Когда самолет взлетел, я ощутил такой прилив радости, словно после трех десятков лет заключения вырвался на свободу. Странно, но вначале я даже не особенно задумывался над тем, как сложится в дальнейшем моя судьба. Главное было сиять со своих плеч невыносимо давящий на них груз долга и обязанностей. Избавиться от пут принятых в обществе правил. Тот, кем я был прежде, исчез, растворился в небытии. А тот, кем я стал, не был знаком даже мне самому.
Никто не знал, кто я. Куда и зачем лечу. Не надо было чувствовать неловкость, давать отчет, путаться, оправдываться. «Подумать только, Руди, – пело во мне все, – мало того что ты никому ничего не должен: никто от тебя ничего не ждет. А раз так – и не потребует тоже! Ну а если и потребует…»
Груз прежних условностей и стереотипов сходил и отслаивался, как кожа после загара. Стало непривычно легко и просторно. Слегка кружилась голова. И даже юркнувшая вдруг в позвоночнике робкая змейка опасения тоже не испортила ощущения праздника.
«Ну-с, – сказал я, наконец, самому себе, прикрыв глаза и стараясь сосредоточиться, – что теперь, Руди?» И тут же задал себе вопрос: а к кому из нас двоих ты, собственно, обращаешься и от кого ждешь ответа? От Руди до аварии или после нее? Или, если хочешь: от того, каким ты стал теперь, или от давнего твоего виртуального близнеца?
В принципе, как и тогда, в больнице, я как бы раздвоился и чувствовал в себе присутствие их обоих, «Давайте же сначала решим, – обратился я мысленно к ним, – что каждый из вас собирается мне предложить?»
Мне хотелось, чтобы они спорили между собой, а я, как бы стоя в стороне, прислушивался. Я – но не тот и не другой, а какой-то третий. Я даже одернул себя: эй, Руди, уж не шизофрения ли это?! Но, подумав, успокоился: а разве не происходит это, пусть и по-разному, с каждым нормальным человеком? И если даже кто-нибудь станет клясться и божиться, что никогда подобного не испытывал, верить ему стоит не больше, чем тому, кто объявит, что ни разу в жизни не занимался онанизмом.
– Ну! – сказал я вслух. – Начали!
«Не будь бабой и трусливым интеллигентом, – насмешливо откликнулся мой реальный двойник, Руди-Реалист. – Сколько тебе осталось? Всего-то года четыре? Ну и живи! Не комплексуй и не философствуй, как твои дрессированные дружки. Бери пример с Чарли. Вот кто настоящий мужик! Гуляй, трахайся, получай удовольствие! Ситуация подскажет сама…»
«Уж не думаешь ли ты, что выбрал из колоды случайностей джокер и теперь можешь не беспокоиться? – надменно возразил Руди – Виртуальный Двойник из прошлого. – Ты ведь еще не видел карту, хоть она и у тебя в руках. А если ты ошибаешься?»
Но Руди-Реалист не собирался сдаваться: «Чего он там нудит, этот засушенный кастрат? При чем там карты? Главное – опыт. За битого – двух небитых дают! И пошли его, знаешь куда? Сказать?»
На что Виртуальный Двойник незамедлительно сдержанно, но с достоинством отреагировал: «Ты никогда не был ни авантюристом, ни игроком, Руди. Хочешь уподобиться в твоем возрасте сопливому подростку, у которого играют гормоны? Авантюризм – болезнь. Причем неизлечимая. Как алкоголизм. Или пристрастие к наркотикам».
«Хочешь превратиться в задрипанного и трусливого импотента? Тогда не слушай этого сварливого мудака. Ты ведь сам, небось, знаешь, что уже сама по себе попытка иногда захватывает куда сильнее, чем результат. Хочешь жить или существовать?» – усмехнулся Руди-Реалист.
«Про возможные последствия он, конечно, помалкивает, этот твой непрошеный советник, – прервал его Виртуальный Двойник, – не так ли? А я напомню тебе о них: в конце концов, ты окажешься один-одинешенек. Ни семьи, ни друзей и знакомых. Ты – не из того теста, Руди. Характер не сменишь, как костюм или прическу».
Но Руди-Реалист был настолько уверен в своей правоте, что и не собирался сдаваться.
«Хочешь вернуться в свои вонючие профессорские будни? К старым комплексам? В унылый хлев скуки и обязанностей? – Он разошелся и уже не мог остановиться. – К трем десятилетиям фригидного безразличия? К семейной ржавчине? Извечной неудовлетворенности? К профессиональной невостребованности, наконец?»
Я не слышал, что ответил на это Виртуальный Двойник: думал о том, что они способны спорить до посинения, но никогда ни на чем не сойдутся. Оба были решительны, но бескомпромиссны. Бесстыдно откровенны, но бесплодны. Прислушавшись, я вдруг заново ощутил почти физическую боль: мне без наркоза взрезали внутренности.
«Не тебя ли природа одарила редкими музыкальными способностями? Вспомни, что говорили о тебе твои преподаватели в бухарестской консерватории. Помнишь, как тебя прочили в дирижеры? Как счастлива была Роза, когда слышала, какая будущность тебя ждет? А ты после этого взял и пошел на поводу у тусклой и бескрылой бабы?»
Но реплику Руди-Реалиста мгновенно опроверг Виртуальный Двойник:
«Какая дешевая демагогия! Он делает вид, будто не знает, что эмиграция ставит человека в неравные условия. Разве тебе не пришлось все начинать заново? Попробовал бы ты не считаться с этим – тебя бы просто сломало».
«Ерунда, все это – отговорки, – отмел его доводы Руди-Реалист. – Настоящая причина – в твоей вонючей интеллигентской слабости. Все эти разговоры о роке и судьбе – чушь собачья. Ты не просто сдался: ты еще уверил себя, что слава и известность – лишь иллюзорная попытка бежать от Времени, которое наступает тебе на пятки…»
Парадокс, но все мои сомнения заглохли и осели в архиве памяти, едва я переступил порог нью-йоркского аэропорта имени Кеннеди. Стащив свои чемоданы с ленты багажного транспортера, я погрузил их на тележку и двинулся к выходу. По дороге увидел надпись: «Бюро туристской информации». Остановившись, я попросил девицу в окошке найти мне в аренду студию в Манхэттене.
– Тут есть одна, не очень дорогая. Это на углу Восемьдесят шестой улицы и Первой авеню. Правда, дом старый…
– Фиг с ним, – галантно улыбнулся я.
Девица поглядела на меня с улыбкой и покачала головой: ну и бедовый же папашка!
Сев в такси, я с удовольствием вглядывался в контуры Города Большого Яблока. Глядя, как наплывают пылающие огнями кристаллы небоскребов, я думал о том, что не только в Европе, но и в Америке нет ничего, подобного нью-йоркскому Манхэттену – ни по изяществу, ни по яркой оригинальности. Все остальное – лишь жалкое подражание. Не оригинал – подделка!
Манхэттен – самое эротическое место на земном шаре. Я понимаю: каждый видит и чувствует по-другому. Но для меня лично эротика Манхэттена женственна и элегантна, как нижнее белье супермодели. Она завораживает и волнует кровь, как приоткрывшиеся в чувственном порыве губы. Обещает и пьянит, как сброшенное с плеч платье. Когда видишь его после долгого отсутствия, гулко кружится голова и стучит сердце.
Когда-то очень давно, когда мы с Розой навсегда уезжали из Румынии в Америку, нам повезло: мы провели несколько дней в Париже. И там, бродя потрясенный вокруг Эйфелевой башни и глядя на нее издалека, я думал о том, как же похожа она на гигантский фаллос. И не только потому, что так настойчиво рвется ввысь на фоне окружающих зданий. Ведь даже стоя под ней, ты чувствуешь себя как внутри гигантской мошонки. По стальным артериям ферм, как сперма, изливается электричество. А напряженный взлет этажей напоминает застывшую энергию эрекции. Для меня лично Эйфелева башня – не только символ Парижа, но и подсознательный гимн мужскому мачизму.
А вот приближаясь к Манхэттену, я всегда испытываю нечто совершенно другое. Мне кажется, будто я без разрешения подглядываю в окно чьей-то спальни. Той самой, где готовится лечь в постель загадочная незнакомка…
Еще час с чем-то и через восемь месяцев после аварии я оказался в небольшой, но довольно уютной однокомнатной квартирке. Перед тем как сдавать ее новому жильцу, хозяева сменили кондиционер и вытащили вещи прежнего обитателя. О том, что он покончил жизнь самоубийством, я узнал только позже, от соседки.
Открывший мне дверь черный служитель с ключами ушел, и я остался один. Включив транзистор, я стал раскладывать в шкафу свои вещи. Когда кончил, зашел в туалет и инстинктивно взглянул в зеркало. Оттуда на меня глядел знакомый и вместе с тем незнакомый мужчина за пятьдесят. Правильные черты лица, темные, ощупывающие глаза и, что еще необычней, – куда меньшая сетка морщин, В совсем еще недавно седой шевелюре проглядывались темнеющие нити волос. Не так давно отпущенная косичка значительно подросла.
Я не привык к одиночеству, И уже через полтора часа почувствовал себя, как закованный в кандалы каторжник. Стены давили холодным безмолвием. Простуженно похрипывал кондиционер. Мне вдруг остро захотелось ощутить рядом женщину. Неважно какую, даже проститутку. Зажмуриться, вжавшись, зарыться в ее тело и ни о чем не думать. Просто ощущать рядом человеческое тепло.
Было уже за полночь. Я вышел на улицу и остановил такси.
– Куда-нибудь в ночной клуб. Лучше – попроще, – сказал я шоферу.
Тот ухмыльнулся: я не первый, кто обращается к нему с такой просьбой.
– В «Вавилон», сэр…
Ночной клуб полностью оправдывал свое экзотическое название. Публика здесь была явно второсортная. В основном – легальные и нелегальные эмигранты разных цветов и оттенков. В плохо проветренном зале пахло пивной отрыжкой, потными носками и вдавленными в переполненные пепельницы бычками от сигарет.
На маленькой сцене, раздеваясь под хриплую музыку, раскручивали бедра две стриптизерши – белая и мулатка. Белая чем-то напомнила мне Абби в ее двадцать пять. Я спросил у официанта, будут ли другие номера в программе.
– Сэр, – сказал он, взглянув на часы, – через час.
Через час я встал и прошел через кухню к черному ходу. Ждать пришлось минут пятнадцать. Увидев замеченную мною стриптизершу, я поклонился. Старомодная учтивость усмиряет самых свирепых жриц любви.
– Девушка, – обратился я к ней, – а ведь я жду вас…
Она посмотрела на меня так, что впору было отлететь на пару шагов в сторону. Но я не растерялся и состроил очаровательную улыбку.
– Думаешь, меня вот так любой мужик может в ночном клубе подцепить на ночь? В жизни нет! Я не блядь…
Ей вряд ли исполнилось двадцать пять. Но даже густой слой грима не мог испортить тонких черт лица. Волосы у нее были цвета спелой пшеницы.
– Конечно, нет, – сказал я, любуясь ею. – Вы, прежде всего – женщина, а каждая женщина – чуточку богиня.
Она посмотрела на меня удивленно и заинтригованно, но вместе с тем недоверчиво ухмыльнулась.
– Поэтому, – продолжил я клеить ее, – я хочу предложить вам посидеть со мной где-нибудь, где тепло и уютно. Я не здешний. И плохо ориентируюсь в Нью-Йорке. Просто мне очень одиноко сегодня. Вы не боитесь ночи?
Чем-то я ее купил, наверное. Она привела меня во второстепенный бар и стала нагружаться спиртным.
– Что-что, а пить ты умеешь, – покачал я головой.
– А ты знаешь, откуда я, папик? Из Польши… Слышал?
– Шопен, Венявский,[10] Огинский, – постучал я бокалом по накрытому клеенкой столу.
– Образованный! – засмеялась она и налила себе приличную порцию бренди.
Я ухмыльнулся. Мы продолжали весело болтать.
– Ты и впрямь обаятельный, америкаша, – высосала она уже бог знает какой бокал. – Но знаешь, у меня нюх на это дело. Что-то в тебе такое непонятное. От мазурика.
– Ну, если так, – протянул я, – значит, аферисты куда привлекательней музыкантов.
Она довольно расхохоталась:
– Это ты-то музыкант, папочка? Я ведь полька, меня не проведешь…
– Вот уж не собирался, – хмыкнул я.
Ее совсем развезло. Она терлась носом о мою шею и хихикала.
– Ну, правда, кто ты, а?! Кто? – Язык у нее слегка заплетался. – Может, наркотики толкаешь? А? Не, непохоже! Шулер, что ли? Вроде тоже не… Постой, а может, ты – фальшивомонетчик? А? Говоришь – нет? Ладно! Но даже если да, – то все равно ты миляга…
Я погрузил стриптизершу в такси и отвез к себе в студию. Она была настолько пьяна и дышала такой смесью бренди и ликеров, что, уложив ее, я повернулся на другую сторону и заснул. Пьяные бабы во мне сексуальных порывов не вызывают.
Часа через полтора она разбудила меня:
– Ты что, импотент?
– Да нет как будто, – отреагировал я несколько удивленно. – Еще в себя не пришел…
– А ты приди, – зевнула она и погрозила мне пальцем: – Надеюсь, ты не извращенец. Хобот оторву…
– Не пугай, – ответил я. – Не боюсь. Но вначале пойди в душ и хорошенько почисть зубы.
Она не стала спорить. Когда она вернулась, в ее руках был цветной кондом.
– Привет, – потрепала она меня за одно место. – Что, птенчик проклюнулся?
Отработав свое, эта весталка бросила на меня удивленный взгляд:
– А трахаешься ты, папик, кто бы ты ни был, совсем не как лох, который от жены сбежал.
– Спасибо за комплимент. Даже не комплимент – панегирик.
Стриптизерша ошарашенно посмотрела на меня:
– Чего?! Слова какие-то странные говоришь…
– Довольна? – спросил я.
– Эй, – вскинулась она, – если думаешь, что не заплатишь, я тебе здесь такой крик подниму!
– Может, скидочку сделаешь, – продолжал я подсмеиваться над ней. – Все-таки – удовольствие…
– Еще чего! – на полном серьезе ответила она. – Не для того я сюда приехала, чтобы с пятидесятилетними мужиками романы крутить. Я замуж хочу! Понимаешь? Свой домик, муж, детки…
Мне стало смешно. Я рассмеялся вслух.
– В любой куртизанке спит порядочная матрона.
– Опять слова непонятные бормочешь?!
Когда она ушла, я лег спать. Никаких угрызений совести не чувствовал, хотя впервые в жизни купил бабу. Начиналась новая жизнь…
Утром я сразу же позвонил Гарри Кроуфорду, с которым давно познакомился в Лос-Анджелесе:
– Гарри? Это я, Руди… Да, здесь, в Нью-Йорке… Что? Когда ты хочешь, чтобы я к тебе пришел?
У Руди было все: привлекательная внешность, потрясающая музыкальность, легкий и оптимистичный характер. И все равно он не состоялся. Он понимал это и сам. Все, что он делал, было подсказано Абби.
Было правильно, но бескрыло. Соответствовало принятым нормам, но губило. Она не зажигала – гасила. Была не стартером, а глушителем. А ведь в Руди так чувствовалось творческое начало!
Он родился художником. Творцом. Абби же нужен был благоустроенный муж и внимательный отец. Рисковать благополучием свитого ею гнезда она бы не стала. А Руди настаивать на своем был просто неспособен. Уж чересчур по-интеллигентски он мягкотел и нерешителен.
Руди и Роза были моей второй семьей. Свою мать я потерял в семь лет. Роза заняла ее место, когда мне стукнуло двадцать восемь. Два десятилетия до этого в моей жизни существовала черная дыра. Даже женитьба и рождение близнецов ничего не изменили.
Я всегда испытывал к Розе самые искренние сыновние чувства. Но не понимать, что в судьбе Руди ее роль была неоднозначной, не мог. С одной стороны, вряд ли много нашлось бы вокруг таких восторженных и преданных матерей. С другой, сама ее восторженность и беспредельная доброта наложили на Руди калечащий отпечаток.
Она с раннего детства внушала Руди, что его ждет блестящая будущность. Карьера! Слава! Обожание! При этом как бы само собой подразумевалось, что, если есть талант, все остальное – вторично. В Бухаресте, в консерватории, ему и вправду прочили блестящую будущность. Он был единственным, кому уже в студенческие времена давали дирижировать. Хвалили. Несколько раз фотографии с восторженными рецензиями появлялись в газетах. Я не сомневаюсь: останься он в Румынии, заматерел бы и получил чины и почет. Эмиграция в Америку с беспощадной решительностью перемешала карты.
Но Роза всю свою жизнь рвалась за железный занавес. Люто ненавидя серость и ханжескую мораль коммунистических пуритан, она до конца своей жизни оставалась ярой монархисткой.
– Нет грязнее развратников, – говорила она Руди, – чем монахи под красным знаменем.
И много лет подряд не прекращала попыток найти сбежавшую еще до войны за океан кузину. Но разыскала ее Роза только в конце пятидесятых. А там уже сыграла роль еврейская солидарность. Какому-то старичку вдовцу заплатили и послали туристом в Бухарест. Тот зарегистрировал свой брак с Розой в посольстве, а еще через полгода она с Руди появилась в Лос-Анджелесе.
Познакомились мы с ним в «Макдоналдсе». Я тогда – только три месяца после бегства из Йоханнесбурга – мыл там посуду. Руди стоял за стойкой: передавал заказы и получал деньги. Уже через месяц, подружившись, мы вдвоем сняли маленькую съемную квартирку. Так было дешевле и веселее. Роза, чтобы эмиграционная служба не обвинила ее в фиктивном браке, жила у своего старичка.
Вскоре Руди устроился тапером в ночной клуб. Зарабатывал он там, кстати говоря, совсем неплохо. Мы договорились так: сначала я сдаю американские экзамены, чтобы получить разрешение работать в Америке врачом. Он в это время продолжает играть в своем клубе. А когда я получу заветный документ, наступит его очередь. Он будет шататься по оркестрам и аудициям, а я – его содержать. Мы были молоды и ничего о предстоящих трудностях знать не хотели.
Когда я впервые увидел Розу, ей уже стукнуло сорок семь. Мы пришли к ней на обед с Руди. Роза была ослепительна. Все в ней играло, искрилось, переливалось. Не только внешность – темперамент, жизнелюбие, оптимизм. Взгляду нее был темный, бездна, с шальными искринками. Губы – чуть приоткрыты в улыбке. Движения – гибкие, молодые.
К Руди она относилась как к иконе. Была преданна и добра и вселяла оптимизм. А меня приняла в своем доме как сына. Когда мы приходили, она не только кормила нас, но еще давала с собой еду и оставляла стирать наши шмотки. Ее старичок – фиктивный муж вечно кочевал из больницы в больницу.
Хотя мы были друзьями, в свое политическое прошлое я Руди не посвящал. Не потому что не верил – не хотел впутывать. Слишком уж непросто складывалось все в моей жизни. Вначале мне повезло, и по окончании школы я был принят на медицинский факультет в Париже. Даже получил стипендию: французы ведь любят щеголять своим либерализмом. Но вскоре связался с южноафриканским подпольем и стал активно участвовать в борьбе против апартеида. Этого мне показалось мало – стал связным между черным подпольем дома и эмиграцией и даже вступил в компартию. Однажды, уже без пяти минут врач, я познакомился с довольно хорошенькой студенткой, дочерью одного из племенных вождей. И хотя был из бедной семьи, она настояла на том, чтобы мы поженились.
Узнав, кто я на самом деле, мой тесть долго не думал. Хотя дочь его была беременна, он стукнул на меня в охранку. И я загремел. Правда, всего на полгода. Не будь я осторожен и найди они у меня тогда то, что искали, я бы не вышел и через пятнадцать, а может – через двадцать лет. Меня вынуждены были выпустить, и я навострил лыжи в Америку.
Так уж получилось, что вся моя политическая энергия осталась невыплеснутой. Поэтому, очутившись в Лос-Анджелесе, я стал разыскивать своих единомышленников. Но в Америке коммунисты, наученные эпохой маккартизма,[11] не рыпались. И я сошелся с черными радикалами. Ведь они, так же как в свое время и мы в Южной Африке, боролись против расовой дискриминации. Слишком сильным было во мне стремление непременно самому участвовать в борьбе. Если хотите – внести свою лепту в революцию.
К тому времени одни из черных радикалов в знак протеста против апартеида в Америке перешли в мусульманство. А другие собирались стать на путь вооруженного бунта. Вот к ним-то меня и потянуло: их борьба за гражданские права была в моих глазах совершенно справедливой.
Все стало с ног на голову, когда они пристрелили полицейского. Кстати, отпетого расиста и патологического садиста. По своим убеждениям я был коммунистом, а не террористом. И хотя об их намерениях знал, доносить на них не собирался.
– Пойдешь с нами? – спросили меня.
Я покачал головой и наотрез отказался. Мне казалось, на меня махнули рукой. Никто меня не разыскивал. Никто со мной не связывался. А через несколько недель меня арестовали агенты ФБР. Двое из подследственных показали, что я знал о предстоящем убийстве. Мало того – якобы принимал в нем участие.
Меня спасла Роза. Сказала, что ночь, когда произошло убийство, я провел у нее. Ей на руку сыграло и то обстоятельство, что старичок – фиктивный муж опять слег в больницу. Их обоих – Розу и Руди – буквально затаскали в полиции. Орали, угрожали, запугивали. Говорили, что, раз она трахается с молодым любовником, значит, брак у нее и не брак вовсе, а грязная сделка. Что вышвырнут из Америки и посадят. Но Роза упрямо твердила свое. В конце концов, на них обоих махнули рукой.
Когда меня выпустили, Роза взяла с меня клятву, что никогда и ни при каких обстоятельствах я больше не стану вмешиваться в политику. Но взгляды свои я изменил вовсе не из-за Розы. Конечно, я понимал, что революцию в стерильных перчатках не сделаешь. Но инстинкт и разум подсказывали мне, что никакая цель не может оправдать средства для ее достижения. Нельзя одной кровью смывать другую. Их потоки сливаются вместе в целый океан. Только подумать, во что бы превратилась жизнь, приди люди, которые меня окружали, к власти, – захочется повеситься на первой же осине.
«Ты – врач! – сказал я себе. – Твоя обязанность – лечить язвы отдельного человека, а не всего общества в целом». Впоследствии эта мысль обрела философскую окраску: мир не переделаешь! Насилие способно порождать только насилие. А потому борьба должна быть открытой, легальной, а не вооруженной. В конце концов, побеждают идеи, а не оружие. О прошлом своем я не жалел, но будущее решил строить иначе. Как лекарь, а не как революционер…
Роза была и осталась для меня реликтом прошлого, давно ушедшего. В послевоенной реальности она застряла совершенно случайно. Была отголоском эпохи парижского Мулен Ружа, а не Голливуда. Европейского вкуса, а не американского стандарта.
Назвать ее властной было бы нельзя. Но ее всепоглощающая и обостренная любовь к Руди действовала на него парализующе. Он обожал мать. Отношения между ними были такими ласковыми и нежными, что подозрительная Абби даже спросила у меня как-то, не кроется ли за этим еще что-то? Я отругал ее, и она отстала.
В жизни Руди Абби появилась лишь после того, как его отношения с Лолой стали намного серьезней. Шатенка с голубыми глазами и низким голосом, Лола напоминала, женщин с ренуаровских полотен. Жила она вместе с трехлетним сыном в муниципальном доме для людей с небольшим достатком. Такую же квартиру получила после смерти своего старичка и Роза. Ту, что принадлежала ему, забрали его дети. Роза не стала ни спорить, ни судиться. Это было не в ее духе.
Лола пела в том же ночном клубе, где Руди играл на своем кларнете. Как и мы с ним, она бежала со своей родины – Кубы. Ее муж, сообщили ей власти, покончил с собой в застенках команданте[12] Кастро. Вот тогда-то она и решила бежать.
Ни внешностью своей, ни манерами Лола нисколько не напоминала Розу. Ей вообще были свойственны более отрывистые, трагические тона. Возможно, поэтому ее роман с Руди оказался таким бурным.
– С ней я теряю голову, – признавался мне Руди.
То же могла бы сказать и Лола. Когда она смотрела на Руди, в ее глазах накипали слезы. Я сам это видел. Как-то Руди признался, что той глубины и бесконечности секса, который он познал с Лолой, он никогда больше и ни с кем не испытывал. Они были созданы друг для друга. Если он был рядом, Лола никого не видела. Если появлялась она – все вокруг переставало существовать для него. Они словно радировали друг другу на только им понятном языке телепатии. Общались на тех волнах, которые обычные люди не способны воспринять. А находясь рядом, покидали землю и уносились туда, куда дорога открыта лишь избранным.
Я лично уверен, что такой накал люди долго выдержать не могут. Он, конечно, до безумия обостряет чувства, но когда-нибудь приедается, как острая приправа в одном и том же блюде.
Когда Руди переехал к Лоле, Роза позвала меня к себе.
– Чарли, – сказала она мне, – то, что я делаю, – преступление. Но ведь иначе они погубят себя оба. От любви или от разочарования – какая разница?
Роза теряла сына и не могла этого допустить. Уже потом, перед своим исчезновением, Лола рассказала мне о своем разговоре с ней.
– Девочка, – сказала ей Роза, – вы оба беспомощны, как дети. Ты хочешь всю жизнь петь в своем «Бризе»? Или чтобы он так и не вырос из своего кларнета? Тебе нужен сильный мужчина, а ему – сильная женщина.
Лола стала плакать. Роза обняла ее и тоже заплакала:
– Я боюсь за тебя, за него, за твоего ребенка, за ваших возможных детей. Ты представляешь, чем все это кончится через пять-десять лет? Вы возненавидите друг друга…
С ее стороны это была исповедь, признание в совершенном грехе. Возможно, поэтому это так подействовало на верующую душу Лолы.
– Я знаю, я – ведьма, разлучница, бесчувственная тварь! – сквозь слезы твердила Роза. – И никогда себе этого не прощу. Но пойми – нет на свете ненависти чудовищней, чем та, что приходит на смену любви. В ней пепел разочарования. А под ним – раскаленные угли: укоры, упреки, боль…
Когда Лола исчезла, Руди не мог найти себе места. Он ходил из угла в угол и рыдал в голос. Но я не мог избавиться от ощущения, что он оплакивает не Лолу, а свою мечту. Тогда я и призвал на помощь Абби. К тому времени каждому из нас было ясно, что мы противопоказаны друг другу. И она, и я хорошо знали, чего мы хотим и чего не допустим в другом.
Руди ей понравился. Абби импонировали его мягкость, своего рода застенчивость, нерешительность. Она чувствовала себя скульптором, в руки которому попал добротный материал. Надо было только поработать и изваять скульптуру по своему вкусу. Конечно же, она не горела страстью. Но знают ли такие натуры вообще, что такое страсть?
Через день после того, как я привел Руди в больницу, она заявила мне со свойственной ей прямотой рационализма:
– Он мне подходит. Я прощу тебе за него твое свинство. Но ты должен сказать мне, как я должна с ним себя вести?
– Лечь с ним в постель и быть ласковой. Ты сумеешь?
Она прожгла меня взглядом своих серо-голубых глаз и прошипела:
– Какая же ты все-таки скотина…
Если отношения между двоими ухудшаются, они сразу начинают обвинять друг друга, хотя, за редким исключением, одинаково виноваты оба. Ведь хочется оправдаться перед самим собой, а раз так – свалить ответственность на другого.
Руди нравились моя решительность, умение сдерживать чувства и порывы. Когда надо было принять решение, я, в отличие от него, не металась, впадая в панику, не искала чьих-то советов, а, спокойно обдумав и взвесив все обстоятельства, находила наиболее правильный и подходящий случаю вариант. Сомнения и колебания не в состоянии предотвратить неизбежное: они лишь увеличивают ненужный риск.
Когда мы поженились, Руди целый год потратил на прослушивания: тешил себя надеждой, что получит в конце концов место дирижера. Возвращался он всегда разбитый, больной и отчаявшийся. С таким же успехом, утешая, говорила я ему, ты бы мог хотеть стать миллионером или сенатором. Для престижной карьеры у Руди не было ни толстокожести дипломата и политика, ни мужества бойца, готового стоять насмерть.
Как раз в это время я узнала, что в университете Докторант, занимающийся музыкальным фольклором, может получить неплохую стипендию. И я решила, что он должен попробовать. У нас уже была Джессика, и денег, которые Руди получал поначалу, конечно, не могло хватать. Несколько лет нам пришлось жить за счет накоплений моей семьи. Но в более далекой перспективе более удачной мысли и в голову не могло прийти.
Нужно отдать Руди должное – со своими университетскими обязанностями он освоился довольно быстро. Вначале это даже подогревало его тщеславие: ведь впереди была заветная должность профессора… И только Чарли, как черный ворон, каркал при встречах:
– Ты даже не понимаешь, что ты делаешь, Абби! Роешь яму, в которую сама же когда-нибудь упадешь.
Но я иронически улыбалась в ответ.
– Прибереги свои советы для себя, – говорила я ему. – Думаю, ты в них нуждаешься больше, чем мы.
Ссорились мы с Руди крайне редко. У меня всегда хватало терпения переубедить его, когда он заблуждался. И как бы ни велико было вначале его сопротивление, со временем он воспринимал мою точку зрения как нечто само собой разумеющееся. Такое разделение ролей в семье – один подталкивает, а другой идет вперед по проложенному маршруту – уверенно действовало до злополучной аварии. Потом – все рухнуло.
Конечно, темпераменты у нас с Руди очень разные. Я постоянно слышала, что ему не хватает тепла и любви. Но любовь – это не бесконечное сюсюканье и телячьи нежности, а готовность вместе идти по трудной дороге жизни. Я представляю себе, что было бы с нами, если бы мы все время только и делали, что облизывали друг друга. Когда в семье сталкиваются несхожие характеры, трения преодолеваются только с помощью взаимных уступок.
Свой первый урок взаимоотношений полов я получила дома, Моя мать выросла в обеспеченной и соблюдающей строгие прусские традиции семье директора гимназии. Студенткой она изучала антропологию в Гёттингене и там же познакомилась с моим отцом. Он был пекарем в той кондитерской, где она покупала по утрам булки. Веселый и видный парень на три года ее моложе, не ума палата, конечно, но зато добрый и общительный, только никакая ей не пара. Но мать влюбилась в него по уши. По-видимому, как бы ни был умен человек, физическое влечение иногда оказывается сильнее интеллекта. И хотя ее предупреждали, как и чем все может кончиться, она настояла на своем и вышла за него замуж. Так начались все ее несчастья…
Я не могу сказать о своем отце ни одного плохого слова: он безумно меня любил и баловал, шел навстречу любому капризу. Ведь я появилась на свет через тринадцать лет после того, как родился мой старший брат Эрнест, и родители уже отчаялись, что у них еще будут дети. Помимо того, в отличие от всегда собранной и суховатой матери, отец, сколько я его помню, излучал какую-то захватывающую и необъятную радость жизни.
В нем, несомненно, жила авантюрная жилка: это ведь он настоял на том, чтобы в разгар кризиса двадцать девятого года уехать в Америку. «Твои родители, – сказал он матери, – никогда не смирятся с тем, что я стал твоим мужем».
Он был прав: дед и бабка так и не простили не только ему – своей единственной дочери ни сомнительного замужества, ни бегства в Америку. Хотя мать это и скрывала, отец с несвойственной ему злостью рассказывал, что ее папаша вступил в нацистскую партию и стал ярым поборником Гитлера. Я думаю, именно это обстоятельство и сыграло свою роль в том, что мой брат Эрнест, который во время Второй мировой войны был несовершеннолетним, попросился в армию добровольцем и через семь лет после капитуляции Германии погиб где-то в Корее.
В Америке мать оставила все мечты о своей профессии и начала работать вместе с отцом в кондитерской. Она по-прежнему его очень любила и прощала мелкие интрижки. Он уходил и возвращался, исчезал и появлялся, и она всякий раз без слов принимала его назад, даже если он брал деньги из общей кассы. Я уверена, что и мое появление на свет тоже было связано с ее попыткой приручить его к семейной жизни.
Однажды ночью я проснулась от громких голосов.
– Что ты хочешь от меня? – спрашивал отец. – Ну такой я, такой! Понимаешь?! Ты меня не исправишь. Хочешь – я уйду!
Мать плакала:
– От тебя пахнет шнапсом и бабой.
В другой раз она доняла его так, что в нем проснулась жалость:
– Я знаю, со мной тебе плохо. Мне правда жаль тебя, но что я могу сделать?
– Жаль, – не на шутку вскипела мать, – жаль? Это кого? Меня? Тебя надо пожалеть, – кричала она. – Ты – банкрот и неудачник! Ты ищешь и не находишь! И не найдешь никогда, уж поверь мне. А я – у меня есть самое бесценное – любовь, чувство, не только секс.
Извечные споры и ссоры между родителями не могли не врезаться в мою память. Но не это сломало отца: он умер вскоре после того, как погиб Эрнест. Отец считал, что во всем виновен он и его уходы из дома. И никто бы его в этом не переубедил. Мне тогда только-только исполнилось тринадцать лет…
С тех пор всю накопившуюся в ней горечь мать изливала на меня.
– Абби, – твердила она, – запомни: чресла у женщины – либо копилка, либо разменный аппарат. И не покупайся на сказки о любви. Из всех диктатур она – самая хитрая, жестокая, беспринципная! Один из двух всегда пользуется слабостью другого, играет на ней, и освободиться невозможно.
Я кивала в ответ, хотя далеко не все понимала. Горечи в матери было столько, что хватило бы на троих. Потерять в сорок шесть сына, а через год остаться вдовой? Но беды ее лишь закалили: она стала суровой и очень религиозной женщиной. Если судить по фотографиям, внешне мать как две капли стала походить на мою бабку. Встретиться им так и не пришлось: дед и бабка оказались после войны в Восточной Германии. Там дед с таким же усердием служил коммунистам, как раньше нацистам.
Мать замкнулась и посвятила себя своему бизнесу и церкви. Деньги стали для нее чем-то вроде второго Бога.
– Жизнь не терпит слабости, – наставляла она меня. – Если хочешь хорошо устроиться, будь сильной… Вывод делай сама…
К тому времени я знала о жизни куда больше многих сверстниц и шла по ней с открытыми глазами. А в шестнадцать твердо решила: быть под чьим-то сапогом, терпеть и мучиться во имя любви – не для меня.
Я думаю, Чарли – первый настоящий мужчина в моей жизни – не прочь был бы сделать из меня рабу, но это ему не удалось. Поэтому мы и расстались с ним довольно скоро: для меня независимость играет куда большую роль чем удовольствия. Любое наслаждение – лишь краткий миг и очень скоро тает, а независимость – нечто такое, что остается всегда с тобой.
Конечно же, это ударило по его самолюбию: Чарли привык, чтобы за ним бегали, упрашивали, унижались перед ним, а он – как бы снисходил. Со мной же у него все было по-другому, и Чарли закомплексовал.
Даже сейчас, оглядываясь назад, я считаю, что по-настоящему выиграла я, а не он, плейбой с волнующе хрипловатым голосом джаз-певца и глазами сердцееда. Он так и не завел после бегства из Южной Африки вторую семью и, даже начав зарабатывать бешеные деньги как модный проктолог, ограничился собиранием коллекции: правда, не бабочек и жуков, а женщин.
Его постель была колизеем и храмовым святилищем одновременно. Но хотя через нее прошли толпы гладиаторш, ни одной из них он, жрец секса и наслаждения, так и не воздвиг алтаря. Если я не ошибаюсь, есть такая болезнь, когда человек не различает, что он ест, и не получает от еды никакого удовольствия, – у Чарли произошло нечто подобное с сексом. Наверное, это наказание свыше за все его годы служения дьяволу похоти.
Когда он уже переступил пятидесятилетний рубеж, около него стала вертеться молоденькая креолка Селеста, Этакая шустрая нелегальная эмигранточка: сначала – домработница, потом – экономка и, наконец, – доверенная секретарша. Чарли, хоть он и в два раза старше нее, все равно еще очень долго продолжал наставлять ей рога, когда и где только мог. Я уверена, что надежда этой нагловатой кубиночки, услаждая его увядающее либидо, получить наследство, совпала с его чисто мужским расчетом: обзавестись под старость бесплатной сожительницей и верной нянькой, Домов для престарелых Чарли боялся как огня: надо было видеть, в каком настроении он возвращался после посещений Розы в ее последней обители.
Влияние Чарли на Руди было непомерным, и мне, так же как и в случае с Розой, стоило неимоверного труда нейтрализовать его. Но и это мне не помогло: несчастье с Руди все перевернуло вверх дном. Авантюрист-случай подобрал подходящий ключ к вратам семейной крепости, и те послушно открылись, отдав ему на разграбление все ценное, что там было.
Перед тем как поехать в Бруклин, я принял душ и начал чистить зубы. Я всегда это делаю рьяно и основательно. Зубные врачи утверждают, что это помогает сохранять десна. Внезапно я почувствовал на кончике языка что-то твердое и незнакомое. С беспокойством сплюнув в раковину, я увидел две пломбы. Мне их поставили лет десять назад.
Я попробовал зубы зубочисткой: никаких дырок там и в помине не было. Я закрыл глаза: предупреждение Чарли получило новое подтверждение…
Все время, пока я шел к метро, я думал о том, что произошло. До этого я себе представлял свое будущее довольно абстрактно, но теперь оно обрело вполне конкретные очертания. Это как вдруг услышать приговор врача: вам, мой дорогой, осталось жить не больше трех месяцев! Ну, предположим, и шесть: что меняется? Сам ведь приговор отменен быть не может. А когда там казнь – сегодня или завтра – вряд ли играет такую большую роль, пока ты вдруг не почувствуешь роковые шаги смерти.
Гарри Кроуфорд жил в Гринвич-виллидж в Нижнем Манхэттене, как и все снобы шестидесятых. Доехав подземкой до Шеридан-сквер, я пошел на своих двоих в сторону Вашингтон-сквер-парка. Когда-то, лет тридцать-сорок назад, места эти были облюбованы богемой, но сейчас поблекли и ждут второго пришествия. Я уверен, что оно не так далеко; Манхэттен – остров, места здесь не так много, но магнитное поле притягательности просто неописуемо.
В парадной пахло сырой затхлостью. Постояльцы не столь богаты, чтобы содержать штат уборщиц и швейцаров.
Гарри встретил меня удивленным возгласом:
– Руди, дружище! Ты не только не меняешься – даже помолодел.
Я кисло улыбнулся в ответ.
– Когда мы виделись с тобой в последний раз? Лет пять назад?
– Что-то в этом роде, – кивнул я в ответ, – когда ты приехал на целый год в Лос-Анджелес.
– Смотри, как ты выглядишь! Как ты это делаешь? Ладно, проходи, садись. После смерти Сандры я» уже два года живу один: дети в Портленде и Канзас-сити… А ты что – решил взять отпуск?
– Вроде, – темнил я, – но без ограничения во времени.
– Ах так?! А где Абби?
– В Лос-Анджелесе, – не вдаваясь в подробности, сказал я.
Гарри – человек интеллигентный и приставать с расспросами не стал.
– У тебя какая-то цель? – тактично спросил он после обмена информацией об общих знакомых.
– Мне надоел университет…
– Мне тоже, – хмыкнул Гарри Кроуфорд. – Жду не дождусь, когда выйду на пенсию. Вот тогда… Поеду в Вермонт, там такая осень… Буду гулять, ловить рыбу, дышать чистым воздухом…
Я переждал, пока он перестанет мечтать вслух, и довольно сухо объяснил:
– Ты не понял: я решил сменить профессию.
– Что-что? – не понял он. – Ты о чем?
– Хочу снова начать дирижировать. Как в молодости…
Гарри смотрел на меня с удивлением и страхом: словно перед ним сидел полоумный, которому нельзя было перечить, чтобы не вызвать внезапной вспышки гнева.
– Ты всерьез? Не думаешь, что поздновато?
– Гарри, – вздохнул я, – мне нужна твоя помощь. Ты ведь знаком с этим Гольдбергом… Ну, у него свой большой офис, он – импрессарио и занимается музыкантами…
Гарри помолчал, бросил на меня осторожный взгляд и смущенно посмотрел в сторону:
– Руди, сказать тебе откровенно? Вряд ли у тебя с ним что-то выйдет…
Но я не стал облегчать ему положения, в котором он очутился.
– Ладно, – сказал я, – если ты не хочешь ему звонить…
Гарри встрепенулся, посмотрел на меня с явной жалостью и стеснительно произнес:
– Я ему, конечно, позвоню, но он человек грубый, несдержанный…
– Оставь это мне, – положил я ладонь на его руку, лежащую на подлокотнике кресла…
Джошуа Гольдберг и впрямь оказался малосимпатичным типом, Офис его располагался на тридцать первом этаже небоскреба на Третьей авеню. В приемной царила хамоватая и раскрашенная, как лошадь на карусели, секретарша. Сидевшие на стульях молодые музыканты вздрагивали при каждом движении заветной двери.
– След-щий, – цедила секретарша, и очередное молодое дарование, став ниже ростом, проскальзывало в дубовую дверь.
Мне пришлось прождать больше часа, пока дошла моя очередь:
– М-стер Гр-н, м-стер Г-льдберг ждет вас…
За большим столом с бюстом Бетховена сидел человек очень невысокого роста с пронизывающим взглядом и бесцеремонными манерами. Он показал рукой на стул по другую сторону стола и резко высек:
– Да!
– Вам звонил насчет меня профессор Кроуфорд, – сказал я, стараясь не очень глядеть в его холодные и острые гляделки.
– И что? – послышалось в ответ.
– Я в прошлом дирижер, кончал дирижерское отделение бухарестской консерватории, а потом много лет работал на университетской кафедре в Лос-Анджелесе. Моя область – музыкология.
– Короче, что вам нужно? – зыркнул он по мне цепляющимся взглядом.
– Видите ли… Я хочу снова встать за дирижерский пульт. Это моя мечта…
– А я хочу стать ковбоем, – прозвучало в ответ. – Вы что, серьезно? В вашем возрасте? Вам ведь вот-вот пятьдесят. Или уже стукнуло?
– Шестьдесят два, – сказал я правду.
Хозяин кабинета посмотрел на меня и сморщился:
– Были бы вы помоложе, я бы вам сказал…
– Скажите, – предложил я.
Джошуа Гольдберг поморщился:
– Хотите бесплатный совет умного еврея? Отправляйтесь домой. Примите успокаивающие таблетки. И на ночь – горячий душ, чтобы хорошо заснуть. Иногда помогает. Или пригласите девушку в гостиничный номер…
– Спасибо за совет, мистер Гольдберг, но…
– Слушайте, что вы хотите, чтобы я вам сказал? Вы еврей?
– Наполовину.
Он посмотрел на меня с некоторой долей жалостливости и шмыгнул носом:
– Ни один псих вас к дирижерскому пульту не подпустит. С таким же успехом вы могли бы обратиться в НАСА и предложить, чтобы вас сделали астронавтом…
Меня это разозлило.
– Вы как – пророк с дипломом или самоучка? – спросил я.
Он нажал кнопку и заорал в приоткрытую секретаршей дверь:
– Следующий!.. Где ты пропала?..
Чувство было такое, словно меня с головой окунули в унитаз. Возвращался домой я в метро и с тоской думал о том, как буду жить дальше. В одном я не сомневался: детская мечта о дирижерской палочке лопнула как мыльный пузырь. Неужели единственное, что мне осталось, – ехать в Швейцарию, искать там своих не подозревающих о моем существовании королевских родственников и судиться с ними? И сколько это займет времени? У меня ведь его не так уж много…
В Манхэттене, в подземке, я наткнулся на двух девушек. Одна из них, японочка, играла на скрипке, другая – на контрабасе. Выбрали они вещь по-настоящему сложную, и я еще подумал – наверное, это своего рода тренировка. Кое-кто, проходя мимо, бросал доллар или горсть монет в пасть открытого футляра. И мне в голову пришла шальная мысль. А что если…
После отъезда Руди вокруг меня возникла пустота. Селеста – женщина. Философские вопросы бытия ее не колышат. Да и связывало меня с ней нечто совсем иное, чем с ним. А кроме того, – она была в моей жизни – восемью годами, а он – больше чем ее половиной. Мне не хватало Руди. Я чувствовал удушье. Словно у меня ампутировали половину моей души.
Я по-прежнему принимал пациентов, Вставлял в анальные отверстия шланг с камерой. В полутемноте вглядывался в загадочные изгибы кишок на экране. Напоминая друг друга по форме и назначению, они приковывают взгляд, даже гипнотизируют его. Ведь твоя задача – в этой рутинной однообразности увидеть нечто такое, что надежно скрыто от взгляда постороннего наблюдателя. Распознать то, чего, кроме тебя и тебе подобных, выделить и отличить никто не может. Уловить характер. Предугадать судьбу. То есть, хочешь ты или не хочешь, но твоя роль в чем-то подобна роли предсказателя и пророка. Ведь ты не только видишь настоящее, но и можешь предсказать будущее.
Человеческие внутренности дышат и чувствуют. Они двигаются, издают звуки. Жалуются. Радуются. Волнуются. Успокаиваются. Пучась от газов, настороженно прислушиваются к самим себе. Отзываясь болями или изжогой, с тревогой вспоминают, что в них варилось после вчерашнего ужина. Ведь передо мной они предстают после восьмичасового поста, когда все уже выкакано.
Возможно, это кому-то покажется абсурдом, даже своего рода извращением, но по одному лишь подрагиванию кишок, по их смутному мерцанию и абрису эндоскоп дает возможность ответить на самый роковой вопрос в жизни человека: а не завелся ли там, внутри него, роковой червячок-кишкоточец. Тот самый, что оказывается часто сильнее интеллекта, могущественнее миллиардных кошельков и безжалостнее самого отпетого киллера.
– Прибавить соли? Перца? Кетчупа? – спросила меня во время обеда Селеста.
Я молча помотал головой и произнес без особого восторга:
– Нет, все очень вкусно.
– Руди не звонил? – покосилась она на меня.
Догадывалась, с чем связано мое настроение.
– Пока нет, – проглотил я кусок мяса и взялся за гарнир.
– Послезавтра у меня контрольная в колледже…
– По какому предмету? – спросил я тупо.
Она делает вторую степень по больничной администрации. Способная, надо отдать ей должное, девка. Но тоже вот – жизнь не складывается: тридцать пять, а она еще не замужем. Живет при мне. А я – не самый свежий продукт времени. Тысячу раз говорил ей:
– Эй, девочка! Позаботься о себе! Даже если тебе достанется все мое наследство, ты останешься внакладе. Мне уже за шестьдесят. Я, конечно, меньше двадцати прожить не думаю, не бойся. Но сколько тебе тогда стукнет: крепко за пятьдесят? Кому ты будешь нужна?
Селеста злилась, но я продолжал ее допекать:
– Будешь платить жиголо?
– Я однолюб, – огрызалась она. – Есть такая редкая порода дур.
Мне хотелось ей верить, но опыт подсказывал: то, что у женщины на языке, знают все. А вот то, что она думает, – только она сама.
В постели наша двадцатипятилетняя разница в возрасте никак не сказывалась. Но, даже появись она, удерживать Селесту я бы не стал. Мой дед женился в третий раз в семьдесят три, родил восьмого сына и жил до ста одного. У меня крепкие африканские гены, выдержка слона и опыт, которому могли бы позавидовать павианы.
В ту ночь позвонил Руди. Я сразу же почувствовал себя на вершине счастья. Он, конечно, забыл, что если в Нью-Йорке одиннадцать, то в Лос-Анджелесе – два ночи.
Селеста проснулась, приоткрыла глаза, но, сообразив, что это Руди, спокойно повернулась на другой бок. А я, надев халат, пошел в кабинет.
– Эй! – сказал я. – Брательник! Куда ты делся, сукин сын?!
– Пока в Нью-Йорк, – хохотнул он.
– Но почему не звонил?
– Не было чем похвастаться, – как на исповеди, виновато ответил он.
– Надеюсь, ты уже приобрел дирижерскую палочку? – спросил я, удобно усаживаясь в кресле.
– Пока нет.
Унылый голос брюзги свидетельствовал об очень низкой отметке на шкале духа.
– Еще есть время, – постарался я показать голосом, что настроен оптимистично.
Он молчал. Я решил его растормошить. В конце концов, он же немножко пижон. И если дать ему возможность покрасоваться…
– В системе человеческих вожделений, Руди, – четыре координаты, – хмыкнул я. – Власть, секс, деньги и слава. В каком ты сейчас?
Расчет оказался правильным. Удовольствие распустить вовсю хвост свойственно не только павлинам. Голос его сразу зазвучал куда бодрее.
– Чарли, – сказал он тоном модного лектора в колледже, – власть – это виагра для импотентов. Без нее они смешны и беспомощны.
Я не прерывал его. Дал ему возможность пофрантить и забыть о своей хандре.
– Ее истоки – в ранней эволюции, – набирал он энтузиазм, как мой «Ягуар» – скорость. – Здоровый и сильный самец увечил конкурента только для того, чтобы какая-нибудь самка не отдала предпочтение другому.
Я присвистнул:
– Руди, ты становишься философом!
В моем свисте было куда больше радости общения с ним, чем насмешки.
– Ну, до тебя мне далеко!
– Все равно продолжай. Ты – хороший ученик…
– Теперь о деньгах, – вошел Руди во вкус. – Они – средство, а не цель, и нужны не сами по себе, а для чего-то. Останься ты на всю жизнь один на необитаемом острове с несметным сокровищем, ты от тоски начал бы швырять алмазами в мух, а слитками золота – лупить орехи.
– Браво! – воскликнул я. – Два-ноль в твою пользу! Но штрафных очков было четыре: смотри не промахнись. Ведь остались еще слава и секс.
– Слава, – слегка помедлил Руди, – говоришь, слава, да? Подумай сам, разве это, по сути, – не своего рода фетиш для нарциссов и ничтожеств? За ней – лишь духовная пустота и неверие в себя.
– Вот как?! – продолжал я поддразнивать его. – А что же тогда – секс? Ты еще не придумал?
– Не дави на больную мозоль! – хохотнул он.
– В отличие от всех других, у тебя – чем дальше, тем больше шансов…
– Пока, увы, ничем похвастаться не могу… Но знаешь, – вдруг окрепли нотки энтузиазма в его тоне, – я встретил здесь двух девочек… Одна из них даже японочка…
– Неужто переключился на нимфеток? – спросил я у него сурово.
– Чарли, они – студентки музыкальной академии, и мне пришло в голову предложить им создать камерный квартет. Ведь я не только играю, но и дирижирую…
– Камерный квартет, – повторил я, – вот как…
На следующее утро я взял с собой кларнет и поехал на станцию подземки Шеридан-сквер. Как я и ожидал, девицы были на месте. Заметив меня рядом, они переглянулись. Я раскрыл футляр и вытащил кларнет. Косясь на меня, они чуть замедлили темп. Я выбрал момент, подстроился и начал аккомпанировать. У кларнета есть свои преимущества: он куда более народен и своим высоким, энергичным взлетом делает мелодию куда более красочной и будоражащей. Когда мы кончили играть, раздались пусть жиденькие, но хлопки аплодисментов, и я осведомился галантным тоном:
– Надеюсь, я вам не помешал?
Японочка зыркнула по мне быстрым взглядом и посмотрела на свою партнершу – блондинку:
– Что, хочешь подзаработать, дяденька? – скривилась та.
– Вовсе нет, – пожал я плечами, – могу еще вам мелочишки подбросить.
Я вытащил из кармана кошелек, выгреб оттуда кучу двадцатипятицентовиков, и они со звоном рассыпались по днищу футляра. Моих девиц буквально распирало от любопытства, но они не знали, как поступить.
– А тогда что же? – несколько растерянно произнесла блондиночка.
Я продолжал забавляться. Это были дети. Ершистые и прячущие растерянность под маской самоуверенности.
– А ничего. Просто, как профессионал, хотел показать, что у вас недоукомплектованный ансамбль и скучный репертуар.
– Профессионал в чем? – сдерзила блондиночка, смерив меня взглядом.
Я поджал губы и усмехнулся:
– Ну, во-первых, я – не педофил. А во-вторых, – вот моя визитная карточка.
Японочка взяла в руки мою визитку, и на лице ее отразилось недоумение. Профессор? Монографии по музыкальному фольклору? Лос-Анджелесский университет?.. Она безмолвно протянула визитку блондинке, и та, охватив ее взглядом, поглядывала то на мою корочку, то на меня, словно сравнивая и удостоверяясь – не самозванец ли я. Теперь пришла моя очередь задавать вопросы.
– Простите, с кем имею честь?
– Мы – студентки! Я – из Германии, – несколько нерешительно отрекомендовалась блондинка.
– А я – из Японии, – сказала ее компаньонка, будто я сам не видел.
Я многозначительно покачал головой.
– О'кей, – подбодрил я их, – предлагаю вам продолжить наш разговор после окончания концерта.
Слово «концерт» я произнес достаточно глумливо, но тут же, приняв серьезный вид, начал новую мелодию.
– Вперед, девочки, нас ждут славные дела.
Мы поиграли еще с полчаса. Любопытных вокруг нас стало побольше. Мелочи и даже мелких долларовых купюр – тоже. Наконец, приутомившись, девчонки стали собирать свои шмотки. Я тоже уложил кларнет в футляр.
– А знаете, – сказал я им с таинственным видом и для значительности поднял вверх указательный палец, – у меня к вам предложение…
Они переглянулись. Блондинка инстинктивно прислонила к стенке свой контрабас. Чувства, которые она испытывала, можно было понять. Этакий коктейль любопытства, недоверия и настороженности.
– Деловое, естественно, – самым серьезным тоном добавил я…
Казалось, перед ними вдруг возник инопланетянин, а они не знали, на каком языке с ним разговаривать.
– Что вы имеете в виду? – подозрительно спросила блондинка.
Она была явно заводилой.
– Ну не здесь же, в метро, – с насмешливой укоризной протянул я. – Вы позволите пригласить вас на чашку кофе?
Я галантно протянул руку в направлении выхода и поманил их пальцем. Здесь, в Гринвич-виллидже, ресторанчиков и кафе – как собак нерезаных: на каждом шагу. Уже через полсотни метров мы остановились возле расставленных на тротуаре столиков и сгрузили на свободные стулья плащи и футляры. Я заказал молоденькой официантке кофе и пирожные. Когда она отошла, я, привлекая внимание, слегка постучал по столу. Потом собрал лоб в вертикальные морщины и спросил заговорщицким тоном:
– А хотите вместо халтуры делать что-то более серьезное и оригинальное?
В их взглядах робкая надежда соседствовала с полудетским страхом: а вдруг я над ними смеюсь. Или, хуже того, задумал какую-то пакость.
– Моя область – музыкальный фольклор, девочки. Кроме того, я по образованию – дирижер.
Господи, какими у них стали глаза! А меня словно кто-то накачал изнутри веселым газом.
– Можно переложить на современный лад что-нибудь старинное и поработать над этим. За успех – ручаюсь.
Официантка принесла заказ. Девчонки с удовольствием ели пирожные и запивали их кофе.
– Меня зовут Лизелотта, – представилась блондинка, засовывая ложку в рот и улыбаясь.
– А меня – Сунами, – все еще стесняясь, хлопнула ресницами японочка.
Я покровительственно и по-отечески кивал.
– Вы это всерьез? – робко спросила японочка.
– Более чем, – заверил ее я.
Лизелотта слегка прикусила губу:
– Думаете, так заработаем больше?
Я засмеялся, В романтиках иногда просыпается меркантилизм. Романтика романтикой, а кушать-то надо…
– Фольклор, дщери мои, снова входит в моду, – развел я в подтверждение своих слов руками. – Чем ближе глобализация, тем больше людям хочется ощутить, что они не такие, как все. Что у них есть прошлое. И если еще найти пианистку…
– Пианистку? – спросила насмешливей, чем надо было бы, Лизелотта.
Я чуть осуждающе кашлянул: ты что, не поняла глубину моего замысла, детка? И, чуть нахмурившись, отпил скверный кофе.
– Ну, в метро мы пианино, конечно, не станем брать. Но надо думать перспективнее. Не о сегодня, а о завтра.
Я их окончательно запутал, но это и было моей целью. Иначе бы они меня давно послали куда подальше.
– На первых порах можно использовать маленький орган, – сказал я. – С пианисткой у нас будет уже квартет. А, кроме того, вы ведь музыкантши, и я не должен вам напоминать, что пианино – самый емкий и многоголосый инструмент.
Лизелотта, слегка смутившись, кивнула. «О господи, – подумал я, – до чего доверчива молодость и какой коварной может быть старость!»
– Правда, я должен вас предупредить, все будет зависеть от вас самих.
Они мгновенно насторожились. Но я не дал окрепнуть их закопошившимся сомнениям.
– Придется поработать, и как следует! Руди Грин готов вас подготовить. В принципе, у вас – неплохой профессиональный багаж. Ну и молодой задор, естественно. Но результат, повторяю, зависит только от вас. Сработаемся? Перспективы самые радужные! Нет?..
С ответом я их не торопил. Так и закончил на обрывистой ноте. Девчонки ничего не ответили, но телефон и адрес записали. Покопавшись в телефонной книге, я нашел местечко, где взял напрокат японский орган «Ямаху». А на следующий день мои девахи, предварительно позвонив, явились ко мне в студию. Не одни – с подружкой.
– Заходите, девочки, – широко распахнул я двери. – Покажите-ка папаше Руди, на что вы способны.
– Как тебя зовут, таинственная незнакомка? – обратился я к новенькой.
– Ксана.
Имя было странное, но спросить, откуда она, мне было неловко. У нее были большие голубые глаза и короткий ежик мальчишеской стрижки. Если я смотрел на нее более внимательно, она опускала взгляд.
Я положил перед каждой из них уже размноженные в четырех экземплярах ноты и приготовился.
– Руди, – попросила меня Лизелотта, – только не кричите на нас, пожалуйста!
– Кричать? – удивился я. – И не вздумаю. Выгоню, если что не так…
Они принужденно рассмеялись. Я стал отбивать такты ногой.
Они смотрели и слушали.
Первой вступила Сунами со своей скрипкой, за ней – Лизелотта с контрабасом, и только потом послышались, к сожалению, немножко синтетические, звуки переносного органа. Это играла Ксана. Сначала я подстраивался к ним, чтобы приучить их к своему присутствию, потом начал дирижировать одной рукой.
– Неплохо, неплохо… Вы присутствуете при рождении квартета профессора Руди Грина, дети мои. Слушатели должны лопнуть от сантиментов, когда нас услышат.
Часа через два я почувствовал, что мы сыгрываемся, Ясно было, что репетировать с ними придется долго, но в успехе я уже почти не сомневался.
– Не-не-не! Нет! Я сказал – нет! Скрипка – нежнее! Контрабас – не заглушайте скрипку. Орган – проникновенней…
Они послушно исполняли каждое мое пожелание.
– Так. А теперь снова вступаю я со своим кларнетом… Вот так… Орган, плавно! Еще плавнее! Ксана, что ты делаешь?! Я понимаю, что это не пианино. Но все же… Вообрази, что ты влюблена, и он склоняется к тебе. Чувствует твой запах. Твое дыхание… Ну же… Чему вас там, в академиях, учат?
Мы кончили только к восьми вечера. Голодные, но сработавшиеся. У меня оказались хорошие ученицы. А у них – прекрасный преподаватель и дирижер.
В их отношении ко мне чувствовалось уважение и даже – я не преувеличиваю, так мне, во всяком случае, показалось – трепет.
Когда они ушли, в студии еще долго пахло молодым телом, духами и тем чуть отдающим нафталином душком, который возникает вокруг музыкальных инструментов. Я улыбался самому себе: Руди, все может сложиться интересней, чем ты только мог себе представить.
Но какая-то неведомая мне сила вдруг потянула меня снова в ванную. Я снова приклеился к зеркалу. К счастью, как ни придирчиво я себя в нем рассматривал, ничего нового не обнаружил. Впрочем – прошла только неделя. По моему календарю – это только около трех месяцев.
Услышав ее голос на автоответчике, я вздрогнула. Но колебалась недолго и тут же перезвонила.
– Селеста, – спросила я, – что-нибудь с Чарли?
– Нет, – прозвучало в ответ, – я хочу с вами поговорить о себе…
Мы встречались с ней крайне редко, да и то, только если Руди настаивал на том, чтобы поехать и навестить по какому-то поводу Чарли. Не думаю, чтобы он рассказывал Селесте что-то о моих с ним отношениях, но чисто по-женски она могла это почуять. По тону, по взглядам, по незаметному для обычного взгляда выражению лица. Это трудно объяснить, но мы, женщины, наделены каким-то особым инстинктом и ощущаем присутствие возможной соперницы, даже впитывая его из окружающего нас воздуха.
Селеста сказала, что заедет ко мне после работы. Не знаю почему, но на душе у меня было неспокойно. Когда она появилась в дверях, я окинула ее быстрым взглядом, надеясь на свою наблюдательность, но по лицу ее ничего нельзя было сказать. Этакая Кармен из оперы Бизе: огромные серьги в ушах, чуть надменный, но вместе с тем настороженный взгляд и властная осанка.
Ей, конечно, не повезло: она напоролась на Чарли. Любого другого она подмяла бы под себя и исковеркала ему жизнь. Чарли с глумливым смешком рассказывал, что по астрологической карте она – Скорпион. Мне это говорило куда больше, чем что-нибудь другое: я верю в астрологию, и она меня подводила очень редко.
Я почти не сомневалось в том, что могло привлечь Селесту к Чарли. У таких дамочек влюбленностей не бывает, потому что не может быть. Чувства замещают интересы, а сантименты – цель, А кроме того, между ней и Чарли – почти три десятка лет разницы. Селеста, как и Лола, сбежала с Кубы в утлом суденышке и едва не утонула вместе с другими беглецами. И хорошенько после этого намыкалась в Штатах в роли нелегальной эмигрантки. И вдруг – ей удается привлечь внимание старого и блудливого павиана. Причем павиан этот не только прекрасно обеспечен, но и, что куда важнее, – одинок. Почему бы тогда не попытаться прибрать его к рукам? И не бросить надежный якорь в хорошо защищенной и комфортабельной гавани?
Правда, позже из некоторых оговорок и замечаний своего муженька и его похотливого дружка я убедилась, что такое объяснение страдает некоторой однобокостью. Как это ни парадоксально, но даже такие сильные и целенаправленные натуры, как Селеста, порой устают от собственной диктатуры. Бремя власти и ответственности оказывается для них слишком тяжелым, и они невольно попадают в сети ловких и безжалостных шовинистов. В ее случае – в образе доктора Чарльза Стронга. Так мечта обручилась с выгодой.
– Что будете пить? – спросила я.
– Джин с тоником, – пожала Селеста плечами. – Если можно, с ломтиком лимона.
Мы довольно долго обменивались пустяковыми замечаниями и, слегка улыбаясь, разглядывали друг друга. Наконец, резко повернувшись ко мне, она ошарашила:
– Я беременна, Абби…
– Что? – почти вскрикнула я. – Не может быть…
Она посмотрела на меня испепеляющим взором, но взяла себя в руки. В конце концов, я была нужна ей, а не она – мне.
– Почему вы считаете, что не может быть? – сузила она свой прищур.
– Чарли всегда и слышать не хотел о детях, – пожала я плечами. – Ребенок стеснил бы его мужскую свободу. Да вы, наверное, и сами это знаете.
Селеста отпила из бокала глоток джина и неприязненно на меня уставилась. Я попыталась занять оборонительную позицию:
– Во всяком случае, насколько я знаю, он всегда говорил, что ему хватит тех двоих детей, которых он оставил в Йоханнесбурге.
– Я это уже слышала, – кивнула Селеста.
Так она и не пообтесалась в Америке: отсутствие такта и невоспитанность бросались в глаза. Впрочем, винить в этом надо только Чарли: ведь он всегда относился к ней как султан – к одалиске в гареме. А ей как-то надо было себя защищать. Ведь когда она кипятилась, он обращал на нее не больше внимания, чем на капризничающего ребенка. В лучшем случае – позволял себе по-монаршьи ухмыльнуться и снисходительно подождать, пока она кончит. Среагировать значило бы для него встать с ней на одну доску.
Селеста словно угадала мои мысли. Изобразив на лице сморщенную улыбку, она тут же напомнила мне, с кем я разговариваю.
– Единственная проблема – у меня экзамены в колледже. Я делаю вторую степень по организации медицины.
Я кивнула, как бы принимая во внимание полученную информацию. Она хотела таким образом не только повысить свой статус в моих глазах, но и заставить меня первой выйти из укрытия с белым флагом. Но я не позволила ей этого сделать, ответив на ее демарш долгим молчанием.
– Конечно, он не хотел этого, – вынуждена была она продолжить. – Но это мое собственное решение. Мне – вот-вот тридцать шесть. И это – последняя моя возможность.
– Вы правы, – сказала я. – На вашем месте я сделала бы то же самое.
Она посмотрела на меня, как экзаменатор, услышавший слишком хороший ответ от плохого ученика: а не припрятал ли тот шпаргалку?
– Спасибо! – возникла в уголках ее рта высокомерная улыбка.
Но я продолжила в полном соответствии с выбранной для себя к этому случаю ролью:
– И какова же была его реакция?
Селеста усмехнулась:
– Он еще не знает…
Я невольно вздрогнула: ситуация обещала стать неуправляемой. Рискованная же ты баба, подумала я. Ну и ну!
– И сколько же уже прошло времени?
Она чуть скривилась:
– Два месяца.
В душе я ей вполне искренне, по-женски, сочувствовала. Селеста пригубила бокал с джином и сделала вид, что слегка отпила. Но меня не обманешь: игра! Поняла, что я представила себя на ее месте.
– Вы собираетесь ему об этом сказать?
Она кивнула, чуть прикрыв от досады глаза. Видно, сама мысль об этом давалась ей нелегко.
– Но хочу, чтобы сказали ему об этом вы…
– Я?! – вырвался у меня возглас удивления. – Но почему – я?
– Мне будет легче защищаться, чем нападать, – прозвучало в ответ.
Ну и цинизм! «Легче защищаться, чем нападать»… Я даже не знала, как и что ей ответить. Боевой бабец, надо вам сказать! Чарли еще знать не знает, что в его голубятне свил себе гнездо коршун.
Но если честно, я вдруг ощутила странное удовлетворение. Больше того – что-то вроде мгновенного торжества. Месть и злорадство – чувства, конечно, низменные, но поделать с собой ничего не могла. Наконец-то этот наглец будет посрамлен – колоколом било у меня в голове. Унижен и растоптан! Только представить себе: Чарли Стронг, старый сноб и гордец, – с детской коляской. «Какой прелестный у вас внучок, доктор Стронг!» – «Нет, это – мой сын!»
– Вы думаете, это что-то изменит? – собралась я с мыслями, чтобы ответить.
– Нет, – вздернула она брови кверху и снова отпила глоток джина. – Просто мне не хочется звонить ему по этому поводу.
– Но что вы собираетесь делать сами потом?
– Растить ребенка сама, Абби! – В ее словах прозвучал вызов.
Словно она говорила не со мной, а с ним. Но я понимала: она просто готовит себя к этому разговору.
– А если…
– А если – что?
Я была уверена, что все это неспроста: она пыталась использовать ситуацию лишь для одной цели – возвыситься самой в собственных глазах и унизить меня в моих. Ведь я всегда была зависима от Руди и много лет подряд не работала. Меня это разозлило.
– А если он откажется помогать?
Она расхохоталась, словно заранее знала, что я скажу, и уже обдумала ответ:
– Чарльз Стронг может быть спокоен: я не собираюсь просить у него ни цента. И не хочу, чтобы он мне помогал. Это мой ребенок, а не его. Если надо будет, я скажу, что он вообще не от него.
– Что ж, – посмотрела я на нее внимательно, – вы – смелая женщина.
Селеста сидела в кресле, положив одну ногу на другую.
– Как вы думаете: как он к этому отнесется?
Все-таки не выдержала. Выдала себя с головой.
Впрочем, вполне естественно: ей хочется предупредить возможный поворот событий. В любом случае, она будет знать, как себя вести.
– Вы имеете в виду, какова будет его первая реакция или?..
По выражению ее лица я поняла, что она все-таки пожалела о заданном вопросе. Видимо, решила, что мы с ней не настолько близки, а сомнения – всегда признак слабости.
– Впрочем, это мне тоже безразлично, – пожала она плечами. – Насчет квартиры я уже побеспокоилась. Что же касается работы, оставаться у него в роли секретарши и помощницы я не намерена.
«Предусмотрительная натура», – заставила я себя не ухмыльнуться.
– Конечно, если моя просьба в какой-то степени вас стеснит… Или поставит в неловкое положение…
Я посмотрела не нее долгим взглядом и слегка вздернула брови?
– Что вы, что вы?! Когда вы хотите чтобы я это сделала?
Она ответила, не задумываясь:
– В ближайшие дни. Я вам позвоню, ладно?
– Да-да, пожалуйста, – ответила я. – Чтобы я сделала это в удобный для вас момент.
Она откинулась на спинку стула:
– Что-нибудь известно о Руди?
У меня от злости окаменело лицо: еще одно доказательство ее переходящей все границы бестактности. Уж дурой она никогда не была…
– Нет, – развела я руками, – пока он молчит. Если ему что-то понадобится, он свяжется…
– У Чарли от него тоже вестей не густо. Недавно позвонил, кажется, из Нью-Йорка.
Селеста встала, чуть отодвинув ногой журнальный столик. Бокалы на нем дрогнули, но не издали ни звука.
– Я должна попросить у вас прощения за вторжение, – неожиданно услышала я. – Просто я подумала, что никто лучше вас и Руди Чарли не знает.
Хотела ли, вспомнив о Руди, она уколоть меня или нет – не знаю. Попрощались мы с ней довольно сдержанно.
– Жду вашего звонка, – кинула я ей в спину.
Она не оглянулась.
Только позже, вспоминая в деталях весь разговор – все, что было сказано и чего не было, – я догадалась о настоящей причине ее визита. Селеста хотела унизить Чарли, но сделать это так, чтобы он как можно болезненней ощутил удар по своему самолюбию. Если она все же догадывалась о нашем давнем с ним романе и о том, что я сама его бросила, унижение этого шовиниста должно было быть двойным: старый и никому не нужный гордец и Казанова получил еще от одной бабы вторую оглушительную оплеуху.
Впервые за всю мою жизнь я испытывал освобождающее, необыкновенное чувство. Слово «Я», еще недавно вызывавшее во мне смутные колебания, вдруг обрело совершенно иной смысл и значение. Новое «Я» уже не получало советов, а давало их. Не соглашалось, а выговаривало. Не сомневалось, а решало и требовало. Именно «Я». Не ты не она, не мы, не вы, не он – «Я». Только «Я»…
Видела бы меня Роза!
«Мама! – прошептал я неслышно. – Мамочка!»
Роза была моим стыдом и болью. Такая беспомощная, такая одинокая! Думая о ней, я всегда чувствовал себя свиньей: не мог воздать ей ни за ее доброту, ни за преданность. Ведь я был единственным и горячо любимым, но таким неблагодарным сыном…
Увидь Роза меня сегодняшнего, она бы заплакала от гордости за своего непутевого Руди. Я вдруг так растрогался, что у меня защипало в горле. Сама мысль об этом вызывала блаженное ощущение счастья.
Я лежал на тахте, подперев ладони под голову, и представлял себе своих девчонок. Да уже за одно то только, что они так робко и покорно ждут каждого твоего слова, можно было забыть обо всех неудачах. Впервые за много лет голова кружилась от хмеля и упоения, а в крови барабанил адреналин азарта. Руди-Реалист, довольно и покровительственно улыбаясь, излучал снисходительную уверенность: «Ты уже – не задрочениый профессор, Руди. Не жалкий и послушный муж своей жены. У тебя новое амплуа. Его достойны лишь избранные: ты свободен. Обрел, наконец, самого себя. Никакой опеки и комплексов».
«Вот как? – со злой иронией в голосе прервал его Руди – Виртуальный Двойник. – Тогда спроси у него, не кто ты „не", а кто ты „да"?»
«Делец! Ловкий! Проницательный! Предприимчивый!..» – вселял в меня силу духа Руди-Реалист.
Согласно теории Чарли, кокетничанье с самим собой – ах, какой я благородный, какой возвышенный и самоотверженный! – это цепи, в которые ты сам даешь себя добровольно заковать. Сначала даже не замечая этого. Зато потом, когда прозреваешь, вдруг с ужасом осознавая: нет уж, дружок, так легко и быстро ты не отделаешься!
Кроме того, как только ты в чем-то отказываешься от своих прав, их тут же присваивают другие. И тогда все: ты уже полностью в их власти! Ничего, по сути, не меняется, даже если речь идет о близких тебе людях. Каждое твое «нет» все равно будет выглядеть если не бунтом, то уж во всяком случае – капризом и неблагодарностью. Но, что еще страшней – ты уже сам не найдешь в себе сил бороться. Слово «Я» – не просто местоимение и персональный признак: оно также является символом изначальной человеческой свободы.
Конечно, идеальный вариант, когда моя свобода не ограничивается твоей, и наоборот. Но такое бывает крайне редко. В основном все вокруг построено на двух противоположных началах: плюс и минус, свет и тьма, добро и зло, мужчина и женщина, эгоизм и альтруизм. Приближаясь к любой из границ, мы наносим вред или себе, или другим. В первом случае превращаемся в жалкую и безвольную тряпку, во втором – в чудовище без стыда и совести.
Так было и в моей жизни: вначале надо мной довлела Роза, хотя я и обожал ее, потом – учителя, профессора, чиновники и, наконец, – Абби. Природа не терпит пустоты даже в отношениях между людьми. Теперь-то уж меня никто и никакими просьбами или угрозами не сломит. Я с удовольствием встал и принял холодный бодрящий душ. Тугая струя била в кожу, которая в последнее время стала куда эластичней. Я сидел на унитазе и пел.
Начинался новый день. Новый день – новые надежды, новые открытия…
Мы уже прошли стадию подземных переходов и перебрались поближе к Центральному парку. Он раскинулся с севера на юг чуть ли не на три мили – на шестьдесят одну улицу. Зеленое и ухоженное легкое Нью-Йорка, он привлекает к себе спортсменов и туристов, молодых и стариков, мамаш и нянечек с детьми, студентов и школьников. Было время, когда сюда опасно было нос сунуть, особенно в сумерки. Но сейчас полиция прочесывает его вдоль и поперек. На патрульных машинах и на своих двоих.
Обычно мы устраивались где-нибудь на Пятой авеню неподалеку от Метрополитен Музея или музея Соломона Гугенхейма. Я приносил с собой небольшую деревянную подставочку для чистки туфель и превращал ее в своего рода миниатюрную трибуну. Привстав на ней, я обращался к публике с прочувствованным призывом:
– Леди и джентльмены! Вы услышите сейчас старинную колыбельную в исполнении квартета «Раритет». Дирижер – профессор Руди Грин… Забытые мелодии… Зов генов… Возвращение к истокам… Будущее в прошлом…
Здесь уже собиралось куда больше народа. Кучка любопытных сравнительно легко может перерасти в толпу. Срабатывает древнейший инстинкт подражания.
Мы играли, а в открытый футляр от моего доброго кларнета сыпались деньги. Когда кончалась одна мелодия, нам хлопали, и мы переходили к другой. Я превзошел самого себя. Выступал в одновременной роли конферансье и профессионального зазывалы.
– Музыкальная старина, господа, – это ласковая рука бабушки… Старинный портрет на стене… Последняя молитва матери… Растроганная улыбка отца…
Мы приходили сюда несколько дней подряд, и мне показалось, что люди начинают к нам привыкать.
Возможно, сказывалась занозистая приставка – «профессор». Человек тщеславен: еще не так давно в кумирах ходили обладатели аристократических титулов, потом их сменили писатели и художники, но в середине прошлого века на сцену, решительно всех расталкивая, вырвались напористые звезды эстрады и кино. И все же иногда, пусть на самый короткий миг, вдруг начинает мелькать пообтершаяся тень научного престижа.
В ближайшую субботу к нам подкатили двое парней с профессиональной телекамерой.
– Джимми Роберте, нью-йоркский канал, – довольно беспардонно представился один из них, рыжий, и, не теряя времени, продолжил: – Можете познакомить нас с вашими музыкантшами, профессор?
– С удовольствием, – расплылся я в улыбке, которую собирался превратить в торговую марку.
Показывая пальцем и кивая при этом, я представил ему своих девиц:
– Лизелотта… Сунами… Ксана…
Камера застрекотала: нас снимали во всевозможных ракурсах. А я тем временем пытался привлечь еще больше внимания публики:
– Мы сами этого не осознаем, леди и джентльмены, но старинная музыка дремлет у нас в крови. Она делает нас мягче, отзывчивей, добрее…
Рядом деловито командовал телевизионщик.
– Лизелотта – сюда!.. Сунами, чуть правее… Ксана, почему вы исчезли из кадра?
Кончив с ними, рыжий перешел ко мне. Но я, скромно потупившись, показал на публику: дело есть дело. Реклама – потом…
Уже через пару дней мы могли увидеть себя на экране. «Профессор-оригинал, автор многих трудов по фольклорной музыке, организовал с тремя студентками квартет старинной музыки „Раритет"», – интригующе улыбаясь, сообщил диктор…
Мои девицы визжали от восторга, и мы договорились отпраздновать это событие вечером в ресторане. Но все мое праздничное настроение улетучилось, когда перед выходом из дома я взглянул на себя в зеркало.
Увы, я стал еще моложе и эффектнее! Подросла косичка, еще больше потемнели волосы, но еще сильнее испугало исчезновение родинки, появившейся на шее больше полутора десятков лет назад.
Меня стремительно уносило в прошлое. Я кожей чувствовал, как песок в моих персональных песочных часах не пересыпается из одного сосуда в другой, а невозвратно исчезает. Мне стало не по себе. Минут пять я стоял перед зеркалом в белесом свете флюоресцентной лампы, не в состоянии собраться с мыслями. Рука автоматически, повинуясь инстинктивному порыву, достала из заднего кармана брюк сотовый и набрала номер Чарли.
Он так обрадовался моему звонку, что мне стало легче.
– Ну-ка, рассказывай! – потребовал он.
– Знаешь, все ничего, только лучше, наверное, когда ты не знаешь, сколько времени у тебя в запасе.
Он помолчал.
– Руди! – Его голос зазвучал теперь мягко и успокаивающе. – И к этому тоже можно привыкнуть. Надо просто сменить сетку масштабов. Вчера она была очень крупной, сегодня стала помельче. Но все остальное осталось прежним.
– Иногда мне кажется, что время проносится где-то рядом, – глухо произнес я. – Свистит, дышит, подвывает. Я чувствую его дыхание: за шиворотом, чего там – в паху.
– Пусть свистит. А ты продолжай свое. И не соперничай с ним в скорости. Оно – само по себе, а ты – сам по себе.
– Тогда я ничего не успею…
– У тебя есть что-то конкретно?
– Помнишь, я говорил тебе о студентках, игравших на улице?
– Хочешь их трахнуть?
– Нет… то есть да, но кроме того – найти себя!
– Ну и задачку ты себе поставил, – хмыкнул Чарли.
– Ты же знаешь: я всегда мечтал быть дирижером, но так и не стал им. Искал, как псих, любовь и тепло и не получил. Надеялся прославиться, а пришлось…
– Не жми слишком сильно на клавиши тоски и печали. Мелодия вместо печальной становится плаксивой.
Но мне было так жаль самого себя, что я пропустил его слова мимо ушей.
– И даже сейчас, когда я пытаюсь создать свой квартет…
– А что тебе собственно, мешает, пожилой юноша?
– Время… На это потребуются месяцы, а для меня они – годы, – ответил я.
– Поменьше спи и не жалей себя. Все в твоих руках, – сказал он не очень убежденно.
– Сегодня у меня исчезла родинка на лице. А еще совсем недавно – выпали две пломбы: сколько лет назад мне их поставили? Десять? Двенадцать?
В моем голосе билось отчаяние.
– Руди, мы остаемся самими собой только до тех пор, пока способны находить себе занятие. Неважно, кстати, какое. А даст ли оно тот результат, который бы тебе хотелось, или не даст, – это уже другое дело.
– Ты успокаиваешь меня или действительно так думаешь? – сморкаясь в платок, спросил я.
Чарли обдал меня холодным душем здравомыслия:
– Если думать иначе, надо либо запить, либо повеситься.
Конечно, он прав, но со стороны все всегда выглядит легче.
– Что тебе известно сегодня о моей болезни?
– Ровно столько же, сколько и тебе, – жестко ответил он.
– Негусто…
– Ты прав. Но в том, что с тобой сейчас происходит, есть свой глубокий философский смысл. Все, что тебе предстоит, – подарок. Не вышвыривай его в помойку.
Он был прав, и я поспешил в этом сознаться:
– Наверное, все зависит от настроения. Иногда я чувствую прилив сил и энергии, а иногда…
– Если тебе плохо, Руди, я все брошу и прилечу в Нью-Йорк.
– Нет. Я должен справиться сам…
Окончив разговор, я бросил взгляд на часы. Черт возьми, – девять вечера! Девчонки в ресторане ждут меня… Чтобы скрыть свое настроение, я повязал ворот рубашки ярким цветастым платком и надел новые, сверкающие белизной перчатки. Когда я переступил порог ресторана, девчонки устроили мне овацию. Темнолицые официанты снисходительно улыбались. В воздухе витал аромат свечей и острых пряностей. В блюдцах, наполненных водой, плавали цветы.
– Руди, вы… вы такой обаятельный! – кинулась целовать меня Лизелотта.
Она буквально повисла на моей шее, и я не мог не ощутить ее крепко прижавшееся ко мне тело. Оно было упругим, как пружина, и вместе с тем удивительно податливым.
– В вас чувствуется настоящий мужчина, – дала мне поцеловать ей руку Ксана, – решительный и такой элегантный…
– Спасибо, спасибо! – стал я немножко оттаивать.
Сунами стояла чуть в стороне: она была моложе всех. А может, японский этикет не допускает подобного рода вольностей?
Я подошел к ней и по-отечески погладил по волосам.
– Детка, – сказал я ей, – ты когда-нибудь станешь известной скрипачкой. У тебя очень хороший звук…
Она залилась краской.
Мы выпили вместе полторы бутылки терпкого австралийского вина. Я и Ксана – вдвое больше, чем Лизелотта. Сунами только пригубила бокал, но пить не стала.
– Дорогие мои девчонки, – сказал я голосом Руди-Реалиста, – я рад, что наше с вами знакомство оказалось таким успешным. И я обещаю вам, что папаша Руди, Руди Грин, профессор Руди Грин сделает все, чтобы «Раритет» приобрел такую же известность, как какая-нибудь рок-группа…
На выходе я почувствовал на своем плече руку Лизелотты.
– Руди, – услышал я ее тихий голос, – вы сегодня свободны?
– Для тебя – всегда…
В первый момент я как-то даже не сообразил, что уже половина одиннадцатого вечера и «сегодня» довольно скоро кончится. Усадив их в такси, я подозвал следующее.
А через час, когда я, развалившись в кресле в шортах и футболке, смотрел телевизор, раздался звонок в дверь. Я пошел открывать…
В первое мгновение я не поверил самому себе: да возможно ли такое? В дверях стояла Лизелотта. Слегка тряхнув головой, словно для того, чтобы удостовериться, что это не сон, я потянул ее за руку:
– Входи, девочка! Рад тебя видеть. Хочешь что-нибудь выпить?
Она чувствовала себя довольно неловко. А может, играла?
Я потер щетину на подбородке – надо было бы побриться – и сказал проникновенным голосом:
– Ты правильно сделала, что пришла именно в такой день.
Она, естественно, не поняла, что я имею в виду, и отнесла это на свой счет.
– Руди, – слегка лизнула она нижнюю губу, – вы ведь не будете спрашивать, почему я здесь, правда?
Я изобразил на лице удивление, смешанное с искренним возмущением:
– Это ведь не очень неприлично, правда?
– Что за глупость! Твой приход для меня – неожиданный и приятный сюрприз. Неприлично лишь то, что неискренне и фальшиво.
Оглядываясь, она смущенно прошлась по комнате. Остановилась перед телевизором, погладила его лакированный бок, чуть поправила висящую на стене дешевую репродукцию Тернера. В общем, изображала живейший интерес к месту моего обитания.
Было ясно: так она пытается переключить мое внимание с ее несколько неожиданного визита на бытовые мелочи. Не мешая ей, я хлопотал возле бара:
– Кампари? Мартини? Коктейль?
Болтая без умолку, я нес какую-то чепуху.
Лизелотта же, якобы рассеянно, – бывают же случайные встречи и неловко быть невежливой – присела на краешек кресла. Сооружая коктейль, я плеснул в ее бокал из разных бутылок, бросил туда льда и лимон, протянул ей.
– Это «Северный олень». После него не страшен никакой холод.
Она отпила глоток, потом еще один и еще. Моя стряпня ей явно понравилась.
– Сколько тебе лет, ундина? – взял я ее руку в свои ладони.
– Двадцать три.
– Не могла найти никого помоложе?
– Вы вовсе не старый, Руди, – возразила она живо.
– Спасибо, деточка! Такие похвалы действуют как виагра, – хмыкнул я, продолжая свое путешествие.
Я поднес ее руку к губам и, поглаживая, продвинулся чуть-чуть вперед, к локтю, а потом еще и еще дальше. Лизелотта не реагировала, словно ее это абсолютно не касалось. Ее глаза были прикованы к морскому пейзажу Тернера. По-видимому, он очень взволновал ее, пробудив чувство прекрасного.
Все это попахивало дешевкой, и я едва сдерживался, чтобы не улыбнуться. В нравах современной молодежи я не очень разбирался.
Вскоре я заключил ее в свои объятия. Она вела себя как истинная женщина: то есть давала себя завоевать.
– Вы действительно уверены в нашем успехе? – отвлеклась она от моих настойчивых ласк.
Весь ее вид говорил, что она не сомневается в моей порядочности и испытывает ко мне, как к мэтру, абсолютное доверие. Ну разве может он не быть платоником с изнанки до последней пуговицы?
– Поверь мне – абсолютно. Я сделаю все, чтобы квартет преуспел! Ты еще меня вспомнишь…
– Вы не похожи на мечтателя… И вы… вы такой обаятельный, Руди, – теперь она повторила это уже другим тоном: менее восторженным, но зато более интимным.
Когда моя рука проникла уже почти в святая святых, голос Лизелотты стал еще глуше и прерывистей:
– Ничего не боитесь, Руди… Ни в чем не сомневаетесь…
О господи! Как слепы мы порой…
Она обмякла настолько, что мне ничего не стоило перенести ее на кровать. Я погасил свет и включил ночник. Кстати, раздевать себя она помогла мне сама. Причем делала это так естественно, что мне оставалось лишь замереть от восторга.
Повернувшись боком, она довольно ловко взобралась на меня. Тазом она двигала словно гребец, при взмахе весел прижимающийся к скамейке. От гребка к гребку энергия и скорость возрастали. Пару раз она нагибалась ко мне, тыкалась мне в лицо. Пыталась сделать засос, но я увертывался. В ней бурлила юношеская жадность, желание, не дожидаясь долгожданного десерта, набить поскорее живот. Но я не сердился на нее за это и продолжал ласкать.
– Сколько в вас нежности, – промурлыкала она, обмякнув. – Станешь пьяной…
– Рад за тебя, Маргарита… К счастью, в твои годы женщины испытывают оргазм в постели, а не в ювелирных магазинах.
– Я не Маргарита – Лизелотта, – поправила она меня.
Я похлопал ее по попке.
– Догадываюсь, но ничего не могу поделать: чувствую себя Фаустом.
Теперь она прижалась ко мне снова:
– Меня воспитывала мама, Руди. Она была матерью-одиночкой. Мужчины, которые к ней приходили, были вежливы и равнодушны.
– Скажи спасибо, что так, – хмыкнул я.
– Не смейтесь, Руди. Я всегда так мечтала об отцовской ласке…
– Ты попала в самую точку, – усмехнулся я. – Извечная беда женщин: мечтают об одном, а спят с другим.
– Руди, – приблизила она ко мне свои голубые глаза, в которых начинала закипать буря, – не думайте, я пришла к вам не из-за этого…
– Ты обиделась?
– Такого, как вы, у меня еще не было… Вы обволакиваете… Поднимаете… С вами летишь… Как на воздушном шаре…
На этот раз лодка опрокинулась на меня вместе с девчонкой, взмахивающей веслами…
В последнее время Селеста стала есть слишком много соленого и острого.
– Это очень вредно, – заметил я глубокомысленно.
Она посмотрела на меня сверху вниз. В настороженной латиноамериканской зелени ее глаз сверкнул пламенный язычок неприятного сюрприза. Но тревога оказалась ложной. Ничего не произошло.
А на следующий вечер, когда Селеста была на занятиях в колледже, мне позвонила Абби. Удар был нанесен сразу и в самое болезненное место. Она в этом плане – боксер-профессионал. При этом еще и любуется самой собой.
– Селеста беременна.
– Что? – ошарашенно спросил я. – Ты шутишь?!
– Не очень, – хмыкнула Абби. – Уже больше двух месяцев.
В ее голосе я не уловил даже тени колебания. Ощущение было головокружительным. Так, наверное, чувствует себя будущий астронавт, впервые попавший в сурдокамеру. Пищеварительный тракт действует в обратном направлении. Еще немного, и ты выложишь все назад, не сходя с места.
– Почему она не сказала мне это сама? – выдавил я хрипло.
– Скорей всего, хотела тебя унизить…
Я готов был себя убить: как это я, опытный врач, и проморгал?! Только потом вспомнил, что нескольких месяцев она пудрила мне мозги со сроками месячных. Значит – врала!..
Не хватало мне только в шестьдесят два года стать новоиспеченным папашей! От одной лишь этой мысли у меня высохло во рту и запершило в горле. Будь здесь Руди, мы обдумали бы это вдвоем, но он в Нью-Йорке. Нежится с малолетками…
Впервые я встретил Селесту лет десять назад. Она тогда мыла парадные. И в моем доме тоже. Оказалось – бежала с Кубы, Встречаясь на лестнице, мы перебрасывались с ней шуточками. По-английски она тогда говорила довольно скованно.
Вначале я предложил ей убирать у себя в квартире. Потом – пару раз в неделю готовить. Она тут же согласилась. Делала все это Селеста безмолвно и рьяно. Я стал замечать, что, когда она со мной разговаривает, ее непроницаемые зеленые глаза начинают светиться, а на губах появляется улыбка. Довольно долго для меня это оставалось игрой. Такое не может не понравиться любому мужику. Как-то утром я пораньше уехал в клинику. Мне кое-что надо было сделать. А моя очередная пассия все еще продолжала нежиться в постели. Открыв своим ключом дверь, Селеста устроила ей скандал. «Эй ты, лахудра! Больше не смей здесь появляться! Я – моложе, красивей и могу трахаться в десять раз лучше!» Селеста стояла, уперев руки в бока, с пылесосом в руках, и еще специально приоткрыла входную дверь. По-видимому, чтобы любой, кто находился в парадной, мог это слышать.
Взбешенная таким поворотом, капризная Афродита вызвонила меня. А я… я еле сдержался, чтобы не расхохотаться в ответ на поток ее женской ярости.
– Ты – козел, Чарли, дешевка в штанах! Это же надо – пугаться с такой нахальной и вульгарной бабенкой?! Имей ее до отвала…
Самое смешное, что с Селестой на тот момент у меня ничего еще не было.
Вечером, открыв дверь своей квартиры, я увидел на пороге потрепанный чемодан.
Расставив посреди комнаты гладильную доску, Селеста гладила мои рубашки. Пахло паром и недосушенным бельем.
– Эй, а у меня ты спросила?
– Сначала попробуй, а потом реши, – ответила она.
Селесте исполнилось тогда двадцать шесть, мне – пятьдесят два. Я был вдвое старше: в возрасте ее отца. Тот всю жизнь рыбачил и брал ее с собой в море. Жизнь их не баловала: Селеста была старшей из пятерых детей.
Глядя, как она наклоняется, чтобы взять из таза очередную рубашку, я не мог оторвать глаз от ее бедер. Они у нее были крупные, загорелые, без единой вены и неровности. Видно, она это заметила, потому что, повесив рубашку на спинку стула и отставив в сторону утюг, спросила:
– Хочешь сейчас или ночью?
Я усмехнулся. Селеста, окинув меня оценивающим взглядом, стала деловито раздеваться. Сняв с себя все и оставшись обнаженной, она села на кровать, ожидая меня.
У нее не только бедра – все тело было плотным, упругим и сильным. Никаких жировых складок или вмятин. Сексом она занималась охотно, без интеллигентских штучек-дрючек. В ней подкупало что-то очень нормальное, здоровое. Не испорченное изысками и комплексами. Селеста отдавалась так же естественно, как дышала, ела, пила и ходила. А, кроме того, она избавила меня от изрядно наскучившего мне жеманства и корыстной неискренности партнерш по постели.
Через год она сама устроилась в колледж. По утрам и днем помогала мне в клинике, а несколько раз в неделю вечерами ездила в колледж. Быстрая, ловкая, схватывающая все на лету, она не теряла время на подруг, не болтала с соседками и никогда ничего не требовала. Одевалась со вкусом, но скромно, а хозяйство вела так экономно, что я иногда над ней подтрунивал. Позволь себе Селеста хоть раз что-нибудь лишнее, я бы быстренько ее выпроводил. Но она зарекомендовала себя не только как опытная экономка, но и как идеальная любовница. Следила за моим настроением, мгновенно под него подлаживалась. И если чувствовала, что я хочу побыть один, старалась не попадаться на глаза.
В тот вечер, когда мне позвонила Абби, Селеста вернулась из колледжа поздно. У нее была контрольная. Ни слова не говоря, я стал накрывать на стол. Расставил тарелки, положил ножи с вилками и два бокала для вина. Селеста возилась на кухне. Я видел, как она включила печку-микроволновку и положила туда разогреваться ужин. Но почему-то отошла сразу и как-то странно и неловко прислонилась к холодильнику. Но длилось это очень недолго.
Я открыл бутылку австралийского вина и подождал, пока она вытащит из микроволновки паштиду.[13] А когда она села, как ни в чем не бывало спросил:
– Выпьешь немножко?
– Нет, устала, – сказала она, вздохнув. – Пей сам, если хочешь.
Ковыряя вилкой в тарелке, я приглядывался к ней, стараясь не обращать на себя внимание. Есть мне вовсе не хотелось, но показывать ей это я вовсе не собирался. Если бросала на меня взгляд, отводил глаза. Порой она еле заметно сжимала губы, но тут же возвращала лицу прежнее выражение. И как это я раньше не замечал? Муж всегда все узнает последним. Но я не был ей мужем…
– Звонила Абби, – произнес я будничным голосом.
Ни один мускул не дрогнул на ее лице. Лишь звякнула о тарелку, судорожно замерев в пальцах, вилка. Я помолчал и добавил:
– Сказала, что ты беременна…
Селеста облизала губы и отставила тарелку. На меня она не смотрела. Я продолжал делать вид, что ем. Жевал, не чувствуя ни вкуса, ни желания. Наступила гнетущая тишина. Она так и не двинулась с места, поджидая то ли пока я кончу есть, то ли когда я продолжу говорить. Своим молчанием она, по-видимому, испытывала меня. Но я не хотел давать ей преимущества по очкам. Наконец, сочтя, что молчание сказало уже больше, чем все возможные слова, бросил буднично:
– Ты должна сделать аборт…
Селеста встала из-за стола. Крупная, вся налитая решимостью. Непроницаемая зелень ее глаз вспорола меня ножом, но сама она не проронила ни звука. Я знал одно: главное – не взорваться. Не дай бог, не дать ей почувствовать, что она меня достала. И, что не менее важно, – ни в коем случае не унизить ее женского достоинства. Она ведь была на хорошо ей знакомой стороне поля. А у меня – никаких, ну абсолютно никаких шансов на выигрыш. Единственно, на что можно было надеяться, в лучшем случае, – не победить, а добиться ничьей.
– Посмешищем я становиться не собираюсь, – произнес я спокойным и не терпящим возражения голосом.
Она хмыкнула.
– Садись! – показал я на стул.
Но она и не подумала сесть. Продолжала стоять рядом, нависая, как стены грозной крепости на легкомысленного пришельца.
– Не хочешь – не садись! – равнодушно пожал я плечами.
В глазах ее по-прежнему царил штиль. Но это был зеленый штиль тропиков. На горизонт уже наплывала черная туча.
– Я хочу ребенка и рожу его…
– Ты полагаешь, что имеешь на него исключительные права?
И тут разразилась буря. Шторм! Ураган! Цунами!
– Блядун и эгоист! Можешь катиться к чертовой матери! Не нужны мне ни твои алименты, ни твоя квартира, ни ты сам! Понял?
– Чего же не понять? – хладнокровно оборвал я ее. – Это твое решение, и ответственна за него только ты.
Она повернулась ко мне спиной и пошла укладывать свои вещи в чемодан. Если и надеялась, что я ее остановлю, – просчиталась. Я уселся перед телевизором и не обращал на нее никакого внимания. Краем глаза заметил, что, собрав чемодан, она почему-то уселась перед компьютером. Что-то напечатав и расписавшись, она протянула мне два листа. Это было ее заявление – неизвестно кому, неизвестно зачем:
«Я, Селеста Фигейрос, сожительница доктора Чарльза Стронга, находясь в трезвом уме и доброй памяти, заявляю, что беременность моя была моей личной, против его воли, инициативой, и сама по себе никоим образом указанного доктора Стронга ни к чему не обязывает. Соответственно, доктор Чарльз Стронг не несет передо мной никаких обязательств. По рождении ребенка ни алиментов, ни другого рода помощи я просить не буду. Вышесказанное относится и к наследству тоже…»
– Какая пошлость! – скривился я. – Тебе надо еще хорошо поработать над твоим английским.
Все так же не произнося ни слова, она подошла к двери и, выставив наружу чемодан, хлопнула ею так, что чуть не сорвались петли. Через минуту я услышал звук остановившегося лифта…
С Селестой Фигейрос Чарльз Стронг покончил навсегда. Каждый делает свой выбор. И переигрывать нельзя, даже если ты получил в башке травму, от которой полгода провел в коме бедный Руди.
Я давно пришел к выводу, что все в этом мире случайно и все основано на законе бинарности: плюс – минус, день – ночь, черное – белое, радость – горе. Только вот распоряжается, что сменит что, не кто иной, как Его Прохиндейство Случай. Иногда – добрый ангел, иногда – злой дух. Отчего это только зависит? Неужели только от настроения?
Гениальный английский физик Стивен Хоукинс, вырвавшись из ада полной изоляции – ни двигаться, ни говорить он не в состоянии, – создал собственную систему связи с внешним миром. Это он с точностью математической формулы сформулировал власть случая над человеком: «Бог, – провозгласил он, – любит играть в кости…»
Я думал об этом, глядя на свернувшуюся в клубок и посапывающую во сне свою новую подружку. Весь вечер перед ее приходом я провел под впечатлением мрачного предзнаменования: исчезнувшая родинка была симптомом ускользающего времени. И вдруг – только подумать! – все изменило цвет: сквозь тьму безнадежности пробился проблеск неожиданного везения, а жалость к себе рассеяло дыхание молодости. В моей мрачноватой берлоге появилась молоденькая ундина. Что ждет меня в следующий раз, спрашивал я себя, суеверно сплетая пальцы? Вновь – какая-то гадость? Приятный сюрприз? Но оба мои проницательных двойника на этот раз предусмотрительно промолчали…
Оказалось – сюрприз…
– Добрый вечер, профессор Грин! – прозвучал в телефоне высокий голос. – Боб Мортимер – ваш бывший ученик… Видел вас по телевизору и с великими трудами нашел…
Сначала я ощутил досаду – мне совсем не хотелось встречаться с теми, кто знал меня в моей прошлой жизни. Память услужливо подсовывала бодрствующему сознанию голограмму долговязого малого с томными манерами и тоненьким голоском, который учился у меня лет пятнадцать назад. Вряд ли он знал о моей метаморфозе.
– Привет, Боб, – сказал я, – рад тебя слышать…
– Нам надо встретиться, профессор… Хочу вам кое-что предложить.
– Руди, – поправил я его. – Мы – не в университете.
– Скажу вам, в чем дело, Руди, – после короткого молчания вновь зазвучал тоненький голосок, – мы здорово оконфузились: через два месяца в Европе начнется фестиваль студенческих ансамблей старинной музыки, а я в числе его организаторов. Но наши кандидаты неделю назад попали в аварию. Представляете?
– Сочувствую тебе, – со скорбящим оттенком в голосе произнес я.
– Спасибо! – вздохнул он.
Я понимал: он позвонил мне вовсе не в поисках сочувствия. Но выказывать явный интерес я не хотел, поэтому осторожно спросил:
– Полагаешь, я могу тебе чем-то помочь?
– Я думаю о вашем квартете, – томно ответил он. – Мы бы не могли с вами встретиться? Я живу в Манхэттене. Можно выбрать неплохой ресторанчик…
В свое время про Боба говорили, что он – гомик. Но намекать ему на это и уточнять, что за ресторанчик он предлагает для встречи, я не стал…
«Ладно, – решил я, – если это и будет райский уголок для голубых, то ничего со мной не случится. Там публика обычно интеллигентная».
Мы встретились на следующий день, и мои сомнения развеялись. Он выбрал местечко, где я со своим потертым кошельком сразу почувствовал себя бесхозным найденышем, но зато – на редкость гетеросексуальное.
В полусумраке, декорированном свечами и скрытыми светильниками, мелькали лица, которые обычно видишь только на телеэкране. Впечатление складывалось такое, словно кто-то перенес тебя в модный телесериал.
Я давно обратил внимание: присутствие других, незнакомых тебе людей в полутьме, пряные запахи и тихая музыка подстегивают возбуждение. В атмосфере начинает вибрировать сексуальность. Женщин это делает более томными и податливыми, мужчин – более развязными и настойчивыми.
Но Боб сразу же отвлек меня, огорошив своим предложением. В руки плыла не просто удача – Большая Удача.
– У вас уже почти готовый коллектив, и если вы согласны обговорить с нами репертуар и подготовить его… Вы бы уложились в сроки, о которых я вам говорил?
К нему подскочил темноволосый красавчик с серьгой в ухе и в блестящем костюме из мягкой кожи. Он что-то интимно шептал ему на ухо, а я делал вид, что рассматриваю висящую на стене добротную абстрактную картину.
– Боб, – сказал я, когда красавчик удалился, – если серьезно засесть за репетиции – думаю, что два месяца нам хватит.
– Договорились, – проследил он взглядом за малым в блестящем костюме.
Но я его тут же возвратил к делу:
– Проблема в том, что мы тогда выбьемся из финансовой колеи…
Боб Мортимер – сто восемьдесят семь сантиметров в высоту на восемьдесят килограмм веса, лощеный щеголь с мышцами боксера и манерами капризной дамочки, изобразил на лице нечто вроде обиды:
– Руди, неужели вы думаете, что я не взял это в расчет? Вы спасаете национальную честь, и я готов все оплатить даже из собственного кармана.
Он произнес это тоненьким голоском взрослеющего подростка и недоуменно приподнял брови. Я протянул ему руку, и он ее манерно пожал…
Итак, с раздолбанной, в ямах и колдобинах колеи мы вывернули если и не магистраль, то на вполне приличное шоссе успеха. А ведь это было только началом. К счастью, жесткий режим репетиций, который я ввел в норму, не прошел даром: девочки чувствовали себя уверенно и понимали меня с полуслова. В маленьком зальчике, отданном нам Бобом, мы вкалывали по восемь-десять часов в день.
– Девчонки, – соблазнял я их, – если мы займем одно из первых мест, вам светит куча гастролей, слава и денежки…
А вечерами мне не давала скучать Лизелотта. С энергией молодой спортсменки, рвущейся поставить рекорд, она проскальзывала ко мне в студию и гребла, гребла, гребла… Только вот той мистики, того магнетизма, которые превращают физиологию в страсть, а разных людей – в единое существо, во всем этом не было.
К моему удивлению, в один прекрасный вечер она не появилась. Вместо того чтобы прийти, Лизелотта позвонила по телефону:
– Руди, вы не будете ревновать, если меня пригласит Джимми Роберте?
– Что ты меня спрашиваешь о том, кого я не знаю?
– Но вы его зреете, Руди! Это – тот самый телевизионщик, который подкатил к нам тогда в Центральном парке и сделал о нас репортаж…
– Искренне за тебя рад, – сказал я как можно приветливей.
– О'кей! – услышал в ответ беззаботный щебет.
Кажется, ее это порадовало. В молодости однообразие приедается быстро…
Могло ли мне в голову прийти, какую мину мне подложила хорошенькая ундина из Германии?
Дня через два после этого в моей берлоге, явно смущаясь и покусывая губы, появилась пухленькая темноволосая японочка с миндалевидными глазами. Двадцатидвухлетняя нимфеточка, она выглядела такой несчастной, что я погладил ее по голове и усадил в кресло.
– Знаешь что, – сказал я ей, – послушайся папашу Руди, сейчас я сооружу что-нибудь легонькое, и ты пригубишь, чтобы стало легче.
Мне было искренне жаль ее. Что же могло так огорчить эту симпатичную японскую Барби?
Соорудив коктейль, я поднес его ей прямо к губам. У меня и в мыслях не было никакой похоти.
– Пей! – приказал я. – Пей, тебе говорят!
Но Сунами не двигалась с места.
– Эй, девочка, что с тобой? Может, объяснишь?
Но она по-прежнему лишь кусала губы.
– Да алкоголя здесь – кот наплакал! Это что-то вроде бодрящего лекарства, понимаешь?!
Она отпила глоток, потом еще один.
– Вот так! – удовлетворенно отозвался я. – Что же все-таки случилось, а? Хочешь рассказать?
Она тяжело вздохнула, я понял: она вот-вот расплачется снова, и хлопнул в ладоши:
– А ну, держись взрослее, крошка!
Теперь Сунами всхлипнула, но успокоилась:
– Мои родители звонили в академию и не нашли меня там. Им сказали, что я взяла годовой академический отпуск. Они ищут меня уже несколько дней. Ведь они не знали, что после того, как мы с вами встретились, я переехала к Лизелотте.
– Вот в чем дело?! – присвистнул я. – Родители, Дети… Воистину – извечная проблема! Человек не смог разрешить ее, даже испробовав запретный плод познания.
Она заплакала:
– Они всегда от меня чего-то ждали… Даже если этого не говорили… Я знала это. Чувствовала… На меня это так давило…
Я гладил ее по лицу, осторожно смахивая слезы…
– Я ведь их так люблю… А иногда – ненавижу, – сверкнула гримаса гнева на ее таком еще детском личике.
Я кивнул и издал сочувственный вздох.
– Понимаете – я не оправдала их доверия… Они ведь столько вложили в меня. Денег, терпения, надежд…
Я вздохнул: уж здесь-то я ничем не мог ей помочь. С моими детьми все было иначе. Меня всегда пугало, что то чувство вины, которое я испытываю по отношению к Розе, посвятившей всю себя мне единственному, Джессика и Эрни перенесут на меня. Ведь, по правде сказать, я никогда идеалом отца не был: Абби уделяла им куда больше времени и внимания. Поэтому я и напоминал им частенько слова их собственной бабушки, которые она, в свою очередь, услышала от своего отца:
– То, что я не получила от тебя, ты отдашь своим детям. А то, что они не вернут тебе, перейдет твоим внукам. Это – закон жизни…
Моя не очень счастливая в жизни теща считала, что во мне говорит еврейский фатализм, а это плохо повлияет на Джессику и Эрни. Не знаю, может быть… Везде одни и те же заботы и проблемы.
Меня возвратил в студию голос Сунами:
– Они так не хотели, чтобы я уезжала по обмену студентами в Нью-Йорк. Словно чувствовали, что сначала я познакомлюсь с Лизелоттой, а потом с вами, и вся моя жизнь изменится.
– Если ты ждешь от меня ответа, то я тебя разочарую. Есть вопросы, на которые не может ответить не только отдельный человек – все человечество вместе взятое.
И тут ее прорвало. Я даже подумал, что, будь на моем месте столб, она бы точно так же выложила бы все перед ним. Ей было совершенно безразлично, кому открыть все свои горести.
– Я только и слышала: ты должна, ты обязана! Быть лучше всех. Не терять времени… Посмотри на своих сокурсниц! Ты можешь с ними сравниться?
– О господи, – вырвалось у меня, – я и не знал, что японцы – скрытые евреи!!! Может, они просто боятся в этом сознаться?
Сунами чуть-чуть успокоилась:
– Вы не представляете, что вы для меня значите…
Я от изумления распахнул глаза:
– В тебе играют гормоны, девочка!
– Не говорите так. Это неправда. И я не девочка…
Я развел руками:
– Ну, предположим, и что дальше?
Но Сунами ничего не ответила. Чем дальше, тем более дурацким и несносным становилось молчание. Она от меня чего-то ждала, а я сидел и не знал: ни что сказать, ни что сделать. Нелепость…
– Да у меня дочка старше тебя… – пролепетал я.
Она сильно закусила губу. Было в этом движении что-то страдальческое, и я подумал – а что, если ей действительно нужна сейчас грубоватая мужская ласка?
Я положил руку на ее бедро. Сунами не двинулась. Тогда я слегка приподнял и закрыл подол ее платья: она напряглась, но лишь чуть-чуть. Собачий бред! У меня не было выбора: либо выгнать ее и показать себя черствым старым дураком, мало того – подвергнуть риску само существование квартета, либо – уложить в постель. Не исключено, что это была ошибка, но Руди-Реалист, Руди После Аварии, предпочел второй вариант.
Я отнес и положил ее на тахту. Раздевать ее мне пришлось самому, и особого удовольствия это не доставило. Куда волнующей, если, поощряя тебя, это делает сама женщина.
В студии было довольно прохладно, и, пока Супами лежала голая, тело покрылось пупырышками. Я накрыл ее одеялом, лег рядом и стал гладить ее груди, потом – живот и бедра. От нее пахло какой-то дальневосточной пряностью, а тело было шелковисто-мягким и чуть вздрагивало от моих прикосновений, Мне вдруг отчаянно захотелось вобрать его в себя и, растворив, наполнить им все свое существо, как летучим газом, чтобы унестись ввысь. Губы мои заскользили все ниже, ниже и ниже, пока, изогнувшись, она не застонала.
Трахать ее, как плывущую по мне в лодке Лизелотту, я бы не смог. Что-то непривычное, неевропейское было даже в ее движениях. Никакой истерики, театральности, наигрыша. Не вожделение, а затаенная тоска по ласке. Не стыдливость, а не связанные со стыдом искренность и доверие. Не любовные игры, а открытое и сознательное ожидание слияния. Все было не взвинчивающим, а влекущим, не похабным, а трогательным.
Я почему-то представлял себе, будто гуляю нагишом под цветущей японской вишней и не могу оторвать взгляда от чуть приоткрытой двери маленького бумажного домика. Меня тянет туда даже не любопытство, а что-то куда более сильное и глубокое. Я переступаю его порог с бьющимся сердцем и всеми пятью, а может, и шестью чувствами ощущаю эротическую нежность расстеленного на полу и покрытого простыней татами. В легком облаке блаженства мне чудился не грозный даже в своем молчании облик самурая, а гейша с густым слоем белил на щеках и раскрашенным, похожим на влагалище ртом. Не суровый аскетизм японской архитектуры, а шествие фаллосов на синтоистском[14] празднике. Но все это не имело никакого отношения к чему-то постыдному, к разврату, а говорило о природе, которая сама по себе не скована кандалами ханжества и притворства. Очнувшись, я почувствовал на простыне влажное пятно. Это была кровь. Девчонка лежала рядом со мной. Глаза ее были закрыты. Рука прикрывала рот.
– Этого еще не хватало! – всколыхнулся я. – Не могла подарить свой бесценный дар кому-нибудь помоложе?
Она закрыла лицо обеими руками и вся как-то сжалась.
– Знал бы – выгнал бы тебя в два счета! Дура…
Сунами лежала рядом со мной такая несчастная, такая тихая и незащищенная, что мне стало ее беспредельно жалко:
– Слушай, девочка! Наверное, это старомодно, но я никогда не лгал женщинам, в худшем случае – молчал. Они могли думать все, что им вздумается. И с тобой я этого тоже не хочу…
Я склонился над ней и взял ее голову в свои ладони.
– Почему ты это сделала?
Она не отвечала…
– Ну, как твои нимфеточки? – спросил я.
Он насмешливо фыркнул:
– Дожили! Теперь ты меня о бабах спрашиваешь, а не я тебя?
– Что-то я не понял…
– Не придуривайся! – ответил Руди. – Я ведь всегда тебе завидовал. Они липли к тебе, как мухи к клеенке, которой Роза покрывала стол вместо скатерти, когда я был ребенком.
По моему лицу пробежала невольная гримаса. Но он хихикнул в телефонную трубку:
– Где он, твой неотразимый магнетизм?
– Выдохся. Весь перешел к тебе, – зевнул я лениво.
– Не знаю даже, что их ко мне тянет? – с ноткой притворного смущения в голосе спросил Руди. – Тоже мне, нашли красавца… Секс-символ…
– Как всякий сукин сын, – откликнулся я, – ты играешь на мечте нимфеточек. Будоражишь их. Заражаешь их смутными надеждами…
– Это еще для чего?
– Да все очень просто: они неискушенны, а за тобою – опыт жизни. Вот они и верят, что ты научишь их чему-то такому, чего они сами еще не знают, но умирают, хотят знать.
– Я что, один такой? – спросил Руди с обидой.
– Нет, но ты, в отличие от других, себя не навязываешь. У тебя другая тактика: делаешь вид, что познал непознаваемое. А это все равно что на вспыхнувший уголек плеснуть бензином.
– Тоже мне, нашел Совратителя Несовершеннолетних!
– Видишь ли, – объяснил я, – у сексапильного и харизмы – одна и та же суть. Они обещают нам то, чего у нас нет. То есть действуют не на разум, а на инстинкт. А уж он-то, мы уверены, нас не подведет…
– Ишь, в какие дебри полез, – проворчал он.
– Мы ведь думаем, – усмехнулся я, – что инстинкт еще не испорчен. Ни ложью, ни лицемерием. И к тому же окружен тайной. А вдруг за ним и вправду кроется что-то, чего мы пока еще не постигли?
– Да причем здесь инстинкт? – разозлился Руди.
Но я прервал его прежде, чем он разразился возмущенной отповедью.
– Притом, что, пока разум был в зачатке, именно он, инстинкт, сотни тысяч лет хранил наших предков. Недаром им сегодня манипулируют пророки и вожди.
– Уж не хочешь ли ты сказать, – возмутился Руди, – что я обманул своих девчонок? Наобещал черт-те что?
– Да нет же! – остановил я его. – Не ты – тайна, которая их в тебе манила.
– Ты всегда и во всем ищешь парадоксы, – хихикнул Руди, но вышло у него это грустновато.
– Эй, у тебя что, снова меланхолия? Голос что-то не тот, – обратил я внимание.
По телефону он и правда звучал довольно меланхолично. Как это я сразу этого не заметил? Руди тяжело, даже со всхлипом вздохнул.
– Мог бы сделать вид, что не заметил…
Я улыбнулся. Его меланхолию могла пробить только ирония. И я спросил:
– Стоп-стоп-стоп, а куда делся неутомимый искатель удовольствий?! Пират секса? Апологет страсти? Скис? Устал? Разочаровался?
Ответ прозвучал довольно театрально:
– Не то и не другое. Просто я еще до сих пор не нашел того, что искал.
Он явно жалел самого себя. А мне, несмотря на весь трагизм ситуации, в которой он оказался, было смешно.
– Какой старатель не мечтает найти настоящий самородок? В особенности – живой.
– Не будь циником, Чарли…
Я уверен, он скривился там, в своей нью-йоркской берлоге в Манхэттене, как если бы вместо сахара ему насыпали в чашку с кофе соли.
– Неужели хандра встречается и в сексуальной галактике тоже? Вот уж не представлял себе, – хмыкнул я.
– Чарли, – вздохнул Руди. – Все это не то, что я ищу…
Мне стало жаль его, и я сменил тон.
– Погоди! А сам-то ты знаешь, что ищешь?
Руди немного помолчал. В его голосе вдруг робко зазвучало мечтательное выражение:
– Раньше все было таким ярким, неповторимым. И чувство, и ощущения, и радость…
– С возрастом скудеет даже оргазм, – глумливо произнес я.
– Я на это не жалуюсь, – одернул он меня. – Ты неисправим.
– Мы оба, – поправил я. – Кстати, – тот, кого можно исправить, вообще не имеет своего собственного лица.
– Да не о сексе я, о чувствах…
– О господи! – вздохнул я. – Знаешь, кого ты мне сейчас напоминаешь?
– Придумал очередную гадость? – спросил он.
– Почему же? Вспомнил о правде, которую все мы предпочитаем иногда не видеть.
– О какой правде ты там бормочешь, иезуит?
– Тому, кто ищет на барахолке оригинал, а не дешевую копию, обеспечено занятие на всю жизнь. Это вроде поиска социальной справедливости.
Почему даже близкие люди обязательно должны друг друга подначивать? Неужели это связано с нашей потребностью заявлять о себе: посмотрите, как я умен, как тонок, ироничен?! А может, с тем, что нам стыдно признаваться в своих сомнениях? В собственной слепоте или в глупости, наконец?
За почти четыре десятилетия нашей дружбы Руди стал для меня даже не другом, а чем-то вроде существующей отдельно, но моей собственной половины. Мы ведь не только понимали друг друга даже не с полуслова – с полужеста, но и думали и чувствовали в одном ключе. При всей своей непохожести не контрастировали один с другим, а дополняли. Не подавляли, а давали возможность куда лучше разобраться в самом себе. Иногда я думаю, что, не будь мы рядом, мы бы оба гляделись куда более серо и невыразительно. И хотя старше я его всего на полтора месяца, он иногда напоминал мне рано повзрослевшего ребенка. Таким, с неизгладимой печатью детскости, он и останется для меня до конца своих дней.
В нашу жестокую и несентиментальную эпоху Руди занесло случайно. Изнеженный южанин по духу, он оказался в суровой Антарктике чувств. Таким людям чаще всего тяжело, просто невыносимо приспособиться к жизни. Они слишком доверчивы и бескорыстны. Ищут и не находят. Ждут и не могут дождаться. Ступают босыми ногами по льду равнодушия и думают, что жжет их пламя непонимания. Грезят о тропиках любви, но замерзают от одиночества.
Порой я его искренне жалел. Порой – чуточку завидовал. Мне казалось – он способен видеть и слышать те краски и звуки, которые мне недоступны.
– Знаешь, – а ведь я тебя, порой, ревную…
– Ты о возрасте?
Я усмехнулся. Чувства выражать труднее, чем желания. В отличие от однозначного «хочу» они куда многозначней.
– Нет, Руди, – не о нем. О возможностях, которые перед тобой открылись.
– Тогда ты завидуешь не мне, – довольно быстро возразил он, – а Времени. Это оно делает с человеком все, что ему вздумается.
Я так и знал: он все поймет и переиначит по-своему.
– Руди, – сказал я, – время – лишь только дорога, путь. Мы, люди, двигаемся по ней, но в разные стороны. Все зависит от нас самих.
– Ты всегда был чересчур самонадеянным. Переубеждать его не имело никакого смысла. Это бы ни к чему не привело. Надо было возвратить его к знакомым ориентирам:
– А знаешь, ведь ты прав Лола действительно была похожа на женщину с ренуаровского полотна. Только такую надо было бы писать не маслом, а пастелью.
Он замолчал. Я задел старую, но все еще ноющую рану.
– Я не художник, – глухо откликнулся он. – У них глаз иначе устроен.
– Ты никогда не задумывался? Может, ты везде и повсюду инстинктивно ищешь именно ее?
Мне показалось, я услышал глухой, тоскливый вздох.
– Сравниваешь с ней. Представляешь, как бы она поступила в том или ином случае.
– Чарли! – В голосе его зазвучала задумчивая нежность. – Никто другой так не способен меня чувствовать, как ты.
Но я возвратился к тому, с чего начал:
– Да, но она ведь давно уже совсем не та, какой ты ее помнишь. Значит, охотишься ты за миражом…
Вместо того чтобы удержать его на весу, я заскользил вместе с ним к обрыву в пропасть. Мгновенно спохватившись, я взял себя в руки: ну нет, старик, тебе это не удастся! Сейчас ты разозлишься на меня так, что сразу придешь в себя. Поверь мне, уж я на это мастер.
– Скажи, – продолжил я. – Ты оставил ее из-за ее ребенка или потому, что не она о тебе, а ты о ней должен был заботиться?
Тут его прорвало:
– Да пошел ты! Я, по крайней мере, не превращаю нелегальных эмигранточек в одалисок и прислужниц. Сколько лет ты морочишь голову Селесте?
– Скоро десять, – покаялся я, чтобы он выдал мне индульгенцию.
– А ведь ей, кажется, уже тридцать шесть…
– Она меня уже наказала, – усмехнулся я.
– Ты шутишь! – оторопел он.
– Вроде нет. Все слишком взаправду и всерьез…
– Что случилось? – зазвучала в его голосе тревога.
Я побарабанил пальцами по столу:
– Она ушла от меня…
– Как ушла? Ты ее выставил, что ли?
– Нет, Руди, – сообщил я роковую новость. – Она беременна. Я сказал, чтобы она сделала аборт, и она меня оставила.
Он так свистнул в трубку, что я от неожиданности вздрогнул.
– Вернется!
Я промолчал. Другому всегда легче справляться с твоими трудностями. Чтобы переменить тему, он спросил:
– Тебе что-нибудь известно о моем семействе?
Наверное, внутри самого себя он все еще не свыкся со своей новой ипостасью. Ампутированная конечность ноет еще долго и болезненно. Ничего – и это пройдет…
– Очень мало, – словно бы оправдываясь и тем самым не заставляя его испытывать смущение, вздохнул я. – Оставляю записи на автоответчике Абби, но ответа не получаю. А детям твоим я звонить не хочу…
– И не надо, – согласился он. – Слушай, а если бы действительно она родила… Селеста… Появился бы ребенок…
– Представь себе, – рассердившись, рявкнул я, – что нечто подобное произошло бы с тобой…
По-видимому, он представил.
– Ты прав, – согласился он.
– Руди, – сказал я ему, – воспринимай все, как есть. Лови минуту, как кайф. Заставь себя поверить, что такой выигрыш, как у тебя, не доставался еще ни одному человеку на земле. Ты – первый, кто получил возможность начать жить заново. Был рабом и вышел на свободу…
– Знаешь, что самое странное? – спросил меня задумчиво Руди. – Я ведь понятия не имею, что мне делать с этой своей свободой…
Вот уже несколько дней, как у меня испортились контактные линзы. Я зашел в магазин оптики. Аккуратненький, как подарочный сверток, китаец усадил меня в кресло и целых полчаса менял стекла, заставляя вглядываться в таблицы с буквами. И наконец, несколько растерянно произнес:
– Сколько лет вы носили их, сэр?
– Больше десяти.
– И они вам не мешали?
– Нет, конечно, – слегка раздраженно ответил я. – А в чем дело?
– У вас совершенно нормальное зрение. Контактные линзы абсолютно ни к чему.
Нервничая, я стал убеждать его, что что-то не так. Что вкралась какая-то ошибка. Но он обиженно, но решительно настаивал на своем. Внезапно меня пронзила догадка: а что, если мое зрение сейчас соответствует изменившемуся возрасту. И холодная, скользкая ящерка страха снова мелькнула в насторожившемся позвоночнике.
«Что же ты выиграл? – язвительно осведомился Виртуальный Руди. – Что из уважаемого профессора стал уличным музыкантом? Или – что из семейного человека превратился в бродягу?»
Руди-Реалиста почему-то поблизости не было, и Виртуальному Руди некому было ответить. И застегнутый на все пуговицы и добропорядочный, как аптечный шкаф, Виртуальный Руди вдруг заговорил другим языком:
«Кому ты нужен будешь потом, в твоем будущем, старый мудак? Кто вытрет тебе твою обосранную жопу? Наденет пеленку? Поднесет к твоему слюнявому и трясущемуся рту говенистую жижу каши? Споет не колыбельную, а отходную?»
По-видимому, Руди-Реалист не очень хотел попадаться ему под горячую руку. Я был в растерянности.
А вечером меня снова посетила гостья… Деревья на улице чуть припорошило, но потом пошел дождь, и по тротуарам потекли ручейки слякоти. Я торопился домой, чувствуя, как сырой и холодный ветер забирается за шиворот.
В парадной меня поджидала Ксана:
– Не выгоните?
– Ты вся мокрая, – сказал я, глядя на ее короткое вымокшее пальтишко. – Пошли… Давно ты здесь?
– Нет! Минут десять…
По щекам ее все еще ползли слезинки влаги, а под шапочкой, как всклокоченная намокшая птица, повисла прядь волос. Мы поднялись по лестнице, и я открыл дверь. Пропустил Ксану вперед:
– Почему ты не сказала, что придешь?
– Не хотела, чтобы слышали девчонки.
Я пожал плечами:
– Ладно – рассказывай!
Она чуточку помолчала:
– Руди, у меня к вам просьба…
– Не сомневаюсь, – буркнул я.
Ее серые глаза скользнули по мне и виновато уставились в пол. А я подумал, какое у нее все же чистое, приятное лицо, у этой девушки. Будь я художником…
– Будь я художником, – сказал я, – я бы, недолго думая, сел и нарисовал тебя такой, как ты сейчас есть. В дожде. Слегка растрепанную. Молодую и очень красивую…
– Руди, только вы можете мне помочь…
Я осторожно снял с нее пальто, потом шапку, смахнул дождинки на пол и потрепал ее за щеку.
– Срочно нужны деньги?
– Нет, Руди, – подняла она, наконец, на меня свой такой лучистый – или мне так показалось – взгляд.
Я оторопело уставился на нее:
– Но чем другим я могу тебе помочь, девочка? Что еще могло привести тебя в такую погодку к старому джентльмену?
Я кокетничал, но она схватила меня за руку и сказала серьезным тоном:
– Вы вовсе не старый, Руди. И молодеете от месяца к месяцу.
Чтобы избавиться от неприятного ощущения, я опять взял на вооружение пошлость:
– Тогда ты в меня влюблена… Впрочем, будем надеяться, что нет… Слушай, сообрази что-нибудь в холодильнике?
Ксана подошла к холодильнику и стала перебирать в нем коробки.
– Если ты ищешь что-нибудь погорячее, это там, в баре, – показал я ей на небольшой, но толстозадый европейский комод.
– Руди, вы бы могли поговорить с Бобом Мортимером? – донеслось до меня глухо.
Чтобы не встречаться со мной взглядом, она наклонилась вниз.
– О чем?.. Боюсь, – хохотнул я, – ты ошиблась. Девушки его интересуют мало.
– У меня кончается виза, Руди. Я не хочу возвращаться на Украину, домой.
Я достал бутылку виски и два бокала. Неспешно почесал слегка висок, потом, вздохнув, плеснул в оба бокала.
– Льда не кладу. Холодно. Если хочешь – вот лимон.
Она закрыла глаза, чуть сжала губы, а потом выпила все залпом. А я – по старой привычке тянул.
– Там тяжело сейчас, – сказала она и посмотрела на меня вопросительно.
– Конечно! – пообещал я ей. – Поговорю завтра же…
– Руди… поймите меня правильно. К другому бы я не пошла…
Я удивился:
– Это еще почему?
– Потому что вы добрый и сильный. И бескорыстный. Думаете, мы не ценим, что вы делите все, что получаете от Боба, на равные части?
У меня защемило в глазах и в носу.
– Моя мама – учительница музыки, а папа – ученый, доцент. Сейчас на Украине университетская зарплата – как подаяние нищему. Я посылаю им отсюда деньги. Я ведь единственная дочь в семье.
Я напрягся, чтобы не дать ей почувствовать, что ощутил внезапно сам. У нужды есть свои достоинства. Она пробуждает в людях человечность и делает их мягкими и сердечными.
– Поговорю во что бы то ни стало, – заверил я ее. – Завтра же…
Ксана глубоко уселась в кресло, скрестила руки и внезапно стала похожа на большую и несчастную птицу. Сам не зная почему, я присел на коврике перед ней и опустил ладони на ее колени. Клянусь – у меня в мыслях не было ничего, связанного с сексом.
– У них никого, кроме меня, нет, Руди. Я должна была им помочь… – гладила она в ответ мою руку.
– Ты говоришь таким тоном, – сказал я, – словно сделала что-то плохое…
Мне вдруг показалось, что я – воришка, забравшийся в чужую спальню.
– Если только там, откуда я сбежала, узнают, где я…
– Сбежала? Что значит – сбежала? Почему? От кого? И с чего вдруг ты должна их бояться?
– От них…
Я молчал, ждал, что она объяснит сама.
– Эти люди способны на все, – голос у нее был тусклый и чуточку истеричный.
Мы гладили друг друга: я – ее, она – меня. Чулки у нее тоже были мокрые.
– Я приехала в Чикаго по объявлению. Нашла его у нас в украинской газете.
– Ты вовсе не одна такая.
– Там было написано, что нужны молодые женщины, которые готовы заниматься с детьми или стариками. А они попытались упечь меня в публичный дом. Не знаю даже, как мне удалось вырваться, убежать. Я уже полгода в Нью-Йорке. И знаю, что они меня ищут…
Я вздрогнул и прижал ее к себе крепче. Мне было так жаль ее.
– Руди, – наклонилась она ко мне близко-близко. – Вы такой мужественный, благородный. И еще – таинственный… Девчонки из-за вас совсем рассорились. Сунами даже хотела уйти от Лизелотты и переселиться ко мне.
– Ты шутишь! – Я не знал – смеяться ли мне или плакать.
– Нисколько… А теперь еще Лизелотта решила доказать нам, что не она за вами, а вы за ней бегаете. И позвонила этому – Джимми Робертсу.
Меня распирал смех.
– Ну помните, того телевизионщика, который снимал про нас сюжет?
Я захохотал, как сумасшедший. На лице Ксаны появилась лукавая улыбка.
– Это не совсем так, правда? – спросила она с удовлетворением.
– Совсем не так, – заверил я ее. – Я не то, что не бегаю – не хожу за ней. И мне все равно, где она и с кем.
– Я так и думала. Иначе я не пришла бы к вам домой.
Она придвинулась ко мне. Ее грудь находилась теперь точно на уровне моего лица.
– Не думайте обо мне плохо. Я не такая…
– Эй, девочка! – наклонил я ее голову к себе, впитывая ее губы. – Спасибо тебе за все… Никакая ты не «такая»! Ты просто прекрасная!
Она раздевалась так по-домашнему, что я почувствовал себя свиньей, которая никогда не отплатит ей за эту ночь.
– Ксана, – нежно сказал я, – ты пахнешь сладким домашним печеньем и горячей плитой… Это так здорово…
Я держал в руках ее тело. Оно было шелковистым и доверчивым. А ласки – спокойными и тоже какими-то домашними.
Она накрыла меня собой. Вобрала всего, словно я был ее плодом, а не мужчиной, который лежал с ней в постели. И отдавала себя так, словно раскачивала люльку с младенцем… Впервые мне стало вдруг до боли стыдно, и я почувствовал, что не могу больше молчать. Что я должен раскаяться и рассказать о вине, которую тащу за собой, как горб, повсюду и везде.
Возможно, я сделал ошибку, но сдерживаться уже не мог.
– Ксана, – негромко сказал я. – Мне очень жаль, но я тоже совсем не тот, каким ты себе меня вообразила. Судьба всех иллюзий – в конце концов, оказаться разбитыми. Я – самый обычный человек. Наверное, даже – слишком обычный, но попавший в необычную ситуацию.
Она молчала. Много бы я дал, чтобы узнать, что думает про меня эта изящная головка.
– Если можешь – прости! – покачал я в сомнении головой, потому что не очень верил, что такое можно действительно простить.
Бедная девочка! У нее был такой растерянный вид… Если бы угрызения совести состояли из кислоты, от меня бы ничего не осталось. Я бы растворился в ней, как ржавчина.
– Моя тайна не в том, что я – фальшивомонетчик, шулер или беглый преступник: она – проще и хуже. Я – дешевый Фауст в издании для сирых. Краду время у себя и у других…
От растерянности лицо у нее стало таким, будто она вдруг увидела оживший призрак. Рот чуть приоткрылся, а глаза напряглись от неожиданности и ожидания чего-то страшного и непоправимого. Вздохнув, я полез в ящик письменного стола и, достав оттуда свой паспорт, протянул ей. Там красовалась моя старая фотография и год рождения.
Если я умею читать по лицам, на ее лице смешались испуг и сочувствие, боль и жалость.
– Пожалуйста, дай мне слово, что ты расскажешь об этом только тогда, когда я оставлю Нью-Йорк… Это уже не так далеко…
– Клянусь!
– Не надо клясться. Я верю тебе и так…
Внезапно я вспомнил, что говорил мне Чарли про магнетизм и как он действует на баб, и грустно улыбнулся. Неужели Руди-Реалист стал наследником Великого Мага Постели?
В темноте Ксана тихо и нежно выцеловывала мне лицо.
Шел дождь, капли его отсчитывали секунды, как будильник, которому осталось не так уж много времени до рокового звонка.
Мы лежали и молча думали каждый о своем. Такие близкие. И такие бесконечно далекие друг от друга два существа.
Меня переполняли жалость и сострадание. «Господи, – думал я, – если бы я только мог ей помочь!»
– Перед тобой еще вся жизнь, Ксана. Ты ее только начинаешь. Поверь мне, все устроится. Ты – чистая и хорошая девушка. Тебе обязательно повезет. Клянусь тебе, я буду об этом молиться.
Я медленно и осторожно целовал ее тело. Сверху донизу. Скользил по нему, как по катку, но лед пылал, а я, впитывая в себя его домашний, сдобный запах, я сгорал вместе с ним.
«Я ведь понятия не имею, что мне делать с этой своей свободой», – растерянно сказал мне Руди…
Его вопрос застрял во мне, как электрод, вживленный в мозг чересчур любопытным исследователем. Я думал об этом все чаще и чаще. В любое время. И в самых разных ситуациях. Мне хотелось решить для себя эту коварную загадку рода человеческого. Но то, что не в состоянии были сделать целые поколения философов, не дано было совершить и мне.
В камере йоханнесбургской тюрьмы единственно, о чем я мечтал – о свободе. Обрел я ее заново, лишь добравшись до Америки. Причем так боялся потерять ее еще раз, что, когда меня здесь арестовали, готов был выдать всех, с кем был связан. Оказавшись перед выбором идеология или свобода, я без колебаний выбрал свободу. Жизнь дается человеку один раз, понимал я, и жертвовать ею во имя даже самой благородной идеи – глупость или фанатизм. Да была ли на свете хоть одна идеология, которая, в конце концов, не обернулась лживым и прожорливым мифом? К своему счастью, прежде чем я выдал своих единомышленников, они заложили меня сами. Меня обвинили в соучастии в убийстве полицейского. И если бы не Роза, я получил бы второй и не менее жестокий срок.
Сначала я отчаянно стыдился самого себя: ты – не только не герой, Чарли, ты – человек без хребта и принципов. Разве это не самое убийственное открытие из всех возможных? Но чем больше я думал и взвешивал, тем неизбежнее приходил к выводу: в героизме есть что-то от самолюбования: смотрите на меня, я так благороден, так возвышенно жертвенен! Чаще всего герои – нарциссы и эгоцентристы. Они видят только себя и свою цель. А это отдает самозацикленностью и фанатизмом.
Когда меня выпустили из-под ареста, Роза сказала мне:
– Чарли, Талмуд говорит, что, когда человек умирает, вместе с ним гибнет целая вселенная.
Каждый из нас, живых, и вправду вмещает в себе весь мир. Звезды и океаны. Любовь и ненависть. Бога и дьявола. Будущие поколения и смерть. А потому никакая не только идеология – даже самая гуманная и возвышенная цель не может оправдать крушения целого мира.
Идеология ориентируется не на личность, а на догмы. Видит не человека – а роль, которая ему предназначена. Что же до цели, она всегда была и будет только идеалом. А идеал сродни луне на небосклоне. Сколько бы ты ни шел ей навстречу, ты не приблизишься ни на шаг.
Вознаграждая себя за потерю идеологической невинности, я окунулся в водоворот занятости и удовольствий. В дебри профессии. В длинную череду женщин. В ласковые подмышки комфорта…
Тогда-то и отлился во мне, как из металла, девиз новой философии: живя сам, дай жить другим! Это был самый суровый и самый решающий урок моей жизни.
Никогда и никому, поклялся я себе, ты не позволишь нарушить свое духовное равновесие. Главное – осознать: чрезмерно привязываясь к кому-то, ты теряешь свою свободу и попадаешь в рабство. Попасть в полную зависимость от своих чувств? Всецело им подчиниться? Ну уж избавьте! Исключение я готов был сделать только для Руди и Розы. Им я доверял полностью. Да и что они могли хотеть от меня?
И вдруг, когда ушла Селеста, я с удивлением обнаружил, что и свобода может стать в тягость тоже. Дело не в моральных императивах. Даже не в ребенке, который должен был родиться. Для меня он был только абстракций. Куда болезненней оказалось, что к черту разваливается храм комфорта и спокойствия. Тот самый, на чье сооружение я затратил последние десятилетия.
Меня никто не ждал. Никого не трогало, что я скажу. Никому не было дела до того, как я выгляжу. Какое у меня настроение? Что за выражение у меня на лице? Улыбка на нем или гримаса раздражения? Никто не баловал меня. Не ворчал. Не беспокоился. Не старался угодить. Даже кровать, на которую я угрохал больше двадцати тысяч, выглядела как сирота на кладбище. Гордость модерна и голливудского шика, она с презрением жестко пружинила под старым холостяком, который упустил свое время.
У Руди все было иначе. В нем сработал эффект сексуальной пружины. Тридцать два года она была сжата до предела. И вдруг – раз! Неожиданный толчок, сбой, и, как освободившаяся пружина, сорвалась с места вся нерастраченная сексуальность. Что же касается меня, то, во-первых, я никогда и ни в чем себе не отказывал. А во-вторых, комплекса сексуальной задроченности, которым всегда страдал Руди, во мне не было. Я делал то, что хотел. Когда хотел. И с кем хотел.
Что же такое произошло, что я вдруг все чаще стал вспоминать о крепко сбитом теле Селесты? О ее ляжках – они у нее, как у многих латиноамериканок, не скучно разрастаются вбок, а упруго и вызывающе выпирают сзади. О ее готовности всегда мне аккомпанировать в исторгающем глубинные спазмы блюзе соития. Селеста была для меня тем же, чем кларнет – для Руди. Я извлекал из нее те звуки, страсть и негу, которыми откликается лишь очень чувствительный музыкальный инструмент. Меня покоряла ее естественность. Она была щедра и никогда не скупилась на секс. Не блефовала. Не притворялась. Не торговалась. И, главное, – никогда и ни в чем не упрекала.
– Мы с тобой созданы друг для друга, – говорила она, жарко глядя на меня своими зелеными вулканическими зрачками. – Ты – волна, а я – радиоприемник. Ты хочешь, а во мне все наливается и готово хлынуть наружу.
Я даже заказал для спальни зеркало на потолок. До Селесты мне это не приходило в голову. Но с ней секс всегда был праздником. И я хотел, чтобы этот праздник разделил с нами еще кто-нибудь. Пусть наши зеркальные двойники.
Раньше я не представлял себе, что один человек может дарить другому такую радость. Больше того, – что быть с кем-то близким-близким – и есть самое большое счастье. Мы раскачивались один на другом, как тело и надувной матрас на гребне волны. Я принимал ее форму, она – мою, и мы взмывали вверх, сливаясь в нечто бесформенное и неразделимое, а потом с криком срывались вниз, в бездну.
«Ну, уж нет, – сказал я себе. – Селеста Фигейрос, тебе меня не осилить! Не из тех я, из кого можно вить веревки и сделать рабом. Я сам кого угодно обращу в рабство. Просто этого никогда не хотел и не хочу. Мне бесконечно более дорог привкус свободы. Ее цвет, ширь, запах, а не удовольствие евнуха, дорвавшегося до власти…»
Я достал старые записные книжки. Палец скользил по пожелтевшим страницам и слегка полинявшим буквам алфавита. Стал названивать прежним подругам. Я уже не помнил ни их достоинств, ни изъянов. И уж тем более – взглядов, привычек, любовных стонов.
Все ушло, высохло и стало похоже на увядшие лепестки в забытом альбоме.
Десять лет! Десять оборотов Земли вокруг Солнца. Сто двадцать с чем-то лун. Тысячи оргазмов. И одна – чуткая, податливая вагина вместо всех, которым я потерял счет…
Все мои былые партнерши перевалили за рубеж молодости. Одни из них разъехались. Другие вышли замуж и нарожали детей. Третьи – забыли меня или потеряли вкус к сексу. Нет, мои поиски не могли не увенчаться успехом! На сигналы одинокого астронавта последовал утвердительный ответ. Заждавшаяся контакта хоть с инопланетянином, восьмая по счету кандидатка откликнулась радостным «да!»
Честно говоря, я даже не помнил – блондинка она или брюнетка. Худенькая или в теле. И когда в двери раздался звонок, вздрогнул.
– Чарли, милый, это так кстати, что ты позвонил. У меня как раз сегодня свободный вечер.
Она посмотрела на мою совершенно белую голову, на модный халат и, вытянув губы трубочкой, улыбнулась.
Ей было за сорок. Но и мне – за шестьдесят.
– Ты постарел, – сказала она. – Но все равно смотришься очень сексапильно.
– А ты все та же, – ответил я не очень убедительным тоном.
Дальше и не знал, что сказать. Из памяти выдуло все, что касалось ее. Ведь даже имя я почерпнул из старой записной книжки.
– Хочешь выпить?
Какой спасительный вопрос! Слава богу, ведь могло быть хуже: «Не хочешь ли таблетку виагры, дедуля?» – «Нет-нет, – мне она не нужна!»
Мы высосали по бокалу коньяка. Гостью слегка развезло, и она отправилась очухиваться в ванную. На мраморной плите, в которую вделана похожая на ягодицу раковина, стояли бутылочки, баночки с кремом и тюбики. Селеста не взяла с собой ничего. Послышался звук бьющей в ванну воды. Внезапно она позвала меня:
– Я смотрю, ты запасливый холостяк, – хохотнула она, едва я переступил порог ванной.
Меня передернуло. Вдруг стало обидно за Селесту. Но я подавил в себе это чувство.
– Не хочешь присоединиться?
Я отрицательно покачал головой.
Не желая видеть ее отражение в зеркале, я погасил свет. У секса был какой-то невнятный вкус, словно я трахал резиновую куклу. Мое тело действовало вместо меня. Я в этом участия не принимал.
Гостья сдавленно пыхтела, а я думал о старости. Ей очень трудно менять привычки. Она нуждается в стабильности. В надежности, в участии. Ведь страсть со временем неизбежно перерождается. Вместо сильного, сжигающего изнутри желания ты ощущаешь потребность в обязательном отклике. Только он один и способен вызвать резонанс, которого ты ждешь с таким нетерпением.
У свободы всегда есть обратная сторона. Если хотите – изнанка. Это – долг, обязанность. То, что сковывает, как кандалами, и заставляет любыми путями от них избавиться. Бежать! И мы бежим. Без оглядки, не слыша собственного дыхания. А когда, наконец, вырываемся, вдруг обнаруживаем, что беспредельной воли на самом деле просто не существует. Она – иллюзия, которой мы себя тешим.
«Чарли, да ты ли это говоришь? – так и хочется мне спросить самого себя. – По-твоему, абсолютной свободы не существует?»
– Нет! – отвечаю я. – Не существует. Не может существовать!
И привожу свой последний довод: ведь твоя свобода от других – это и свобода других от тебя тоже.
И если каждый из нас сочтет, что он никому и ничего не должен, будет попран один из самых основных законов эволюции. Тот, что силой обязательств и долга превратил примата в хомо сапиенса, а дикаря – в цивилизованного человека. Без наших жертв и добровольного отказа от животного эгоизма невозможны были бы семья, больницы, школы, социальное обеспечение или пожарные команды.
Во всем должна быть граница. В любой вещи – пропорция. Человек стал человеком только потому, что взвалил на себя нелегкий груз обязанностей…
Я выпроводил гостью домой, хотя она надеялась остаться на ночь. Пришлось переступить не только через себя – через свои убеждения. Мужчина всегда должен заботиться о женщине. Стараться исполнять ее желания.
– Чарли, – сказала она на прощание язвительно, – у меня такое впечатление, что твоя сексуальность поседела вместе с твоей шевелюрой…
– Ты ошибаешься, – тут же поставил я ее на место. – Волосы на лобке седеют позже, чем на голове.
– Да, конечно, – изничтожила она меня своей иронией, – но ведь все упирается в голову…
Седьмой месяц моего пребывания в Нью-Йорке. Меня не оставляло тревожное чувство: слишком уж все безоблачно и гладко складывается. Так долго продолжаться не может. Синусоида удачи после подъема должна снова нырнуть вниз.
Мы репетировали каждый день. Я видел, что девицы напряжены, но относил это на счет нагрузки. Ни с того ни с сего начала фордыбачить Лизелотта: она опаздывала на репетиции, огрызалась на замечания, грубила.
– Что с ней происходит? – спросил я Сунами. – Ты ведь живешь с ней в одной квартире.
– У нас разные комнаты, – слишком уж быстро ответила она.
– Не можешь же ты не знать, – упрекнул я ее.
– У нее роман с Джимми Робертсом.
Я уже знал, кто это, но на всякий случай осведомился:
– Откуда ты знаешь, что все из-за него?
– Она сама мне об этом сказала…
– Кстати, – ухмыльнулся я, – мужчины рассказывают о своих похождениях, чтобы похвастаться, а женщины – чтобы насолить одна другой.
Между мной и девчонками пролегли световые годы. Как давно все это кончилось для меня: озорство духа, милые глупости, завораживающие свинячества. В возрасте Лизелотты кровь нуждается в адреналине, мозг – в смене впечатлений, а тело – в активном образе жизни. Я испытал настоящее облегчение: слава богу, хоть этот грех не будет камнем висеть на моей шее.
А тут еще Боб Мортимер с явным любопытством спросил меня, в чем секрет моей второй молодости? Я похолодел: вот вам и еще один звонок перед сменой декораций. Предстоит новое действие, а я не знаю не только новой роли – как будет развиваться сюжет. Недалек день, когда придется сматывать удочки. Только как же это сделать, чтобы не опоздать?
Одна и та же мысль теребила меня, как растревоженный нерв в зубе: черт с тобой, Руди Грин, но что будет с девчонками? Это ведь не кто иной, как ты, сбил их с панталыку! Ты подумал, что их ждет?
Как ни гнал я от себя чувство вины, оно было настолько паскудным, что я не выдержал и рассказал обо всем Ксане. Отношения у нас с ней сложились на редкость доверительные и интимные. И не только в постели. Ночная исповедь двух заблудших, нуждающихся в доверии душ привела к тому, что мы понимали друг друга с полуслова. Больше того – с одного взгляда. Неужели это тоже – последствия полученной мной травмы?
Ксана постаралась рассеять мои страхи:
– Руди, для каждой из нас квартет стал пробой сил. Неужели вы думаете, что, если бы не встреча с вами, мы бы не совершали ошибок?
– Может, ты и права, но это ничего не меняет.
– Уверяю вас: никто из нас ни о чем не жалеет, Мы прошли с вами настоящую школу жизни…
Позавчера она пришла на репетицию первой.
– Руди, меня ищут…
– Что ты имеешь в виду?
Я, конечно, сразу понял, о ком идет речь, но сделал вид, что никак не соображу. Хотел выиграть время и решить, как себя вести.
– Не надо, – в глазах ее был укор. – Я не о себе… Мне стало стыдно.
– Если они найдут меня, они и вас не оставят в покое…
Лицо у нее было грустным и потерянным. Но ни она, ни я не знали, что беда настигнет нас так скоро…
Ночью меня подняла на ноги телефонным звонком Лизелотта.
– Руди, она наглоталась таблеток! – Голос ее бил истерикой, как током.
– Кто? О ком ты говоришь? – взревел я, вскакивая с постели.
– Эта японская дура… Сунами!
– Когда это случилось? – Я уже лихорадочно одевался, путая рукава и никак не попадая пуговицами в петли.
– Я уже вызвала «скорую»… Погодите, кто-то стучит в дверь…
Послышались голоса и шум. Минут пять трубку никто не брал. Я орал в нее, стучал ею по столу, ругался, проклинал. В висках, словно набегающие друг на друга колеса, стучали удары пульса. Наконец я снова услышал вконец испуганный голос Лизелотты:
– Это они… Они ее взяли…
– Кто? Куда?.. Ты что, оглохла, балда?
– Санитары!
Выскочив на улицу, я стал ловить такси. Мне казалось, прошла целая вечность, пока автомобиль въехал на больничную стоянку. Выскочив из него, я подвернул ногу.
Сердце било пожарным колоколом: сопливая девчонка! Истеричка! Кто бы мог подумать? Почему все должно было кончиться так, а не иначе? Неужели всю оставшуюся жизнь мне придется винить себя?
«Это ты виноват, – зло накинулся я на Руди-Реалиста, расхаживая из угла в угол по больничному коридору, – ты, и никто иной! А вот расплачиваться придется мне!.. Дерьмовый нарцисс, подонок, запутал наивную, еще не соображающую что к чему девчонку! Ей еще жить и жить!»
Мелькали белые халаты сестер. Пронесли, вернее, прокатили мимо носилки с только что привезенной жертвой автокатастрофы. Желтушный ночной свет, гудение кондиционеров, слежавшийся запах лекарств и дезинфекции. Я закрыл глаза и отключился…
«Сукин сын, бабуин, извращенец несчастный! Это ведь благодаря тебе я, Фауст вонючий, продал душу собственной гордыне. Недотрахал, видите ли, недополучил! Недодали! Обделили! Бедняга, ах как жаль самого себя, как хочется плакать, жаловаться, искать сочувствия! Отольется же тебе это в будущем, Руди! Ну и наплачешься же ты! Думаешь, сбежишь? Не надейся! От себя не скроешься! И не помогут тебе никакие отговорки, потому что вина – это присутствие Бога в человеке. Вышвырни ее из души, и вместе с ней ты выгонишь Бога. Но что страшней – еще до этого он откажется от тебя сам. Из человека ты станешь человекоподобным…»
– Руди, это мы, – послышались где-то рядом голоса моих девиц.
Дежурная медсестра была немногословна:
– Сэр, я вам уже говорила: скоро выйдет врач, и он вам все расскажет.
– Но каково ее состояние? – спросил я, еле сдерживаясь.
– А кто вы ей, собственно? Ее родители, кажется, в Японии…
Подошел дежурный врач, малый лет тридцати. Вид, наверное, у меня был еще тот, потому что он сразу сказал:
– Она будет в полном порядке, сэр. Отравление не очень сильное. К тому же ее во время привезли…
Когда я увидел Сунами на кровати под капельницей с физраствором, во мне что-то ухнуло вниз от жалости:
– Девочка моя, за что же ты это мне?
Она не ответила. Отвела взгляд. Я взял в свои руки ее ладонь:
– Через неделю мы должны были лететь в Европу…
Но она, словно не слыша меня, произнесла тихим голосом:
– Ксана сказала, что вы скоро уедете… Навсегда…
О боже! Когда же ты, наконец, повзрослеешь, старый кретин? Перестанешь быть циником-переростком, то и дело влопывающимся в душещипательный абсурд? Романтическим прохиндеем? Грошовым психологом из дамского романа? Шулером, способным обмануть лишь самого себя?
– Ты чудесная девочка, Сунами! – проглотил я тяжелый комок в горле. – Ласковая. Верная. Бесхитростная…
Она говорила, не открывая глаз. На лице двигались только губы:
– Вы – ни при чем, Руди. Я виновата сама. Вы хороший, добрый. Нежный. Я вас никогда не забуду… Просто я должна была сразу же уехать в Японию…
Неужели вот так, в один момент можно повзрослеть?!
Где-то совсем в другом измерении осталась наивная дальневосточная русалка из страны вишневых деревьев, кимоно и бумажных стен. Доверчивая, неуверенная в себе студенточка, еще стесняющаяся своих сексуальных проблем.
И вместо нее передо мной вдруг возникла умудренная опытом взрослая женщина. Та, что познала горечь жизни, но зато уже полная решимости, знающая, как поступать.
– Слушай, я не все могу тебе рассказать, но…
– Не надо, Руди. Ксана мне говорила… Про вашу болезнь… Что вы страдаете… Простите меня…
Мне было муторно. В висках ломило, в кончике носа бил ток.
Я обнял ее и почувствовал, какие горячие у нее щеки. Она что-то тихо сказала по-японски. Что? Я так никогда и не узнал…
– Зачем это ты? – устало спросил я на выходе Ксану.
– Мы все были в вас немножко влюблены, – как чужая маска, застыла на ее лице улыбка. – И каждая хотела вас себе…
Я схватился за голову.
Лизелотта остановила такси.
Они подвезли меня почти к подъезду моего дома, но остановились на противоположной стороне. Я успел перейти улицу и прошел лишь несколько шагов. Внезапно кто-то, возникший из темноты, резко тряхнул меня за руку и оттащил в сторону.
– Что вы хотите? Деньги? Вот: возьмите все, что у меня есть…
Тупоносый малый с глазами-щелочками на круглом, как блин, лице боксера швырнул меня к другому, с квадратным подбородком и плечами штангиста, а тот – обратно.
– Мы тебе покажем, старый козел, как чужих блядей бесплатно трахать!
Английский был исковерканный. Акцент – чудовищный. Я зажмурился и невольно закрыл голову поднятыми вверх руками.
– Рожу твою в жопу превратим! Все педики с округи сбегутся…
Они били меня профессионально и с удовольствием. Как будто жрали истекающий соком спелый арбуз.
– Не дашь откупной, сука, червей будешь кормить, говно вонючее!
Голоса вибрировали в ритм ударам.
– Тридцать косарей, слышишь? Мы еще больше потеряли…
Избитый в кровь, я пополз по ступеням к дверям, еле открыл их и ввалился в лифт. Страх отвалил, лишь когда я захлопнул дверь студии.
Почему в моей жизни всегда такая пропасть между реальностью и мечтой? Хуже – минное поле! Кто виноват, что всякий раз, когда мне кажется, что я нашел цветок, оказывается, что это – капюшон кобры? Какого черта другие должны платить за мои грехи, ведь сейчас они примутся за Ксану…
Корчась от невыносимой боли, я стал набирать номер ее сотового.
– Они были возле моего дома. Наверное, ждали, пока уедет такси.
Голос мой звучал так, словно я надувал своим слабым ртом автомобильную шину.
– Руди… Я виновата перед вами… Простите меня…
– Заткнись! Хватай свои вещички и – на такси! – проворачивал я во рту тяжелые булыжники слов. – Нет, не ко мне… Прямо в аэропорт, в Ла Гардию…
– Мне некуда ехать, И денег у меня тоже нет: я вчера все послала родителям. Только паспорт… А там – просроченная виза.
Голос ее звучал как последние слова умирающего. Расталкивая распухшим языком камни во рту, я, запинаясь, пролепетал:
– Не теряй ни минуты! Жду тебя там через полтора часа… Ни о чем не думай и не беспокойся: ты полетишь в Лос-Анджелес… Там у меня – близкий друг. Доктор Чарльз Стронг… Он сделает для тебя все. Ты поняла?