Глава 3

В поле зрения волков было пять-шесть, какие-то постоянно исчезали в кустах, другие появлялись из ниоткуда. Я и не помнил, как с воплем кинулся к ним, схватив какой-то сук. Один из нас пронзительно, протяжно свистнул, подавая сигнал второй группе искателей, которая бродила, верно, в добром километре от нас.

Мы все принялись отчаянно свистеть, а волки, сначала испугавшись, собирались теперь теснее, число их росло, и они наверняка уже задумали всеми нами поужинать.

— Какого лешего ты сюда попёрлась? — орал конвой.

У самого крупного зубы были в крови — видимо, это он покушался на нашу Кнопку.

Впервые за эту неделю я взглянул на неё: она, ни жива ни мертва, смотрела на меня. Мы окружили дерево, подцепив с земли кто что нашёл, и приготовились держать оборону.

— Где твой пистолет, кретин? — орал один конвойный на другого.

— А твой автомат?

— Да я что, больной, тащиться с ним на концерт? Девчонки молодые, дети там…

Нас было пятеро против этой разросшейся и подступавшей всё ближе волчьей армии.

— Так в бою и без них обходились, — тряхнул головой первый. — Руками вот этими…

Они оба снова отчаянно засвистели, и мы вторили им.

— Ребята, сапоги!

Кнопка сбросила свою хорошо изорванную хищниками обувку: тяжёлые каблуки оставляли больше шансов выжить в неминуемой схватке. И хотя сапога было всего два, и они должны были достаться русским, однако один иваны отдали нам.

— Натаха, свисти! Изо всех сил, поняла? Не умеешь — ори, пищи, как хочешь, а то все тут поляжем…

Девчонка закивала, но свист у неё не получался.

— Да что же такое… — причитала она.

Откуда-то выпрыгнул на нас здоровенный волчара — и такой неистовый свист полетел по всему лесу, что, кажется, его услыхали бы и на Камчатке. Некоторые зверюги шарахнулись в сторону, а другие, наоборот, ощерившись, кинулись к нам, изо рта у них обильно лилась слюна — то ли так хотелось сожрать нас, то ли это такая обычная реакция у диких зверей перед схваткой, не знаю. Я впервые видел живых волков.

Вожак своей целью выбрал меня. Он решительно подкрадывался ко мне, а я, заорав от страха и злости, кинулся на него, размахивая никчёмным сучком. Сапог я кинул антифу — он был самым тщедушным из нас. И как же я сожалел, что вот так легко профукал свою жизнь, а этот сапог мог бы её, наверное, спасти. Сучок обломился, и я стоял перед истекающим жирными блестящими слюнями крупным зверюгой без оружия, ощерившись под стать ему. Мы впились колючими глазами друг в друга: я надеялся сломить его одним взглядом. О господи, всю войну под пулями ползать, попасть в плен и мечтать о родном палисаднике, о том, как однажды обниму мать в розовом фартучке, пройдусь по свежим лужицам любимого Шарлоттенбурга после тёплого дождя…

— Мартин, назад! Назад!

Это кричали русские. Я покосился — и увидел, что к вожаку на подмогу на полусогнутых приближаются другие волки, и вместо глаз у них сияющие фары. Дерево с Кнопкой осталось метрах в десяти позади. Но, видимо, всё-таки взгляд мой был супероружием — вожак отступал, пока я шёл на него.

А оказалось — не отступал, а заманивал. Я попятился, когда понял, что оказался в ловушке, но как же я верил в этот один процент, шептавший: «Жить, жить, жить»… Те четверо не могли мне помочь — они пока что удачно держали оборону плечом к плечу, пугая хищников беспорядочными страшными воплями и отбиваясь от особо голодных.

Как же я вот так отбился? По-моему, и волков собралось вокруг меня больше, чем у того дерева.

— Мартин, Мартин!

Это кричала Кнопка. Я оглянулся. Десять метров. Десять чёртовых метров до неё. Она что есть мочи засвистела: волки даже уши прижали. Моё сердце ёкнуло: я увидел, что она слезает с дерева.

— Не смей! — зарычал я, а внимание стаи вокруг переключилось на неё, эту самую ослабленную жертву среди всех нас, пахнущую свежей кровью, всё ещё стекающей по искусанным ногам.

— Ану, назад! — скомандовал русский. — Назад, паразитка!

Он толкнул её к дереву. А она всё смотрела на меня, снова и снова отчаянно свистя.

Вожак фыркнул, и я на этот раз ждать не стал: под ногами было полно мокрых подгнивших листьев, которые я сгрёб и кинул ему в глаза. Он ощетинился от такой наглости и прыгнул на меня. Всё потонуло в кнопкиных свистах, диких воплях четвёрки у дерева, щёлканье жадных челюстей и рваных воспоминаниях о саде у немецкого дома…

Выстрелы один за другим положили конец кровавому кошмару. Вожак рухнул всем весом прямо на меня — какая же туша это была!

— Все живые?

— Ну и долго же вы, черепахи рассякие! — выругался русский, бросив сапог Кнопки о землю и едва переведя дух.

— Это же надо, что всё оружие у вас оказалось, а мы все пустые! — второй конвойный тоже тяжело дышал.

У дерева лежало четыре убитых волка, возле меня — ещё столько же. Я кое-как выбрался из-под вожака.

— Эй, эй, помогите ему!

Ко мне подбежали мои ребята из второй, невредимой группы искателей.

— Отвалите, — я поднялся сам.

— Гляньте, его рука! — указал один на мой рукав, полностью тёмно-красный.

Я посмотрел на Кнопку. Над ней склонилась менторша, безуспешно помогая подняться: онемевшие ноги девчонку не слушали.

Такое странное это было чувство: что мы сражались вместе с русскими. Их храбрость вовсе не была пропагандой. И не в какой-то потусторонней силе дело. Минуту назад в пасти у смерти — и вот они уже смеются, как будто ничего не случилось. А эта девчонка, свистевшая, как целый взвод, теперь с полными слёз глазами смотрела на меня. Я поднял её на руки:

— Куда нести?

— Вот же чёртова кукла! Ведь чуть не стали ужином для этих зверюг! — выругался один из конвойных.

— Простите, — она разревелась, уткнувшись в меня.

— Ты чего сюда потащилась, чумовая? — возмущались русские.

— Я убегала от них…

— Куда? В лес? — директор клуба тоже был тут. Он упёр руки в бока. — И это, что, ваш так называемый партизан?

Кнопка рыдала. Менторша постучала по моему плечу:

— Неси, неси — вон на тот огонёк. У тебя что с рукой? Ребята, возьмите её!

— Нет, — плечо болело жутко, а я всё нёс Кнопку на огонёк — километра два. А она всё плакала, как маленькая, и на её ногах запеклась кровь.

У посёлка кто-то взял её у меня. Вот и всё. Мучительные, болезненные до ужаса и такие тёплые минуты, когда я нёс её, ушли. Мы и словом не обмолвились.

Когда мы ждали перевязки, я осмелился подойти к менторше, которая очень переживала за Кнопку:

— Операция.

— Что?

— Уговорите её сделать операцию.

Она не понимала меня.

— Осколок можно убрать.

Надзирательница тяжело вздохнула.

— Осколок — это война. А она о ней не говорит. Ни слова. Только намекнёшь — и всё, как будто её не касается.

Дверь перевязочной открылась:

— Следующий!

Прихрамывая, оттуда вышла Кнопка с перебинтованными ногами.

— А вы чего смурные такие? Всё хорошо, — улыбнулась девчонка.


Мы обедали, и я был уверен, что Кнопка смотрит на меня. Я так старался спокойно жевать. Почувствовав, что взгляд ушёл, теперь я посмотрел в её сторону. Она тихо ела. Мне показалось, что за нами наблюдают, и снова уткнулся глазами в тарелку.

Плечо, из которого был выдран приличный клок, сильно болело, от падения на меня волчьей туши ломило кости. А я всё думал о милых пальцах, держащих сейчас ложку, и о неизменном дурацком хвостике.

— Ты хоть знаешь, что в посёлок не вернёшься? — менторша лукаво засияла на Кнопку синими, как Волга, глазами.

Она ждала в ответ самые живые эмоции от девчонки: тревогу, радость, нетерпение — что угодно. Мы даже есть перестали: вот это новости. Но нетерпеливо ждали все, кроме Кнопки.

— А Вы это тоже чувствуете?

Голос её был очень спокойным.

— Что «это»? — не поняла менторша. — Ты помнишь полковника, который в городе Д. в первом ряду сидел? Мы думали, он словца красного ради тобой восхищался. А он обратился в ленинградскую консерваторию! Это же Родина твоя. В посёлке нашем и угла ведь толком не имеешь, а там тебя примут без экзаменов.

— Значит, через полгода? — улыбнулась Кнопка с прежним неуместным спокойствием.

— Ты представь, конкурсы огромные! Вот в МХАТ, например, в том году было пятьсот человек на место! И пусть это театральный, но сейчас везде такая же картина: и в музыкальных, и в технических — везде. А тебя — без экзаменов! Да и ведь город родной, вот что главное.

— Ленинград, конечно! — поддержал её один из конвоя. — Меня мать туда в детстве возила, на всю жизнь впечатление!

— И блокаду выдержал! Товарищ Сталин его городом-героем объявил! — взахлёб подхватывали другие, а Кнопка смотрела на них, оживлённых, как будто говорили они о том, что её совсем не касалось, и радовалась не за себя, а за этих людей, которым сейчас так хорошо на сердце.

Значит, скоро гастроли должны закончиться. Может, месяца два ещё? Никто из нас не знал точно, когда это случится: с нами совет не держали. И пусть условия жизни от поселения к поселению были не всегда самые хорошие, мы часто мёрзли, на ногах переносили температуру и простуду, тряслись в этих ледяных фургонах вместе с концертным реквизитом… Но в лагере, откуда начался весь наш звёздный путь, было ещё ужасней. Полно больных, часто — эпидемии вшивости, но хуже всего — антифы, которые стучали лагерному начальству про каждый твой шаг. Тут, в труппе, они почему-то вели себя спокойно. Неужели они не доложили менторше о том, что Кнопка приходила ко мне, и не раз? Да чего стоит один её вопрос о том, влюблялся ли я, при всех, за кулисами? И, мой бог, в конце концов, я при всех взял её за руку. На самом деле, это была шутка. Я был уверен, что она выдернет руку и, того хуже, врежет мне по лицу… В общем, антифы стали, пусть и на время, но невероятно смирными.

Я вырос в огромном Берлине и не был дома семь лет. Всякий раз мой отпуск срывался. Честно сказать, посёлки, деревухи, сёла, городки — как же мне всё это надоело. Хорошо, что Кнопка поедет в Ленинград. Там широкие улицы, большие магазины, красивые старинные театры… Она будет в своей стихии и поэтому будет счастлива. Там доступная медицина, метро, жизнь через край. Я тоже так скучаю по этому.

За два года плена я ни разу — ни вскользь, ни понаслышке с Кнопкой не соприкоснулся. Вечно дурачился, пел оды фюреру, чтобы позлить антифов и не забыть о том, какой великий человек меня воспитал. А она в это время взяла мой Берлин, мой Шарлоттенбург, мой сад, мои улицы… Она чудом — такая маленькая — не потерялась по долгой дороге домой. Какая же она маленькая… Я к чему. Если она станет известной пианисткой, то, конечно, даст в Берлине концерт, и мы встретимся. Я буду ждать. Я жду уже сейчас. Она ведь не забудет меня?


Кнопка лежала лицом к стене. Менторша потрогала её лоб: повода для волнений не было. Села рядом.

— Послушай, завтра на концерте будет один врач… Хирург. Очень замечательный. Говорят, на войне со многими возиться то ли времени, то ли таланта не было, а когда раненым грозила ампутация… В общем, он всех на ноги ставил. Всех… Я поговорю с ним о тебе?

— Хорошо.

— Конечно, любая операция — это риск. Но жить, нося у сердца смерть, — риск ещё больший, — менторша привыкла слышать кнопкины протесты и потому сразу не поняла, что та ответила.

— Хорошо, пусть так и будет.

Девчонка села на кровати и улыбнулась.

— Правда? — менторша поверить не могла.

— Конечно.

Наташа выглядела счастливой, будто тоже заразилась этой мечтой. Вот сейчас, в эту самую минуту, она верила, что всё будет.

Это был очень радостный день. Кнопка жила надеждами, мы жили надеждами… Ах да, я ещё не сказал. Тем же вечером, часов в девять, надзирательница ворвалась к нам в комнату, мы все повскакивали, выстроились в шеренгу. Конвой был тут же, так что в и без того тесной каморке стало почти нечем дышать. Вид у менторши был, как всегда, строгий, говорила она резко. Настолько резко, что до нас не сразу дошёл смысл её слов.

— Никакого цирка чтобы, ясно? До окончания концерта, который состоится в М. послезавтра, вы остаётесь пленными. Мы решили прекратить гастроли ради той, которая была вашим концертмейстером.

По-моему, она не заметила, как сказала это «была». Мы все поняли, что речь шла об осколке и о скорой операции.

Менторша вытащила из кармана коробочку и открыла её. В ней сверкал орден.

— Вот, видели?

Тогда мы уже худо-бедно владели русским, чтобы читать. На сверкающем ордене было написано «Герой Советского Союза».

Конвой обомлел:

— Кому это, товарищ майор?

Менторша любовалась наградой, как милым ребёнком:

— Кому-кому, одной разведчице симпатичной. На концерте и вручим. Да, так вот…

Она вернулась к прежнему гавкающему тону и снова стала ходить мимо нас взад-вперёд:

— За добросовестный труд, направленный на активное возрождение духа в советских людях, за примерное поведение, а главное, за спасение человеческой жизни немецкие военнопленные лагеря П-213, гастролирующие труппой в составе шести человек, с такого-то числа декабря могут вернуться домой.

Мы едва могли дышать. «Такого-то числа декабря» было послезавтра. Это шутка? Господи, разве можно так жестоко шутить?

Мы все обернулись на Эрвина: он рыдал! Вот этот сдержанный, жёсткий, жестокий аккуратист ревел белугой. Остальные тоже были на грани, да и мне ком к горлу подступил жуткий, но мы, как могли, сдерживались и с горячим нетерпением ждали, когда уйдут эти русские, подарившие нам вот так вдруг, от широкой ли души, от минутного ли порыва, самое драгоценное из всех сокровищ.

— Ты — за мной, — скомандовала менторша, и этот категоричный колючий тон напомнил всем, что мы всё ещё пленные и в полной власти у наших лагерных хозяев.

Я вышел за ней.

— Я сама его отведу, — бросила она, не оборачиваясь, последовавшему за нами конвою. — Вы придёте за ним через два часа.

Конвой помялся, но спорить не стал: только полный кретин стал бы удирать из плена накануне освобождения.

Менторша молча вела меня к клубу, где у нас сегодня был концерт. Мне стало не по себе: а если всё ложь? А если нас по одному сейчас куда-то заведут — и пулю в затылок? Раз у них награды за победу над фашистами дают… А кто мы были? Даже антифы притворялись коммунистами, чтобы выжить.

И дело даже не в этом. А в том, что на войне мы сами так делали.

Мы не пошли в зал, а свернули по коридору. Надзирательница остановилась у двери с надписью «Реквизит». Махнула головой: входи.

— И не дай Бог ей расскажешь.

Я не понял, к чему относились последние слова, которые она почти прошипела мне в спину. Я думал до последнего, что это пыточная, в которой меня ждут с распростёртыми объятиями мои истязатели.

Дверь глухо за мной закрылась. Я ждал, что из полумрака кто-то гаркнет противным голосом: мол, ну вот, порадовался свободе, а теперь мы будем вытравлять из тебя нациста, голубчик… Но была полная тишина.

Я ступил в комнату: тут было навалено всяких ширм, стульев, штор и лавок, сельские плетни, деревенская утварь, аристократические кушетки с позолоченными ножками… Всё это убожество освещала керосиновая лампа — она стояла на круглом столе, покрытым зелёным бархатом, в углу комнаты. За столом спиной ко мне, положив голову на руки, спал человек. Я затаил дыхание от предчувствия и шагнул ближе.

Кнопка. Это была она. Я испуганно оглянулся на дверь. Это ловушка? Если меня с ней застанут вот так, наедине, тут не то что свободы не видать, а и до утра дожить, наверное, не получится. Да и ребята мои, если все эти россказни о свободе — правда, домой вернутся маловероятно. Порешат себя от тоски в один из дней в этом вонючем лагере.

Она подняла голову и оглянулась: пятясь, я что-то опрокинул. Сине-зелёные глаза были сонными.

— Мартин?

Я не знал, что нужно говорить. Вероятно, тут за одной из ширм прячется следователь. Но с чего ей называть меня по имени? Она бы тоже себя подставила.

— Привет, — решился я.

Загрузка...