В Москве Михайлов остановился в опустевшей по-летнему квартире сестры. Сестра Анна уехала с детьми на Рижское взморье, ее муж, военный врач Дмитрий Васильевич Греков, был где-то в командировке, и прогретая, чуть пахнущая нафталином квартира была в распоряжении Михайлова почти на целый месяц.
Впервые за много лет он решил провести отпуск в Москве, походить по музеям, побывать наконец в Третьяковской галерее, куда собирался не один год, но во время приездов всегда было множество дел и не хватало досуга. Не так-то уж далеко был Бугуруслан, где он работал инженером-нефтяником,» но все же оказался далеко, о Москве приходилось лишь мечтать, и теперь Михайлов с удовольствием думал, что можно никуда не спешить, расписать заранее дни, побывать в Кускове и Коломенском, проехать по каналу до Волги…
В трехкомнатной квартире сестры с окнами на Чистопрудный бульвар было тихо, на пруду плавали утки и лебеди, и по утрам занавески на окнах колыхались от прохладного, пахнущего влагой ветерка. В большом зеркале гардероба Михайлов, как бы впервые за много лет, увидел себя, свое несколько пожелтевшее, словно от постоянного общения с нефтью лицо, возле глаз — словно птица прошлась по сырому песку — уже прочно оставались следы ее лапок, с этим ничего не поделаешь, особенно после сорока пяти лет, да еще со всем тем, что пришлось пережить… Жена Виктория Павловна, тяготившаяся и Бугурусланом, и тем, что она вышла замуж, видимо, не по любви, — какая-то давняя любовь осталась у нее в Ленинграде, где жили ее родители, — все чаще стала уезжать к ним, возвращалась отчужденная, и Михайлов понимал, что если нечто ушло, то уже не вернешь этого.
А три года назад жена прямо сказала ему, что хочет пожить в Ленинграде, в Бугуруслане она просто вянет, к тому же когда-то она. училась живописи, теперь все забросила, и он должен понять ее. Он понял ее, она уехала, и, провожая ее на вокзале, Михайлов знал, что провожает навсегда. Так оно и случилось, он теперь один, в своих письмах, становившихся все более редкими, Виктория Павловна писала, что начала снова заниматься живописью, хочет поступить в Художественный институт имени Репина, Ленинград прекрасен весной, и она уезжает на этюды то в Пушкин, то в Гатчину, да и в самом Ленинграде для художника красот хватает…
С сестрой Анной он был близок, жалел, что ее нет в Москве, в спальне стояли на туалетном столе фотографии ее детей, двух девочек — Лели и Ирочки, и он брал по временам фотографии и грустно, и любовно смотрел на маленьких своих племянниц. Однако воскресные вечера в опустевшем в летнюю пору городе были всегда долги и томительными после первых дней, когда он много и неутомимо бродил по городу, Михайлов все чаще посиживал на балконе с газетой в руке, слушал затихающие к вечеру звуки и мягкие летние сумерки запутывались сначала в зацветающих липах, потом ложились на пруд с его лебедями, огней еще долго не зажигали, но он уже не читал газету, а просто сидел на балконе и думал о своем.
Некогда тихий Бугуруслан все больше становился «Вторым Баку», многое в могучем этом росте прошло перед его, Михайлова, глазами, да он и сам немало потрудился. Месяц назад, по просьбе жены, он послал ей некоторые оставшиеся у него вещи, послал и ее большой автопортрет маслом, повесив на его место схему разведок и действующих скважин, и с усмешкой сказал самому себе: «Ну, вот ты теперь вдвоем с твоей нефтью… она-то от тебя уж никуда не уйдет».
В один из воскресных вечеров, когда, вспоминая все это, он сидел на балконе, в комнате вдруг зазвонил телефон. Слабый голос, видимо, старой женщины спросил Дмитрия Васильевича Грекова.
— Дмитрия Васильевича сейчас нет в Москве, — сказал Михайлов. — Может быть, что-нибудь записать для передачи?
— Да нет, ничего срочного, — ответила женщина. — Это говорит вдова врача Холмогорова. Дмитрий Васильевич интересовался когда-то библиотекой моего покойного мужа. Тогда это было мне тяжело, а сейчас кое с чем я могла бы расстаться.
Книги Михайлов любил, знакомый продавец в бугурусланоком книжном магазине всегда приберегал для него новинки, но старые книги встречались редко, и Михайлов с трудом выискивал их.
— Видите; ли, Дмитрий Васильевич не скоро вернется., — сказал он. женщине, — а говорит с вами брат его фены. Книгами, я тоже интересуюсь, так что охотно взглянул бы, если не возражаете.
— Что, ж, — согласилась женщина, — пожалуйста.
Вечер предстоял все же одинокий, и Михайлов обрадовался, что есть чем его заполнить. Мария Евгеньевна Холмогорова жила в одном из переулков на Божедомке, в низеньком старомосковском доме, с садиком, совсем маленьким, но задумчивым, с высаженными анютиными глазками вдоль единственной дорожки.
В большой комнате, куда женщина провела Михайлова, все осталось, видимо, так, как было при жизни хозяина. На письменном столе стояли в стеклянной золоченой вазочке остро чиненные карандаши, возле кожаного бювара лежали очки в футляре, стетоскоп и молоточек для выстукивания, словно врач лишь на минуту вышел из комнаты и сейчас вернется; в другой вазочке были живые цветы, несколько нарциссов с их восковыми венчиками, и Михайлов подумал, что, наверно, и зимой не переводятся цветы на этом дорогом памяти столе. Маленькая дверка стенных часов в виде деревянного домика вдруг распахнулась, и кукушка несколько пронзительным голоском прокуковала восемь раз — восемь часов воскресного летнего вечера. Лицо женщины, с темными дугами бровей и удлиненным разрезом глаз, еще сохраняло черты былой строгой красоты.
— Садитесь, пожалуйста, — предложила она. — Я совсем забыла предупредить вас, что книги у моего мужа были главным образом медицинские, есть, конечно, и классики, но с ними мне не хочется расставаться.
— К сожалению, медицина не моя специальность, — отозвался Михайлов, — но, может быть, найдется все же что-нибудь и для меня.
Была какая-то задушевность в этом кабинете старого московского врача с книжными полками до потолка и хотя и прошедшим, но все же непреходящим миром. И Михайлов, отдавшись этому чувству, доверительно рассказал старой женщине, что предпочел провести свой отпуск в Москве, а не где-нибудь на курорте, и не жалеет, что из окна комнаты, в которой он живет сейчас, видно не море с его волнами, а тихий пруд с лебедями и утками и их домиками на островках. Потом Мария Евгеньевна показала ему книги, и Михайлов только подержал в руках те, которые ему понравились, особенно том рассказов Гаршина в хорошем переплете да книжечку стихов Блока с авторской надписью кому-то.
— Ужасно неудобно получилось: не предупредила вас, что книги у меня главным образом медицинские, — сказала Мария Евгеньевна. — Но вы все-таки отложите что вам понравилось, я посоветуюсь с дочерью. Она зайдет ко мне завтра после работы, приходите и вы часам к семи.
— Я, конечно, охотно приду, но только не из-за книг, мне просто очень нравится у вас, — отозвался Михайлов.
На другой день он побывал в Ленинской библиотеке, посмотрел некоторые иностранные журналы по своей специальности, по-холостяцки позавтракал затем в кафетерии, стоя у круглого высокого столика, а к вечеру, радуясь новому знакомству, пошел к Холмогоровой. Дверь на этот раз ему открыла невысокая, с красивыми карими, несколько усталыми глазами женщина, оказавшаяся именно дочерью Холмогоровой.
— Мама несколько нездорова, — сказала она, — но я просмотрела книги, которые вы отложили. Не обижайтесь, пожалуйста, но эти книги я хотела бы сохранить, особенно книжку Блока с. его надписью.
— Не такой уж я кровожадный библиофил, чтобы огорчаться из-за этого, — засмеялся Михайлов. — Просто книги я люблю, а сейчас они заменяют мне и привязанности.
— Подождите немного, мама все-таки хотела повидать вас.
Женщина вышла, и Михайлов остался один в кабинете с его устоявшейся тишиной. Кукушка резво выскочила, прокуковала один раз и скрылась.
— Мама лежит, но просит вас зайти к ней, — сказала женщина вернувшись.
— Я не спросил вашего имени и отчества.
— Меня зовут Людмила Сергеевна.
Мать лежала на диване.
— Извините меня, но я немного расклеилась. Ну, как же прошел у вас сегодняшний день? — спросила она, памятуя, что он проводит свой отпуск в Москве.
Михайлов сел рядом, рассказал, что с утра пошел в библиотеку и зачитался там журналами по своей специальности, а потом стал рассказывать и о поисках нефти, о том, как растет «Второе Баку», как в свое время прокладывали газопровод от Бугуруслана до Куйбышева и он принимал в этом участие.
— У меня от нашей вчерашней встречи осталось особенное чувство, — признался он. — Вы удивительно сумели сохранить то, что вам, видимо, так дорого.
— А как же иначе… ведь если любила человека, то это уже навсегда, это не может уйти, — сказала она задумчиво. — Мне, право, так неудобно, что я не предупредила вас насчет книг… а с теми, которые вы отложили вчера, дочь не хотела бы расстаться. Но возьмите что-нибудь просто на память… вам, кажется, особенно понравился том рассказов Гаршина, он правда в хорошем переплете. Возьмите на память Гаршина, а книги вы ведь можете купить и в магазине.
Она смотрела на него чуть грустно, она, наверно, понимала, что он очень одинок в Москве, понимала, может быть, и то, о чем он ничего не сказал, но что материнским сердцем она почувствовала.
— Хорошо, — согласился он, Гаршина я возьму, но позвольте и мне прислать вам что-нибудь на память. Пришлю хороший оренбургский платок, такого вы в Москве не найдете.
И получилось дальше так, что он не ушел, а остался, рассказал о том, как стал инженером-нефтяником, рассказал о первых искателях нефти в России — крестьянах Дубинских и рудоискателе на Ухте Федоре Прядунове, а потом пили чай на маленьком столике возле дивана, кукушка прокуковала уже восемь раз, а затем и девять, и Людмила Сергеевна стала собираться домой.
— Моя девочка уже вернулась, наверно и поджидает меня, она ездила сегодня к подруге на дачу.
Поднялся и Михайлов, поцеловал на прощание сухую старую руку и вышел вместе с Людмилой Сергеевной.
— Если вы торопитесь, возьмем такси, я провожу вас, — предложил он.
— Не надо. Верусе уже десять лет, и она вполне самостоятельная… да и живу я не очень далеко. У меня есть и вторая дочка — Оленька, ей шесть лет, сейчас она в детском саду под Москвой.
Они пошли по тихому, в садах, переулку.
— Вы тоже имеет отношение к медицине? — спросил Михайлов.
— Нет, я работаю корректором в издательстве. Когда-то училась на филологическом факультете, вышла замуж, из-за ребенка пришлось прервать учение, а вернуться к этому, уже не смогла.
— У моей сестры также две девочки, и примерно того же возраста, что и ваши, — сказал он только.
Некоторое время они шли молча.
— А почему книги заменяют вам и привязанности? — спросила она вдруг.
Том рассказов Гаршина был в его руке.
— Потому что моей жене надоел Бугуруслан, — ответил он напрямик. — Когда-то она училась живописи, теперь снова занялась ею в Ленинграде. Живопись для нее интереснее нефти, и вот я и чаевничаю, и сумерничаю со своими друзьями — книгами, они существа верные и никуда не уходят от человека.
— Странно иногда складывается в жизни… и несправедливо, и странно.
Людмила Сергеевна походила на мать, у нее были строгие, с ореховым отливом глаза, красивое удлиненное лицо с соболиными бровями — именно с соболиными бровями, и Михайлов подумал, как верны иногда бывают старинные определения. Он ощущал, что она человек сильной воли, и гордость не позволяет ей обнаружить ни единой душевной царапины, но царапины все же были и, видимо, глубокие.
— Вы живете втроем? — спросил он, не решившись задать прямого вопроса, и почему-то предполагая, что это именно так.
Она мельком взглянула на него.
— Да втроем. Когда-то мы жили вчетвером. Мой муж был строителем, он погиб несколько лет назад в результате несчастного случая. Старшей девочке было тогда шесть лет, а младшей всего два года. Все переменилось тогда в нашей жизни, пришлось окончательно расстаться с университетом и поступить на работу. Девочки растут, на руках у меня еще и мама… она часто болеет, оставлять ее надолго одну я боюсь.
— Мария Евгеньевна так трогательно бережет все, что связано с вашим покойным отцом, — сказал Михайлов.
— Верность у нас в крови… да ведь и вообще если есть что-нибудь настоящее в человеческих отношениях? то это прежде всего верность.
Женщина сразу стала чем-то внутренне близка ему со своей судьбой, с двумя своими девочками, конечно, она учит и их цельности и верности.
Они шли, думая каждый о своем.
— Вы теперь, когда будете у вашей мамы? — спросил Михайлов, когда они свернули в один из переулков на Петровском бульваре.
— У меня как раз завтра начинается отпуск, я везу Верусю в Липецк, там живет мать мужа. Оставлю у нее Верусю до осени, а сама вернусь. Маме, правда, помогает соседская девочка Нюрочка, но ей только тринадцать лет, и на нее еще нельзя положиться…
— Пожалуй, это тоже одна из несправедливостей жизни, — сказал Михайлов у ее подъезда. — Встретишь человека, с которым так хорошо поговорить обо всем, и уже приходится расставаться, вероятно, на веки вечные. Что ж, буду вспоминать вас, читая Гаршина.
Он пожал руку женщины и они простились.
Был уже вечер, теплый летний вечер Москвы. Михайлов прошел по бульвару, свернул в сторону Петровки и стал подниматься вскоре по затихшему Кузнецкому мосту, затягивая свое возвращение и заранее томясь от предстоящей пустоты в нагревшейся за день квартире. Что-то нарушило вдруг ровное течение московской его жизни и беспокойно встало на пути. Он шел медленно, иногда останавливаясь у витрин или возле расклеенных афиш, стараясь вернуть себя к ритму неторопливого времяпрепровождения, какое так редко случалось у него.
На другой день, как наметил заранее, он побывал в Музее восточных культур, купил билет на спектакль приехавшего на гастроли Саратовского драматического театра, но, возвращаясь в пятом часу домой, зашел вдруг по дороге в цветочный магазин, купил цветов — срезанные белые и чайные розы, — хотел послать их Марии Евгеньевне Холмогоровой, но забыл номер ее дома, и повез цветы сам. Дверь открыла девочка, видимо, та самая Нюрочка, помогавшая по хозяйству. Мария Евгеньевна все еще недомогала, и он отдал цветы девочке.
— Скажи от того человека, которому она подарила вчера книгу, — и он подумал, что цветы напомнят, может быть, старой женщине о днях ее молодости…
Вечером он пошел в театр, а когда вернулся домой, сразу же зазвонил телефон.
— Я вам третий раз звоню. — сказала Людмила Сергеевна. — Мама была так растрогана вашими розами, они, правда, чудесные… Мама сама позвонить не могла и просила меня передать вам ее благодарность.
— Мне так приятно слышать ваш голос, Людмила Сергеевна, — сказал он. — Право, в жизни человека случаются иногда такие неожиданные вещи, что о них толком и не расскажешь. Признаюсь вам все-таки: когда я повез вашей маме цветы, то подумал, что чудесно было бы встретить вас. Мне почему-то очень хотелось этого.
Она ничего не ответила.
— Где вы были? — спросила она только. — Я трижды звонила вам.
— В театре, на гастрольном спектакле. Но я ничего не видел и не слышал, наверно, думал совсем о другом.
— Ну, что ж, отдыхайте, — сказала она. — Спокойной ночи.
— Когда вы уезжаете?
— Послезавтра утром.
— Так прислать вам книжку о первых русских нефтяниках? Есть одна хорошая книжка о Федоре Прядунове. Я по возвращении домой сразу же пошлю ее вам. Только дайте мне ваш точный адрес.
— Запишите, чтобы не забыть.
— Записываю, — сказал он.
Она назвала переулок и номер дома. Потом они пр-желали друг другу спокойной ночи и простились.
Утром в дверном почтовом ящике Михайлов нашел письмо от сестры.
«Я ужасно беспокоюсь, Коленька, как тебе одному в нашей квартире? Главное, я забыла оставить большие подушки, заперла их сдуру в шкаф, и ты, наверно, мучаешься с жесткими диванными подушками. Девочки мои загорели, младшую из моря просто не вытащишь. Сколько ты пробудешь в Москве? Напиши, не очень ли тебе одиноко в пустой квартире?».
Он тут же написал ответ, что никогда не чувствовал себя так спокойно, просил поцеловать девочек и внизу приписал еще: «Право, Аночка, я давно не чувствовал себя так хорошо», подумав, что иногда и самое тревожное чувство может заменить для человека то, что обычно считают необходимым для счастья.
А на другой день, для самого себя неожиданно, но все же это было не совсем неожиданно, он пошел в переулок на Петровском бульваре. За ночь погода изменилась, сеял мелкий теплый дождь, и все было нежно-серо и аспидно, как всегда бывает в летние дождливые дни в Москве, в тучах где-то внутри все же запутывалась голубизна, и тучи были жемчужно-дымные. В знакомом переулке какой-то высокий красивый старик прогуливал белого пуделя, а во дворе одного из домов, несмотря на дождь, две девочки вертели натянутую веревку, а третья прыгала через нее, и девочки вслух очень серьезно вели какой-то странный счет, словно на языке ацтеков: «унты, дунты… пакунты, падунты». Михайлов постоял, послушал их счет и поднялся на второй этаж соседнего дома, у подъезда которого расстался вчера с Людмилой Сергеевной.
Ему открыла дверь девочка, в которой он сразу по схожим красивым чертам лица признал дочь Людмилы Сергеевны— Верусю.
— Людмила Сергеевна дома? — спросил он.
— Нет, мама в издательстве, — ответила девочка, — но она скоро придет. Что передать ей?
— Пожалуй, ничего, — сказал он. — Пожалуй, я еще раз зайду.
Девочка смотрела на него серьезными, с ореховым отливом глазами, и он больше ничего не сказал ей, но, спускаясь по лестнице, чувствовал, что она осталась стоять на площадке и, наверно, испытующе смотрит ему вслед. В переулке было по-прежнему пусто, Михайлов прошел по нему до бульвара, потом в обратную сторону, и когда, возвращаясь, увидел издали Людмилу Сергеевну, то не ускорил шага, словно совершал лишь прогулку.
— Не удивляйтесь, — сказал он, подойдя. — Но я обещал послать вам книгу о нефтяниках, а она оказалась у меня с собой в чемодане. Я и подумал, чем постлать по почте, занесу ее сам, кстати, пройдусь немного. Я люблю ходить под дождем по пустым улицам.
Он протянул ей книжку о Федоре Прядунове и о его нефтяном заводе, и они пошли рядом.
— Видите, как иногда получается в жизни… в пору отпуска всегда много досуга, времени не считаешь, а дождь совсем теплый, словно поливает цветы из лейки. Завтра вы уедете в Липецк, а когда вернетесь, меня уже не будет в Москве.
Они помолчали и шли не замечая дождя.
— Спасибо за книжку, — сказала она. — Я с интересом прочту ее.
— Почему-то после нашего вчерашнего ночного разговора по телефону я никак не мог уснуть. То ли в комнате было душно, или спектакль так повлиял на меня, хотя я ничего не видел и не слышал.
— Я даже не могу пригласить вас зайти, — сказала Людмила Сергеевна, когда они подошли к ее дому. — У нас ужасный беспорядок перед отъездом. С интересом прочту вашу книгу, я о нефти вообще очень мало знаю Читала когда-то «Нефть» Синклера, но это ведь совсем другое.
— Конечно, совсем другое. Там за нефть рвут горло друг другу, а у нас нефть — помощница человека. Посмотрели бы вы когда-нибудь, как торжествуют бурильщики, когда забьет фонтан! Никогда не был в Липецке и ничего о нем не знаю, — добавил он в раздумье. — Знаю только, что его назвали так по обилию лип, наверно, к самому их цветенью приедете. А оренбургский платок я пришлю и вам.
— Не вздумайте только, — сказала Людмила Сергеевна.
— Не обещаю… не обещаю, что не вздумаю.
Ему захотелось сказать ей, что если бы случилось чудо, и Людмила Сергеевна действительно заинтересовалась бы нефтью и приехала в Бугуруслан, приехала бы с обеими своими девочками, он показал бы им и как бурят, и какие степи прекрасные весной под Оренбургом, когда все цветет, каждая травинка цветет и пахнет по-своему.
— Вернусь в Бугуруслан и напишу вам оттуда письмо… напишу, что живет на свете один инженер-нефтяник, побывал он недавно во время летнего отпуска в Москве, смотрел из окна своей комнаты на лебедей на пруду, ходил по музеям и в театры, ему было все же очень одиноко, но однажды ночью ему позвонили по телефону, и вот он под дождем» пришел в этот переулок и никогда не забудет его теперь.
— Напишите письмо, — сказала Людмила Сергеевна. — Я теперь всегда буду читать все о нефти.
Они простились, и он пошел не спеша по тихому переулку. Дождь, вялый с утра, разошелся, стала совсем непогода, и не хотелось никуда больше идти. Дома Михайлов сел в кресло возле открытой двери балкона, пруд дымился от дождя, и, наверно, утки и лебеди были сейчас вполне счастливы. А еще через полчаса за его спиной зазвонил телефон.
— Вы уже вернулись? — спросила Людмила Сергеевна. — Наверно, промокли ужасно. Я ругаю себя, что не дала вам с собой, зонт, вы смогли бы занести его потом маме.
— Чудесный дождь, — сказал он. — Сижу сейчас у открытой двери балкона и смотрю на пруд. Сам не знаю почему, но дождь стучит по карнизу, а я чувствую себя непонятно отчего счастливым. Хотите послушать дождь? — Он протянул трубку в сторону балкона и так подержал минуту. — Слышно было? — спросил он.
— Да, — ответила она, но так смутно, словно услышала еще и то, о чем он, Михайлов, не сказал ей… но и опа не смогла сказать ему, что услышала в шуме дождя, — впрочем, телефон еще не устроен так, чтобы передать это.