Города и люди (путевые заметки)

Бруклин. Улицы, разлинованные деревьями. Красавец мост. На каждом шагу церкви и кладбища. И кондитерские. Малыш переводит бородатого старика через дорогу и желает «доброй Субботы». Старикан улыбается и выбивает трубку малышу об голову. Тот с ревом бежит домой… Становится душно и сыро. После обеда многие выходят на улицу с раскладными стульчиками – посидеть, поболтать. Внезапно начинается снегопад. Общее замешательство. Идет торговец крендельками, предлагая свой товар. Собаки бросаются на него, он пытается спастись на дереве. Не повезло: на дереве еще больше собак.

«Бенни! Бенни!» Мама зовет сына домой. Бенни всего шестнадцать, но у него уже есть привод. В двадцать шесть он сядет на электрический стул. В тридцать шесть его повесят. К пятидесяти будет хозяином химчистки. А пока что мама готовит ему завтрак, и, поскольку семья бедна и не может позволить себе свежие рогалики, Бенни мажет мармелад на вчерашнюю «Ньюс».

Стадион Эббетс Филд: болельщики заполонили соседнюю Бедфорд-авеню в надежде поймать залетный мячик. После восьми безрезультатных подач толпа разочарованно ревет. Наконец мяч вылетает из-за стены, и начинается потасовка. Почему-то мяч не бейсбольный, а футбольный. Никто не понимает почему. В этом же сезоне хозяин бруклинских «Доджеров» обменяет кетчера[42] на питчера[43] из Питтсбурга, а потом самого себя на хозяина бостонских «Смельчаков» и двух его отпрысков.

Залив Шипсхед: рыбак с мужественным лицом жизнерадостно смеется и вытягивает сетку с крабами. Огромный краб хватает его клешнями за нос. Рыбак больше не смеется. Товарищи тащат его к себе, товарищи краба – к себе. Силы равны. Садится солнце. Схватка продолжается.


Новый Орлеан: На кладбище в дождь. Кого-то хоронят под скорбные псалмы джаз-оркестра. Затем музыканты врезают зажигательный марш и строем возвращаются в город. На полпути кто-то понимает, что похоронили не того человека. В сущности, совершенно чужого. Собственно, он и не был мертв. Он даже не был болен. То-то он все время насвистывал. Музыканты возвращаются на кладбище и раскапывают бедолагу, который грозится подать в суд, хотя ему обещают оплатить чистку костюма – пусть пришлет квитанцию. Меж тем непонятно, кто все-таки умер. Под музыку по очереди хоронят зевак, решив, что кто ляжет в могилу без разговоров, тот и покойник. Наконец становится ясно, что здесь никто не умер, а искать тело уже бесполезно, поскольку начался праздник.

Сегодня Марди Грас.[44] Повсюду креольские угощения. Толпы в карнавальных костюмах заполонили улицы. Человека, нарядившегося креветкой, бросают в кипящий котел с раковым супом. Он протестует, но никто не верит, что он не рак. Наконец он догадывается предъявить водительские права, и его отпускают.

В сквере Борегара кишат туристы. Когда-то Мари Лаво[45] практиковала здесь вуду,[46] а теперь старый гаитянский шаман продает талисманы и амулеты. Полицейский предлагает ему пройти в участок, вспыхивает спор. Когда он гаснет, полицейский оказывается на полтора метра ниже ростом. Рассердившись, он пытается арестовать заклинателя, но говорит таким писклявым голосом, что ничего нельзя разобрать. Затем кошка переходит дорогу, и полицейский в ужасе пускается наутек.


Париж. Мокрые тротуары. И огни, повсюду огни! В уличном кафе сталкиваюсь с каким-то человеком. Это Андре Мальро. Но почему-то он считает, что Андре Мальро – это я. Объясняю, что Мальро – он, а я просто студент. Он успокаивается: ему было страшно подумать, что его любимая мадам Мальро теперь моя жена. Мы беседуем о высоких материях, Мальро говорит, что человек – хозяин своей судьбы и только поняв, что смерть – это часть жизни, можно по-настоящему постичь смысл бытия. Потом предлагает купить у него кроличью лапку. Через много лет мы снова встречаемся за одним столом, и он снова уверяет, что Мальро – это я. Теперь я соглашаюсь и выпиваю его фруктовый коктейль.

Осень. Париж парализован очередной забастовкой. На этот раз бастуют гимнасты. Нигде никто не кувыркается, и город словно замер. Вскоре к забастовке присоединяются жонглеры, затем чревовещатели. Парижане без них не могут. Студенчество волнуется. Двух алжирцев, попытавшихся стоять на голове, обрили наголо.

Десятилетняя зеленоглазая шатенка с длинными вьющимися волосами заложила взрывчатку в шоколадный мусс министра внутренних дел. После первой ложечки тот пробивает головой крышу «Ле Фуке»[47] и приземляется в «Чреве Парижа»[48] живым и невредимым. «Чрева» больше нет.


На машине через Мехико. Чудовищная нищета. Грибницы сомбреро вызывают в памяти фрески Ороско.[49] В тени жара под сорок. Нищий индус продает энчиладу с копченой свининой. Довольно вкусно. Запиваю ледяной водой и вскоре чувствую тошноту. Потом начинаю говорить по-немецки. Внезапная вкрадчивая боль в животе заставляет умолкнуть на полуслове, как будто захлопнули книгу. Через полгода прихожу в сознание в тамошней больнице, совершенно лысый и с футбольным кубком в руках. Самое страшное позади; рассказывают, что я был на волосок от смерти и в горячечном бреду заказал два костюма из Гонконга.

Со мной в палате лежит множество чудесных крестьян, с некоторыми мы потом крепко подружимся. Вот, например, Альфонсо. Мама хотела, чтобы он стал матадором. Он стал, и его забодал бык. Чуть позже его забодала и мама. А вот Хуан, скромный свиновод, он не знает грамоты, но сумел надуть министерство по налогам и сборам на шесть миллионов долларов. Или еще папаша Эрнандес, долгие годы шагавший плечом к плечу Сапатой,[50] пока великий революционер не посадил его, чтоб не толкал под локоть.


Дождь. Шесть дней непрекращающийся дождь. Потом туман. Мы сидим в лондонском пабе с Сомерсетом Моэмом. Я опечален: мой первый роман, «Большая рвота», критики встретили прохладно. Единственный благосклонный отзыв в «Таймс» испорчен последней фразой: «Этот опус – самое мерзкое собрание самых идиотских общих мест во всей западной литературе».

Моэм считает, что эту фразу можно понимать по-разному, но все-таки в рекламе ее использовать не стоит. Потом мы шагаем по старой бромптонской дороге, и снова начинается дождь. Я предлагаю Моэму зонтик, и он берет, хотя уже раскрыл свой. Теперь он идет под двумя зонтами, а я плетусь позади.

– Не надо так серьезно относиться к критике, – говорит он. – Мой первый рассказ один критик разнес в пух и прах. Я обиделся и долго сочинял в уме язвительный ответ. А потом однажды перечитал рассказик и понял, что он был прав. Вещь в самом деле пустая и плохо сделана. Я навсегда запомнил этот урок, и много лет спустя, когда Люфтваффе бомбила Лондон, посветил на дом того критика.

Моэм прерывается, чтобы купить и открыть над собою третий зонт.

– Чтобы стать писателем, – продолжает он, – надо рисковать и не бояться выглядеть дураком. Я писал «Лезвие бритвы» с газетной пилоткой на голове. В первом варианте «Дождя» Сейди Томпсон была попугаем. Мы идем на ощупь. Мы рискуем. Когда я взялся за «Бремя страстей человеческих», у меня был только союз «и». Я чувствовал, что история, в которой будет «и», должна получиться. И постепенно прояснилось всё остальное.

Порыв ветра сбивает Моэма с ног и швыряет о стену дома. Он радостно смеется, а потом дает мне один из величайших советов, какие когда-либо получал начинающий писатель: «В конце вопросительного предложения ставьте вопросительный знак. Эффект превзойдет ожидания».

Загрузка...