26

Черт бы побрал майора! Благостная закругленность сюжета рассыпалась вместе с бубенча-тым звоном. Но, пардон, при чем тут майор? Не тебя ли, Милий Алексеевич, угораздило всучить Бенкендорфу носовой платок с монограммой «Л. Л. Г.»? Да-с, платок, улику убийства графини, оказавшейся княгиней. И не ты ли измыслил этот пошлый трюк: «Инициалы полностью!» глас, раздавшийся в церкви. Да-с, пошлый и дурацкий, ибо ты и сам не знаешь имени-отчества пушкинского Германна. Ну, так что же было делать Александру Христофоровичу? Усердный читатель теософа Сведенборга, клонясь к мистике, которая отнюдь не препона ни промышлен-ности, ни коммерции, а высшему надзору прямо-таки необходима, он и подумал: чем черт не шутит? Вот ты и дошутился, гражданин Башуцкий, реабилитированный за отсутствием состава преступления. В конце концов, можешь плюнуть, взятки гладки. Тебя лишь позабавило уныние личного адъютанта. Бедняга не смел последовать за принципалом в идиллическое фалльское уединение, где он, бывало, уживал рыбку. Конечно, сотрудник органов, а все ж нехорошо лишать права на отдых.

Досадуя – заварил кашу, – Милий Алексеевич все же не стал бы расхлебывать ее, избегая сюжетной дисгармонии. Но, во-первых, он еще не приступил вплотную к «Синим тюльпанам». Во-вторых, испытывал тщеславный позыв обогатить пушкинистику никому доселе не известными сведениями об инженерном офицере из «Пиковой дамы». Ни Натану Эйдельману, ни Якову Гордину, ни Валентину Непомнящему.

Милий Алексеевич колебался, пока не сверкнуло соображение чрезвычайно серьезное, не имеющее отношения ни к будущему очерку, ни к пушкинистике. Майор Озерецковский, спущенный с цепи Бенкендорфом, выслуживаясь, мужик ражий, оправдывая надежды шефа, возведет на кого-либо напраслину – «отыщет» владельца носового платка с монограммой, и тогда… тогда погибнет некто, ни в чем не повинный. Сколько бы ни занимался Башуцкий историческими экзерсисами, никогда не попадал в такой сугубо реалистический переплет. Теперь, когда розыск, что называется, был в ходу, майор не зависел от желаний или нежеланий очеркиста Башуцкого.

Фалльская идиллия рассеялась. Брандмауэр и ларь с помоями – такова была эта действительность; другая, с нею единая, не сулила ничего хорошего. Милий Алексеевич насупился и помрачнел, как барсук в капкане.

Но и сотрудник органов не веселился. Огорчала не только невозможность оказаться в Фалле – какой личный адъютант не остерегается выпускать из поля зрения шефа? Угнетали препятствия на путях розыска. Озерецковский и улику-то в глаза не видел, хотя и перерыл кабинет Александра Христофоровича. Хуже всего был строжайший приказ держать язык за зубами, даже и Дубельту не открываться. Отчего гак, майор в толк взять не умел. Милий Алексеевич, конечно, понимал Бенкендорфа. Главный синий тюльпан и верил и не верил в то, что было и не было. Он опасался попасть на зуб пeтербургcким зубоскалам, страсть не хотелось быть ridicule, смешным.

Запрет на консультации вселял бы надежду на нолевой результат усилий майора, если бы Милий Алексеевич не предполагал в Озерсцковском огонь честолюбия, присущего, по мнению Башуцкого, любому синему тюльпану. К тому же то было первое поручение особливого рода. Разумеется, вопрос не торчал ребром либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Однако энергия майора доказывала, что он решительно предпочитает кресты.

Он начал на Малой Морской, в доме усопшей, или убиенной, княгини. Так поступил бы каждый, даже не будучи знатоком розыскного ремесла. Майор ведь знал: платок с монограммой обнаружен в спальной. Кем обнаружен, Бенкендорф не сказал.

Осмотр дома не дал ничего. Майор отметил отсутствие богатого убранства. Княгиня была скуповата, это так. Но ежели принимаешь весь Петербург, ежели на твоих именинах неизменно пребывать изволит все августейшее семейство? А тут единственное украшение парадной гостиной желтые штофные занавески, да и то полинялые. Майор был дворянином; дворянину случается думать плебейски; он не догадывался об аристократизме высшего разбора – без показного роскошества. Зато предположил воровство челяди. Подтверждение тому он нашел бы у Пушкина: слуги наперерыв обкрадывали умирающую старуху. Майор читал «Пиковую даму», но не соотносил сюжет с домом Голицыной на Малой Морской.

Правда, карты остановили его внимание. Он увидел на ломберном столике початую колоду, а рядом, друг за другом – тройку, семерку, туза. Вероятно, покойная княгиня начала пасьянс да бросила. Внимание остановило не это. Карты были очень большого формата. Таких майор не видывал ни у кого, нигде… Как раз поэтому, мелькнуло Милию Алексеевичу, Пушкин и не отметил, избегая чрезмерною сходства… Лизавета Ивановна объяснила майору покойница была близорука, она заказывала карты большого формата.

Заказывала, конечно, в Воспитательном доме, главным доходом и привилегией которого было изготовление игральных карт. Это было так. Но все показания следует проверять. Майор, однако, пропустил мимо ушей. Лизавета Ивановна произвела на него сильное впечатление. Майор был женат, впечатление было непозволительное. Лизавета Ивановна прихмурилась, она обожглась на Германне. Милий же Алексеевич подумал, что у барышни была весомая причина для сдержанности: она назначила Германну рандеву и, стало быть, сознавала пусть и невольную причастность к скоропостижной смерти старухи.

Озерецковский повел глазами: комод, зеркальце, кровать, свеча в медном шандале. Лизавета Ивановна молчала. Майор, вконец смешавшись, откланялся.

Он сел на лошадь, он любил ездить верхом. Каурую покрывал чепрак густo-синего цвета. Из этого всякий бы, не один Милий Алексеевич, заключил, что конь принадлежит жандармскому дивизиону. Он поехал шагом. Из этого Милий Алексеевич заключил, что майор все еще под впечатлением от Лизаветы Ивановны. Он не замечал уличной обыденности. Не потому только, что думал о барышне, а потому, что уличную обыденность замечают беллетристы. Ну, кучера в ливреях, ну, форейторы, ну, разносчики с лотками, ну, театральные афиши в деревянных рамках за проволочной решеткой… Милий Алексеевич тоже не замечал. Не по нутру ему был маршрут, взятый майором. Ужель решился нарушить запрет Бенкендорфа?

Майор ехал в Третье отделение. Он пришпорил каурую. Из этого нетрудно было заключить, что служебная забота одолела давешнее впечатление.

В ведомстве синих тюльпанов все были знакомы с личным адъютантом его высокопревосхо-дительства, он, понятно, был знаком со всеми. И в первой экспедиции – дела политические, включая дипломатию; обзоры состояния империи, сведения о тех, кто заслуживал сведений. И во второй, ведавшей противозаконными раскольничьими сектами, уголовными убийствами, наблюдением за податными сословиями и местами заключения. И в третьей экспедиции, озабоченной иностранцами. И в четвертой – личный состав ведомства, пожалования, продвижение по табельной лестнице, награды и прочие весьма приятные вещи. И даже в пятой – цензурной… И ни хрена нового они не выдумали, саркастически подумал Милий Алексеевич, не расшифровывая, кто такие эти «они», но адресуясь отнюдь не к синим тюльпанам.

Майор удивил господ чиновников. Обычно заявлялся веселым, бодрым, с тем переливом некоторой надменности и товарищества, какие присущи именно личным адъютантам. Да и понятно, состоять под рукой такого доброго начальника одно удовольствие. А нынче, гляди, экая хмурая озабоченность. Видать, добрая рука от времени до времени намыливает шею. Синие тюльпаны хихикнули.

Все эти титулярные, коллежские советники, губернские секретари, чиновники по особым поручениям, те, что в штатном расписании значились «не имеющий чина» или «без ранга», все они с утра до трех-четырех пополудни осуществляли высший надзор.

Они писали и переписывали мириады бумаг; и в этих служебных комнатах с ординарными департаментскими мебелями возникали и исчезали, словно китайские тени, разномастные фигуры повседневной, как всегда, быстротекущей жизни. Включенная в монографии об институтах крепостнического самодержавия, она издавала дурной запах профессорских обобщений.

А Милий Алексеевич собрал нечто вроде гербария или коллекции бабочек, пришпиленных и накрытых стеклом. Тут были и сведения о постыдном поведении княгини Багратиони; и дело о путешествии по России англичанина Стокса; и донос дворовых на дворового Матвея Кудинова, хулившего государя; и письмо некоего фон Боля об опасностях, угрожающих монарху; и определения, из каких сумм оплачивать труды вора-арестанта Степана Карелина, исполняющего в городской тюрьме обязанности заплечного мастера; и следствие о крамольном «Французском парламенте», возникшем в Петрозаводске; и о наблюдении, устроенном заграницей, к коему примыкало сообщение государственной важности – о получении aгeнтом Третьего отделения неким Польтом премии лондонского клуба за игру на бильярде.

Был тут и список 93 лиц, «обративших на себя внимание высшей полиции по предосудитель-ному поведению», список вдвойне оригинальный как по аттестациям, так и по резолюциям:

«Подполковник Эринациус поведения нетрезвого, ходит по домам и просит подаяния – выслать из Петербурга»; «Отставной офицер Оникин копия государственного преступника Никиты Муравьева – выслать на родину», «Поручик Дирин поведения сомнительного. Не из л-гв. ли Уланского?»; «Подпоручик Бедарев распутен, проводит время с цыганами» (резолюции нет); «Отставной офицер Очкин дурак» (резолюции нет); «Полковник Калошин либерал. – Где служит?»

Перебирая экспонаты своей коллекции, Милий Алексеевич без горечи размышлял о том, что и Бенкендорф, и ближние помощники, и все синие тюльпаны зависели от агентуры, от «шпионских забав», как говаривал пионер русского марксизма, надеясь, что забавники переведутся после победы социализма. И Бенкендорф, и фон Фок, и Дубельт, надворные и титулярные, управлявшие экспедициями, могли быть семи пядей во лбу (а некоторые и были), могли проверять и перепроверять, а все равно бултыхались, как рыбины, в мелкоячеистых сетях шпионщины. И, бултыхаясь, полагали, что они-то руководительствуют, направляют, определяют.

Майор Озерецковский, на ходу раскланиваясь, прямиком направился к надворному советнику Тупицыну. Потому и направился, что умственный багаж Сергея Ардальоновича решительно опровергал его фамилию. Он быстро объял мыслью просьбу майора. Речь шла вовсе не о личной докуке личного адъютанта. Дело претонкое. Касающееся, весьма возможно, кого-либо из особ августейших. Тут и болван сообразил бы: приобщение к розыску сулит бо-ольшой служебный профит. Увы, приобщением не пахло. Майор лишь просил предоставить в его распоряжение трех смекалистых агентов. Почему именно трех? Майор ушел от ответа. Право, смешно было бы толковать о трех картах на ломберном столе в доме покойной графини – тройке, семерке, тузе. А между тем майору примерещилось, что вот он заимеет трех ловкачей, да и разложит пасьянс.

Тупицын, поразмыслив, обещал завтра же отрядить на Шестилавочную столько агентов, сколько нужно майору; время назначит разное, чтобы не встречались, а уж он, господин майор, пусть потрудится не отлучаться. «Тертые калачи?» – спросил Озерецковский. «О-о, левой ногой не сморкаются», – улыбнулся Тупицын.

Первый визит нанесла дамочка неопределенного возраста. Она назвалась Хотяинцевой, супружницей петербургского актера. Милий Алексеевич читал в архиве ее письмо: Хотяинцева предлагала услуги по части розыска врагов престола-отечества. Какие у нее ноги, определить не представлялось возможным – вороха юбок, линялых еще пуще, чем штофные занавески у покойной княгини. Зато востроносая физиономия давала понять, что левой ногой мадам не сморкается. А майор остался недоволен: знай, баба, свое кривое веретено. Не было секретом майору существование салонною сыска; в этой отрасли успешно подвизался слабый пол. Правда, кто-то из барынь не без ехидства сообщил скверный анекдотец: «Скажите, какая разница между жандармом и женщиной в интересном положении?» – «Женщина может и не доносить, а жандарм не доносить не может». Дура! И все же светскому сыску не обойтись без прекрасного пола, а тут дело совсем, совсем другое, не до болтовни. Но органы есть органы, задание она получила. И хотя мысленно майор уничижительно назвал ее «актеркой», однако выпроводил вежливо, как принято у синих тюльпанов.

Засим визит отдал Дирин. Тот самый, что в перечне 93-х значился поручиком сомнительного поведения. Сомневаться в этом не приходилось ферт, румяный, как яблочко, припахивал «вчерашним». Но малый, видать, не промах, глазки-угольки так и юрят. Органы есть органы, получил задание и Дирин.

Если «актерку» можно было счесть «тройкой», а поручика «семеркой», то уж этого, который через слово подсударивал – «нет-с», «да-с», «как-с изволите-с», – тузом не сочтешь: всего-то-навсего сиделец кондитерской лавки. Но вот в чем вся штука – лавку держал как раз насупротив дома покойной княгини на Малой Морской.

Тут вышла промашка, бывшему лагернику непростительная. Причиной следует признать пагубность слишком детального знания исторических подробностей. В данном случае это могло приблизить изобличение владельца носового платка с монограммой «Л. Л. Г.».

Детальное же знание состояло вот в чем.

После коронации Николай пожаловал старой княгине большой крест ордена Св. Екатерины первого класса. Тем самым царь благородно игнорировал ее заступничество за декабристов Захара Чернышева и Никиту Муравьева: первый приходился ей внучатым племянником; за второго вышла племянница Александра, та, что начала отъезды жен государственных преступ-ников в Сибирь. Казалось бы, большой крест ставил крест на княгинину фронду? Ничуть. Пристукивая клюкой, она не упускала случая выразить сочувствие изгнанникам. (Разумеется, не политическое, а родственное, в эпоху Лютого столь же невозможное, как и политическое.) Однажды в Зимнем кто-то из великих князей подвел к ней военного министра графа Чернышева. Тот был приближен к императору на дистанцию, равную дистанции Бенкендорфа. Не отвечая на поклон, она гневно и громко отрезала: «Я знаю только одного графа Чернышева – он в Сибири». Бенкендорф не терпел «несибирского» Чернышева с тех дней, когда они оба заседали в комитете по делу 14 декабря. Александр Христофорович мысленно ухмыльнулся: «Изволь, братец, атанде! И от кого слышишь? От внучки знаменитого Ушакова, прозванного истязателем! От вдовы того, кто доставил в Москву клетку с Емелькой Пугачевым!» Злорадство свое Александр Христофорович не выдал ни малейшим движением лицевых мускулов, но государь глянул на него весьма и весьма выразительно. Последствия не замедлили. Коль скоро «салонный сыск», так сказать, общий и повсеместный, уже действовал, Бенкендорф нашел нужным учредить наружное наблюдение за домом княгини – кто знает, нет ли у кавалерственной старухи тайных связей с государственными преступниками?

Вот это наружное наблюдение и осуществлял Коноплев, сиделец кондитерской. Княгиня, впрочем, не страшилась ни внутреннего, ни наружного наблюдения. Она и Бенкендорфа принимала, как прочих, сидя в вольтеровских креслах. А вот инженерный офицер Германн… Германн, если верить автору «Пиковой дамы», не верить которому нет решительно никаких оснований, Германн бывал в кондитерской: читал там записочки от Лизаветы Ивановны.

Дальше – хуже.

Рядом с кондитерской, пишет Пушкин, была модная лавка. Шустрая мамзель носила записочки от Германна. Его любовные признания были слово в слово заимствованы из немецкого романа. Пусть так. Но зачем же, как плагиатор, подписывать своим именем? А Германн, мимоходом роняет Пушкин, подписывал. А мамзели, известно, чертовски любознательны. Непременно запустила глазища в цидулю Германна. И конечно, запомнила бледного офицера с профилем Наполеона.

Дальше не то чтобы хуже, нет – горячо.

Этот, из кондитерской, амурничал с модисткой. Милия Алексеевича едва потом не прошибло. Он допустил промашку, лагернику непростительную. На след навел. Увы, дело было сделано: смазливый раскудрявый Коноплев подсударивал майору Озерецковскому.

Теперь личному адъютанту, а равно и Башуцкому, мрачному, как барсук, оставалось ждать, пока «актерка» что-либо выудит у бедной Лизавет Ивановны, сиделец – у кучеров и величавого швейцара, а фертик Дирин – у трех горничных. Да-да, автор «Пиковой дамы» в энный раз указывает на тройку.

Александр Христофорович все еще пребывал в Фалле, а адъютант, свободный от обязаннос-тей, не умел занять себя. Мысль о носовом платке жужжала в его лобовых пазухах. И если Германн в психушке, расхаживая по 17-му нумеру, беспрестанно называл три карты, то майор курил трубку и бубнил в усы три литеры, обозначенные на таинственном носовом платке: «Люди… Люди… Глаголь…»

День ото дня терпение его истощалось. В сердцах бранил он Бенкендорфа. Хорошо, что предоставилась возможность рассеяться: на Мойке, в Демутовом трактире остановился жандармский штаб-офицер из Симбирска.

Загрузка...