То, что я помню перед Санта-Терезой, — это обрывки из долгого путешествия, которое казалось мне нескончаемым. Я помню пустой желудок, ноющие ноги и, как правило, невозможную усталость. Я помню, как Аделина просила милостыню, просила еду. Помню морскую болезнь и рвоту из-за нее. Помню отвращение, с каким на нас смотрели прохожие. Помню все случаи, когда мы меняли имена. И помню Ларец, такой громоздкий, и как Аделина ни за что с ним не расставалась, как бы туго нам ни было. В день, когда мы наконец постучали в дверь и нам ответила сестра Люсия, он стоял на земле, скрытый у нее за ногами. Я знаю, что она спрятала его в каком-то укромном уголке приюта. Дни поисков ни к чему не привели, но я продолжаю его искать.
В воскресенье, через неделю после прибытия Эллы, мы сидим с ней на задней скамье на мессе. Это ее первая месса, и она занимает ее примерно так же, как меня, то есть никак. Если не считать занятий в школе, она с того самого утра, когда я помогла ей застелить постель, держится в основном рядом со мной. Мы вместе идем в школу и из школы, вместе едим завтрак и ужин, вместе читаем вечерние молитвы. Я очень привязалась к ней, и, судя по тому, что она не отходит от меня, она тоже привязалась ко мне.
Отец Марко бубнит уже сорок пять минут, и я наконец закрываю глаза и думаю о пещере и о том, надо ли сегодня взять с собой в пещеру Эллу. Тут несколько проблем. Во-первых, внутри нет никакого света, а Элла, в отличие от меня, никак не сможет видеть в темноте. Во-вторых, снег еще не растаял, и я не уверена, что она сможет по сугробам дойти до пещеры. Но больше всего меня тревожит то, что, взяв с собой, я поставлю ее под угрозу. Могадорцы могут появиться в любой момент, и Элла окажется беззащитной. Но даже невзирая на все эти препятствия и озабоченность, я все равно очень хочу взять ее с собой. Я хочу показать ей свои рисунки.
Во вторник, за несколько минут до того, как нам надо было отправляться в школу, я подошла к Элле, которая сидела ссутулившись на своей кровати. Дожевывая печенье с завтрака, я заглянула ей через плечо и успела заметить превосходный рисунок нашей спальни, который она порывалась спрятать. Это было поразительно: все детали, точность, с какой переданы все трещины на стене, ее умение уловить мельчайшие блики солнечных лучей, которые по утрам пробивались сквозь окна. Создавалось впечатление, что передо мной черно-белая фотография.
— Элла! — воскликнула я.
Она перевернула лист и своими маленькими испачканными пальцами сунула его под учебник. Она знала, что это я, но не обернулась.
— Где ты этому научилась? — шепотом спросила я. — Как ты научилась так хорошо рисовать?
— Мой отец, — тоже шепотом отвечает она, не открывая рисунок. — Он был художником. И моя мать тоже.
Я подсела к ней на кровать.
— А я-то считала себя неплохим рисовальщиком.
— Мой отец был потрясающим художником, — просто сказала она. Не успела я задать других вопросов, как нас прервали, а потом сестра Кармела всех выпроводила. Вечером того дня я нашла рисунок Эллы у себя под подушкой. Это был лучший подарок, какой я когда-либо получала.
Сидя на мессе, я думаю, что, может быть, она поможет мне с моей пещерной живописью. Я наверняка смогу где-нибудь здесь найти фонарик, и мы возьмем его с собой. Тут мои мысли прерывает хихиканье.
Я открываю глаза и осматриваюсь. Элла нашла мохнатую красно-черную гусеницу, которая сейчас ползет вверх по ее руке. Я прижимаю палец к губам, показывая Элле, что нужно вести себя тихо. Это на секунду ее останавливает, но вот гусеница ползет выше, и она снова хихикает. Она изо всех сил старается удержаться от смеха, ее лицо даже краснеет от натуги, но от этого становится только хуже. Наконец она не выдерживает и разражается смехом. Все головы поворачиваются в нашу сторону, отец Марко прерывает службу на полуслове. Я сдергиваю гусеницу у Эллы с руки и распрямляю спину, твердо отвечая на взгляды тех, кто уставился на нас. Элла перестает смеяться. Головы медленно отворачиваются, и отец Марко, явно раздосадованный тем, что забыл, на чем остановился, возобновляет свою проповедь.
Я сижу, зажав гусеницу в ладони. Она извивается, пытаясь освободиться. Через минуту я разжимаю кулак, и от неожиданности маленькая мохнатка сворачивается кольцом. Элла поднимает брови, складывает лодочкой ладони, и я кладу гусеницу на них. Элла смотрит на нее и улыбается.
Я скольжу глазами по переднему ряду. Я не удивляюсь, видя направленный в нашу сторону грозный взгляд сестры Доры. Она качает головой, прежде чем снова повернуться к отцу Марко.
Я наклоняюсь к Элле и тихо говорю, чтобы больше никто не услышал.
— Когда молитва закончится, — шепчу я ей на ухо, — нам надо выбраться отсюда как можно быстрее. И держись подальше от сестры Доры.
Перед мессой я заплела ей волосы в тугую косу, и сейчас, когда Элла поднимает на меня свои большие карие глаза, кажется, будто тяжелая коса тянет ее голову назад.
— У меня неприятности?
— Все обойдется, — говорю я ей. — Просто на всякий случай: мы убежим отсюда, чтобы сестра Дора не успела нас поймать. Поняла?
— Поняла, — отвечает она.
Но нам это не удается. Когда месса приближается к концу, сестра Дора поднимается, идет к задним рядам и встает у двери всего в нескольких шагах от нас. После того как, прочитав последнюю молитву, мы крестимся и я снова открываю глаза, сестра Дора кладет мне руку на левое плечо.
— Пожалуйста, пойдем со мной, — говорит она Элле, протянувшись через меня и взяв ее за запястье.
— Что вы делаете? — говорю я.
Сестра Дора тянет Эллу мимо меня.
— Это не твое дело, Марина.
— Марина, — умоляюще произносит Элла и испуганно смотрит на меня, когда сестра Дора тащит ее за собой. Я паникую и бегу в переднюю часть церкви, где стоит Аделина, беседующая с какой-то женщиной из городка.
— Сестра Дора только что забрала Эллу, — быстро говорю я, перебивая ее. — Ты должна ее остановить, Аделина!
Она недоуменно смотрит на меня.
— И не подумаю. И надо говорить сестра Аделина. Извини, Марина, но я беседовала, — говорит она.
Я качаю головой. У меня наворачиваются слезы на глаза. Аделина больше не помнит, каково это — просить о помощи и не получать ее.
Я поворачиваюсь, выбегаю из зала и взлетаю по винтовой лестнице на другой этаж, где находятся служебные кабинеты. Закрыта только одна дверь — слева в конце коридора. Это кабинет сестры Люсии. Я спешу туда, на ходу раздумывая, что мне делать. Постучать? Или сразу ворваться? Я не успеваю ни того, ни другого. Когда я уже совсем рядом и могу дотянуться до дверной ручки, я слышу свист розог и сразу же крик. Я в шоке застываю. По ту сторону двери кричит Элла, а секунду спустя дверь открывает сестра Дора.
— Ты что здесь делаешь? — бросает она мне.
— Я пришла к сестре Люсии, — лгу я.
— Ее здесь нет, а ты должна быть на кухне. Иди, — говорит она, указывая в ту сторону, откуда я пришла. — Я тоже туда иду.
— Как она?
— Марина, это не твоя забота, — говорит она, берет меня за предплечье, разворачивает и подталкивает. — Иди! — приказывает она.
Я иду от кабинета и злюсь на себя за то чувство страха, которое испытываю при каждом конфликте. Это всегда происходит одинаково — будь то с сестрами, Габриэлой Гарсией или с Бонитой на пристани: я нервничаю, и нервозность быстро перерастает в страх, который заставляет меня ретироваться.
— Иди быстрее! — рявкает сестра Дора, спускаясь за мной по лестнице и в сторону кухни, где меня ждут обязанности по El Festín.
— Мне нужно в туалет, — говорю я, не доходя до кухни. Это ложь, я просто хочу убедиться, что с Эллой все в порядке.
— Ладно. Но поторопись: я засекаю время.
— Хорошо.
Я ныряю за угол и жду тридцать секунд, чтобы убедиться, что она ушла. Потом я бегу назад — по лестнице, по коридору. Дверь чуть приоткрыта, и я вхожу в кабинет. Здесь темно и мрачно. Слой пыли покрывает стоящие вдоль стен полки, на них лежат старинные книги. Единственный свет пробивается сквозь грязное витражное окно.
— Элла? — говорю я, почему-то думая, что, может, она спряталась. Никакого ответа. Я выхожу и поочередно сую голову во все комнаты вдоль главного коридора. Везде пусто. Пока иду, я зову ее по имени. На другом конце коридора расположена спальня сестер. Там ее тоже не видно. Я спускаюсь по лестнице. Толпа удалилась в столовую. Я иду в церковный неф и высматриваю Эллу. Ее там нет. Ее также нет ни в обеих спальнях, ни в компьютерной комнате, ни в одной из кладовок. К тому времени, когда я успеваю осмотреть почти все помещения, мысль о которых приходит мне в голову, проходит полчаса, и я знаю, что если сейчас пойти в столовую, то я нарвусь на неприятности.
Вместо этого я быстро меняю свой воскресный наряд на обычную одежду, снимаю с крючка куртку, срываю с кровати одеяло и выбегаю из приюта. Я с трудом иду по глубокому снегу, и в ушах у меня до сих пор стоят свист розог и крик Эллы. И еще я не могу простить Аделине ее пренебрежения. Все мое тело напряжено. Я сосредотачиваю свою энергию на больших валунах, мимо которых прохожу, поднимаю их при помощи телекинеза и швыряю на склон. Это отличный способ выпустить пар. Снег затвердел и покрылся ледяным настом, который ломается под ногами, но не мешает камням катиться вниз. Я в такой ярости, что могла бы направить их на город. Но я их останавливаю. Я в ссоре не с городом, а с его тезкой-монастырем и с теми, кто там живет.
Я прохожу верблюжий горб, осталось идти полкилометра. Солнце пригревает лицо. Оно стоит высоко и еще ближе к востоку. Значит, у меня есть по меньшей мере пять часов. У меня давно уже не было столько свободного времени. Яркое солнце и колючий свежий ветер выводят меня из моего мрачного настроения, и я даже почти не думаю о неприятностях, которые ждут меня по возвращении. Я хочу обернуться и посмотреть, хорошо ли одеяло-шлейф заметает мои следы на жестком снегу, и опасаюсь увидеть, что оно вовсе не сработало.
Так я и иду вперед, пока не вижу круглый куст, выступающий на снегу. Я бегу к нему и поначалу даже не вижу того, что должна была бы заметить в первую очередь: снег у входа в пещеру затоптан и разбросан. Но когда я подхожу ко входу, то сразу понимаю: произошло что-то ужасное.
С юга от города до самой пещеры по склону тянется идеально прямая дорожка следов — вдвое больше моих. У входа натоптано. Я нервничаю, уверенная, что упускаю что-то очень важное. И тут меня осеняет. Следы — они идут в пещеру, но не выходят из нее.
Кто бы это ни был, он еще внутри.