Мы смотрели друг на друга во все глаза. Я должен был уйти отсюда. До двери — три шага, и я уйду. Я не поддамся на их провокацию.
Кнопка сидела растерянная.
— Мария Николаевна не заходила?
Я качнул головой. Чёртовы русские, что за игры…
— Она сказала, чтобы я ждала здесь. И я уже час жду.
Не было похоже, что она играет. Но разведчица, герой войны, как же. Значит, самое хитроумное создание. Господи, только бы не попасться на удочку. Её нос в полутьме казался особенно острым, щёки — пухлыми, ресницы — короткими, и причёска — лохматой. Весь её прекрасный образ разрушался этим полумраком. И что я в ней находил раньше?
— Почему ты так смотришь? — ей стало не по себе, а я ведь, точно, без всякого смущения разглядывал её. Но я же просто искал побольше недостатков, ничего другого. И они проявлялись один за другим: и вовсе она не маленькая, таких я с детства коротышками обзывал. И линии вовсе не женственные, и фигура не пойми что, и главное — её уши были просто бесформенными, где я в них высмотрел тогда что-то от наливных яблочек?
Мы очень долго молчали. Я стоял во тьме, она сидела в круге света. Раньше я восхищался то её локтями, то голосом, то ладонями, многими частями этого маленького тела. И как-то не думал о ней в целом. А сейчас всё то, чем я отдельно восхищался, потеряло свою прелесть для меня, — но вся она, эта нежная, красивая и чистая девушка с железным характером — рядом с ней как же было легко дышать! И как хотелось дышать.
— А если бы ты узнал, что мы виделись на войне? — её голос был похож на зелёный бархат.
— Разве?
Я сел за тот же стол. Кнопка не смотрела на меня и всё о чём-то мучительно думала.
— Я был жесток с тобой?
Свет сине-зелёных глаз озарил меня:
— А если бы ты узнал, что так было?
Что это с ней? К чему этот разговор? Неужели играет?
— Я бы умер.
Дверь могли открыть в любой момент. Каждая секунда имела значение. На кону была свобода. Но, помня об этом, я думал и о другом. Я боролся — с другим. Я не особенно вслушивался в её слова. И не особенно задумывался над тем, что отвечал. Я видел только ослепительно сияющую её и жаждал дотронуться до этого сияния и навсегда раствориться в нём.
Я увидел, что мой ответ испугал её, — личико стало скорбным. И вздрогнул: сияние само коснулось меня. Её пальцы робко тронули моё всё ещё ноющее плечо, узнавшее зубы волка.
— Я тогда шла, не разбирая дороги. Было так страшно: ведь я сама сказала тебе «прощай» и думала, что всё, игра закончилась. Шла и громко проклинала себя. Сердце болело ужасно, и я хотела, чтобы оно, наконец, остановилось. Волков увидела — даже обрадовалась. Дерево какое-то стояло, я загадала: если успею на него забраться, то снова тебя увижу.
Её рука, поглаживавшая моё плечо, забылась на нём, пока Кнопка вспоминала тот вечер:
— Кусались больно…
— Ты почему на помощь не звала? — я и не заметил, как уже сидел рядом с ней и, обняв, покачивал её. Как ребёнок, Кнопка приникла ко мне. Тогда я почувствовал странное: у человека, который волнуется, частое и громкое сердцебиение. И у Кнопки было такое же, но несколько раз стук исчезал. Разве так бывает? Я не физиолог, конечно… Но что это?
Мою тревогу перебил её взгляд: она смотрела на меня так, будто впервые видела. Рассматривала мой нос, щёки, уши…
— Ты в отдельности не очень, а в целом красивый.
Рассмешила, шмакодявка. Но тут же я вспомнил про послезавтра, наше последнее послезавтра. Вот он, конец сорок шестого. Враги в объятиях друг друга. В любую минуту ворвётся менторша со свитой, что же с этим делать?
— Выходи за меня.
— Что?
— Берлин — твой. Мой сад и моя улица, театр у дома — всё твоё. Там тоже есть консерватория и отличная медицина…
— Ты о чём?
И правда, о чём это я. А как же тот орден, а как же Ленинград. А как же это проклятое послезавтра, которое неизбежно наступит. Есть ли выход?
— Выходи за меня, — повторил я.
Она долго с изумлением на меня смотрела. Я не видел в ней борьбу с собой, муки совести или тяжесть каких-то воспоминаний. Она просто смотрела на меня, и между нами стояла только эта последняя фраза. Ужасы войны, её кошмары и изощрённая жестокость, бесчисленные приказы на расстрелы, их исполнение, полыхающие деревенские домики, колонны пленных, идущие на запад… Тёплые воды Волги, куда мы с моими бойцами с таким неземным удовольствием прыгали по утрам, и особый запах русской земли, который забыть невозможно. Мы так верили, что эта земля будет нашей, и что эти многочисленные русские реки станут до конца дней омывать по утрам наши бесстыжие тела. А сейчас я держал в объятиях единственный трофей этой войны, который готов был увезти в побеждённый Берлин и который был дороже всех Берлинов. Чёртов предатель, как же я мог так думать?
А она кивнула. Снова. И снова. Что же мы делали? Как же мы могли?
Я пишу в фургоне. Мы едем в М. — никому не известный посёлок. Даже русские никогда не слышали его название.
Кнопка спит, прислонившись к менторше. Что будет завтра на том последнем концерте? Ей вручат награду — и она задумается, и, конечно, не поедет со мной. Зачем я герою войны? Зачем ей так унижаться?
А мне? Зачем она мне? Чтобы каждый раз в ссорах мы вспоминали, кто из нас нацист, а кто победитель. Чтобы каждый раз в годовщину их победы мы не знали, что сказать друг другу. Чтобы рано или поздно война, которая нас не оставит ни в снах, ни в воспоминаниях, уничтожила нас?
Почему она так беззаботно спит? Почему её ничто не мучает? Почему я один должен…
Вот я уже почти ненавижу её. Нет, не «почти», не «почти»! Как можно так безмятежно спать? Наше завтра всё ближе. Я обещал ей уговорить менторшу, чтобы нас расписали. А есть ли в этом смысл? Его нет. Эта злюка не даст согласие. Вы только посмотрите на её лицо, на эти страшные тёмные пятна под глазами. А этот треклятый орден… Кнопка сама от меня откажется, когда получит его.
Как же мы были счастливы вчера.
Вопреки обыкновению, в этот раз менторши не было с нами в зале, пока полным ходом шла репетиция. Кнопки не было тоже. Последний раз мы виделись в обед, когда приехали в М.: наверное, она сильно устала за эти недели, раз так долго не просыпалась. А может, сыграли роль бессонные ночи в изнурительных думах — кто знает. Менторша запретила её будить, и конвой бережно отнёс её в комнату, которую выделило местное начальство нашим дамам. Еду ей тоже отнесли туда же, а мы, пообедав, принялись за своё привычное дело: монтировать декорации, пробовать сцену. Мы должны были очень хорошо сделать этот концерт.
С нами был только конвой, Иван и Петя, они сидели где-то в рядах и о чём-то посмеивались.
Мы так привыкли ещё издали узнавать приближение надзирательницы с её тяжёлым шагом, от которого тряслись половицы и, кажется, вся русская земля, что сейчас были в полном недоумении, увидев её с нами на сцене. И как это мы её не услыхали? Она раздавала каждому невзрачные бумажки.
— Вот, как зеницу ока берегите, — говорила она, и мы не узнавали её голос. — Поезд на Ленинград сегодня в семь. Как приедете, с той же платформы состав на Берлин. Там разберётесь.
— Так… А разве не завтра, Мария Николаевна? — мы опешили, Мартин нашёлся первым.
Мы так боялись спугнуть эту неожиданную удачу.
— Сегодня, сегодня, — как в тумане, отвечала женщина-майор.
— Приказ на завтра, после концерта, — мы так боялись, что это шутка.
— Концерта не будет.
Она окинула синим взглядом декорации и остановилась на пианино с обнажёнными клавишами. Постояла над ним — и беззвучно закрыла крышку.
Ребята радовались, как сумасшедшие, а я снова ревел белугой и целовал свою невзрачную бумажку. Я бы повесился, если бы она вдруг пропала.
Конвой встал навстречу нашей бывшей кураторше. Мы услышали:
— Бойцы мои, давайте всё сделаем, как подобает.
Что за «бойцы мои»? У тётки совсем крыша поехала — слогом высоким заговорила. И тут — она заплакала! Вот эта стальная баба!
— Закончилась, проклятая, а людей всё за собой тащит. Господи, что эти сволочи сделали с ней… Врач осматривал, и спина… Её спина, о, Господи… Вся изрыта, как поле, и эти ужасные буквы. Что она вынесла… Что же с ней делали…
Мы во все глаза и уши наблюдали и ничего понять не могли, что за припадок случился с менторшей. Иван сочувственно хлопал её по плечу.
— Буквами вот такими огромными… По всей спине. Ножом или прутом раскалённым, чем же её так? Имя — кого она играть-то любила.
— Ну, Маша, будет, будет, потом поплачем. Устроить всё надо, — мягко в наступившей тишине звучал голос Ивана.
Мария Николаевна взяла себя в руки и решительно утёрла слёзы.
— Да-да, устроим как следует.
— Шуберт?
Эти трое уходили, напрочь о нас забыв. Мартин — когда он успел со сцены соскочить? — уже был рядом с ними. Женщина-майор оглянулась, утирая невысыхающие глаза:
— Что?
— Было написано — Шуберт?
— Ох ты, Николавна, а про этих-то мы забыли! — опомнился конвой.
— Они свободны, пусть летят. Мечтали же… — та устало отмахнулась. — А если вернутся — я вот этими руками, вот этими руками задушу! За девок вот таких, за каждый волос с их головы!
Она снова горько заплакала, а Иван и Петя уже вдвоём утешали вздрагивающие плечи.
— Пойдём, пойдём, Маша, потом всё.
— Где она? — Мартин, белый как смерть, почти кричал. — Где она?
В тот момент он был ужасен: голубые глаза без конца вращались, губы тряслись, дышал он, как загнанный вепрь, да и дышать ему было тяжело — он без конца оттягивал вниз ворот рубахи и норовил глотнуть побольше воздуха.
Он нёсся, не разбирая дороги, проваливаясь в снег, падая на торчащие коряги и поднимаясь с окровавленными пальцами. Госпиталь был уже закрыт. Он заколотил в двери. Открыла возмущённая санитарка — и отступила, изумлённая его трясущимся видом.
— Наташа… Наташа… — всё повторял визитёр.
Это имя популярно у русских, но санитарка как-то сразу поняла, о ком речь.
Молча прошли они по длинному коридору и спустились в тёмный подвал. Она открыла дверь в стерильную комнату, откуда дохнуло холодом, пронизывающим до костей. Посреди комнаты на больничном столе лежала обнажённая Кнопка. Простыня закрывала её тело только наполовину.
Санитарка с ужасом увидела, как посетитель кинулся к столу и стал переворачивать мёртвую.
— Да что же ты делаешь, божечки мои!
Она скорее кинулась прочь, зовя на помощь.
— Ну, что же, фройляйн, будешь говорить?
Офицер деловито прохаживался мимо длинноволосой белобрысой девчонки, которая волком смотрела на него и на других с орлами на груди.
— Кто тебя послал и с какой целью?
— Меня никто не посылал, я мимо шла.
Офицер засмеялся, оглянувшись на «орлов»:
— Мимо, значит. С пистолетом!
— Я его на дороге нашла.
Офицер снова оглянулся на своих:
— Вы слышите? Какой немецкий! Бальзам для сердца.
Девчонка тянула лет на четырнадцать, но всем были известны эти твари партизаны: у них и дети мины в карманах носили.
Офицер дёрнул её за подбородок вверх — ростом девка не удалась:
— Кто тебя послал, я спрашиваю? Где ваше логово?
Она молчала, насупив брови.
Офицер уселся на скрипучий стул и махнул помощнику. Тот потащил белобрысую к бочке с водой. Всякий раз он повторял только одно:
— Где ваше логово?
Девчонка здорово нахлебалась. Помощник бросил её перед офицером. Тот зевнул.
— Ну, вспомнила? Ведь это же самый простой вопрос.
Она тяжело дышала, из носа шла кровь.
Допрос был в разгаре. Белобрысую с ног до головы покрывали кровоподтёки, локти стёрлись до кости, из маленьких ноздрей и рта лилось красное. Она дрожала обнажённая на голом ледяном полу, сжавшись, спиной вверх. Повсюду валялись белые потоптанные пряди.
— Господи, как же ты мне надоела. Может, и правда, ты просто шла мимо. Пистолет-то немецкий. Кто-то из вас обронил? Ай-яй-яй, какие нехорошие фрицы.
Он посмотрел на оскалившихся в ответ присутствующих, резко встал и вынул нож.
— Завтра повесить — в назидание местным! А пока…
Он перешагнул через дрожащую от боли девчонку так, что её тело оказалось между двумя острыми, как когти, сапогами.
— Включите радио. Нужно первое слово.
Полились нежные звуки серенады на рояле.
— Тут нет слов, гауптшарфюрер. Мы переключим волну…
— Оставьте. Идеально.
Офицер нагнулся и коснулся ножом мягкой спины. Сначала белобрысая только пищала, но потом пришлось звать помощников, чтобы они держали её, извивающуюся от боли. От пронзительного крика уши закладывало.
— Идеально, — офицер закончил вместе с музыкой и, довольный собой, выпрямился.
— Вы умрёте… — они услышали шёпот. — Вы все умрёте… В свой самый счастливый день.
Её бросили голышом в темноту, а через пару часов неожиданно атаковали русские, и все в спешке бежали, едва успев захватить оружие.
Мартин сел на корточки перед ней, такой маленькой, и приник губами к свесившейся голубой ладони. Поднялся. Её тёмные крашеные волосы у корней были белоснежно-седыми.
— Кнопка! — звал он. — Кнопка! Менторша про нас всё знала, слышишь?
Мартин тихонько тряс стол, с надеждой вглядываясь в неё.
— В Берлине очень красиво. Там моя мама. И очень уютный дом. Кнопка, ты поедешь со мной? Ты поедешь?
В распахнувшихся дверях замерли санитарка, какие-то люди и менторша, схватившаяся за сердце от представшей картины. Высоченный Мартин держал крошечную Кнопку на руках и покрывал поцелуями её лицо. Он увидел толпу и поморщился, как от боли:
— Ради бога, выключите радио.
Хоронили Кнопку с почестями. Дали тройной залп в небо. Орден Героя Советского Союза прикололи к тому самому синему платью, в котором она выходила на сцену. В нём она и ушла в свой последний путь.
Уже много лет прошло с тех пор. Мне почти девяносто, вы только подумайте. Я не собирался дописывать дневник Мартина, который в шутку украл и думал, что скоро верну. Но ведь, кроме меня, его никто и никогда не прочитает, а я люблю, чтобы не обрывалось на полуслове, как у него. И не люблю открытых концовок.
Ну что сказать? Я и сам не знаю, что с ним случилось. Мы уехали сразу после похорон, а его на них не было. Фрау Кин, его мать, долго встречала поезда с бывшими пленными из России. Мы вернулись домой в конце сорок шестого, а последний состав пришёл в пятьдесят пятом. Так вот она всё время ходила и встречала эти поезда.
У меня сохранилась фотокарточка, где мы вокруг Кнопки стоим. Мартин — самый длинный из нас — конечно, возле неё, на корточках. А вот тот самый антиф-стукач. Оказывается, обо всём докладывал менторше, собака. Вот эти двое у нас сцены ставили. И русские тексты сочиняли. А вот этот — как там его, Крейнес, Кренс? — нет, теперь не вспомню. В общем, он всегда плаксивые роли играл. Это у него хорошо получалось. А это кто такой? Майн готт… Кто же это? На сына моего похож, такой же симпатичный и строгий. Майне либе, так это же я!
(Из записных книжек покойного Эрвина Штайнера)