День стоял теплый, весенний, слишком даже теплый для Москвы. В день сей государь Иван Васильевич Грозный сидел за столом вместе, со своим другом, боярином Богданом Вельским, и играл в шахматы.
Еще намедни по указу Ивана Васильевича разослали по всем монастырям грамоты. А в них написано: «В великую и пречестную обитель, святым и преподобным инокам, священникам, дьяконам, старцам соборным, служебникам, клирошанам, лежням и по кельям всему братству: преподобию ног ваших касаясь, князь великий Иван Васильевич челом бьет, молясь и припадая преподобию вашему, чтоб вы пожаловали о моем окаянстве соборно и по кельям молили Бога и пречистую Богородицу, дабы Господь Бог и пречистая Богородица, ваших ради святых молитв, моему окаянству отпущение грехов даровали, от настоящих смертных болезней освободили и здравие дали…»
Он повелел выпустить из темниц заключенных. От его имени выдавали нищим, божедомам[10] и юродивым щедрые милостыни.
Царь передвигался с большим трудом, в креслах носили его слуги. И опять же накануне дня этого велел нести себя в тайники кремлевского дворца, где хранились его сокровища. Вместе с придворными царя сопровождал посол английский Горсей. Сидя в глубоком кресле, перебирал государь драгоценные камни, любовался игрой самоцветов, рассказывал о свойствах их таинственных и влиянии на судьбу человека. Всеми цветами радуги переливались разложенные на черном бархате редкой красоты каменья. Показывая на них, Иван Васильевич огорченно сказал послу английской королевы Елизаветы Тюдор:
– Видишь изумруд и бирюзу? Возьми их. Они сохраняют природную ясность своего цвета. Положи мне теперь их на руку. Я заражен болезнью! Видишь, они тускнеют. Они предвещают мне смерть!
Горсей запротестовал вежливо:
– Государь, просто они говорят вам о долгой жизни!
Царь грустно улыбнулся и ответил:
– Я не хочу обманывать себя. Разве ты не видишь, чем я стал!
И вот сегодня уже Борис Годунов принимал послов держав иноземных, князь Шуйский сидел в опале в своем имении за пределами Москвы, писал письма таким же опальным боярам, замышляя некую пакость против почти всемогущего Годунова.
Жизнь в Москве расцветала, словно цветок в саду под теплым ветерком. Весенний день звал людей на улицы, на берега Москвы-реки, в леса или в сады монастырские, где можно и прогуляться в покое и заодно получить благословение.
Царь смотрел на шахматную доску, Вельский как раз сделал очередной свой ход. Партия проиграна еще не была, она и не могла быть проиграна, ибо Вельский прекрасно знал, когда следует проиграть государю. Иногда проиграть умнее. Правда, сегодня он проигрывать не станет, сегодня он выиграет…
Иван был бледен, лицо государя осунулось, воспаленные глаза были обведены черными кругами, губы презрительно поджаты. Руки царя слегка дрожали, когда брался он за фигуры или задумывался над очередным кодом.
– Ты не зли меня, слышь-ка, Богдашка, – с недовольством произнес он. – А то как ветром из дворца царского сдует.
– Так ведь игра еще и не окончена, государь-батюшка, – ответил Вельский и косо усмехнулся. – Только пешечку и потерял ты всего! А что такое для тебя пешка?
Иван вскинул глаза на боярина, его колючий взгляд жалил Вельского, словно наконечник страшного посоха царского.
– Я ведь много пешек уже потерял, да, Богдашка? – мрачно спросил он. – И бояр немало, и стрельцов, и воевод, и друзей сколько утрачено – не счесть. Здорово повычистил я людишек на Руси! Уж старался! Но крысы быстро вырастают! А душеньки человеческие – они бессмертны. И дурные, и хорошие! Ты вот души неприкаянно блуждающие видел ли когда, Богдан?
– Нет, государь… – с испугом и растерянностью в голосе ответил Вельский. И глянул на царя внимательно. Здорово Иван изменился. Лицо, как у Кощея сказочного, кожа да кости, а тело, ровно у жабы, раздуто все…
– А я вот видал! – прошептал Грозный. – Каждую-то ночь вокруг меня крутятся. К ложу моему подходят, теребят меня, зовут: «Иване! Иване! Почему убил ты меня? Взгляни на нас: али не были мы тебе друзьями? Лучших ты изничтожил, остались подле тебя лишь волки алчные одне, что о смерти твоей помышляют!» И вот сидят они подле ложа моего и плачут горько, меня оплакиваючи… А я вскакиваю посреди ночи и молюсь, молюсь, зову Господа, о прощении испросить хочу! Отчего ж тебе все это неведомо, а, собака?
Иван ударил кулаком по шахматным фигурам. На его бледном лице выступили капельки холодного пота, дыхание сделалось прерывистым.
– Богдан! – просипел он натужно. – А ведь ты меня предал, Богдан! Богдашка! Только волки вокруг меня кружат, только волки, которые того и ждут, чтоб плоть мою терзать начать. Годунов, Шуйский, Романов, ты вот… Почему Господь в помощи мне отказывает? Я ль ему не слуга верный?
Царь хотел встать из-за стола, но ноги отказали ему. Он навалился на шахматную доску, захрипел страшно, ловя широко распахнутым ртом воздух, запавшие глаза выпучились жутко…
– Лекаря! – прошептал царь. – Богдашка, лекаря зови! Задыхаюсь я! Господь меня совсем оставил…
Он скатился на пол, рванул одежду на груди, с ненавистью глядя на Вельского. Даже сейчас, в последние свои минуты, ярость в его душе была сильнее всего человеческого.
– Будьте вы прокляты все! – прохрипел Иван IV. – О, Господи, мой Господи, избавь же ты меня от них, опять ведь за мной пришли! Снова здесь… Молятся за меня…
Князь Вельский замер и не шевелился. Он стоял над умирающим Иваном IV и, сжав губы, ждал конца грозного государя.
И только когда закатились глаза царя и потухло в них безумное пламя, Вельский бросился к дверям и начал звать на помощь, вызывать лекаря.
По Кремлю пронесся вздох ужаса и облегчения. Борис Годунов преклонил колена перед телом умершего государя и начал молиться. «Покойся с миром…» А сможет ли, с миром-то? Гонцы, словно за ними черт гнался, помчались в имение князя Шуйского, чтобы сообщить боярину о смерти Грозного. Последняя царица, Мария, дочь боярина Федора Нагого, ненавидевшая Ивана, не способного подарить молодой жене любовь, набросила давно уже подготовленное траурное одеяние на плечи и бросилась в Успенский собор.
Зазвонили, зарыдали колокола кремлевские, зазвучал набат по всей земле русской.
Царь Богу душу отдал! Смилостивись над душой его грешной, Господи! На колени, народ, и моли Бога о милости!
Над Москвой стоял звон сотен колоколов. Люди выбегали на улицы, стояли на площадях, торопились к площади кремлевской, ниц падали.
Царь помер! Кровопийцы величайшего нет боле, но откуда знать нам, а не будет ли и следующий царь столь же жесток и кровожаден? Он был страшным отцом всем нам, но все же отцом Руси. Молитесь, братья… молитесь… молитесь…
В толпе людской, павшей ниц на землю у Кремля, оглушенной колокольным звоном и воем тех, кто действительно оплакивал смерть царя, стояли также Александр Григорьевич, Иван Машков да Марьянка. Они тоже стояли на коленях в грязи, на том самом месте, где когда-то Иван IV повелел казнить в один день сразу три тысячи стрельцов. Они тоже крестились, поглядывая на золотые купола церквей, блестевших в заходящем весеннем солнце.
– Царь помре, – тихо сказал Машков. – Может, теперь казаков помиловать надумают?
– И что тебе только в голову не взбредет, Ванята? – ворчливо возмутился Лупин. – Ты ли не лучший печник на всей Москве?
– И все-таки, батя, я бы рад за казаков был, – Машков повернулся к Марьянке. Она, как всегда, была рядом с ним; стоять на коленях ей было тяжело, Марьяна ждала ребенка.
Лицо ее казалось всё таким же юным в обрамлении белокурых локонов, выбившихся из длинных кос. Она встретилась взглядом с Иваном и ласково улыбнулась ему, улыбнулась с той самой нежностью и любовью, перед которой Машков никогда бы не смог устоять.
– Ну, теперь мы и в самом деле свободны! – услышал он слова Лупина.
– Мне бы на Дон вернуться хотелось, хоть глазком одним взглянуть, что там, – Машков понурился. – Всего лишь разок и посмотреть-то. Да, я, конечно, лучший печник на Москве, но я ведь был когда-то казаком. Когда-то…
– Тебя это огорчает? – спросила Марьянка, прижав руку к заметно пополневшему и округлившемуся животу.
– Нет, ты, конечно, можешь на Дон вернуться, Иван Матвеевич, – Лупин из вредности толкнул зятя кулаком в бок. – Ребенок и без тебя вырастет…
– Вернуться? Без Марьянушки вернуться на Дон? Батя, ты меня заживо в печи запечь собрался? – Машков вприщур глянул на золотые купола соборов. Колокола вопияли к небесам, люди рыдали, из ворот кремлевских вышла процессия священнослужителей с образами и хоругвями.
– Да что мне делать там без моей жены, старик? Да она большего стоит, чем все табуны в степях…
Машков прижался к Марьянке, одной рукой обхватил ее за плечи, другой провел по животу, чувствуя, как бьется под его пальцами новая жизнь.
– Благослови, Господи, любовь среди людей, детей твоих земных, – взволнованно сказал Лупин. – Ибо что бы мы были без любви…
Август был жгучим и пыльным. Сибирь-городок стал теперь становищем казачьей ватаги. К этому времени приходили сюда караваны из Бухары и начиналась ярмарка. При Ермаке ничего не изменилось – торговле даже казак не помешает.
Томила жара. Вечером багровое солнце раскаленным ядром падало за окоем, быстро наползали сумерки, а вот прохлады так и не было. Приходила страшная сухая гроза, от которой перехватывало дыхание и учащенно билось сердце даже у самых бывалых.
– Дождя бы…
Но дождя не было.
В тот вечер они увидали всадника, что размахивал белой бараньей шапкой.
Ермак спросил через толмача:
– Чего надо?
Толмач перевел вопрос атамана. Улыбаясь, блестя зубами, татарин говорил долго и страстно:
– Караван торопится. Купцы оружие, шелк, ковры везут. Хан Кучум путь преградил, не допускает купцов торговать с русскими. Скорей… скорей…
Ермак надолго задумался, а потом велел толмачу:
– Передай ему, если подослан врагами и обманет, не сносить ему головы! На ремни сам порежу!
Ладьи были посланы на Вагай. Казаки дружно налегали на весла. Берег тянулся пустой, унылый. Ермак сидел, опустив голову. Сердце щемило непонятное беспокойство.
Сидевший на корме Вакула подмигнул казакам и предложил:
– Споем, братцы! – и завел густым басом: – Ай, ду-ду-ду! Ай, ду-ду-ду…
– Замолчи! – внезапно разозлился Ермак.
Гремели уключины, мимо медленно проходили берега, и невозмутимая тишь колдовала над степью и рекой. Солнце клонилось к западу. В тишине с плеском выскакивала из глубины рыба, играла, ударяясь о воды.
Никто не знал, что хан Кучум шел степью рядом с ладьями Ермака. Он, как рысь, скрытно пробирался берегом. Ждал своего часа…
Достигли устья Вагая: река пенилась, встречаясь с шумным Иртышом. Небо постепенно укрылось серым пологом. На землю опускалась душная безмолвная ночь. Казаки притомились, руки горели огнем, жалобно поскрипывали уключины. Ни шороха, все замерло.
– Быть грозе! – поглядывая на небо, сказал Ермак. – К берегу гребите, братцы!
Ладьи вошли в протоку, уткнулись в берег. Усталость просто валила с ног. Маленький островок был пуст. «Надо бы стражу выставить», – подумал атаман, но не выставил, положил голову на мешок и тут же крепко заснул. Не слышал даже, как от страшного грохота раскололось черное небо, и зигзагом ослепительно сверкнула молния. Затрещал и застонал лес, крутые волны бросились на берег, яростно ударяясь в него и отступая вспять. Молнии полосовали небо, издалека нарастал глухой мерный шум.
Первые тяжелые капли застучали по листьям, и хлынул ливень. И словно разом все смыл – даже тревогу об опасности возможной и то не оставил. Казаки свалились на что попало, кому где пришлось.
Грозно бушевал Иртыш. Черные волны кидались на берег, на легкие ладьи. Кромешная тьма наваливалась на землю, разверзлись окончательно хляби небесные. Черная бездна озарялась только молниями. Но несмотря ни на что спали измученные казаки.
Одни лишь враги сну предаваться и не думали. В грозу-молнию радовался старый полуслепой Кучум. Кажется, пришел час расплаты со страшным врагом. Кругом не видно ни зги, черное, непроглядное небо, а в душе хана пылает огонь, согревает старое тело. Сидит он злым орлом, сомкнув незрячие глаза.
– Ермака живым мне! Так угодно Аллаху! – приказал наконец Кучум и дал знак воинам.
Люди Кучума кололи сонных, рубили казачьи головы. Рев бури и шум ливня заглушали стоны зарезанных. Вскочив, казаки спросонья хватались за оружие, но было поздно: острые холодные сабли укладывали насмерть, обагряя берег Иртыша кровью.
Ермак все же пробудился от шума; схватившись за меч, без шлема, с развевающимися волосами, он бросился к Иртышу.
– За мной, братцы! К стругам! – загремел его голос.
В длинной кольчуге, битой в пять колец, подарке Грозного царя, со златыми орлами на груди и меж крылец, атаман, наклонив голову, пошел вперед, размахивая саблей. Он выбрался на крутой берег, бросился вниз в бушующие волны и поплыл к ладьям. Но ладьи отогнало ветром. Тяжелая кольчуга потянула могучее тело в бездну. Набежавшая волна покрыла Ермака с головой.
Страшным усилием Ермак победил смерть, вынырнул и всей грудью жадно захватил воздух. Снова яростная волна хлестнула ему в лицо. Раза два широким взмахом ударил Ермак руками по волне, стремясь уйти от гибели…
Отшумела гроза, отгремел раскатистый гром и погасли зеленые молнии. Кучум слез с коня и бродил среди порубанных тел. Трогая погибших казаков за плечи, спрашивал слепой хан:
– Это – Ермак?
– Нет, – поник головой один из князьков. – Ермак ушел в Иртыш!
– Беда! – покачал седой головой Кучум. – Иртыш напоит его силой. И он вернется…
Через день на берег вынесло порубанное тело отца Вакулы. Его-то и привезли к Кучуму.
– Вот он, Ермак!
Шесть недель не велел Кучум хоронить останки «Ермака». И все шесть недель не шел от тела тяжелый дух, не было следов разложения. И тогда татарские князья и мурзы решили захоронить тело «атамана» под сосной. Была уже глубокая осень в Мангазее, и холодное серое небо низко жалось к земле. С полуночного края в солнечные страны летели косяки перелетных птиц. Они тревожно облетали могилу Вакулы, ставшего после смерти легендарным атаманом. Якобы даже видели люди свет над его могилой. По субботам вспыхивал на ней огонек, и будто свечка теплилась в головах покойника.
Кажется, начинала сбываться мечта отца Вакулы о нервом сибирском святом…