ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ

НА ТОКУ

Наступил сентябрь. Деревья стояли будто факелы, поля опустели.

Везли последние снопы. Издалека видны скирды и копны. На их укладку вышли пожилые, даже старики. Тут нужна большая сноровка, дело сложное.

На высокой копне, похожей издали на огромный, опрокинутый вверх дном горшок, стоит дед Кэргури с бородой белее овсяных снопов.

На полных рыдванах, один за другим, подъезжают подростки. Подкинуть сноп прямо в руки деда Кэргури, который успевает одной рукой складывать, а другой прихватывать вновь взлетевший к нему сноп, — большая радость. Тут нужна ловкость и сила. Неудачников засмеют, а умелые заслужат общее уважение. Но самое ценное — если похвалит дед.

— Молодец, — подбадривает старик умелого подавальщика. — Хлеб не просыпайте, раз прихватил вилами, уж больше не верти, не крути — сразу ко мне. Когда я был подростком, отец мне редко разрешал снопы подавать, все говорил, зерна просыпаю… Горбушку подового хлеба любите? А она-то из этих зерен составляется. Вокруг копны, бывало, полог расстилали. А у вас кафтаны-то и на дне рыдвана не расстелены.

Когда подводы задерживаются, старик не сидит сложа руки. Слезает по лестнице, деревянной лопатой похлопывает по снопам, чтобы были ровные, как подстриженные.

— Этак и дождем не промочит, и смотреть красиво. Я подростком с отцом спину гнул на Каврук-богача… Три года стояли на задах у него сложенные нами скирды. Хлеб-то был сухой-сухой… Вот уж он хвастался… Да чего там вспоминать, — машет рукой Кэргури, а сам все же договаривает: — Богачи-то хвастались, а сеяли, пололи, убирали, молотили им мы. Чужой хлеб, а все же хлеб. Мы его берегли. Снопы возили только до русского завтрака.

— А почему не весь день? — спрашивают мальчики.

— В жару хлеб начинает осыпаться. Грех не беречь хлеба. Теперь весь он наш, народный. Как же его не беречь? А вон вчера мы ехали с поля, три снопа растеряли. Салмин мне показал. Стыдно было за вас.

— Это Тимер Журавлев стал кидаться снопами, — оправдывались мальчишки.

— Вы бы его сюда привели, я бы его за уши.

— Мы ему и то грозили, а он все баловался. Я, говорит, его не боюсь.

— Стало быть, у него, как вы говорите, дисциплины не хватает. Я вот матери расскажу.

— Дедушка, мы стараемся, — хвастались перед ним ребята, — теперь в пятый класс ходим, у нас двоек нет.

— Вот и хорошо, мои деточки, старайтесь, умными растите, не срамите отцов, матерей.

— Дед, научи нас класть скирды, — просили ребята.

— Вот начнем новую копну, тогда покажу, — обещал старик.

Подъехал на тарантасе конюх Кирка Элексей.

— Тпру, — остановил он жеребца и попросил одного из мальцов придержать коня за повод.

— Раньше на нем Шихранов ездил. А сейчас — конюх. Мне бы прокатиться, — мальчик погладил жеребца по крутой шее, расчесал пятерней длинную волнистую гриву. Элексей полез на рыдван, взял в руки вилы, ловко и сильно стал подавать снопы. Потом объявил Кэргури:

— Сват, я за тобой, поехали быстрее на ток второй бригады, там народ собрался. Важный разговор будет.

— Я-то на что понадобился? — удивился старик. — Не стоило за мной приезжать на председательской. Сельчане скажут, ишь, на тарантасе катается, а ему на тот свет пора.

— Поехали, поехали, сам председатель за тобой послал, — настаивал конюх.

Темно-серый в яблоках жеребец, как только натянули вожжи, легко тронулся с места. Выехали на мягкую полевую дорогу.

Кэргури крепко держался за рукав Элексея и расхваливал коня:

— Ну и скотинка, ну и бывают же быстроходные! Слава тебе господи, и мне, старику, довелось покататься.

— А ты, сват, не пугайся, тарантас подремонтировали. Фонарь умный, как человек, — успокаивал его Элексей.

— Знамо, славный конь. — Старик все крепче жался к конюху. — Кажись, купили его жеребеночком, в Базарных Яльчиках.

— Там. Шихранов любил рысаков. Вот в будущем году на акатуе по кругу на нем поскачем. В Тыхырьялах пока против нашего Фонаря другого коня нет.

— У нас, помню, раньше лошади быстрее всех бегали на праздниках.

— Да Шихранов-то не разрешал, боялся, заметят и отнимут для начальников повыше, — объяснил Элексей. — А теперешние-то наши не очень-то боятся…

Жеребец мягко остановился перед толпой. Люди смотрели на молотилку, на мостике которой стоял Ильин.

— Товарищи, на этих днях закончил свою работу сентябрьский Пленум. Он поставил важнейшие вопросы, принял решения, необходимые для вас, для нас всех, для всей страны…

Вид у Степана Николаевича был серьезный, глаза смотрели радостно. Говоря, он переводил взгляд с одного лица на другое, старался взглянуть в глаза поглубже. Колхозники, молча слушавшие текст Постановления, стали постепенно откликаться, послышались замечания, слова одобрения и радости.

Кирка Элексей проводил старика Кэргури к столу, где кроме секретаря и председателя сидели еще два бригадира — Шурбин и пожилой колхозник с седой, густой бородой.

— Кэргури Герасимович, сельчане тебя выбрали в президиум, — Салмин уступил место старику. — Ты, несмотря на свои преклонные года, всем пример подаешь. Вон, как башни, стоят твои скирды.

А люди уже говорили о своем, наболевшем:

— В газете о нас прямо написано.

— Правильно говорят, указывают.

— Чего там! По контракту закупают, бывало, телят, а к Новому году Еким списывает по акту. Куда это дело годится, — возмущались бабы. — Мужики, куда смотрели? И зачем только шургельские мужики штаны носят…

— Пока сын Спани не вернулся из солдат, павшую скотину с фермы не успевали вывозить. Стыдно вспомнить, — переговаривались колхозницы.

— Все мужики ходят в штатных, будто в колхозе другой работы нет. Чего одни бабы сделают, если мужики руки в брюки разгуливают!

— Помогать надо председателю и Ванюшу. Под многим начальством нам не ходко ходить.

Единогласно решили работать на молотьбе круглосуточно и все, что Пленум постановил, одобрить.

А когда митинг объявили закрытым, бригадир Сайка Михаил спросил во всеуслышанье, по чьему распоряжению приказали на люцерну перевести так много людей, когда там им делать нечего.

— Теперь отменили это, — объяснил Салмин.

Был обеденный перерыв. Вперед вышла пожилая женщина в белом фартуке с перекинутым через плечо полотенцем, поклонилась всем слегка, сказала, что обед готов: милости, мол, прошу к столу. Трактор приглушили. Молотилка затихла. Люди пошли к стану — домику, стоявшему немного поодаль от гумна. Девушки, по-видимому, не слышали приглашения, крутили сортировку, шутками перебрасывались, смеялись. Повариха едва дозвалась их.

Перед станом стоял сбитый наскоро из досок длинный стол на козлах, похожих на раздвинутые ножницы. Уселись вокруг, шутя и смеясь ели салму, не простую, а чечевичную, русскую. Сидели рядом Салмин, Ильин и бригадир Шурбин, а напротив Ванюш.

— Коровы хорошо пасутся, значит, их не надо трогать. Хотя товарищ Митин категорически возражал и обиделся, что такое дело предприняли без его согласия, — сказал Салмин.

— Это почему же? — с интересом спросил Ильин.

— Да решил, что раз коровы далеко от дома, значит, мы сплавляем молочные продукты на сторону.

— Как у него язык повернулся на такое! — возмутился Шурбин. — Мы при Шихранове коров в лес не догадывались выводить, проще было: падаль закапывать не успевали. Тогда Митин не возражал. — Шурбин посмотрел в глаза Ильину. — Недавно меня о Ерусланове допрашивал, зачем да почему его отца посадили, как работает, мол, ваш Ерусланов. Словно слепой, сам не видит. Да эти еще уполномоченные. Не сердитесь, прямо люблю говорить, вообще они колхозам ни к чему.

— И этот вопрос надо пересмотреть. Если прислать человека, так чтобы помочь сумел. Гостей колхозу не нужно, тем более нахлебников. Как быть, подумаем, — сдержанно ответил Степан Николаевич. — О многом нам с вами подумать надо. И еще больше сделать, — добавил он.

— А сразу, — сказал Шурбин, — дело не сделаешь, земля, она тяжелая…

— Верно, верно, — подхватил старик Кэргури, — тяп да ляп, так нельзя. Правильные слова сказаны: надо нам подумать, всем миром подумать.

ЖАДНОСТЬ И МЕСТЬ — ДВА САПОГА ПАРА

Полдень. В страдную пору в деревне в это время тихо, безлюдно. Изредка увидишь детишек или старух, да лениво бредут за ними дворняжки, высунув мокрые языки. Куры от жары попрятались в тени сараев и палисадников.

В тишине на все село слышно, как ругаются Мешков с женой Шихранова. Бывший друг бывшего председателя забирал со двора остатки дров, грузил их на тачку.

— Как не стыдно, последние дрова увозишь! У нас ни полена, зима скоро, детишки померзнут, — чуть ли не плакала Урине.

— А что я им, отец, что ли, детям твоим? — куражился Мешков. — Не колхозные эти дрова — мои. Муж твой не уплатил ни копья.

— Не выпущу, в сельсовет пожалуюсь. Средь бела дня грабишь.

— Ну, уйди с дороги, баба, а то Бульдока натравлю. Не стану руки марать, драться с тобой. — Мешков так пнул калитку, что она с грохотом открылась и гулко ударилась об угол дома.

— Собаку-то я выкормила, а ты ее на меня натравить готов, — попятилась к сеням Урине. — Именем детей тебя проклинаю, мучитель ты наш! Два века не проживешь, все одно подавишься нашими слезами!

— Проклятья овцы волку не слышны. — Мешков выдернул из больших ворот засов, открыл их настежь, так как тележка не проходила в калитку. Урине попыталась удержать его, но быстро отскочила: между нею и Мешковым, скаля зубы, поджав хвост, встала огромная собака.

Мешков показал женщине кулак и повез нагруженную тележку домой, а его собака, часто дыша, шла рядом с ним.

Дома Мешков не задержался, перетащил бревешки под сарай, накрыл их соломой, забежал на минутку в избу, выпил полный ковш холодной воды, вышел во двор, посадил собаку на цепь и снова потащил тележку на улицу. Огляделся: никого не было видно. Он ускорил шаг и прямиком, как только миновал околицу, через сжатое овсяное поле направился к изгибу реки. Неожиданно он услышал старческий голос, напевавший песню, очевидно собственного сочинения:

Была у меня кобылка,

Я отдал ее колхозу,

Теперь не одна лошадка,

Мои все, езжу на всех…

Мешков сразу узнал Савку Мгди, оставил тележку за суслоном, подошел к старику, снял картуз, вежливо поздоровался, а заговорил недовольно:

— Конечно, ты на всех ездишь, даже на рысаке.

— А чего мне не ездить, эккей? Сам председатель прикрепил мне серого жеребца. На акатуях мы на нем премии будем получать, говорит. Нам доверять стали.

— При Шихранове вас и палкой поправлять суслоны после ветра не выгонишь. Салмин-то даже стариков не жалеет.

— Ты, Федорыч, не мели языком попусту. По собственному желанию я пришел… А сам куда путь держишь?

— Срочное дело, спешу. Нам теперь лошадей не выделяют, сами тележку везем.

— Коли сходно, можно и на тележке, эккей.

Старик снова стал напевать песенку. Чтобы ветром не сдувало верхние снопы, он их связывал небольшими пучками, и получалось у него красиво — будто кувшины лежат с двумя ручками.

…Возвращался Мешков домой с поклажей. На тележке лежали два улья с закрытыми наглухо летками. Сзади плелся Иван Маськин, подталкивая тележку длинной палкой. Оба они были закутаны так, будто после тяжелой болезни вышли на крылечко подышать свежим воздухом. Маськин лицо и голову замотал платьем, только глаза блестели в узкой щелочке.

— Кум Иван, а кум Иван, сильнее помогай. Тяжело мне так, — упрашивал его Мешков. — Приедем домой — светлого полбанки опрокинем.

— Хватит, завтраками не корми. Пивка пожалел. Знаю я тебя, какой ты мне кум. Не ходок я с тобой более никуда.

Иван замахал руками, затоптал ногами, подобно человеку, нежданно-негаданно наступившему босыми ногами на горячую золу, откинул в сторону палку и бросился вниз лицом, подняв калачом зад, в сторонке от полевой дороги. «Запсиховал», — как сам он называл это. Да себе на горе. Брошенная без расчета палка задела улей. Пчелы так зазвенели, что дрожь пошла по спине. Несколько пчел вырвались из улья и напали на Маськина, ужалили его в зад. Иван вскочил, побежал, замахал руками, как ветрянка крыльями, на чем свет стоит честил кума.

— Образумь своих пчел! — кричал он.

— Как я их образумлю! Зачем налакался? Пчелы запаха спиртного не терпят, сам знаешь.

— Ты, что ли, напоил меня? — Отмахиваясь, Маськин шагал по овсяному жнивью, болезненно охал. — Не ходок я к тебе больше, отгоняй своих пчел! Как ты сам, въедливые.

— Это ты от зависти, — огрызался Мешков.

— Не твои они, на колхозной земле два года. Траву медоносную заставлял сеять для них. И Шихранова втянул. А потом ему кукиш показал.

Но Мешков знал, чем кого взять. Вынул на всякий случай припасенную початую поллитровку, поднес к лицу Маськина. Тот быстро учуял запах водки, схватил посуду, словно голодный кусок хлеба, жадно стал тянуть.

— Кум, не всю пей, мне оставь, — попросил Мешков.

— Тебе нельзя, пчелы сивуху не любят, — пробормотал Маськин. Он отдал остаток Мешкову и, свернувшись, лег на землю.

— Кум Иван, вставай, люди увидят, Салмин узнает. Скажут, в поле в страду водку распивают. В газете учительница разрисует. Пошли.

Маськин наконец поднялся и пошел, качаясь как стебель подсолнуха на ветру, стал подталкивать тележку. Однако всю дорогу ругал дружка. Так они вошли в село. Мешков торопил, Маськин же все ворчал себе под нос, но, по-видимому, решил скорее достичь обещанной награды в вовсю старался. Вот он нажал на палку, да так, что она треснула, — потерял равновесие, головой стукнулся об улей. Летка открылась. Пчелы стали вылетать из улья, яростно нападая на всех, кто попадался на их пути. А попалось стадо телят.

— Плаги-ака переезжает на ферму! Вот на тележку сундуки свои нагромоздила, — говорили друг другу ребятишки, приняв Маськина за старуху. — Сама вон толкает.

— Какая я вам Плаги-ака, — проворчал Маськин, отбегая в сторону. Телята, преследуемые пчелами, заметались, повернули назад, опрокинули Маськина, перепрыгивали через него. Начался страшный переполох. Телята, задрав хвосты, перегоняя друг друга, мыча бегали по улицам. Пастух Кутр Кузьма и подпаски не знали, что делать. С великим трудом им удалось перегородить телятам дорогу и повернуть их на улицу, ведущую к пруду, в шутку названному «гэсом Савки Мгди». Мгди как раз возился у своей запруды, увидев стадо, взял в руку длинную хворостину, стал ею размахивать, кричал пастухам:

— Куда гоните? Опять все нарушите!

Бычок серой мышастой масти, покрупнее остальных, косясь и показывая рожки, задрав хвост как всамделишный бык, с ревом понесся прямо на Мгди. Старик попятился, не удержался, бултыхнулся в воду, пошел ко дну, потом вынырнул. С трудом старика вытащили на берег. Его и без того жиденькая бородка стала будто короткий пучок кудели, старая шерстяная шляпа, каким-то чудом удержавшаяся на голове, сморщилась, как увядший лист лопуха на солнцепеке, сползла на глаза.

— Ой, в своем гэсе чуть не утопили! — жалобно проговорил он. А когда вспомнил, что в пруду осталась его трубка с медной головкой, чуть не заплакал. — Трубка-то подарена знакомым из самих Чебоксар. Пруд еще комиссия не приняла, а ты, Кузьма, чего наделал? Нашу буйную Тельцу прудить — это тебе не телят пасти.

— А у меня шляпа куда-то запропастилась. Тоже подарок, — спохватился пастух. — Наверное, ты своей хворостиной смахнул в воду. Я и не заметил.

Но ему объяснили, что по улице он бежал уже без шляпы, — значит, в воду она упасть не могла.

— Микита Савельич, ты же недавно в поле суслоны поправлял. Когда же успел в пруду искупаться? — удивленно спрашивали прохожие.

— Что же мне теперь, на боку лежать? Там кончил, сюда пришел. Пруд обчественный, эккей. Молодежь песенку сочинила, называет моим гэсом. Пусть тешится. А вот чуть в нем не утонул… Не помню, когда в реке последний раз купался. Что я вам, спортсмен какой? Утону — каково моей старухе будет, — растерянно говорил старик. Он засеменил по улице, с одежды его еще часто капало.

— Дедушка, подождите! — вслед ему закричал Педер-подпасок. Он бежал тоже весь мокрый, в одних трусиках, — догнал, сунул в руку старику медную трубку. — Я нырял-нырял и нашел, не тужите.

— Эй, да ты молодец, эккей, настоящий пионер. Ладно уж, передай свату Кузьме — не серчаю я на него. — Старик погладил свою трубку, спрятал ее на самое дно кармана, пощупал, надежно ли, и, оставляя мокрые следы на пыльной дороге, пошел домой.


Трудовой день миновал. Люди возвратились с полей, торопясь поужинали. В домах стали гаснуть одна за другой лампы. Но не гас огонь в избе Спани. Она давно сварила ужин, расставила тарелки — три тарелки для супа и три ложки положила. «Вдруг явится сношенька. Неудобно потом ей подавать», — рассуждала она сама с собой. Подошла к окну, дотронулась до старых косяков, во многих местах изъеденных короедом, подумала горько: «Неужто не вернется? И сынок молчит. С кем же поговорить-то?.. Оконные занавески с собой унесла. Ой, как тяжело. А может, к свахе пойти? Поговорить по душам».

Она оделась, повязалась шалью и пошла, часто спотыкаясь, поддерживая тяжелую голову рукой.

Лизук приняла ее ласково, хотела угостить чаем, но Спани, как всегда, сказала, что ей пить и есть не хочется — душа у нее не на месте…

Та ничего не ответила и ни о чем не спросила. Посидев немного и поняв, что разговора не получится, мать Ванюша засобиралась уходить. Спросила:

— Ванюш сегодня не был у вас?

— Зачем ему к нам приходить? Коли мать не знает, где ее сын ходит в такой час, как уж неопытной женщине не поверить злым языкам…

— Ни разу так не запаздывал. Я своего сына знаю. Он без дела не станет слоняться. Значит, нужно…

— Так-то оно так. Грач и тот своего птенца хвалит: хоть черненький, да мой, — не глядя ей в глаза, сказала Лизук.

— Сваха, а я поговорить пришла. Тяжело что-то. Подумала: сын, мол, ладит с тещей. Пойду и я посижу, поговорю. А ты мне как по сердцу ножом полоснула.

Лизук забеспокоилась:

— Да что ты, сваха, что ты, и мне ведь тяжело. Иной раз и сорвется недоброе слово…

Спани ничего не ответила, а попросила воды испить, несмело взглянула на сваху. Но и Лизук, видно, было не легче, и у нее слов не нашлось…

Спани ничего не оставалось, как уйти, и она ушла. Правда, Лизук вышла ее проводить, но тут же прикрыла калитку и заперла на засов.

Спани сделалось совсем не по себе, знобило. Дошла она до своих старых, покосившихся ворот, но так и не вошла в избу, села на завалинке и просидела долго, пока не подбежал ее сын, заметивший издали в лунном свете силуэт матери перед избой.

— Мама, что с тобой?

— Чего уж спрашивать-то, сынок… До того дошло, не могу домой одна войти. Тошно мне.

Ванюш под руку ввел мать в дом. Спани еле слышно сказала:

— Была у свахи, она меня прямо без ножа зарезала.

Ванюш расспрашивать не стал, помог ей лечь. Спани не удержалась, упрекнула:

— Думала, ты приедешь, женишься, и я поживу спокойно. Много ли мне осталось… А тут людям на глаза показываться стыдно.

— Мама, ты успокойся. Я-то ведь тебя никогда не брошу, что бы в жизни ни случилось… Я по важному делу ходил. Пешком в МТС бегал. Ты же знаешь, у нас травы не уродились. Чем опять побираться, пойдем на крайность: посеем рожь на зеленую массу. Стыдно, конечно, хлеб скармливать. Но что ж поделаешь? Это пока единственный выход… Вот поломался трактор, я и бегал за ремонтниками.

— А им, в город убегающим, ни коров, ни корма не нужно. Для них хоть все мы провались… А трактора дадут?

— Нет, график, говорят, на заседании райисполкома утвержден, не имеют права перебрасывать. Звонил Митину. Ни в какую… Да, тяжело работать, и без этого нельзя… Что я без этой работы делать буду?.. Любым путем, а эти шестьдесят га посеем, будем с кормами… Ты, мама, полежи, а я в правление сбегаю, — может, еще застану кого.

В правлении было много народу. Ванюш поздоровался, снял кепку. Ему, кроме Салмина, никто не ответил.

— Раз ты, пред, считаешь, что надо сеять, дело, конечно, твое, хозяйское, дай наряд — посеем. Однако…

— Что «однако»? Вы открыто говорите, — сказал Ванюш горячо и раздраженно. — Не посеем — без кормов останемся!

— У вас прямо как в сказке, — ехидно сказал счетовод Никонов. — Посеял — и масса тебе готова. Вы кругом посмотрите: разве не видите — картофельная ботва и та уже пожухла, а ты с ума сводишь со своим посевом. То ли будет силос, то ли будем с носом. И опять же — хлеб на силос!

— По-моему, ни один колхозный работник не решится выписать семена на посев в такую позднюю пору, — добавил Мешков. — Партия разбрасываться добром не велит. — Он закурил, краешком глаза посматривая на председателя.

— Товарищ председатель, чего молчишь? Спас яблочный давно прошел. Разве можно на полсотне гектаров хлеб рассыпать?

Молчали бригадиры, дымили безостановочно. Из-за стола встал Салмин.

— Я думал, вы дельный совет дадите. Сидим, который час бьем в одно место. О чем надо говорить? Конечно, это скверно. Хлеб для скота. Недопустимо вроде. А голодным скот оставлять — это, по-вашему, не скверно? Что, если другого выхода сейчас нет? Погибать скоту? — Все смотрели на него не отрывая глаз. — Правда, сеять рожь поздновато, но при благоприятных погодных условиях дело себя оправдает. Надо иметь решимость. Ругать нас будут — стерпим, зато скот спасем. Вот только трактор поломался, тракторист неопытный. А другой нам не дают. Иван Петрович был в МТС, напрасно. — Салмин сел.

Учетчица Анна, немного стесняясь, вступила в мужской разговор. Вспомнила, как работала бригадиром в первый год войны. И как тогда поздно пришлось посеять рожь, даже позже, чем сейчас.

— Меня чуть живьем тогда не съели за поздний сев. А рожь-то успела взойти и хорошо перезимовала, неплохой урожай убрали. Вот Никонов, к примеру, помнит, да и Иван Маськин. Правду, я говорю, Иван Акакиевич, или нет?

Маськин не ответил, взглянул на Никонова, на Мешкова, те уже собрались уходить.

— Прогноз не передавали? — спросил Салмин.

Анна ответила, что уже третий день ничего не передают.

— Значит, погода устойчивая, перемен пока не ожидается.

— А земля вся высохла, давно не было дождя, — нашел другой довод Никонов. — Вы думаете семена как на горячую печку бросать, на ветер выбрасывать?

Салмин тер лоб, думал.

— Правда, не все члены правления согласны, но это вполне понятно — дело ответственное. А выхода другого нет. Попробуем, — решил он.

— Не посеем, и ждать будет нечего. — Ванюш оглядел всех внимательно. — У меня есть предложение, не знаю… Не испугать бы? — Он посмотрел на Мешкова, Никонова, Маськина. Те потоптались на месте, но решили все же Ерусланова выслушать.

— Да ладно уж, мы народ привычный, пугай, — засмеялся Шурбин.

— Трактора нам другого не дадут, это ясно. Лошадей надо перевести на пахоту. А снопы и зерно с токов — уж немного осталось — подвозить на индивидуальных коровах.

Мешков и его приятели ахнули.

— Получше не придумал, товарищ Ерусланов? Тебе хорошо, у тебя коровы нет. Выезжать на чужих — самое разлюбезное дело. Что сейчас, военное время, что ли?

— Да, в нашем колхозе пока война не кончилась, это точно, — сурово сказал Ванюш, — да и не все хотят, я гляжу, чтобы она кончилась. — Он прямо посмотрел в глаза Никонову, потом перевел взгляд на Мешкова.

Но тот, отводя глаза, зло сказал:

— Это ты с красивой женой воюешь!.. Нам воевать не с кем, мы народ мирный. А о коровах не помышляй.

— В лес за дровами, на базар ты на коровах ездил? Ездил. У тебя, товарищ Мешков, двухгодовалый вол не хуже лошади потянет. Тебе и вовсе не стоит тужить.

— Держи и ты вола. Кто мешает? — забегал глазами Мешков. — Не было бы его, я бы у правления лошадь просил, беспокоил. А так соседям помогаю, всей родне…

Никонов махнул рукой:

— Делайте как хотите, я пойду, отдыхать пора… Да отпустите вы мою душу на покаяние, третье заявление подаю. — И он ушел не оглядываясь.

За ним было отправился Мешков, но тут увидел, что Маськин все сидит за столом, и дернул его за рукав. Тот отстранил руку, повернулся лицом к Салмину и Ерусланову. Потом встал, подошел к ним, сладко зевнул, почмокал мокрыми губами.

— Не слушайте вы их, делайте, как сами надумали. Я их знаю. Саботажники они! — неожиданно закричал он. — Я им еще покажу! Обманули они меня, общипали как курицу.

Мешков махнул на него рукой:

— Совсем вдрызг опьянел. О ком говорит — неведомо. Уйти от греха подальше. — И он осторожно прикрыл за собой дверь.

Маськин уселся на табуретку, его совсем развезло, он клевал носом, потом вдруг встрепенулся, хватил кулаком по столу, грозил кого-то вывести на чистую воду, написать жалобу. Потом, стараясь пошире открыть узенькие глазки, спросил жалобно:

— А как вы думаете, теперь куда можно писать? Этакую, положим, секретную? А то я не понимаю…

— Иван Акакиевич, писать можешь куда угодно и кому угодно, но обязательно ставь свою подпись. Пиши открыто, говори открыто, — посоветовал Салмин.

Маськин хитро сощурился, погрозил Салмину пальцем:

— Ловишь меня, подлавливаешь. Знаем мы вас. Раньше-то я писал и в активе был, как положено.

— Нет, не как положено, — сказала Анна. — Тогда меня, бабу, чуть не посадил за тот поздний посев ржи. А кое-кто через тебя… Чего уж тут скрывать?

— Ах, вы, значит, меня, защитника интересов народа, еще и попрекаете! Я райкому пожалуюсь, так не оставлю! — Маськин застучал кулаком.

— А ну-ка, марш отсюда, — сказал строго Салмин, — приходи, когда протрезвеешь.

— Я в этом помещении с начала войны сидел, еще до вашего избрания. Не имеете права меня выгонять!

— Не хочешь уходить, сиди не мешай нам, — сказал Салмин. — Выпей холодной воды, успокойся. Потом поговорим.

Маськин опустил тяжелую голову на стол, сразу захрапел.

Остальным уже не до него было. Подсчитывали, прикидывали, сколько лошадей и плугов потребуется, в какой срок можно вспахать шестьдесят гектаров.

Вдруг запахло гарью. Все всполошились и увидели, что штанина у Маськина тлеет, а сам он преспокойно похрапывает, изредка чмокая губами и шевеля двумя прокуренными пальцами, как кролик подпаленными ушами.

«Пожар» потушили, и Анна открыла форточку. Ванюш решил сходить в клуб: пока не разошлась молодежь, сказать, чтобы дома посоветовали родителям помочь колхозу.

— От моего имени тоже попроси, — сказал Салмин.

— И я буду снопы возить, — вмешалась Анна, — корова моя к чужим людям непривычная.

Ванюш ушел торопясь, громко хлопнул дверью. Маськин проснулся, протер кулаком глаза, встал.

— Решайте, говорю вам, скорей, на тех скопидомов не глядите. Они и меня объегорили. Сами-то в сторонке, а я за них отвечаю. — И он, грозясь кулаком, все громче ругая Мешкова и Никонова, вышел на улицу.

Остались двое.

Салмин диктовал, Анна писала.

— Ефрем Васильевич, вы очень много курите, — сказала она.

— Верно, Анна. Прихожу отсюда как из угарной бани и ужинать не хочу, — как больной сразу спать валюсь… К дочери вот съездить некогда. А она ко мне рвется, дома, говорит, хочется пожить. Видно, надоело у бабушки.

— Наверное, большая стала, я ее года три не видела, — сказала Анна.

— В шестой пошла учиться. Совсем взрослая. — Салмин вынул карточку дочери. Анна внимательно посмотрела, глубоко вздохнула.

— Глаза большие, волосы волнистые, круглолицая, губы тоже как у матери. — Анна отдала карточку, пригорюнилась. — Сколько сирот из-за этой войны на земле осталось… Я помню, как ваша жена под бомбежку попала. У кого отцы, у кого матери… — Анна умолкла, — видно, тяжело было говорить.

— Как вспомню ее, так уж и спать не могу, — сказал Салмин. — Все перед глазами, как фашисты бомбят поезда, с детьми, с женщинами. Не много мы прожили с ней — четыре года. И двух слов от нее неласковых не слышал. Веселая была, говорливая. Не чувашка — украинка. И вот нет ее… Дочь, правда, вся в нее. Смешно пишет: «Папа, я стала забывать чувашский язык, мне в деревню хочется». Вот кончим молотьбу, поеду за ней. Теперь у нас семилетка будет, пусть тут учится. — Салмин надел фуражку, свернул цигарку. — Анна, ты хотела взять у бригадиров запись трудодней. Поехали — за день небось намаялась, ноги-то сами не свои.

— Я пешком пойду, спасибо за заботу, — тихо сказала Анна. — А то злые языки и так невесть что наговаривают.

— Им делать нечего, пускай болтают. Поехали! Скоро Микита Савельич лошадь пригонит. Доедем и до клуба, — может быть, молодежь еще не разошлась. Поговорим, поможем Ерусланову.

Анна кивнула.

На крыльце они встретили Савку Мгди.

— Пред, ты что ж не сказал мне, что вы решили на членских коровах завтра снопы возить? — накинулся он на Салмина. — Потом меня же попрекнут, что, мол, Савка сидит в правлении и свою корову не впрягает. А вот Иван Петрович попросил меня обойти стариков, поговорить с ними о коровах.

— Мы уж стариков не хотели беспокоить, Микита Савельич, а раз есть желание — пожалуйста, — сказал Салмин, подавая ему на прощанье руку.

— Да обожди-ка, слово к тебе имею.

— Что? — придержал лошадь Салмин.

— А то, что надо мной Кутр Кузьма насмехается. Помнишь, как меня бычки-то в воду столкнули? Хочет мне новое имя дать. Ты голова всему селу, его одерни, а то он мне новое прозвище даст, тогда не открестишься.

— Хорошо, постараюсь его убедить, — еле сдерживая смех, обещал Салмин.

Мгди погладил лошадь по крутой шее, пожелал доброго пути. Стоял у крыльца, рассуждая про себя, как было бы хорошо, если бы Салмин и Анна поженились. Он бы с удовольствием погулял на их свадьбе и на радость людям вдоволь бы поиграл на скрипке.

Тут он вспомнил, как играл на свадьбе Ванюша и Сухви, упрекнул неизвестно кого, что молодожены вместе не живут, людей смешат. Запер дверь правления и пошел агитировать стариков. Пока шел, подбирал услышанные от приезжавших уполномоченных слова, вроде: «сознание», «культура», «дисциплина», «общественный интерес», «зеленая масса», «критика», «самокритика» и тому подобное.

Для начала он решил сагитировать свою старуху.

— Старуха, — начал он радостно, — мы уже сознательные стали, культурные. К нам уполномоченные больше не едут, потому что мы дисциплинированные. Я вот пошел с агитацией по дворам насчет членских коров.

— Как? — недоумевала старуха. — Почто коровы членскими стали?

— Не понимаешь — объясню. Мы артельные члены, потому и коровы — членские. Завтра всем на снопы, чуть свет. Поняла?

— Ты в уме, старик? Корова же молока сбавит.

— Обчественный интерес, эккей! Зеленая масса нужна, пора понимать.

— Какая такая еще зеленая масса? Что с тобой, старик? Вот чего тебе скажу: уйди ты из правления, совсем я тебя понимать перестала. Вишь, каких слов понахватался.

— Иван Петрович и Ефрем Васильевич одни не успевают, потому меня попросили с агитацией по домам пойти. Поняла?

— Так бы и сказал. Коли Ванюш или Салмин послал, знамо, надо идти. Ты только понятно разговаривай… Садись поешь, голодный ведь.

— Мне некогда, дай-ка новый костюм, что внучонок подарил. Как-никак человек с агитацией, доверенное лицо.

Мгди вышел на улицу, на пальцах пересчитал, к кому, в какие дома ему надо зайти. Подумал, как лучше все объяснить, и решил начать так: «По-научному это называется зеленая масса. Дело-то новое. Мы все теперь, окромя некоторых, например Мешкова, Маськина и прочих немногих, все, эккей, сознательные стали. Потому, чуть свет, надо выйти на членских коровах на подвозку снопов». Тут Савка задумался и решил для внушительности прибавить еще такие слова: «Поскольку сознательные стали, кто не выйдет на членских коровах, штрафовать не будут». Такое заключение ему понравилось, он закурил папиросу (на всякий случай, для гостей держал пачку-другую недорогих папирос) и, довольный, пошел к Кэргури.

Но, оказывается, еще до него пришла Хвекла, внучка Кэргури, рассказала, что было в клубе, и дед не стал возражать.

— Хвекла моя молодец.

Кэргури похвастался, что ее приняли в институт, но она решила бабку с дедом не бросать, учиться заочно.

— Сват, пойдем со мной, поговорим с другими стариками. Ты тоже будешь с агитацией. Сын Спани поручил, — великодушно предложил Савка своему другу. — А то попадется элемент, как, к примеру, моя старуха, тут устанешь до сознательности такого доводить. Пошли, сват.

Кэргури по совету Мгди надел новый пиджак, обул сапоги, почистил их, взял новую кепку, и они вышли из избы.

— Иван Петрович поручил, говоришь? Его не послушать невозможно. Пришла внучка: Ванюш, да и только, одно у них слово. Что за человек этот сын Спани!

— У него то самое, — начал Мгди объяснять научно, — у него сознание выше, дисциплина, потом, как ее, культура. Вдобавок у него, как у Салмина, обчественный интерес на первом плане, потому он сейчас за зеленую массу, — и сказал доверительно Кэргури на ухо: — Временная мера.

Пришли к Кутру Кузьме, но и тут уже все было в порядке. Ягур пришел из клуба и сагитировал деда с бабкой.

Кузьма уже пошел налаживать телегу, а его старуха стала выносить тарелки с пирожками.

— Посидите немного, — приглашала она стариков.

…Еще до утренней зари Савка Мгди запряг свою корову в телегу, у которой колеса скрипели так, что хоть уши затыкай, и поехал прямо туда, где обычно собирали коров перед пастьбой. Солнце выкатилось большим красным мячом. Мгди посмотрел на него и сказал, что к концу недели будет дождь. Пастух сердито покрикивал на коров — время уж подошло пасти. Но коров было мало.

— Микита Савельич, на самом деле на коровах будут снопы подвозить? — уж который раз спрашивал старика пастух. — Кого мне тогда пасти?

— Получай отпуск на время, пока под зеленую массу не вспашут.

Савка из-под ладони посмотрел вдоль улицы и обрадованно вскрикнул:

— Ага, моя агитация-то! Видишь, эккей, вся улица на коровах членских в поле путь держит. А ну, Буренушка-касатушка!

Его корова заупрямилась. Мгди слез с телеги, сунул скотине кусок хлеба, погладил шею, потянул за повод, приговаривая: «Ну касатушка, поехали, я же первым должен быть. Эх ты, бессловесная тварь. Сознания-то у тебя маловато, эккей».

ПУСТОЦВЕТЫ

Предсказания Савки Мгди подтвердились. Через несколько дней утром стал накрапывать дождь. Снопы с полей были вывезены, остались лишь на отдаленном овсяном поле.

Из-за дождя люди возвращались домой, ехали на своих коровах, как с ярмарки. Большинство возчиков были подростки, поэтому шум и гам стоял над обозом. Среди тех, кто возил снопы, — Хвекла и Манюк. Манюк хмурилась, грустила. Хвекла пересела на ее телегу, они накрылись одним плащом.

— Что ты грустная?

— Да из-за отца, — сказала Манюк раздраженно. — Испугался, что жир с коровы спадет… Вон она у нас какая. Разве ее удержишь?

— Первые дни, значит, из-за отца не ездила? — спросила Хвекла. — Теперь разрешил?

— Не стала ждать разрешения. Уехал в район, а я запрягла. Ягур помог.

— Без тебя вывезли бы.

— Людей стыдно. Стыдно Ванюшу показаться. Что он подумает?.. Отец вернется из района, будет мне взбучка…

— А Мешков даже быка пожалел.

— Ну и пусть, без него обойдемся, — махнула рукой Манюк. — Отцу-то он голову морочит. Шихранова снова хотят вернуть. Я сама слышала. Эх… ты даже не знаешь, как мне дома жить надоело, как будто я в тюрьме какой! Они все с моим отцом вместе одного Ванюша не стоят. Да еще руку хотят на него поднять. Вот увидишь, я сама их на чистую воду выведу. Я уж не маленькая!

— А ты поговори с отцом откровенно.

— Попрекать начнет, — я ему все выскажу… Сердится, что его заставляют за трудодни работать. Мешков подзуживает, говорит, не найдут они такого, как ты, бухгалтера, вынуждены будут тебе продуктами платить. Врет он.

Молодежь въехала в село. Дождь пошел сильнее, коровы скользили, на колеса навертывалась грязь.

В селе стояла тишина. Только из одного дома под зеленой железной крышей с закрытыми ставнями слышались песни, пьяный смех. К дубовым воротам этого дома подошли председатель сельсовета Шишкина и бригадир Сайка Михаил. Постучали в калитку. Из дома вышел хозяин — Мешков. Увидев Шишкину и бригадира, он раскинул руки, будто хотел их обнять, стал приглашать в дом. Говорил, что хотел их раньше позвать, да не нашел.

— У нас к тебе, Федорыч, дело, — сказала Шишкина. — Ты что Урине обижаешь, последние дровишки увез? И в баню не пускаешь мыться. Вы же ее вместе построили.

— Ну и сказали! — расхохотался Мешков. — Шихранов велел так говорить, а строил ее я. И на дрова у нее никаких прав, деньги Шихранов не платил. Мне дубовые бревнышки нужны для погреба… Да ну его, бывшего, — сказал Мешков и плюнул. — Что о нем толковать-то? Пошли, у меня стол накрыт. Пошли, от души приглашаю.

Из избы вышла жена хозяина, Маринэ, кинулась обнимать Шишкину, тискала ее, прижимая к потному, полному, как мешок набитый, телу.

— Ай, ай, давно вы у нас не были! Хозяин, приглашай дорогих гостей. Уважь нас, Аляксандра Ягуровна. А ты, Михаил, чего? Радость в дом пришла. Трехлетние недоимки государство с нас сняло. — Маринэ потрепала мужа ласково по плечу, похвалила, что сумел от уплаты налогов отвертеться.

— Дура, замолчи, — пригрозил муж, отстраняя ее руку.

— А чего? Неправда разве? Деньги вон на что пригодились, — Маринэ показала на новую железную крышу. — Как лучок зеленый. Пойдемте, пойдемте, дорогие гости.

— Некогда нам, — отказывались те.

Из избы выскочила Чегесь, пискляво запела. Увидев Шишкину и бригадира, умолкла, качаясь подошла к ним, стала приглашать. Шишкина отказалась. Чегесь ехидно напомнила:

— Справку мне не хотела дать, а я сама нашла. Теперь я пашпортная… Вот так-то, милая моя. Я начальников не боюсь, повидала их. Для нас Волга по колено. — Тут Чегесь пустилась приплясывать, бросилась на шею Мешкову, попыталась поцеловать. Маринэ оттолкнула ее, она чуть не упала, погрозила:

— Э, потише, власть рядом. Я вам покажу, как издеваться.

Она поправила на глазах у мужчин спадавшие с тощих ног чулки, приподняла подол. Маринэ взяла ее за руку и вытащила на улицу. Чегесь визжала, как поросенок, которого из мешка в мешок перекидывают.

Шишкиной и Сайке Михаилу стало противно. Они ушли, не попрощавшись.

Не успели они отойти от ворот, как их догнали пожилая женщина и мужчина, припадающий на левую ногу.

— Председатель, а председатель, я этому хозяину погреб вырыл, — сказал хромой, показывая на дом Мешкова, — сруб поставил, накрыл, все сделал.

— Просим, заступись, — заплакала женщина.

— Ты молчи-ка, старая, я сам растолкую… Он мне не платит ничего. Вот я и жалуюсь вам, товарищ председатель.

Жена Мешкова показала им кукиш.

— Бездомные бродяги, ненасытные глотки! Ишь, деньги им выкладывай.

— Маринэ, замолчи! — закричал на нее муж. — Там немного осталось, разберемся без посторонних.

— Как немного, ни копейки не дал же, — навзрыд плакала женщина. — И я целую неделю на них работала. Знать бы, пошла бы лучше в колхоз помогать.

— Зайдите в сельсовет. Разберемся все вместе, — сказала Шишкина.

— И охота вам у частников шабашить! — возмутился Сайка Михаил.

А Чегесь долго барабанила в калитку, требуя, чтобы ее впустили, и ушла только тогда, когда Маринэ спустила с цепи собаку, стала ее натравливать.


Дождь перестал во второй половине дня. Выглянуло солнце. Рябина зарумянилась, тяжелыми гроздьями повисли ягоды на ветвях. Березки и те украсились зелеными, как у молодого гороха, стручками, мягкими и пушистыми. Хороша осень в наших краях.

Как выйдешь за околицу, — не окинешь взглядом зеленую озимь. А дальше тоже рожь посеяна, она только еще взошла, стебельки красные, как лапки голубя, но всходы дружные.

Ванюш шел, думая о том, успеет ли молодая озимь заковриться. Если не успеет, может погибнуть, может не выдержать зимних холодов. Ну, тогда его, Ванюша, живым съедят. Он это понимал. Может, конечно, подавятся, думал он про себя, усмехаясь, больно костлявый. Нет, надо сделать все — и снег задержат, постараются рожь от вымерзания спасти.

Он нагнулся, погладил красноватую щетинку и, улыбаясь, пошел дальше.

Около трактора возился Прухха. Он весь был вымазан автолом, поэтому не хотел подать руки, но Ванюш руку ему пожал.

Прухха вначале смотрел безразлично, постукивал молотком по крылу трактора. Сплюнул:

— На старой кляче далеко не ускачешь. Был бы я в другом колхозе, получил бы новый.

— А почему в другом? И нам дадут.

— Жди, так и дали, — усмехнулся Прухха. — Не дадут, и ты знаешь почему.

— Я не знаю.

— Признаться не хочешь… Потому что вы с Салминым всех настроили против Шургел. Вас даже товарищ Митин не поддерживает. Да и не только это. Набедокурили вы достаточно.

— Например?

— Вон за поздний сев мне из-за тебя досталось, обвинили, будто я трактор поломал, из-за халатности не пахал вовремя, — сказал Прухха озлобленно. — Выговор влепили… А ты все подстраиваешь, чтобы я из села ушел, чтоб тебе вольно было развращать честных девушек.

— Кого же? — изумился Ванюш.

— Кого — сам знаешь. Жену выгнал, выжил из деревни. Теперь-то она на тебя плюет, ну и тебе на нее наплевать. За другими ухлестываешь. Все девушки тебе, как султану, служат. Это разве спроста? Понимающие мужики и бабы поопытнее говорят: неспроста… Зачем потребовали Прась в село? — спросил он мрачно и требовательно.

— А затем, что она училась на колхозные средства, должна к нам и вернуться. Да и человек она надежный, хороший.

— Ты хочешь, чтобы она стала перед тобой как лист перед травой! Мне все вчера порассказали. — Прухха бросил гаечный ключ на землю, сказал, не глядя на Ванюша: — Ладно, уйду я из села. Пользуйся, петух-батюшка. Нам общественных девок не нужно.

Ванюшу стало гадко и вместе с тем тоскливо. Он ответил сдержанно:

— Девушек обижать как можешь! Они чисты как цветы. И жену я ни на кого не сменяю… А тебе уходить незачем, мы с тобой тут родились, выросли. Стыдно тебе, если родное село бросаешь!

И он пошел прочь.

— А жена твоя теперь тю-тю, поминай как звали! — зло захохотал вслед ему Прухха.

…Через два дня Ванюш получил от Сухви письмо. Он держал в руке невзрачный на вид, серенький конверт, боялся его распечатать. Это был ответ на его третье письмо. Сухви писала:

«Товарищ Ерусланов, вы о моем возвращении в деревню и мысли не держите. Пока не работаю. Вечерами хожу учиться. Ругаю себя. Была я дурой из дур. Прихварываю, почему — сам знаешь». И внизу подпись: «Силькина».

Ванюш подумал: прихварывает, — значит, ничего еще не сделала. И тут же обрадовался: «Значит, скоро родит». Может, дочку родит, такую же кудрявую, черноглазую, как сама. И деньги ему не вернула. Не голодает, значит. В Буинске он продал свой выходной костюм, послал ей на дорогу. Ванюш задумался. «Посылку надо собрать ей хорошую. Вот что, — решил он. — Раз не хочет приезжать, пусть хоть питается как следует». Об унижении он и не думал — очень любил.

Спани немоглось, она лежала на кровати, молчала, смотрела на сына. Ни о чем не спросила. Видно, плохо пишет сноха, а то бы рассказал Ванюш.

— Сынок, съезди ты к ней, поговори, — сказала она настойчиво. — Если надо будет, переезжай к ней. Она, говорят, на артистку учится. Может, поумнеет. Может, приехать согласится.

— Мама, я ведь сказал тебе — из деревни никуда. С тобой останусь.

— Ладно, сынок, не буду больше тревожить тебя.

В дверь постучали. Ванюш открыл. В избу вошла фельдшерица Анук, принесла лекарство. Девушка прошла к Спани, осмотрела ее, просила не расстраиваться.

— О ней старайтесь не думать, — шепнула она Спани. И, заметив на столе письмо, добавила: — Все мы ее ругаем, стыдно ей, вот она и не приезжает. Мы ей напишем такое письмо, что она места себе не найдет.

Ванюш попросил не делать этого. Может, она и в самом деле больна. Надо дать человеку самому разобраться во всем. Это в любом случае.

По дороге от Спани к медпункту фельдшерица нагнала Манюк. Анук рассказала, что Ванюш получил письмо от жены, и, видно, плохое.

— Я бы на месте Ванюша вот столечко, — Манюк показала краешек ногтя, — не стала бы тужить из-за нее!

— Но он же в ней души не чает, — сказала Анук, — ты просто очень молодая еще, не понимаешь любовь. А Сухви на все Тыхырьялы одна. И посмотришь, она станет знаменитой артисткой.

— Моя мать говорит — Сухви заворожили. — Манюк сделала большие глаза. — А я не верю, она ему мстит за то, что за ней в город не побежал. Он прав: раз она станет артисткой, будет по свету колесить. Не понравился один город, давай в другой, потом в Москву захочет. Как будто в деревнях не любят петь или слушать хорошую песню! Ей вовсе не надо было замуж выходить. Она раньше знала, что не останется в деревне жить, а вышла. Почему?

— Любила, значит, — ответила фельдшерица.

— Любимого разве терзают? Она по-человечески и любить не умеет. Она только завидует, побоялась, что Ванюш другим достанется. В какой-то книге я прочла, что любовь одна, любящих — много. Любимого человека разве, можно бросить? Я бы с ним на край света пошла, жила бы душа в душу.

— С Ванюшем? — засмеялась подруга.

— Я Ванюша больше себя жалею. Тебе смешно?

— Нисколько даже. А что, думаешь, я его не уважаю? Признаться, какая девушка его не полюбила бы, если бы не Сухви…

— Я бы первая. Не посмотрела бы, что намного его моложе, — горячо сказала Манюк.

ЗАБОТЫ

Прошла неделя. Молотьбу завершили. Часть картофеля еще оставалась в поле, убирать мешали дожди. Зяблевая вспашка продолжалась, трактор с большим трудом все же отремонтировали, но он плохо заводился и едва тянул. Прухха настоял на своем решении, ушел из колхоза. Однако и в Пимурзино он не согласился перевестись, сослался на болезнь. На самом же деле тут была другая причина. Ходил он нередко мимо дома Прась, да все будто так себе, случайно… Вместо него из МТС прислали другого тракториста — русского парня, бывшего солдата.

В те дни Салмин находился в районе и замещал его Ерусланов. Ванюш решил посмотреть, как идет зяблевая вспашка, хорошо ли кормят тракториста, своевременно ли подвозят воду и горючее. Еще он хотел посмотреть, хорошо ли отремонтировали трактор. Ванюш недавно сам засел за книжку «В помощь трактористу». Но книжка книжкой, а надо все попробовать своими руками, пощупать, поучиться. Не давали покоя ему злые слова Пруххи и его капризы.

В конце поля Ванюш увидел умолкший неподвижный трактор. Тракторист был под машиной, пыхтя и чертыхаясь, подкручивал какой-то болт.

— Вы будете тракторист? — спросил Ванюш по-русски, вежливо поздоровавшись.

— До сих пор был, — глухо, из-под трактора, ответил парень. — Но у вас скоро перестанешь. Безработным окажешься.

— Что случилось? — Ванюш лег на землю, сунул голову под трактор. — Опять поломалось?

— А вы хотите помочь? Давайте. Помощников принимаем, — ответил тракторист и выполз из-под трактора. Ванюш тоже встал на ноги, дружелюбно поглядел на славного парня: хорош. Глаза мягкие. Прядь светлых волос упала на крутой лоб.

Тракторист поправил солдатскую фуражку, спросил:

— Ваша фамилия Ерусланов?

— Да, точно.

— Значит, вы за председателя остались?

— Да, на несколько дней.

— Так вот, товарищ зам или там врио, почему вы срываете подвозку горючего?

— Быть не может, — не поверил Ванюш. — Я думал, поломка.

— У нас не ломается. Это твоего земляка, как его, Прухху, трактор не слушался. Стало быть, не любил его. — Тракторист пнул ногой железную бочку, она с грохотом откатилась в сторону. — Ни капли. Трактор — это не корова, захотел пить, на речку не пойдет. Этак у вас вряд ли кто будет работать.

— А что, вы тоже решили уйти?

— Я не дезертир, не уйду.

— Тогда давайте познакомимся. Ерусланов. Работаю завфермой. Член правления. А вас как зовут?

— Аксенов, зовут Романом, по батюшке Львович.

— Значит, вы сын Льва Егоровича Аксенова? Он у нас сорок лет кузнецом работал.

— Об этом потом поговорим, а пока акт подпишите. — Роман вынул из кармана наспех исписанный лист бумаги. Это был акт за простой и за несвоевременную подвозку горючего.

— Безобразие, пятый час простаиваю. — Парень посмотрел на свои часы, сердито сплюнул, закурил. Потом вспомнил и предложил папиросу Ванюшу: — Закуривайте. И подпишите.

— Я, конечно, могу подписать, но лучше предпринять срочные меры и подвезти горючее. Может, так и поступим?

— Вы сначала подпишите, иначе вас не заставишь…

— Давайте карандаш, — сказал Ванюш печально. — Но я даже не знаю, кто подвозчик.

— Их двое, да одного дельного не стоят, хмыри какие-то.

— Мешков и Маськин? — догадался Ванюш. На прошлом заседании правления он не был и не знал, что их назначили на подвозку горючего.

— Кажется, так. Часто что-то они под градусом. Неужели у вас никого, кроме них, нет?

— Найдем. Горючее срочно доставим. А этих, как вы сказали, хмырей больше к вам не подпустим.

— Вот это по-солдатски! — обрадовался Роман. — А то стыдно, я перед девушками вашими краснел. А девчата ваши во! — Роман улыбнулся во весь рот. Ванюш ответил ему улыбкой и быстро зашагал к селу, решив по пути наведаться к Мешкову.

Мешкова дома не оказалось, он свалил бочку для горючего перед воротами и куда-то уехал, — благо лошадь попала в его руки, — Ванюш заметил свежий след на траве. Открыл калитку, посмотрел. Под сараем увидел примерно с центнер многолетних трав. На ворохе травы лежала собака, а рядом, уткнувшись носом в свежую зелень, скорчившись, — Маськин. Собака залаяла. Иван проснулся, приплелся к воротам.

— Пожалуйте, я за хозяина. — От него, как всегда, несло сивухой. Вид у него был злой, недовольный, — наверное, не удалось опохмелиться. — Мешков со своей квашней на базаре, — объяснил он.

Надо бы, наверное, взять Маськина за шиворот и встряхнуть так, чтобы дух занялся. Да разве это поможет? Ванюш спросил сухо:

— Как это на базар, когда ни капли горючего не подвезли?

— Неужто в такую погоду пашет тракторист? Прухха же не пахал в дождь.

Ванюш спросил:

— Чего ж ты не в избе, а здесь валяешься?

— Дом-то они запирают. А как же, у кума добра-то ой-ой-ой!

— Придержи собаку, — приказал Ванюш и шагнул к сараю.

— Она уж и не хочет лаять, не тронет. Видишь, я с ней рядом сплю.

— Почему? Овчарка же.

— Он ее перестал кормить, говорит, пусть поживет голодной, злее будет. Ослабла она.

Ванюш осмотрелся, прошел подальше и на сушилке, сделанной из ободранных липовых жердей, увидел до крыши наложенную траву. Были там и овсяные снопы.

— Иван Петрович, не поможешь перекинуть на сушилку? — показал Маськин на траву, сваленную во дворе. — Я чего-то обессилел, не смог поднять. К рассвету привезли. По нечаянности заснул. — Он взял вилы, подцепил небольшую охапку, но покачнулся, закашлялся.

— Не трогай, пусть тут лежит.

— Почему ей тут лежать? Он мне велел на сушилку…

— А я говорю, не трогай.

— Ладно, коли так. Мое дело такое: сказали — сделал… Тракторная лошадь-то теперь у кума. Кормить ее надо?

— Кормить надо, но не дома и не ездить на ней на базар, срывая подвозку горючего. — Ванюш так взглянул на Маськина, что тот засуетился, не знал, куда вилы положить.

— Ты уж, Иван Петрович, на меня так не смотри…

— А как на тебя смотреть? Ты был членом ревизионной комиссии, а теперь стал соучастником расхитителей.

Маськин не на шутку струхнул. Провожая Ерусланова за ворота, шепнул, что Мешков поехал не на базар, а отвозить Сухви и Чегесь на станцию. Ванюш, как только услыхал имя жены, побледнел так, будто перед его глазами близкий человек умирал.

— Не вру, до рассвета здесь гуляли. Ты только не знал, — уверял его Маськин. — А твоя-то бывшая так научилась светленькое в ротик опрокидывать — смотреть любо. Сама поправилась, кругленькая вся, розовенькая. Правду говорю, еще красивше стала. А поет лучше, чем соловей, что по утрам на задах у Савки Мгди заливается.

— Не она, наверное, была. Ты перепутал спьяна, — решительно сказал Ванюш.

Маськин ударил в грудь слабым кулачком:

— Зря словами бросаться, что ли, буду? Мне все равно конец. — Маськин опять закашлялся и растерянно сказал: — Мне жить надоело.

— Почему же это вдруг?

— Не спрашивай, братец.

Ванюшу было не до горестей Маськина. Он решил зайти к теще, узнать, на самом ли деле приезжала Сухви, почему ему не сообщили. Но дом Лизук был заперт на замок. Он посмотрел на траву. Действительно, был тут след телеги, такой же, как перед воротами Мешкова. Он решил узнать, во сколько будет поезд, заторопился в сельсовет к телефону. По дороге ему встретилась соседка Лизук и не таясь сказала, что Сухви приезжала на одну ночь, просила Ванюшу не говорить. Чегесь к ней присосалась как клещ и увязалась за ней в город, вроде как на работу устраиваться. Хочет городской майрой заделаться. Соседка что-то еще хотела шепнуть, но Ванюш спешил к телефону. Да напрасно. Со станции ответили, что поезд ушел с полчаса назад. Ванюш больше всего беспокоился теперь за мать. Узнает — совсем от горя сникнет. А кто-нибудь обязательно проговорится, на селе новость не утаишь, да и сам не думал скрывать от матери. Но как сказать об этом?

Горе горем, а трактор-то стоял. Для него нужно было горючее.

— Где выездная? — спросил Ванюш у конюхов.

— Отдыхает. Вы же распорядились наряжать всех выездных на работу. И кроме того, ей приходится свое дело делать.

Ерусланов объяснил конюхам, зачем нужна лошадь.

— Срочное дело, стало быть, — согласились конюхи и стали запрягать. — У Мешкова надо лошадь отнять, — ворчали они.

Ванюш хотел ехать сам, но Кирка Элексей возразил:

— Зачем тебе? Давай я съезжу. Где документы?

— В том-то и дело, что талоны на горючее Мешков с собой увез. Надо договориться там, на месте.

— Тогда не справлюсь, — сказал Элексей, — поезжай сам.

— Везет Мешкову! Трудодни идут, а работают другие.

— Да, еще вот что, — вспомнил Ванюш.

Он рассказал, что Мешков завез к себе во двор колхозный корм, и попросил конюхов вывезти его. Те обрадовались — очень не любили Мешкова.

— Корм-то мы вмиг увезем, а вот акт кому из нас писать? Нет уж Екима.

Все засмеялись.

— Чего там, — сказал Кирка Элексей, — сейчас запряжем Верного, он у нас жеребец сильный, вывезем.

— Вы, товарищи, подождете, я сейчас письменное распоряжение оформлю от правления и от сельсовета. И одной подводы там не хватит.

— Ух ты, ненасытное брюхо! Чай, кум ему помог, Маськин-то?

— Наверное. Он у него во дворе на траве спал.

— А заодно и его сюда прихватим, попугаем, — засмеялся Стюпан. — Чего там смотреть, поехали.

Стюпан сел вместе с Ванюшем на телегу и вскоре вернулся с распоряжением за двумя подписями и печатью. Конюхи уселись. Семьюн Мирски сердито сказал:

— Он когда-то середняков раскулачивал, а нонче мы его потреплем.

И в самом деле, когда-то Мешков с Маськиным пытались «раскулачить» Семьюна Мирски, хотя он имел в хозяйстве одну корову и только накануне вступления в колхоз купил старую лошаденку.

В правлении сразу стало известно, что у Мешкова будут отбирать корм.

Никонов решил известить кого следует. Пошел в сельсовет — там никого в это время не было, — вызвал райисполком.

— Самого председателя, — попросил он. — Здравствуйте, товарищ Митин, примите от меня поклон, наилучшие пожелания… У нас творятся незаконные вещи, и я должен известить вас. У одного колхозника, вы его знаете, бывший наш завхоз, крепкий, хозяйственный мужик, так вот у него Ерусланов распорядился отобрать корм, припасенный для личного скота, что предусмотрено уставом артели. Что? Да, да, как отбирал кирпич на дороге. Вот именно, разбойник. А, он на все способен. Что? Нет, не сумел предотвратить. Поддержали его требование, сельсовет тоже. Вторая просьба — о моем личном деле. Жду вашего звонка. Насчет переброски меня в Урюмскую артель… Хорошо, подожду. Заранее благодарю.

Никонов повесил трубку, подумал с сожалением: «Надо было насчет автомашины сказать. Чтобы ее колхозу не выделяли. Ну, да это не по телефону…» — успокоил он себя.

Решил сходить посмотреть, на самом ли деле у Мешкова столько травы. А главное, было боязно, как бы и его не привлекли к ответственности, не назвали расхитителем. Травы у него было припасено немало.

Ведь и на назначении Мешкова подвозчиком горючего настоял он, Никонов. А теперь… Ответственности он не любил. Мало ли что…

Он направился к Мешкову. Ворота были раскрыты. Одна подвода стояла перед домом, высоко нагруженная травой, прижатой гнетом. Две другие нагружали. Никонов увидел, что и Маськин помогает накладывать.

— Иван Акакиевич, можно тебя? — поманил он пальцем Маськина.

Во дворе было очень шумно, набежали ребятишки, как всегда любопытные ко всему. Они тоже помогали сбрасывать с сушила траву, заодно выбирали высохшие цветы, видно для гербария. Маськин не захотел подойти к Никонову, махнул рукой.

— Вы уж заступитесь за меня, а то кум живьем съест, — бормотал он.

— Чего за тебя заступаться? Тебя самого судить за такие делишки надо, — сказали ему конюхи. — Чего сначала артачился, как норовистая кобыла?

— Никак нельзя было без этого, я для виду… А потом ведь сам же и разрешил.

— Тебя никто и не спрашивал. Отойди, не мешай. Помог уж, ладно.

Маськин отошел, моргая близорукими глазами, направился к воротам. Но Никонова там уже не было. Спросил, куда он пошел. Сказали, что к околице. Маськин тоже засеменил туда, скользя по грязи, еле удерживаясь на своих тонких ногах.

Но Никонова так и не увидел. Подумал, что тот на пасеке, и решил тоже зайти туда. Ванюш сказал, что ему туда ходить больше незачем, потому что он больше не председатель ревизионной комиссии. Была и другая причина. Его разрисовали в стенной газете: узкие глазки, сморщенная, как у хорька, морда. Стоит он, Маськин, подняв, как всегда, два пальца, и внизу две строчки написаны:

Бывший предревкомиссии читает мораль,

Не может забыть свою старую роль.

Но сейчас Маськина ничто не могло удержать. Уж очень ему плохо было.

Вот он постучал в дверь избенки. Долго ему не открывали. Тогда он назвал себя и пригрозил Капитуну, что будет жаловаться, если не впустит.

— Ладно, иди уж, шуйтан водяной.

Как только Маськин увидел в углу на старом улье, накрытом фанеркой, кувшин, глаза его радостно блеснули. Не спрашивая разрешения, он потянулся за кружкой.

Никонов был здесь, сидел, что-то писал не отрываясь. Письмо вложил в конверт, отдал Капитуну, попросил съездить в район, но никому об этом не говорить. Письмо было адресовано в райисполком, председателю лично. Перед Никоновым стояла полная кружка медовки, он предложил ее Маськину, сам же до пива не дотрагивался. Маськин залпом выпил, с грохотом опустил кружку на стол и потянулся за другой, стоявшей перед Матви, тоже выпил. Потом запел: «Эх, Матвей, не жалей лаптей…»

— Иван Акакиевич, будет тебе, не время песни распевать.

— А тебе жалко, Безухий? Все ведь теперь одно. Давай и я подпишу. Нюхом чую, вы на них написали. Давай подпишу, мне не впервой.

— Это не жалоба. Просьба к Митину об устройстве на работу, — сердито оборвал его Никонов. — Выпил и убирайся, тряпка. Решил в доверие втереться, траву накладывать помогал?

— А что, Мешков и так богатый. У меня не то что травы, полена дров нету, и то не тужу.

— Не был я у тебя, не знаю.

— То-то, что не знаешь. Не думаешь ты о живом человеке. А когда я был ревкомиссией, я тебе нужен был…

— Замолчи, раззява! Тебя, в случае чего, в первую очередь посадят.

— Тюрьмы я не боюсь. — Маськин выпил третью кружку. Тягучая жидкость потекла по его худому подбородку. Он не стал вытирать, наверное, даже не почувствовал. — Мне теперь хуже, чем в тюрьме, живу, как волк, так и мерещится, что вот-вот придут и убьют меня. Те самые… Педер Ерусланов, брат его, да и других немало…

— А кто тебя просил доносить на невинных людей? Ты и меня чуть не посадил, шуйтан водяной, — разозлился Матви Капитун.

— Еще не поздно и тебя, — погрозил Маськин. — Давай еще выпить. Не дашь, покажу, где раки зимуют.

— Вот прорва, — Матви налил ему четвертую кружку, кувшин убрал за печку.

Маськин выпил, зевнул.

— Говорю вам, людей стал бояться. Вон как конюхи с вилами пришли во двор к куму, подумал: каюк мне. А вы мне кружки пивка жалеете, жадюги!.. Я вам покажу, как на обчественный счет жить!

Матви раскрыл дверь настежь, крикнул:

— Убирайся ты, а то голову размозжу!

— Я теперь смерти не боюсь, мне все одно каюк. Вот жалко, тебя подальше не упрятали тогда.

— Перестаньте вы ругаться! — вмешался Никонов. — И без того голова кругом идет. — Он встал, попросил Матви проводить его. У ворот напомнил, чтобы немедленно выехал в район, обещал добыть хорошую лошадь.

— Там главным образом об автомашине. Скорей езжай… Тут пока другой подежурит… Да, скоро тебя и отсюда уберут. Так дело обстоит.

— Мне тут хорошо, почему уберут? — наивно спросил Матви. — Я и пить мало стал.

— Эти не Шихранов, не станут допытываться, кому где хорошо. Заметили неладное — и за дверь… Ну, об этом потом.

— Про какую машину ты написал?

— Это тебя не касается.

— Неужто нашему колхозу машину хотят дать?

— Дать хотят, деньги перевести требуют, — шепнул Никонов. — Я тут пока помешкаю, скажу, счета надо сверить: документы же я оформляю.

— Откуда столько денег взяли? — поинтересовался Матви. — С пасеки же нынче доходу-приходу кот наплакал.

— Какой ты любопытный стал! — недобро сказал Никонов.

— А, знаю, МТФ дала? Сын Спани сумел от коров столько денег раздобыть. Эх, молодец! Поначалу я на него обиделся, когда он мое место занял…

— Ты там не заикайся о нем, — предупредил Никонов.

— Коли нельзя, то молчок. Да вот, машина… Эх, селу нужна она.

— Вот что, Матвей Капитоныч, по секрету скажу. Ту самую машину должны передать Урюмской промартели, туда, будем живы, мы с тобой скоро переберемся. Я тут написал как надо. Шургельцам не обязательно машину. Жили без нее, еще сто лет проживут.

Никонов еще раз напомнил, что выехать надо немедленно, польстил Капитуну, сказав, что только он и есть надежный человек, больше доверять некому…

Матви вернулся в избушку, стал собираться. Тут вспомнил о Маськине. Кликнул несколько раз, никто не ответил. Посмотрел за печку и руками развел: кувшина не было. «Утащил, шуйтан-людоед!» — процедил он сквозь зубы.

Матви удивило, что Никонов велел ему ехать не дорогой, идущей из МТС, по которой все ездили, а другой, проселочной. «Пошто мне людей сторониться, я не Маськин, невинных на край света не сплавлял», — подумал он, но все же не решился ослушаться и свернул на окольную дорогу. Только поэтому он не встретил возвращавшегося с полной бочкой горючего Ванюша. Если б он повстречался с ним, наверняка Ванюш спросил бы, почему он едет в райцентр. Но этого не случилось, и дело, задуманное Никоновым, пошло в ход.

Перед въездом в Буинск Матви остановил лошадь, вынул из кармана письмо, поколебавшись, распечатал его и прочел:

«Иван Гаврилович, пишу насчет автомашины. Наш колхоз приобрести ее не может, правление решило пока ограничиться ремонтом старой. Вы совершенно правы, целесообразно передать ее Урюмской промартели. Если даже Шихранова не удастся направить туда председателем, я все равно согласен на должность главбуха. А. Никонов».

Конверт Матви снова заклеил, сунул в карман и пожалел, что не прочел сразу. Может, тогда бы и не поехал. Правда, Никонов мог позвонить в район, узнать, получен ли пакет. «Жрал-жрал колхозное, а тут свинью поганую подложить хочет. Нет, хватит. Они мне не компания, — решил Капитун Матви. — Я не Маськин. Эх, опять в капкан попал. Поделом мне, старому дураку!» — ругал он себя.

Привязал лошадь к низкому столбу, дал ей травы, сильно пнул в бок жадную козу, подбежавшую к корму, и вошел в вестибюль, все еще думая, что лучше бы письмо увезти обратно, обмануть Никонова: мол, Митина не было в райисполкоме, а другим он передать не имел права.

Он потоптался в дверях. Люди входили, выходили, задевали его. Ему показалось, что все тут уж очень суетятся, бегают, держа бумаги в руках, и никто не прячет их, как прятал он письмо счетовода.

Наконец решил зайти и отдать. Но вручить письмо самому Митину ему не разрешили. Секретарша взяла из его рук конверт, пошла в кабинет. Матви стоял в приемной, мял картуз в руках, не смея сесть на предложенный стул, ждал, когда выйдет секретарша. Хотел заглянуть в дверь кабинета, но другие ожидающие оттащили его и поругали за то, что нарушает очередь. Матви махнул рукой, пошел к выходу. По длинному коридору все так же туда и сюда ходили служащие. «Вот вас бы к нам, — подумал он, — гляди, и молотьба бы давно кончилась. Неужто все по делу здесь?»

Вышел к лошади, напоил ее у колонки и поехал обратно в Шургелы. «А письмо-то отдал все-таки не Митину, — торжествующе подумал он, — и то ладно».

В село он вернулся под вечер. Не торопился. У сухого оврага выпряг лошадь, немного покормил. Недалеко тарахтел трактор. Матви знал, что трактористом теперь работает не Прухха, другой. Собственно, Матви и не жалел, что сын хочет уехать из дома. Между ними всегда были нелады. Прухха обвинял отца в смерти матери. Мать еще с детства настроила Прухху против отца. Во всем, казалось Матви, сын походил на мать, а ее Матви ненавидел и считал, что она ему жизнь исковеркала. И дочь Анись давно не писала, совсем забыла дом.

Матви, конечно, был бы не прочь женить сына на Прась или там на Хвекле, хозяйство бы наладилось. Но он побаивался, что сын его из дому выживет, и помалкивал. Нет, ни во что он, Матви, больше вмешиваться не будет. Одно у него желание: чтобы оставили его в покое.

Въехав в село, Матви увидел в конце улицы Ванюша и какую-то девушку. В одной руке она держала чемодан, в другой был узелок. Не узнал ее.

А это была Прась. Возвратилась с курсов.

— Ты что такой худой, замученный? — смело глядя в глаза, спрашивала она Ванюша. — Здоров ли?

— Разве можно болеть в такую пору?

— Верно, нельзя, — улыбнулась ему Прась. — Я вон ехала, еще издалека наш скотный двор увидала. Пойдем, покажи, как у вас там.

Они пошли рядом. Ванюш взял из рук девушки чемодан. Прась отдала неохотно, подумала: не поймут, начнут сплетничать… В селе разные толки пойдут.

Ванюш позвал Прась в новое помещение коровника. Стояло оно в конце двора, было в нем три отделения. В первом кормозапарник, во втором решили содержать телят до двухнедельного срока. По стене там проходили трубы.

— По трубам пар идет, — пояснил Ванюш. — Котлы в кормозапарнике большие, пару много. Вместо двух котлов четыре поставили, по два на каждую подтопку. А чтоб постоянно была нормальная температура, варить будем в определенное время.

— Хорошо придумали. А тепло-то идет?

— Потрогай. Вчера вечером пришлось убеждать некоторых сомневающихся.

— И верно, теплые, — обрадовалась Прась.

Вышли на территорию фермы. На берегу реки лежали бревна. Ванюш сказал, что тут решили построить небольшой изолятор для больного скота.

— Вот это молодцы, — похвалила Прась.

Ванюш вынул чертежи, показал план изолятора. Девушка сказала, что нужно прорубить вторую дверь для исцеленных животных, и Ванюш с ней согласился.

Рассказала Прась, что по ее просьбе она направлена в свой район, но в какой колхоз, до сих пор не знает. Ванюш взглянул на нее с тревогой.

— Мы же тебя ждем, понимаешь, ждем! Ты нам необходима.

— Я и сама хочу в своем колхозе работать. Буду добиваться.

— Тогда давай руку. — Ванюш крепко пожал руку девушки. — Никуда больше не соглашайся. Представляешь, как нам трудно без зоотехника.

— Да не горюй, добьюсь.

Прась пошла домой.

Ванюш смотрел ей вслед и неодобрительно думал о Пруххе. «Не понимает он эту девушку, изводит своими капризами. Вот была бы моя Сухви такая, мне другого счастья не нужно бы». Он сам был не рад, что подумал о Сухви, сразу все кругом потемнело.

Ведь он еще не рассказал матери о ее ночном приезде…

Дойдя до дома, он тихонько открыл калитку, но она скрипнула, потому что столб покосился и висела она криво. Ванюш присел на ступеньку. Тут к нему подошли куры, сопровождаемые красным петухом. Он линял, и от пышного иссиня-черного хвоста у него осталось одно большое верхнее перо. Петух очень привык к Ванюшу, близко подошел к нему, встал на носок его сапога, клюнул в ладонь, пристально посмотрел в глаза, будто с сочувствием. Потом, приглашая свою куриную семью, гортанно и протяжно запел. Ванюш погладил петуха, встал, пошел в сени. Петух от него не отставал, тоже вошел, подзывая кур. Но скоро повернул вслед за хозяином обратно. Ванюш вынес горсть пшена и рассыпал тут же перед крыльцом. Куры поспешно клевали, петух, закидывая голову, расставил ноги и так расшвырял зерна, чтоб курам было удобно клевать не толкаясь. От радости он еще раз запел и сделал вид, что клюет, но на самом деле не съел ни зерна, а все подкидывал курам. Ванюш вынес еще горсть пшена, часть высыпал на землю, часть оставил на ладони, раскрыл ее и протянул руку. Петух стал клевать осторожно, чтоб хозяину не было больно. Ванюш удивился. Он до этого не кормил его с руки, только видел, как кормила мать. И тут петух опять подозвал кур, и они потянулись к ладони Ванюша. Он приподнял руку, куры смешно привстали на цыпочки, старались достать, а петух и тут догадался, клевал и бросал зерна на землю.

«И какой ты у нас вежливый… — улыбнулся Ванюш. — Отблагодарить за доброту умеешь. Напрасно Сухви тогда тебя вышвырнула», — вспомнил он, как жена мела пол в сенях и пустилась за петухом с метлой.

Ванюш вошел в избу. Мать попросилась на печку. Она сама теперь не могла подняться. А раньше в день по нескольку раз лазила и на чердак и в погреб.

— Чтобы уши мои не слышали, чтобы сердце мое не болело, — сказала она. — А то сегодня с утра девушки поют и поют. Может, тут, подальше от окна, меньше услышу.

— Мама, они торф подвозят, коровник отеплить. Пусть поют. Не горевать же из-за нас всему селу.

— Так-то оно так, сынок… Да мне голос снохи послышался.

— Мама, может быть, тебя в больницу отвезти, к Агриппине Константиновне? Она меня вылечила. Очень хороший врач.

— В больнице буду пуще маяться. Полегчает вот, выйду на работу. Ждали, все лето прождали, — видно, не хочет и на день приехать.

— Мама, — начал было Ванюш и опять не решился сказать: пусть успокоится немного, забудется. Он заторопился. — Я, мама, калитку на засов заложу.

— Зачем? Не запирали днем.

— На всякий случай, мама. Может, задержусь.

— Заложи тогда. Овцы дождутся у ворот. Они у нас умные, не беглянки… — И прибавила: — Ты ответов не дожидайся, напиши письмо, и поласковее.

— Мама, я ей немало писем отправил. Хорошо, напишу еще и тебе прочту, прежде чем отправить.

Ванюш накрыл матери ноги и вышел из избы. Запер калитку, — боялся, кто-нибудь без него придет, расскажет матери о приезде Сухви.

ПЕРВАЯ ИЗМОРОЗЬ

Вышел он за ворота, постоял, подумал. Было ему очень плохо. Опять вспомнилось все: и последний день, когда она ушла с упреками, и тяжкие слова, которые она ему сказала. И хуже всего было то, что, приехав после долгой разлуки, она не захотела его увидеть. Он представил себе на минуту, что это он приехал. Смог бы он не повидать Сухви, даже если бы очень на нее сердился? И ответил себе: «Нет, я никогда бы так не поступил».

Ванюш пошел на ферму. Ему хотелось скорее увидеть людей, обойти коров, знавших его хорошо, заглянуть в стойло к быку, потрепать его по могучей в складках шее, поднести кусок хлеба. Этот огромный бык, к которому почти никто не отваживался войти, так привязался к Ванюшу, что, услышав его шаги, голос, даже переставал есть. А стоило Ванюшу задержаться, не сразу войти к быку, он начинал мычать ласково и тревожно, сердито мотал головой, короткими толстыми рогами расшвыривал корм.

Ванюш поговорил с доярками. Они требовали концентрированных кормов, Ванюш пообещал, что будут. Доярки-скотницы говорили, что рацион надо усилить, потому что в лесу коровы ели лучше, молока много давали, а теперь стали убавлять. Это Ванюш и сам знал. «Красна изба не углами, а пирогами, — сказала одна из женщин. — Коровник-то хорош, да корма не заменит».

Подошла Плаги-ака, дернула Ванюша за рукав:

— Иван Петрович, что же это ты к быку не заглянул? Он совсем взбесился, шипит, как банный камень обрызганный, вышвырнул весь корм из колоды, меня убирать не впускает.

— Э-э, да я позабыл, точно позабыл. — Ванюш смутился, почему-то обрадовался, пошел в стойло к быку.

Когда он вернулся, одна доярка спросила, почему Мешков разъезжает на колхозной лошади куда захочет. Ерусланов объяснил, что его назначили подвозить горючее. Женщины возмутились:

— Знаем мы, как он подвозит! Дали бы лучше лошадь сюда, воду бы подвозили. А то руки у нас отваливаются. Одна лошадь не успевает.

Ванюш обещал похлопотать и об этом.

…Когда он пришел в правление, было поздно. Наряды уже раздали. Бригадиры и Салмин были еще здесь.

— Завтра нам придется ответ держать перед новым главным агрономом МТС, — сказал Ванюшу Салмин. — Садись, закури. Хорошие папиросы.

— Я хотел совсем с куревом распроститься. Маме от дыма душно. Да вот не сумел. Многое я что-то не сумел, — прибавил он горько.

— Да ведь не один ты. Умелых-то в этих делах немного, — сказал Салмин сочувственно. — Кури пока, все-таки утешение.

Ванюш жадно затянулся. Спросил, почему придется ответ держать, за что.

— За посев на зеленую массу, — ответил сдержанно Салмин. — Говорят, мы опять без разрешения райисполкома… Одним словом, зря потратили трудодни, семена и прочее.

Ванюш вздохнул, беспокойно пересел с места на место.

— Жалобу накатали, значит. Мстят мне, я так и думал. А за что, в сущности? — спросил он. И сказал уверенно: — А впрочем, есть за что, — и даже немного повеселел.

— За посев, я думаю, оправдаемся, — сказал Салмин. — Есть еще другое.

— Что?

— Деньги нам вернули, не хотят давать машину.

— Не хотят? — переспросил Ванюш. Встал, пошел к ведру с водой, напился. — Это еще не значит, что не дадут. Что они, не понимают, с каким трудом заработали мы эти деньги?.. Нет, пусть товарищ Митин знает, что мы с таким же упорством будем добиваться машины… Если вы одобрите, я чуть свет — в райком. Нам же выделили машину за перевыполнение плана по сдаче молока в третьем квартале. Что они, забыли?

— В райисполкоме толкуют по-другому. Дескать, в районе есть колхозы, сдавшие молока больше, чем мы, — сказал Салмин.

— Но мы же не имеем ни одной машины, это раз. Мы же из прорыва выходим — два. Тут что-то не по-партийному, — возмущенно сказал Шурбин.


Пока в правлении шел тревожный разговор, доярки кончили работу, оставили Плаги-аку на ферме, а сами все вместе пошли навестить Спани. Ворота были закрыты на засов. Овцы и старая коза терпеливо стояли, ожидая, когда их впустят во двор. Женщины постучали. Никто не ответил. Тогда Нинуш, легкая, тонкая как девушка, перелезла через заборчик, открыла калитку.

Тихо вошли они в избу. Двое помогли Спани слезть с печки, другие сбегали за водой, напоили скотину, поставили самовар, начистили картошки для супа. Разложили на столе принесенные гостинцы, усадили Спани за стол. Как только вскипел самовар, разлили чай по стаканам, вымыли тарелки, ложки. Наконец тетя Мархва сказала:

— Не нам бы это все делать, а сношке.

— Ей некогда, она все по городам разъезжает, — сказала другая, помоложе.

Спани сразу растревожилась, стала лекарство пить, которое сын приготовил. Но женщины сумели успокоить ее ласковыми словами, тему разговора изменили.

Поругали Шихранова за то, что многим молодым дал справки для выезда из села. Упрекнули родителей, что плохо детей воспитывают, и опять до Лизук дошли: плохо воспитала, дескать, дочь. Сказали и о том, что Сухви на этих днях приезжала.

— Ах ты бог, неужто? — Спани чуть не выронила из рук блюдце с чаем. — То-то Ванюш убитый ходит, пуще чем прежде.

— Я бы такую сноху на порог не пустила, пока б она прощения у меня не выпросила, — сказала Мархва решительно. — А ты еще, Спани, из-за нее вся высохла.

— Бесстыжими стали. Эта Чегесь может любую сманить, — сердито сказала Нинуш.

— Я сама видела, что она выкомаривала в доме у Мешковых. В окно все было видно. И ноги у нее тонкие, как у козленка. Мужики на нее даже не смотрели. На красивую Сухви все поглядывали. А Сухви совсем голову потеряла.

Женщинам никто не мешал вдоволь наговориться. Ванюш все не приходил из правления.

Наконец и кончилась беседа. Одна взяла нестираное белье, другая сменила наволочки и простыни на постели, третья обещала чуть свет прийти пол вымыть, четвертая — истопить баню. Две старшие решили сходить к матери Сухви и как следует отчитать за беспутную дочь. Так и назвали они жену Ванюша — беспутной, правда, попросили прощенья у Спани. Мать Ванюша на этот раз за сноху не заступилась. Поблагодарила женщин за помощь.

— Спасибо вам, бабы, полегчало на душе. Захаживайте, — просила она, провожая их. — Бог даст, выздоровлю, и я работать приду.

Когда доярки ушли, Спани села за стол, посмотрела, что принесли гости. Все было очень хорошее, в избе вкусно пахло — Спани даже вздохнула глубоко. Пахло масляным чигытом, капустным пирогом, свежеиспеченным хибарду.

Ванюш вернулся домой за полночь, после первых петухов. Он удивился, увидев, что овцы в хлеву, напоены, дрова, которые днем он не успел убрать под сарай, аккуратно сложены. В большое корыто до краев налита вода, даже доски-мостки от сеней до калитки выскоблены заступом, а грязь снесена на навозную кучу. На ступеньках сидела кошка, дожидалась его, ласково мурлыча, часто виляла пушистым хвостом. В избу он вошел тихо, чтобы не потревожить мать.

— Сынок, гости у нас были. — Спани встала из-за стола и пошла ему навстречу. Так и не легла спать.

— Она приехала? — вздрогнул Ванюш.

— Нет. Она на одну ночь приезжала и не к нам… А тут бабы приходили. Доярки. Задушевные они, хорошие. Все по дому сделали. И гостинцев как много принесли. Вот и самовар не остыл еще, попей чаю. Да и суп сварен. Так ведь, сынок? Ласковое слово лучше любого лекарства.

— Да, мама, хорошие у нас люди шургельцы. — Ванюш взял ложку, откусил хлеба. — Что верно, то верно. Не все, правда… — Он опустил голову.

Спани пододвинула тарелку поближе к сыну.

— Ты уж, сынок, о снохе старайся меньше думать, — сказала она.

Ванюш поднял глаза, посмотрел на нее внимательно и печально. Первый раз так сказала мать…

ГЛАВНЫЙ АГРОНОМ

В село приехал главный агроном МТС. Явился в правление, вежливо представился, назвал свою фамилию — Демченко. Дождался Ванюша, — без него не хотел выехать в поле, хотя лошадь стояла перед крыльцом. Долго рассматривал план севооборота, что-то записывал.

— Познакомьтесь, завфермой Ерусланов Иван Петрович, главный виновник посева под зеленую массу, — шутливо представил Ванюша Салмин.

Ванюш и Демченко оглядели друг друга. Ванюш заметил в серых, глубоко сидящих глазах Демченко настороженность, даже неприязнь.

— Вы получили официальное отношение о посеве на зеленую массу? — спросил красивым низким голосом гость, когда они вышли. — Впрочем, об этом потом. Давайте сходим в поле, покажите, в каком состоянии озимые.

Хозяева предлагали ехать на подводе. Но гость сказал, что рад случаю пройтись пешком.

— Я себя здесь чувствую как на родине, на Украине, — сказал он. — У вас же, черт возьми, прекрасный чернозем, я его по запаху узнаю. — Он нагнулся, взял полную горсть земли, потер, понюхал и бережно ссыпал. — Жирный он у вас, настоящий кормилец. Вы с ним должны стать миллионерами.

— Мечтаем, Юрий Богданович, — откликнулся Салмин.

Агроном шел быстро, солдатским широким шагом. Снял плащ, перекинул через руку. Увидев издали зеленое поле озимой ржи, он даже тихонько присвистнул от удовольствия.

— Здорово! — улыбнулся он.

Шли они долго. Пять километров — путь не близкий. У разворота, на углу загона, стоял трактор. Мотор тихонько тарахтел; у трактора были двое — парень и девушка.

— Ничего не попишешь, молодая пара, свидание, наверное, — пошутил агроном. И улыбнулся еще шире, когда взглянул на парня: — Роман, черт возьми, ты?

— Я, Юрий Богданович, — узнал тракторист главного агронома. — Значит, тоже завод бросили, потянуло в деревню?

— Да-да, я ведь на заводе главным инженером был, — объяснил он спутникам. — Кончил когда-то сельскохозяйственный, а потом заскучал по чернозему, вот такому, как этот. — Демченко нагнулся, измерил глубину вспашки, провел рукой по мелким комочкам земли. — Ну как, Роман, кормят, не голодаешь?

— Еды вот так, — провел тракторист ребром ладони по горлу. — Только помех много.

— А что?

— С горючим было плохо. Теперь наладилось. Жду прицепщика. Говорят, он тоже от МТС должен быть.

— Да, такой порядок есть. Но на ходу перестроиться можно.

Демченко спросил, кто раньше работал прицепщиком. Вместо председателя ответил тракторист:

— Я сам отказался, думал, поработаю без него. А вот тут маленькое несчастье, — показал он правую руку, перевязанную бинтом от локтя до кисти. — Зажигание проглядел, товарищ главный инженер.

— Теперь не инженер, а агроном, — усмехнулся Демченко. — А кто вам перевязку делал?

— Вот эта симпатичная девушка из медпункта, — сказал Роман. — Она, на мое счастье, мимо шла.

Анук покраснела, потупила смущенно глаза, но потом сказала решительно:

— Больше ему работать нельзя. Я через больницу бюллетень оформлю.

— Ну что ты, Аня, разве можно работу бросить? Скоро морозы ударят. — Роман попросил достать у него из левого кармана папиросу. Анук неловко достала, он улыбнулся, закурил. — А вот прицепщика теперь надо, — сказал он.

Салмин обещал немедленно подыскать. И предупредил:

— Если будет бюллетень, к работе мы вас не допустим.

— Я уговорю докторшу, — сказал Роман. — А прицепщиком можете прислать и девушку, не обязательно парня. Веселее будет.

Хозяева и гость пошли дальше. Наконец добрались до участка; большая часть которого была засеяна рожью.

— Вы мне не этот, а тот, который под зеленую массу отвели, покажите.

— Это он и есть.

Демченко свернул с дороги, зашагал к середине поля, выкопал несколько кустиков озими, завернул в газету, положил в портфель, еще походил, потом вернулся на дорогу.

— Что же это у вас за жалобщики? — спросил он. — Написали, что ничего не взошло, что надо скорей перепахать под зябь, виновников привлечь к ответственности. — Агроном рассердился. — Безобразие какое. У вас же этот участок не хуже, чем основные посевы озимых в некоторых колхозах района. Почему жалуются? Анонимки в райисполком прислали. И когда ж это кончится?

Хозяева пожали плечами.

— По анонимкам стоило ли беспокоиться, приезжать? — сказал тихо Ванюш.

— Однако хорошо, что приехали, по крайней мере мы агронома увидели. Помощь, — сказал Салмин. — Конечно, мы понимаем, что зеленая масса не выход. Ответственность большая. Но не морить же скот. Вот и проявили, так сказать, инициативу.

— В данном случае инициатива была неплохая.

— Проявить-то проявили, — сказал Ванюш, — но и досталось нам немало. Так и ждешь, что кто-то всадит нож в спину. И всего-то их раз-два и обчелся. Большинство понимает, что к добру, что к худу. А вот эти «раз-два» все же имеют силу, раз по их анонимкам приезжают…

— Да, замечание справедливое и горькое… Но ведь анонимщиков этих вы, наверное, знаете, ваши же сельчане. Надо их вытащить на свет божий, всыпать как следует, чтобы отбить охоту…

— Да когда нам? Нам бы с работой справиться, ведь едва-едва тянем. И противно руки марать.

— Ну это ты зря, Ванюш. Бороться, конечно, надо, и мы этот сорняк выполем.

Шли они весело другой дорогой, обошли место, где срослись три оврага. Были они болотистые, заросли камышом, осокой, сорняками.

— Вот здесь у нас много земли пустует, — сказал Ванюш. — У меня есть один план, я его пока только Ефрему Васильевичу коротко рассказал…

— Интересно, интересно, — остановился Демченко.

Ванюш, перепрыгивая с кочки на кочку, нарвал небольшой пучок травы, вернулся.

— Этот сорняк, а его много тут, — показал он осоку и мелкий камыш, — частью пойдет на покрытие крыш, частью на корм. А землю, я думаю, надо осушить, прорыть каналы, дать воде стечь.

— Идея хороша, — похвалил Демченко.

— Я слышал, будто есть такие тракторы, на болотах работают. Вот если бы МТС затребовала такую машину?

— Такие тракторы на гусеницах-подушках уже есть, — сказал Демченко. — Но мало еще, нам пока не достать. А земля здесь богатая, ила много.

— Беда в том, что с каждым годом болото больше становится, — сказал Салмин.

— Опять нас будут бить, — усмехнулся Ванюш.

— Да как же, найдутся, — сказал Демченко, — не без того. Но вы ведь тоже не беззащитные. А я вас теперь поддержу.

Салмин и Ерусланов были рады — будто камень с плеч упал. Они пошли в село. Ванюш держал под мышкой снопик болотной травы, — она шуршала, как на болоте при слабом ветре. И запахом тянуло болотным. Кругом было тихо, лишь пролетали вороны, лениво каркая. Да вдали на зяби тарахтел старый трактор. За рулем так и остался Роман, а рядом с ним, в белом халате, — Анук. Она иногда спрыгивала с трактора, брала лопату, откидывала землю, прилипшую к лемехам трехлемешного плуга, и снова садилась рядом с парнем. Тракторист, увидев возвращавшихся в село хозяев и гостя, помахал фуражкой. Девушка тоже махнула рукой, улыбнулась.

— Хорошие люди у вас. Потому и мой друг по заводу не хочет с вами расставаться, — сказал агроном.

Они были уже недалеко от села, когда им повстречалась Прась. Оказывается, агроном знал ее — выступала на совещании.

— Она у вас острая, — сказал он. — Бюрократов ругала, самого Митина. Просилась в свой колхоз.

— Да, она у нас открытая, смелая, — похвалил ее Салмин.

Прась вышла им навстречу, вынула из сумочки лист бумаги, протянула Салмину. Все поздравили ее с назначением, а она деловито сказала:

— Вот счет на лекарства. На завтра выделите одну подводу.

— Ну, началось, — засмеялся Салмин, — теперь покою не даст.

— Значит, обещаете? — спросила девушка и, немного смутившись, попрощалась, свернула за угол.

В переулке ее дожидался Прухха.

— Не послушалась все же, взяла направление, — пробормотал он, кусая губы. — Я знаю, зачем ты это сделала, нас не обманешь.

— Прухха, ничего ты не знаешь. Раз пришел меня встречать, пошли быстрее. Ты же пьян. Неудобно перед людьми.

— Я не вор, нечего меня стыдить. Я не карьерист, мне посты завов или там предов не нужны… А к тебе я пришел прощаться.

Девушка остановилась, низко склонила голову.

— Так-то. Либо сейчас со мной в город, сейчас же, либо прости-прощай. — Прухха сильно качнулся, но выправился, тупо повторил: — Сейчас же.

— Сейчас же не могу, — тихо сказала Прась.


Был тихий осенний день. Солнце поднялось поздно, грело слабо. Трава, сохранившаяся возле заборов, крыши, ветки деревьев — все было покрыто тонким слоем инея.

В этот день Прась надо было ехать по делам в райцентр. Салмин ожидал ее в правлении. Лошадь давно была запряжена, а девушки все нет.

— Эккей, наверное, пошла пешочком в центр, — сказал старик. — Выезжайте, по дороге нагоните.

Председатель поглядывал на часы, смотрел в окно, раз-другой выходил на крылечко, все поджидал.

А в это время Прась топталась у дома Матви Капитуна, отца Пруххи, и никак не могла решиться постучать в калитку. Она видела, как вышли из избы Мешков и Маськин Иван, говорили:

— Вот ему быть бы председателем. Эх, напрасно родной наш человек уезжает.

Перед воротами Матви Капитуна стояла запряженная лошадь. На телегу были сложены желтый чемодан, небольшой узел, перевязанный багажными ремнями, синий плащ, мешочек с провизией, — видно, чтобы закусить в дороге.

Прась все ходила по улице.

«Не могу я зайти при этих гадах и не проститься не могу», — мучилась она. Платок у нее с головы давно сполз, скомкался, лежал на плече. Она сторонилась людей, забегала в переулочек, снова выходила, теребила пальто, отчего расстегивались пуговицы, и снова их застегивала, прижимала руки к груди…

Людей на улице становилось все больше, и девушка не решилась больше оставаться здесь, завернула в переулок, побежала домой. Вошла в избу, не раздеваясь села за стол, вырвала листок из ученической тетради, торопливо написала:

«Ефрем Васильевич, я сегодня не могу выехать в район. Простите. Причину потом расскажу».

Побежала к соседям, разбудила мальчика.

— Педер, отнеси это председателю, бегом. Пусть не ждет меня.

— Тетя Прась, ты не заболела? — спросил заботливо мальчик.

Она только головой покачала: «Нет».

Мальчик побежал. «Ты еще мал, узнаешь, как вырастешь, что за болезнь, — подумала Прась. — Нет, никому такого не пожелаю, никому!»

Прась сняла пальто, платок, умылась, вытерлась, чтоб незаметно было, что плакала. Повязала другой платок, накинула пальто и выбежала.

Пробежала она весь переулок, пока не встретила женщину с пустыми ведрами. А как вышла к дому Матви, увидела, что подводы нет. На заиндевевшей траве пролегли свежие следы, ровные от телеги, сбивчивые и неверные от ног человеческих. Капитун Матви сидел на завалинке, обхватив голову руками. Совсем он поседел в последнее время. Вздрагивал то и дело, тыльной стороной ладони вытирал слезы.

— Деньги мне нечего сулить, без них проживу, с голоду не сдохну, — говорил он, всхлипывая. — Истинно говорю, по характеру в мать пошел. Научила его… И после смерти не оставила.

Прась слушала его, и ей стало еще тяжелей. Не обращая больше ни на кого внимания, она побежала, часто поглядывая на неровные следы, ведущие к мосту. Оттуда до мельницы-ветрянки недалеко. Она побежала еще быстрее. Стали слышны пьяные мужские голоса, но самих не видно было, остановились за мельницей. Прась поправила платок на голове, застегнула пальто на все пуговицы, старалась взять себя в руки, успокоиться и подойти к Пруххе. Хоть в последний раз взглянуть на него, услышать хоть одно слово: почему уезжает? За что обидел ее?

Наконец и разговор можно было различить. Стало слышно, что они не в меру расхваливают Прухху, ругают Салмина, Ванюша, заодно и Шишкину, успокаивают: сын Матви Капитуна нигде не пропадет, он-то красавец, девушки ему будут в ноги кланяться. Прухха, и верно, был самым красивым в округе парнем.

Лошадь тронулась, телега легонько заскрипела по замерзшей земле, ошинованные колеса гулко постукивали.

— Ой, уезжаешь! — закричала девушка, выбежала за мельницу и встала как вкопанная. Горячие слезы лились по лицу.

— Прости, не успел попрощаться с тобой…

Прухха был без шапки, пышные волосы легонько трепал ветер, лицо на морозе разрумянилось, да и выпил немало.

— Я тороплюсь, подвода ушла.

Он взглянул мельком на девушку, недоверчиво, мрачно, со скрытым злорадством.

— Напрасно ты меня мучаешь, напрасно уезжаешь. — У Прась перехватило дыхание; глотая слезы, она сказала: — Мое сердце чистое, в нем ни для кого другого места нет.

Девушка не могла стоять, обхватила покосившийся столб, еле слышно прошептала:

— Тебя одного любила, а ты бросаешь. За что? Ой, не знала, какой ты жестокий!

Так она стояла, по лицу текли слезы, она не вытирала их. На ветрянке сидели голуби, ворковали, часто поглядывая на девушку. Очнулась она, услышав ровный бег лошади. Не хотелось показываться людям, да не успела спрятаться. Перед нею неожиданно оказался Салмин, на ходу спрыгнувший с тарантаса.

— Прась, что с тобой? — удивленно спросил он девушку и сразу взял ее под руку. — Бессердечные они, — сказал он. — Идем, — и помог ей сесть в тарантас.

Лошадь тронулась, они поехали. Салмин набросил ей на плечи плащ: шел частый холодный осенний дождь. Прась спросила безучастно:

— Куда меня везете?

— Заедем в больницу…

Прась встрепенулась.

— Я не больна, не надо. — Огляделась, поправила платок. Смущенно спросила: — Вы мою записку прочли?

— Прочел, — невесело ответил Салмин. — Если б своими глазами не видел, не подумал бы, что так сильно из-за него страдать будешь. Ведь парень только с виду взял. А так-то нутро у него, как у осеннего гриба-шлюпика.

— Я только теперь поняла: жестокого человека любить — себя загубить. Умом пока поняла, не сердцем… Мне неудобно перед вами, вы и без того догадываетесь. У нас в селе секретов нету. Он на меня зол, что вернулась в родное село. Вот и мстит мне.

— Правильно сделала. Сельчане всю жизнь добром будут тебя поминать, что в трудное время не покинула Шургелы, — успокаивал Салмин девушку, стараясь не глядеть на ее слезы. — Прухха должен был, как Ванюш, для своих трудиться, не прыгать за счастьем. Вон они, наши, — показал председатель далеко в сторону, где пестрой ватагой шли сельские ребятишки и колхозная молодежь. Среди них с новыми носилками на плече широко шагал Ванюш. Они шли к болоту.

— Пруххе до него далеко. Это люди разные. Я и сама знаю. Но сердцу не прикажешь.

Салмин понял, что Прась тяжело говорить о Пруххе, и он стал ей рассказывать, как Ванюш, пользуясь воскресным днем, созвал всех парней, девушек и школьников и повел их на болото.

— Молодец Ванюш. Оскорбили его, унизили, а он себя в руки взял.

Прась вытерла глаза, забеспокоилась.

— Ой, что теперь обо мне подумают? Что скажут? Если видели, как я бегала по улице, как у мельницы стояла… В последний раз на него хотела взглянуть… Ефрем Васильевич, я ведь такая, я раз люблю, то уж все готова отдать. А он не понимает…

— Поймет еще. Ты не переживай. Я думаю, он вернется, — сказал Салмин.

— А мне теперь — хоть не возвращайся. — Прась вытерла последние слезы, взглянула туда, куда уходили ребятишки, парни и девушки, с лопатами и носилками. Их нагоняли две подводы с досками.

— Признаться, я и сам так думаю, — согласился Салмин. — Хотел тебя утешить…

Лошадь ускорила бег. Издали увидели их ребятишки, замахали руками, подбросили картузы в воздух и бегом пустились к оврагу. Вскоре их не стало видно, лишь звон голосов разносился далеко…

Ванюш стоял на берегу болота, объяснял, как нужно работать, просил, чтобы были осторожными, не падали, в грязь не лезли, ходили только по доскам, проложенным на козлах. Бригадирами назначили Ягура и Маркела.

— Канавы будем рыть, как дуб-батюшка растет: самая большая канава — ствол дерева, боковые канавы — ветки и дальше все мельче и мельче. Школьники, вы только в свободное время приходите, уроков не пропускать. Бригадиров слушаться, как учителей.

— Да мы все смирные! — закричал мальчишка.

— Ну особенно-то смирным быть ни к чему, — сказал Ванюш. — Тут тоже с умом надо. А то заклюют… Ну, бригадиры знают, как и что делать. — И крикнул протяжно: — На-чи-най!

Работа закипела. С хлюпаньем вытаскивали лопаты из тины.

— Лопаты друг у друга чистите, — советовал Маркел. — Далеко не заходите, увязнете по шею. За нарушение сниму с работы, отправлю домой.

— Причем безо всяких актов, — поддержал его Ягур басом и запел:

Приуныли лягушечки,

Высохнет болотце.

А, как известно, без воды

Мы ни туды и ни сюды.

— А ты, товарищ бригадир, сочини про девушек-красавиц, — сказал Маркел.

— Давайте споем песню, — предложила Хвекла, взглянув на Маркела.

— Ванюш, запевай.

Так они работали два дня, а на третий круто похолодало, задул северный ветер. Но молодежи все было нипочем. Школьники прибегали каждый день помогать: интересно ведь с большими поработать. Ни одного дня не пропускала и учительница Нина Петровна. Одевалась она по-рабочему, в стеганку, резиновые сапоги, работала наравне со всеми, споро, умело. И опять, увидев Ванюша, краснела, была грустна. А когда Ванюша не было, становилось ей еще тоскливее, совсем неинтересно.

Подвезли дрова, два больших котла, на берегу оврага вырыли яму, вбили колышки, поперек них положили толстые железные прутья, подвесили котлы. Манюк и Хвекла стали поварихами, начистили картошку, нарезали сало, ждали, когда привезут воду. Время подходило к обеду, водовоз запоздал. Ребятишки никак не могли дождаться, кое-кто даже пытался попить воды из болота, но Маркел предупредил:

— Отчисляю всех, кто нарушит правила гигиены! — И, засмеявшись, сказал ребятам: — Эй вы, будущие солдаты, надо терпеливее быть.

И ребята смирились.

Каждый день сюда приходила и Прась. Поработает со всеми и уйдет на ферму. Она была молчаливой, говорила мало, но работала хорошо. От этого становилось ей легче на душе. Подруги ей ни словом не напоминали о Пруххе, не хотели причинять боль.

Прась собралась в село. Она выхлопотала в городе мазь от чесотки и хотела выходить больных лошадей еще до наступления морозов.

— Погляди там, где водовоз, — попросили ее.

Не прошло и получаса, как Прась была на конном дворе. Обошла всех поставленных в изолятор лошадей. Одной недосчиталась. Стюпан сказал ей, что приходил Мешков и без разрешения запряг больную лошадь. Стюпан чуть не подрался с ним — силенок не хватило удержать. Вот только что уехал за картошкой. Торопится, боится, что его обделят.

Девушка показала, как лечить больных лошадей мазью, вымыла руки, побежала к амбарам, — может, Мешков там.

Не успела завернуть за угол конюшни, увидела, что Мешков с женой едут к амбарам на пустой телеге. Прась пошла им навстречу, поравнявшись, резко выдернула из рук жены Мешкова вожжи.

— Кто разрешил запрягать больную лошадь?

— Тебя не спросили, — отрезала Маринэ.

— Слезайте немедленно, — приказала Прась.

— Нам картошку надо перевезти. Мы не можем каждый год колхозу за спасибо свою картошку отдавать, — заворчала Маринэ. — Ты, часом, не за преда осталась?

— Я зоотехником работаю. Успели бы со всеми вместе получить. Всем будут развозить по домам.

— Видали мы, как развозят: руками дай, ногами собирай! От сына Спани дождешься.

Это вывело девушку из терпения.

— Ты что, хочешь, чтоб тебя с телеги столкнули? — спросила Прась, вся потемнев.

— А ты, чурбан, что сидишь? — ткнула Маринэ мужа в бок. — Девчонки испугался?

— Не буду я ввязываться. Сама делай как хочешь. — Мешков спрыгнул с телеги и отошел в сторонку. — Это не лучше сына Спани… Старуха, пока я тебя не поколотил, слезай. Слышишь, квашня немытая? — Он так дернул ее, что она упала с телеги. Поднявшись, полезла на мужа с кулаками. Прась встала между ними, разняла сильной рукой, пустые мешки с телеги взяла, сунула в руки Маринэ, повела лошадь на конный двор.

— Я у Салмина больше лошадь не попрошу. У меня бычок в упряжи обучен! — крикнул Мешков ей вслед.

Но Прась не обращала на них внимания. Не оглядываясь, она спокойно вела лошадь.


Прошла неделя. Погода стояла ясная, дождей не было, но ветер дул пронзительный. Работа не прекращалась. Осушать болото пришли многие колхозники, даже плотники, самые гордые на селе мастера. Поработав, они садились покурить и обстоятельно обсуждали, что выгодно будет здесь посеять. Решили, что коноплю. Очень она любит новую землю. И дохода от нее много.

Салмин тоже бывал здесь. Вид у него был беспокойный и недовольный.

— Чего это наш Васильич такой мрачный? — удивлялись колхозники.

— Тут, брат, помрачнеешь. Митин, вишь, машину нам не дает, передает какой-то промысловой… Все палки в колеса ставит.

Дело с покупкой автомашины затянулось. В колхоз направили ревизоров, они проверяли, на самом ли деле ферма «Знамени коммунизма» сдала столько молока, нет ли тут приписок. Вслед за этим председатель колхоза, председатель сельсовета и завфермой были вызваны на заседание райисполкома по итогам проверки животноводческих хозяйств. Маленькая комиссия — три работника из числа уже побывавших в этом колхозе уполномоченных, которых последнее время в Шургелах встречали так плохо, — как ни пыталась найти что-нибудь предосудительное, кроме недостаточной жирности молока, ничего плохого отыскать не могла.

— Чем же вы объясняете низкий процент жирности? — спросили того самого Ивана Никодимовича, который приезжал уполномоченным по травосеянию.

— Товарищи, ничего удивительного тут нет. Руководители Шургел, особенно товарищ Ерусланов, повели неправильную политику в отношении севооборота.

Бывший уполномоченный многозначительно поднял указательный палец, подражая Митину, который сегодня был почему-то грустен, одиноко сидел за столом, покрытым зеленой скатертью, с огромным чернильным прибором посредине. Из резного стаканчика веером торчали остро очиненные карандаши.

— Комиссия предлагает, ввиду низкой жирности, — продолжал бывший уполномоченный, — обратить внимание на то, что коров перестали кормить многолетними травами. Тем самым наносится ощутимый вред колхозу…

— Почему же вы не скажете, — оборвала его секретарь райкома по кадрам Симакова, — что в «Знамени коммунизма» не знали, как выращивать многолетние травы. И кроме того, там ведь сеяли травы не на корм, а на семена, для других колхозов. В отставшем колхозе решили создать семенное хозяйство. А там агроном ни разу не был! Вам надо записать в решении: «Не кормили скот многолетними травами, так как трав не было».

— Если мы, руководители района, будем рассуждать так, это значит — мы будем потакать отсталым элементам и создавать условия для саботажа в деле внедрения прогрессивных культур, — постукивая карандашом по столу, раздраженно бросил Митин. — Ну ладно, что предлагает комиссия? Хотя мы такой и не создавали, она образовалась в ходе дела, — неопределенно объяснил он. — Что конкретно предлагаете, говорите быстрей.

— Конкретно, Иван Гаврилович, мы ничего не вынесли, потому что…

— Что «потому что»? Вы хотите сказать, что на заседании будут за вас думать и решать? Не выйдет. Предлагаю проект доработать и на ближайшем заседании вновь вернуться…

— А с машиной как, кому решили отдать? — перебила Симакова.

— Что вы уж так беспокоитесь! Словно она последняя, словно больше в Советском Союзе автомобилей не выпускают. — Митин болезненно поморщился. — Решайте сами, я не вмешиваюсь. Но учтите, местная промышленность района пострадает, если не передадим ее Урюмской промартели.

— Вы говорите так, будто и на самом деле автомобилей больше не выпустят, — не сдержался Салмин. — Нам ее выделили за хорошую работу, за подъем животноводства, за сдачу молока государству.

— Есть колхозы — больше вас сделали, а машин не требуют, — возразил Митин. — У вас вообще, как я понимаю, не хватает скромности.

— Мы требуем рассмотреть вопрос на бюро райкома. — Салмин встал, закурил. — Нам надоело сюда ездить. Дважды вы возвращали нам деньги. Это волокита.

— Я сказал, что не буду больше с вами связываться, — багровея, еле сдерживаясь, сказал Митин.

— Давно бы так, — заметил Салмин зло. — Я еще утром разговаривал со Степаном Николаевичем по телефону и прямо сказал, что создали волокиту. Он обещал по приезде из обкома сразу заняться нами.

— Жаловаться вы мастаки.

— Это вы вынуждаете нас жаловаться. А разве у нас столько времени, сколько у вас?

— Если б не товарищ Салмин, то я бы позвонила Ильину, — вмешалась Шишкина. — Это вы, товарищ Митин, мстите нам, вы людям критику не прощаете. И независимость не прощаете. Это всем в районе известно. — Шишкина помахала платком, отгоняя табачный дым, сказала резко: — Эти все ваши комиссии, волынка с машиной, травля Ерусланова, обижайтесь не обижайтесь, — дело ваших рук.

— Прекратите, здесь не базар. — Голос Митина сорвался. В руке звякнул колокольчик.

— Не мешайте, пусть высказываются, — заступилась Симакова.

Дверь кабинета открылась, девушка-секретарь попросила Митина взять трубку.

— Кто? Степан Николаевич, здравствуйте. Что? А вот как раз решили дожидаться вашего приезда. Да, есть возражения. Как всегда? Что? Алло, алло! Безобразие, прервали. — Он бросил трубку на рычаг и, вытирая потное лицо, сказал: — Вот радуйтесь, не даете никому покоя. Товарищ Ильин из обкома звонил по вашей жалобе.

— Мы и не собирались скрывать, я вас предупредил. Нечего нас обвинять, — резко ответил Салмин, встал и пошел к выходу. — Можно идти?

— Можно, — напряженно и несколько растерянно ответил Митин.


День прошел, настал вечер. На замерзшую землю падали бледные лучи осеннего солнца. Но там, где было болото, теперь по канавам, легонько, лениво журча, стекала последняя вода. Болото высыхало.

На подводы погрузили имущество, инструмент, повезли в село. Впереди шла молодежь, пела:

Ну-ка, солнце, ярче брызни,

Золотыми лучами обжигай.

Эй, товарищ, больше жизни,

Поспевай, не задерживай, шагай…

Парни и девушки уже входили в село. Вдруг услышали перестук копыт. Оглянулись и замахали руками.

— Ефрем Васильевич, с болотом покончили навсегда! — отрапортовали они председателю колхоза.

— Сердечно поздравляю вас, от души радуюсь, дорогие мои товарищи. — Салмин спрыгнул с тарантаса, его сразу окружили парни и девушки. На его месте уселся Стюпан, важничая, надел набекрень выпачканную кепку, делая вид, что поглаживает бородку, как Савка Мгди. Тронул лошадь, помахал рукой.

Ты не бойся ни жары и ни холода,

Закаляйся как сталь! —

запел он. Но сейчас его никто не поддержал, все напали на Салмина, говорили, что надо купить футбольный, волейбольный мяч, сетку и даже сборный турник, чтобы его можно было установить в зале клуба.

— А я очень люблю бильярд. Зашвырнешь кругленький шарик туда в сетку — бух! — сказал Ягур, который бильярда и в жизни не видел.

— А ты когда-нибудь играл? — спросили его смеясь.

— Если б играл, то, может, не захотел бы!

— Вот что я вам по секрету скажу, — Салмин оглядел всех внимательно. На него смотрели во все глаза. — На днях купим аппарат, Линкин с курсов приедет, будем смотреть кино когда захотим.

— Ура! У нас свое кино будет! — закричали радостно со всех сторон.

— А потом, ближе к Новому году, купим полный комплект спортинвентаря. Согласны?

— Согласны!

— Тогда давайте по рукам. — Он протянул широкую ладонь. На его ладонь легли руки, маленькие, большие, еще не отмытые после работы.

И тут сзади послышался сигнал машины. Остановилась трехтонка, из кабины выпрыгнул Ванюш. Он сиял.

— А ну, давайте все в машину!

— О, какая новая, чья она?

— Теперь наша, — гордо ответил Салмин. — Как на масленице, покатаемся по селу.

Все полезли в машину, поднялся веселый смех.

— Ванюш, иди сюда, петь будем!

— И я с вами. — Салмин взобрался в кузов.

И понеслась веселая песня по селу. Люди выскакивали из домов, улыбались, махали вслед.

ПЕРВЫЙ СНЕГ РАСТАЯЛ

Как это часто бывает, первый снег выпал к рассвету. Кругом все бело, нежно, спокойно, но слой снега до того еще тонкий, что каждый предмет не потерял своей формы, даже кочки на дороге проступают явственно, как мелкая рябь в тихом пруду.

Утро. Солнце только взошло, а на току уже шумно, люди давно собрались на обмолот последней копны овса. Блестит начисто выметенный, как асфальтом выстланный ток.

Колхозники натаскали снопов к молотилке, убрали все до одной соломинки, мякину свалили в стороне, чтобы ветром не сдуло или дождем и снегом не попортило.

Ждали, когда заведется мотор. Наконец он прерывисто запыхтел, зачихал.

Молотьба началась. Далеко слышно гуденье барабана. Он гудит, как самолет, стальные зубья поблескивают, захватывают наполовину развязанные снопы. По другую сторону падает солома, смешанная с мякиной.

Шумно и весело возит солому малышня на лошадях, складывает ее в омет. Он уже высотой с деревенскую баню. На омете стоят старики и орудуют так умело, будто печку кладут.

Кэргури предупреждает мальчишек, чтобы не топтали, не мяли корм, — дело известное, каждый не прочь кубарем скатиться с омета или там толкнуть сверстника, сшибить, завалить соломой.

— Ну как, сват, зерно не остается в соломе? — спросил Салмин.

— Как тебе сказать, председатель. Овес, он такой, трудновато его молотить. А этот не ахти какой уродился…

— Да, это не пшеница, не рожь, — согласился Салмин.

Старик разгладил бороду.

— Вишь, надо быть ухом да глазом. Я тут мальцов каждую минуту предупреждаю, чтобы корм не топтали.

К Салмину подъехал мальчик верхом, протянул пакет, видно срочный. Председатель распечатал, ненадолго задумался и сказал мальчику:

— Ты, Педер, скачи вон по той дороге, Ерусланов и Шишкина пошли к болоту. Догони, скажи, пусть Ванюш в деревню вернется.

— А бумагу? — протянул руку мальчик. — Мне велели отдать дяде Ванюшу.

— Я сам передам.

— Но! — крикнул мальчик и поскакал. Из-под копыт лошади полетели комки снега, смешанного с землей. Салмин вздохнул: «Опять кашу заваривают против него. Не дают спокойно работать человеку». Вынул пакет, вытащил бумагу, прочел. Стояла подпись прокурора. «Зачем Ванюш понадобился прокурору?» А сам тем временем торопливо зашагал, решил поговорить с прокурором до прихода Ванюша. Выяснить все.

Он шел быстро, не успел и двух папиросок выкурить, как увидел, что навстречу идут его дочь Валя и учетчица Анна. Обе были радостны, побежали к нему, как мать с дочерью.

— Пап, пап, я приехала! — повисла на шее отца Валя и вдруг заплакала. — Я ждала-ждала, а ты не приезжал.

— Доченька, Валюшка, не плачь. Я ведь писал: кончим молотьбу, освобожусь, приеду за тобой. — Отец гладил дочь по голове, нежно, неумело, даже неловко. Потом, забыв, что дочка совсем большая, взял ее на руки, прижал к себе. Достал из кармана носовой платок, поднес к лицу. Но дочь вырвала у него из рук платок.

— Пап, он же у тебя грязный!.. Я теперь сама научилась стирать. На, пока мой бери, бери, папа, я твой выстираю. Я и гладить умею. Меня бабушка научила.

Они пошли в село. Салмин расспрашивал, как жилось дочке у бабушки, с кем приехала, где остановилась. Валя отвечала бойко:

— У тети Ани, и бабушка у них. Она устала. — Девочка взяла за руки отца и Анну, стала между ними. — Пап, у тети Ани мне все понравилось. Давай будем у нее жить. Она же одна. Дочь в городе учится, ей скучно. Ты понимаешь, папа, знаешь, как одной скучно жить? Будем вместе с ней.

— Валечка, об этом дома поговорим, хорошо?

— А я хочу жить у тети Ани! — упрямо повторила девочка. — И раз у нее дочки сейчас нет, я ее буду звать мамой. Можно, тетя Аня?

Анна так покраснела, что даже шея залилась краской. Она остановилась посреди дороги, не могла шагу сделать.

— Детка, детка, — останавливал Салмин Валю, — так нельзя.

— Почему нельзя? У всех мамы есть. Почему же мне хоть пока нельзя? — горячо и возмущенно спрашивала Валя. — Бабушка тоже обманщица. Все говорила, что моя мама приедет. Зачем обманывать, я же не маленькая. Я знаю, моя мама в войну погибла. — Валя вырвала руки, заплакала, вытирая кулаками слезы. — И ты никогда правду не говорил. Сколько раз я тебя просила — привези маму. А ты и сам не приезжал ко мне.

— Дочка, Валечка, тетю Аню мамой называть, наверное, нельзя. — И, тоже смутившись, все-таки договорил: — Честно, я не прочь, по-моему, это даже хорошо. Но ведь все зависит от тети Ани…

— Ну а раз хорошо, я буду звать тебя мамой, тетя Аня, ладно?

Анна молчала, крепко сжав руку девочки, повела ее в село. Валя, ожидая ответа, поглядывала на нее. Серые глаза девочки опять наполнились слезами.

— Никто не хочет моей мамой быть, — сказала она.

Отец успокаивал ее, говорил, что она будет ходить в школу, что он уже книги купил, но Валя не слушала его.

— Анна, мы с детства знаем друг друга. Давай поженимся, — вдруг сказал Салмин и сам удивился своей решимости. Добавил стеснительно: — Раз уж за нас решили… — Он растерянно смотрел на Анну, ждал ответа.

Анна нагнулась, молча обняла девочку.

— Валечка, ты называй меня мамой, а я тебя дочкой. А папу будем называть папой. Хороший человек твой папа. Я его тоже…

Анна не договорила, подала руку Салмину. Он тут же, на околице, обнял Анну, пожал ей руку и сказал:

— Спасибо, Аннушка. Теперь мы одна семья, пойдемте.

И они пошли к дому Анны.

— Ефрем, тогда неудобно мне работать учетчицей. Скажут: муж председатель, а жена учетчица. Пойду я на ферму опять коров доить. Согласен?

— Да, пожалуй, верно, Аннушка. Ты ведь умная.

Они завернули в переулок. Тут уже снег не скрипел под ногами, мялся, лип к подошвам. Старики правы — первому снегу малая мерка, он лишь предупреждает, и пойдут после этого недели, даже целый месяц дожди да слякоть. Вечером земля подмерзает, а к «русскому завтраку» — к десяти утра — оттаивает и так липнет к ногам, что оборы лентой рвутся.

В те дни шургельцы по два раза в день ездили на станцию. Туда везли картофель, оттуда — бревна. Колхозу выделили два готовых дома, говорили — финские, такого еще не видали, чтобы колхозникам готовые дома присылали откуда-то издалека. Подумали, раскинули умом мужики, кому бы эти дома выделить, и решили: один отдать Ерусланову, так как у него была самая старая изба на улице, скорее на редко топившуюся баню похожа. Другой же постановили, тоже в кредит, отдать Угуллину Константину, много лет работавшему на свиноводческой ферме. Дома решили перевезти на колхозном транспорте. Так и сделали.

Дом Ванюша уже был поднят, не было только крыши. К Октябрьским праздникам хотели справить новоселье, но не хватало досок покрыть дом. Куда они делись — неизвестно. Угуллин пока решил, временно, крыть соломой, а мать Ванюша ни за что не соглашалась. Она надеялась, хоть и не говорила это сыну, что сноха, не хотевшая жить в ветхом доме, теперь, в такой дворец, вернется. «Вот, — думала Спани, — к празднику приедет сноха, увидит хорошую избу под хорошей крышей, — может, и сердце у нее отойдет, не будет морщиться да нос задирать, жаловаться на гниль да плесень. Эх, сколько лет я мечтала о таком!» — думала она, обходя и оглядывая со всех сторон новый дом.

Сын, конечно, тоже думал о Сухви и старался не только для матери, но и для нее. Он даже два раза попутно, на тракторном прицепе, привозил доски из Шемурши, покупал их у частных лиц. Но этих досок не хватало, они были обструганы и лежали пока под сараем.

И вот на заседание правления пришел прокурор. Появление его всех удивило. До этого сотрудники милиции и прокуратуры бывали в Шургелах очень редко, а люди старались поменьше попадаться им на глаза.

Иван Маськин тоже был на заседании. Подсел к Мешкову, толкнул его в бок; мол, посмотришь, как прокурор расчихвостит сейчас сына Спани. «Каюк ему, туда же дорога, куда отец его путь держал», — шепнул он.

Прокурор говорил недолго. Доложил, что поступила жалоба на Ерусланова, но факт присвоения Еруслановым колхозных досок не подтвердился.

— Вы построили большое помещение для скота, для этого потребовалось много стройматериалов. За ними ездил не один Ерусланов, работали там шесть-семь колхозников. Все они показали, что Ерусланов попутно покупал доски у частных лиц. И действительно, доски распилены не с комля, как пилят на заводе, а с вершины. Так делают частники, чтобы досок вышло побольше. Они тоньше, чем заводские. Они куплены Еруслановым у трех граждан Шемурши и еще одного гражданина в Убеях.

Прокурор из-под очков оглядел сидящих и повторил, что жалоба написана безо всякого основания.

Стали спрашивать, кто ее написал. Прокурор скрывать не стал, прочитал подпись: «С. Силькина». Мужики ахнули, услышав фамилию Сухви.

— Пожелавшие дать показания Мешков и Маськин тоже не могли подтвердить факта воровства.

Все закричали возмущенно:

— Позор! Клеветники! Не стыдно вам?

Прокурор попросил тишины.

— Что касается заявления Силькиной с просьбой передать ей половину урожая картофеля из приусадебного участка Еруслановых, то этим делом займитесь сами. Вот ее заявление. — Прокурор положил на стол листок бумаги, исписанный ровным почерком. — Она также требует часть имущества, как член семьи. Этим вопросом нарсуд будет заниматься, дело мы передали туда. Вот и все, товарищи.

— Бесстыжая! Подавиться бы ей этой картошкой. Дай ты ей, Иван Петрович, сколько она захочет! — крикнул Шурбин.

— Какое ей имущество? Она с ним и не жила. Вон у матери какой дом! — возмущался Сайкин.

— Товарищ прокурор, у меня к вам слово, — попросил Кутр Кузьма.

— Я слушаю.

— Надо бы тех, кто пишет напраслину, к ногтю прижать! — громко сказал он.

Маськин и Мешков заерзали на табуретках, о чем-то пошептались. Прокурор встал, подошел к двери, закурил. Спрашивали, сколько трудодней выработала Сухви до отъезда. Ванюш сказал, что всего двадцать семь трудодней и все они переписаны на имя матери Сухви.

— Городской майре, знамо, денег много надо, вот она и липнет как клещ к зерну. Коли суд будет, я первый пойду. Не годится их баловать. А то и другие дармоедничать начнут. Зараза, она и так развелась. Унять надо! — Шурбин стукнул кулаком по столу. — Анонимщиков-аллилуйщиков заодно тоже. Хватит. Написали, довольно! Терпеть больше не буду. — Шурбин со злостью посмотрел в сторону Маськина и Мешкова. Те притихли.

Прокурор посмотрел на Ванюша, затем обратился к Салмину, сказал так, чтобы все слышали:

— Гражданину Ерусланову надо разрешить покрыть дом. Дело, конечно, производством прекращаю.

— У него пока досок не хватает.

— Пусть колхоз поможет. Стоит, по-моему, такому работнику помочь.

— Я тоже так думаю, — согласился Салмин.

— Стоит, стоит! — одобрительно зашумели собравшиеся.

Ванюш сидел весь красный, часто курил, вздыхал.

— Спасибо, если можно, то я завтра же начну. — Он встал, помял фуражку в руках. — Колхоз пусть поможет и дяде Константину. Он соломой дом кроет, а у них семья, — добавил он тихо.

— И ему поможем. Так, члены правления? Верно я говорю? — спросил Салмин.

Мужики в один голос ответили, что согласны. Шурбин предложил завтра же послать плотников и собраться на помочь.

— А жене… — Ванюш замялся, потом сказал решительно: — Пусть берет что хочет… Ничего мы не жалеем. Больная она…

Все уважительно замолчали.

Прокурор ушел. Вскоре исчезли и Маськин с Мешковым.

Стали обсуждать наряды на завтра.

Последними из правления вышли Салмин и Ерусланов. На улице раздавались голоса парней и девушек. Они шли из клуба, громко обсуждали новую картину.

— Ефрем Васильевич, спасибо за кино! — закричали они.

— Пожалуйста. Только не меня, а вас надо благодарить, — ответил председатель. — Купили на заработанные вами деньги… Скоро радио во все дома проведем. Подморозит — поедем за столбами.

— Хоть сейчас, — откликнулись все.

Ягур пробежал пальцами по клавишам гармони, заиграл перебор, запел:

Где ты купил ведро светлое,

Где ты будешь воду брать?

У кого взял разрешение

С моей милой танцевать.

— О ревности не пой, не люблю ревнивых, — запретила ему Манюк. — Правда, Прась?

— Правда. Пой ты о любви, о радости, — тихо ответила Прась.

Салмин и Ванюш пошли дальше. Салмин все думал о том, как Сухви могла написать такую пакость на мужа. Не мог поверить.

— Зачем она так?

— Не знаю, — ответил Ванюш. — Признаться, уехать мне надо, Ефрем Васильевич. Не могу я без нее жить, не могу, хоть она перед сельчанами меня унижает. Она больна, это же ясно. За ней уход нужен.

— Я не понимаю, как можно после этого любить такую.

Ванюш не ответил, сказал только:

— Не миновать ехать. Может, я ее уговорю, может, я ей покорюсь, так и она уступит, вернется.

— Разубеждать мне тебя не хочется, но она не приедет. Я не сомневаюсь, — сказал Салмин. — Я поговорил с ней однажды, вернее, пытался поговорить. А она себя показала…

Салмин пригласил Ванюша к себе.

— Я теперь человек семейный, — сказал он с наивной гордостью. — Пойдем, по чашке чая выпьем. Анна будет рада.

— Поздно. В другое время с удовольствием. Я и сам хотел прийти. Для Валюшки книгу купил в Шемурше. Думаю, рада будет.

— Спасибо, да только ты не трать, ты ведь дом строишь, — сказал Салмин, а потом спросил: — Как с деньгами?

— Продали овец, двухлетку хотим тоже…

— Телку не надо продавать, потом купить трудно будет. Подумаем в правлении, посоветуемся с сельсоветом. Обожди. — И они расстались.

…Ветер подул неожиданно с юго-востока, заметно потеплело. Стал накрапывать дождь. Снег, как сахар в горячей воде, весь растаял. Воробьи зачирикали, галки загалдели, радуясь оттепели. Земля подсыхала. Даже коров выгоняли в поле, на жнивье, туда, где не успели вспахать под зябь.

Сестра Елвен, рябая Унисье, напросилась пасти коров вместо Кутра Кузьмы, который помогал Угуллину Константину строить дом.

А пасти — дело нелегкое. Коровы убегали из стада, любили повольничать, побегать по полям, пожевать озими. Одна такая, по кличке Пеструшка, еще утром скрылась из стада. Унисье махнула рукой, пойти за ней поленилась. Корова объелась озимью так, что живот у нее надулся шаром, чуть не лопался.

С гумна вез солому Стюпан. Он увидел: на озими лежит корова, раздутая как бочка, только ноги торчат, язык прикусила, глаза выкатились, еле дышит. Стюпан не знал, что с ней делать. Подергал за голову, за хвост — как мертвая лежит. Стюпан выпряг лошадь, сел верхом и поскакал в село.

— Иван Петрович, на озими корова телится, — издали крикнул он Ванюшу.

— Не может быть, — изумился Ванюш. — У нас и нет таких, чтобы телиться в это время.

— Сам видел, знаю, это Пеструшка! Я всех коров наперечет знаю. Еще не верят… — обиделся подросток. — Я разве вас обманывал?

— Раз на озими — объелась она, — догадался Ванюш. — Ты езжай быстрей к Прась, пусть она бежит в поле. Я возьму лекарство и тоже туда!

Стюпан поскакал, придержав лошадь, остановился и сильно постучал в окно к Прась.

— В поле корова Пеструшка подыхает! Скорей! На озимях!

Прась только что пришла с утреннего обхода фермы. Потушила огонь в подтопке, быстро собралась, выбежала. Навстречу из дома выскочил завклубом Линкин, подбежал к окну, открыл его снаружи. На подоконнике стоял приемник. На всю улицу зазвенел знакомый голос, лилась чувашская песня:

…На серебряном озере

Белый лебедь плавает.

— Иван Петрович, твоя жена ноет! — закричал Линкин.

Но Ванюш вместе с Прась бежал в поле.

— Потом расскажешь, сейчас некогда! — крикнул он на ходу. Но приемник донес до него громкие слова диктора: «Перед микрофоном выступала участница объединенного хора, студентка музучилища Софья Силькина».

Ванюш закурил. Сердце его больно сжалось, в ушах звенел голос Сухви.

— Хорошо спела, ничего не скажешь, — сказала Прась.

Им навстречу, махая шапкой, скакал Стюпан.

— Скорей, скорей, подыхает!

— Ты езжай верхом, — сказал Ванюш Прась, — я тебя догоню.

Он помог ей сесть, дал повод в руки, ударил коня по крупу.

— Смотри не упади!

— Я еще маленькой каталась.

Прась поскакала. Ванюш и подросток бежали следом. На дороге их догнала телега. В ней сидели Анук и тракторист Роман. Правая рука у него была забинтована и спрятана под ватник. Роман побледнел, лицо осунулось, Анук правила лошадью, была задумчива, карие глаза грустные. Они пригласили сесть. Ванюш показал в сторону озими — не по пути…

Анук спрыгнула с телеги, подошла к Ванюшу, сказала шепотом, тревожно:

— Ванюш, у Романа, наверное, гангрена началась. Очень боюсь. Его к профессору направляют.

— Неужели? — испугался Ванюш. — Ты сначала к Агриппине Константиновне езжай, она поможет.

— Ты радио слушал сегодня? Сухви пела.

— У меня приемника нет, — ответил Ванюш и быстро ушел.

Анук поправила Роману руку, осторожно села рядом с ним.

— По радио кто выступал, я не понял? — спросил Роман.

— Жена Ванюша пела. — Анук помолчала и пожалела: — Напрасно я ему сказала. Растревожила только.

— Раз знаешь, Аня, надо говорить.

— Я хотела его обрадовать, а он еще больше расстроился…

— Это та сама, которая на квартире стояла в Бурундуках?

— Она, — ответила девушка.

— Я ее раза два видел. Она правда на артистку похожа. Больно хороша. Но все равно не лучше тебя. — Роман улыбнулся и левой рукой хотел обнять девушку.

— Роман, не надо. Руку растревожишь. — Анук закутала его плащом, ласково посмотрела в глаза. — Ты не боишься, Роман? Не бойся.

— Чего бояться? Медицина теперь чудеса творит. А главное — ты со мной.

— Сколько раз я тебе говорила: бери бюллетень! Не послушался…

— Я думал, пройдет. Вперед наука будет. Ну, не станем унывать.

Навстречу им ехал Ягур, вез солому с гумна на ферму.

— Роман, поправляйся, в помощники приду, вместе пахать будем! — крикнул он трактористу. — Вот у меня молитвенник. — Он вытащил из кармана справочник механизатора, поднял над головой.

— Хороший парень, веселый…

— Да у нас все как на подбор, — улыбнулась Анук.

ПО САННОМУ ПУТИ

Неподалеку от села стоит свиноводческая ферма. Крыша ее заново покрыта соломой, еще снегом как следует не запорошена. На слеги галки садятся, да изредка ворона прилетит, покаркает, перепрыгивая с одной на другую. Иногда сорока-белобока, вертя длинным хвостом, зазывает гостя. И птицы ведут себя так, что ясно: наступает настоящая зима. Пришла она. Все белым-бело.

Перед воротами стоят две подводы. На санях чего-чего нет, тут все хозяйство крестьянское: квашня, две корчаги, корытце для муки, лопата — хлеб в русскую печку ставить, ухваты с кочергой, ведра с помятыми боками, целый узел плошек, ложек, торчат и черенки двух половников с красными узорами. А поверх всего самовар и старая-старая керосиновая лампа. На вторых розвальнях — стол, табуретки, в узле перины, подушки, одеяла и пиджаки с кафтанами. В общем, все хозяйство Угуллина Константина — пока строил дом, он с разрешения правленцев жил здесь, на свиноферме, в небольшом домике, какие обычно есть во всех скотных дворах.

— На кой шуйтан берешь эту дряхлую лампу? — сказал Константин жене.

— Ты что, муженек, очень разбогател? Хочешь такую выбросить? Мы ее, помнишь, купили к свадьбе. Она не мешает, не тронь, — защищала тетка Ултути свой скарб.

— В новый дом незачем твою рухлядь возить. А пошто вот это взяла?.. Ну тебя, старуха, ты совсем скрягой стала, как покойница Елвен или Маринэ — хоть и живая она, а тоже никто добром не вспомнит.

— Э, старик, меня с Капитунами да Мешковыми не равняй. Я двадцать лет колхозных свиней пасу.

Константин повел первую лошадь под уздцы, рядом со второй подводой зашагала жена. Вдруг она спохватилась, подобрала подол длинного платья и побежала назад.

— Куда ты, старуха? Опять за тряпками?

Ултути только рукой махнула:

— Кулюсь надо предупредить, а то свинья опоросилась, может задавить новорожденных.

Скоро она вернулась и опять не с пустыми руками. Несла старую зыбку.

— Этого еще не хватало! С ума ты спятила, что ли, старуха!

— Молчи, молчи, в ней Мигулай спал до трех лет и дочка тоже… Ан, говорят, сюда на ферму Чегесь придет. Ее из города вытряхнули, пока на конном дворе ютится. Она и люльку нашу пропьет.

— Кому такая старая нужна?

Так они всю дорогу от фермы до дому препирались добродушно. Ултути, увидев новый большой дом под тесовой крышей, так и просияла. Потом задумалась, сказала:

— Мигулай-угодник все видит, да не скоро поможет. Оно на самом деле так, старик мой прав. А вон Салмин, как стал председателем, и дом нам новенький сделал. Вот тебе я угодник. Слава тебе господи, Сергей ушел, а то бы Мигулай вернулся из солдат, а мы так и куковали бы в стареньком.

— Смотри, у наших ворот мужики стоят. Салмин с плотниками.

— Не забудь пригласить их на новоселье.

Муж кивнул.

Салмин говорил с плотниками насчет ремонтной бригады. Надо такую бригаду составить, помогать строить и ремонтировать дома.

Угуллин подъехал, остановил лошадь, снял шапку, низко поклонился всем, поблагодарил за новый дом, пригласил на новоселье. Плотники вместе с Салминым помогли хозяевам перетащить вещи. Подняли несколько ведер глины на чердак, где печник заканчивал дымоход.

Ултути накрыла на стол, принесла пиво, пригласила мужиков к столу.

— Пиво-то наше пенится, бродит, из бочки готово убежать. Значит, к добру, — радовалась хозяйка, наливая пиво, по старинному обычаю, в деревянные чашки. — Не обессудьте, стаканы еще не купила. Старик, угощай.

— Ну, сельчане, спасибо, уважили нас. Выпьем пиво до дна, пусть дому стоять вечно. — Хозяин выпил чашку, налил и подал Салмину.

— Константин Иваныч, тетка Ултути, вы заслужили. Столько колхозу пользы принесли, на ваш труд таких домов можно было бы десяток поставить.

— Правильно, — поддержали председателя гости.

Угуллин всем наливал по полной чашке, гости выпили до дна и заторопились по домам. Константин поехал на конный двор. Распряг лошадей, поставил их на место. Зашел в домик конюхов, и тут его хорошее настроение сразу испортилось. Возле горячей печки сидела Чегесь. Волосы у нее были нечесаны, неряшливо торчали во все стороны, щеки ввалились, но губы были ярко накрашены. Несло от нее табаком. «Противная, как ворона. Как есть ворона со скотского кладбища», — подумал про себя Угуллин.

И правда, Чегесь очень была похожа на голодную ворону.

— На цигарку дай уж, жалко, что ли? — вымученно улыбаясь, клянчила она у Семьюна Мирски.

— Больше не проси. — Семьюн положил щепотку самосада на грязную ладонь Чегесь. — Нечего побираться. Ишь ты, навертываешь с черенок деревянной ложки.

— Дай на вторую цигарку, куплю — угощу, — протянула другую руку Чегесь.

Мирски не дал, свернул кисет и спрятал в карман.

— Возьми хоть пол вымой. Вон таз, тряпка.

— Я сюда уборщицей не нанималась. Согласилась караульщицей. И не распоряжайся, я тебе не жена.

Старик ушел, гулко хлопнув дверью. Чегесь хрипло расхохоталась, закашлялась. Сплюнула на пол, потянулась. «Придет весна, уеду в город. Зиму здесь помаюсь. Эх, дома топить нечем», — подумала она, растянулась на широкой скамье, заложила руки за голову. Сказала вслух обиженно:

— Будто я вся атрофированная. Никто на меня и не посмотрит… Наврал мне Мешков. Хвастал, что Шихранов на свое место вступит, житуха будет… Разве теперь его примут? Фигу его примут, теперь не то…

В сенях послышались шаги. Чегесь торопливо накинула на себя потертое пальтишко, повязалась старым шерстяным платком и вышла во двор. Больше всего она боялась старшего конюха Кирки Элексея.

Но старший конюх уже второй день был в Буинске. Поехал вместе с другими возчиками за мукой на механическую мельницу, куда еще за неделю перед тем отвезли на размол зерно. Чтобы ускорить дело, попросили поехать Ванюша. Оказалось, другим колхозам разрешили смолоть, а «Знамени коммунизма» отказывали под тем предлогом, будто зерно сырое. Он решил пойти к директору.

В приемной толпился народ. Ванюш протолкался к дверям кабинета, прочитал золотом написанные слова: «Директор мехмельницы». Этикетка была совершенно новая.

Ерусланов постучал раз — не ответили, два, три раза, рассердился, вошел в кабинет без разрешения. Мебель там была вся новая, на полу постлан ковер. Устанавливали новый телефонный аппарат.

— Здравствуйте. — Ванюш удивленно замер, увидев перед собой за столом Митина. — Мне директора…

— Я теперь директор.

— Разве?.. Как это… — не сразу понял Ванюш.

— Очень просто. Старые кадры на покой отправляются или на работу поменьше. Торжествуйте. Вы этого хотели, — сказал Митин зло.

— Торжествовать нечего. Вот никак не можем смолоть зерно на посыпку.

— У вас зерно зараженное, мне докладывали…

— Неправда!

— Вы не дерзите, молодой человек. Обращайтесь к моему помощнику. Я еще не в курсе всех дел.

Ванюш разыскал помощника Митина. Но тот отказался решать что-либо без директора.

— Он сознательно задерживает наш колхоз. — Ванюш круто повернулся, вышел. Рассказал все мужикам.

— Как ему не стыдно! — возмутились возчики. — Мы за него голосовали в райсовет, а он же нам палки в колеса…

Посоветовавшись, решили звонить в район. Салмин второй день был там, его срочно вызвали на пленум. Ванюш позвонил. Ему сказали, что Салмин у себя в МТС. Ванюш ничего не понял: «Как это у себя в МТС?»

Он позвонил в МТС. Трубку сразу взял Салмин.

— Ефрем Васильевич, тут на мельнице директором, оказывается, Митин. Он, конечно, задерживает. Как быть? Мы просим хлеб на анализ взять — не берут. Когда вы приедете?

Салмин ответил, что приедет на два-три дня, а потом уедет… навсегда.

— Как? — изумился Ванюш.

Салмин рассказал, что состоялся пленум райкома и его избрали секретарем по зоне МТС.

— А как же колхоз наш, без председателя? Кого же пришлют нам опять? — с тревогой спросил Ванюш.

Салмин объяснил, что присылать больше не будут. Колхозники сами изберут, кого захотят…

Ванюш чуть не уронил трубку. Огорченный, подошел он к своим сельчанам. Они заметили это, стали его успокаивать: «Посыпка пока на ферме есть, обойдемся». Ванюш покачал головой.

— Тут другое, очень непонятное дело. — А какое — он решил пока не говорить. — Нам, шургельцам, предстоит опять много пережить. Пока не спрашивайте. Узнаете вечером или утром…

Возчики не стали выпытывать. Потопали ногами, похлопали рукавицами, так как было уже морозно, накрыли попонами лошадей. Не впервые им было. Ну да пережили ведь. Молча пошли они за Ванюшем, все вместе требовать, чтобы поскорее отпустили им муку.

— Уже успели пожаловаться новому секретарю? — теребя усы, Митин злобно взглянул на Ерусланова. — Мелите, я разрешил. Однако вперед не разрешу партизанить на предприятии, находящемся в моем ведении. Учтите. — Он расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки, вытер вспотевшую шею и вышел из помещения. У крыльца его ждал грузовик. Каждый вечер Митин возвращался в город.

КЛЕВЕТА

Случилось, случилось, случилось… Не само же случилось. Винить-то кого? Все на него жаловалась, кричала, а чем он виноват? Сама дура непутевая. Где он? Вот теперь лежи, подыхай, как собака. Собаке — собачья смерть. Да разве я собака? Разве собаки такие бывают? Собака-то за свое дитя горло перегрызет. На стаю волков кинется. Хозяина и того не пожалеет. Вечный страх свой и любовь победит. О чем это я?.. Ах да, собака. Хураська. Это у них дома, то есть у нас дома, на Сюльдикассах собака Хураська. При чем тут собака? Ах, да… Это он подарил, когда еще ребятишками в лес за Тельцу ходили. Бросил, наверно, кто-нибудь, а он нашел и спас. Щенок совсем слабый был, маленький. Все выпрашивали, а он ей подарил. И ни к чему этот щенок был, а вот все позавидовали, и она обрадовалась. А он и тогда… Нет, тогда он ни на кого не смотрел — на нее смотрел, а глаза у него все такие же были, как сейчас, — черные. Чего это я… А, да! Сколько лет нам было — годов двенадцать или одиннадцать? Ей — одиннадцать. Неужели это была она — девочка с длинной черной косой, в чистом-чистом желтом платье. Нагладила с утра. Самая нарядная была, самая чистая. Все боялась запачкаться. Всех сторонилась. А он смотрел на нее. Тогда только на нес.

…А потом… Да и потом… Что потом было? Ушла она далеко-далеко, и река была чистая, и трава чистая, и по небу плыли белыми гусями облака. Солнце садилось, и плыли выше солнца облака. А он ни на кого, кроме нее, не смотрел, никого и ничего не видел — ни солнца, ни облаков. Только ее. Меня, значит? Меня.

…А что это, где я? Темно, холодно, душно. Погреб, что ли? И капает, капает что-то. Уходит, уходит, уходит… Что же это уходит? Жизнь это уходит? Зачем я здесь… В плену, может? Да нет, это я в картине видела или снилось, что ли? Темно, и душно, и холодно. Как это было все? Если я еще живая, сейчас вспомню.


…Из-за чего же все началось? Было сначала радостно и с самого же начала страшно. А почему страшно? Боялась потерять, что ли? Горда больно или жадна?

Увижу его — будто вся кровь поднимется, прихлынет к сердцу, задохнусь и вроде разозлюсь на него: зачем это он, для чего мучает?

Смотрит на меня — зачем смотрит? Что высматривает, с другими, что ли, сравнивает? Или нехороша, получше найти думает?

На другую взглянет хоть на минутку — так и затрясешься. И зачем на другую смотрит? Так бы и убила ее, разлучницу. Да и его бы заодно.

Нет его — обняла бы, прижала, зацеловала, кажется. Рядом он — руку протянул, и такая робость, такая слабость нападет. На себя за это разозлишься и на него заодно. И руку оттолкнешь, и его оттолкнешь. Да сгинь ты, чего мучаешь! Отвяжись…

И зачем он такой тихий? Робкий такой, как побитый. Взял бы за плечи, встряхнул бы. Обнял бы крепко. Схватил за руку, потащил за собой. Чтобы из своей воли выйти и в его попасть. И чтобы не выпускал. Так, видно, исстари повелось. Наверно, в крови это…

Что он все спрашивает? Что в глаза заглядывает? От меня решения ждет?

Один раз ведь только как надо и сказал: «Иди, говорит, за меня замуж». И пошла ведь. А потом опять оробел. Вот приехал бы. Надо, так связал бы да умчал бы. Хоть ударил бы лучше, ведь виноватая. Нет, все спрашивал, в глаза заглядывал, письма писал, посылки слал. Вот тебе и письма. Чего ж робел-то? Чего дожидался?

А может, любил слишком? Уж так любил, что и дыхнуть боялся… Не задеть бы, не обидеть.

Наверно, что так.

Где же теперь тот лес, и облака — белые гуси, и девочка в желтом платье с тугими оборками…

Никого кругом. И ведь все, все выдумала, все сама выдумала.

А может, ничего нет, только снится… И сейчас она проснется посреди покоса или на мостках в лунном свете.

И никого нет, как на грех. Старуха эта металась, металась, как сажа печная на ветру, и ее унесло. Крикнуть бы… Крикну сейчас. Сейчас… Нет, не кричится. Сил нет. И какой же это сон, раз все вспоминается.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

…Просто это началось. Просто до глупости.

Люля Трофимова показала ей письмо к нему, к Ванюшу. Его имя на конверте написано. И почерк, Люля сказала, женский. Ну и уговорила вскрыть письмо. Дескать, все равно он-то не узнает, а тебе неплохо, говорит, узнать, что он за птица. Так и сделали. Зашлось сердце, потемнело в глазах. Лучше бы разорвала это письмо на мелкие клочки, да Люля вскрыла аккуратно, умеючи и сама прочитала вслух. От Гали от какой-то. И так там все подробно и бессовестно… и как миловались и встречались, во всем подробно, так и в книгах не пишут и не рассказывают будто. И слова все такие, и места все указаны. И пишет, что ждет его, и выходит, что виделись они вот будто на днях.

Тогда она, Сухви, словно ума лишилась. Люля ее утешала, — дескать, все они, мужики, такие. Нечего и спрашивать с них. Этот еще пока свободный, а женится — чего еще выкомаривать будет, не дай и не приведи господь.

Сухви тогда слушала и не слышала половины. Одно понимала — случилась страшная подлость. Предали ее.

Хоть ничего решительного в то время Ванюш ей еще не сказал, но все знали и она знала: ничьим он не будет. Только ее будет. А теперь вот оказывается — с другой он. И не грех, говорят, дело молодое, зачем прикидываться…

А она ночи не спала, когда Ванюш болел. Она монисто, бабушкино еще наследство, в городе продала, на лекарства ему деньги истратила. И матери до сих пор не призналась. Вот тебе награда!

«И, красотка ты моя, — говорила Люля, — у него в каждой деревне по крале. Это всем известно. Такой-то орел! Разве ему дадут покоя! Парней-то на войне пококали. Вот он и отдувается, бедный. Может, сам не рад. Собой, говоришь, робкий? Так уж надоело ему. А возможно, и сил нет. Знаешь, тут всего понахватаешься. Так и заболеть недолго. А переболеет, уж не тот мужик. Да и что тебе в нем? В навозном жуке? Ты с твоей-то красотой да голосом — куда хочешь, за кого хочешь…»

Убежала Сухви в страхе. Впервые за свои восемнадцать лет такое услышала.

Письмо так и осталось у Люли.

Много тогда Сухви пролила слез. Вспомнит, и лихорадка ее бить начнет. Стала смотреть на всех недоверчиво. На него и не глядела бы. А увидит его — сердце упадет, так вот и покатится. И то ли брезгует им, то ли ненавидит его, то ли любит очень…

Одно знает: не уступит его никому.

Потом, когда он так неожиданно сказал с порога: «Сухви, выходи за меня замуж» — она упала ему на руки… И потом все, что было до свадьбы, и в свадьбе, и сразу после свадьбы, плохо она помнит. Была как в чаду. Радовалась ли, горя ли ждала — кто знает. Помнила только ясно, что гордилась — ей достался он, Ванюш.

Все зарились, все отбивали, а вот достался ей, и она гордилась.

Но покои не пришел. Не забылось то письмо от неизвестной Гали. Она и с подругами разошлась, потому что в каждой видела соперницу. А Ванюш что ни день, то позднее и позднее возвращается. Избенка у них маленькая, сырая, печка старая, угарная. Свекровь, как кошка, ластится, вроде виновата в чем-то. Хозяйство бедное. Посуда битая. Все одно к одному. Тоска такая…

А муж то ли любит, то ли нет. Уж больно ровен, спокоен, да и тоже будто виноват. И все у него ферма да ферма. О жене и хозяйстве думать некогда. И все пропадает. Если не на ферме, то будто в городе или в соседнем колхозе. То за сеном в чужое село поедет. Нет его и нет. С кем он там, с какой Галей…

Сухви и петь перестала. Веселье на ум не шло. А тут еще ребенка понесла. Ей бы обрадоваться ребенку, а она испугалась. И сказать никому нельзя. Ведь не поймут. Дикие все. Им и здесь все хорошо, все нравится. И гнилая избенка, и посуда облупленная, и ферма эта развалюха, и грязь осенняя по колено. Все ладно. Будто другой жизни не бывает.

А ведь она и не думала оставаться тут. Да и мать ее родная не такую долю ей прочила.

И в школе учителя говорят, что надо ей дальше учиться. Вечерами слушает она радио и удивляется: что за певицы там, ведь многие пищат, как осипшие куры. А у нее голос серебряный.

От чада голова болит. У Сухви с матерью хоть дом хорош. Звала она Ванюша на Сюльдикассы жить, да куда там! Гордец. И мать, видишь, не хочет оставлять. Ему и здесь хорошо. Звала в город переехать — даже разговаривать не хочет. Ему первым парнем на деревне лестно быть. Тут перед знакомыми девчатами вертится, а там когда еще выбьешься! Не всякая городская на него, серого, посмотрит. Не место, говорит, ему в городе. Деревню родную поднимать нужда припала. В навозе возиться желает. Придет неизвестно откуда — от усталости валится. Мойся не мойся, а хлевом пахнет.

Как забеременела, так ее все запахи мучали, прямо оглушали. Не рада была ребенку, словно камень тяжкий под сердцем носила, а не дитя.

И та нежность, что раньше охватывала ее, когда Ванюша не было с ней, теперь отступила. Ведь теперь он должен был быть с ней, а его всегда не было. И на место нежности приходило ожесточение.

Сухви не отгоняла его, не могла отогнать. Стала она раздражительной, мрачной. Не узнавали ее подруги.

И тут случилось так, что пригласили ее в гости Мешковы. Никогда она у них не была, а теперь пошла с тоски. Там была приезжая из города, бывшая деревенская — Чегесь.

Передала ей привет от Люли Трофимовой да от Анись. «Анись, мол, тоже в нашей компании». И намекнула, что у нее для Сухви секрет один есть.

Хозяева потчевали Сухви. Она отказывалась.

«А тогда и ничего не скажу, ничего, — пригрозила Чегесь, — такие тайны, если хочешь знать, трезвым не говорят, опрокинуть надо».

И Сухви, преодолевая отвращение, выпила чарку самогона.

«Вот и молодец! — похвалила ее Чегесь, подсела вплотную, обняла костлявой рукой и, дыша ей в лицо луком и самогоном, сказала, тараща глаза: — Мы ведь родственницы».

Сухви отшатнулась от нечистого дыхания, непонятных слов. Спросила тихо:

«Как так?»

«А так: муженек-то твой ко мне еще во-он каким подсоском похаживал. Неплохо я его обучила?»

«Чему, чему?»

«Чему надо — всему хорошенькому. Да не только со мной, вон Анись спроси. Мне-то горя мало, а вон Анись тяжела. Не то братца, не то сестрицу твоему носит».

Она шлепнула Сухви по животу и визгливо захохотала.

«А ты не горюй, езжай ко мне, чего здесь киснуть. У Люли в городе какие связи! Она тебя в хор устроит. Потом еще народной будешь. Не то что в Москву, в саму заграницу поедешь. То-то погуляем!»

Хозяева что-то суетились, будто не слышали. Сухви сомлела, не помнит, что было дальше. Помнит только, что стоит она на крыльце дома, держится за перила, изо всех сил держится, а войти в дом уже не может.

Так вот что это. Вот отчего ей так носить тяжко. Кругом обман… Вот поэтому-то он и в город не хочет. Зачем ему там свидетельница-жена! Без нее в городе поспевает. У него жен хватает! Понятно, почему Анись убежала. Но зачем же он тогда сказал: «Выходи замуж»?..

…Так и застал ее Ванюш. И говорила она ему бредовые речи, и ушла. А он ее не связал, не удержал, силой не вернул. А если бы правда любил… Или, может, потому и не сумел, что уж слишком любил, до страха… Кто же ей скажет?

И Сухви бежала из дома. Бежала как сумасшедшая.

Все стало смутно и скверно.

Люля Трофимова познакомила ее с Эдиком, своим новым сожителем.

Сухви смутно помнит, как пили они вино и ее заставляли пить. И она пила. Комната была тесная, заставленная мебелью. Стены облеплены картинками, вырезанными из журналов. На столе стояли смятые, грязные бумажные цветы, и особенно противна была грязная скатерть. Эту скатерть Сухви помнит ярче всего. И лица пьяные, подлые помнит, и уговоры.

Избавиться от младенца уговаривали, ехать в Чебоксары выступать в театре. Эдик обещал все устроить, если она будет «добрая». Сухви ничего не понимала. Была тут и Анись. Она Сухви ничего не отвечала — ни да, ни нет. Хоть ее и толкали под бока. Чегесь и Люля говорили: не бойся, говори всю правду. Но Анись ничего не сказала, отворачивалась. А когда Люля прикрикнула на нее: «Говори, дура!» — она заплакала навзрыд и убежала.

Ясно, что правда. Чего уж там скрывать.

Хозяева подбадривали Сухви, подносили ей вино, и она пила. И пела тоже. Так пела, что на улице, под окном, собирались люди слушать.

Любила ли она все это время Ванюша? Себе не признавалась, а страшно любила. Вот тогда-то и любила.

Помнит ясно только — один раз пили в той же комнате и та же скатерть была. Сидел с ними какой-то толстый и потный человек.

Люля сказала, что это директор клуба и можно с ним большие дела делать. Только надо ему понравиться. Сухви старалась, пела. Гость жирно улыбался толстыми губами, потом подсел к ней. Люля вышла зачем-то и окликнула из-за двери не в меру расходившуюся Чегесь. А толстый обнял Сухви и присосался мокрыми жирными губами к ее шее.

Тут будто она очнулась. Вырвалась, ударила растерянного толстяка кулаком по лицу и, вся дрожа от гадливости, сорвала гнусную скатерть со стола. Тарелки и бутылки с грохотом посыпались на пол. Она скомкала эту скатерть и хлестала, хлестала ею толстяка так, что летела пыль — из скатерти ли, из него ли — не поймешь. Он и не кричал, а только выставлял для защиты толстые короткие руки и как-то клохтал испуганно. Потом расчихался.

Вокруг нее егозили Люля и Чегесь. Она оттолкнула их, выбежала на улицу. На бегу все терла шею, там, где осквернил ее грязный рот толстяка.

Эту ночь она провела на вокзале. Все вспоминала последнюю встречу с Ванюшем у сельсовета, когда она приехала за документами, чтобы никогда больше не возвращаться.

И тут он ее не удержал.

Любил бы — так небось бы не постеснялся, при всех увел домой силой.

Нет. Нет. Нет, не одна она у него.

Ну и пусть, — думала Сухви. А сердце щемило.

Потом она ненадолго образумилась. Взяла себя в руки. Аттестат за вечернюю школу у нее был отличный. Приняли ее в педагогическое училище, хотя занятия давно шли. Нужно было заниматься, а у нее и сил не было. Питалась кое-как, а главное — сердце было не на месте.

И тут от Ванюша стали приходить посылки и письма. Все звал домой, а сам не приезжал. Отчего же?

Может, и приезжал, да встречался не с ней… К Анись, может, ездит?

Но Анись больше в их компании не появлялась, а там, слышно, вышла замуж. И кто ее взял? Нашелся же человек. А вот ее Ванюш… Обиделся, может, очень? Ведь и вправду убежала. Да нет, если любил бы, какая обида… И с досады отправляла она ему злые письма. А все, что было в посылках, пожирала Чегесь, словно прорва была эта баба. И пристала к Сухви как клещ.

Люля со своим Эдиком, разжившись где-то деньгами, уехали кутить в Чебоксары.

Тяжело было ей…

Однажды ее вызвали с занятий. Она вышла ни жива ни мертва: неужто Ванюш приехал? Недаром думала о нем всю ночь. А приехал к ней сухарь этот, Салмин. Длинный, бледный. Что говорить, не знает, стесняется. Добрый, конечно, да что от его доброты? Кабы это Ванюш оказался… Сейчас, растерянная, она бы так и кинулась к нему, приникла… Чужого человека послал. Догадался! Стыда нет…

Она держалась надменно, небрежно, а щеки у нее горели, а на душе было тяжко. Салмин предлагал ей помочь поступить в консерваторию в Казани, но она от помощи отказалась, а говорить о семейном и не стала. Чужой человек — не судья. Не следовало бы и поручения брать. Не всякое дело коллективом решается. Что-то вроде этого ему сказала, так что он смутился, покраснел, даже шею краской залило. Воротник гимнастерки поправил и посмотрел на нее не зло, с жалостью посмотрел.

«Зря ты, девушка, так. Гордиться-то пока нечем. Друзей отталкивать нельзя», — сказал он тихо.

«Нет у меня друзей — все предатели», — зло ответила Сухви и, не глянув на него, ушла, забилась в раздевалке за дверью и плакала, пока голова не заболела.

Выйти на люди с распухшим лицом и красными глазами не решалась и ждала до вечера, пока все разойдутся. Возвращалась она в сумерках, голодная, усталая. Когда поднималась на деревянное крыльцо дома, где снимала койку, в ней, в самой глуби, толкнулся ребенок. Ее залила волна неожиданной радости и страха, а потом — досады. «Этот еще к чему? Только его и не хватало! Надо кончать». Но тут все в ней поднялось на защиту того, кто еще не мог себя защитить. А что делать? Куда его? Гордиться-то ей и вправду нечем. Верно сказал Салмин. Не зажгла синица моря. Домой вернуться? К чему? Чтобы все пальцами тыкали, всю жизнь упрекали? Да и кто она теперь? Нечистая она. Пила, грязью мужа поливала, и чужой ее толстыми губами обмусолил. Теперь не отмоешься. Ванюш-то простит, да она ему не простит, что он и это забыл. Да нет, не забыть ему. И она не забудет. И все-таки… Все-таки она решила съездить домой.

Собиралась ехать одна, да не хватило храбрости. Совсем ослабела. Увязалась с ней Чегесь.

Ни на шаг ее не отпускала.

Оно и понятно. И кормилась Чегесь около нее, и обогревалась, бездомная. Да и от Мешковых перепадало за услуги. Да Шихранов обещал устроить, в городе он свой человек. А и то сказать, если своя судьба не удалась, сладко это — чужую жизнь разбить. Вроде и ты власть над чужой жизнью имеешь. И ты сила. Чужому счастью и несчастью хозяйка. Тут большой соблазн. И многие на это идут.

Растерялась Сухви. Ей бы к мужу прийти, со свекровью поговорить, а они сразу к Мешковым заехали. Те, известно, самогон на стол, позвали Маськина и Прухху и сразу все новости Сухви выложили. «Софочка, готовьте поздравление: ваш законный новой беззаконной кралей обзавелся. Нашу милую Прась обошел. В городе ее навещает. Продукты ей выписал, к нам в колхоз ее получить желает».

И главное, все это была правда. Не придерешься. Только не для себя ее приглашал Ванюш, и продукты Прась выписывали так же, как всем учащимся, которые обратно в колхоз вернутся работать. И в городе на совещании встречался он с ней. Все правда, кроме одного, главного. Да уж теперь Сухви не знала, где и правда. Потеряла веру. Поднесли ей стакан: «Выпей с горя». Выпила Сухви стакан светлого, еще стакан и пела всю ночь и плясала, пусть все слышат. Она такая. Она брошенная. Пропащая.

А сердце так и рвалось. Сама поет, а сама ждет: вот ворвется муж, уведет ее с собой. Не услышал, не увел.

Так и уехали поутру, и всю дорогу пела она на ветру, простудилась, заболела. Да, может, и ребенку повредила. Вдруг охватывала ее боль. И все нашептывала ей Чегесь: «Да что ты маешься? Давай, мы в одну минуточку… У меня такая бабушка есть. Я уж не знаю, сколько и бывала-то у нее. А вот видишь — жива-здорова. Да и Анись мы той же дорожкой водили… Давай мне сережки-то. И колечко давай, продам. Заплатим, еще и погулять останется. Подбодрись, на меня гляди, касатка. На меня равняйся, не пропадешь!»

Веселуха была эта Чегесь, все ей нипочем.

Не видела Сухви, как прошла весна, поднялась она на ноги, в училище к ней относились сочувственно и прощали многое, больно хорошо пела. С нею хор училища на всех олимпиадах, на всех конкурсах лучшие места занимал.

Помнит она один концерт. По радио их песни передавали. Ее особенно хвалили. Говорили, хорошо она запевала. Секретарь райкома на сцену выходил, благодарил и говорил, что такой певицей гордиться надо. Она еще подумала: вот Салмин упрекал — гордиться нечем, а на всю республику ее голос передавали. Может, и он, Ванюш, слышал.

Дома она бросилась на кровать, плакала так, что в стену постучали даже: спать мешала, видно. Или дитя разбудила. Тут кто-то дверь отворил. Час был поздний, и гость нежданный — Прухха. Был он сильно выпивший. Теперь точно подтвердил о Прась. Сладились, дескать, они, и строит теперь Ванюш новый дом. Воровским образом доски добывает. Для Сухви, видишь, и старая развалюха хороша была, а для новой — и дом новый.

Сгоряча и со зла сочинили они вместе с Пруххой донос прокурору. Да что — и богу бы пожаловалась она, если бы верила.

Одно к одному. Все концы обрубила.

В училище ни с кем Сухви не дружила. И до того гордо, до того неприступно со всеми держалась — к ней подойти никому неохота была. Ты к ней с добрым словом, а она как злая кошка фыркает. Красотой своей кичится да голосом — так про нее думали, так говорили. Действительно, собой она была хороша, да что-то неладное приметили девушки. Уж не любовь ли несчастная? Похоже, ребенка ждет.

Стали к ней помягче, решили поговорить, разузнать, только не просто подступиться…

А вот другим просто было…

Приехала Люля из Чебоксар. Разахалась: «Ах, милая, ах, Софочка, я тебе предложение привезла из молодежного театра». И правда, показала бумагу по всей форме, на бланке, с подписью. Как добыла? Может, просто бланк украла. С нее станется.

«Только как же ты с пузом-то?» — И губы оттопырила брезгливо.

«Да куда ж его теперь? Живой ведь…» — закраснелась Сухви.

«Да какой там живой! Пила ты все время. Гляди, калеку родишь, слепого или идиота! Я вон видела. Теперь знаешь сколько выродков идет, брак сплошной. Потом намучаешься, на него глядя. Куда ты с калекой? Стыд один».

Сухви обмерла.

А вечером почтальон принес письмо. Подружки писали, и Прась бесстыжая. Все соперницы, все ее гибели ждут. Ругают ругательски: за донос и за все, что она Ванюшу сделала. Говорят, что все клевета и ложь, чему она поверила. Да не верит им Сухви. Их ли дело вмешиваться? А в конце пишут, чтобы приехала, простят ей все, и не упомянут, и не упрекнут.

Они еще ей прощать будут!.. И Прась туда же! Да будь они все прокляты! И как они все порадуются, когда она дурачка родит. Будет он бегать босиком по снегу в одной рубашке да мычать, деревенский дурачок! А их мальчишки здоровые в него грязью кидать да сажей пачкать будут.

Нет, лучше ей сейчас умереть. Лучше сейчас… сейчас…


…Где же это она, где она? Или умерла уже…


Поздно ночью в окошко Еруслановых заколотили так, что затряслась старая рама. Потом стали стучать в дверь и опять в окно. Метался кто-то сполошно и плакал, слыхать.

Спани не успела подбежать к двери. Ванюш в один прыжок был на пороге, распахнул дверь настежь. В избу ворвалась растрепанная, плачущая женщина.

Нет, это была не Сухви. В волнении они не сразу узнали Анись. Только и могли понять — скорее, скорее… Сухви… Беда…

Спани опустилась на пол. Схватилась за щеки.

Ванюш дрожащими руками одевался. Ни о чем не спрашивал. Схватил Анись за руку, приказал замолчать. Добежали до гаража, Ванюш объяснил сторожу, что беда, мол. Втолкнул Анись в кабину, рванул с места вихрем.

По дороге Анись сквозь слезы все рассказала: как сговорились и ее припугнули и она промолчала, когда про нее и про Ванюша врали. Боялась, что они ее жениху про нее плохое наговорят, а может, и из зависти молчала, а может, и из ревности тоже. Нравился он ей, Ванюш, что греха таить. Да и всем нравился. Теперь-то она, Анись, устроилась и мужа уважает, а тогда злая была и боялась всех.

Ванюш только зубы сжимал, так что челюсти сводило. Молчал, не перебивал.

А вот теперь Анись услышала про беду. И бросили все Сухви. Может, уже и нет ее в живых, не увидят ее. Они ведь такие — концы в воду и сами убегут. А где это все сделали — она знает. Адреса не знает, но не собьется. Водили ее туда. Чуть живая ушла. Да и шкуру сняли, до сих пор все в долгу у них. Узнала же она про беду случайно. Принесла Люле деньги, решила весь долг выплатить и подслушала ее разговор с Чегесь. Показываться им не стала. Скорее на попутных машинах до Шургел добралась.

…Они долго ездили по темным улицам. Наконец Анись признала вросшую в землю избушку на окраине города. Ванюш выключил фары, остановил машину, постучал в дверь. Никто не ответил. Света в окнах не было. Избушка стояла далеко от других домов.

Он осветил спичкой дверь. В пробое висел ржавый замок, — видно, давно его не открывали. Окна были крест-накрест забиты досками.

«Тут, тут, — шептала Анись. — Тут она, со двора пойдем».

Забор был крепок и высок, ворота и калитка новые, заперты.

Ванюш перелез через забор, открыл калитку, впустил дрожащую Анись.

Они нашли маленькую дверь со двора. Тоже была заперта, видно изнутри.

«Не стучи, не стучи…» — удержала его Анись.

На дворе было тихо и лунно. И кругом было тихо. Ни одна собака не лаяла.

Анись потянула его к летней кухне или погребице. Подергала дверь. Дверь оказалась завязанной снаружи на веревочку. Ванюш дернул, открыл, на него пахнуло сыростью. Было темно, затхло, и к запаху земли, плесени, старой соломы примешивался другой, сладковатый, душный запах…

Ванюш заметался, как слепой, вдоль стен и попал рукой, наткнулся на тряпку, не то одеяло. Рванул.

В низкое оконце хлынул голубой, чистый, холодный свет луны. Сразу залил все. И на столе или козлах, ничем не прикрытая, лежала она, белая и недвижная, с запрокинутым прекрасным и равнодушным лицом.

Ванюш бросился к ней, заслонил, нагнулся.

— Ванюш пришел… — она не удивилась, не спросила, а сказала тихо и равнодушно: — Ванюш пришел… — И так же равнодушно: — Это я умерла?.. Я тебя люблю, Ваня. Тебя одного…

Ванюш окутал ее тряпками, какие нашлись, завернул, стараясь не потревожить, понес осторожно, уложил на сиденье так, чтобы голова ее легла ему на колени. Анись сказал сурово, чтобы села в кузов или шла домой, если хочет. Она затрясла головой, полезла в кузов, повторяя невнятно: «Я все скажу, я им покажу теперь…»

Ехали медленно-медленно, будто в последний путь. Сухви не стонала.

«Вот мы и вместе. Опять вместе… — повторял про себя Ванюш, и ничего не видел, и все старался, чтобы на нее не падали слезы. — А куда же они е г о - т о, ребенка живого…»

И горечь и раскаянье заливали сердце.

Почему же не приехал раньше? Почему же? Вот теперь смог. А раньше?.. Многое мог, а этого не смог.

ДОВЕРИЕ

У нас говорят: буран, начавшийся в полдень, — на три дня. На утро все завертело, забурлило, хоть глаз не кажи. И мороз крепчал. Несмотря на это, Шихранов нежданно-негаданно явился в правление. Облысевший воротник пальто поднят, на шею намотана шерстяная женина шаль, так что только глаза блестят. На ногах — подшитые, изрядно стоптанные валенки.

— Эккей, сколько лет, сколько зим не видали мы тебя, Сергей Семеныч. — Савка Мгди предложил ему стул. — Не иначе здоровье твое пошатнулось. Вынимать торфишко, знамо, трудно.

Шихранов ни слова старику не сказал, снял пальто, развязал шаль, повесил на гвоздь возле двери. Со всеми, кто был в правлении, поздоровался за руку, сел к столу.

— Вы не беспокойтесь, товарищи, пришел за малым — дайте лошадь на мельницу за дровишками съездить.

— К Митину, значит?

— Ясно, к кому же еще? Сам вызвал. Для семьи пока квартиры нет. Я-то буду на предприятии жить. Туда повезу вещи, а оттуда дрова. Думаю, не откажете?

Конечно, ему не отказали. Еще Шихранов попросил, чтобы председатель написал ему справку о его работе в колхозе.

— Для оформления личных дел нужна. Как-никак материально ответственное лицо буду. — Шихранов, по старой привычке, потер ладонью живот, заметно опавший. — Полагаю, свой колхоз не обижу.

Савка Мгди, подметая после него снег и вытирая пол, сказал:

— Оно, эккей, так: лежачий чурбан мохом обрастает, катящийся — кругляшом станет. — Он поставил веник в угол, поплотнее закрыл дверь. — Эккей, что верно, то верно. Ворон ворону глаз не выклюет. Знамо, снюхались они, как с одного пупка росли… А я-то думал, вместо Салмина опять припер. Напужался…

— Дудки, хватит, — махнул рукой Шурбин.

Торопливо вошел Салмин. Написал что-то на клочке бумаги, попросил сходить с записочкой к Ванюшу домой.

— Я только от него. Помогал плотникам крышу закончить, — сказал Шурбин. — Он еще не приехал, — говорят, Сухви тяжело заболела, слегла в больницу.

— А что случилось?

— У женщины все может случиться, когда беременна. Бабье дело сложное… А может, родить принялась… — неопределенно сказал Шурбин.

Когда Мгди с запиской пришел в дом Ванюша, там сидели Лизук и Спани. Старик сказал, что Ванюша ждут, что из-за него общее собрание задерживается, и ушел.

Лизук говорила, чуть не плача:

— Я бы этой Чегесь, да Мешковым, да Унисье языки вырвала и собакам бросила… Дочь у меня испортили! Господи, так я и знала. Человек не к добру бесится… Прилягу я, сваха, обессилела что-то. Дай-ка мне водички. Хоть огонь залью, так и горит все… Эй-эй-яй. Вырастила, замуж выдала, только б жить да жить. А вот нет. В кого она пошла? Отец покойный был ласков.

— Сваха, на-ка попей, не горюй, — успокаивала ее Спани, а сама все выходила за ворота, смотрела вдоль улицы, ждала хоть вести от сына, от снохи.

…Зимний день — как шаг воробья. Вечер сразу настал. От Ванюша получили телеграмму:

«Будем станции восемнадцать часов. Прошу встретить на лошади. Ерусланов».

Савка Мгди никому не доверил, поехал на выездной. Положил сенца, два тулупа, чтобы потеплее седокам было.

В двух километрах от села Савка встретил Романа, идущего со станции. Рука его все так же была заложена под ватник. Но шел он быстро, бодро. Старик пожалел, что не может захватить его в село, с Ванюшем вместе. Роман объяснил, что Ванюш приедет другим поездом. Видел его в больнице. Едет не один, с женой.

— А как Сухви?

— Я ее не видел, говорят, плоха очень.

…А в деревне девушки шли в клуб на собрание.

— Ты, Анук, не сердись за вопрос. Если он без руки вернется, ты его так же любить будешь? — спросила Прась.

— Никогда я его не брошу, — решительно ответила Анук. — Еще больше любить буду. Я себя виноватой считаю, не заставила его взять бюллетень.

Заговорили и о Ванюше с Сухви.

— Приедет, опять терзать его начнет, — сказала Манюк. — На его месте я бы за ней не поехала.

— Так нельзя. Ванюш любит ее, он ее никогда в беде не оставит, — возразила Анук.

— А так можно, что она его по судам да прокурорам таскала?

Они подошли к клубу. Рядом с ним стояла наспех сооруженная будка с фанерной дверкой. Возле нее, дрожа от холода, толпились ребятишки, надоедали Линкину: когда заведется двигатель, покажут ли до начала собрания кино? Некоторые таскали из дома горячую воду для движка. Но пока донесут, вода остывала. Педер и Тимер сообразили: принесли ведерный самовар, дымивший как паровоз.

— Молодцы, молодцы! — похвалил их Линкин. Налил горячей воды в радиатор, крутанул рукоятку. — Двигатель попыхтел, потом пошел тарахтеть. Ребятишки, все бросив, побежали в зал. Там было уже светло, полно народу.

Тут подошла бабушка Педера.

— Тетушка, ваш самовар помог нам завести машину, — обрадованно сообщил ей Линкин. — В клубе стало светло, нового председателя выбирать будем.

— Какого такого нового? Нам и Салмин нравится — обходительный, заботливый… Ай, батюшки, — испугалась старуха, — не Сергея ли опять привезли? Да пес с ним, с самоваром. Пойду-ка бабам скажу. Ай, батюшки, ай! — Старуха засеменила обратно домой. — Огонь в подтопке оставила!

Когда она вернулась, собрание уже шло полным ходом. Люди часто поглядывали на дверь: ждали Ерусланова. А он все задерживался.

Ильин сказал, что Салмина избрали секретарем по зоне МТС. Зал ахнул, колхозники начали кричать:

— Не отпустим! Второго Шихранова хотите нам прислать.

— Мы с Ефрем Васильевичем согласны!

Наконец немного утихли. Сердито посопели мужики, поохали бабы.

Первым выступил Мешков. Он протолкался к сцене, влез на трибуну, глядя на президиум, заговорил:

— Я думаю, товарищи колхозники, отпускать Салмина нежелательно. Он работу налаживал, можно сказать. Но раз первый секретарь товарищ Ильин здесь ясно изложил, мы, поскольку работаем и живем под руководством райкома, должны согласиться… Не надо, мол, нам другого человека в преды — это не совсем верная позиция, товарищи, это ошибка. Райком предложит, а нам согласиться надо. Повторяю, надо согласиться.

— Не отпустим!

— Кто там кричит? Это самое что ни на есть гнилое настроение. А потому…

— Нечего учить нас, хватит, поняли!

— Ты не кукушка, не хотим твои слова считать! — прерывали его криками, и Мешков вынужден был сойти с трибуны. Проталкиваясь к своему месту, он бормотал:

— Райком партии с нами не может все вопросы обсуждать. Велят, — значит, надо…

— Тогда нечего нас созывать, отнимать время. Дайте, как солдатам, приказ: назначаем такого-то предом, и все, — заговорил с места Кирка Элексей. — Прежде чем отпускать, надо сказать, кого предлагаете. А мы обмозгуем.

— Говорили же. Из земотдела, который к нам приезжал полномочным…

— Этого шихрановского дружка нам не надо!

— Пускай он поначалу рядовым с нами поработает. Посмотрим, увидим — годится он или нет.

В первом ряду сидела Плаги-ака. Она развязала теплую шаль, встала, повернулась к народу. Сельчане притихли. Она сказала тихо:

— Погодите, сельчане, этак не годится. Этак мы как озорник мальчишка, материн неслух. Что вы расшумелись? Знамо, мы боимся, Сергея тоже привезли, осыпали поначалу золотом и серебром, а он нас мучил три года… Погодите, еще скажу. Все мы хорошо знаем сына Спани. Я сама при нем воскресла, раньше хотела уйти с фермы, теперь не ушла. Иван Петрович человек молодой, но дорогу к любому найдет. Надо бы его предом.

Зал захлопал. Стали поднимать руки, прикрикнули на Мешкова, он был против Ванюша, говорил, что у него в семье неполадки…

— Вы сами ему помешали жить по-людски, знаем! — оборвали его.

— Иван Петрович, он человек достойный. Отпустим Салмина, если будет Ерусланов.

— Правильно! — одобрил зал.

Вошел Ванюш. Сельчане бросились к нему, окружили. Потом расступились, чтобы шел в президиум. Собрание снова загудело.

— Вот, товарищ Ерусланов, вы заслужили такое уважение, что народ без вас не хочет решить — освобождать товарища Салмина или нет. — Ильин крепко пожал Ванюшу руку и ясно ему улыбнулся. — Хотят вас председателем. Поговорите с односельчанами.

Ванюш медленно пошел к трибуне. Зал затих, словно наступила самая торжественная минута. Все увидели, что он бледен как стена.

— Товарищи сельчане, — заговорил он так, как будто был не в себе, — я только что приехал со станции с больной женой. С ней случилось несчастье. Тяжело мне говорить, но секрета тут нет.

Ванюш вздохнул, погладил красный материал на трибуне, провел ладонью по волосам и словно очнулся.

— Что же, надо автобиографию рассказывать, — где родился, вырос, чем жил…

— Не надо, мы тебя с люльки знаем!

— Ты нам не откажи в просьбе, председателем будь. Даем слово еще лучше работать!

А в это время в его доме собрались женщины. Сухви лежала на кровати бессильно. Попросила воды. Руки ее тряслись, глаза запали, дышала она отрывисто. Еле слышно сказала:

— Позовите Ванюша, мама, позовите его скорей. Со мной совсем плохо…

Лизук побежала в клуб. Спани не знала, чем помочь. Принесла шербет, чайной ложкой несколько капель попыталась влить Сухви в рот. Но та не могла проглотить. Спани пощупала ноги больной и схватилась за спинку кровати.

— О господи, остывает!

Лизук вбежала в клуб задыхаясь, натыкаясь на людей и скамейки, как слепая пробиралась к сцене, к Ванюшу. Еле выговорила:

— Зять, Сухви умирает…

Ванюш спрыгнул со сцены, поддержал ее, успел только сказать: «Сельчане, простите», — не таясь заплакал, побежал вон.

Зал опустел. Все поспешили к дому Ванюша. Шишкина и Ильин заторопились к телефону.

— Как же отпустили ее из больницы! — возмущался Ильин.

— Она сама потребовала, наверное.

Ильин вызвал больницу. Но жены там не оказалось, позвонил на квартиру. Агриппина Константиновна сказала, что такой больной у них не было. Должно быть, в Казани с ней случилось все. Посоветовала срочно звонить в скорую помощь.

— Я прилечу самолетом, — сказала она мужу.

Народ стоял у нового дома Ванюша. По очереди заходили в избу. Мужики сняли шапки. Уже знали, что с Сухви. Все-таки решилась она. Не захотела родить. Выкинула уже большого ребенка, — может, даже живой был, а может быть, в утробе еще отравился. Кто ей помог? Где это все произошло — никто не знал. И не узнает теперь. Да могла ли бы она жить после такого? Сколько горя близким принесла и себя сгубила… Сама-то отмучилась, по себе страшную память оставила.

…Долго еще стоял народ около дома.

К утру погода утихла. Чуть свет над селом загудел самолет. Сделал три круга над Шургелами и пошел вниз, на посадку возле ветряка.

— Поздно уже, умерла та красавица, — сказал Ильин жене, прилетевшей на санитарном самолете.

— Быть не может! Пошли скорей, — торопила она.

— Поздно, — сказал Ванюш.

ЭПИЛОГ

Зима пошла на убыль. Солнышко к полудню нет-нет да выглядывало. Коровы выходили и долго стояли, греясь, мерно жевали.

После избрания Ерусланова председателем всеми делами на ферме заворачивала Прась. С утра до позднего вечера она все хлопотала там, требовала, теребила.

Раз она получила письмо от Пруххи. Обратного адреса не было. Парень писал на этот раз без упреков, просил прощения. И еще были в письме такие слова:

«Ты мне помоги, Паша, поговори с Салминым, он теперь секретарь райкома, пусть включит меня, хочу ехать в Сибирь, подальше от тебя, ото всего, чтобы забыть мне тебя. Прошу. П. К.».

Прась пригорюнилась, но не заплакала. Откинула косу, распрямилась гордо.

— Ну что ж. Сделаю.

Об избрании Салмина секретарем он, наверное, узнал из газет, — значит, был где-то недалеко, в республике. «Согласятся ли? Туда, наверное, не всех направляют», — подумала она и поначалу решила поговорить с Еруслановым. Встретила его во дворе фермы. Показала ему письмо.

— Ну что ж, пусть. Поможем, — сказал он.

Почти все парни и две девушки — Манюк и Хвекла — поступили на курсы трактористов и второй месяц учились в Буинске. Этому Ерусланов очень радовался, выписывал им продукты, чтобы питались как следует. Скоро ожидали их домой. Может, и сегодня даже.

Из коровника вышел Кутр Кузьма.

— Корова отелилась! Краснуха, — сказал он торжественно. — Помнишь, та, которую Елвен в болоте бросила Ночью, волкам на съеденье. Да ты сам ее, никак, пригнал, не забыл небось?

— Помню, как же. Я в тот день из армии пришел.

Время было еще раннее, и ноги сами понесли Ванюша по знакомой тропе. Утро выдалось морозное. Вот он подошел к маленькому могильному холму, совсем занесенному снегом. Постоял лицом к востоку, как живую увидел перед собой Сухви и вспомнил, как тогда, ночью, она стояла на пригорке, вся облитая голубым лунным светом. Только счастья того, которое он испытал однажды, не мог он почувствовать. Все вытеснила грусть. «Пусть земля на твоей могиле будет легкой. Вечный тебе покой, моя Сухви». Он постоял еще, не в силах заплакать, на сердце все был тот же тяжелый и холодный камень.

Шел он невесело без дороги, без следа, с непокрытой поникшей головой. Только у колодца очнулся, услышал музыку, песню, шум. Он знал: надо торопиться.

Перед клубом, как на богатой свадьбе, народу тьма-тьмущая. Лучшие лошади запряжены, к дугам подвешены расшитые руками девушек полотенца, носовые платки — подарки парням от девушек. Не глядя на мороз, под гармошку Ягура молодежь плясала так лихо и ловко, что смотреть загляденье.

Александра Егоровна открыла митинг.

— Отцы, матери, вот и дождались мы — свои дети будут у нас хозяйничать, свои дети! Наши с вами сыновья, дочери, да не серые воробьи, а специалисты по всем статьям берут наше хозяйство в свои молодые сильные руки. Теперь и нам вздохнуть можно. Теперь жизнь пойдет…

— Жизнь пойдет, жизнь идет, идет жизнь, — безотчетно, беззвучно повторял Ванюш, смотрел в молодые, радостные, торжественные, замирающие лица и чувствовал себя таким старым, умудренным…

— Ванюш!

Окликнули его девушки и парни, бросились к нему, окружили, взяли за руки.

— Вот он, Ерусланов наш…

«Жизнь пойдет, жизнь идет, идет жизнь», — все повторял про себя Ванюш безотчетно и почему-то счастливо. Идет жизнь!

Да, жизнь идет.


1952—1957

Бюрганы — Чебоксары

Загрузка...