Шел стальной осенний дождь, холодный и необычайно монотонный. Он был на одной ноте, отраженный железной крышей возле самого окна, и крыша холодно кипела, а водосточная труба внизу рокотала и по временам захлебывалась. Покопаться в саду, ради чего Московитин уехал на дачу, не удалось. Земля раскисла, и даже синички, прилетавшие обычно на балкон, где Московитин кормил их, притаились, видимо, подавленные ненастьем.
Два года назад Московитин решил расстаться с клиникой, в которой проработал тридцать пять лет, оставив за собой только два дня в неделю, и тогда осматривал больных или делал операции. Одиночество на даче не походило на одиночество старости: он знал деревья вокруг, знал их в расцвете и в увяданье, знал широкие весенние закаты, когда три четверти неба сиреневые, а четверть — цвета терракоты, и по земле ползет розовое, но еще не греющее тепло; знал и осеннюю непогоду, всегда однако, располагавшую к действию: к чтению книг или к продолжению работы над рукописью «Записки хирурга», где он хотел обобщить опыт своей жизни, наподобие «Записок врача» Вересаева.
Дача была вблизи железной дороги, нередко приезжала дочь Юля, если она освобождалась пораньше в институте, привозила продукты, и больше всего они оба любили, присев перед печкой на корточки, печь на прозрачных, словно из красного хрусталя, углях картошку. Дочь после неудачных родов долго болела, и Московитин, обняв ее за худенькое плечо, говорил ей о посторонних вещах, отвлекая от грустных мыслей. Утром дочь уезжала, а он оставался еще на день-другой один, сурово познавший за время войны все, что положено узнать хирургу в полевом госпитале. Ветер шумел в оголенных деревьях, поезда проходили с потемневшими от дождя вагонами и наискось захлестанными окнами: видимо, дождь шел уже и над Киевом, а может быть, даже к самому Крыму подобралась осень.
Утром Московитин, радуясь неослабевшей крепости своих рук, наколол дрова, растопил печку, скромно позавтракал привезенной накануне дочерью холодной курицей и сел к столу; очередная глава рукописи была одной из самых ответственных: «Работа хирурга в полевых условиях». На войне Московитин в редкую свободную минуту вел дневник, и теперь работе помогали эти давние записи с пометками «Август. Кудиново» или «Октябрь. Какуровка», хотя даже нельзя было представить себе, как выглядели эти Кудиново или Какуровка, вероятнее всего походили одно на другую пепелищами и почерневшими деревьями возле этих пепелищ.
Он писал, а ветер швырял в окно дождь, и стекло окна словно плыло, и голое дерево за ним тоже плыло, как мачта. Некоторое время Московитин работал под шум дождя и осторожный треск поленьев в печке. Затем он вдруг отложил перо и прислушался. Кто-то несмело поскребывал по входной двери. Московитин навинтил на чернильницу крышку, чтобы в чернила не шлепнулась какая-нибудь ошалевшая, ожившая от тепла муха, и пошел открыть дверь. На крыльце стоял насквозь промокший мальчик со щенком за бортом пальто.
— Не скули, — говорил он ему с суровой нежностью. — Нечего скулить.
— Ну и промок же ты, братец, — сказал Московитин сочувственно. — Что это у тебя приключилось? Заходи-ка со своим псом… у меня топится печка, быстро обсохнешь.
— Мама вас знает, а вы ее не помните, наверно, а вы ее лечили, — сказал мальчик. — Мария Ивановна Найденова, помните?
Он внес щенка в комнату, положил его на пол возле печки и стал стягивать с себя насквозь мокрое, тяжелое от дождя пальтишко.
— Видишь ли, брат, — сказал Московитин осторожно, выяснив, что мальчик принес лечить щенка. — Я умею лечить только людей, а собак я лечить не умею.
— А он все понимает… только маленький еще, а все понимает, — заторопился мальчик, уверенный в человеческих качествах своей собаки.
Московитин наклонился все же и пощупал горячий нос щенка.
— Наверно, у него чумка, — предположил он, — нечто вроде детской кори… сейчас, сколько я знаю, ее лечат сывороткой, но сыворотки у меня нет, так что могу только посоветовать держать его в тепле, а то схватит воспаление легких, тогда пропала твоя собака. Ну, и серы еще следует добавлять в пищу, она у меня в аптечке есть, — вспомнил он все же старинный метод лечения. — Тебя как зовут?!
— Костик.
— Значит, мы с тобой тезки. А меня зовут Константин Алексеевич. Так что, такие дела, Костик… единственно, что могу насчет твоего пса посоветовать.
Он поискал в стенной аптечке коробочку с серой и отсыпал в бумажку.
— Я сразу подумал, что вы Лешего вылечите, — сказал мальчик повеселев. — В будущем году я в школу пойду, а ему дом сторожить. Он сейчас все понимает, хотя еще маленький.
— Что же ты так неуважительно назвал его?
— Мама так называет его.
Но Лешему было все равно, как его называют: сейчас он пригрелся у печки, и, видимо, тепло от нее было ему полезно, потому что он сразу заснул.
— Съедим-ка по бутерброду, пока твое пальтишко просохнет, — предложил Московитин.
Он достал колбасу, тоже привезенную накануне дочерью, и стал нарезать хлеб.
— Не стоит, — сказал мальчик неуверенно, покосившись на колбасу, — я уже ел.
Видимо, ему было неловко, придя по делу, попутно воспользоваться гостеприимством хозяина.
— Ничего… бутерброд с колбасой не повредит.
Потом они ели, и Московитин, как бы между прочим, согрел чайник и налил мальчику и себе по чашке чаю.
— Вы маму не помните, а она вас помнит, — сказал мальчик. — Она на чулочной фабрике работает.
— Наверно, и я помню, — отозвался Московитин.
— Она такая невысокая.
— Ну, как же, как же… помню ее, такую невысокую.
— Вот видите, — сказал мальчик довольно, — я говорил, что вы ее помните. А теперь я пойду, мне еще надо в палатку за хлебом сходить, скоро привезут свежий.
Он надел свое слегка дымящееся пальто, застегнул его на нижние пуговицы и осторожно засунул за борт заснувшего щенка.
— Мама про вас сказала — это хороший врач, он меня вылечил.
Видимо, Костик Найденов был уверен, что опытная докторская рука Московитина вылечит и его Лешего.
— Как же это все-таки получается, — задумался Московитин, — мать уходит на фабрику, а ты целый день один?
— Раньше, когда я маленький был, тетя Саша приходила… а теперь я большой. Спасибо, Константин Алексеевич… а нам без Лешего нельзя, в будущем году я в школу пойду, а ему дом сторожить, — и минуту спустя сквозь плывущее окно Московитин увидел, как Костик с щенком за пазухой зашагал под дождем. Но он не только нес щенка, а еще и говорил ему что-то по дороге, говорил, наклоняясь к оттопыренному борту своего пальто, может быть обнадеживал, что раз за дело взялся такой опытный врач, как Московитин, можно ни о чем не беспокоиться.
В первые месяцы войны, в дни отступления, Московитин, сидя как-то рядом с шофером в кабине грузовика, увидел, как по кровавой от заходящего солнца степи шагал куда-то с непокрытой головой, вздыбленные волосики которой были тоже розовыми на закате, пяти- или шестилетний мальчонка. Он шагал в опустошении и сиротстве войны, шагал один среди перестоявших неснятых хлебов, и Московитин, пораженный до боли в сердце, остановил машину. «Постой, куда ты, хлопец?» — спросил он, нагнав его. «Тикаю вид нимцив», — со взрослой жесткой бесстрастностью ответил мальчик. «А батька и мамку нимци вбилы». «Поедем с нами, ведь пропадешь… я тебя в детский дом устрою, там тебе хорошо будет», — стал горячо убеждать его тогда Московитин. «Ни… я до дядька Миколы иду, он тут недалечко в Батрачках живе».
Он зашагал дальше, со своими розовыми волосами, и всю войну, сквозь все ее несчастья Московитин помнил этого мальчика, шагавшего по украинской степи и, наверно, так никогда и не нашедшего своего дядьку Миколу…
Дочь после неудачных родов особенно болезненно относилась к детям, и Московитин не рассказал ей о посещении мальчика со щенком. Некоторое время спустя он снова приехал на день-другой поработать, дождливая пора уже прошла, но теперь седо стоял поздний октябрь, стоял так хмуро и ветрено, что низкие тучи не поспевали одна за другой, смешивались и клубились, и тогда в комнате становилось темно, как вечером.
— «На сивом октябре верхом Борей угрюмый подъезжает», — произносил Московитин вслух, вспоминая стихи старинного поэта, книгу которого случайно нашел на одной из полок. Но глава о работе хирурга в полевых условиях не двигалась, и он решил пройтись под этим Бореем, посмотреть, как он подъезжает верхом на сивом октябре.
В саду было голо, и поезда проходили торопливо и сумрачно, на юге их уже не ждало солнце, Черное море, наверно, тяжело ходило взад и вперед, и каждый раз, когда оно ударяло о берег, поднималась холодная седая стена брызг… В поле ветер оказался совсем бешеным, срывал травинки и сухие веточки кустов и даже нес окаленевшую сухую землю, больно ударяя ею в лицо. Московитин свернул в боковую уличку поселка и увидел вдруг Костика Найденова с его Лешим, семенившим рядом на поводке, но ветер сносил его в сторону, и тогда он поджимал хвост и путался в ногах мальчика. Костик еще издали узнал Московитина и обрадовался ему.
— Видите, совсем поправился Леший… только еще слабый, падает, а нос у него уже совсем холодный, пощупайте, — сказал он с уважением к врачебному искусству Московитина.
Московитин пощупал нос щенка.
— Значит, поправился… собаки на этот счет молодцы. Давай-ка все-таки, зайдем ко мне, погреемся после этого окаянного ветра. А скоро приедет моя дочка, тогда за обедом и твоему Лешему перепадет.
Они пошли рядом, щенок был еще слаб после болезни, ветер сносил его в сторону, и Костик взял щенка на руки.
— Я маме сказал, что был у вас, — говорил он оживленно по дороге. — А она сказала про вас — это очень хороший врач, он меня лечил, только не помнит, наверно, а я сказал, что вы ее помните.
— Конечно, помню, — согласился Московитин, — конечно, я ее помню, твою маму.
Юля должна была приехать с поездом в пять часов, по субботам она раньше кончала работу, и Московитин, вернувшись домой, подбросил в печку дров, и ветер мгновенно подхватил и рванул пламя кверху.
Московитин хотел внука и ждал его, но когда у Юли все получилось неудачно — и с ее замужеством, и с первыми родами, он с мнимой умудренностью врача утешал ее тем. что случаи такие не редки и человеку не всегда сопутствует удача, не показав вида, что сам глубоко потрясен случившимся. «Что же делать, Юленька, — говорил он рассудительно, — не всё в нашей власти… к тому же, ребенок рос бы в общем, без отца, так что, может быть, все даже к лучшему». Однако он думал не так, он думал совсем иначе, ему нужна была эта несостоявшаяся жизнь, и он скрывал от дочери, как любит детей: даже этот Костик со своим щенком, уже твердый домохозяин в шесть лет, глубоко влек его к себе…
Мальчик положил щенка поближе к печке, он помнил, что тому необходимо тепло, и по временам с показ-ним равнодушием поглядывал в его сторону, явно тревожась, однако, когда щенок вздрагивал от стреляющих искрами дров.
— Знаете, ваш порошок здорово помог ему, — сказал он почтительно.
— Просто у него была, наверно, легкая чумка, — умалил свое врачебное искусство Московитин.
— Как только он совсем поправится, начну приучать его дом сторожить… в будущем году я в школу пойду, так что ему почти целый день сторожить. Он это уже знает.
— Что ж, каждому свое, не всякому доверишь дом сторожить, — отозвался Московитин. — А начнешь ходить в школу, пойдут у тебя всякие арифметические задачи да диктанты, тогда тебе моя дочка поможет. Она, между прочим, художница, может научить и рисовать.
— Я согласен, — сказал Костик. — Рисовать я люблю. Мама про вас сказала — это хороший сосед. А вы все-таки помните, что лечили ее?
— Конечно, помню… только я не знал тогда, что у нее есть такой сын.
— А меня тогда еще на свете не было… вы давно ее лечили. Она тогда еще не работала на чулочной фабрике, и папа был жив… он машинистом на железной дороге был.
— Видишь, мы с тобой добрые соседи, оказывается, а с таким опозданием узнали друг друга. Но это ничего, все-таки узнали друг друга. Давай-ка, пока моя дочка приедет, испечем картошки. Ты печеную картошку любишь?
— Еще как, — сказал Костик, и когда он сел на корточки возле печки, то его волосы стали сразу розовыми, как у того мальчика в украинской степи, гневно-красной на закате и словно уже готовой к тому, что война со всем ее опустошением скоро пройдет по ней.
— Нет, — сказал Московитин вслух самому себе, — с тобой этого не повторится. Шагай, Костик, в школу, шагай уверенно, с тобой это не повторится.
Мальчик взглянул на него, ничего не спросил и только молча, обжигая пальцы, стал перекатывать картофелины на углях.
Потом приехала Юля, Московитин решил, что времени прошло уже достаточно с той несчастной для нее поры, и нужно постепенно возвращать ее к жизни. Юля была еще бледная, ее большие карие глаза стали совсем огромными, и Московитин старался говорить с ней по возможности беспечно, словно ничего не было позади.
— Становлюсь врачом по всем специальностям, сказал он, показав на разоспавшегося у печки щенка. — А это Костик, наш сосед, — и ему было приятно, что мальчик, старательно перекатывавший на углях картошку, видимо, сразу понравился дочери.
— Я и не знала, что у нас есть такой сосед, — сказала она с той прежней интонацией в голосе, которую Московитин любил и уже давно не слышал.
А когда сели обедать, то налили в плошку супу и Лешему, и он жадно лакал, наступая на край плошки передними лапами.
— Бульон первое дело для поправки, — говорил Московитин, поглядывая на щенка. — А будущего школьника я несколько авансировал насчет тебя, Юленька… пообещал, что будешь помогать ему в трудных случаях, да и к рисованью он склонен, так что привези ему цветных карандашей.
Он делал вид, что не замечает, как дочь подлила мальчику в тарелку еще супу и выбрала для него кусок мяса помягче. После обеда пили чай, снаружи совсем стемнело, и Костик стал собираться домой.
— Проводим его немного, — предложил Московитин дочери.
В саду было сине, деревья качались, и за поворотом дороги окошко дома, в котором жил Костик, светилось: видимо, мать уже вернулась с фабрики.
Они проводили мальчика, шли теперь одни, молча, и Московитин тревожился, что дочь, может быть, думает сейчас о сыне, который мог быть у нее и которого не было. Но дочь думала о другом.
— Лучше привезу акварельных красок, — сказала она. — Недавно на выставке детских рисунков были прелестные акварели, прямо не верилось, что это рисовали дети.
— Пожалуй… — отозвался он, — пожалуй, лучше акварельные краски.
Он осторожно взял дочь под локоть, и они шли вдвоем в темноте вечера. Ветер еще дул, но уже не так, как днем, сивый октябрь, видимо, добрался на своем Борее, и теперь ему оставалось только хозяйственно пройтись по полям и перелескам, оголить последние деревья и подготовить все к снегу и зиме.
— «На сивом октябре верхом Борей угрюмый подъезжает, сибирских жителей в тулупы наряжает, зефиров гонит голяком…» — произнес Московитин. — Все живет, все движется, Юленька… даже стихи позабытых поэтов не всегда умирают. А уж про человеческие дела и говорить нечего. Нужно смотреть вперед, только вперед… нужно научиться лечить и щенков, нужно помочь в свое время и Костику с арифметикой, и тогда никакой Борей не будет страшен, никакой Борей!
Он говорил несколько возвышенно, прижимая локоть похудевшей от горя дочери, и ему был так дорог, так необходим этот локоть, и так нужен своей близостью и еще всем тем, для чего не придумано слов и, может быть, их не стоит и придумывать.
Дочь ничего не ответила, но по тому, как она слегка подалась плечом к нему, он понимал, что самое трудное все-таки уже позади, и ее смятенная душа снова обращена к жизни.
— Подумать, как мир, в общем, мал… оказывается, когда-то я лечил мать этого Костика.
Он сказал это для того, чтобы дочь не забыла привезти акварельных красок, чтобы она не забыла этого вечера, когда пекли в печке на раскаленных углях картошку, и теперь побежденный Борей уже не дул им ожесточенно в лицо и не швырял сухую землю, а смиренно брел рядом, лишь по временам шурша опавшей листвой на просеке.