Ванюш вернулся домой в самую страду, в молотьбу.
Изба перекосилась и стала совсем низенькой, словно от старости в землю вросла. Он пожалел ее, точно живую, открыл незапертую дверь, шагнул в дом.
Со света сначала ничего не различал, только вдохнул знакомый с детства запах печного дыма, остывшей золы да сухих трав, что висели пучками по стенам. И потом уж сквозь редеющую тьму проступило все знакомое с детства, нехитрое убранство.
Ничего здесь не изменилось, только обветшало все.
Ванюш снял пыльную гимнастерку, наспех умылся, переоделся, затянулся потуже ремнем, вышел. Не в силах удержать нетерпенья, он заспешил к току, все убыстряя, убыстряя шаги.
Он не оглядывался по сторонам, не смотрел и не слышал ничего. Только когда его обволокло облако пыли, заметил, что рядом едет машина.
Это был «козлик», «ГАЗ-69», обшарпанный, помятый, но еще бодрый.
Ванюш посторонился и стал на обочине. Но и машина остановилась.
Дверцу открыл незнакомый мужчина. Поманил Ванюша, приглашая сесть. Ванюш просить себя не заставил, проворно уселся рядом, разглядывая освещенное косыми лучами заходящего солнца лицо незнакомого мужчины.
Ему было примерно лет пятьдесят. Виски седые, от носа к углам рта легли глубокие морщины. Губы крупные, крепкие и обветренные. Глаза, кажется, голубые, не то серые. Если смотреть сбоку, не сразу разглядишь. Одет он был в кожаное пальто, восьмиклинную помятую кепку. Его, видно, слегка знобило, хоть погода стояла не холодная.
Незнакомец повернулся к Ванюшу, улыбнулся и, тоже не таясь, посмотрел долго и твердо ему в лицо. Протянул руку, крепко пожал, коротко назвался: «Ильин» — и опять сел удобно, стал смотреть на поля по сторонам дороги. Недалеко от тока он попросил остановить машину, вышел, поднял сноп ржаной соломы, лежавший на дороге, — видно, не раз его переезжали телеги. Обобрал в горсть зерна, завернул в газету, сунул в карман. Подсел к Ванюшу, положил широкую ладонь ему на плечо, внимательно оглядел.
Вскоре подъехали к закрытому току.
Ильин направился к колхозникам, — они и не оглянулись, молотили. Ильин бросил на ходу, обернувшись к Ванюшу и шоферу: «Не скучайте, идите вон к девушкам, я скоро приду». На дальнем конце тока девушки распевали песни, старательно крутили ручную веялку-сортировку.
Райкомовский шофер, видно, тоже недавно вернулся из армии: так же, как Ванюш, был одет в гимнастерку, поблескивал козырек фуражки, запачканной автолом.
Он не послушал Ильина, к девушкам не пошел, прислонился к машине. Они с Ванюшем разговорились. При встрече бывших солдат, известное дело, в первую очередь — где, в какой части, сколько служил. Шофер вытащил папиросы, Ванюшу предложил и сам закурил, да тут же вспомнил, что на току курить нельзя, и они отошли к кадушке с водой, стоявшей поодаль.
— Мой начальник, Степан Николаевич, в общем-то неплохой человек. Но все равно возить его откажусь, — сказал шофер и затянулся глубоко. — Понимаешь, Ваня, обидно — как только на этой зеленой саранче подъезжаем, все отворачиваются, недовольны вроде. Обидно это…
Ванюш не знал что ответить. Ему Ильин очень понравился, сам пригласил в машину, разговаривать, правда, некогда было, да ведь можно и молча глядеть хорошо. А Ильин и улыбался и глядел ясно, чисто.
— У него же план хлебопоставок, — сказал Ванюш.
Шофер рассердился:
— Какой там план, переплюнули уж этот план! Выйти на первое место в республике захотели, вот и жмут на всю катушку.
Он взглянул туда, где работали девушки, они громко смеялись и весело перекликались — должно быть, для гостей.
— Я его вожу, как со службы вернулся, примерно полгода. Сам-то хороший человек, это уж что говорить… Я и вашего председателя Шихранова знаю. Он дал обещание перевыполнить поставку втрое. Видел? Ильин все равно его не любит. Зато Митин, предрик наш, вашего Шихранова расцеловать готов. Только и знает: Сергей Семеныч, Сережа, друг мой.
— Я тоже знаю Митина, он давно председатель райисполкома, — заметил Ванюш. — А вот Ильина вижу в первый раз.
— Его же только этой весной прислали секретарем райкома.
— Как прислали? Избрали, что ли?
Но шофер только резко махнул рукой, снял картуз, бросил его в машину прямо на сиденье.
К машине уже подходил Ильин. Вид у него был не особенно довольный.
— Товарищ Ерусланов, — обратился он к Ванюшу, — не согласитесь ли проехать с нами до фермы, а затем доставим вас в деревню. — И он улыбнулся.
Ванюш растерялся, а Ильин, величая его теперь серьезно и уважительно Иваном Петровичем, рассказал, что видел в городе парторга Салмина и расспросил о Ванюше, узнал, что Ванюш до армии кончил три курса веттехникума.
Ферма, как называли ее кратко МТФ, стояла на окраине села, на берегу речки Тельцы. Постройки были старенькие, неоднотипные, собранные из разных конюшен да хлевов еще в первые годы коллективизации. Покрыты они были соломой, и потому крыша напоминала вершину невысокой горки и, будто вправду горка, поросла местами лебедой и полынью.
— Товарищ Ерусланов, — сказал Ильин, когда они обошли конюшни и вышли во двор фермы, — в народе нашем говорят: осень обильна, — а я что-то не вижу этого обилия на вашей ферме. — Он показал на тощую корову бурой масти, подошел к ней, ласково почесал между ушами, тяжело вздохнул.
— Еще бы, — сказал Ванюш, — она ведь сама не жалуется, бедная. Смотрите, глаза-то, глаза покорные, безответные…
— Любите вы их? — спросил Ильин.
— Люблю, Степан Николаевич, жалею и почитаю, — серьезно, почти торжественно ответил Ванюш.
Помолчали. Ильин сказал, протягивая руку:
— Можно считать, что мы с вами знакомы, Иван Петрович. Я буду ждать вас завтра утром в райкоме. Хорошо, если приедете пораньше, даже до девяти утра. Жду.
Он посмотрел на Ванюша испытующе, склонив голову к левому плечу.
Ванюш чуть было не козырнул по солдатской привычке, Ильин это заметил и усмехнулся:
— Значит, можно надеяться, раз вы по-солдатски приняли мою просьбу.
Утром Ванюш стал собираться в город.
— Сынок, зачем это тебя самый старший пригласил? — который уже раз с тревогой спрашивала мать.
— Товарищ Ильин не сказал прямо, но, думаю, работу хотят дать какую-то. Думаю, к добру зовут.
— Может, об отце что-нибудь… — голос матери дрогнул. — Я всю ночь глаз не сомкнула, думала: не успел приехать, не успел со мной словом обмолвиться, и уже в район вызывают.
— Не беспокойся, мама. Там, в городе, Салмин.
Спани — так звали мать Ванюша, — услышав фамилию Салмина, немного успокоилась. Она смотрела безотрывно вслед сыну, а он широкими солдатскими шагами уходил по большаку. Ветер раздувал полы шинели. Задумалась она, вспомнила детство сына, вспомнила, как растила его, сироту, и как трудно было ей в те годы. Заплакала мать и пошла. Шла она задами, чтобы никто не заметил ее слез. Вошла в конюшню, прислонилась к бревенчатой стенке.
Спани почти полгода работала на ферме дояркой. Тихая, добрая, робкая, не помнит она, чтоб в жизни с кем-нибудь поругалась. Не умела она мстить, сквернословить. Как спокойная лошадь, запряженная в тяжелый воз, работала она и работала безотказно, без жалоб. Нельзя сказать, что она со всеми соглашалась. Хотелось иногда возразить, да кто с ней посчитается… Эх, лучше уж не думать. Зачем, почему посадили мужа? Она не знает. Может, лишнее что сказал Педер? Да нет, быть не могло. Первым в колхоз записался. Откуда такая напасть пришла, кто его погубил? А ведь погубил же кто-то…
В народе говорят: злое слово голову сечет. Так кто же сказал это злое слово?
В тот тяжкий день, ближе к вечеру, Педер готовил месиво для лошадей. Его попросили выйти из конюшни. Он обомлел, увидев перед собой темную закрытую машину. Не успел опомниться, не успел слова сказать — толкнули и захлопнули железную дверку. Кто-то сердито буркнул: «Контра!»
С тех пор он исчез, словно сквозь землю провалился. Спани осталась с трехлетним сыном. К ней и ходить перестали, даже боялись встречаться, — летом травой зарастала тропа к дому, а зимой снегом ее засыпало. Только в сумерки, бывало, или ночью заглянет редкий человек. Жила Спани бедно, единственное утешение было — сын. Рос он некапризным, скоро стал помогать матери по дому и жаловался только, почему мальчишки с ним не играют. Спани успокаивала как могла. Не объяснишь ведь, да и что она сама понимала? Только драться строго-настрого запретила.
— А если они меня называют контрой? — спрашивал сын. — Мне их тоже можно назвать?
— Нельзя тебе. Ты еще маленький, не понимаешь. Они тоже маленькие. Подрастут — поймут и дразнить не будут. Это слово дурное.
— Сама не говоришь, что это за слово. Все одно, я побью, если кто мне еще раз скажет, и плакать не стану.
И видно, постоял за себя, перестали его дразнить. А скоро стал он самым видным, можно сказать, мальчишкой в деревне. Такой серьезный, аккуратный. И в школе его полюбили. Был пионером, потом стал комсомольцем. Никто ему про отца не поминал. Война началась. Письмо от мужа пришло. Оправдали его. Разрешили добровольцем на фронт пойти. А скоро пришла «синяя бумага» — похоронная.
Вот тебе и все. Вспоминала обо всем этом Спани, прислонившись к стене, часто и мелко вздрагивала, не успевая вытирать горькие слезы.
Лошади косили на нее умными глазами, фыркали. Тихая гнедая ласково, кротко заржала, потянулась к лицу Спани, стала собирать слезы мягкими губами. Слезы были соленые, вкусные, наверное. Спани немного успокоилась, погладила гнедую. Решила сходить в правление.
Председателя Шихранова встретила по дороге, он ехал куда-то на тарантасе. Не поздоровался, не успокоил, а пробубнил хриплым басом: «Еду, вызывают в райком». И весь ответ, не стал больше разговаривать, дернул вожжи. Выездная лошадь побежала резво, зацокали кованые копыта, так звонко, будто хорошие молотильщики вчетвером молотили цепами на открытом току.
Отряхнув пыль с сапог, Ванюш вошел в здание райкома.
— Раненько вы, — обрадовался Степан Николаевич, встретив Ванюша в приемной. — Здравствуйте, пойдемте ко мне.
Они поднялись быстро на второй этаж.
— Ну, как доехали?
— Да я пешком. — Ванюш потянулся к графину, не пролив ни капли, наполнил стакан до краев, медленно выпил. Ильин с удовольствием смотрел на его неспешные и точные движения. Парень нравился ему все больше. Он сел рядом, предложил закурить, вынул толстые пахучие папиросы. Ванюш сначала стеснялся курить, потом стал дымить основательно, но был задумчив, заметно волновался.
Ильин смотрел на Ванюша пристально и добро.
— Решились, товарищ Ерусланов?
— На что?
— Конечно, надо бы вам отдохнуть, да ведь людей-то нет, сами понимаете.
— Я работать готов, — сдержанно сказал Ванюш.
— Вот и хорошо. О вас я все знаю. Берите дело.
— Это какое?
— Да ферму же, — даже удивился Ильин. — По-моему, вчера договорились. Отвечать можно только за то, что любишь по-настоящему.
На оформление дела времени ушло куда больше.
Под вечер, усталый, возвращался Ванюш домой, пытаясь сдержать нараставшее беспокойство. Теперь он отвечал за эту ферму, похожую на поросшую пожухлую лебедой горку, и за всех этих тощих, слабых от бескормицы коров, овец со сбившейся колтуном шерстью, злых голодных свиней, разбитых на ноги лошадей…
Теперь он отвечал за весь этот «терем-теремок», за всю эту «животину», «живот», без которого крестьянское хозяйство не живет. И эта животина хотела есть. Уж кто-кто, а она заслужила честно свой корм! И надо ее кормить. Надо! А вот чем? И надо, чтобы чисто и тепло было зимой, да и светло тоже…
Все эти думы осаждали Ванюша, не отпускали ни на минуту. А дорога все развертывалась перед ним небеленым холстом.
Не встретил он ни попутной лошади, ни машины. Да в те года они редко попадались даже на большаке. Вот он уже больше половины пути прошагал, свернул с большака, решил идти прямиком, во что бы то ни стало допоздна быть дома, поужинать и, главное, побыстрее матери рассказать, чтобы успокоилась, ну а потом — пойти наконец к девушкам. Он и не повидал их по-настоящему — какие-то они стали?
Шагает, шагает солдат. Среднего роста, широк в плечах, туго подпоясан солдатским ремнем, так что еле-еле три пальца под ремень подсунешь. В одной руке у него фуражка, в другой шинель. Идет ровно, будто на прогулку вышел, хоть и устал, — путь не короткий, пятнадцать километров сюда да пятнадцать обратно, а виду не показывает, шагает ровно.
Тропинка, как нитка с клубка, разматывается, извивается, падает вниз. Еще один поворот, а за ним родное село — Шургелы.
И тут снизу, от болота, услышал он злобную брань:
— Увяз, не сдох, черт паршивый, провалиться б тебе с головой, — и хлесткие удары, тяжелый хриплый вздох не то всхлип.
Ванюш остановился, прислушался. Темно, ничего не видно. Визгливый голос не умолкал. Ванюш побежал на голос.
— Ты кто, что делаешь? — крикнул он на ходу.
— Ах, господи, напугал!
— Наверное, не из пугливых, очень ругаешься. — Парень подошел к женщине, встал перед ней. — Не бей!
— Нашелся начальник! На вот, веди сам на ферму!
Женщина бросила грязную веревку прямо на Ванюша и пошла прочь, в темноту.
— Не бросай его, волки съедят.
— Волкам тут есть нечего, волки не дураки, — все ворчала женщина. — Нашелся начальник — не бей, говорит. Масло-то, молоко небось любите. А вот попробуйте, помучайтесь, как я, тогда узнаете.
Женщина ушла, а Ванюш остался один около дрожавшего теленка. Мокрый, грязный, в темноте теленок показался ему меньше овцы. У него не было сил даже мычать, только дышал тяжко, со всхлипом. В лунном свете поблескивали испуганные фиолетовые глаза. Ванюш стал гладить малыша, он потянулся доверчиво, пошевелил коротким хвостом, шагнул, пошатнувшись. Мокрым носом стал тыкаться в гимнастерку.
— Обессилел ты, маленький, — Ванюш вытащил из кармана пресные лепешки, протянул теленку. Тот и не понюхал. — Молока бы…
Ванюш засучил рукава, начал растирать ему ноги. Малыш переминался, тихо шевелил ушами — нравилось ему.
— Идем домой, идем. Надо до села добраться…
…Ночь. Второй раз запели петухи. В большом селе тишина. Лишь в одной избе не гаснет огонь, открывается дверь, скрипит калитка…
Наконец-то перед домом послышались шаги. Он! Проворнее молодой Спани выбежала во двор.
— Сынок, что это?
— Теленок, мама, совсем ослаб. В болоте тонул.
— В теплый хлев поставим, — заспешила мать, — а овец во двор выпустим.
— Вот и хорошо, мама, — обрадовался Ванюш.
Теленка повели в хлев. Мать сделала теплое пойло, дала корм.
— Ванюш, зачем же вызывали тебя? — спросила Спани, подавая сыну умыться.
Ванюш только было начал рассказывать, да теленок замычал в хлеву, громко, радостно. Спани улыбнулась, вышла в хлев, а когда вернулась, сын крепко спал, лежа поверх одеяла. Спани осторожно стянула с него сапоги, уложила, укрыла своим одеялом, совсем как раньше, давно. Да так и просидела до рассвета, не спуская глаз. И радовалась и плакала. Больно уж на отца был похож.
Наступило утро. Она умылась, прибралась, стала готовить завтрак. Тут и Ванюш глаза открыл.
— Утро уже, мама? А я ведь только на минуту…
— На доброе здоровье, сынок, — засмеялась Спани. И не скажешь, что ночью не спала. Помолодела будто на десять лет. Радость все красит.
— Ванюш, а теленок-то колхозный! Я его теплой водой вымыла, ну и признала: наш это теленок, слышишь?
— Слышу, мама.
— Чего же молчишь?
— Жестокий человек хотел его в болоте бросить! Ведь его б засосало.
Потом сказал, негромко, осторожно:
— Мама, а я буду на ферме работать.
— Во-он зачем вызывали тебя в район… Не вместо ли Матви Капитуна? Эх, сынок… Сидоровы очень злые. Из ненависти могут не знай что сделать.
— Мама, в селе не только они. Много добрых людей. Так ведь?
— Так-то оно так, да только кто работал на ферме, добром никто не уходил.
Ванюш ничего не сказал, вышел в хлев навестить теленка. Подошла и мать.
— Поправится, есть стал, — сказала она.
— Если ухаживать, любая скотина поправится.
— Так-то оно так, да в колхозе-то их много, а кормов, сам знаешь, нет.
Рассвело.
— Какая погода хорошая, сынок, непохоже на осень, — радовалась Спани.
— Солнце меня в первый день работы встречает. Хорошо это, мама.
Длинная ночь прошла. Солнце взошло из-за осеннего яркого леса, осветило Шургелы. Лучи заиграли на воде реки Тельцы, разрезавшей село на две части. Недалеко от реки — ферма.
Во дворе у колодца с журавлем толкались телята. Видно, очень хотели пить — вытягивали шеи, поглядывали на растрескавшееся корытце.
В углу к забору примостился маленький бревенчатый дом, оттуда доносились женские голоса.
У дверей коровника, на подстилке из свеженакошенной травы, спал кто-то покрытый серым кафтаном. Три теленка старались выдернуть траву из-под неподвижного тела. Спящий невнятно пробормотал что-то, повернулся на другой бок: телята, тесня друг друга, попятились назад.
В ворота вошел Ванюш с матерью. Спани в фартуке несла свежую траву. Ванюш вел на веревке теленка.
— Где ветеринар? Разве скотина виновата? Стыдно бить такого маленького, — говорила Спани необычно для нее резко и громко.
Спавший около коровника вскочил, завернул в кафтан траву, на которой лежал, быстро забросил ее в хлев, скрылся за дверью.
— Чего раскудахтались? — закричала выскочившая невесть откуда сухопарая женщина. — Этот теленок — паршивец, весь в свою мать. Его с огорода недавно пригнали, чай, помнишь?
— Куда там ему на огород ходить, еле на ногах держится, — защищала Спани своего найденыша. — Ты, Елвен, на него напраслину несешь. Он очень смирный, не озорник.
Елвен с грохотом бросила пустую бадью на сруб колодца.
— Не напоишь их, волк бы их разодрал! Начальники нашлись. Сами поите. — Елвен подняла палку, лежавшую у колодца, и ударила ближнего теленка прямо по голове. Теленок замотал головой, спрятался за других.
Протерев отекшие от долгого сна глаза, Елвен широко зевнула, потянулась, посмотрела кругом. Тут-то она и заметила Ванюша. Глаза у нее расширились, тонкие губы растянулись в улыбке. Она перевела глаза на теленка, будто и не было о нем разговора. Всплеснула руками.
— Ой, Спани, где же нашли вы этого теленка? — Голос ее вдруг стал мягким, елейным.
— Ночью Ванюш притащил.
— Ай-ой, мальчик мой, Ванюш, разве ты вернулся? Как здоровье твое, как доехал? Хорошо?
— Да все хорошо, спасибо, тетя Елвен.
— А помнишь, когда были маленькими, с моим сыном Пруххой в лошадки играли. Помнишь? — Она вытерла фартуком глаза. — А теперь какой большой вырос! Вылитый отец. Как ты сказал? Хорошо доехал? Ну, ну… А наша Анись тоже большая стала…
Она стала было рассказывать о дочери, о ее нарядах, но тут быстро подбежал большой теленок, повертелся около Ванюша, потом стал своими короткими тупыми рогами толкать собравшихся телят. Те разбежались, как цыплята от коршуна. Теленок круглыми выпуклыми глазами посмотрел на Ванюша, потом, подпрыгивая, побежал к Елвен.
— Очень любит, когда его почешешь. Порезвиться захотел, мой хороший!.. Сами-то днем и ночью на ферме, как цепные собаки. Он один дома, соскучился, маленький мой. — Елвен, как ребенка, приласкала его.
Из домика вышли трое — мальчик лет тринадцати с темно-серыми умными глазами, рябая женщина, длиннолицая, остроносая, очень похожая на Елвен, — она пошла к амбару, — и мужчина с оборванным ухом: наверно, когда мальчишкой был, какая-нибудь дворняга откусила. В селе его звали «Безухий Матвей» или «Матвей Рваное Ухо». Ему уже было за пятьдесят, был он обрюзгший, толстый, с круглым выпяченным животом — ремень перепоясывал его, как прясло толстый пшеничный сноп.
— Матвей Капитоныч, что стоишь, иди сюда, — позвала Елвен своего мужа. — Не видишь, что ли? Ванюш вернулся, да как похорошел-то. Не узнать. — Голос ее тянулся патокой. Она подтащила мужа к Ванюшу. Матви вытер правую руку о фуфайку, подал ее осторожно Ванюшу и, не глядя ему в глаза, сказал с сожалением:
— Эх, вчера тебя не встретил, Иван Петрович, выпили бы.
— Отец, — Елвен сжала губы в ниточку, — Ванюш у нас большим гостем будет… Мы же ничего не покупаем, свое все, — добавила она со значением.
— Иван Петрович, слышишь? Жена у меня умница, Елвен у меня на все руки… Она того… А мы, мужички, цедим. И молчок. И что нам: день да ночь — сутки прочь. Так, что ли, солдат? — Матви глупо захохотал.
Крупный серый теленок подбежал к нему, боднул его прямо в зад. Сероглазый мальчик громко засмеялся.
— Ты, кочедык, чего смеешься? Гони телят в поле!
— Они ненапоенные-то на речку убегут. Да и покормить надо.
— Унисье, там посыпка есть, размешай с водой и дай телятам, — распорядился Матви, обращаясь к женщине, похожей на Елвен.
— Посыпки-то тут только для вашего Мишки, — сказал мальчик дерзко.
— Ты что болтаешь! — Матви погрозил мальчику пальцем, подмигнул жене: дескать, уведи теленка домой.
— Правда, когда и доест объедки за колхозными, да где же свое-то взять? — сказала Елвен, словно оправдываясь. — Вон заставил меня перед людьми покраснеть.
Ванюш понял, о чем разговор, спросил:
— Матвей Капитоныч, давно здесь работаете?
— Осенью полтора года будет. С нашим братом много не разговаривают, без спросу поставят, без спросу и выбросят. Сам знаешь, насчет кадров плохо после войны.
Они прошли по хлевам. На стропилах крыши росла лебеда. Почти всю солому скормили скоту, теперь над головой проглядывало голубое ясное небо.
Матви поманил Ванюша в угол потемнее, вытащил из кармана поллитровку с мутной жидкостью, ударил донцем о ладонь легонько, так, что вспенилось. Покраснел влюбленно:
— Эх, была не была, Иван Петрович, выпьем мировую. Выпьем и попляшем. Никто не увидит, не узнает. Только вот через крышу на нас смотрит, — показал он на солнце, — да и пусть смотрит, оно же греет и светит.
Ванюш пить отказался. Матви огорчился, да ненадолго, махнул рукой, вставил горлышко бутылки в рот и засосал, забулькал. Выпив больше половины, посмотрел на свет, неожиданно хрипло запел:
Одно солнце — ста солнцам не быть.
От выпивки богатства не избыть.
Эй, Матвей, не жалей лаптей,
До субботы доживем, новы лапти наживем…
«Надо бы отнять», — подумал Ванюш, но тут же решил подождать, посмотреть, как это у Сидоровых бывает. А то ведь и не узнаешь правды.
— Вот мы теперь как хорошо живем, — подмигнул Матви. — Извини, брат, не осуждай, прости. — И опять надолго запрокинул голову, допивая. Серая шляпа упала на пол и покатилась под колоду. Когда осталось не больше чем с рюмку, Капитун оторвался, посмотрел по сторонам красными выпученными глазами. Ванюша рядом с ним не было.
— Вкуса не знаете, зеленые еще.
Он икнул, выпил остаток, сказал: «Норма», тут же пошатнулся, упал, хотел подняться и совсем опрокинулся на спину. Лежал вверх круглым животом, плавно загребал руками, подрыгивал ногами, будто плыл по реке. И в раскрытую крышу смотрело на него чистое осеннее небо.
Посередине села стоит большой, крытый железом дом.
Это — правление колхоза. Вокруг дома молодые ивы и березы. Сейчас они пожелтели — осень. Опавшие сухие листья нигде не могут найти покоя — ветер гонит их, гонит, — только забившись под изгородь, отдохнут. На улице трава тонкими медными проводами перевилась, перепуталась. Лишь возле заборов еще зеленеет пырей, но и он низкий, редкий.
Толстое стекло на председательском столе отбросило на потолок солнечные лучи. На стене старые часы тикали неровно, поскрипывали, вместо гирь висела консервная банка. Из нее выглядывали кривые зубья бороны.
Широко открылась дверь, вошла голубоглазая, стройная девушка. На ней городское платье, туфли на высоком каблуке, на шелковые чулки она натянула еще узорчатые гольфы, и ноги ее оттого стали похожи на дудочки с полосками, что раньше на ярмарках продавали. Волосы у нее белые как лен, кудри выпущены из-под высокой шапки. Нос вздернутый, губы пухлые. Вошла — так сразу и запахло духами.
Из-за печки вышел старик сторож, Савка Мгди.
— Никита Савельич, — девушка назвала старика на русский лад, — меня тут никто не спрашивал?
Старик потер ладонью поясницу:
— Наверно, к ненастью, что-то у меня все кости болят… Анись, доченька, ты что сказала?
— Я никому не нужна?
— Никто пока не спрашивал, доченька.
— А это что за бумага? — показала она на исписанный лист на столе.
— Эккей, старый дурак, забывать стал. Тебе эта бумага, бери, читай, доченька.
Анись стала читать — глаза ее расширились, подкрашенные тонкие брови, похожие на обгоревшие спички, сдвинулись.
— Где счетовод? — быстро спросила она.
— Куда-то вышел с новым завфермой.
— С кем?
— С новым заведующим, говорю. Вот, верно, на той бумаге все написано.
— Тут не про это. Тут написано, чтобы я нашла книгу учета поголовья на ферме.
Девушка испытующе глядела на старика.
— Почему моего отца снимают? Знает об этом председатель?
— Как не знать, наверно, знает.
Анись бросила бумагу и выбежала из правления.
— Человек не стручок гороховый, — поправляя бороду, сказал Мгди. — Эккей! Бросать его можно ли? То сюда, то туда…
Мгди стал тряпкой вытирать стол и заметил какой-то сверток. Хотел его положить в ящик, но сверток развернулся, оттуда выпали маленькое зеркальце и коротенький толстый карандаш с черным, как уголь, и красным, как кровь, концами.
— Ишь ты. Вон почему у нее губы как спелый стручок перца. А этим, вишь, брови красит. То-то они у нее как обломок черной свадебной дуги, какие в старину делали. Откуда это только все выдумали? Раньше татарочки на лицо бизев клали, черной краской, бывало, зубы мазали, а теперь вон и наши, чувашские девушки… То-то она не успевает трудодни записывать.
В сенях послышались шаги. Вошли две пожилые женщины.
Потоптались, откашлялись, заговорили:
— Когда Елвен ездила в гости, я ее заменяла неделю на ферме, а трудодни не начислили. Где Анись?
— А я коноплю трепала. Мне тоже ни одного трудодня не записали. Хотя просить неудобно, да вот решила со свахой Мархвой зайти, — заговорила вторая женщина, пряча в рукава жилистые руки. — Мгди, ты бы хоть по-стариковски уму-разуму поучил дочь Елвен.
Старик прижал палец к губам:
— Тише вы! Солдата-то, оказывается, вызвали в район и велели принять должность заведующего фермой, вместо Матви Капитуна. Она за отца-то и расстроилась…
Старухи подняли руки ко лбу, словно хотели перекреститься, разинули рты с редкими зубами, заговорили.
— Думали, этого никогда не услышим! Это правда? — недоверчиво спросили они.
— Эккей, как не правда?.. Все пошли на ферму, — Мгди показал на окно, откуда видна была худая крыша коровника.
— Пойдем к женщинам, что коноплю треплют, расскажем, пусть радуются. Ай, господи, дождались…
Облегченно вздохнув, женщины заторопились к двери.
— Разве вам можно правленческие секреты рассказывать? Никому не говорите!
Но те еще пуще зашумели:
— Сваха, слышишь, Безухий достукался.
— Да, теперь богу можно спасибо сказать.
В это время в соседней комнате кто-то как гусь зашипел, громко постучал в дощатую перегородку. Затем показался мужчина в очках, средних лет, с длинным лицом.
— Документ охформлять мешаете. — Он взглянул поверх очков на старух и Мгди. Под мышкой у него был большой, как печная заслонка, портфель-папка. — Время рабочее, нечего тут лясы точить. Сколько раз вам говорить о дисциплине? — строго отчеканил он. — Пора понять!..
— Еким Трофимыч, прости им, они сейчас уйдут, — заступился за старух Мгди.
— Кто они такие? — Еким Трофимович посмотрел на женщин с удивлением, прищурив глаза. — Аа-а… Сваха Мархва. В аккурат нужные люди. Сядьте, я сейчас!
Старухи сидели не шелохнувшись.
— Вот слушайте. — Человек в очках подошел к столу, положил папку на стол, раскрыл ее, что-то долго искал, потом вынул большой лист бумаги, поднес к самому носу и сиплым, словно простуженным голосом стал читать: — «Сентябрь этого года. Колхоз «Знамя коммунизма». Ветсанитар Е. Т. Трофимов» — это я, «заведующий фермой М. К. Сидоров, животноводы: Ефросинья Сидорова», — это тетя Елвен, значит, вы ее знаете…
— Знаем. Как не знать, в одном селе живем, — согласились старухи.
— Не шумите. Дальше читаю: «Также Марфа Петрова» — это ты, сваха Мархва. «О вышеизложенном подтверждаем. Во-первых…», я… а… сейчас… — Еким Трофимович остановился, вытянул губы, снял очки, подул на стекла, протер их носовым платком, почесал блестящую лысину. — Тут немного надо изменить. Вы не шумите, посидите, я сейчас.
Уселся за стол, долго возился с бумагой, так что даже пот выступил у него на лбу. А когда поднял голову, никого уже не было.
— Без разрешения куда ушли? Нельзя относиться так безразлично к документам!..
Он быстро собрал бумаги, выскочил на улицу, огляделся кругом и обнаружил старика, стоявшего за дверью. Взял его за руку и повел в правление.
— Давеча я рассказывал тебе о теленке, который увяз в болоте. Акт написал, надо расписаться. Ты, Микита Савельич, знаешь. Нет у нас водопоя, телята убегают на речку…
— Расписаться не могу, Еким Трофимыч, не настаивай. Тот раз ты меня чуть не подвел, когда вы с женой лошадь загнали. Помнишь, пировали в гостях… И ты меня расписаться заставил. Больше не распишусь, нет.
— Тсс… кто старое помянет, у того ворон глаз выклюет.
Ветсанитар хотел еще что-то сказать, но в комнату вошли мужчины — колхозный счетовод Никонов и Ванюш.
— Еким, этот стол нам нужен будет. Переходи на другое место.
Никонов вытащил из шкафа толстые папки.
— Иван Петрович, вот здесь весь скот нашей фермы.
Ванюш взял книгу, стал перелистывать. Вошел еще один мужчина, седой, с белым шрамом над бровями. Лицо крупное, и сам высокий, сильный на вид.
— Вы раньше меня пришли, — сказал он, поздоровавшись.
— Да, дело не шуточное, торопимся, — ответил счетовод. — Ефрем Васильич, вы, как парторг, должны быть в комиссии.
Не дожидаясь согласия, он написал: «Салмин Е. В. от парторганизации».
— Никита Савельич, пригласи этих людей. — Счетовод протянул бумагу со списком старику. — Сейчас же собери, пусть и Трофимов распишется.
Старик положил перед ветсанитаром бумажку.
— Не мешайте: видишь, охформляю, — отмахнулся тот. — Удивляюсь я, человек по горло занят, а тут у него под ногами путаются.
Тяжело ступая, он ушел в соседнюю комнату, плотно прикрыв за собою дверь.
В правление вошла Анись, исподлобья посмотрела на всех и села на свое место под дощечкой с надписью: «Учетчица».
— Анись, мое задание выполнила?
— Нет, — резко ответила она счетоводу. — Безвинных людей с работы снимаете… — начала она возмущенно, но тут же увидела парня в зеленой гимнастерке, замолчала, прикусила губу, глаза ее смотрели холодно, поблескивали, словно осколки голубого стекла. — Понаехали тут, — прошептала она невнятно, — житья теперь не будет.
На нее никто не смотрел.
По утреннему небу облака пошли, словно белые овцы по горам. Шли-шли, пропали из виду, небо прояснилось, стало голубым. Осеннее солнце ласково освещало большое чувашское село, поле овса, на котором стояли невысокие копешки. Изредка и низко по жнивью, поднимая пыль, проносился ветер. Вот стали слышны приближающиеся голоса: «Давай, давай! Не отстанем от второго звена, покажем им силос!»
Люди шли по дороге, обсаженной с одной стороны молодыми деревцами, большей частью уже сбросившими листву. Послышалась песня. Свежий ветер унес ее далеко-далеко.
На горе вишня растет,
Наземь цвет роняет.
Горит мое сердце,
Он не замечает.
Между молодыми кленами и березками замелькали белые платки девушек. Подруги косили. Рядки скошенной травы ложились на поляну округло, будто волны неглубокого пруда, легкие и плавные.
— Дядя Матви плохо наладил мою косу, не берет… — сказала красавица Сухви и поправила свои толстые косы, завязанные на концах голубой лентой.
— Это какую же косу? — отозвалась ее бойкая подружка Прась. — Ленту, что ли, он тебе плохо завязал? Ты бы кого помоложе позвала, — засмеялась девушка. — Вон Хвёкла сумела же — гляди, как ходко косит.
— Все может быть… — сказала Сухви, взглянув на Хвеклу с завистью. — Я ее должна догнать. А то…
— А то что? — быстро спросила Прась.
— Я же с ней соревнуюсь, ты разве не знала?
— Первый раз слышу. Почему мне не сказала?
— К слову не пришлось, — опустила длинные ресницы Сухви.
— Ее косу, наверное, новый завфермой отбил, — сказала Прась.
— Неужели? — Сухви и руки опустила. — Выдумываешь ты, откуда молодому парню такое уметь, быть не может.
Прась, заметив беспокойство подружки, удивилась:
— Я сама видела. Он с малых лет все умеет делать. Разве ты не знала? У него же руки золотые.
Сухви промолчала. Глубоко вздохнула и пошла к стоящему под кленом кувшину. Налила целую кружку уйрана[1], выпила, спросила издали:
— А еще кому точил?
— Не видала я. Да это я так, может, и не Хвекле…
— Эх, подружка ты моя, без разбору он помогать не станет, — сказала Сухви печально, повесила кружку на сучок и вдруг подбежала к подруге. Глаза у нее были беспокойные, лицо вспыхнуло.
— Что с тобой? — удивилась Прась.
— Легок на помине, идет…
— Да ну?
— Вон погляди, — Сухви поправила платок, вытерла травой туфли. — Как стыдно-то будет. Мы отстали.
— Да что все-таки с тобой? — допытывалась Прась.
— Ой, знать бы тебе, — ответила непослушными губами Сухви. — Как увижу его, сама не своя. Пойми ты меня.
— Понимаю, — кивнула Прась.
Подруги стали косить быстро, старательно. Косы поблескивали, осенняя трава покорно ложилась на землю. Ванюш подошел к Хвекле.
— Твоя коса острая?
— Сегодня очень остра.
Ванюш взял косу и пошел ровно, лишь плечи да руки заходили. Девушка смотрела на него радостно, сказала:
— Ты, оказывается, не забыл косить. У тебя меж прокосами широко и чисто, как на току.
— И у тебя не узко, — похвалил Ванюш, оглядывая ее работу. — Не устала? — спросил он ласково.
— Нет, не жарко ведь. В такую погоду долго не устанешь.
— Значит, у нас кое-какой силос будет, — сказал Ванюш и, оглянувшись, спросил: — А ты почему одна?
— Не одна, тут недалеко Сухви и Прась. Я пришла пораньше. — Хвекла, заложив угол ситцевого фартука за пояс, осмотрелась кругом и весело сказала: — Вот этот ряд кончу и пойду им помогать.
— Пойду и я, — сказал Ванюш. — Приходи быстрее.
Парень передал косу девушке. Его добрые веселые глаза смотрели на нее улыбаясь. Хвекла осталась одна. «Даже спасибо не сказала. Ну и глупая же я», — подумала она, стараясь широко, как Ванюш, размахивать косой.
Ванюш подошел к подругам. Сначала взял косу у Прась, потом у Сухви.
— Сухви, у тебя ж коса совсем тупая. Вы отдохните, я сейчас… — Парень взял брусок, стал править косу.
— До обеда хотели этот участок кончить, — сказала Прась.
— Я помогу.
…Ванюш пошел легко. Ремень на полинявшей солдатской гимнастерке поскрипывает, пряжка едва слышно позвякивает. За парнем, не отставая, идет Прась.
Вдруг она остановилась, засмеялась громко.
— Что случилось? — быстро оглянулся парень.
— Не могу тебя догнать! Хоть бери косу под мышку да беги за тобой бегом!
— Вон что, — засмеялся Ванюш, вынул платок, вытер пот и опять стал косить не оглядываясь.
После передышки Ванюш подошел к Сухви, посмотрел прямо и пристально в ее лицо. Печаль и тревога бились в темных глазах. Сердце его дрогнуло, будто сдвинулось, и заколотилось сильно. К чему бы? Хотел спросить девушку, что с ней. Да чего-то не решился. Странная радость будто сковала его. Он простился неожиданно, неловко, зашагал прочь. Сердце так и не стало на место. «Что это со мной? Уж не болезнь ли какая? Да с ней-то что? Что же я не спросил ее? Что они теперь обо мне подумают?» — спрашивал себя Ванюш, шагая будто спутанными ногами, не смея оглянуться.
— Что он обо мне подумает? Вот, скажет, пустая-то, — смеялась тем временем Прась.
— А может, ничего не подумает? — коротко и резко ответила Сухви.
— Ну пусть простит меня, я ведь уж такая, бойкая. — Прась развязала платок, повесила его на сук.
Ветер заиграл платком, раздул русые пряди ее волос.
— Сейчас только смеяться, пока не замужем, а то попадется такой, что много не посмеешься.
— Не болтай зря. Нет сейчас Тахтаманов[2], — прервала ее Сухви. — Если не будет согласия — не больно связанные. Теперь не прежние времена.
Прась вздохнула:
— Смеюсь, а у самой сердце болит.
— Давай поговорим о другом. Я что-то очень волнуюсь, — тихо сказала Сухви. — И знаешь что: если каждая будет про себя вздыхать — хуже. Давай лучше, как всегда, все расскажем друг другу, согласна?
— Согласна, — обрадовалась Прась.
Сухви посмотрела вдаль, куда ушел Ванюш, и сказала:
— Как он приехал, мне и хорошо и страшно, покой я потеряла. Вот, подружка ты моя, сама не знаю, как и сказать, только тебе открываюсь.
— А для меня ты самая близкая, как родная сестра. Я тебе сама все могу открыть. Да я и вообще-то скрывать ничего не умею.
— Да, ты такая. А я вот только тебе говорю. Горит, горит мое сердце, знать бы тебе.
— Понимаю я, Сухви… Я только хочу спросить. Для человека что дороже — красота или ум? Я еще от бабушки слышала — красоту на тарелку не положишь. Как ты думаешь?
— И красота и ум нужны, в жизни все нужно, — решительно ответила Сухви.
— Это я понимаю. Иной парень красив, ну и одевается неплохо, а работой брезгает. Как ты на это смотришь?
— Я думаю, любимый человек для тебя должен быть всем хорош и весь для тебя, твой! — сильно, даже ожесточенно сказала Сухви, так что Прась даже рот приоткрыла, глядела на нее во все глаза:
— Я уж и Салмина спрашивала про это, не побоялась. «Брезгают работой подлецы. Мирские захребетники, их, говорит, как пырей вырывать с корнем надо». Знаешь, жутко так говорил.
— А ты не спросила его, можно любить такого парня?
— «Если, говорит, парень любит девушку, он, говорит, и работу полюбит. Он, говорит, каким хочешь хорошим станет. Любовь заставит». Я ему верю. Помню его еще, когда с войны вернулся. Ему тогда было всего тридцать шесть лет, а приехал совсем седой. Хороший он. Ты как про все это думаешь?
Сухви помолчала, ответила сдержанно:
— Его все слушаются, — значит, умный.
Девушки снова принялись косить.
К ним подошла Елвен. Под фартуком держала серп, а под мышкой мешок. Ее глаза цвета несвежей прудовой воды были неспокойны, воровато бегали. Она пробормотала неразборчиво:
— Это он велел тут косить? Нигде травы не оставляет, пропасть его забери! Силос да силос у них. Слушать тошно, уши от этого слова вянут.
Девушки молчали.
— Мешок травы не наберешь, вот беда. Ну ничего, много не проработает сын Спани. Колхозный скот не прокормишь силосом из осенней травы. — Елвен растопырила руки, как коршун когти, протянула их к валкам, стала набивать травой мешок.
Девушки все так же смущенно молчали. Старше их вдвое тетка Елвен… Она бы набрала полный мешок травы, но тут подъехали подводчики. Елвен попятилась, спряталась за деревьями. Возчики остановили лошадей и подкинули им корму. Сухви и Прась положили косы, взяли грабли с телеги, начали сгребать скошенную траву, кидать ее на воз.
— Ступай быстрее на телегу, укладывай, — окликнула Прась Стюпана.
Мальчик в фуражке, надетой козырьком назад, попросил Сухви:
— Тетя, спой ту песню, какую прошлый раз пела, а я тебе подтяну. Больно у тебя голос хорош.
— Потом, как воз нагрузим, согласен? — ласково ответила Сухви.
— Я сейчас хочу, — приставал Стюпан, — тетя Сухви, спой, спой же!
— Какая она тебе тетя, — засмеялся один из возчиков, — намного ли тебя старше?
— Когда кончим воз грузить, обязательно споем, — успокаивала мальчика Сухви, а сама все поглядывала на тропинку, по которой ушел Ванюш.
Стюпан стоял на возу, аккуратно укладывал траву. Вдруг он выпрямился, нахмурился, стал вглядываться пристально.
— Что там, Стюпан?
— Елвен нашу траву крадет. — Стюпан стал слезать с воза.
— Да ладно, один мешок, — успокоила его Сухви.
Но Прась на этот раз не промолчала, бросилась туда, где пряталась Елвен, вырвала из ее рук мешок, молча высыпала траву, мешок бросила, не глядя в сторону Елвен. А Стюпан сказал:
— Ну-ка, тетка Елвен, проваливай, пока не поздно.
Елвен не посмела на этот раз и слова сказать, смиренно повернулась, пошла тихо, стараясь быть незаметной.
— Скорее, дождь собирается! — крикнул Стюпан.
К вечеру пошел сильный дождь, земля быстро размокла, грязь, как густой клей, стала липнуть к колесам, к ногам.
Ванюш прибежал на ферму. Загнал телят под навес, хотя там мало было сухого места, — дождь капал через худую крышу. Телята собрались в кучу, дрожали от холода. На полу блестели лужи. Послышалось — кто-то пел в хлеву для телят, скреб пол железной лопатой. Ванюш заглянул, увидел Елвен.
— Тетя Елвен, не надо было телят сейчас выгонять, они же мокнут, холодно им. Зачем зло на бессловесных животных вымещать?
Елвен с грохотом отшвырнула железную лопату, задрала голову, вышла из конюшни.
— В хлеву держу — говорите, почему держу, не выпускаю; выпустила — говорите, почему выпустила. Второй год работаю, и выпускала и загоняла когда хотела. Никто меня на каждом шагу словом не упрекал. Вот беда навалилась, вот это беда! — Она еще долго кричала, но Ванюш ее уже не слушал, вошел в дом животноводов. За ним влетел Стюпан, мокрый с головы до ног. Скинул шапку, ладонью вытер лицо.
— Ванюш, сынок, что будем делать? Сильный дождь, скот выгонять в поле нельзя, — вздохнула тетка Плаги.
— Траву, что на конюшне лежит, надо дать, — сказала Унисье.
— Нет, та для молодняка, — не согласилась Плаги.
Ванюш молчал.
Плаги подошла к нему, теребя уголок платка, заговорила быстро:
— Там травы для телят на зиму не хватит. У зимы живот большой… Пока нет снега, пусть будут на подножном корму. В газетах вон пишут…
— Сами же ругаете, когда телята голодные стоят, — раздраженно сказала Унисье. — Пока надо дать, а там — живы будем, увидим.
— Мы-то живем, а скот пропадает. — Старуха отвернулась от Унисье, положила руку на сердце. — Грех-то какой мы на душу взяли, боже нас упаси. — Она горестно покачала головой, умоляюще взглянула на Ванюша, который стоял задумавшись, и отошла к двери.
— Плаги-ака права, — решил он. — Будем кормить картофельной ботвой, капустными листьями.
— В такую слякоть с ботвой возиться? Выдумали тоже, — зло отозвалась Унисье.
— Иди запрягай лошадь, — сказал Ванюш Стюпану. — Поедешь за ботвой. Плащ надень. Скоро и я подойду.
— Я тоже поеду, — заторопилась тетка Плаги, — хоть немного, да помогу.
— Ну и я, — краешком глаза взглянув на Ванюша, согласилась Унисье, решив, видно, пока не перечить.
Но Ванюш остановил ее:
— Тетя Унисье, ты подожди, мне с тобой поговорить надо.
Стюпан и старуха Плаги отправились в поле.
Ванюш пристально посмотрел на Унисье, она глаза отвела.
— Ты вчера всю траву, что мы скосили, к своей сестре Елвен отвезла… Так ведь?
— А что мне делать было, лошадь не тянула. Не посреди же улицы сваливать? Я думала, там хуже растащат. До сегодня нас никто травой не упрекал. Трава не больно хлеб…
— Для фермы трава тот же хлеб, — перебил ее Ванюш.
— Столько скота вашим силосом не накормите. Зять, бывало, когда его спросят, сколько заложили силоса, отвечал только: план выполнен. Никто к нему и не придирался. Кто докапываться будет? Кому охота силосные ямы разгребать да проверять?
— Траву, которую ты свезла к сестре, она себе на сеновал положила. А девушки и парни эту траву чуть не руками по оврагам да в лесу собирали. Разве это по-людски? Сама скажи, разве это по совести? — добивался от нее ответа Ванюш.
— С вами с ума сойдешь, — Унисье, так же не глядя, выбежала за дверь.
Ванюш вынул блокнот, записал: «На правлении сегодня: о силосе…» — и задумался: «А кто там меня поддержит? Салмин на курсах, Шишкина больна, разве что бригадиры… — Он спрятал блокнот и встал из-за стола. — Да, скоро морозы ударят, чем кормить скот, ума не приложу… Эх, товарищ Ерусланов, пропали мы…»
Через два-три дня дождь перестал, выглянуло солнце. На сырой траве заблестели дождевые капли, как янтарные бусы. На берегу Тельцы чернели свежие силосные ямы, две уже наполненные до краев, третья еще неполная. Около нее — холмы свежескошенной травы. Рядом с одним таким холмом, прямо на сырой земле, спит человек. Осенний холодный воздух дает себя чувствовать. Спящий то голову под фуфайку прячет, то ноги старается в траву засунуть.
К полднику Унисье приехала на возу с травой. Она хотела свалить траву, но не тут-то было — прискакала Елвен, стала ругаться.
— Зачем траву увезла?! — Она топнула, как овца, ногой. — Не разгружай воз! — Елвен дернула за вожжи, лошадь круто повернула, телега опрокинулась.
— Не подходи! — закричала Унисье, взмахнув кнутом.
— Ты же моложе меня, постесняйся, рябая! — вопила Елвен.
— Много тебе больно надо, полоротая! — кричала и Унисье. — Воровку из меня сделала.
— Не разевай рот, помело чертово!
Елвен кинулась на родную сестру, вцепилась в волосы ей, свалила на землю. Унисье закричала так страшно, что с фермы прибежали люди.
— Лошадь, что ли, кого лягнула?!
— Убивают кого?!
А сестры не слышали и не видели ничего вокруг.
— Без спроса почему траву увезла?!
— Много тебе надо, ненасытная!
— Если бога не боитесь, людей постесняйтесь, — пыталась остановить их Плаги.
— Людей же смешите, скажут: работники фермы подрались.
Прибежал и Стюпан. Быстро стал сгребать траву, смешал ее с заготовленной.
— Прекратите, а то обеих вас увезу в милицию, дяде Ване скажу, перестаньте, — приказал он строго.
Тем временем проснулся человек, спавший на траве. Это был Матви Капитун. Он посмотрел на жену и свояченицу, махнул рукой, широко зевнул, ощупал карман, что-то искал там, не нашел и стал приставать ко всем:
— Куда дели мою поллитровку? Ты взяла? Я тебе покажу, как водку пить! — Он схватил Елвен за плечи, приподнял ее, поставил на ноги.
Та показала мужу кукиш и плюнула ему в лицо. Матви Капитун вытер лицо, погрозил жене кулаком.
На шум прибежал Трофимов в шляпе, в сером плаще, с огромной папкой под мышкой.
— Еким Трофимович, говори! — Матви поклонился и чуть не упал. — Ты ведь взял?
— Чего я взял?
— Поллитровку светлого. Ты взял? Больше некому брать. Отдай!
— Не видал я твою поллитровку, не приставай.
— Больше некому, кроме тебя. Отдай, говорю. Закон без спроса не велит брать. Не отдашь — акт составлю.
— Э-э, это ты не умеешь. Акты ты не умеешь…
— Нашелся законник, — вмешалась Елвен. — Ну, отдай ему водку сейчас же!
— Чего вы оба ко мне пристаете? — рассвирепел Трофимов. — Это оскорбление, за это я под суд отдам. — И он вынул из папки чистую бумагу. — Составлю протокол. Женщины, не уходите, будьте свидетелями, распишитесь!
Но женщины уже ушли далеко.
Во дворе фермы собралась молодежь. Кроме Ванюша было еще двое парней. Один ростом ниже Ерусланова, плотный, острижен под бокс, — Ягур, гармонист и шутник, всегда веселый. Другой — тонкий, стройный, с длинной шеей и мелкими чертами лица, стеснительный как девушка, малоразговорчивый — Маркел, сын Мархвы.
— Не видели Матвея Капитоновича? — спросил Ванюш парней. Они не успели ответить, подбежала Елвен.
— Он у силосной ямы, — с готовностью откликнулась она. — Доченька, сбегай позови отца, скажи, Ванюш кличет, — обратилась она к Анись.
Анись в этот день пришла на ферму, зачем — неведомо. Сказать бы — для нового человека, так на Ванюша она ни разу не взглянула. Как будто затем только пришла, чтобы не смотреть на него. А он этого не заметил. Одета она была не к месту нарядно: красный плащ держала на руке, обута была в новые блестящие боты.
— Сейчас позову, — сказала она так сердито, как будто ее при всех оскорбили. Она быстро ушла, оставив запах крепких духов. Во двор вошла Унисье, придерживая порванный во время драки рукав, затараторила:
— Иван Петрович, траву привезла, свалила к силосной яме.
— Очень хорошо.
— Конечно, очень хорошо, — перебила Елвен, не в силах сдержать раздражение. — Молодой, да ранний, с чужого двора корм велишь забирать.
Ванюш не ответил. И откуда столько спокойствия у молодого, хоть бы выругался! Молчит и молчит. И откуда такой только взялся…
На берегу Тельцы девчата и парни шутили, пели — далеко было слышно.
— Маркел, ты же спортсмен, верти быстрее, — смеялась Прась, сунув охапку травы в силосорезку. — Крути, Маркел.
— Так нельзя, сил не хватит. Положи травы поменьше.
— Давай вдвоем, — взялась за ручку Сухви.
— Анись, иди сюда. Анись Матвеевна, пожалте. У тебя силы свежие!
Анись разговаривала с ветсанитаром, часто вытирала губы.
— Лишнего не болтайте, — поднял указательный палец ветсанитар.
— Еким Трофимыч, идите на помощь, ждем.
Но тот будто не слышал — снял шляпу, подул на нее, стряхнул приставшие остья, снова надел. Молодежь шутила:
— Откуда взяли эту машину! Скрипит как немазаная телега.
— Нам завещали ее наши далекие предки.
— Да уж наверно…
— Честное слово будущего солдата! По секрету вам, девушки, скажу: мы ее из кучи металлолома в селе Пимурзино выкопали. Это ценный военный трофей.
— Ну да!
— Истинное слово.
— Верно, товарищ механик.
— Я не механик, родные мои, я только масленщик. Выучусь вот, буду механиком.
Ягур взял масленку, стал смазывать силосорезку.
— Сами знаете: намаслишь — и худые лапти будут вкуснее.
— Чересчур маслишь. Мне бабушка говорила: лишнее масло положишь — ослепнешь, — засмеялась Прась. — Хватит!
— Хватит так хватит! Мое дело маленькое — помазал, вытер и в кусты. Верно, Анись Матвеевна?
— Ты что к ней пристал, — оборвали девушки Ягура. — Давай дальше крутить.
— Ну ладно. Начали!.. Только с песней веселее.
Ягур вытер руки широкими листьями лопуха и затянул:
Вот мчится тройка почтовая…
Никто не подхватил. Предложили спеть свою, новую.
Вышла я на берег Волги
Послушать песню о родине, —
звонко запела Сухви.
Молодые сильные голоса поддержали ее. Женщины вышли с фермы, заслушались.
— Как соловей заливается дочь Лизук! — повторяла Плаги-ака, вытирая глаза.
Подошел ветсанитар, взял в горсть нарезанную траву, стал рассматривать.
— Эта трава может повредить желудок жвачной животной.
— От нее желудок не заболит, вот без нее — обязательно, — возразил Ягур.
Ветсанитар присел на корточки и открыл папку. Парни и девушки перестали петь, насторожились. Трофимов, шевеля губами, что-то писал.
— Теперь идите распишитесь, я вам давеча говорил: режьте как можно короче. Актом отмечаю, на себя не беру. Пора, давно пора понять.
Трофимов прочитал акт, старательно выговаривая слова.
— Расписываться не будем, неправильно пишешь. Иди вон с Ванюшем поговори.
— Не о чем мне с ним разговаривать: он администратор, а я специалист.
— Да не мешай ты нам, — рассердились все. — Работаем ведь!
— Поймите вы, вам же хуже будет. Я вас не обвиняю, я силосорезку обвиняю. Я на людей не нападаю и не нападал сроду, я не такой специалист… Бывают такие, которые акты охформляют, а потом привлекают людей к суду, я не такой.
— Тогда зачем тебе акты эти?
— Человека защищать от судимости. Молодые вы еще, не понимаете… Ну не хотите расписываться — не надо. Закон не велит насиловать. У Екима Трофимыча, слава богу, голова работает, — хвастливо заявил он, тыча себе пальцем в лоб.
С его головы слетела шляпа, покатилась и упала прямо в силосную яму. Ветсанитар стал бегать вокруг ямы, заглядывать в нее.
— Теперь твоя шляпа в силос превратится, — дразнили его парни. — Яма-то глубокая. Как глянешь вниз — голова кружится. Смотри — упадешь, тоже там будешь. Коровы сжуют. Тетю Юлю оставишь вдовой. Мы уж тебя засыплем по знакомству.
Подошел Ванюш.
Нежное лицо Сухви покрылось легким румянцем. Она невольно схватила руку Прась. Ванюш одернул гимнастерку, оглядел всех радостно.
— На дальней меже травы как много! Пойдемте туда собирать, в ночь.
— Согласны! — в один голос закричали все.
— А поете вы здорово. Давайте знаете что? Как кончим с силосом, хор составим, песни выучим. Я песенник привез.
Ванюш домой так и не сумел сходить. Проверил все косы. Стал отбивать. Мерный стук молотка, звон стали далеким эхом отдавался в предвечерней тишине, стал слышен и в конце нагорной улицы Сюльдикас, где высокие березы окружили дом с тремя окнами на улицу. Ворота открылись, поспешно вышла Сухви с узелочком в руке.
«Не взять ли и для него поесть? — подумала она. — Нет, стыдно. А почему?» Так себе и не ответила.
Солнце садилось. Его длинные лучи, пересекая овраг, осветили дальний берег.
Ванюш спешил, хотел до темноты наметить участки для косьбы. Облюбовал небольшую площадку на косогоре, заросшую пыреем и клевером. Воткнул в землю белый колышек, пошел дальше. Но ничего больше не нашел. Трава местами была уже скошена, и вся эта равнина была похожа на линяющую корову. Всюду разрослась лебеда, полынь, розовый осот, и только кое-где виднелись уже засохшие стебельки люцерны. «Тьфу, даже на таком черноземе не смогли…» Ванюш наклонился, выдернул кустик люцерны, с досадой плюнул.
Исколесив бугры и овражки, он вернулся туда, где косили траву сельские девушки и парни. Подошел без улыбки — усталый, задумчивый.
— Девчата, командиру честь! Сколько вам говорить — пора понять! Ну-ка, встать в ряд и отрапортовать следом за мной!
Шутки Ягура не вызвали смеха. Девчата заметили печаль Ванюша. Лишь одна из них — самая молодая, круглолицая, зеленоглазая девушка — встала, выпрямившись как солдат, но помалкивала, только глазами озорно блестела.
— Манюк, это ты!
Ванюш заметил и Анись, одетую получше других, в блестящих резиновых ботах.
— О, и вы здесь, вот молодец! — похвалил он ее. — Как работается?
— Я еще плохо умею, — призналась Анись, несмело и будто неохотно улыбаясь.
Он оглянулся. Увидел Сухви, и слова у него пропали. Девушка стояла бледная, как беленый холст, даже губы побледнели. Темные брови сдвинулись в ровную черту. «Что с ней?» И Ванюш опять не решился спросить. Он взял не глядя косу из чьих-то рук, зашагал по косогору. Но его догнали, окружили, стали спрашивать, что случилось, почему хмур. Не только в люцерне было дело. Но о другом ведь не скажешь. Да и что, собственно, случилось-то? Разве он сам знал? Он снова оглянулся. Да нет тут никакой Сухви. Показалось, что ли? Ведь только что стояла, и узелок в руках. Может, действительно померещилось?
Маркел сказал раздраженно:
— Да наплюй ты! Мы ее, эту люцерну, раза два поливали даже, и то толку нет. Как к ней подойти, чтоб добра была, не знаем.
— Так ведь знать надо, — с досадой сказал Ванюш.
Уже стемнело. На небе выкатились звезды, будто горох рассыпался. Над горизонтом показался запоздалый бледновато-серебряный месяц и осветил нежно, ровно все, что лежало под ним.
Ванюш торопился домой. Кто-то шел впереди — легко и почти бесшумно. Ванюш зашагал шире, но догнать не мог, будто тот, впереди, не шел, а летел. Вот поднялся на холм, под луной засветился голубой платок, голубая лента в косе. Ванюш окликнул невольно: «Сухви!» Она замерла, не взглянула. Он побежал — и немного совсем пробежал, а задохнулся, будто бежал из последних сил: вот еще шаг — упадет и умрет. «Сухви!» Она стояла все так же неподвижно.
— Сухви, — едва выговорил он. «Ты куда, ты откуда?» — хотел он спросить. Была ли она только что там — рядом с Ягуром, с Маркелом, с Манюк?
И опять не спросил. И уйти боялся, вдруг растает, расточится, за облако зайдет. И так все странно и даже страшно, как в детстве, стало. Сухви или не Сухви? Он даже засмеялся тихо, как раньше, в детстве, чтобы не думали и чтобы самому не думать, как ему страшно.
— Ванюш, — сказала Сухви тихо и не оглядываясь, — Ванюш.
Он не сразу понял и вдруг увидел, что Сухви протягивает ему узелок.
— Ты ведь не ел, Ваня.
Безотчетно взял он узелок. И словно сковало его — ни слова не молвил и проводить не бросился.
Смотрел на узелочек. А когда опомнился, не было Сухви. Видно, в овраг спустилась. А может, и не была здесь. Он прижался лицом к этому белому узелку и засмеялся, теперь от счастья. Сел и развязал узелок, ел что-то, не чувствуя вкуса.
Как пройдешь околицу, в глаза бросается пятистенный, высокий, крытый железом дом, выкрашенный в кроваво-красный цвет. На улицу выходит парадное крыльцо на двух резных — словно огромные веретена — столбах. Ворота новые, гвозди заколочены не просто, а на ромбообразные латунные пластинки и блестят как золотые. За домом расположены надворные постройки: амбар из толстых сосновых бревен, покрытый новой тесовой крышей, за ним — конюшня, хлев, погребица. Между конюшней и погребицей виднеется свежая куча земли: вырыли новый погреб. На сеновале сушится пахучее свежее сено.
Время уже перевалило за полдень. Ворота то и дело открывались, из стада возвращался скот. Вот, боязливо оглядываясь, пробежали голов пятнадцать овец, прошла крупная, как лось, тучная корова. Об столб сарая чесался, мыча от удовольствия, бурый бычок, — видно, рога прорезались.
В дровянике гоготали гуси, голосистый петух прокричал беспокойно и отрывисто, и несколько кур капризно закудахтали.
Во двор ввалились трое: хозяин Матвей Капитонович, председатель колхоза Сергей Семенович Шихранов — высокий, тучный, со странной привычкой при разговоре тереть ладонью живот и часто позевывать. И Еким Трофимович — ветсанитар, щупленький, ниже других ростом, близорукий. Он держал Шихранова под руку, усердно приглашал в дом, словно хозяин.
— Сергей Семеныч, давай понаслаждаемся… Правду сказать, кум Матви умеет жить, от него и нам надо поучиться. — Он погладил Матви по плечу. — Товарищ Шихранов, колхозное хозяйство вести тоже надо учиться у Матвея Капитоныча.
Из избы важно выплыла Елвен.
— Я-то не умею, — она, моя жена, управляет. С ней живу, как ребенок в подоле.
— Ой господи, да у нас такие гости, — всплеснула руками Елвен. — Давненько вы у нас не были! Матви, приглашай же… Вот беда — недогадливый. — В сенях хозяйка призналась: — Очень кстати пришли, чего уж скрывать, пока я гнала, он все отведывал, совсем опьянел. Еле разбудила.
— Старуха, не болтай, — погрозил ей Матви пальцем. — Э-эх, языки у этих женщин. Правильно говорили в старину: как ворота скрипучие у вас языки-то…
— Чего от своих людей скрывать?
— Болтай тогда, болтай уж. — Матви плотно закрыл за гостями дверь.
Войдя в дом, Трофимов жадно принюхивался, раздувая ноздри, осмотрелся кругом, раскрыл папку, вынул мелко исписанный лист бумаги, поднес близко к глазам.
— Здесь вам расписаться надо. Я написал акт, что молодежь плохо хлевы и конюшни покрыла. Протекает. Кума, и тебе расписаться надо.
Елвен взяла у ветсанитара авторучку, повертела и вывела «Сидорова Елвен».
— Теперь, Матвей Капитоныч, вы.
— Э-э, потом. Что пристал?
— Зачем обижаешь? — недовольно сказал ветсанитар. — Ну, у меня срочные дела, пойду я. — Он взял папку под мышку.
— Посиди-ка, вместе пойдем, — остановил его Шихранов.
Трофимов сделал вид, что не решается.
— Ради вас, Сергей Семенович, — наконец согласился он.
Мужчины сели за стол, выпили по рюмочке. Хозяин, который уже до этого хлебнул порядком, вышел спотыкаясь на середину комнаты, запел:
Зачем нам дальний костер,
Если руки он нам не греет.
Зачем нам дальняя родня,
Коли нет ее, когда сердце болеет.
— Матвей Капитоныч, сейчас петь не время, — сказал Шихранов. — Кончим полевые работы, устроим праздник урожая, там уж запоем.
Вошла Елвен, держа в руках пол-литра.
— Это я от него все прятала, — кивнула она на мужа. — Угощай гостей, только в свое широкое горло, как в рукав, не лей. Вот беда…
Хозяин дома, не обращая на нее внимания, не чокаясь ни с кем, судорожно опрокинул стопку в рот, бормоча что-то, потом выпил еще одну.
— Говорю, гостям наливай. Дай сюда бутылку! — Елвен вырвала из рук мужа поллитровку, налила всем. — Добрые люди, здрасте! — Залпом выпила полстакана. — Э-эх, какой злой, крепкий, как и пьете только…
Гости от нее не отставали. Трофимов опьянел, плясал, натыкаясь на стол и опрокидывая стулья. Отдышавшись, схватил Шихранова за рукав:
— Ты прошлый раз в акте не расписался, товарищ начальник.
— За столом о работе не говорят, об этом в правлении потолкуем, — отмахнулся председатель.
— Еким Трофимыч, если на всех твоих актах расписываться — чернил не хватит. — Матви повел рукой в воздухе, будто писал.
— Матвей Капитоныч, не шути с ответственными работниками.
Ветсанитар поднес хозяину несколько листов.
— Тут немного — раз, два, три, и еще о Лыске. Помнишь? Ну, будете или нет? А то я вас всех выведу на чистую воду! — пригрозил он, складывая бумаги.
— Еким-кум, чего портишь компанию! На-ка, выпей еще рюмочку, — уговаривала его Елвен. — Вместе пришли, вместе пойдете. Я и сама как увижу сына Спани, так вся задрожу. В ложке воды бы утопила, кабы дали… — Она сжала пальцы, будто кошка когти. — Ненавижу его.
— Почему ненавидишь? — спросил муж.
— Ты молчи, тебя не спрашивают, — толкнула Елвен мужа на стул. Потом опять разлила водку. — Прошлый раз целый воз травы отнял у нас. Молодой, а управы на него нет.
Но председатель начал разговор совсем о другом:
— Матвей Капитоныч, из-за тебя мне выговор влепили. Говорят, на ферме беспорядок. — Шихранов вышел из-за стола, ладонью потер живот и сладко зевнул. — Почему вы на Ерусланова сердитесь? — вдруг спросил он.
Ему не сразу ответили. Елвен подошла, переваливаясь как утка, и что-то сказала тихо. Шихранов понимающе кивнул.
— Если так, надо меры принять.
Шихранов поклонился, поблагодарил за хорошее угощение и направился к двери.
— Подай подорожную, чего спишь! — крикнула Елвен мужу. Он уже храпел, сидя на стуле, поминутно клевал носом. От окрика вскинулся. Недовольно поморщился:
— Чего ты, чего? Не приставай!
— Подай, говорю, подорожную! Не спи, пока люди не ушли, стыдно!
— Ладно, ладно…
Шихранов ушел, Елвен поднесла рюмку Трофимову и себе налила. Выпили.
— Без меня пить? — вскочил на ноги хозяин. — Трофимов, чтоб твоего духа здесь не было! Ненавижу… — Он стал засучивать рукава. — Говорил ты мне или нет, что останусь заведующим? Обманщик, свистун. Ну! Чего молчишь? А то… — Матви схватил табуретку.
— Смотри, Капитоныч, я тебя выведу на чистую воду, — пригрозил ему Трофимов, — не помнишь, на каких актах расписался? Вот они тут все подшиты, пронумерованы. Где рука, там и голова. Так просто от меня не отделаешься… много раз еще угощать будешь.
— Вон отсюда, свистун, обманщик! — ругался Матви, размахивая табуреткой.
Елвен подбежала, выдернула из рук мужа табуретку, вытолкнула его в сени.
Он схватил железную лопату, рванулся обратно, но дверь уже была заперта. Со злостью Матви забарабанил, закричал:
— Разбойники! Трофимов меня убивать пришел, грабеж!
— Еким, не обращай внимания на него, он пьяный, — спокойно сказала Елвен. — Если бы не я, он бы давно пропал… Как нехорошо получилось. Ты нас извини.
— Дай еще рюмочку, и я пойду. — Трофимов выпил, закусил, поспешно взял шляпу, покачиваясь вышел из избы во двор. Там увидел Матви, сидящего на земляной завалинке. В ногах у него валялся сломанный черенок лопаты.
— Улепетывай, свистун! — невнятно бормотал он, пряча руки в рукава.
Настала ночь, заморосил дождь. Похолодало.
Анись возвращалась домой с дальнего поля. Войдя во двор, вдруг увидела лежащего на земле человека в одной рубашке.
Анись сейчас была такая добрая… Что она видела в родном доме? Скандалы между родителями, пьяные потасовки, грубость… И родная матушка обновы покупала, а ругала из земли в землю. И никогда-то никто в доме у них не радовался. Никто друг другу ласкового слова не сказал. Так тяжело ей было. А ребята все такие дружные и с ней хорошо говорили. Нынче в первый раз, кажется, было ей так легко, так весело.
— Мама! — крикнула она.
— Доченька, я это.
— Папа, что ты тут лежишь?
Матви что-то говорил, но понять было трудно. Он совсем окоченел, весь дрожал. Анись с трудом подняла отца и повела в избу. Мать встала с постели, подошла к ведру, выпила холодной воды.
— Зачем притащила его? С добрыми людьми поладить не может, вшивый! — плюнула она на мужа и, погасив свет, легла на перину.
— Пусть лежит у порога, положь его туда, — послышался ее злой голос. — Перед хорошими людьми за него пришлось мне краснеть, бродяга, бессовестный! — И пошла, пошла ругаться. Будто тяжелые жабы, падали грязные слова. Анись упала ничком на кровать, плакала, плакала от тяжелой обиды. Впервые по-настоящему почувствовала она всю страшную ложь родного дома. Родного!.. Нет, здесь жить нельзя. Бежать, завтра же бежать, бросить все и бежать…
С этим неожиданным и тяжелым решением она уснула.
Собрание проводили днем, в обед. Первым пришел Салмин. Перешагнув порог, посмотрел на свои старые кирзовые сапоги, не очень ли грязные, и быстро прошел в кабинет председателя. Шихранов сидел за столом и что-то писал.
— Сергей Семеныч, где будем собираться?
— В парткабинете.
— Не тесно ли будет?
— Да кто придет?
Шихранов бросил ручку на стол, выпрямился, потер ладонью живот. Салмин спросил:
— Что пишешь?
— Выступление. Все вопросы охватил, о животноводстве дописываю.
— Газеты внимательно читаешь?
— Какое там читать, дышать времени нет. До зимы уж погодить придется с чтением. — Шихранов важно замолчал.
Салмин спокойно посоветовал:
— Найди время.
— Сам знаю, — проворчал Шихранов, недобро покосившись на Салмина. Тот вышел.
Вошел Трофимов.
— Сергей Семеныч, мне тоже выступать на собрании?
— Конечно, ветработнику надо активно участвовать.
Обрадованный Трофимов, не закрыв дверь, выскочил из кабинета, закричал вслед Салмину:
— Ефрем Васильич, на собрании мне выступать? С вашей стороны какие указания будут?
— Никаких указаний. Выступай, как думаешь.
— Тезисы выступления хотел, чтобы вы утвердили. Мое выступление с критикой будет, это вам известно.
— А про самокритику не забыли, товарищ Трофимов?
— Ее в первую очередь разверну.
Все-таки, видно, он остался недоволен. Ворча что-то про себя, прошел обратно в правление. Тут он увидел Анись.
— Парторг от меня на сегодняшнем собрании ожидает критических выступлений, — сказал он ей. — Пора понять.
Анись, не поднимая покрасневших глаз, ответила с досадой:
— Уймись, постылый. Отец из-за тебя тяжело заболел.
— Почему из-за меня?.. Жаль, он не скотина, я бы его вылечил.
— Ты ягненка не вылечишь, лекарь! — Анись брезгливо отвернулась.
— Вы мне не указывайте. — Трофимов поманил пальцем девушку. — Мои акты его от тюрьмы оберегли. Не забудь.
— Слушать не хочу! Отца совсем запутал, — тихо и зло сказала Анись.
Народу собралось много, как никогда. За столом президиума был пока один Салмин. В первом ряду, среди других, сидела женщина лет тридцати пяти — Александра Егоровна Шишкина, председатель сельсовета. Некоторые ее еще называли девичьим именем — Санюк. Она была беременна, старое пальто едва сходилось на располневшей фигуре, лицо было худое, живое, умное. Карие глаза смотрели доверчиво и ясно. Рядом с ней сидела девушка в пуховом платке и новом синем пальто, круглолицая, со вздернутым носиком и смешливым маленьким ртом. Большие веселые глаза ее были темно-серые, редкие у чувашек. Это новая учительница Нина Петровна.
— Те, кто поехал в колхоз имени Ленина, не вернулись еще? — спросил Салмин.
— Нет, — ответил бригадир Шурбин. — Знают, что собрание. Сейчас будут.
В комнату вошли еще трое — конюх Кирка Элексей, за ним, опираясь на палку, — Кэргури, глубокий старик, под восемьдесят, добродушный, тихий, с большой, по грудь, белой бородой. Третий был пастух Кутр Кузьма, дед Ягура. Мать Ягура, как получила извещение о гибели мужа, заболела, умерла. Ягур остался сиротой, дед его взял к себе, купил ему гармошку, одел получше, чтоб он на сироту не походил. Когда были гости, Кузьма сажал внучонка на стул посредине комнаты, заставлял играть, как он говорил, «на тальянке».
Кузьма вежливо поклонился, сел на скамейку, снял кепку с измятым козырьком, положил на колени, пригладил волосы.
— Кузьма Спиридоныч, как здоровье? — спросил его Салмин.
— Не жалуюсь, — ответил он. — Думал, опоздаю, а собрания нет пока.
— Из колхоза Ленина не вернулись.
— Да, за умом к соседям нужно ездить, — легонько усмехнулся Кузьма.
Салмину его слова понравились, он улыбнулся.
Наконец приехали. Ванюш, бригадир второй бригады Сайкин, мужчина лет под сорок, с волосами густыми и черными как смола, и Маськин Иван — узкоглазый, в потертом коротком пиджаке, в начищенных ботинках и черных брюках-клеш. С ними была и бывшая жена Трофимова — Анна. Несчастливая это была женщина. В девушках славилась красотой по всей округе, незадолго до войны неожиданно для всех вышла замуж за Трофимова. Правда, Трофимов тогда прилично одевался, выпивал редко, приносил домой деньги — он работал в промартели. Когда началась война, мужчин осталось мало, он стал распутничать, и Анна ушла от него. Осталась одна с дочерью. Дочь ее теперь уже поступила учиться в Буинский ветеринарный техникум. По этому поводу Трофимов любил хвастаться: мол, дочь в него пошла.
Шишкина дельно и коротко рассказала о том, что сделали за год, что сделать следует.
Стало тихо.
Мужики расстегнули пиджаки, женщины развязали платки, девушки, как всегда, сидели прибранные, но раскраснелись, отчего их лица стали еще милей и нежней.
— Ну, задавайте вопросы, — сказала Шишкина. — Есть у вас вопросы?
— Пожалуйста, спрашивайте, выступайте, — предлагал председатель. — Кому слово?
Люди пошептались, повозились, снова утихли.
— Мужики, давайте. Упрашивать вас, что ли? — поднялась мать Ванюша, Спани. — Не бабам же начинать! — И вдруг, стыдясь, решилась, начала речь. — Об артельных животных хочу сказать я. Не думайте, не потому только, что о сыне печалюсь. Я бы могла и дома ему в уши пожужжать. Я не хотела, чтоб он на ферму шел. Знала, навалят работу и забудут, помогать не станут. Второй месяц парни и девушки за травой в полях пропадают. А травы в нашем поле и летом-то кот наплакал. Правленцам надо думать, чем кормить скот будем.
Спани вытерла платком вспотевший лоб и вдруг смутилась, огляделась.
— Я говорить не умею. Не серчайте. Но коли мужики молчат…
— Не все ли равно — баба ли, мужик ли, — успокоил ее кто-то. — Теперь все равные, говорится.
— Да, да, — согласился Шихранов. — Сказано же, женщина в колхозе — большая сила.
— В работе-то мы сила, а на собраниях вы нас не слышите. Чего греха таить… — послышались голоса женщин.
— Верно, — сказала Спани. — Я стара, а понимаю. Вы, мужики, все больше возле правленцев, а на ферму дорогу забыли. Зима у ворот, чем скот прокормите: актами Екимовыми?
— Что молчат правленцы? — зашумели собравшиеся. — Пусть скажут!
К столу вышел Шихранов. Расстегнул помятый пиджак, испытующе взглянул на людей, покряхтел.
— Мы тут, — сказал он, — не можем не говорить о хлебозаготовке. Почему? Потому что колхоз «Знамя коммунизма» по хлебозаготовкам с государством рассчитался. Итак, товарищи, члены правления не сидели сложа руки. — Шихранов разложил перед собой бумаги со сводками. — Мы ни на минуту не забывали первую заповедь — хлебозаготовку. Для нашего колхоза это честь и слава. — Шихранов сослался на многие цитаты, потом развернул газету, стал читать, запинаясь и неправильно ставя ударения. Несколько раз наливал в стакан воды из разбитого графина и громко глотал.
Собрание заволновалось.
— Сергей Семеныч, нам это известно.
— Про животноводство скажи.
Шихранов большими глотками выпил воду, нервно отодвинул стакан.
— Здесь хорошо сказано о хлебопоставках государству. Наш колхоз по сравнению с прошлыми годами намного раньше рассчитался. Итак, товарищи колхозники…
— Про это на прошлом собрании рассказывал!
— Вы чего, хотите рот мне заткнуть? — рассердился Шихранов. — Раз правление делает такие достижения, значит, оно и недостатки сможет ликвидировать, лишь бы работать не мешали. Так вот, товарищи…
— Сколько засыпали семян? — спросил Сайкин.
— Под руками у меня сведений нет… На этот вопрос отвечу в заключительном слове.
— Неужели только по бумаге работаете? — не выдержал Кирка Элексей.
— Сколько фуража оставили для лошадей?
— Не помню, под рукой нет данных.
Шихранов, недовольно морщась, повернулся к Салмину, ожидая помощи.
— Правильно спрашивают, отвечай, Сергей Семеныч, — не поддержал его Салмин.
— Регламент надо установить, этак мы до утра просидим, — предложил Кирка Элексей. — Записи у него длинные, как вожжи, читает, как поп. Спросишь — руками разводит. Ишь ты, сведений у него нет…
— Мы не дети, нам разжевывать не надо, — бросил один из мужиков, тоже конюх. — Снег не выпал, а чем лошадей кормим — одной соломой! Чего тут хвастать!
Шихранов сдвинул брови, собрал все бумаги, тяжело опустился на стул.
— Беспорядок, высказаться не дают. Безобразие, а не собрание! До сих пор такого у нас не было, — проворчал он. — О чем это говорит? У нас политическая недооценка, политслепота!
Председатель собрания Иван Маськин постукивал по разбитому колокольчику, напоминающему рваное ухо Матви Капитуна.
Стемнело. Зажгли лампы. Одну поставили на стол, другую на выступ печки, третью подвесили на проволоке под потолком.
— Сват Мгди, духота какая, даже лампы плохо горят.
— Эккей, сколько народу собралось — тьма-тьмущая. Поглядите, в коридоре сколько еще. Надобно было созвать в клубе.
Поднялся Салмин. Народ затих.
— Иван Петрович на животноводческой ферме работает около двух месяцев. Правда, мы его, не проверив, поставили, но, думается, не ошиблись. Немножко получше дела стали. — Он посмотрел на молодежь, сидевшую дружной стайкой.
Улыбнулся широко и ласково. И в ответ ему улыбались, кивали.
— Вы все видели, как они, наши дети, за хозяйство взялись — с песнями, со смехом, хоть дело и не веселое, трудное. Хлевы и конюшни перекрыли, стены штукатурят, во дворе порядок навели. Траву чуть не руками собирают, все, что в их силах, от души делают. Если бы все мы…
— Ефрем, прости, что перебиваю, хочу правду сказать, — сказал кто-то из полутьмы. — Ведь каждую осень телят у колхозников покупаем. Если бы они были живы, сколько бы у нас коров стало — несколько бы тысяч. Не так говорю? Может, молодежь порядок наведет.
— Давно следовало молодых собрать. Уж сколько лет на ферме одни старики. Теперь с Ванюшем и молодежь пришла.
— Я тоже не старая, дома не хочется сидеть, да детишек куда девать? Надо ясли, как в Бурундуках, сделать, — сказала круглолицая женщина, укачивая младенца.
— Верно, верно, — поддержали ее.
— Эх, дорогие, нам до яслей еще года три ждать, дети повырастут, — вмешалась Плаги-ака. — У нас хлевы не покрыты, стены ткни пальцем — провалятся.
Иван Маськин снова забренчал колокольчиком. На него, шикнули:
— Чать, мы тут не на свадьбе. Уши болят, не бренчи. Дай поговорить.
— У меня вопрос, — поднял руку бригадир Шурбин. — Я вот о чем хочу знать. Каждый год с участка у старого села мы сено скашивали. В этом году где оно? Кто скосил?
— Тебе незачем спрашивать, — сурово взглянул на него Шихранов. — Израсходовали по надобности.
— Сколько заготовили веток на корм?
— У меня нет сведений.
— Что заготовили — в лесу сгноили под дождем. Верно, товарищ председатель? Потом, как в насмешку, штраф заплатили за то, что лес не очистили от гнилых веток.
— Для свиней сколько намечено картофеля оставить? Ответите или нет?
Но Шихранов молчал.
— Кто должен знать, если не председатель колхоза? Или из колхоза Ленина пригласить для ответа?
— Хотите пригласить — приглашайте. Хлебозаготовки колхоз выполнил — теперь и Сергей Семеныча не надо, — обидчиво сказал Шихранов.
— Раньше больных чесоточных лошадей выхаживали в изоляторе, а теперь туда не войдешь: окна разбиты, потолок обвалился, крышу ветром сдуло, — заговорил Кирка Элексей, — дверь с петель упала. Чего смотрит ветсанитар?
— Я скоро в своем выступлении расскажу, — послышался голос Трофимова. — Одним словом, обстоятельно отвечу. Всем вам, мои родные, известно — на трибуну без подготовки нельзя всходить. Тогда дайте мне слово, — вдруг выпалил он и, не дождавшись разрешения, схватил папку обеими руками, согнувшись, подошел к столу и остановился рядом с Шихрановым. — Выступление требую запротоколировать! Оно будет ценное и пусть остается в протоколе. Пора понять, товарищи…
Для бумаг ему на трибуне не хватило места, часть из них он положил на стол, вытер красный, как свекла, нос, начал, размахивая рукой перед лицом:
— Мы не можем не говорить о животноводстве. Вам известно, мой участок работы самый большой и ответственный. Не хочу говорить, что у нас нет недостатков. Их у нас много. О них я своевременно сообщал куда следует. Вот вам некоторые документы. — У Трофимова радостно заблестели глаза. — Например, в прошлом году были некоторые недостатки на ферме. Акты составлены своевременно и аккуратно.
— Еким, актами скот кормить будешь?
— Акты ты как блины печешь, — послышались голоса.
Некоторые громко засмеялись.
— Скот надо лечить!
— Это верно, товарищи. Пора понять и другое: в ветеринарии самое главное — правильно ставить диагноз. Потом только, если сказать по-научному, начинается курс лечения. Вот так, товарищи колхозники, — повысил голос Трофимов. — Наука ветеринария пока что на все вопросы не может дать исчерпывающих ответов…
— Хватит пустое молоть!
— Еким Трофимыч, хватит, пожалуй… — сказал Трофимову и Салмин.
— Ну, товарищи, смотрите. Тут, кроме меня, о ветеринарии никто не сможет дать исчерпывающего ответа. — Трофимов собрал бумаги, старательно сложил их в папку. — Слишком низок у вас культурный уровень, поэтому не умеете ценить специалистов и уважать руководство.
Еким поднял голову, снял очки, с презрением посмотрел на тех, кто смеялся.
— Почему Ванюш молчит? Пусть выступит Ерусланов! — закричали колхозники. — Неужто и он на акты надеется?
— Даю слово Ерусланову, — объявил председатель.
Все смотрели, как нерешительно идет к трибуне Ванюш. Подойдя, он вынул блокнот, открыл его, снова закрыл.
— Ефрем Васильич о работе фермы неплохо отозвался. А мне кажется, на ферме дела идут хуже некуда. Я не умею работать. Образования не хватает, опыта никакого нет. — Ванюш говорил запинаясь, первый раз в жизни выступал перед односельчанами. Молодежь переживала за него — толпилась у дверей, присесть было негде. Только Сухви и Хвекла сидели рядом, не спускали глаз с Ванюша, особенно пристально смотрела Сухви.
— Чего он сегодня так волнуется? — тихо спросила у Сухви Хвекла. Та ничего не ответила.
— Мы были в колхозе имени Ленина. Посмотрели конюшни, коровники, где хранится корм. Везде у них порядок, чистота. Как будто ожидают гостей. — Ванюш глубоко вздохнул, вытер пот со лба неловко, ладонью, и продолжал увереннее: — В конюшне вода журчит по трубам. Коровы как лоси сытые, спокойно жуют, свиньи еле волочатся, такие жирные, круглые как скалки, телята упитанные, крупные, будто двухлетки. Мы и кур полный двор видели, гусей. Бурундуковцы не сдают, как мы, зерно вместо молока, шерсти, яиц, масла. Корм для скота у них давно заготовлен. А мы сейчас, когда зима на носу, пытаемся заложить силос, — в поле травы уже нет. Даже с грехом пополам собранную траву и ту нечем переработать.
— Нам МТС не выделила трактора, — прервал его Ягур.
— У нас лугов нет, и незачем было требовать трактор. Его за спасибо не дают, за него натуроплату гони. Понятно? — отбивался Шихранов.
— Сейчас откуда появилась трава? Четвертую яму силоса молодежь закладывает. Нашли ведь в такую пору, — сказал Шурбин громко, — нечего оправдываться. Постыдитесь хоть.
— Что мне стыдиться, я не украл, — махнул рукой Шихранов.
Ванюш, разгорячившись, сказал:
— Я требую завтра же обсудить вопрос о кормах на правлении. За два месяца с лишним из правленцев на ферму никто не приходил…
Ему захлопали.
К столу вышел Кутр Кузьма, погладил седую бородку.
— Я по-книжному красиво говорить не умею. А смотрю, смотрю и удивляюсь на здоровых мужиков и баб. На ярмарки или на акатуй ехать — вы лошадей бракуете, на конюхов сердитесь, а разве в будни лошадей кормить не надо? Сердце разрывается, когда в конюшню входишь. К рождеству ржаная солома останется ли? А правленцы выездных лошадей загоняют. Смотрите, мужики, бабы! Молодежь беспокоится, а вы молчите.
После Кузьмы встал Сайкин:
— Я свою вину признаю, ни наш председатель, ни бригадиры за ферму не старались. Тут один человек, ясно, ничего не сделает. Всем надо дело поднимать.
— Еще в прошлом году радио хотели провести, — послышался голос Манюк, — а где оно?
— Вместо радио у нас коровы мычат да голодные телята!
Собрание затянулось. Желавших высказаться оказалось слишком много. Животноводы и конюхи забеспокоились, — пора было кормить скот. Решили собраться через день. Расходились долго и шумно…
Ванюш никак не мог заснуть.
— Сынок, завтра будешь думать, а сейчас спи. — Спани пощупала лоб сына. — Ванюш, — сказала она, испугавшись, — твоя голова как огонь, очень горячая. — Она намочила полотенце холодной водой. — Давай-ка положим на лоб, может, полегчает… Вчера еще заметила, красный был, как уголек в подтопке. Целыми днями ничего не ел, так ходил… — вздыхала Спани. — Пойду позову фельдшера.
— Не надо, мама, ночью не беспокой людей.
Ванюш дышал с трудом. Мать убавила свет в лампе, посмотрела в окно. На улице занималась заря.
— Слава богу, светает.
— Что?
— Говорю, светает.
— А-а, — с трудом протянул Ванюш, тихонько спросил: — У кого-то ребенок плачет, мама?
Спани сидела у постели Ванюша.
— Молодые петухи поют, а мне послышалось — ребенок плачет, — слабо улыбнулся он.
— Это от головной боли у тебя в ушах звенит…
Ванюшу становилось все хуже, стал бредить, вскочил с постели:
— Ягур, Маркел, девушки, горит! Сухви, Сухви! Мама, Сухви, спасите! — кричал он, порываясь бежать.
— Сынок, о боже, что делать! — Спани заставила сына прилечь. — Бредить ведь стал, дитя мое.
Она прижала сырое холодное полотенце к его горячему лбу. Ванюш немного успокоился.
— Эх, сынок, разреши за фельдшером сходить.
Сын молчал. Не мог ответить.
На другой день, чуть свет, председатель колхоза пришел в правление.
— До девяти часов ко мне никого не пускай, — проходя в свой кабинет, сказал сторожу Шихранов. Он снял плащ, сел, взял ручку, повертел, швырнул ее на стол.
«Перед государством мы чисты, а это для них что? Ничто. В колхозе кто больше сил клал? Салмин или же я? Мою работу топчут ногами. Нет, не выйдет!» Вскочил, подошел к висящему на стене зеркалу, посмотрел на себя. Вокруг глаз были морщины. Одна щека показалась ему опухшей, обвисшей. «Думал, выполню план — отдохну. Да какой тут отдых, тут готовы из тебя кишки повыдернуть. Критика с низов! В колхозе сколько человек. Если все будут с низов критиковать, никаких верхов не хватит!»
Ему стало жарко. Снял пиджак, сел за стол и, наконец, стал писать: «Иван Гаврилыч, привет!» Подумал немного. «У нас в Шургелах обстановка все осложняется…» Остановился, снял очки, вздохнул. Написанные его рукой буквы показались ему неровными, корявыми.
Постучали в дверь. Вошел Салмин, поздоровался, сказал, что заболел Ванюш, надо отвезти его в больницу на тарантасе. Дорога жесткая, в телеге растрясет.
— Нету тарантаса, Трофимов на нем едет. Ничего, не умрет и на телеге, — сухо ответил Шихранов.
Он сидел, подперев припухшую щеку, глядел на Салмина искоса. Салмин ждал. Шихранов сказал осторожно:
— Не надо бы такой «критики». — Он встал из-за стола, прошелся по комнате. — В этом колхозе часто менялись председатели, больно здесь языки длинные. В колхозе Ленина один и тот же который год работает. Думаешь, он без недостатков, святой?
— Он не святой, меньше всего в нем святости, просто людей слушает, не обижается. Кстати, почему, думаешь, мы в этом году справились с хлебосдачей?
— Мы, руководители, чувствовали ответственность… — приосанился Шихранов.
— Ну, пошел, — махнул рукой Салмин. — Люди лучше работали. Хочется из провала вылезти. Война-то кончилась, стыдно ведь. Да и пора по-людски пожить. Хлеб, ясно, нужен, он основа, но пора и о животноводстве хлопотать. От молока и мяса никто не откажется, а кто их даст? Пока еще на одной чистой сознательности едем. А если бы материально заинтересовать? А то один в три дуги гнется, работает, другой и минимума не выполняет. А третьих мы сами раздуваем, как воздушные шары. Надо героев — и делаем. Это как в институтах благородных девиц, читал я, «любимки» были, им все давали и все грехи прощали.
— А по-твоему, им не помогать?
— Я не говорю — не помогать, помогать надо. Но нельзя забывать о других. Основная наша сила — это рядовые колхозники, а не два-три человека. Это они вырастили урожай, они его собрали, они план выполнили.
— Ишь ты, — ощетинился Шихранов, — рядовые! Если бы масса решала, зачем руководители? А то затвердили — животноводство! Хлебозаготовка — первая заповедь! Помни ее. Ты тоже, товарищ парторг, говори, да не заговаривайся, генеральную линию не ломай. Мы сами с усами. — Лицо его стало жестким, угрожающим.
Салмин так и застыл от удивления.
— Вон ты какой, — сказал он наконец сквозь зубы, — вон ты куда гнешь.
— Такой, — нагло ответил Шихранов. — Нас тоже голыми руками не возьмешь. Подбираешься, брат. А на вашу «массу» у нас своя сила. «Масса», — передразнил он. — Рядовой, так и стой в ряду, не вылезай. А мы поруководим. Заладили одно — животноводство. Оно для нашего колхоза ущербно. Корма, уход за скотом черт его знает как дороги, а продукцию с фермы сдаем почти за бесценок. Вот и летим с коровами в трубу. — Шихранов закурил и показал на голубой завиток дыма: — Вот так!..
— Ну что ж, теперь знать будем, откуда ветер, — сказал с ненавистью Салмин.
— Ну ладно, ладно… Слово не воробей, — Шихранов вдруг успокоился и положил руку на живот. — Там разберемся. Нам ссориться не стоит. Ты про Ванюша что-то говорил… заболел он? Ничего, подберем замену.
Салмин все еще всматривался в Шихранова, словно впервые увидел. Потом молча вышел, плотно закрыл дверь, будто навсегда. Шихранов забеспокоился: «Лишнего не сболтнул ли сгоряча? Да нет, вроде все правильно, по писаному. А все же…» Выпил воды, пошагал, сел — и строчки полетели:
«…Дела у нас перепутались, хлебосдачу Салмин и его единомышленники сочли за «пройденный этап». Вчерашнее собрание было полностью направлено против меня. По не зависящим от меня причинам более руководить колхозом «Знамя коммунизма» я не могу. Подрывают, слово сказать нельзя. И Шишкину эту… Об остальном расскажу самолично. Эту записку занесет мой ветеринар. С уважением к вам. С. Шихранов».
Тревога не улеглась. Мысли шли уже трусливые. «На кого же положиться можно? А ведь как неплохо было…»
В дверь постучали.
— Я занят, — крикнул Шихранов, — зайдите в девять.
Но дверь открылась, ввалился Трофимов. Он еле дышал, как петух, объевшийся полбы; моргал глазами, ковырял в зубах.
— Закуска была отличная — свежая рыба. А настроение ты мне испортил, то есть вы, — поправился он. — Тарантас-то отдали Салмину.
— Взял все-таки? — У Шихранова злобно сощурились глаза. — Ну ничего, они у меня посамовольничают.
— Знаю я этого Салмина, — икнул Трофимов. — Когда-нибудь возьму я его за жабры, покажу белый свет.
— А что случилось? — обрадовался и насторожился Шихранов.
Но Трофимов сказать ничего не успел. В комнату влетела его жена. Трофимов вытянулся как солдат, скосил глаза, затих.
— Кому ты, дурак, белый свет показать хочешь? — набросилась женщина на Трофимова. — Когда к моим родным ехать, у тебя тарантаса нет?
Она была в красном платье, подпоясанном поясом шириной в ладонь. На ногах туфли на высоком каблуке. На вид ей под сорок, но морщинки тщательно заштукатурены, и губной помады не пожалела.
— Чего как могильный крест стоишь? Где тарантас?
— На тарантасе больного увезли.
— «Увезли»! Я тебе дам «увезли»! Ох, как я намаялась с тобой, так ни с одним мужем не маялась… А говорил-то что: «Я специалист, меня почитают. Что захочешь — у тебя все будет». Сколько раз тебе повторяла: тут специалистов не ценят. Подавай заявление — уедем в город… Как я с тобой нервы порчу! Ни с кем так не мучалась.
— Я тоже ни с одной так не мучался, — огрызнулся Трофимов. — Чего тебе надо? Пол мою, картошку чищу. Теперь стирать заставляешь. Не я, ты меня обманула.
— Товарищи, тут не шумите, — успокаивал их Шихранов. — На моем тарантасе поезжайте.
— Я с ней не поеду. — Трофимов обошел стол, стал возле этажерки. — Силой не возьмешь, нет такого права!
— Ну, пошли!
Жена схватила Трофимова за руку и потащила из кабинета, да так, что чуть не сбила с ног старика Мгди. Старик пошатнулся, удивленно покачал головой: «Первая жена — чугун, вторая — горшок, а третья — стекло, — говаривали в старину. Эккей, когда эти специалисты перестанут показывать людям комедию?»
Когда Трофимов с женой, важно раскачиваясь на пружинном тарантасе, проезжали мимо коровника, из ворот вышли несколько женщин, с вымазанными до локтя глиной руками, ахнули:
— Толк-то какой от вчерашнего собрания? Вон он, Еким-то, свою раскудрявую посадил как барыню — и к тестю, наверное, в гости… А говорили еще, чтобы лошадей не гонять попусту.
— Лучше бы вместе с нами конюшню помазала. Э-э, как горох об стену, — махнула рукой Плаги-ака.
Под вечер по дороге из Буинска в Шургелы шли двое.
— Та медсестра не послушалась тебя. Девушкам комплименты требуются. — Ягур остановился, стряхнул прилипшую к каблуку грязь. — А на самом деле, какая она красивая, эта русская девушка. Я, ей-богу, таких не встречал.
— Дело не в красоте и не в комплиментах. Беда, что мы по-русски не умеем разговаривать. Вот что, — сокрушался Маркел. — Я мало учился, плохо знаю.
— Надо было сказать ей: разрешите, товарищ медсестра, посмотреть нам на больного товарища. Вот и все.
— Я ей больше сказал: «Наш дорогой Иван Петрович Ерусланов тяжело заболел. Все мы очень переживаем». Все равно она меня не впустила. Наверное, не поняла.
Они вошли в деревню, молча прошли до конца улицы. Перед маленьким старым домом встретили их девушки.
— Ванюша видели?
— Ну, чего молчите?
Девушки тревожно ждали.
— Да не могли мы его повидать, — сказал Маркел хмуро. И Ягур опустил глаза.
В эту минуту калитка открылась, вышла к ним мать Ванюша. От бессонных ночей глаза ее покраснели, лицо осунулось — краше в гроб кладут.
— Спасибо вам. — Она заплакала, стала вытирать слезы концом фартука.
— Тетя Спани, не горюй, у Ванюша температура понизилась и пульс нормальный. Я узнала, — сказала Сухви мягко, слегка дрожащим голосом и зарделась зарей. Как узнала обо всем, когда ходила — об этом никто ее не спросил. Скрытная очень Сухви, стесняются ее расспрашивать.
— Сегодня опять на работу не вышла, — сказала Спани, — сердце как будто чует нехорошее. Спасибо вам, родные, немного успокоили.
— Нам велели завтра прийти, — сказал Ягур.
— Нас тоже к нему не впустили, — добавила Хвекла. — Мы с Сухви из райкома комсомола прямо пошли в больницу. Нам все рассказали о его здоровье.
Спани только и жила вестями о сыне. Прижала руку к сердцу, чтобы не очень колотилось. Слушала, слово пропустить боялась.
В те вечера девушки не ходили на посиделки, парни не гуляли по улице с песнями, как было до болезни Ванюша.
Ванюш стал всем им родным и близким, — а вроде бы ничего особенного и не делал.
…Большое село затихло. Люди спали. Лишь время от времени залает собака, полает немного и перестанет.
Все окна давно темные, лишь один огонек в том самом маленьком доме, у которого под вечер собирались девушки и парни, не гаснет. Да еще светится окошко в Сюльдикассах, в большом красивом доме, освещает старые ивы, растущие возле дома, и от этого они кажутся стройными, высокими. В доме за столом сидит понурив голову девушка с наполовину расплетенной толстой косой. Волосы волнистые, черные. Лицо ее кажется еще белее, нежнее, чем при дневном свете. Она о чем-то задумалась, потом начала писать. Или хотела скоротать длинную осеннюю ночь, успокоить девичье сердце? Нет, не писалось ей. Положила ручку, отодвинула тетрадь, стала перебирать косу, чуть слышно запела:
Волга, Волга полноводная,
Волга — незабвенная…
Текучая…
Задумчивые глаза девушки глядели на белый листок бумаги. Все о нем, о Ванюше, думала. Почему он заболел? Почему никто другой? Почему не она? Зачем не уследила? Зачем дикая такая? Ведь видела, когда косили траву на силос, он был в одной рубашке. А холод стоял. Почему не велела ему надеть пиджак? Не надо было стесняться. Но ведь они не одни были. Стыдно. А вот если б сказала…
И она вспоминала все сначала, весь тот день. И казалось, будто велела ему надеть пиджак. И сама же подняла, и сама же подала. А когда он надел, сама воротник поправила. Все так ясно представилось Сухви, что даже жаром обдало. Вспомнила, как косила, — даже заломило плечи, вспомнила, как Ванюш ей косу отбивал.
Вдруг тревога охватила ее.
Интересно, а как Хвекла? Она тоже, может, не спит, думает о нем. Страшно стало Сухви, и такое зло на Хвеклу взяло. И как она смеет о нем думать? Ее ведь Ванюш. Чтобы успокоиться, Сухви стала раздумывать, как ей помочь больному Ванюшу. Ох, если бы взять его да к сердцу прижать! Обнять его и баюкать. А вдруг и Хвекла о том же мечтает? Опять тревога охватила ее. Хоть знала, что совсем не время об этом думать, а мучилась.
Никто не мешал ей в ту бессонную ночь. Мать была в гостях у старшей дочери. В комнате кроме Сухви была лишь кошка — лежала, свернувшись, на длинной скамейке, мурлыкала, да еще сверчок трещал за печкой.
Время шло медленно. Пропели первые петухи. Кошке на скамейке стало холодно, поднялась на печку. Сверчок тоже замолк. А Сухви все не хотелось спать. Смотрела в окно, на тонкую, слабую полоску осенней зари. Думала о Ванюше. Ей хотелось, чтоб он стоял под ветлой у окна и ждал, когда она выйдет.
Сын Елвен, Прухха, родился в год, когда все вступали в колхоз. Его отец, Матвей Капитоныч, сначала тоже вступил, но по настоянию жены скоро из колхоза ушел и уехал из деревни совсем. Вернулся через несколько лет. Пруххе был уже четвертый год. Как-то в жаркий летний день мальчишка нежданно-негаданно налетел у ворот на мужика с растрепанными волосами, козьей бородкой. Усталый гость еле держался на ногах. Прухха, увидев его, испугался и юркнул в подворотню. Матви тоже вошел во двор. Мальчик забрался под сени, так и не вышел, пока мать не вернулась с работы.
— Елвен, я пришел, — встретил ее муж.
— Вижу, — ответила жена холодно, неприветливо. — А где Прухха? — спросила она.
— Один мальчик тут бегал, убежал под сени. Это разве наш Прухха был? Я и не узнал.
— Гостинец бы ему дал, не стал бы убегать.
— Что ты, я сам еле добрался, голодный. По пути Христа ради просил. В последнее время совсем не работал, болел.
— У лентяя и рубаха больна, — сказала Елвен резко, словно камень кинула. — Завтра пойдешь жать, коль вернулся.
— Видишь, как ноги отекли. Как я пойду в поле?
— Родителей моих видел?
Родителей Елвен, кулаков, выселили на Урал.
— Не дошел я до них, совсем изморился.
— А мне хоть сейчас умирай, ни капли не жалко.
Елвен взяла мальчика на руки. Прухха пугливо озирался. Елвен быстро вошла в сени, захлопнула за собой дверь, а муж остался на крыльце.
— Елвен, пусти, больной ведь я.
— Не пущу, ребенок тебя боится. Вон у амбара ночуй.
— Вот возьму и вступлю в колхоз, — сказал Матви неуверенно.
Она не слышала или не хотела ответить.
Сидя пригорюнившись на пеньке у амбара, Матви вспомнил все прошедшее, горькое, обидное.
В те дни из колхозной конюшни пропала лошадь. День, два, неделю искали эту лошадь редкой масти, серую в яблоках, — не нашли. Недели через две люди, работающие на лесозаготовках у села Тарханы, услышали ржание.
— Подождите, это наша лошадь, не иначе.
Один из шургельцев, Шурбин, бросил работу, пустился искать. На берегу Волги за ствол старого дуба была привязана лошадь. Она совсем отощала, ребра торчали, как палки, живот подтянуло, черной тучей вились около нее комары и оводы. Вдруг раздался выстрел. Шурбин, неробкого десятка мужик, совсем обозлился, пошел прямо на выстрел, вывел из-за кустов Матви, оборванного, растрепанного, совсем одичавшего.
— Кум Митри, тише, не крути руку, — просил он.
— А ты не упирайся, — стреляет еще, паршивец!..
Двустволку, отнятую у Матви, Шурбин отбросил в сторону.
— Дурак, что ли, я, буду в людей стрелять?
— Зачем же выстрелил?
— Хотел только спугнуть, чтобы не подошли к лошади.
— Что же ты с ней сделал? — спрашивали его подбежавшие односельчане.
— Куда ее хотел сплавить? Ведь чуть совсем не уморил, бессердечный.
— Да, сильно отощала, — согласился Матви. — Я ее хотел перевезти через Волгу, там продать, да не мог. Никто не покупает. Теперь лошадь и не нужна мужику. Удивительно.
— Нечего удивляться: колхозное воруешь — это значит государственное. За это втройне отвечать приходится.
Матви не отпустили. После работы повели с собой в деревню.
Шурбин и Матви шли позади всех, разговаривали.
— Ты думаешь, у меня сердце не болит за свою лошадь? — Шурбин почему-то остановился, поглядел на Матви пристально.
— Тебе-то что? Ты ведь лошадь заимел только недавно, незадолго до колхоза.
— Мечтал с малых лет. Все не мог разжиться. Потом продал корову, купил лошадь. Ее пришлось отдать колхозу. Но хоть и мне нелегко было, а воровать, как ты, не думал. Какая она сытая была, грива длинная, до земли, хвост как сноп — толстый, длинный. А круп-то такой широкий, ведро воды поставь — удержится. И умная такая, хоть без вожжей езди, править не надо. Вот так, кум.
— Эх, хотел я ее продать, — сокрушался Матви, — а на эти деньги съездить на Урал к теще, к тестю, — может, и остался бы там.
— Не надо тайком, — сказал Шурбин, — уехал бы по-людски. А сейчас тебя за решетку могут посадить.
— Неужели? — испугался Матви.
— А ты что думаешь!
— Я ведь не вор какой…
— Конокрад ты, вот кто.
— Я же свою лошадь.
— Теперь она не твоя, колхозная. Если твоя — чего ж ты ее прятал?
— Это я понимаю… Так ведь я не своей головой живу. Сам знаешь, какая у меня… — Матви намекал на свою жену. — Глаз не дает открыть.
— Елвен-кума? Да, баба характерная.
— Сам знаешь. Тестя отправили на Урал, а она все уговаривала: продай лошадь, найди там работу. А ей деньги присылай. Язык у нее острый, я ей в глаза смотреть боюсь. Знаешь что, кум?
— Что?
— Ее надо бы к родителям отправить. Может, она там исправилась бы.
— Вступай в колхоз да работай изо всех сил, — сказал ему Шурбин после долгого молчания. — Мир и простит. Теперь посмотри на себя — на кого похож? Весь вид потерял, словно и не шургелец.
— Мне теперь ничего не жаль, уйду куда глаза глядят! — вдруг взвился Матви. — Пусти, не пойду я домой, не хочу видеть эту ведьму длинноволосую.
— Никуда не пойдешь! Тебе еще надо отвечать перед селом за лошадь.
Матви пуще прежнего испугался. Оправдывался:
— Я не виноват! Если хочешь, я тебе расскажу: Елвен ее украла и в лес ко мне привела. Вот тебе, говорит, продай ее татарам, поезжай к отцу, к матери; не согласишься, говорит, брат мой тебя враз прикончит. Я ее братьев тоже боюсь.
— Не врешь? Неужели женщина могла так сделать?
— Говорю тебе! Ну, пусти меня. Ненавижу я ее, смотреть не хочу.
Но Шурбин его не отпустил. Рассердился на него, показал ему свой тяжелый кулак.
— Бока намну, не вздумай удирать!
— Тюрьмы я не боюсь, мне все равно, хоть там, хоть дома. Я не лучше, чем в тюрьме, живу.
— Шагай, шагай, а то вон позову всех, свяжем и повезем на телеге, тогда хуже будет…
Сельчане удивились, узнав, что лошадь была украдена Сидоровыми. Но к ответственности их не привлекли. Время стояло суматошное. Матви скрылся. Никто его не искал, а Елвен не судили. Наверное, потому, что у нее был грудной ребенок. На том дело и кончилось.
Матви гулял по белому свету, а жена спокойно себе жила дома. Она не гнула спину на работе, деньги у нее были, все прохожие и проезжие останавливались у нее на ночлег, никто не мешал ей. Хороший аншарлы[3] гнала, говорят. Никого не любила, кроме маленького Пруххи, нежила его, никуда от себя не отпускала. Грудь у матери сосал до восьми лет. Когда учился в первом классе, бывало, подбежит к матери, позовет в дом или в конюшню, пососет, а потом побежит в лапту играть.
Мать на него наглядеться не могла, говорила: «Мой Прухха как гренадер, красивый, статный, голубоглазый, девчата ему в глаза смотреть постесняются. Весь в меня».
Прухха вырос на самом деле красавцем. Но был диковатый, с девушками говорил мало. Слышно было, попивает он: мать сама самогон гонит, сама подносит, ничего ей для него не жалко. То с устатку, то для аппетита давала выпить, или так уж любила, что самое дорогое давала, или привязать к себе навсегда хотела — кто ее знает? Пьяным Прухху, правда, на улице еще не видели.
Годы шли, стукнуло ему восемнадцать. Однажды поехал он с парнями на сенокос за Волгу. Там была и девушка по имени Прась. Прухха возил накошенное и высушенное сено к стогу. Девушка помогала складывать. Прухха был очень рад. Он ее среди девчат давно приметил. Прась была как камыш стройная, веселая, работала она ловчее всех. Глаза у нее как васильки полевые, а губы маленькие, круглые. Прухха не заметил, как день прошел, закатилось солнце, настал вечер. И до третьих петухов провожали они друг друга.
Сельская молва связала Прухху и Прась. Да они и не скрывались. У Прась уж такой характер — легкий, открытый, да и чего скрывать — дело хорошее, чистое: любовь.
С тех пор прошло три года. Прухха должен был вот-вот вернуться из армии.
Прась с подружками на берегу Тельцы мочила коноплю.
— Это было на лугу, за Волгой, мы с ним подвозили сено, — рассказывала Прась своей закадычной подруге Сухви, — я на него тогда первый раз посмотрела как следует. — Прась раскрыла синие глаза широко-широко. — И вот подумай — с тех самых пор он передо мной все стоит, не отходит. Увижу ли его? — Прась посмотрела вдоль реки. — Почему-то душа не на месте.
Сухви бросила в реку камень. По воде пошли круги.
— Вот так и в моем сердце, — сказала Сухви.
— У меня не то что круги, волны громадные, — сказала Прась и неспокойно засмеялась. Потом прыгнула легко, как козочка, на большую связку конопли, еле удержалась, чуть не упала в воду. — Приедет Прухха, мы с ним будем кататься на лодке.
Прась оттолкнула конопляный плот шестом, помахала рукой.
— Ах, господи, куда ты, упадешь в воду, холодная очень! — забеспокоилась Сухви.
— Я поехала, до свиданья! — крикнула девушка. — Плыву навстречу милому.
Ветер гнал по реке волны. Плот отплывал от берега все дальше. Белый платок у Прась раздулся, как дальний парус. Трепетали оборки платья. Только толстые косы, заплетенные голубой лентой, лежали на груди тяжело, спокойно.
— Ой, не утони! — кричала Сухви и перебежала по мосту на ту сторону. Прась уже стояла на берегу.
— А я ни капельки не испугалась, — засовывая под платок растрепанные белокурые волосы, сказала Прась. — Мне так хорошо было, весело, просторно. — Прась нет-нет да и поглядывала на дорогу. И не напрасно…
Со станции ехал воз. На нем сидели двое. Один из них по солдатской привычке держался прямо, а другой, понуря голову, качался из стороны в сторону. Это были Матви и его сын Прухха.
— Отец, помнишь, как ты возвращался с Урала?
— Помню, сынок, помню.
— Ты мне и сейчас кажешься таким, — сказал сын.
— Наверно, я такой и остался. А ведь меня недавно чуть на тот свет не отправили.
— Кто же?
— Молодчики, которые из армии возвратились, вроде тебя. По пьяному делу, конечно…
— Пьешь все?
— Вот поживешь, посмотришь — можно у нас без водки жить или нет.
— Не понимаю я тебя, отец.
— Поживешь — поймешь. Я не от водки пьян, а от твоей матери. Не выпьешь, так невтерпеж. — Наклонившись к уху сына, он прошептал: — Сынок, о прошлом вспоминать не надобно. Вот тут, — Матви показал на сердце, — горит, только огня не видно. Уж скоро вечер, а я в рот еще ничего не брал.
Прухха развязал солдатский мешок, протянул кусок колбасы.
— На-ка, отведай гостинец солдатский… От фермы-то тебя освободили?
— За скотом плохо ухаживал, контроля не было, сказали. В общем-то меня надо было давно снять, я ведь не своей головой работал… Чего там допытываться. Выгнали — и слава богу.
— Анись как живет?
— Анись-то? Да мать, чай, давно тебе не писала? Убежала наша Анись. На торф убежала, а теперь, говорят, в Буинске. А точно не знаем. Да в нашем доме кто выживет.
Прухха ничего больше не спросил.
К вечеру Матви привез сына домой. Посидели они, поговорили. Но Прухха, против обыкновения, не выпил ни рюмки, как мать ни угощала, и пошел из дома. Так хорошо, так мило ему было на улице. Не заметил, как полночь настала, как люди спать легли. Только молодые пары перешептывались на скамейках у ворот или под ивами.
— Шагай, шагай правой, — улыбнулся Прухха.
— Зачем? — засмеялась Прась.
— Я три года мечтал тебя увидеть. Как правой шагну, так начинаю о тебе мечтать. Очень мне здорово с тобой ходилось.
Девушка еще веселей засмеялась.
— Ну, хватит нам с тобой маршировать, еще научишь. — Она быстро повернулась к Пруххе, посмотрела ему в лицо, спросила: — За тобой на станцию отец приезжал?
— Отец, — печально ответил парень.
— Прухха, ты устал? — спросила Прась, хоть понимала, отчего он загрустил.
— Не устал. А нет никакой радости оттого, что у меня родители есть. Анись сбежала. А что она умеет? Как устроится? Совсем к жизни не готовая. Что видела? Грубость, жадность да отца пьяного. Я бы совсем не приехал домой, если б не ты. Только из-за тебя. И своим родителям так сказал.
— Не надо было родителям говорить.
— Пусть знают, скрывать нечего.
Подошли к дому Прась.
— Постоим.
Парень хотел обнять девушку, но она легонько отстранила его руку.
— Прухха, светает, до свиданья. — И она взбежала на крыльцо. — Счастливо оставаться. До свиданья, Прухха. — У нее почему-то сжалось сердце. Такой печальный стоял у ворот Прухха и руки опустил.
Дома ее ждала Сухви, не спала.
— Завтра чуть свет хочу в Буинск идти, — сказала она, обняв подружку за плечи. — Прухха не переменился?
Прась не сразу ответила, вздохнула.
— Думала, успокоюсь, как увижу его… — сказала она невесело.
— По-моему, никто не верит, что ты его любишь. Только не сердись…
— Это почему же? До него я никого не любила, в моем сердце, кроме Пруххи, никого нет. — Опять глубоко вздохнула. — Он за мать не отвечает. Я Пруххе верю, он добрый.
— Я тоже думала, не дождусь Ванюша из армии. Думала, он ни на кого не посмотрит. А вот… — Сухви побледнела. — Ни одну не пропустит, со всеми больно ласков.
— Да брось ты… все так это.
Сухви покачала головой.
— Помнишь, как он с Хвеклой любезничал?
— Ты Хвеклу спроси…
— Да неужто она скажет? — всплеснула руками Сухви.
— А чего же ей скрывать? Почему ты ей не веришь? И что ты такая недоверчивая…
— А чем я виновата? Когда вижу, что Ванюш с кем-нибудь из девушек говорит, у меня сердце так и покатится. Просто сказать стыдно, одной тебе открываюсь. Почему это так? Видно, сердце что-то нехорошее чует.
— Напрасно ты, Ванюш одну тебя только и видит. Ты подумай-ка, — перебила она себя, — мы сегодня как ревнивые жены говорим. Что ж потом-то будет?
— И правда, — согласилась Сухви. — Я раньше ревнивых баб видеть не могла, а теперь боюсь, вдруг я такая же. Откуда мне знать? Если это так, я себя тогда презирать буду, возненавижу. И его, — повторяла она как в бреду.
— Да что это с тобой, Сухви, подружка? — испугалась Прась. — О нем подумай! Плохо бы ему не стало.
Сухви замерла.
— Кабы надо, всю кровь бы ему отдала! — сказала она горячо. — Вот прижала бы я его к своему сердцу и вылечила бы, сама бы всю его болезнь забрала.
Девушки вышли к воротам.
— Ванюшу от меня привет передай, скажи, что Прухха вернулся.
— Ладно, скажу.
Сухви, не оглядываясь, быстро зашагала по улице. Прась проводила ее глазами, пока она не скрылась, посмотрела на утреннюю траву и увидела по росе ясные следы солдатских сапог. Смотрела она на эти следы с радостью, улыбнулась, головой покачала и прикрыла калитку.
Над селом расцвела заря.
Стало уже светло, девушка так и не заснула. Мысли не давали ей покоя и сна. «Еще что будет, что увидим? Ой, какие есть нехорошие люди, даже женщины. Языки как змеи-гадюки, только бы ужалить, чего уж от мужчин требовать», — сокрушалась и дивилась Прась.
«Скорей бы мороз, надоела грязь осенняя», — говорили люди. Вот наконец потянуло зимним холодом. Пошел снег, одел все белым покрывалом. Ребятишки повыскакивали на улицу, стали играть в снежки, лепить снежную бабу.
— Этот снег еще растает, — говорила Плаги-ака.
— Неужели на всех фермах так мучаются, как мы? — ворчала Унисье, расчищая снег.
— Все тело ноет, кости болят. Это к сырости, дожди еще будут, — продолжала Плаги-ака, не слушая Унисье. — Сами-то ладно, а скот как будет терпеть?
— Доселе терпели, потерпят, — ответила Унисье. — Когда был наш зять, о колхозных коровах никто не печалился. Стал заведующим сын Спани, что-то все забеспокоились о ферме. Надоело мне до смерти. Воду подогревай вовремя, напои вовремя, по часам корми, выпускай на прогулку в срок. Зачем это, ума не приложу. Когда коровы есть хотят, они мычат, вот и время для них. А то стой около часов, да и следи, когда что делать.
Другие не вступали в разговор. Унисье все ворчала:
— Сам-то слег в больницу. Солдатик не выдержал, а мы и подавно…
— Ты, Унисье, не мели языком. Мы с тобой, как Ванюш, ночами под дождем и в холод траву на силос не собирали.
— Этого еще не хватало мне! Что я, девчонка? После покрова никто по полю за травой не рыскает.
— Тебя не переспоришь, — отвернулась от нее старуха. — Жили-то как? Коровье мычанье слушали, со скотиной вместе сами чуть не выли.
— Что же теперь, поем, что ли? — ехидно усмехнулась Унисье. — Посмотрим еще…
— Смотреть нечего, работать нужно, — оборвала старуха.
Позади амбара на свежем снегу кто-то проложил первую санную дорогу. Снег еще не глубок, виднеются комья земли, раздавленные полозьями.
Это, конечно, Кузьма Кутр. Он запряг лошадь в сани и выехал проложить первый санный след. После недавнего бурного собрания его перевели работать в телятник. Кузьма не возражал, согласился.
— Хотел с Ванюшем работать, — говорил старик, — а он вот заболел.
Когда слег Ванюш, на его место назначили Маськина: вспомнили, что во время войны он работал заведующим фермой. Распорядок дня у него был, как он сам выражался, твердый. По часам работу начинал, по часам кончал: «Руководитель должен быть на уровне, не размениваться на мелочи». Так, ровно в девять утра он приходил, в час уходил на обед, вечером в шесть собирал бумаги, запирал шкаф и, помахав всем папкой, уходил: «До завтра, счастливо оставаться!»
Слова Плаги сбылись, первый снег незаметно растаял. Маськин, сидя за столом, беседовал с Кузьмой Кутром.
— Кузьма Спиридоныч, куда телят выпускать будем? — спрашивал он, постукивая карандашом по столу. — Положение на ферме неважное. Понимать пора, как выражается мой друг ветсанитар.
— Понимаю, — ответил ему Кузьма, поднося уголек к трубке. — Ты у меня спрашиваешь, а я у тебя хочу спросить.
— Кузьма Спиридоныч, посоветуйте, что делать, руководящим ведь советоваться надо с массами, — Маськин откинулся на спинку стула.
— Озимые зря пропадают. Телят и овец туда выпустить нужно.
— Погоди-ка, — остановил старика Маськин, — а не повредят ли озимые телятам? Посоветуемся с ветеринаром.
— Чем они могут повредить, мерзлые озимые? Давай, Иван, а то телята со вчерашнего дня голодные!
— Посоветоваться все же нужно, — и Маськин не спеша начал писать.
— Где ветеринар?
— Вон график выхода на работу висит, читай. — Маськин ткнул пальцем в пожелтевший лист бумаги, приклеенный к стене вареной картошкой.
— Тут не для человеческого понятия написано, — махнул рукой Кузьма.
К полудню ветсанитар явился на ферму.
— Телят на озимые хотим выпустить. Что думаешь, без тебя не решились, — сказал ему Маськин.
— Вы что, прошлые уроки забыли?
— Какие уроки? Телята-то голодные.
Маськин постучал в окно, в комнату вошел Кутр Кузьма.
— Ты сам должен переживать, чтоб скотину вовремя накормить, — попрекнул старик ветсанитара. — А тебя семью собаками не сыщешь. — И вышел во двор, ворча: — Мучитель! На бумагах помешался. Чтоб тебя этими бумагами совсем засыпало.
После обеда снег в поле почти весь растаял. По озимым ходило стадо телят.
«Ешьте, ешьте, — думал Кузьма, — а то ветсанитар придет, скажет, что вам полезнее голодными жить. Наедайтесь досыта, бедняжки».
День прошел, наступил вечер. Люди зажгли лампы, сели ужинать. Пошел мелкий, как манная крупа, снег. Иван Маськин, уходя домой, сказал:
— Тетка Плаги, сегодня хорошенько за скотиной присматривай.
— Что ты меня учишь? — отмахнулась старуха. — На старости лет лежать на боку не буду. Да только разве я вместо крыши скотину прикрою?
Но Маськин уже вышел за ворота.
В эти дни кто только не заходил в маленькую старую избушку, — мать Ванюша добрым словом встречала всех.
Только Елвен ни разу не пришла.
Однажды она сказала сестре:
— Нам нужна сноха, чтоб как цветок была, ноги ее пусть земли не касаются, чтобы как в сказке была, лицом на солнце-луну похожа. Голос был бы как звонкий ручей. Работала чтоб, как покладистая лошадь. — Умела Елвен красиво говорить, когда хотела. — Есть ли в деревне такая? — Не дожидаясь ответа сестры, сама сказала: — Есть, Сухви, дочь Лизук. Слышишь?
— Слышу. Ты меня свахой, что ли, хочешь послать? Перед Лизук неудобно, — сказала Унисье.
— Неудобно! — передразнила ее Елвен. — Отец, подойди-ка, — позвала она мужа.
Матви безмятежно похрапывал на печке.
— Вставай, олух, — ткнула она его кулаком в бок, — в нужный час не можешь в разговор вступить!
— Погоди, старуха, не дерись, — плаксиво просил Матви.
— Тьфу, — плюнула Елвен, — слезай с печки, дождешься, кочергой тебя стяну.
Матви боязливо сполз с печи, сел на скамью у двери, настороженно посматривая на жену.
— Сынку единственному, в муках рожденному, боишься счастье дать? Попробуй сам роди, олух…
— Мужику бог рожать не велел, — пробормотал Матви, пытаясь накрыться сдернутым с печи кафтаном.
— Дурак шелудивый! Сноху взять хочу, дочку Лизук! Понял?!
Унисье, устав смотреть на все это, незаметно вышла.
— Все вы не желаете счастья сыну моему! — запричитала Елвен. — Ух, сейчас умру!
— Старуха, а старуха, — Матви встал с лавки, — сделаем по-твоему, не расстраивайся.
— Сделаете вы, как же! Еруслановы эти проклятые все лучшее себе забирают. Чтобы их горой задавило, провалиться бы им!..
И долго еще кричала Елвен…
Оставляя на свежем снегу следы, девушки и парни шли по улице. Сухви и Прась впереди, Хвекла и Манюк чуть позади остались, с ними Ягур и Маркел. Вот их догнал Прухха. Шли они к Ванюшу, о здоровье узнать.
— Ходим толпой, словно малые дети купаться, — сказала Сухви.
— Все к тете Спани не войдем, не будем надоедать, — отозвалась Хвекла.
Вот они уже у ворот.
Маркел попросил у Ягура карандаш, написал записку и прочитал ее Пруххе и Ягуру.
«Ванюш, ты пенициллин не жалей, мы еще достанем. Желаем тебе выздоровления. От имени всех товарищей Маркел».
— Годится, — одобрили остальные.
За ворота вышла Спани.
— Здравствуйте, спасибо вам, — она поклонилась всем. — Ванюш вздремнул немного. Разбудить его?
— Пусть спит, не надо.
Маркел протянул записку и сверток.
— И лекарство и письмо тут.
— Спасибо, он очень обрадуется. Как шаги послышатся, так сразу голову к двери поворачивает: не идут ли товарищи, — сказала Спани, а сама ласково посмотрела на Сухви.
Девушка покраснела, стояла молча.
Молодежь стала расходиться. Прась и Прухха возвращались вместе. Парень, помолчав, спросил недовольно:
— Когда за пенициллином ходили, почему мне не сказали?
— Думали, тетя Елвен узнает, будет сердиться…
Прухха промолчал.
На другой улице девушки шли рука об руку. Хвекла сказала:
— Сухви, ты что не разговариваешь со мной, обидела я тебя чем? Люди скажут: «поссорились».
— Не мастерица я речи говорить, не то что ты, — неласково ответила Сухви. — Ты вон с тетей Спани, пока суп варится, все слова переговоришь, рта не закрываешь.
Хвекла удивленно взглянула на Сухви, головой покачала.
Они подошли к дому, где жила Лизук. Сухви кивнула Манюк, пошла к своим воротам. Девушки остались вдвоем, глядели ей вслед.
— Почему Сухви на меня сердится, ума не приложу, — сказала Хвекла. — Вчера на посиделках тоже злилась, будто я виновата. Стыдит и стыдит.
— Ты не расстраивайся, она просто горячая. Да и злая немного. Тяжело ей тоже, — успокаивала подругу Манюк. — Красавице, знаешь, трудно, с детства захвалена. И все чего-то особого ждет.
Перешли мост. Когда подходили к ферме, их догнала Прась.
— Послушай-ка, Хвекла. — Девушка остановилась у воза с соломой, вытащила пустой колос, задумчиво водила им по губам. Лицо у нее было расстроенное.
— Что случилось, почему такая мрачная? — спросила Хвекла.
— Будешь мрачной. — И Прась шепотом сказала: — Елвен пригрозила Пруххе, что выгонит его из дому, если он со мной будет дружить.
— Кто сказал?
— Тетя Унисье.
— Ее словам верить не стоит.
— Кто злые слова говорит, тот и злые дела сделать может, — сказала Прась. — Вот я ждала, ждала — из армии вернется, все глаза проглядела. Вернулся, а пока мне одни беды. Не хочет меня знать тетка Елвен. Не даст она сыну воли. А он… Эх, подружки-девушки, — перебила она себя, если не весело, то хоть бодро. — Давайте лучше поработаем.
Подруги принялись доставать воду из колодца.
Наконец наступила зима: трое суток без передышки валил снег.
В овсяном поле, сжатом позже других, еще оставались копешки овсяной соломы. Сюда пришли парни и девушки. Они, должно быть, очень спешили — запыхались, лица раскраснелись.
— Нате, начинайте играть! — Ягур принялся раздавать грабли и вилы, стаскивая их с саней.
— Хвекла, ты мне помогать будешь? — спросил Маркел.
— Ох, согласишься ли ты мою помощь принять, — засмеялась Хвекла.
— Тебя примем, а Прась едва ли.
— Да ты это за что же? — задорно спросила Прась.
— На штатского не взглянешь, все тебе демобилизованных подавай, обученных, — сказал скороговоркой Ягур.
Так и без Ванюша, но поминая его часто, работали молодые, пока всю смерзшуюся солому не вывезли на ферму.
В сумерках видно стало, что наступила настоящая зима: по краю горизонта синие тучи далеко тянутся, а под ними все белым-бело. Вдоль холмистых берегов Свияги темнеет лес, словно по небу тупым карандашом темные царапины начерчены. Свияга, начиная от водяной мельницы и до самых Бурундуков, не замерзла, вода поблескивает, как олово. Если вдоль реки далеко-далеко поглядеть — кажется, на небе заря занимается. Это в Ульяновске огни горят. Чуваши из Тыхырьял[4] гордятся, что так близко от Ульяновска живут, считают себя ульяновцами. В городе этом памятник стоит над Волгой, а в Волгу и Свияга и Тельца текут. Недаром старик Мгди любит говорить: «Не грязните воду в речке, она же в Свиягу, а оттуда в Волгу впадает. Наша вода по всей России течет, не мутите ее. Эккей, непонятливые!»
Однажды, чуть свет, разметывая свежий снег, остановился у ворот фермы автомобиль «ГАЗ-69», торопливо выпрыгнул из машины Ильин в черном кожаном пальто, бледный, словно после болезни. Женщины подметали двор. Увидев гостя, они смутились, разговора не завязывали.
— Как здоровье, все ли благополучно? — спросил Ильин, поглаживая короткие темные усы.
— Потихоньку живем, — отозвались женщины.
Плаги-ака выпрямилась, заговорила:
— Сами-то хорошо, скотина плохо, кормов нет. Даже силос не закладывали, пока вот этой женщины сын, — она кивнула на Спани, — из армии не вернулся… Не говорите: «Эта старуха попусту болтает», — полслова лжи нет.
Мать Ванюша посмотрела на старуху смущенно, ее исхудавшее лицо покраснело.
— Заведующий фермой где?
— Он раньше девяти часов не приходит.
— Неужели Ерусланов такой? — удивился Ильин.
— Не он. Тут сейчас другой, по фамилии Маськин, работает. Ерусланов больной… Спани, сама расскажи.
— Мой сын, когда траву на силос косили, простудился. Пятую неделю тяжело болеет. — Спани отвернулась, глотая слезы, но справилась с собой. — Теперь полегчало. Молодые наши дорогое лекарство покупают. Денег собрали, сами в город ходят, приносят. Помогло сыну, боль его теперь отпустила.
— Вот как… А я и не знал, что Ерусланов болен, — покачал головой Ильин. — Подождите меня, пожалуйста, я сейчас… — он направился к домику животноводов.
Там за печкой похрапывал Трофимов. От скрипа двери проснулся, раза два громко чихнул, сбросил выпачканное мелом пальто, встал, пошатываясь, среди комнаты.
— Степан Николаич? Рад вас приветствовать. Когда приехали? Простите, переутомился, чуть прилег да заснул. Удивляюсь на наших сельских начальников: первого секретаря райкома не могут встретить по-человечески. Очень уж загордились они.
— Это неважно, товарищ Трофимов… Что это с вами?
У Трофимова один глаз почти совсем заплыл, под другим — огромный фонарь.
— Товарищ Ильин, скрывать не буду. Семейное положение весьма осложнилось. — Трофимов расстегнул рубаху, показал исцарапанные плечи. — Спина и поясница тоже изранены.
— С кем дрался?
— Я с людьми в драку не вступаю. Жена чем попало била. Или ее, или себя порешу! Я вас, товарищ секретарь, предупреждаю… Как глаза откроются от нанесенных ран, акт составлю. — Трофимов сел за стол, пригорюнился.
— Да вам надо к врачу обратиться, иначе заражение может быть.
Трофимов только рукой махнул.
Ильин вышел, Трофимов поплелся за ним, все бормотал про акты, привычно, однотонно.
— Спани и Плаги-ака подписаться заставлю. Мною райком партии интересуется. А какая-то надо мной издевается!..
Ильин попросил Спани сесть в машину. Они подъехали к дому Ванюша.
В маленькой комнате, оклеенной голубыми обоями, на старой деревянной кровати, коротко и беспокойно дыша, лежал Ванюш.
— Ванюш, сынок, Степан Николаевич приехал. Подняться не сможешь?
Глаза Ванюша казались огромными на исхудавшем лице.
— Степан Николаевич, это вы?
— Я, Иван Петрович, — откликнулся Ильин, с жалостью глядя на Ванюша. Он снял пальто, повесил его у двери, пощупал печку и подошел к кровати. — Что ж это ты, брат, — сказал он растерянно, достал платок, долго вытирал лицо, хотел было закурить и не закурил, положил папиросу на шесток.
— Мама, помоги подняться.
Гость и Спани усадили Ванюша, положили ему за спину большую подушку. Ильин опустился на скамейку.
— Очень тяжело болел, в бреду метался. — Спани достала из шкафа бледно-голубой листок, показала гостю. Там было написано: «крупозное воспаление легких».
— Ты, говорят, в больнице был? Как же ты дома очутился? Я только из командировки приехал, на ферме о твоей болезни услышал.
— Мама очень горевала, в город ей ходить сил нет. А я знаю, она день и ночь плачет. Вот и упросил, когда температура нормальная стала. Да потом… — Ванюш замялся. — Больных сейчас очень много, долго место занимать стыдно. За мной и дома хорошо ухаживают.
Ильин сокрушенно качал головой, говорил как бы самому себе:
— Поберечь бы надо… Не бережем людей. — Пощупал пульс у больного, но, видно, ничего не расслышал — очень был расстроен.
Спани хотела угостить гостя чаем. Но Ильин, поблагодарив за уважение, заторопился, крепко пожал Ванюшу руку, пожелал здоровья, просил беречь себя. В сенях хотел дать Спани деньги на лекарство и питание, но Спани так замахала на него руками, затрясла головой, что он совсем смутился, невнятно попрощался с ней и чуть ли не побежал к машине.
На ферме Ильин встретился с председателем сельсовета и председателем колхоза. Сразу начался резкий разговор.
— План сдачи молока и масла как выполнили? — спросил Ильин.
— У шургельцев известно как. Зерном, — усмехнулась Шишкина. — Себе не оставили почти…
Ильин заглянул в блокнот.
— На сегодняшний день, не считая сданных в счет мясопоставок, у вас на ферме должно быть сто сорок четыре коровы. А здесь всего семьдесят шесть голов. Где остальные? — И сам ответил: — Они у вас пали.
Услышав это, выскочил во двор и ветсанитар.
— Сейчас мои акты понадобятся, — заявил он торжествующе. — Вот, Сергей Семенович, видишь, твои специалисты какие дальновидные.
— Что же, вы их актами кормили? — гневно спросил Ильин.
Трофимов трусливо метнулся, съежился.
— Помолчи ты! — досадливо отмахнулся Шихранов.
— Кормов нет, знаете сами, Степан Николаевич…
— Знаю, но не понимаю. Вас не понимаю, — сухо отозвался Ильин.
Когда возвращались с фермы, Ильин спросил у Шихранова:
— Ерусланова навещали?
— Сколько раз собирался, так и не собрался.
— Жаль. Вам нужно было сходить посмотреть. Изба холодная, нетопленная.
— Спани молчит… Коль ребенок не плачет, мать не разумеет.
— Хорошая мать крика детского не ждет. Придет время, обязательно покормит, — возразил Ильин. — Не все просить умеют. Такие, как мать Ванюша, не попросят… Ну ладно, едемте в поле. А вы оставайтесь, — мягко сказал он, взяв Шишкину за руку. — Оставайтесь, а то тряско. — Шишкина порозовела, кивнула молча.
На том же «козлике» выехали из деревни.
— Еще вот что, — покашливая, сказал Шихранов, — приходится помногу заседать, из-за каждой мелочи собираемся, просиживаем, совещаемся.
— Вы в правление одних пустомель выбрали, что ли? — удивленно спросил Ильин.
— Не сказал бы.
— Если так, почему боитесь на ходу вместе со всеми решать?
— Тут, как говорится, ситуация. — Шихранов важно наморщил лоб. — Коль откровенно, то скажу. Товарищ Салмин навязывал подобный метод. Но дело повернулось к обезличиванию руководства и снижению роли председателя. — Шихранов покрепче ухватился за скобу, прикрепленную к спинке переднего сиденья. — Не говорю, что члены правления не нужны, только каждый вопрос голосованием решать не годится, у руководителя своя голова на плечах есть. Можно и единолично.
— Можно, да надобности нет, — сухо ответил Ильин. — Посоветоваться не трудно, а заседать необязательно.
Они подъехали к месту, где молодежь сгребала снег, ставила щиты, чтобы защитить поля надежным покровом зимой, обеспечить влагой по весне. Ягур, заметив машину, поднял лопату, как винтовку, с серьезным видом зашагал навстречу.
— Зачем озоруешь? — прикрикнул Шихранов.
— Так молодой ведь, — защитил его Ильин, слезая. — Лопату мне дай-ка.
Ягур протянул лопату Ильину. Ильин стал складывать снег. Когда куча выросла выше колен, он стал обшлепывать ее лопатой, утрамбовывать.
— Мой дедушка всегда так делал. И сильный ветер ее не развеет, будет стоять, пока солнце не пригреет по-весеннему.
Ягур не выдержал, поднялся на сложенный Ильиным холмик.
— Эге, ребята, на таком и сплясать можно, не развалится.
Но его не слышали. Все, разгорячась, стали просить Ильина, чтоб устроили вечернюю школу. Многие учиться хотят. А в бурундуковской школе учителей не хватает и не принимают всех желающих.
Ильин обещал помочь.
Поехали дальше.
На краю Сюльдикассов, около ветряной мельницы, Ильин увидел толпившийся народ, велел шоферу остановиться. Шихранов подумал осуждающе: «Бывают же такие беспокойные. Все им надо».
— Как живете, шургельцы?
— Ничего. Вот к празднику готовимся, муку молоть пришли, — дружно откликнулись люди.
— Не замерзли?
— Зима свое делает. Нынче очень быстро схватило.
Шихранов кашлянул, попрекнул сельчан, что не умеют здороваться с секретарем райкома, и тем самым дал понять, чтобы зря языком не трепали. Но, как на грех, подоспела старуха. И откуда только такие берутся! Встала перед Шихрановым как вкопанная, заголосила:
— Когда сват Хвадей мельником был, не помним, чтобы на двери замок величиной в рукавицу висел. Праздник подходит — муки нет. Мельницу все время запертой держите, сколько приходила, всегда заперто!
Шихранов натужно кашлянул, положил руку на живот.
— Кто у вас мельник?
— Кажись, Матви Капитун, — ответила все та же бойкая старуха.
— А где он?
— Одному богу известно…
— Я сам отвечу, — прервал Шихранов. — Болен он.
— Болен ли он, — сумливаюсь.
— Знаем его болезнь, крепкая она у него, — послышались голоса.
— Слушайте, — тихо и сурово сказал Ильин, — наведите порядок хоть в чем-нибудь…
Шихранов поежился.
Наступил вечер. В правлении за столом сидели Ильин, Шихранов, еще два-три мужика. Вскоре пришли Салмин, Шишкина и Маськин. Попозже, вместе с Шурбиным, — учительница Нина Петровна.
— Коммунисты собрались, — сказал Салмин, — можно начинать. — Повернулся к сидящим: — Нам мельницу надо ремонтировать, товарищи колхозники. Вместо четырех у нее два крыла. Что же это? Пообломали.
— Надо, — поддержали его.
Ильин сказал:
— Наверное, у вас есть свои мастера. Поищите, обмозгуйте. А то к празднику людей без муки оставите.
— Товарищи, — откашлявшись, сказал Шихранов, — сегодня мы со Степаном Николаевичем побывали в каждом уголке нашего сложного хозяйства. Недостатков много. Например, завтра на снегозадержание больше людей нужно направить. Нужно снегозадержание проводить, как агротехника велит.
Он надул щеки, тяжело дыша, вытер голову носовым платком от виска к виску, ото лба к затылку.
— Завтрашние наряды не изменятся. А сейчас партсобрание у нас должно быть.
Беспартийные, попрощавшись, вышли. Ильин сказал:
— Товарищи, я хотел уехать из вашей деревни днем, однако пришлось задержаться. Почему? Потому что ваши дела все-таки плохи. Особенно плохо содержание животных, я бы сказал, из рук вон… — Голос его был неспокоен. — Откуда все это, пусть председатель колхоза расскажет, потом другие выскажутся, ничего не скрывая. Товарищ Шихранов, ваше слово.
— Без предварительной подготовки я не умею, не могу выступать.
— На прошлом собрании мы по животноводству хорошие решения приняли, давайте их проверим. С этого и начнем, — предложил Салмин. — А то что же говорить…
— Языки отколотили, говоривши, — проворчал Шурбин.
— И в самом деле, — решительно сказал Ильин, обведя всех глазами. — Завтра рано утром пойдемте на ферму, поговорим с животноводами.
Все согласились.
— Еще вот что, — сказал Ильин. — Хлебопоставки вы выполнили, выполнили и мясопоставки, а поголовье у вас значительно сократилось. Такое положение нормальным считать нельзя. Это значит, что коммунисты не вникают в экономику артели.
В комнате тишина. Люди опустили головы. Шихранов ликовал: «Вот накручивает хвост Салмину. Так и надо ему…»
А Ильин говорил озабоченно:
— Предколхоза, с тех пор как заболел завфермой, на ферму и не заглянул и к Ерусланову не зашел. Это бездушие, по-другому не назовешь.
Шихранов скривил рот.
— Нечего скрывать, — согласился он. — Нечего скрывать, Маськин на ферму только в девять часов приходит, ведет себя как начальник конторы, какие-то графики вывесил.
Все неодобрительно посмотрели на Маськина. Тот сердито спросил:
— Зачем же меня туда поставили? Руководить? Я и руковожу. Я у вас на ферму не просился.
— Не руководить, а работать тебя поставили, — заметил Шихранов.
— А ты сам когда в коровнике последний раз был? — засверкал глазами Маськин.
Шихранов поднялся с места. Одну руку положил на живот, укоризненно покачал головой.
— Сергей Семенович, пусть говорят, не мешайте, — попросил Ильин.
А сам мучительно думал, где же взять корма, хоть и понимал, что не помогут тут они, не в кормах дело. Корма — это сейчас, временно, немедленно, а помочь всему может только настоящий артельный хозяин. И думать надо только о том, кого поставить. Так, чтобы народ ему поверил и за ним пошел.
Разошлись по домам очень поздно. Степан Николаевич в ту ночь до зари не мог заснуть. Его тревожило положение в «Знамени коммунизма». Ведь название и то обязывает. Измученный бессонницей, он встал с постели, открыл форточку, закурил.
Когда утихли третьи петухи, он услышал шаги по улице и торопливую речь: «Вы его хлеб без меня ни зернышка не отдавайте». — «Без суда забрать и отдать хлеб Трофимова у меня права нет…»
Ильин понял: это Шихранов и жена ветсанитара. Только почему же они вместе? Неприятно ему стало, как будто подслушал.
Перед рассветом он задремал, но всего на несколько минут, наверное.
— От дум человек сна лишается, говорят. Почему так рано встали? Старуха только блины наладилась печь, — сказал хозяин.
На кухне трещали дрова в печке. Хозяйка скоблила сковороду бруском.
— Спасибо, тороплюсь.
Ильин вышел.
Посредине улицы на свежем снегу отпечатались следы бот на высоких каблуках и больших кожаных сапог. Ильин направился к ферме, почему-то брезгливо обходя эти следы.
Шишкина и Салмин уже были на ферме, увидав его, обрадовались.
— И не отдохнули, наверное?
— Сон за деньги не купишь, — пошутил Ильин. — Шихранов где?
Председатель приехал на узорных санках.
— Я у вашей квартиры останавливался, а вы уже здесь, оказывается, — сказал он Ильину. — Не нужно было пешком ходить, все же далеко. — И, стараясь втянуть живот, держаться строго и подтянуто, заспешил вслед Ильину. Тот не оглядывался.
Перед Новым годом еще пуще похолодало. Почти каждый вечер пурга. К утру около домов — сугробы, пока снег не разгребешь — не выберешься.
Ванюш уже начал ходить. Надел черную дубленую шубу с белой оторочкой, на шею повязал теплый шарф, взял в руку деревянную лопату и вышел за ворота.
— Бог в помощь! — сказал ему дедушка Кэргури, проходивший по улице.
— Спасибо. Подождите, дедушка. — Ванюш оперся на черенок лопаты.
Дедушка Кэргури остановился.
— Ванюш! И не узнал тебя: очень ты подурнел. Ну, ничего, здоровье было бы. Молодое тело быстро нарастет.
— Теперь поправлюсь. Вот снег кидать вышел. — Ванюш с трудом улыбнулся — прежняя веселость еще не вернулась к нему. — Сами как поживаете?
— Скрипим понемногу. Напугал ты своей болезнью, сынок. Здоровье — богатство, говорят. Ну ладно. Тебя повидал, пойду старуху порадую.
В телятнике Спани кормила крохотного теленка. Тот фыркал прямо в чашку и разбрызгивал молоко.
Ветсанитар, стоя в стороне, наставительно говорил:
— Тетя Спани, сколько раз вам повторять! Теленку губы надо салфеткой вытирать. Вытри, а то акт могу составить за нарушение указаний инструкции, — сказал он по привычке. Потом вспомнил: — Нет, теперь уж не напишу…
Спани послушно вытерла губы теленка краем своего фартука.
— Сосунок не пьян же, — сказала она. — Когда не вытрешь, так он сам, по запаху молока, потянется к другим коровам… Кто только мог это указание написать? Иностранцы, наверно, какие…
— Да нет же! Эх вы, простой народ, непонятливый. Это инструкция наша, родная. Разве я вас по-заграничному буду учить?
Трофимов стоял у печки неподвижно, словно оцепенел. Оледеневшие валенки, видно, к ногам примерзли, не мог снять. Как хромая лошадь, то одну ногу приподнимал, то другую, тихонько охал и ежился.
— Еким, что ты?
— Замерз совсем. Жена домой не пустила. И долговязый здесь жить не разрешает.
— Кто такой?
— Кто, Шихранова так называют, пора понять. Покажу я ему еще, почешется.
Наконец он снял один валенок, зажав его в дверях. Босой подошел к Спани.
— Акт напишу. Ты подпишешь, и другие свидетели есть.
— Между вами вставать не хочу. Я ведь правды не знаю.
— И Ванюш из-за него заболел. Теперь вот и я, наверное, свалюсь. И Маськин из-за него мне здесь жить запретил. Вчера папку актов на улицу выкинул.
— Да ты с Иваном ведь в согласии был?
— Был-то был, да теперь, как с работы сняли, кому я нужен?
— Как это кому? Ты с людьми вместе работать принимайся, работников-то у нас мало.
— Специалисту на погрузку соломы ходить? — удивился Трофимов.
Спани вытерла полотенцем теленку губы, ничего не ответила. Во дворе раздались веселые молодые голоса.
На мысу, где в Свиягу впадает река Карла, стоит город Буинск. Раньше самым большим домом в городе было краснокаменное здание уездной управы и около него еще двухэтажное здание — контора по сбору податей и недоимок с крестьян. Окружали их деревянные надворные постройки. С тех пор прошло времени порядочно, но и сейчас эти краснокаменные дома издалека видны.
«Не гниют и не стареют те дома», — говорят про них шургельцы.
Пониже тех домов две церкви были — одна красная, другая белая. Старики рассказывают, что нищих здесь толпилось больше, чем богомольцев. Не поместившись на паперти, стояли на улице. С восходом солнца начинали они просить подаяние, и до самой темноты не умолкали их жалобные, тягучие голоса.
В западной части города стояли высокие мечети с полумесяцем на шпиле.
В центре кривыми рядами тянулись лавки. Торговали здесь мануфактурой, чаем, сахаром, чем придется.
Шумно проходили базары по четвергам. Чуваши называли их кесьнернибазарами. Выпятив толстые животы, еле передвигали ногами буинские купцы. А чуваши из Тыхырьял, чтобы добыть денег для уплаты податей, продавали за полцены всю свою рожь.
Нередко можно было такой разговор услышать:
— Чтоб уплатить подати, теленка продал… Пока еще деньги не отнес, хлеба бы напечь, детишек бы накормить разок, — говорил чуваш.
— И-их, Васлей-дустым, муки одолжи детям, чумару пусть сварит жена, — умоляюще просил татарин.
Чувашии собирал со дна своего мешка муку, делил на две части.
— Рэхмэт, — благодарил татарин, обеими руками сжав руку чувашина.
С тех пор много воды в Свияге утекло. И города Буинска теперь и не узнаешь. На месте базара, где грязь была по колено, теперь парк — березы и клены, липы и тополя зеленеют. Войдешь туда, обратно уходить не захочешь. В северо-западной части, где только лебеда и осот росли, — станция железной дороги. Паровозы гудят, посвистывают, сигналят автомашины.
И какого народу здесь только нет! Вот двое парней идут, разговаривают по-чувашски. Про них не скажешь, что крестьянские дети. Это — молодые горняки, побывали в дальних краях, в тех, которых ни отцы их, ни деды не видели. Чуть впереди две женщины, одна чувашка, в платье с двумя оборками, обшитыми голубым кружевом. У другой из-под платка, повязанного углом, толстая коса змеится, к концу косы подвешены три серебряные монеты, это татарка. А разговаривают как родные, как сестры.
…Приехавших из колхоза «Знамя коммунизма» пригласили в кабинет Ильина. Шишкина и Салмин, усевшись за стол, переговаривались тихонько. Шихранов сел в одно из кресел, расставленных возле стены, достал толстую папку с надписью «Сведения», взял в руки карандаш.
Шихранов несколько лет назад работал в промартели в Урюме. В то время его в райком партии и в райисполком вызывали гораздо реже, и работа была простая. И в райкоме тогда работали другие люди, спокойные, солидные. «А этот почему-то на мои слова совсем не надеется», — тревожно думал Шихранов, взглядывая на Ильина.
Тут же был и председатель райисполкома Иван Гаврилович Митин, полный, даже рыхлый мужчина. Шихранов глядит на него, чувствует: неспокоен товарищ Митин. Вот он наклонил голову, и стала видна лысина, похожая на дно старого медного котелка, вздохнул. Был он в старой, обтрепанной гимнастерке — ясно, занятой человек, не до нарядов.
Второй секретарь райкома тоже в гимнастерке. Хотя на вид ему нет еще и сорока лет, волосы на висках засеребрились. Черты лица у него правильные, глаза большие и ясные, лоб широкий. Тоже новый человек, фронтовик. Кто их раскусит?
Рядом с Митиным сидела женщина по фамилии Симакова — третий секретарь райкома. Она была одета нарядно, в черное крепдешиновое платье, на запястье поблескивали маленькие часики, волосы на затылке уложены тяжелым узлом.
Когда Шихранов служил в промартели, Симакова работала председателем сельсовета в Урюме. Секретарем ее выбрали прошлой осенью. «Кроме бабы, другого человека на такое ответственное место не нашли», — зло и с завистью думал Шихранов. Он и не услышал, как началось заседание бюро.
— Товарищам известно об отставании колхоза «Знамя коммунизма» по животноводству, — начал Ильин. — Надо прямо сказать, правление ничего не сделало для заготовки кормов. Товарищ Шихранов охладел к честным, работящим людям, с фермы почти все хорошие работники ушли. До прихода Ерусланова на ферме орудовала семья Сидоровых, надо сказать, бесконтрольно и хищнически. Руководители колхоза это терпели. О причинах пусть расскажет сам председатель.
Шихранов встал с мрачным видом, надел очки, уставился в свои бумаги.
— Мне, заранее предупреждаю, побольше времени нужно будет. Знаю, что некоторым не по вкусу придется. Однако факт, что «Знамя коммунизма» ни один год, кроме текущего, хлебопоставок не выполнял…
— Сергей Семеныч, про это мы знаем. Отвечайте на вопросы, интересующие бюро.
Шихранов налил воду, долго пил.
— Только одного председателя за отсутствие кормов обвинять нельзя, — наконец сказал он. — Есть объективные причины. У нас нет таких лугов, как в других сельхозартелях.
— Известно, знаем. Что думаете дальше делать?
Шихранову уже не к чему было заглядывать в записи.
— Если райком не поможет, нам кормов для скота взять неоткуда. У меня других слов нет. — Он тяжело опустился в кресло. — Отвечать как на допросе не могу. Здесь из Шургел не я один.
Некоторое время все молчали. Встал Митин, оперся рукой на угол стола, начал говорить медленно, веско, с расстановкой:
— Уважаемые товарищи, упрекая наши старые кадры, не надо забывать трудностей послевоенного периода. Не надо забывать и самой войны. Забота о людях — наш священный долг. А председатели — это наши люди, товарищи. — Он сделал паузу. И продолжал почти торжественно: — Когда я был на курорте, товарищ Шихранов Сергей Семенович прислал мне два письма. Вот одно из них, частично зачитаю: «Иван Гаврилович, — пишет он, — мои дела совсем запутались. И во время выполнения хлебозаготовок нынешнего года, и сейчас Шишкина с Салминым меня ни во что не ставят. По их мнению, все это не моя заслуга…» Еще зачитаю его заключение: «Я этак руководить не могу…» Это — первое письмо Шихранова. Другое читать не буду, оно очень длинное. Коротко говоря, там про несогласие руководителей Шургел. Это райисполком больше всего беспокоит. Почему? Потому что при таком положении председатель колхоза успешно работать не может. — Митин провел рукой по лысине и заключил: — Мы приняли решение послать товарища Шихранова на учебу. Почему его не отпустили? Пусть ответит секретарь райкома по кадрам.
— Решение послать на учебу того, кто порученное ему дело запускает, было неверное, — объяснила Симакова.
— Не нужно забывать о том, что кадры надо воспитывать, терпеливо воспитывать, — возразил ей Митин. — Не нужно забывать, что сломать легко, а склеить трудно.
— Каким образом Трофимов был три года ветсанитаром?
— Он еще до меня в Шургелах работал, — ответил Шихранов.
— Давно его следовало выкинуть, он много вреда принес, — сказала Шишкина.
— Кто тебе мешал, выкинула бы…
— Товарищи, хотя вопрос сложный, трудный, давайте все же друг с другом спокойно договоримся, — заметил Ильин. — Предложения вносите, времени мало, товарищам ехать пора. — Все молчали, и он добавил: — Придется, видно, с председателем колхоза имени Ленина поговорить. Сами не справитесь.
— Да, вроде единственный это выход, — согласилась с Ильиным Симакова.
Все распрощались невесело. Вышли из кабинета. Шихранов не торопился уходить, с обидой сказал:
— Я ожидал, что вынесете решение о моем освобождении. Вам, членам бюро, известно, какая обстановка…
— Это не мы — колхозники решают, — ответил ему Ильин. — Примите меры, пока не поздно, выправляйте положение. Вы же считаете себя хозяином…
Шихранов больше ничего не сказал, вышел. Понял он — дела его совсем плохи. А он надеялся, что его просьбу выполнят, освободят без разговоров. Озадачило его и поведение Митина: ничего определенного тот так и не сказал. Раньше не таким был. И зачем ему потребовалось зачитывать письмо? Сказал бы, что «имеются сигналы», гораздо было бы солиднее.
Салмин уже запряг лошадь. Шихранов, ни на кого не глядя, уселся поудобнее в сани.
Из-под ног доброго коня полетел снег, длинную гриву разметал ветер. Посвистывали полозья.
— Вот животина бессловесная! Красота! — восхищенно сказал Шихранов, любуясь бесшумной легкой рысью и забыв про свои беды.
— Слов нет, Фонарь, пожалуй, наша единственная гордость. Бескрылая птица! Жалко, ты его на акатуи не выпускаешь, он бы всех обогнал. — Салмин вздохнул, закурил, посмотрел на рысака. — Ну и эту единственную гордость чем мы сегодня накормили — овсяной соломой? Той, что под нашими задницами? Вот бы нас так покормить, чай, поскакали бы!
— Овса нет, — мрачно сказал Шихранов, — сена тоже кот наплакал. — Он закурил, помолчал немного. — Вот ты, Ефрем Васильич, напомнил о критическом положении. А на бюро очень, по-моему, странно себя вел, как в рот воды набрал. Меня крыли, как будто от этого на колхоз манна небесная посыплется. А ты в стороне.
— Сергей Семеныч, у райкома же кормов нет. Не надо было дожидаться этого бюро, лучше бы прямо пошли с поклоном в колхоз Ленина, попросили бы по-соседски. Сами виноваты, потому и молчал.
Ближе к полуночи въехали в деревню.
— Ефрем Васильич, — сказал Шихранов, — мне нужно уйти из председателей.
— Это народ решит, сам знаешь.
— Э-э, только на словах так. О каком председателе колхозников спрашивали? Направили — и крышка.
— Вот и выходит… крышка! — Салмин сдвинул ушанку на глаза. — Вот и чувствует себя этот председатель вне критики. Тогда колхозники и перестают его уважать.
— По-твоему, райком каждого человека должен спросить — кого председателем поставить? Если так, председателя за целый квартал не выберешь. Не пойму я твоих мыслей.
Шихранов натянул вожжи, лошадь повернула за угол, к правлению.
— И я тебя не понимаю, Сергей Семеныч.
Салмин выпрыгнул из саней.
— Меня понять нетрудно.
— Может, потому и не понимаю, что уж чересчур просто…
Едва они вошли в правление, зазвонил телефон. Шихранов взял трубку.
— Спасибо, хорошо добрались. Вместе… — Трубку положил на место, пожал плечами: — Ильин звонил. Заботу проявляет, так сказать.
Прась, Сухви и Анук приехали из Буинска с Александрой Егоровной Шишкиной. Несмотря на ночь, девушки сразу же пошли с Анук на фельдшерский пункт.
Анук, так же как и Прась, сирота. Она очень добрая. Вот теперь и ученая. Фельдшерица. Сухви недобро взглянула на ее милое лицо. «Вот и эта успела. Выскочила. Неизвестно, откуда берутся и обратно в деревню возвращаются. Что их сюда манит?» — думала она. И чтобы скрыть раздражение от подруг, невнятно напевала песню, перелистывая медицинские книги. Вдруг в сенях послышались шаги. Девушки смущенно переглянулись. Кто б это мог быть так поздно?
— Можно?
— Можно, — сказала Анук.
В комнату вошел Ванюш.
Не узнать его после болезни. Похудел, шинель на нем висит, перетянул ее поясом — в талии стал тонкий, как девушка.
Ванюш снял шапку, провел по волосам рукой. Одно название волосы — голова его наголо острижена, только щетинка небольшая вылезла.
— Ванюш уже поправился, вот славно-то, — сказала Прась. Сухви стояла молча, потупившись: потом подняла глаза — он смотрел на нее. У девушки сморщились губы, растянулись в улыбке — никак не могла удержаться. — Ванюш, меня на годичные курсы зоотехников хотят послать, — сказала Прась.
— Вот и славно, вместе работать будем.
Прась обернулась к Сухви:
— Уж вместе с тобой в вечернюю школу не будем ходить.
— Ладно, уезжай скорее, — сказала Сухви радостно.
Ванюш посмотрел на нее удивленно: «Чего так подругу торопит?» Она поняла, застыдилась, стала объяснять, что, дескать, очень зоотехник нужен, да и учеба в городе не то что в деревне, позавидовать можно.
Анук измерила Ванюшу температуру: было 37 градусов.
— Ну, это не страшно, — сказала она.
— Девушки, я приходил не температуру мерить, за лекарством от головной боли для матери, — сказал Ванюш смущенно и так, что все поняли: вовсе и не за лекарством пришел он.
Анук завернула в бумагу таблетки, похожие на белые пуговицы, отдала Ванюшу. Парень поблагодарил, взглянул на Сухви, кивнул: мол, пойдем вместе. Они вышли на улицу.
Давно с нею рядом не ходил он! Сухви одна его не навещала, а при товарищах совсем невозможно было разговаривать.
Правда, и раньше они тоже все больше молчали. Вот и теперь разговор не клеился.
— Ты отчего грустная? — спросил Ванюш.
— Я уж всегда такая. Мне так больше нравится. А тебе?
— Ты мне всегда по сердцу. Но когда веселая, радуюсь больше.
— Я понравиться человеку не стараюсь, как некоторые.
— Сухви, зачем так говоришь?
— Так, к слову пришлось. — Подала ему руку и тотчас вырвала. Повернулась, к дому пошла быстро, почти побежала. Ванюш за ней, а она через плечо, строго: — За мной не ходи.
Ванюш встал посреди улицы. Не может он не послушаться ее. Не велит идти — не пошел. И в чем это Сухви его упрекает? Что за странная девушка…
Утром Ванюш вышел на работу. Проверил хлева, заглянул в помещение, где воду грели. Там, как обычно по утрам, была одна старуха Плаги, возилась, прибирала, заодно тихонько ворчала на доярок за то, что нечистоплотные, грозилась пожаловаться Ванюшу.
Увидев его, обрадовалась, как родному.
— Сынок, как уж тебя ждали! По семь раз за ворота выходили… Очень похудел, лежал больно долго. Половина осталась…
— Ничего, Плаги-ака, поправлюсь. Сами как поживаете?
— К нам, старикам, болезни не пристают. Вот душа, та без тебя пуще болеть стала. Порядок у нас совсем пропал, будто подменили всех враз. — Старуха собрала мусор в корзину, метлу поставила в угол.
— Воду греете?
— Знамо, подогревали. Да дровишек-то уж не стало. Елвен ругается, коров, говорит, избаловали, они теперь к холодной воде не притрагиваются.
— Чем же топите? — спросил Ванюш.
Старуха поворошила в подтопке кривой палкой. Призналась, что ее заставили топить стропилами и хворостом от того сарая, что на берегу речки стоит. Раньше там держали мелкий скот, потом гусей, а последнее время пустой стоял.
— Опять стали делать по поговорке: отрежь ухо — залатай задницу. Днем-то сельчан стыжусь, ночами таскаю. Ай-яй-яй, греха на душу сколько взяла… Елвен-то не стесняется, среди бела дня тащит. Добро обчественное, знамо, не жалко.
— Плаги-ака, общественное ни днем, ни ночью таскать нельзя. — Ванюш невесело улыбнулся.
— Знамо, нельзя, сынок, сама понимаю. Да дров-то нет…
— Где тетя Елвен?
— Горячкой мучается, лежит. Плохой я сон видела, не выздоровеет. Людей не узнает, глаза закатываются. Одна-одинешенька лежит, как медведь в берлоге.
— Что с ней?
— На рождество в Пролей-Каши в гости опять съездила, лабсырки, так она самогонку называет, перехватила. Ненасытная же она… С тех пор и Матви домой, говорят, не является. Обиду держит на жену, измывалась она очень над ним. Вот и ладно, говорит, бог наказал. Их разве поймешь…
— Дочь где?
— Анись, когда ты еще только заболел, уехала. Стыдно ей за родителей стало, искалечили меня, говорит. Больной матери даже письмишко не шлет. Прухха на тракториста учится. Тоже рад был из дома сбежать. Знамо, родное дитя такую мать перестает любить. — Старуха подошла поближе к Ерусланову. — Ванюш, ты ее, если выздоровеет, не бери, без нее здесь ссор меньше.
Ванюш промолчал. Старуха хоть и очень хотела узнать его мнение, больше об этом не заговаривала. Ванюш задумчиво осматривался, подошел к низкой печке, куда был вмурован котел с надтреснутыми краями. Потом в раздумье вышел во двор.
«Сколько пакостей натворила Елвен, и то он супротив нее ни слова. Добрый», — подумала Плаги-ака.
Ванюш зашел в маленькую избу, где жили работники фермы. Там сидел Маськин, что-то писал. В этот день он пришел пораньше, нарушив свой собственный график.
— Трудодни подсчитываешь, Иван Акакиевич?
— Какие трудодни? Акт пишу. Здесь что ни день, десяток актов подавай. Еким Трофимыч недаром старался. Без него сколько работы завелось. Сняли вот его, теперь наплачемся…
— О чем акт?
— Как о чем? — замигал Маськин. — Обязал Сидорову Елвен выйти на работу — не идет. Нечего ее упрашивать, пусть правление оштрафует, опомнится небось.
— Больна она, — сказал Ванюш.
— Больна, так передо мной бюллетени лежать должны. Нам не впервой, порядки знаем. Нечего закон нарушать. Пусть штраф шлепнут.
Ерусланов удивленно посмотрел на него, пожал плечами. Поинтересовался, как едят силос коровы и много ли еще осталось. Маськин ответил:
— Как волки, без прожева глотают. На них не напасешься. — Он вытер носовым платком сухой лоб и положил перед Еруслановым исписанный лист бумаги, ткнул в него пальцем. — По этому поводу пришлось акт написать. Куда корм девают? На готовое все хотят…
— А не нужно было разрешать брать без счета. Контролировать надо! — рассердился Ванюш.
— Ну и сказали вы, товарищ Ерусланов! Они ж рано утром увезли. Я выхожу по закону, так сказать, по графику. Вот, чтобы все читали, крупными буквами написал. Теперь не прежние времена, грамоту все знают, пусть читают. И тебе, может, пригодится.
— Мне он не нужен.
Ерусланов вышел из избы.
У ворот фермы встретился с Кутром Кузьмой. Кузьма обнял Ванюша.
— Наконец-то выздоровел! Сейчас холода, теплее одевайся, шею закутывай. Болезнь, она возом приваливает, да золотниками уходит.
Старик проводил Ванюша до моста. Перейдя мост, Ванюш увидел мать.
— Сынок, в такой холод зачем ходишь? — всполошилась Спани. — Подождал бы день-два.
— Мама, нельзя ждать. Больно дела-то плохи… — Ванюш тяжело вздохнул, помолчал, потом взглянул на мать. — А ты куда ходила?
— О здоровье Елвен узнать.
— Ну как она?
— Ночь, мне думается, не протянет: бредит лежит. Я избу натопила, самовар вскипятила. Родные никто глаз не кажут. Как волки с собаками живут. Разве это люди?
— Худо, значит.
— Да, плохо, сынок, не выздоровеет она. Видно, грехов много, мучается. Смотреть страшно: зубами скрипит, щеки к деснам прилипли, голос вовнутрь ушел, глаза выкатились, а не видит ничего. Нет, долго не протянет.
Вечером у Ванюша снова поднялась температура. Хотел пойти в клуб — опять не удалось. Незаметно для матери достал с полки альбом в красной обложке и все смотрел на маленькую фотокарточку. На фотографии была девушка: глаза черные, прекрасные, а смотрят печально, недоверчиво, и волосы беспокойные — черные кудри выбиваются непослушно, косы тяжелые тянут голову назад, — может, от этого лицо надменно запрокинулось. Странная такая девушка — самая близкая и самая далекая. «Чего хочет?» — задумался он. Потом поднялся, принял лекарство, опять лег.
«Сухви, если б ты знала», — думал он уж в который раз… Как сказать ей, что он любит? Надо так, прямо. С размаху, сплеча — и сказать. А то пока станешь слова подбирать, повернется да уйдет.
Мать возилась у печки, готовила ужин. Ванюш спрятал тихонько альбом.
Мать укрыла его толстым одеялом, села рядом, вспомнила:
— Грудным ребенком когда ты был, укладывала тебя в зыбку, ноги теплой пеленкой кутала — был ты тогда с локоть ростом. Пока ноги-руки не нагреются, бывало, все возился, не засыпал. Возьму тебя из зыбки, положу возле себя, ты и заснешь. Так оно, сынок. Теплу и ласке все рады.
Спани головным платком вытерла глаза, достала из-за печки сапог, раздула самовар. Отошла за печку. Ванюш услышал — будто всхлипнула она.
— Мама, не плачь, не надо.
— Когда ты болел, за день семь раз плакала. Ванюш уснул.
«Спи, сынок, спи спокойно», — шептала Спани.
С тех пор как сын заболел, она ни одну ночь как следует не поспала. Сейчас задремала, приснился ей сон. Будто Ванюш, как наяву, на ферме работает. Коровы одна лучше другой. Молоко с шумом в подойники льется. И людей много кругом. Все хорошо одеты, как на праздник. Над деревней лучи солнца сияют, хлеба в поле заколосились, колышутся под ветром. Новый большой сад поодаль на берегу реки шумит. Среди деревьев молодежь парами ходит. Ребятишки вьются радостно, как ласточки. Из сада выходит Ванюш. На руках у него будто мальчик сидит маленький, как ковыль светловолосый. В руках у мальчика цветы полевые. А девушки еще цветы рвут и ему подносят. Рядом с Ванюшем женщина идет — молодая, волосы черные, платье белое и фартук, ясно видно, голубой, вышитый. Она и сама как ребенок — круглолицая, с ямочками на щеках. У нее в руках тоже цветы, с венчиками, красными как кровь. И она эти цветы Ванюшу к груди прикладывает, к самому сердцу. В синем-пресинем зените песня звенит. Река, чистой водой до берегов налитая, блестит, как зеркало большое. Так весело Спани, такая она счастливая…
В дверь тихонько постучались. Спани очнулась ото сна. «Ой, зачем разбудили», — пожалела она. В избу вошла Плаги-ака. Торопилась так, даже снег с себя стряхнуть не успела. Заслезившимися глазами посмотрела в красный угол, собралась перекреститься, да, видно, раздумала, заголосила, но, увидев, что Ванюш спит, зашептала:
— Елвен отмучилась. Надо вымыть и схоронить.
И, спросив о здоровье Ванюша, пошла к двери, говоря на ходу:
— Отмаялись и мы, фермовцы. Тьфу, тьфу, прости господи. Нехорошо говорю про покойницу. Только от ее имени, правда, оскомина на зубах… На покойницу глядя погода-то как расходилась, глаза не разомкнешь, — доносился из сеней ее голос.
Спани вынула из сундука кусок холста, отмотала с мотка суровых ниток, собрала их в один пучок, вынула новое полотенце и пошла обмывать и обряжать умершую.
Снег со двора фермы решили вывозить на быках. Лошадям работы и так хватало. Старого быка водили Маркел с Ягуром — неразлучные друзья. Ягур держал вожжи, Маркел вел быка за узду. Животное шагало лениво, то и дело останавливалось. Как столб станет — с места не сдвинешь. Парни зовут, понукают, замахиваются, но не бьют.
Девушки выбежали наваливать снег.
— Ай-яй-яй, Мишка, что ж ты это кавалеров срамишь? — Прась погрозила быку пальцем, погладила его толстую шею. Протянула кусок хлеба, еще погладила и отошла. Бык пошел за ней, таща за собой широкую доску. Оба ее конца были привязаны к оглоблям, и доска, как огромные грабли, сгребала снег.
Так у них потихоньку началась работа. Мишка неохотно выезжал со двора, но обратно возвращался без понуканья. Парни обращались с ним уважительно и осторожно. Маркел даже курить старался пореже. Девушки шутили:
— Мишка табачного дыма не выносит, поэтому на вас, куряков, косится.
— Он тебе не невеста разборчивая. Тоже мужского рода, — значит, нас понимает, — отшучивался Маркел.
— А у тебя с грамматикой не в порядке? — строго спросила Прась.
Ягур заступился за друга:
— У Маркела по всем предметам «отлично», только по черчению четыре.
Девушки стали хвалить парня. Тот смутился и покраснел до ушей.
— Глянь-ка, недаром сказано, и медведя плясать можно научить, — говорили старики, любуясь работой молодых.
Кутр Кузьма особенно радовался:
— Теперь на нашем дворе хоть сватов и свах принимай, не стыдно будет — как гумно гладкий. Хоть сейчас пляши.
— Дедушка, дедусь, гармошку надо было принести!
— Для первого случая и губная сойдет, — начал насвистывать Маркел.
— За месяц не вычистили бы столько снега, вот молодцы, додумались. — Кутр Кузьма смотрел, как парни и девушки шли по улице, теперь они забыли об усталости, смеялись, перекидывались снежками.
В этот же день Ванюш поехал в райцентр. В райкоме он встретился с Шихрановым и Салминым.
— Посидите-ка, товарищи, — сказал им Ильин, — ваши соседи должны скоро приехать, — и повернулся к Ерусланову: — Наконец-то, Иван Петрович, выздоровели. Однако берегите себя, вы на волосок от смерти были. В такой холод вам не стоило бы приезжать.
— Что вы, Степан Николаевич! Товарищ Ерусланов сам настоял, чтобы мы приехали, — сказал Салмин.
— Мы и без Ерусланова хорошо знаем, где райком, — недовольно заметил Шихранов. — Милостыню просить не обязательно всем миром.
— Однако же первые виновники мы с тобой… — отозвался Салмин.
— Я с себя и не снимаю ответственности. Да объективные причины сильнее нас.
В большой и светлый кабинет вошли Соловьев, секретарь парткома, и Камышов, председатель колхоза имени Ленина из Старых Бурундуков.
— Соседи пусть будут лучше нас, так, помнится, говорили, — приветливо встретил их Ильин.
— Да, есть у народа такие умные слова, — сказал Камышов.
Роста он был большого, широкоплечий, видный мужчина, усы густые, русые. Когда снял пальто, на груди его заблестел значок депутата Верховного Совета республики.
— Вот так, товарищи, те умные слова наши предки не зря говорили, — продолжал Ильин. — Сосед соседу с давних пор помогал.
— Это уж что говорить, — согласился Соловьев. — До войны шургельцы крепкими были, мы у них семена и кое-что другое заимствовали. Вы тогда у нас не работали, — обратился он к секретарю райкома.
— Да, я тогда служил в армии. — Ильин помолчал и сказал: — Вот и хорошо. Раз соседи уже помогали друг другу, моя задача как агитатора облегчается.
Все, кроме Шихранова, улыбнулись.
— Надеюсь, вы меня поняли.
— Поняли, Степан Николаевич.
— Товарищи, скажите-ка, вы друг к другу ездите или нет? Например, вы, товарищ Шихранов, когда в Бурундуках были последний раз?
— Я точно не помню. На все ведь время требуется.
— Степан Николаевич, он ведь поклялся к нам не ездить. Вот этот молодой осенью два раза приходил, — кивнул Камышов на Ванюша. — Правда, тогда он поздоровее был, не такой худой.
— Похудел — это еще ничего, едва от смерти спасли, — заметил Ильин. — Знаете, Леонтий Иванович, из-за чего заболел? Он в ненастье силос заготовлял вместе с молодежью. Собирали траву, чуть не руками выщипывали, прямо сутками работали. Ночью их накрыл ливень; другие выдержали, а этот был простужен, да и поесть времени не находилось, ослаб. Я в деталях все разузнал, потому что моя жена его лечила. — Ильин вынул из ящика стола пачку папирос, предложил всем. — Принимайтесь дымить, форточка открыта. Кажется, все курящие…
Закурили. В ожидании предстоящего разговора все молчали. Шихранов стал оправдываться:
— Скажу, почему на меня наши соседи обижены. Наши тока рядом. Камышов у меня приводной ремень для молотилки просил, однако же я не смог дать.
— Лишний же был у вас. Могли нас выручить, — возмущенно сказал Соловьев.
— Ну ладно, прошлое забудем, — сказал Ильин. — Вы же друг с другом соревнуетесь. Рука об руку работать должны.
— Что вы, Степан Николаевич, у нас лугов — одной ногой наступить негде. Как нам с ними соревноваться?
— Зато ваша земля как пух, урожай снимаете обильный, — сказали соседи. — Лугов и у нас не разгуляешься.
— Да, это верно, — поддержал их Ильин.
— Мы рекомендовали шургельцам помочь Бессонскому колхозу скосить и убрать сено за сносные проценты. Но почему-то они доброго совета не послушались.
— Жители Шургел на чужих поясницу гнуть не хотят, — отрезал Шихранов.
— Я, например, первый раз слышу, — удивился Салмин. — Сергей Семеныч, как же это так получилось? Очень жаль, договор заключить надо было. Шургельцы работы не боятся. Зачем же про них так… непочтительно…
— С молодежью посоветоваться нужно было, — с сожалением сказал Ванюш.
— На волжские луга идти сено косить — это не хоровод водить. — Шихранов постучал указательным пальцем об угол стола.
— Давайте подумаем, — сказал Ильин. — Ясно, что в Шургелах с кормами положение безвыходное. Нужна помощь. — Ильин посмотрел на бурундуковцев.
— Понимаю, — сказал Соловьев. — Они нам расписку — мы им сено. У нас так повелось с войны. И сейчас продолжается.
Люди в кабинете завздыхали.
— Куда идти? К соседям идти! Так у нас говорится, так и получается, — поддержал своего парторга Камышов. — С этой помощью мне еще в войну выговор влепили.
— Быть не может, — удивился Ильин.
— Не верите, — спросите у товарища Митина. Кстати, он и настоял на выговоре. Дело было так: в сорок пятом году нам поставили на откорм отощавшее стадо из Вожжей, у них тоже кормов не было. Мы откормили. Наступила весна, а они не забирают. Куда девать? Наконец придумали: в счет мясопоставок отправить. А в дороге один теленок пал. Вот мне и выговор влепили за падеж.
— Мы к вам не хотим стадо пригонять. Как говорится, взаймы просим, — пробормотал Шихранов. — Известно, просить хуже, чем в долг давать.
— А почему сами к нам не приехали? — спросил Камышов. — Меньше бы времени ухлопали.
— Подобный вопрос обычно решают в райисполкоме или в райкоме. Кроме того, вряд ли мы договорились бы…
— Плохо, если друг в друга веру потеряли. — Ильин посмотрел на часы. — А я твердо надеюсь, что вы договоритесь.
Зазвенел телефон. Ильин поднял трубку.
— Через пару минут буду.
Он распрощался со всеми…
— Ильину тоже обком спасибо не скажет, если в районе падеж скота начнется. Свою же душу спасает, — шепнул Шихранов Салмину, выходя из кабинета.
— На этом спекулировать нельзя, — сурово ответил тот.
— Что ж, я клянчить должен? Не намерен, не в моем это характере. Так при других секретарях было, не миновать и Ильину: пусть заставит сильных помогать слабым.
— Одна артель на иждивении другой быть не должна. Это же позор! — возмутился Ванюш.
— Молод ты еще меня учить! У самого пока еще голова на плечах держится, — сказал Шихранов и ушел вперед, не оглядываясь.
Завечерело. Метет метель — глаза открыть нельзя, снег хлещет по лицу, набивается за шиворот, в рукава. Все перемешалось, небо от земли не отличишь. Жалобно звенят телефонные провода. По сторонам дороги едва виднеются вешки.
Такой вьюжной ночью Ягур, Манюк и Хвекла возвращались из бурундуковской школы в Шургелы. Сухви ушла после второго урока. Успела ли до вьюги дойти домой?
Ягур с двумя девушками, утопая по колено в снегу, шли через поле: дорогу они уже давно потеряли.
— Остановись-ка, ведь вниз сползаем, — сказала Манюк, — неизвестно куда идем. Этак в овраг свалимся.
— Тельца не матушка Волга, на четвереньках выберемся. Нас трое — святая троица, одним словом. Стало быть, бессмертны, — шутил Ягур.
— Да перестань молоть языком! Вот Сухви где? Не заблудилась ли?
— Почему Сухви раньше ушла? — спросил Ягур.
Девушки отмалчивались. Тогда Ягур съехидничал:
— Да у нее же роман с Ванюшем. Она во власти наипрекраснейших чувств…
— Парню не обязательно все знать, тем более болтать, — оборвала его Манюк. — Веди нас скорей домой.
Но Ягур все не мог остановиться.
— Манюк, осторожней, мою тетрадку с тройкой с плюсом не оброни: свою возлюбленную порадовать хочу.
— Да помолчи-ка! В такую пургу не до шуток!
— Эта погода, по-моему, из-за того, что Елвен скончалась. Хочет нас заманить в свой новый дом.
И вдруг он исчез, будто его ветром сдуло.
Девушки перепугались.
— Ягур! Где ты? Ягур!
Откуда-то снизу послышался глухой голос Ягура:
— Наконец-то доехал, да в рай не пускают. Придется вылезать, помогите, только осторожней.
Девушки сняли пояса с пальто, Манюк еще развязала теплую шаль, всё вместе связали и бросили вниз в овраг.
— Вылезай!
Ягур с трудом выполз, поднялся — как медведь, весь в снегу.
— Теперь я понял, куда идти нам.
Только перед рассветом вошли в Шургелы. В деревне лаяли собаки, редко, коротко перекликались петухи. У дома Лизук остановились. Тихонько постучали в замерзшее окошко. Откликнулась сама Лизук.
— Это мать. Неужто Сухви не вернулась? — испуганно переглянулись девушки.
Лизук вышла к воротам, посмотрела, всплеснула руками:
— Сухви всю ночь про вас думала. Заходите, погрейтесь…
…Утром метель поутихла. У ворот фермы стоят четыре запряженные лошади. Рогожи у них на спинах, тулупы и чапаны на возчиках заиндевели. Около каждой — охапка зеленого-презеленого, как лук, сена. Лошади с хрустом жуют, вздрагивая всем туловищем, фыркают. В зимнем свежем воздухе вкусно пахнет сеном, ягодными цветами.
Ягур тоже тут. Сегодня он вялый, часто позевывает, лоб у него перевязан: вчера все-таки здорово поцарапал.
— Ягур, что с тобой?
— Вчера с двойками сражался, слегка поранили, — без улыбки говорит он.
— А ты их не получай, — смеются товарищи.
— Уже всё, три с плюсом за грамматику.
— Такой отметки нет.
— Как нет? Для меня выдумали. Плюс поставлен для вдохновенья, пора понять…
Между разговорами приготовились в путь. Лошадей напоили, подтянули чересседельники, подняли воротники тулупов и чапанов.
Подошел Маськин, весь закутанный, даже кнут в руке не держит. На лице лишь поблескивают стекла очков. Стюпан — этот и в дождь и пургу готов был ехать куда угодно — помог ему взобраться на дровни, и Маськин еще попросил накрыть ноги рогожей.
— Дядя Иван, ты на полюс, что ли? — смеялся Стюпан.
Лошади выехали из ворот, свернули на дорогу в Бурундуки.
Ванюш подозвал сестру Елвен.
— Мне с тобой поговорить надо.
— О чем говорить с такими, как мы, бестолковыми? — недружелюбно покосилась на него Унисье.
Они вошли в избу.
— Ты читала, конечно, что в стенной газете написано. Это обсудить придется…
— По мне, хоть суди, хоть ряди! — Унисье оглянулась и брезгливо плюнула, прямо на газету.
— Это еще что? — возмутился Ерусланов. — Вытри сейчас же. При мне вытри.
— Закон над людьми насмехаться велит или нет? Ну, отвечай!
— Сейчас же вытри и вон туда поди сядь! — приказал Ванюш.
— Не кричи, я тебе не жена… — Однако Унисье газету вытерла и села в стороне. — Уж очень ты сердитый, с тобой трех дней не проживешь, — сказала она уже спокойнее.
Когда Ванюш болел, молодежь выпустила на ферме стенную газету. В ней был забавный рисунок. К будильнику две веревки подвешены: на одной женщина с рябым лицом за ухо привязана, на другой мужчина с утиным носом и в очках. Лежат себе на кроватях, одеялами укрытые. На женщину раз взглянув, узнаешь Унисье, мужчина — точь-в-точь Иван Маськин. Узкие глаза из-за очков улыбаются довольно, лицо тощее, подбородок острый. Внизу надпись: «График и его автор».
— Над людьми насмехаться — только у вас и работы всего, — ворчала Унисье. — И сестру в гроб вогнали, мало вам.
И выбежала, хлопнув дверью.
— Вот и воспитывай их! — с досадой и смущеньем сказал Ванюш.
Часа через четыре из Бурундуков привезли сено. Кутр Кузьма вместе с женщинами дружно стали сгружать, складывать.
Кузьма залез на лабаз, посмотрел на дорогу.
— Кино везут. Видать, к масленице.
— И мы поглядим. Слава богу, на душе полегчало. Коровам сено добыли, давай им теперь воды.
— В оба смотрите, бабы. Студеной воды скотине — ни-ни…
— Дрова кончились, как подогревать-то. Надо заведующему фермой напомнить.
— Он и без вас ломает голову, что-то прикидывает… — ответил Кутр Кузьма.
Ванюш действительно то и дело заходил на кормокухню, что-то чертил, подсчитывал, измерял котлы. Щупал печки, похожие на низкие столы. Вода в котлах затянулась тонкой пленкой льда. Он распорядился затопить печку соломой, которую коровы уже истоптали. Тут же стал связывать ее в связки, похожие на тощие снопы. Плаги-ака задумалась.
— Ванюш, боюсь я соломой разогревать. На меня Маськин уже за это сколько актов написал.
— Ничего, ничего, надо затопить, иначе котлы лопнут. Это временно, дрова достанем.
— Сама не понимаю, куда столько дров подевалось? Маськин, точно как Еким, знай на нас акты строчит. За дровами, знамо, ему некогда присматривать.
…Вечером Ванюш шел с фермы. Не успел свернуть на свою улицу, донеслась до него девичья песня: голос Сухви звенел, как серебряный колокольчик. Девушки шли в клуб, на кинокартину. Но ему еще надо было зайти в правление, проверить, куда девались заготовленные дрова.
В правлении народу было полным-полно. Счетовод Никонов сидел за столом, часто щелкая костяшками конторских счетов, записывал цифры. Дверь председательского кабинета была открыта, слышалось натужное покашливанье Шихранова. Учетчицей теперь работала Анна Трофимова — первая жена Екима. Густые волосы она уложила венком, надела голубое платье, черный сатиновый фартук, обшитый кружевами. Стан у нее девичий, талия тонкая, грудь высокая, крепкая — любо глядеть на нее.
Шел громкий разговор.
— В долг идти брать — не из колодца воду черпать, — говорил бригадир Шурбин, — людям в глаза взглянуть стыдно, брат. — Он затянулся, едкий дым самосада поплыл к потолку. — И до самого коммунизма так, на чужое, будем жить? — возмущался он. — Стыд, позор!
Анна открыла форточку.
— Дым глаза ест. Бросьте, мужики, свои цигарки.
— Привыкай, Аннушка, — успокоил ее кто-то. И серьезно добавил: — Не от хорошей жизни дымим. Кум вон правильно сказал: клянчим, побирушками сделались.
Из кабинета, держа перед собой большую книгу в твердой обложке, вышел Шихранов.
— Слушайте распоряжение. Анна, пиши: на подвозку сена — пять лошадей; к амбарам — одну лошадь, двенадцать человек; на ремонт мельницы…
— Что ее ремонтировать каждый божий день? — прервали его.
Шихранов постучал об стол пальцем, посмотрел исподлобья, откашлялся.
— Устав забываете. Наряды обязательны, не подлежат обсуждению. Выслушайте, потом спишите у учетчицы, не забудьте расписаться.
— Давай говори быстрее, кино показывать приехали. Хоть раз в зиму посмотреть, — сказал бригадир Сайка Михаил.
— У вас только развлечения на уме…
Из угла послышалось:
— Я уже с билетом сижу, скорее… О панихиде, что ли, думать? Не умерли еще…
Шихранов поднял палец, потребовал тишины и начал снова нудно диктовать наряды. Увидев Ванюша, напомнил, что ему выделено пять подвод ехать за сеном. Но Ванюш спросил о дровах. Завхоз сказал, что дня три назад целых пять возов дров отправил на ферму.
— Лесное начальство нам больше дров не отпускает. Топите соломой!
— А под скотину что будем стелить? Навоз на удобрение где возьмем? — зашумели бригадиры.
— Это не мое дело. Для того завфермой есть. Вам солома отпущена с гаком, ее тоже разбазарить хотите? Надо беречь общественное. — Завхоз Мешков, прищурившись, поглядел на Шихранова.
— Разбазарили, пока я болел, это точно, — сказал Ванюш. — Предлагаю разобраться в этом непорядке.
— Вот и наводите порядок. А разберется ревкомиссия, — сухо сказал Шихранов.
Ванюш записал, кому ехать за сеном, и вышел из правления.
На улице было темно. В луче света, падающего из окна, летали снежинки.
Из клуба доносилась музыка: кино, видно, еще не началось.
После болезни Ванюш еще ни разу не был в клубе. Он старался успокоиться, хоть на время забыть неприятности, шел быстро, про себя подпевая музыке. У входа остановился. Отдышался. Незаметно хотел войти в зрительный зал, но сразу окружили парни, вскоре подошли девушки, приглашали танцевать. Одна лишь Сухви с места не двигалась. Ванюш с одного взгляда понял, что она недовольна запоздалым его приходом. Показалось ему, что скучала без него. Он извинился перед девушками, высвободился, подошел к Сухви, ласково поздоровался.
Запели новую песню, слова еще знали плохо, стали просить:
— Сухви, ты уже выучила, научи нас!..
— Ванюш, а ты дирижируй! — крикнул Ягур, подбирая на гармони мотив.
— Хорошо, давайте все вместе. — И Ванюш с Сухви затянули песню. Складно и сильно звучали их голоса. Они стояли в середине круга, плечом к плечу. И все любовались ими.
Тут была и учительница, Нина Петровна. Она стояла как раз напротив Ванюша и пристально смотрела на него своими голубыми глазами, словно и не замечая Сухви.
Когда кончилась песня, она подошла к Ванюшу, все так же, не замечая Сухви, несмело, как школьница, пожала ему руку и попросила почаще собирать молодежь, разучивать песни. Потом взглянула на Сухви, смутилась, протянула ей руку. Но Сухви руки не подала, сдержанно кивнула. Ванюш, улыбаясь, посмотрел на Сухви, сказал: «Ну что ж, давай поможем. Хотя я ноты не совсем хорошо знаю, но вместе научимся». Сухви пробормотала невнятно: «Нет времени» — и, глянув быстро, исподлобья, пошла к подругам, усевшимся на длинных скамейках рядком, как птицы на крыше. Учительница еще раз поблагодарила Ванюша, отошла к своим ученикам.
Сухви поправила платок, как бы нечаянно взглянула туда, где сидела учительница, тревожно вздохнула. Место рядом с ней пока пустовало. Ванюш стоял с парнями у окна, под приоткрытой форточкой, курил. Ягур что-то рассказывал, и все хохотали. Потом он поднял воротник, нахлобучил малахай, так что лица почти не стало видно, прищурился, сморщил губы и нос, сказал строго:
— Раз вовремя нет картины, составляю акт. Пора понять, товарищ директор клуба.
Все расхохотались еще веселее, еще громче.
Но некоторым девушкам не до шуток было.
Сухви стояла мрачная. Манюк окликнула ее:
— Что с тобой случилось?
— Нехорошо вроде.
— Пойдем выйдем.
— Я одна.
Сухви вышла на крыльцо. Смотрела на знакомую улицу и дома по обе стороны, удивилась: все ей теперь казалось чужим и почему-то грустным, даже деревья, которые они высадили около клуба. Голые сиротливые ветки стыли на морозе, вздрагивали от ветра.
Открылась дверь — Сухви не обернулась, стояла задумавшись, Ванюш подошел неслышно, снял с плеч Сухви шаль, накрыл ей голову, заслонил ее от ветра, спросил:
— Почему стоишь здесь?
— Освежиться вышла. Нехорошо так, не ходи за мной. Люди увидят.
— Да что ж тут плохого, если мы вместе? Ведь Сухви… Сухви, я ведь тебя…
Она будто испугалась, отстранилась, посмотрела враждебно:
— Иди, Ванюш…
Ему стало горько. Сказал обиженно:
— Хорошо, хорошо, девушек пришлю. Одной ведь скучно…
— Не надо, я и Манюк предупредила. Одна побуду. Иди, не заставляй упрашивать. — Сухви сняла руки с перил, и Ванюш увидел написанные на снегу буквы «В» и «С» и рядом вопросительный знак. Девушка встрепенулась, мгновенно прикрыла буквы ладонью. Но вопросительный знак, похожий на маленький ковшик, так и остался неприкрытый.
— Наравне со всеми работаешь в колхозе да учишься еще, — конечно, не хватает здоровья, — сказал Ванюш, понимая, что говорит скучно и не те слова.
— Вовремя не учились мы… Вон иные выучились, учительницами стали, умными. — Сухви поправила платок и так же обиженно сказала: — С них теперь иные парни глаз не спускают, не налюбуются.
Но Ванюш, видно, не понял.
— Ничего, Сухви, учиться никогда не поздно, — успокоил он ее. — Пойдем, кино начинается…
— Ты войди, я потом…
Люди все шли в клуб. Тарахтел динамик. В зале зажгли свет, луч упал на лицо девушки. Оно показалось парню задумчивым, очень милым. Из-под изогнутых черных бровей большие карие глаза девушки смотрели непонятно, загадочно.
Заведующий клубом Линкин объявил:
— Дайте тишину. Смотрите картину про Чапаева.
Ванюш нехотя ушел от Сухви. Через несколько минут вошла и она, села рядом с Манюк на дальних скамейках. Детвора захлопала. На экране замелькали кадры, люди заговорили по-чувашски, и все ахнули. Старые нарадоваться не могли.
— Спани, вот дожили мы, по-нашему сам Чапай говорить начал, — всплеснула руками Плаги-ака. — Ты что молчишь? — не унималась она. — Твой сын такой же шустрый, как Чапай, в работе. Тебе радоваться надо!
— Сваха, что говоришь-то? До Чапая нашим сыновьям разве дотянуться? Вон он как умел народ подымать. А в нашем колхозе правленцы как барсуки, больше для себя стараются.
— Правда твоя, правда, — согласилась старуха.
Кончилась картина. Сухви сразу пошла домой. Ванюш выбежал на улицу, зашагал следом, но тут его остановил Шихранов и долго расспрашивал о бурундуковцах, говорил о завтрашнем наряде. У парня на душе было тошно, неспокойно. Когда Шихранов свернул домой, Ванюш побежал бегом, но увидел лишь, как в конце Сюльдикассов мелькнул белый платок, захлопнулась калитка. Он пришел к ее дому и стоял под окнами, пока не зажглась лампа и не протянулась к белым занавескам рука любимой девушки.
Однажды Ванюш задержался на ферме, возвращался поздно. Впереди него шли люди, и вдруг он увидел — один упал. Другой склонился, теребит, поднимает, а тот все подняться не может. Ванюш подбежал на помощь: оказалось, это учительница Нина Петровна, а на земле лежит Ягур.
— Что случилось?
— Да вот баянист наш заболел, видно. Шел-шел, да и упал, и гармонь вся в снегу.
Видно, та ночь в пургу не прошла Ягуру даром, все перемогался, работал, шутил, чудак, не хотел отставать от других. Сейчас он совсем ослаб, даже голову не мог держать. Ванюш приподнял его, Нина Петровна взяла под руку, Ванюш обнял, и они бережно повели Ягура домой. Нина Петровна сказала растерянно:
— Ах, как обидно. За него обидно, и нам что делать. Ведь он у нас баянист, а скоро смотр самодеятельности.
Привели Ягура домой, пообещали бабушке вызвать врача и быстро зашагали по улице. Нина Петровна пошла на медпункт, Ванюш заторопился домой и тут увидел Сухви. Она шла одна и безо всякого желания, словно лишь для приличия, ответила на его приветствие. Он хотел ее за руку удержать, но Сухви спрятала руки в рукава. Ванюш все же пошел рядом, рассказал о болезни Ягура.
— Почти на руках его несли…
— Видела я, можешь не рассказывать… Когда успел учительницу встретить? Договорились? — вдруг спросила она быстро. — Почему она? Разве другие не могли помочь?
Ванюш опешил.
— Говорят, ты хочешь поступить в педагогический? — все так же продолжала она. — Уже надоела зоотехника?
— Сухви, не знаю, кто тебе что наговорил, только это неправда. Я и права не имею об этом думать, об институте. — «Эх, не то я говорю!» — подумал он. — Кроме того, поверь мне, я люблю свою работу, хотя она незавидная, главное, трудная, а пока и не почетная. — Он совсем сбился. — Да что ты, милая, что ты. Я ведь только тебя…
Сухви пошла быстрее.
— Ну почему ты не веришь мне? Почему? Сухви…
— Я только себе верю, только своему сердцу, — ответила она.
Они остановились у ворот ее дома.
— Подожди немного… Не уходи!
— Нет, нет, еще опять кто-нибудь разнеможется. Уходи отсюда! — крикнула она и, вырвав руку, убежала.
Потом вдруг со двора послышался ее голос. Видно, все-таки пожалела его, подбежала к калитке, не открывая, сказала тихо:
— Доброй ночи, спи спокойно.
Ванюш ответил:
— Спасибо, — и, опустив голову, чувствуя почему-то страшную усталость во всем теле, пошел домой. «Спокойной ночи посулила. Где уж тут сон, где покой…»
В выходной день приехала в деревню Прась — она уже училась на курсах зоотехников в Буинске.
Узнав об этом, Сухви сразу пришла к ней. Они обнялись, расцеловались в обе щеки, радостно смеясь, кружились, как маленькие.
— Сухви, похудела ты…
— В вечернюю школу хожу, да и на работу. Неудобно ведь отказываться. По тебе скучаю.
— Уж только ли по мне? — хитро прищурилась Прась.
— Иной раз и словом перекинуться не с кем, сердце не успокоишь… Пошли в клуб. Что-нибудь купила в городе?
— На стипендию не особо разживешься. — Прась вынула штапельное платье в крапинку, расправила перед подругой обновку. — Больше пока ничего.
Сухви со всех сторон рассмотрела платье, так и этак примеряла, прикладывала к себе, к спине подруге.
— Надень его. Прась переоделась.
— Ты теперь как майра…[5] Я тоже платье себе пошила. Но до выпускного вечера не надену.
— А меня заставила. Чудная ты, моя подруга…
— Ты все же в городе живешь. Неудобно в старом приходить. На твоем месте я бы все платья перешила.
— Да ну, к чему же? Разве мы лучше от этого станем? — беспечно махнула рукой Прась.
Они вышли. Прась взяла подругу под руку, притянула к себе. Наконец решила спросить о Пруххе. Сухви сказала, что он не сегодня-завтра должен приехать из МТС. Прась радостно вздрогнула, обняла подругу за талию.
— Радуешься? Эх!.. Я тоже так ждала. А теперь… — вздохнула Сухви. — Переехать бы в город… Жду не дождусь дня…
— Что случилось? — удивилась Прась.
— Да говорить не хочется, настроение тебе портить.
Когда завернули за угол, им встретился Стюпан. Подражая взрослым, он протянул девушкам руку.
— Стюпан, мужчины женщинам первые руку не подают, — с серьезным видом сказала ему Прась. — Тебя за уши, что ли, тянут, что ты так растешь?
Стюпан не обиделся, показал на книги под мышкой:
— В нашей деревне школа открывается вечерняя. Нина Петровна учить будет.
— Спасибо, Стюпан, за приятную новость. — Прась поправила на мальчишке старый, потертый малахай. — Учись на «отлично»!
Стюпан улыбнулся, покраснел.
— Анись тоже приехала, вам прийти велела.
— Пойдем посмотрим, как они живут без матери, — попросила Прась. Сухви равнодушно согласилась.
Из дома Сидоровых, завидев девушек, выбежала Анись. Очень она изменилась, будто облиняла: лицо опухло, кожа несвежая. Поговаривали, будто сошлась она там, на торфе, с прорабом. Бросил он ее, сбежал…
— Ну как ты, Анись? Трудно там?
— Кто работе не обучен, везде трудно, — сказала она. Губы ее дрогнули. — Да что там, девочки, один раз живем! — вдруг крикнула она бесшабашно, схватила подруг за руки, потащила их в избу.
Только девушки уселись на скамейку, из-за печки вдруг раздался громкий храп. Они вскочили, но Анись усадила их опять, крикнула:
— Прухха, вставай! Гости пришли.
— Кто такие? — послышался хриплый голос.
— Вставай, увидишь!
Сухви и Прась только сейчас почувствовали запах самогона, увидели на столе немытые стаканы, недоеденные куски, хвост воблы…
— Давай уйдем, — локтем толкнула подругу Сухви.
Прась шепнула:
— Подожди. Не съест он нас.
— Здравствуйте, девушки. — Прухха стоял перед ними заспанный, всклокоченный.
— Когда вернулся?
— Сегодня… Не спешите, немного было у меня… Мать оставила в наследство. Мать поминали.
Прухха вынес из передней пол-литра светлого, поставил на стол.
— Анись, гостинцы где? Не выпущу, пока по чарке не выпьете. Выпьете понемногу — и баста, порядок в танковых частях. Вы того, ничего девчонки…
Прухха налил полстакана, протянул Сухви. Та отодвинула, не взяла, на Прухху и не посмотрела. Парень обиделся, долив стакан вином, поднес его Прась.
— Выпью, только не неволь… С тех пор как в городе жить начала, выпивать привыкла, — невесело засмеялась Прась.
Сухви отвернулась, прикусила губу. Но Прась стакан на стол поставила.
— Спасибо за угощение, — ласково сказала она и встала, низко поклонилась.
Анись опрокинула свой стакан.
— Вот молодец, сестра! По-гвардейски. Мы привычные, — подмигнул он девушкам, пошатнулся, исподлобья покосился на Прась, сказал мрачно: — А вообще-то правильно, наказали меня…
— Прухха, нам идти нужно, не держи нас. Ложись отдохни, — еще ласковее попросила Прась.
— Ты, значит, не сердишься? Я так и думал, ты добрая. Ладно, — Прухха совсем размяк.
Анись вышла провожать девушек.
— Тебе не нужно было ему столько давать, — сказала Прась.
— Мое, говорит, как тут ему откажешь? — оправдывалась Анись. — Сам захлебывается, жадничает. — Она нахмурилась. — Да что вы меня учите, праведницы липовые? Я небось Сидорова, да и Прухха тоже. Смекнули? Яблоко от яблони…
— Брось ты ломаться, Анись! — оборвала ее Прась. — Ты посмотри на Стюпана, его ли мать не пьет? А он похож на Чегесь?
— Да ладно, катитесь отсюда! — закричала Анись. — Учителей мне не хватало, — и захлопнула ворота.
Подруги расстроились, в клуб идти уже не хотелось. Вернулись в дом Прась, тут был порядок, чистота. Сухви увидела на столе фотокарточку Пруххи.
— Винная бочка тоже здесь, — презрительно сказала она и махнула рукой.
— Ты уж не хорони человека, — сказала Прась.
Но Сухви ни о ней, ни о Пруххе и не думала.
— Послушай, поговори с Ванюшем, — вдруг попросила она, — я тебя так ждала…
— Про что?
— Чтоб в политкружок не ходил.
— Это еще почему? — удивилась Прась. — Ведь все учатся.
Сухви прошептала, краснея:
— Учительница там главная, учительница! Обратает его. Пристает! — Сухви говорила как в лихорадке.
— Не может быть. И как я ему про это скажу? Раз учиться начал, как же бросить? Да и кажется это тебе только, Сухви, подружка.
— Послушай, Прась, поговори, от души прошу, — с отчаянием повторила Сухви.
— Не сердись, такие слова Ванюшу не смогу передать. И стесняюсь я его…
— Да-а? Этого я не знала, — подозрительно протянула Сухви. — Вон ты, оказывается, как…
— Ты что, и меня приревновала, что ли?
— Не сердись… Я, видно, болею, сердцем чую, вижу, что он меня любит, а до конца поверить не могу.
— Как же не верить?
Сухви только головой покачала. Встала, пошла к дверям. Прась проводила ее. Вернувшись, подошла к фотографии, долго стояла, думала. Со снимка приветливо глядел на нее ясными большими глазами молодой парень. Не могла она отвести взгляда. Вынула из рукава вышитый носовой платок, осторожно протерла стекло. Вынула карточку, на другой стороне прочитала: «Прась, тебе, дорогая, на вечную память. Прухха. Город Чита». Служил далеко тогда, вон где, а помнил. «Эх ты, не понимаешь… — думала она с болью. — Ведь я из-за тебя приехала».
Вдруг без стука открылась дверь, ворвалась растрепанная, вся в слезах Анись. Прась быстро спрятала карточку.
— После вас он чуть не избил меня! — заплакала Анись.
— Кто?
— Кто может быть — Прухха! Ты меня нарочно напоила, говорит. Перед Сухви и Прась опозорить хотела. Откуда пришла сегодня, туда и отправляйся, говорит. Унять-то некому, мамы теперь нет. С отцом он поссорился, ушел отец неизвестно куда…
— Анись, не плачь ты, сядь… Когда протрезвится, приду, поговорю с ним.
— Он мое платье в клочки… На последние деньги купила. А что осталось из моих, тетка Унисье все утащила. Папу напоила и унесла. На мне уж ничего… — Заливаясь слезами, Анись расстегнула пальто: под ним была одна лишь рубашка.
— Успокойся, успокойся, — говорила Прась, а сама тоже вытирала слезы. Она быстро сняла с себя платье, протянула Анись.
— Такое дорогое мне не давай, он все равно изорвет. Да и отец может пропить…
Прась открыла сундук, достала другое, сатиновое платье.
— На, носи. Навсегда твое будет… Ты с ним не ругайся, пережди. Сама виновата: зачем разрешила пить? Вместо вина отцу рубаху надо было купить, старую выстирать, заштопать. Я ведь была у вас, видела. Давно ничего не стирано, не мыто.
— Сынок пусть рубаху отцу покупает…
— Прухха ведь пока учится, когда работать начнет, и он купит. Отца в рванье не заставляй ходить. Я, если бы мой папа с войны вернулся, себе не сшила, ему сшила бы. Отца надо любить…
— Эх! Знаю я все! Да кабы вы-то знали. — И, заплакав в голос, Анись убежала.
Вьюга целую неделю мела такая, что глаз открыть нельзя было. Зима злилась, предчувствовала неминуемый свой конец. Народ прав, говоря: снег — он хуже огня.
На улицах стояли огромные сугробы, похожие на дома, на пароходы, на башни, и мальчишки рыли в них окопчики, проходы; взрослые с трудом прокладывали тропы. Одним словом, работы в это время было хоть отбавляй. Больше всех доставалось людям на ферме. Помещение на краю деревни, почти в поле, — снегом засыпало весь коровник. Раньше как-то с этим мирились, протопчут с грехом пополам тропинки к дверям — и ладно. А теперь не то: как выпадет снег, на другой день его весь со двора. И коровам раздолье — гуляй сколько хочешь. Ванюша уже два дня не было в деревне.
— У коров корм кончается, пришлось ему в район ехать, — сокрушалась Спани. — И сама не знаю, что делать: две ночи прошло, а его нет и нет.
Люди забеспокоились. Плаги-ака поплелась в правление.
— Ведь сын Спани из района не вернулся. В такую вьюгу куда вы его отпустили? Другие и в ус не дуют, из теплой избы выйти боятся…
Шихранов взял телефонную трубку, вызвал райком.
— Ерусланов Иван Петрович был у вас позавчера? Выехал в тот же день? Под вечер? Ага… Куда же он делся, не знаете? Да, да, еще не вернулся. Хотя уехал без моего разрешения.
— Что сказали буинские? — забеспокоилась старуха. Председатель ответил:
— Ерусланов не маленький, отвечать за него не могу. Своя голова есть… коли не потерял.
Но все же, видно, решил посоветоваться, пошел в сельсовет.
— Разве я виноват, что отдельные экземпляры самовольничают? — возмущенно сказал он Шишкиной. — Не докладывают, обезличивают руководство, подрывают мой авторитет.
— Как не докладывают? Я, например, знала, куда он едет. И он позвонил, что опять добился сена.
— То есть как добился, как — опять? Разве это наши методы — в одиночку действовать?
— Ну, наши не наши, а добился. И нас известил.
— А нас — нет. Правление обходит, авторитет подрывает…
— Да неправда это, — возмутилась Шишкина. — Ерусланов человек честный. Да и не нужен ему чужой авторитет!
Шихранов ушел не попрощавшись.
Стемнело. Ветер усилился, воют, гудят телеграфные провода. В пустом поле стоит нагруженный сеном воз. Вокруг него — снежная стена. Лошадь, накрытая рогожей, вся обмерзла, словно в ледяной воде выкупалась, дрожит. И Ванюш от маковки до ног весь в снегу. Плохо — остался он без курева. Пока были спички, свертывал из листочков щавеля, выбирая их из сена, самокрутки, глотал едкий дым. Казалось, ему от этого теплее, и, главное, коротал время, топтался около уставшего коня. Теперь спички кончились, а до села было все еще далеко. Ванюш боялся, что сбился с дороги. Он давно уже не ел, однако есть ему не хотелось, слишком устал. Только стала одолевать жажда. Хотелось хоть снега поглотать, но нельзя было после болезни. «Как-нибудь добраться нужно. Не на месте же стоять». Он стал растирать лошади ноги. Конь до сена уже не дотрагивался, не было сил. Ванюш взял вилы с длинным черенком, поднял, пошарил и достал до проводов. Обрадовался: значит, от дороги не ушел. «Но… умная!» — он потянул за узду. Лошадь шагнула, но сани не сдвинулись с места. Ванюшу пришлось откинуть вокруг них снег лопатой. Наконец воз тронулся. Кое-как брели они от столба к столбу: расстояние между ними казалось огромным. Лошадь все чаще останавливалась. Ванюш раскидывал снег, расчищал дорогу. Ему стало жарко, одежда прилипла к телу, и все больше одолевала жажда. Снежинки таяли на губах. И от этого пить хотелось еще сильнее.
— Но, красавица, потянем-ка, но-о!
Воз поднялся из низины. Теперь стало легче. Вдруг лошадь остановилась, навострила уши, испуганно зафыркала. Ванюш всмотрелся: впереди темнел куст. Больше ничего он не видел. Но тут куст задвигался, стал приближаться. Вспыхнули два зеленых огонька. Ванюш сразу забыл и усталость и жажду. Безотчетно схватил вилы, потом, не выпуская вил из рук, быстро развязал супонь, выпряг, освободил лошадь.
Волк прыгнул, лошадь взбрыкнула, вышла из оглобель. Волк, видно из-за глубокого снега, не рассчитал, сильно ударился о клешню хомута. Ванюш замахнулся вилами — и тоже мимо.
Волк отступил, попятился, снова прыгнул и повис, вцепившись в круп, — лошадь заржала, забилась отчаянно. Не мешкая Ванюш ударил волка поперек спины вилами, но черенок сломался. Зверь пытался повалить лошадь. Ванюш снова схватил вилы, размахнулся и вонзил хищнику в самый хребет.
Волк взвыл, клыки разжались, он бессильно упал поперек оглобли, потом свалился в снег.
Ванюш бросился на него, вцепился в загривок, придавил широколобую голову к земле. Снег оседал под их тяжестью, двигаться, размахнуться было трудно. Волк еще хрипел, потом постепенно замолк, стал застывать.
Лошадь теперь тоже молчала, только фыркала. Потом проржала коротко и жалобно.
Ванюш встал, с трудом выкарабкался из снега, потащил волка к возу.
Тулуп спереди был располосован, полы в крови. Ванюш попробовал вытащить вилы, но не смог. Не смог и поднять, забросить тушу волка на воз. Привязал покрепче сзади. Впряг лошадь, и она, боязливо оглядываясь, хромая, поплелась, взглядывая на Ванюша доверчиво и благодарно. А пурга мела себе и мела…
На рассвете метель утихла. Ванюш подъехал к воротам фермы. Первой его, конечно, увидела Плаги-ака.
— Ванюш, сынок, вернулся! А тебя искать в поле пошли. — Старуха оглядела воз, растрогалась. — Я так и думала, ты с пустыми руками не вернешься. Хоть телятам-то корм привез. Дай бог тебе здоровья, Иван Петрович.
— Спасибо, ака. Искать-то меня напрасно пошли, я же не маленький.
— Двое суток тебя нет, тут и большой пропасть может. Эко погода, погода-то расходилась…
Старуха подошла, глянула, обомлела, всплеснула руками:
— Ай, батюшки, Микола-угодник, что это? Люди добрые, скорей сюда!
Из фермы выбежали доярки.
— Что случилось, Плаги-ака?
— Волк, волк…
— Он же мертвый, — успокоил Ванюш.
Утром новость разнеслась по селу. Ребята наперегонки бежали к ферме посмотреть волка. Перед воротами, как на току, плотно утоптали снег.
Ванюш, не отдыхая, пошел в правление. По дороге встретил Шишкину. Они зашли в кабинет председателя, но Шихранова не было. Старик Мгди сказал:
— Знамо, до девяти не примет. Велел подождать.
Ждать, конечно, не стали. Ванюш показал разрешение на отпуск сена из госфондов. Шишкина обрадовалась. Они пошли в сельсовет, решили вызвать людей туда. Но тут за Еруслановым прибежали: Шихранов срочно требовал его в правление.
— Товарищ Ерусланов, — сказал он строго, — тебе объяснение придется написать. Лошадь ты едва не погубил, ляжку чуть не выдрал.
— Знаете вы, что произошло?
— Напишите. Прочтем — узнаем, — холодно сказал Шихранов.
Запыхавшись, вошла Шишкина.
— За сеном, что выхлопотал Ерусланов, надо ехать, — торопливо сказала она. — Объяснение подождет, а скот голодный. Я же вчера вечером с вами договорилась.
Шихранов постучал карандашом. В комнату вошла Анна.
— Вчерашние наряды дай-ка… Видите, полностью отмечено, сколько лошадей и кто старшим возчиком ехать должен. Что еще вам от меня надо?
— Где люди, где подводы? На бумаге — гладко, а на деле маята.
— Об этом надо спросить у бригадиров, им дано под расписку.
Шихранов потер ладонью живот.
— За каждым я бегать не намерен, товарищ Шишкина. У вас, так сказать, авторитет прогрессирует. Повлияйте своим авторитетом, помогите правлению.
— Сергей Семенович, — Шишкина вскочила с места, — что вы говорите, удивляете меня прямо…
— Удивляться нечему. Мой авторитет вы загубили, — грубо прервал ее Шихранов. В его пальцах хрустнул сломанный карандаш.
Зазвонил телефон. Шихранов взял трубку.
— Все хорошо. Вчера еще наряды дал, отправляю. Ерусланов? Вернулся, но нанес лошади тяжелую травму. Да, будем разбираться, как-никак народное достояние.
Он бросил телефонную трубку, схватился за голову:
— Подменяют, не дают руководить! Звонки сверху, нажим местных органов, а существенной помощи ни от кого!..
— Да хватит вам! — возмутилась Шишкина. — Наш колхоз и так больше всех помощи получает.
— А хлебопоставку кто в числе первых выполнил? — привычно ответил Шихранов. — Вы все со своей чепухой…
— Животноводство, по-вашему, чепуха? Пусть скот весь передохнет? Вам-то легче: вам бы все государство на черный хлеб посадить. Сухой бы я корочкой питалась, сырую бы воду я пила… Сами-то свининкой балуетесь и от меда не отказываетесь…
— Это вы нетерпимую обстановку создали, — буркнул Шихранов.
Ерусланов не стал вступать в разговор, торопился ехать. Круто повернулся, зашагал к двери. Председатель вслед ему сказал:
— Будешь писать объяснение.
— Объяснением скот не накормишь, — ответил Ерусланов.
На краю села стоит мельница-ветрянка. Два старика, Кирка Хвадей и Кэргури, оба худощавые, с длинными белыми бородами, самые старые из сельчан, здесь работают. Не любят они сидеть сложа руки на завалинке да трубку покуривать: мы, мол, на своем веку наработались, хватит с нас.
— Теперь, слава богу, на мельницу похоже, с крыльями, как у хороших хозяев, — Кэргури, окончив работу, из-под ладони поглядывал на мельницу.
— Глаза страшатся, а руки делают, не напрасно говорят, — согласился Хвадей. Он набил самосадом трубку, оправленную в блестящую медь, помолчал. — Капитуна-то Матви вовремя с мельницы сняли.
— Не то от нее и хвоста бы не осталось, — согласился Кэргури, засовывая топор за пояс.
— Говорят, теперь его на пчельник переводят. Там послаще будет, — усмехнулся Хвадей.
Старики заперли мельницу, взяли пилу, рубанки, побрели домой. Кирка Хвадей шел медленно, отставал.
— Хвадей, что с тобой? — укорил его Кэргури. — Ты моложе меня на два года, а совсем тихо идешь. Или заболел?
— Во всем теле ломота, сколько ночей не сплю, сердце ровно шилом колет. Тебе не говорил, хотелось мельницу починить.
Хвадей остановился, обернувшись, посмотрел на мельницу.
— На чужое никогда не зарился. А тут из-за Капитуна Шихранов меня из мельников уволил. А когда ее Матви чуть до гибели не довел, сам же меня сызнова в мельники позвал. Сельчане как бы не подумали нехорошее: мол, на руку нечист, за то и прогнали.
— Сергей-то работает не советуясь с сельчанами, — вздохнул Кэргури. — Ты, сват, не думай, никто о тебе дурное и в голову не брал.
Старики подошли к околице.
— И умру, так ничего. Вот она: размахнувшись стоит, словно улететь хочет, — все думал Хвадей о мельнице.
— Зачем лишнее говоришь? Я старее тебя, о смерти не думаю, жить хочется… Вот сын с войны не вернулся, сердце все болит. — Кэргури тяжело вздохнул: — Пусть сыны наших сынов войны не узнают.
— Дай им бог. На своем веку мы три войны пережили, две из-за ерманских буржуев.
Придя домой, Хвадей попросил сноху постелить постель.
— Что-то я обессилел, сердце болит, ломота во всем теле. Завтра не знаю, как пойду…
Сноха постелила ему на печке, помогла взобраться, укрыла его потеплее. От еды Хвадей отказался. Прошло немного времени, и он начал сам с собой разговаривать.
Сноха ушла по делам, а когда вернулась, свекор дышал тяжело, с хрипом, невнятно бредил. Она побежала к конюшням, где работал муж, сын Хвадея. Прибежали домой. Старик, задыхаясь, говорил прерывисто:
— Да вы, мужики, что заснули, поворачивайте жернов-то, поворачивайте… Мука нужна…
— Отец, отец, что с тобой? — звал сын, осторожно растирая его слабые руки.
Нинуш, жена Элексея, уложила младшего ребенка в зыбку, сделанную свекром из нового лубка, и побежала за фельдшерицей.
Элексей тихонько приподнял отца, хотел посадить. Старик уже не мог сидеть, губами еле шевелил, будто пить просил. Наконец выговорил:
— Элек-сей, сынок, хорошо живите, детей и сноху береги. От меня всем вам благословение, сынок. Элексей, сноха где?
Сын ответил:
— Может, тебе в больницу, отец?
— Всю жизнь в больницу не ходил. Внучата где?
Элексей сказал, что старшие дети в школе, а самая маленькая в люльке.
— Полегчает, может. Когда дети придут, ты меня подними.
И двух минут не прошло, — опять застонал так тяжело, что сын не знал, чем и помочь. И жена, как на грех, не возвращалась.
Двое старших детей Элексея пришли из школы. Как всегда, влетели в дом, болтали, рассказывали, что видели, что слышали.
Сын крикнул:
— Сегодня я пятерку получил!
И дочь тоже:
— А у меня пятерка и четверка!
— Тише, — прошептал отец. — Дедушка заболел.
— Кто это там? — спросил старик.
Дети вскочили на выступ печки, стали вглядываться в полутемный угол.
— Таня, Якку, для вас самые хорошие дни начинаются. Старайтесь в учении, отцу с матерью помощниками будьте. А я к бабушке иду, милые мои.
Дети насторожились. Таня, ходившая уже в четвертый класс, догадалась, о чем говорит дедушка, заплакала. Увидев это, и Якку-первоклассник начал всхлипывать. Проснулась маленькая. Ее дедушка особенно любил, звал Ярочкой. Поставит, бывало, на широкие лапы валенок, придерживает за обе ручонки, качает, подбрасывает. Сейчас она встала, крепкими ручками взявшись за край зыбки.
— Дедушка!
— Кто там? — с трудом спросил Хвадей.
— Света, — сказал Элексей.
Старик протянул руки, Элексей перенес девочку на печку.
Девочка потрогала седую бороду Хвадея. Старик, видно, уже плохо видел. Пошарив руками, попытался погладить девочку по голове. Но рука его беспомощно упала, сухие губы прошептали:
— Расти большая, здоровой, умной будь.
Маленькая Света, увидев, что сестра и брат всхлипывают, тоже начала плакать. Стало тяжело и страшно.
Таня закричала:
— Деда, не уходи!
— Не уходи, деда, не надо! — просили все они, цепляясь за деда руками.
Старик молчал.
Элексей приподнял голову отца, но она не держалась. Вернулась Нинуш.
— Как он?
Элексей молча снял детей с печки, младшую положил в зыбку. Он и сам глотал слезы, не мог ответить.
Нинуш поняла: свекор, любивший ее как родной отец, умер. Заплакала по-детски, громко причитая:
— Как отца тебя, свекор, любили мы, а ты нас навсегда покинул!
Вбежала Анук, впопыхах сняла пальто, раскрыла белый чемоданчик, торопясь взобралась на печку.
— Поздно, — сказал Элексей.
Весть о смерти Кирки Хвадея до рассвета разнеслась по всей деревне. Старика уважали все, все пришли проститься с ним.
На другой день молодые колхозники вырыли могилу. Старики Кэргури и Кутр Кузьма вымыли покойника, одели во все чистое, положили в гроб. Внуки Хвадея и их друзья срезали цветы со всех школьных гераней, написали на белой холстине черными буквами: «Любимому дедушке от пионеров Шургел, а он нам сказки сказывал» — и положили все это на гроб.
На другой день погода была совсем другая: безветренно, потеплело. Солнце засветило.
— Доброго человека хороним, и погода какая стала, хоть в рубашке ходи.
— По преставившемуся и погода. А не так было, когда Елвен померла…
— Оно уж так, по человеку и честь, — горестно кивал головой Кэргури. — Смерть-то одна, да люди разные.
И утро будет, и вечер будет — говорили в старину. Время шло, дни прибавлялись. В полдень с крыш падали светлые капли, сверля ямочки в затвердевшем снегу; к вечеру длинные-длинные сосульки висели, как блестящие веретена. На солнце подолгу, не двигаясь, стояли коровы и овцы, жевали жвачку, не спеша глотали. Гусаки, вытягивая длинные шеи, хлопали крыльями, гоготали звонко.
В один из таких дней Якку прибежал из школы:
— Пап, когда придет весна?
Но в избе никого не было. Якку снял сумку, повесил ее на гвоздь около двери, окинул взглядом избу, сказал горько:
— Дедушка бы сказал, когда весна будет с ручьями.
И заплакал, вытирая кулаком слезы.
Спавшая в зыбке Света проснулась. «Дедушка!» — радостно закричала она, — должно, увидела деда во сне. Потянулась к печке.
— Не придет больше дедушка, его под землю закопали, я сам видел, — объяснил Якку сестренке.
Ему стало еще грустнее от этих своих слов, он подошел к зыбке, заморгал мокрыми ресницами. Света тоже сморщилась, глядя на брата.
— А ты не плачь, все равно дедушка больше никогда не придет. Ты еще маленькая, не понимаешь…
Вошла Нинуш.
— Дети, чего плачете? — спросила она.
— Света дедушку спрашивает. А он умер, его под землю положили. Я сам видел, — сказал Якку. — А чего теперь у нас дедушки-то нет? Почему ты и папа его не вылечили? Он бы жил…
Якку вынул сестренку из зыбки, поставил на пол.
— Сынок, уронишь Свету, — сказала мать, не отвечая.
— Дедушка мне ее нянчить наказывал, не уроню. — Братишка вытер глаза сестре подолом своей рубашки.
Нинуш посадила детей на колени, приласкала, сама с ними всплакнула, а потом и успокоила:
— Завтра сороковины. Блины испечем, не плачьте. А то у дедушки на могиле земля тяжелая станет.
На ферме собрались пионеры вместе с Ниной Петровной. Она была в пальто из синего сукна. Голова повязана белым шерстяным платком, — очень он был ей к лицу. Сама веселая, как дети; большие голубые глаза смотрят доверчиво, радостно.
— Гостей-то очень много, оказывается, — улыбнулся Ванюш. — Вот я вам сейчас представлю командира, он главный хозяин над телятами: дедушка Кузьма Спиридоныч. Знаете?
— Знаем, дядя Ванюш! — хором закричали дети.
Дети вошли в телятник, начали рассматривать телят, а те таращили глаза на необычных посетителей.
— Я этого пестрого возьму под шефство. Ой, какой он смешной.
— А я красного, Лыску, он мне больше всех нравится.
Так же, гурьбой, дети повалили в помещение, где были самые маленькие телята, которых тут же прозвали «малышовой группой». Пионерам у малышей не понравилось.
— Жуткая вонючка. Так они до весны передохнут, — загалдели ребята.
— Кто телятница? Ей надо двойку поставить!
В углу, на куче чистой соломы, спала женщина.
— Тетя Унисье, гостей плохо встречаешь, тут у тебя опять нечисто.
— Этих сопливых еще стесняться, — проговорила Унисье мрачно, приподнимаясь на соломе и зевая во весь рот.
Дети еще больше зашумели, а Унисье ворчала:
— Чужую работу осуждать, чертенята? Выметайтесь отсюда!
— Тетя Унисье, не ругайтесь, верно вам говорят, — заметил Ванюш.
— А что, думаете, мы не сможем получше вас работать? — сказал один из пионеров.
Ребята постарше уже вывозили мусор и навоз за ворота фермы. Потом тщательно вымыли помещение для телят. Учительница, засучив рукава, работала вместе с ними.
— Ненадолго небось их хватит. Скоро бросят да убегут, — пробормотала Унисье, — здесь вам не хлеб жевать да молочко попивать…
Однако никто ее не слушал.
Вечером, после ужина, в дом Спани постучалась Плаги-ака.
— Два теленка заболели! — с порога сказала она.
Ванюш наспех оделся, выбежал из избы.
К его приходу один теленок уже подох.
— Другой где?
— Где, на своем месте! Не на выставке же ему быть, — огрызнулась Унисье.
— Кузьму позови: у теленка судороги, — заторопил Ванюш. — Кузьма поможет.
— Его здесь нет, — угрюмо буркнула Унисье.
— Домой беги быстрее.
— Я не девчонка, чтоб быстро бегать. И ночью покоя нет…
Ванюш искал в аптечке нужное лекарство, а теленка сводила судорога. Он уже не мог держать голову. В тусклом свете коптилки закатившиеся глаза его казались совсем белыми.
— Так и умрет ведь. А я ничем не умею помочь…
Ерусланов, глядя на теленка, понурил голову, страдал от своего бессилия.
Плаги принесла горшок молока.
— Иван Петрович, вот целебную траву в молоке вскипятила. И своего теленка так вылечила. Попробуем напоить, вдруг польза будет.
Ерусланов не отозвался.
— Ах, господи, оба, знать, подохли? — Горшок с молоком выпал из рук старухи, запахло, как в аптеке, лекарственной травой.
Унисье, оказывается, и не подумала идти за Кузьмой. Как ни в чем не бывало вошла, раздраженно сказала:
— Екима Трофимыча сняли, кто теперь вовремя акты будет охформлять? Бывало, напишет, подписи поставим, и делу конец. До сих пор никого не обвиняли, а тут из-за двух сопливых охают, будто конец света пришел.
— Уймись, хватит язык попусту чесать! — резко прикрикнул на нее Ванюш.
— Закон на людей кричать не разрешает…
— А телят губить закон разрешает?
— Что вы ко мне прицепились? Я и уйти могу. Я с этими паршивцами не венчана, — буркнула Унисье. — На тебя сам бог-ангел не угодит, — и захлопнула дверь.
На другой день пригласили ветеринара.
— Этот был безнадежный, он и родился больным, недоношенным. А другого можно было спасти, погиб из-за плохого ухода. — Ветеринар написал заключение, уехал, наказав сделать дезинфекцию в животноводческих помещениях.
Ванюша вызвали в правление.
— Унисье просит освободить ее от работы. Раньше от животноводов таких заявлений не поступало… Отчего происходят такие вещи на нашей МТФ? — Шихранов положил ладонь на живот и уставился на Ванюша.
Тот спросил:
— Увольнять думаете?
— Я теперь, как известно, один не решаю. Вы с Салминым меня научили… С заключением ветврача председателю можно ознакомиться или нет?
— Ознакомьтесь, пожалуйста. Я его принес.
— Хорошо, оставьте. Заявление Унисье разберем при ней самой, понятно? — И вышел, не глядя на Ванюша.
Спани к возвращению сына сварила похлебку. Ванюш сел за стол.
— Сынок, на ферме плохо, — начала Спани разговор, — Лучше учиться поезжай. Ничего один не сделаешь. Боюсь, добром не кончится.
Ванюш положил ложку на стол.
— В трудное время работу бросить велишь, мама?.. Я и сам понимаю, в одиночку что сделаешь… Вдобавок еще Салмина учиться послали. Только наездами бывает. Это хуже всего.
— Наши правленцы тебе помогать и не думают.
— Знаю, мама, знаю.
— В нашей деревне повелось так. Восьмой председатель Шихранов этот. А вон в колхозе Ленина один со всем управляется. С весны до снега полное поле скота пасется. Коровы тучные, русской породы. Наш отец хотел еще до войны у них телку купить.
— У шургельцев потому так плохо, что перестали в свои силы верить… — Ванюш вышел из-за стола.
— Если б ты ученый был, сам бы мог животную хворь распознать и вылечить. А то вон надо из Бурундуков, а то из самого Буинска дохтора звать. Пока они в путь-дорогу снарядятся, скотинка уж ноги протягивает.
— Я сам об учебе днем и ночью думаю, мама. Да ведь на кого ферму бросить? Пока не на кого…
В тот вечер мать с сыном долго разговаривали. Понял Ванюш — мать разговор неспроста завела. Хочет она в дом сноху взять. Думает, уедет сын учиться, и опять останется одна, как во время его солдатской службы.
Ванюш вышел на улицу.
Спани тихонько выглянула за ворота, обрадовалась: Ванюш пошел не на ферму, а наверх, к Сюльдикассам.
На мосту Ванюша встретила Хвекла.
— Стой, Ванюш: слово тебе сказать хочу.
Ванюш остановился, растерянно улыбаясь.
— Ты кроме скотины кого-нибудь замечаешь?
Подивился на Хвеклу: такая она всегда тихая, неторопливая, и говорит и ходит плавно, а тут вдруг спрашивает резко, будто срыву, как бьет.
— Что ты, Хвекла? Не всех же видеть хочется… К чему это ты?
— А к тому это я, что меж нами будто кошка черная пробежала, или не видишь? Ты что над нами, игры играешь? С самого твоего приезда… Еще когда болел, вроде помирились. А теперь… Тебе и горя мало.
— Да о чем ты? Еще, что ли, мне заболеть? Для дружбы, для общей. Могу удружить, — засмеялся Ванюш.
— Ты глупых слов не говори, — еще больше рассердилась Хвекла. — Сердце у нас тоже имеется. Ты прямо скажи — кого? Пока мы живы, скажи, — и дух перевела. — Ты скажи, кого любишь?
Ванюш побледнел, потом молча, мягко и решительно, отстранил Хвеклу и зашагал широко, не оглядываясь, к Сюльдикассам, к высокому дому о трех окнах на улицу. Взошел на крыльцо, рванул дверь, шагнул как в воду. Не раздумывая, не тревожась ни о чем, не волнуясь. И прямо в лицо поднявшейся и тоже бледной Сухви, в ее напряженные глаза, с размаху, в полный голос:
— Сухви, я тебя люблю! Одну тебя! Иди за меня замуж!
Сухви не удивилась, не вскрикнула, не зарумянилась.
Качнуло ее к нему словно ветром. И они обнялись, на глазах матери, не видя никого, ничего.
Если не будет людей на свадьбе, то и свадьба не свадьба — говорят в народе. Ванюш и Сухви решили сыграть свадьбу в клубе.
В тот вечер колхозный клуб гудел, шумел, словно улей.
В большом светлом зале народу полным-полно, тьма-тьмущая. Каждый принес с собой угощение: кто ширтан, кто сушеного гуся, крестьянский сыр в топленом масле, домашнее пиво — у кого что было. Все красиво одеты, а настроение — еще лучше нарядов. На длинных и широких столах расставлены кушанья, пиво, вино, скатерти и полотенца расстелены. Вышиты на них петухи с красными гребешками, индюки с веерообразными хвостами, перелетающие с ветки на ветку певчие птицы. И все это сделала сама невеста. И не только это: у каждого гостя, сидящего за свадебным столом, на коленях вышитое полотенце.
Молодые сидят в переднем углу, лица у обоих разрумянились, губы смеются. Каждый к ним подходит, здоровья желает, ставит перед свадебными дружками принесенное с собой угощение и пиво. Новобрачным в пояс кланяются, чем богаты тем и рады, говорят, не обессудьте.
Шихранов сидит на стуле с плетеной спинкой, за спину заложена пуховая подушка. По всегдашней привычке, позевывает, потирает ладонью живот. Перед началом свадьбы ему нужно произнести речь. Вот он поднялся, покашлял. Шум стих.
— Товарищи, эту свадьбу мы по-новому гуляем. Товарищи Спани и Лизук, по-другому говоря — новые свахи, мне сначала слово дали. Мы сегодня всей деревней, можно сказать, свадьбу Ванюша и Сухви проводим, повторяю, по-новому. Почему? А потому, что нынешняя молодежь на широкую ногу должна жить. — Шихранов многозначительно помолчал. — Ну, здоровья вам, молодожены, долгой жизни, детей побольше. — Он взял стакан с водой, хотел смочить пересохшее горло, хлебнул — и дух перехватило. Ягур ему вместо воды стакан первача поставил, градусов на восемьдесят. Дальше говорить председатель не смог.
— Сергей Семеныч, и мы с вами вместе чокнемся. Ну, дружно. — Парни потянулись к нему со стаканами. Видно, сговорились, бесстыдники, речь сорвать. Делать нечего, Шихранов себе не враг, стал пить.
— Это вот наш подарок вам, — сказал Ягур, из обоих карманов доставая по бутылке. Поставили их перед молодоженами.
— От нас тоже примите. — Девушки преподнесли невесте девичье приданое: полотенца, вышитые платки да платье.
— Тарелку, тарелку чистую давайте!
Тарелка пошла по кругу, вернулась к молодым полная денег.
— И ваша жизнь такой же полной будет, — говорили гости.
Ванюш и Сухви стоя кланялись всем. Каждый им руку пожимал, чокался, желая счастливой жизни.
— Ванюш, Сухви, — сказал Кэргури, — у матерей-то благословения попросите. Обычай хоть старый, а вреда от него не будет.
Посреди комнаты поставили рядом два стула. Спани и Лизук на них посадили. На белоснежном полотенце непочатый каравай да солонку с солью дали им.
— Друг друга любя, в согласии живите, детей растите, будьте счастливыми, — первая напутствовала молодых Лизук.
И Спани сказала:
— Как эта хлеб-соль, жизнь ваша пусть будет полной. Сваха, за здоровье наших детей выпьем. Родительское благословение пусть детей осчастливит. — Молодым передали каравай и солонку.
Лизук чокнулась со свахой и, немного отпив из рюмки, сказала:
— Старших уважайте, старых не бросайте. Зять, — обратилась она к Ванюшу, — я радуюсь, что мое родное дитя добрым людям угодило. Не от печали — от радости у меня слезы льются. Я довольна.
— Сваха, спасибо тебе, хорошую дочь сумела вырастить. Спасибо тебе, сноха, что не побрезговала нами, — поцеловала сноху Спани. — Пришедшие наших детей поздравить, добрые люди, выпьем-ка за их здоровье. — И она тихо заплакала, а потом засмеялась.
— Эх, отцы не дожили…
— Порадовались бы.
— Хороша парочка, — говорили вокруг гости.
— Горько так, пить невозможно, — пошутил кто-то.
— Горько! Горько! — закричали все дружно.
Ванюш и Сухви робко переглянулись, поцеловались.
— Теперь сладко, как шербет, — захлопали все в ладоши.
— Девушки, не напивайтесь, — крикнул Ягур. — Акта не составлю, а без шампанского оставлю. Вот оно, целебное-то! Мой друг Маркел пешочком из Буинска принес.
— Пить, так пить до дна!
— Уж выпили, спасибо на добром слове… Ягур, растяни гармонь. Какая же свадьба без музыки да без пляски!
Из-под длинной лавки Ягур вытащил гармонь, растянул мехи, и его легкие пальцы побежали по клавишам.
— Ты играй, а я в ладоши буду хлопать, все равно перехлопаю, — засмеялся Маркел. И захлопал громко, как в колотушку. За ним — девушки. Кто-то уже притопнул.
Шихранов, сильно захмелевший, вскочил, хотел было пуститься вприсядку, но чуть не упал.
Ягур пошутил:
— Сергей Семеныч, вы на один бок приняли изрядно. Выпейте на другой, для равновесия.
Председатель не ответил, шатаясь подошел к Ванюшу.
— Наконец-то до тебя добрался. Здоровья желаю, — протянул он руку.
— Спасибо, Сергей Семенович.
— Трудности теперь для нас пройденный этап. Мы повздорили, скрывать нечего… Сухви, прав я или нет? — Он выхватил из рук девушки чарку, выпил.
Почему тихо сидите?
Свадьбу плохо играете, —
запели гости со стороны жениха.
Свадьбу плохо не сыграем,
Сухви наша хороша… —
притопывая ногами, ответили девушки, подружки невесты. Загремела звонкая свадебная песня, началась пляска: стекла дребезжали, и гнулись половицы.
Старый Мгди, в лад старинной песне, заиграл на скрипке. Парни и девушки и плясать бросили, хором подхватили песню.
Вот она, настоящая чувашская свадьба! На середину зала выбежали молодые гости в старинных костюмах, а за ними вышла невеста — в хушпу[6], в сурбане[7], звеня нагрудными украшениями. Ее окружили девушки в серебряных теветах[8], в звонких шульгимэ[9], хлопая в ладоши, закружились весело.
— Хороша сноха будет у тебя, Спани, — говорили старухи, глядя, как танцует Сухви.
— Лизук, твоя дочь за хорошего человека вышла, — говорили другие, посматривая на Ванюша.
Каким бы веселым ни был праздник, он все равно проходит. Так и эта свадьба. Длилась она до утра, без ссор, без драк, все было хорошо, все довольны остались. Но и она кончилась.
Молодые вместе жить начали. Спани сноху только что на руках не носила, нежила, как родную дочь. Если Сухви и возьмется за что, свекровь уж тут как тут, пожалеет: «Ладно, ладно, сноха, сама сделаю. Ты учи уроки, тебе некогда».
Однажды Ванюш, вернувшись с фермы, сел напротив жены. Ласково, пристально смотрел на нее.
— Сухви, тебя каждый вечер встречать надо бы, я понимаю, ведь Бурундуки не близко. А я вот все задерживаюсь, не могу на дорогу выйти. Ты не обижаешься?
Вместо ответа жена спросила:
— А почему это ты говоришь об этом? — На лице выступили розовые пятна, а глаза стали еще больше — черные-черные, как угли.
— Как почему? Просто так спросил. Что с тобой?
— А ничего, — ответила Сухви, — я иной раз и остаться заночевать могу, если тебе мешаю. — Она нахмурила брови, опустила длинные ресницы.
— Да что с тобой? — удивился Ванюш.
Сухви не ответила.
Вот и вместе они — муж и жена, а все неловко им как-то, не привыкли, что ли. Дичится Сухви, как будто не все говорит, что думает, что у нее на сердце, не узнаешь.
Перед правлением остановились санки с черной спинкой.
С санок спрыгнули двое мужчин и две женщины. Одна из них лет под сорок, другая — совсем молодая.
— Дуся, — окликнула старшая молодую, — не замерзла?
— Не заметила, как доехали.
Лошадь привязали к столбу, а сами прошли в правление.
Савка Мгди предложил гостям стулья, а сам ушел за перегородку. Покопавшись там, он вышел уже не в лаптях, а в новых валенках, без зипуна, с расчесанной надвое бородой. В правлении, кроме Мгди, никого не было, и гости из Бурундуков решили зря время не тратить, осмотреть хозяйство.
На улице первым встретился им завхоз Мешков.
— Леонтий Иванович, Яков Яковлевич, добро пожаловать, — заулыбался он гостям.
Мешков повел их к амбарам. Там были Ванюш, Сухви.
— Соня, ну и подруга называется… До сих пор не сказала, что за Ванюша замуж вышла, стороной узнаю. — Дуся обняла Сухви, расцеловала в обе щеки, шепнула на ухо: — Почему такая невеселая? Я бы целый день плясала, если б такой хороший замуж взял.
— Да так… — неясно проговорила Сухви, и голос ее был невесел, и красивые глаза беспокойно метались.
Не дожидаясь председателя, гости заглянули в амбар, посмотрели, как хранятся семена.
— У нас семян трав очень мало, — сказал Ванюш. — Как русские говорят, кот наплакал. Плакать, думается, и надо… Не умели, а взялись…
— Ты что, Иван Петрович, против указаний? — подозрительно спросил Мешков.
Ванюш ничего не ответил, гости тоже промолчали.
Во двор забрел старый бык, грелся на солнце. У него шея облысела, рога были сломаны, на концах свернулась кровь. Бык засопел и вяло зашагал, по самое колено увязая в снегу. На его спине сидели, нахохлившись, два петуха, один серый, другой белый. Когда бык тронулся с места, они слетели на землю и заковыляли, спотыкаясь и едва не падая. Видно, ноги были отморожены.
— Здесь наша птичья ферма, — сообщил Мешков.
— Зачем выпустили этих петухов? — раздраженно спросил подъехавший к тому времени Шихранов. — Здравствуйте! — сказал он, спохватившись.
Пригибаясь, чтобы не задеть косяк, все прошли в курятник. На полу стояло длинное корыто, ко дну примерзло какое-то месиво, картофельная кожура, перемешанная с зернами.
— Почему не убираете, безобразие! — гневался Шихранов.
— Свояк Сергей, — пробормотал Матви Капитун, — здесь и до меня так было, не успел еще. Канишно, безобрази… — попытался сказать он по-русски.
— Тебя сюда направили покончить с безобразиями. Теперь вот перед уважаемыми людьми краснеть приходится. Уберите петухов.
Матви посадил серого петуха в гнездо, — на насесте тот не мог удержаться, — белого затолкал подальше за дверь, чтобы не видели гости, и стал лопатой скрести корытце, но белый пришел к корыту и опрокинулся в месиво.
— Обжорное племя! — закричал Матви. Но не успел он его убрать, как набежали другие.
— Да тут у вас петухи одни, — удивились гости.
— Среди поздних цыплят много петухов оказалось. К тому же инкубаторских до осени не различишь, — объяснил Шихранов. — Резать нельзя — план.
Подошла старуха в старом кафтане. На ногах у нее были онучи из толстого домотканого сукна и лапти, сплетенные невесть когда, с виду словно окаменевшие.
— Озорники, все как один петухами стали. А петух — он скотинка нежная… — пожаловалась она.
— Сергей Семенович, это у тебя, значит, петушиная ферма получилась, — вздохнул Соловьев.
Шихранов кашлянул, насупил брови. Когда гости вышли за ворота, он стал допытываться у Мешкова, кто направил бурундуковцев в курятник.
— Полагаю, это Ерусланов, а?
Мешков не ответил. Шихранов откусил кончик цигарки, плюнул, зашагал вдогонку гостям к конному двору.
— Сено, что у вас позаимствовали, всему скоту пришлось скармливать. Нет у нас кормов. Не напрасно говорится — у бедного земля жесткая.
— Да-а, — вздохнул Камышов. — Не знал, что до такой степени бедствуете.
— После войны прошло почти семь лет. А у вас не лучше, чем во время войны, — прибавила женщина постарше, заведующая бурундуковской фермой Пичужкина.
Настроение у всех было тяжелое, разговаривать не хотелось. С конного двора пошли на молочнотоварную ферму. Здесь было по-другому: чисто, двор выметен под метелку. Правда, хлева ветхие, покосившиеся.
Им навстречу вышел Кутр Кузьма.
— Натерпелись страху! Думал, не отелится. Уж очень худая, как доска… Слава богу, все хорошо. Теленок-то на удивленье крупный.
В коровниках было сыровато и темно. Ладно, хоть крышу покрыли. В колодах, кроме ржаной соломы, ничего не положено. Сено берегли, помалу давали. Слышно было, как коровы жвачку жевали, лениво, без аппетита.
— Добрые люди, подойдите-ка, — позвала Плаги-ака. — Пеструшку поднять бы, с бабами никак осилить не можем.
— Что за болезнь приключилась?
Старуха удивилась, сказала тихонько:
— Сергей Семенович, что ты как чужой спрашиваешь? Знамо, что случилось. Коровушки-то как плетень.
— Плетень ли, забор ли, потом поговорим, — оборвал ее Мешков.
Когда выходили из телятника, навстречу попалась детвора. Каждый шел с полным ведром — для теленка еду нес.
— Здравствуйте, здравствуйте! — закричали ребятишки весело, как птицы.
Скоро из телятника раздались их звонкие голоса:
— Пей, Мишка-умница!
— Кушать захотелось, маленький?
Пришла и учительница Нина Петровна, да не одна, с двумя мальчиками, побольше других. Они что-то привезли на салазках, стали таскать в телятник тяжелые мешки. К ним подошел Ванюш.
— Это еще что у вас? Давайте вместе понесем.
— За сбор желудей овес отпустили. Мы смололи посыпку для телят.
— Спасибо вам, спасибо, — поблагодарил от души Ванюш, взял мешок, потащил к большому ларю.
Гости, хотя Шихранов их и не приглашал, захотели посмотреть свиноферму.
Крытый соломой свинарник был низкий, широкий, с коридорчиком посредине. Свиньи сердито тыкались в доски, приподнимались на задние ноги, подолгу смотрели на вошедших одинаково узкими скучными глазами.
— Тьфу, чертово отродье. Чем они вымазались? — сердито спросил Шихранов. — Товарищ Маськин, что это такое, почему вовремя не меняете подстилку?
— Где трудный участок, туда меня и бросаете, — проворчал Маськин. — До этого я на молочнотоварной ферме был, и здесь дела не лучше, голова кругом идет. — Маськин поковырял в ухе, оттуда выпала вата.
— Уши болят, что ли? — посочувствовала Дуся.
— Здесь, если вату не сунешь, оглохнуть можно.
Дела здесь были так плохи, что над Маськиным даже не посмеялись.
— Эй, Акулина! — позвал он.
Подошла невысокая молодая женщина в пестром ситцевом платье. На ходу она расчесывала волосы.
— Что за напасть?
— За свиньями хорошо ухаживаете, с любовью? — спросили гости.
— В колхозе кто свиней любит?
— Сколько трудодней получаете?
— А я не знаю, сколько завфермой напишет… Кум Иван, чего не отзовешься?
Маськин открыл старую кожаную папку.
— Сейчас скажу, товарищи. Я ее не обижаю: это самая сознательная работница. Фамилия ее, значит, Малышева. Сейчас вот… В прошлом месяце тридцать один, в этом месяце двадцать восемь записать придется.
— Как это так? — Акулина прищурила серые глаза. — В прошлом месяце я больше недели в Ракове жила. А в этом постоянно здесь работаю. Откуда ты такой добрый взялся?
— Не галди-ка, организованность нужна. В прошлом месяце свиней досыта кормили. В этом месяце норму картошки снизили. Значит, другими словами говоря, дел поубавилось. Правильно или нет?
Акулина не стала разговаривать, тряхнула волосами, повернулась и ушла.
— Женщины не понимают. Им бы дармовые трудодни получать, — сказал Маськин. — Ничего, я разверну мероприятия. У меня на этот счет твердый график…
Но было не до Маськина и его разговоров. Бурундуковцы уже поняли, как живут шургельцы.
— И картошка для свиней кончается. Сами видите, соревноваться с вами — кишка тонка. Я об этом неоднократно говорил, — откровенно сказал Шихранов, когда они уже шли к правлению. — Нам сейчас позарез помощь нужна. Да ведь это и закон: помогать отстающим.
— Передовые колхозы не дойные коровы, а отстающие — не телята, чтоб молоко сосать, — сказала Пичужкина. — Я не понимаю одного — земля Шургел лучше наших земель, такой земле только поклониться в пояс — чернозем. На моей памяти вы скота держали больше, чем в Бурундуках. А теперь у вас вдвое меньше, и тот при последнем издыхании. А вы говорите о помощи. Это что, за вас все делать? А может, тут руководитель виноват?
— Вы меня оскорбляете… — начал Шихранов обиженно и по привычке даже угрожающе.
— Обижаться тут нечего. В первую очередь вы виноваты, а потом, понятно, районные работники, защищающие отсталые колхозы.
— Вернее, отстающих председателей, — уточнил Соловьев.
— По-вашему, кадры как перчатки менять нужно? Нужны условия, чтобы работать, — нападал Шихранов.
— Кто их создать должен? Испугавшись поросячьего визга, догадались уши ватой заложить. Рационализация — нечего сказать! — возмущалась Пичужкина. — Кто у вас там работает? Маськин этот. А мусор, грязь, навоз вывезти со двора не догадались. — Пичужкина махнула рукой. — Гнать таких пора в шею.
Она помолчала. Потом сказала еще взволнованней:
— Летом, когда трава до самого плетня зеленеет, вы о силосе не думали. Когда осень наступила, трава пожухла, ее днем с огнем не сыскать, тогда вы ее на силос выискиваете. Что говорить, хорошее руководство…
— Я сюда не силком пришел, мою кандидатуру райком предложил. И недостатки он же покритикует. Если нужно будет — покарает.
— И мы к вам по совету райкома пришли. Как бы то ни было — соседи, друг к другу ходить должны. Вы обещали, а так и не приехали, — сказал Камышов. — Мало только договор подписать. Нам придется рассказать в районе о том, что видели.
— Вот, оказывается, зачем вы приехали, дорогие соседи, — развел руками Шихранов. — Нас перед районом осрамить хотите.
— Да нет, помочь желаем. Да и ваш заведующий МТФ очень просил. Не так ли? — посмотрел на Ванюша Соловьев. — Одно дело райком, другое — дела соседские.
— Правильно, Яков Яковлевич. Нельзя же так, чтобы вы нам только корма давали и тому подобную милостыньку, — поддержала Шишкина. — Сергей Семенович, вот ты часто говоришь, что стыдно тебе помощи просить. Так и сельсовету не меньше стыдно, что мы с тобой плохо руководим. Бурундуковские товарищи приехали нас уму-разуму поучить. Так давайте посоветуемся спокойно.
Тут вошел Савка Мгди, сказал неверным голосом:
— Слухайте радио, беда на всю Россию.
Включили приемник. Послышался тревожный голос диктора: «Вчера, второго марта… Председатель Совета Министров СССР, Генеральный секретарь ЦК КПСС Иосиф Виссарионович Сталин тяжело заболел».
В правлении стало так тихо, будто и не было тут народа. Молчали тяжело, растерянно.
— Что же теперь, как же мы? — спрашивала Пичужкина. Ей не отвечали.
Шихранов обхватил обеими руками голову.
«Снег и после масленицы вышиной с собаку навалит», — говорят у нас исстари. Хотя днем было уже тепло, по утрам и вечерам еще морозило. Днем сыро, влажно, а вечером ветер становился холодным, даже пронзительным, заносил снегом оттаявшую местами землю. Лес потемнел, четко вырисовывался на фоне ясного неба.
Хорошо ехать зимой по лесной дороге! Ветви елей, тонкие ветки осин уже сбросили снег, где-то шумят ручьи, вот-вот вырвутся из-под снега наружу.
…Три подводы спускаются с горы. На дне саней ржаная солома брошена. У некоторых гнет припасен. Нетрудно догадаться — едут за сеном.
Навстречу им — тоже сани, нагруженные сеном.
— Далеко ли едете? — спросил по-русски старик с большой бородой, остановив лошадь. — Э, да вы из Шургел, — перешел он на чувашский, — как раз нужные люди.
— Это мы, Егорыч. — Ванюш поздоровался со стариком за руку.
— Устал вас ждать на лугах… Куда, думаю, запропали мои закадычные? Ай кони-то у вас обессилели. Ну ладно, вот я вам и навстречу выехал.
В округе Тыхырьял этого старика любили все. Старые чуваши помнили еще, как он когда-то, работая на водяной мельнице у кулака, старался брать с них поменьше гарнцевый сбор, молодежь знала его потому, что на акатуях, когда бурундуковский колхоз устанавливал карусель, он всегда играл на дудке, да так, как теперь никто не играет.
Егорыч посоветовал накормить лошадей. Шургельские лошади как будто век не видали зеленого сена, накинулись, принялись есть. Лишь одна гнедая жевала еле-еле, так устала, бедняга.
Ягур шутил:
— Такое раньше барские лошади только ели, что жеманишься! Эх, тебя давно по акту списали, чудом уцелела…
Егорыч велел выпрячь уставшую лошадь, поставил в свои оглобли.
— Так мы и до петухов не вернемся, — путь не близкий. Что в моих санях — разделите на два воза и езжайте домой. Вон Иван Петрович говорит, что у вас и дойным коровам сена нет.
— Вон оно какое, пахучее, с ягодками, — восхищался Ягур, перетаскивая сено на дровни Стюпана. — Стюпан батькович, и ты свою силу покажи… У этого деда внучка есть, такая красивая, как вот этот цветок. — Ягур вытащил из сена голубой цветок, воткнул его в Стюпанову шапку.
— Как я буду с ней разговаривать? — удивился парнишка. — Я по-русски ни бельмеса не знаю.
— Ничего, она тебя научит, — успокоил его Ягур.
Пока Ягур и Стюпан складывали сено, Егорыч и Ванюш тихонько тронулись на Волжский остров.
Возвращались с нагруженными возами. Шургельские лошади часто останавливались: гора была крутая.
— Иди-ка сюда, — позвал старик Ванюша.
Тот подошел.
— Слушай, Ваня, неужто ваши односельчане на таких лошадях ездить не стыдятся? Ведь такие же, как я, — белобородые.
— Еще бы не стыдиться. И я стыжусь. — Ванюш помолчал, признался с досадой: — Смотрю и удивляюсь. У нас стало хуже, чем до моей службы в армии, точно.
— В вашем колхозе председатели часто меняются. Вон прошлой осенью и нашего Камышова чуть в Буинск не забрали. Хороших забирают. Это зачем же?
— Шихранов дом поставил, в нашей деревне остаться думает, — сказал Ванюш.
— Дом пусть ставит, он всем нужен, нужен и председателю. — Старик задумался. — Колхозникам помогает ли дома ставить? Да и сказать по правде, мы тоже не очень обстроились, живем получше, колхоз покрепче, а силенок все не хватает. Старый я человек, ума не приложу, отчего это?
Ванюш дал старику закурить и сам задымил, шагая с ним рядом.
— Да, — вздохнул Егорыч. — Россия-то большая. Видно, недоглядишь за всем…
— Так ведь кто ж нас вызволит, если не мы сами? Работать-то за нас никто не пойдет. Так ли вы раньше работали?
— Коли бы мы так работали, ты бы со мной рядом не шагал, с голоду бы сдохли, — сказал старик сурово. — Нынче, конечно, такое дело, никто не умирает. Не дадут умереть. Лодырь и тот живет. Оно конечно, если рассудить, должен быть свой интерес. А только в наше время работали в десять раз покрепче… — Он помолчал. — Значит, женился ты. Обрадовал мать пригожей снохой. Она у меня, твоя жена, на квартире недолго жила.
Ванюш о жене говорить не хотел, только сказал, что скоро она кончит десятый класс в Бурундуках и думает дальше учиться.
— Знамо, теперича молодежь в деревне не хочет мытариться, все норовит в город, — откликнулся Егорыч невесело. — Как чумные, без оглядки бегут от родного угла. Ума не приложу, откуда эта зараза пошла?
Так они дошли до последнего холма. Старик остановил свою лошадь, подождал, пока дойдет шургельская. Ванюш сзади подталкивал воз вилами. Устал крепко — пот по лицу струился. Старик посмотрел на него, усмехнулся. Нравился ему этот парень.
— Так-то, Ваня, — сказал он ласково, — и теперь, вишь, жизнь идет, и теперь работники есть. На них вся и надёжа.
Миновав еще одну просеку, они въехали в Верхние Тарханы. Эта чувашская деревня на краю леса в вечерних сумерках казалась сонной, спокойной. Ванюш на квартиру не пошел, распряг лошадь, дал ей сена и побежал к сельсовету узнать, вернулись ли возчики в Шургелы.
В сельсовете сидела миловидная девушка, вязала кружева. Тут было тепло, хорошо, и сверчок пилил по-домашнему. Ванюш огляделся, расправляясь с морозу, улыбнулся. Девушка встала, поздоровалась, предложила Ванюшу стул. Но он отказался, попросил разрешения позвонить по телефону. Его быстро соединили.
— Сергей Семеныч? Ерусланов беспокоит. Доехали до Верхних Тархан. Моя лошадь устала, хотим заночевать… Что? Какое несчастье? Что… при смерти самый близкий человек? Кто же?!
Связь оборвалась. Ванюш кричал, но ничего не было слышно. «С кем же несчастье? Мать или жена? Сухви!» Сердце Ванюша сжалось. «И точно, перед отъездом немоглось Сухви». Поблагодарив наспех девушку, он выбежал из сельсовета, заметался. На улице увидел мальчишку на лыжах, сказал ему, в чем дело, и мальчишка отдал ему лыжи и самодельные палки.
— Что случилось? Как полотенце белый! — испугался, увидев его, Егорыч. — Куда на ночь глядя пойдешь? Устал, голодный.
Но Ванюш не стал слушать — так и рванулся.
Старик только головой качал, прислушиваясь к скрипу лыж по хрусткому, смерзшемуся к ночи снегу. «Что еще увидит он в жизни? — подумал он. — Больно горяч…»
Вечер ясный и тихий. Над горизонтом медленно плывет луна. В ее свету лыжный след, словно парная шелковая нить, виднеется. Следы остаются, а молодость быстрее лыж вперед летит…