Внутренняя жизнь в России на целый час замерла. Гигантский аппарат Министерства крутился вхолостую, канцелярия стояла в ожидании приказов и циркуляров, курьеры без дела слонялись по коридорам, чиновники всех рангов ходили по кабинетам в гости, курили и распивали чаи, болтая о новых назначениях и размере наградных к Пасхе.
До окраин империи эта волна бездействия, слава Богу, еще не докатилась: не позволяли апокалиптические размеры государства и конечная скорость передачи информации от столицы к периферии. То есть голова застыла в недоумии, а тело продолжало жить как ни в чем не бывало.
И все потому, что министр внутренних дел был занят делом сугубо личным, а именно писал любовное послание предмету своей страсти, молодой француженке Софи. Сипягин знал французский довольно хорошо, но в таком сложном деле нельзя было упустить ни одной мелочи, поэтому он вначале написал все по-русски и теперь прилежно переводил, вооружившись русско-французским словарем.
Конечно, можно было бы воспользоваться секретарем, но то, что знают двое, знает и свинья. Поэтому государственные дела были пущены побоку, а дела личные вышли на первый план.
Дивясь своей прыти, министр бойко скрипел пером, изредка перечитывая избранные места и умиляясь написанному. Ей-Богу, он загубил в себе талант писателя! Такая жалость, что нельзя вот так вот запросто взять и отдать письмо в какой-нибудь новомодный журнальчик! Знай, мол, наших!
В самый патетический момент, когда дописывалось весьма смелое и нежнейшее P. P. S., в дверь тихо поскреблась мышка. Министр поднял голову и нахмурился: велено было беспокоить ну разве что только при визите государя или при приезде министерской супруги. Ни того, ни другого произойти не могло.
Однако мышка поскреблась в дверь еще и еще раз.
— Войдите! — сердито пробасил Сипягин, вложил недописанный лист в заранее приготовленный синий конверт и недовольно уставился на дверь.
Она приоткрылась на самую узость, и в эту узость боком пролез начальник Департамента полиции Зволянский.
ДОСЬЕ. ЗВОЛЯНСКИЙ СЕРГЕЙ ЭРАСТОВИЧ
1855 года рождения. Из дворян. Окончил Императорское училище правоведения, участвовал в русско-турецкой войне 1878 года. В 1883 году секретарь при директоре Департамента полиции, в 1887 году делопроизводитель. В 1895–1897 годах вице-директор, с 1897 года директор Департамента полиции.
Лицо Сипягина, и без того недовольное, попыталось было скривиться еще больше, но обладатель лица не позволил ему это сделать. Он заулыбался и поднялся навстречу Зволянскому:
— Сергей Эрастович! Как я рад вас видеть! Поскольку внутренние эмоции у всех приматов напрямую связаны с выражением лица, министр тут же смирился с появлением нежданного посетителя и даже обрадовался: Зволянский знал французский, и его можно было спросить о переводе двух-трех предложений.
— Ваше превосходительство, крайне важные обстоятельства вынудили меня нарушить вашу работу!
Зволянский объяснялся неожиданно сухо, и это насторожило Сипягина. Неужто опять какая-то интрига со стороны Плеве? Сипягин знал, что Плеве крайне недоволен его назначением на должность министра. Плеве был старше возрастом, гораздо опытнее и, естественно, полагал, что это кресло давно предназначено ему.
Однако Сипягин твердо знал, что нет в империи более преданного престолу человека, нежели он сам. К тому же Плеве был инородец, трижды сменивший религию: по рождению католик, затем протестант, а после женитьбы превратился в православного! Это уж слишком даже для Плеве.
И хотя после тесного знакомства с Софи Сипягин телесно и духовно стал много терпимее по отношению к католикам, все-таки есть границы приличий. И Плеве эти границы давно преступил. Так считали многие.
Зволянский знал о причинах волнения министра и посему поспешил его успокоить:
— Ничего страшного не произошло, вас просто хотят убить!
Сипягин осел в кресле и облегченно вздохнул:
— Фу… вы меня так напугали. Убить! А я решил, что-нибудь действительно страшное! Ха-ха-ха…
Зволянский из чувства солидарности тоже хохотнул, но перестал смеяться ранее начальства: всему есть мера.
— Желание еще не результат, но озаботиться нам с вами следует. Поступило независимое сообщение из двух источников, что эсеры готовят покушение на Победоносцева и вас. Причем силами новой боевой организации, призванной лишать жизни лишь самых важных лиц государства.
Сообщение это вместо страха вызвало в душе Сипягина противоположную эмоцию: грудь наполнилась восторгом, на лице проступила радость, он вскочил с места и, не в силах скрыть возбуждения, стал ходить по кабинету, потирая руки. Наконец-то его причислили наравне с Победоносцевым к главнейшим лицам империи!
— Государю докладывали? — с нетерпением и дрожью в голосе вопросил он Зволянского.
— Никак нет! Как только доложили, сразу к вам!
— Обязательно включите эту фразу: «Новейшая боевая организация для лишения жизни важнейших сановников империи». Все-таки какой у нас с вами чудный русский народ! Богатыри! Сразу поняли, кто в России самый главный! — Сипягин походил, подумал и спросил шепотом, оглянувшись на дверь: — А кто в списке первый: я или Победоносцев?
Зволянский попытался охладить радость министра:
— Вы, Дмитрий Сергеевич, вы! Так ведь серьезно убить хотят!
Сипягин заразительно рассмеялся:
— Полно вам! Да кто же у нас серьезно что-нибудь может сделать? Поболтают и разойдутся! За что меня убивать? Кому я плохое сделал? Не убил, не воровал, служу честно-благородно. Это все политика! Кричат на каждом углу, чтобы капиталец нажить.
— А как же Боголепов?
— Боголепова убил маньяк, сумасшедший. И потом, я же не порю студентов! Я на стороне закона. А пред ним все равны!
Зволянский понял, что сейчас с министром надо разговаривать весьма убедительно, ибо в последнее время с ним происходит что-то странное. По министерству пошли слухи о какой-то женщине. Может быть, именно отсюда такая мальчишеская реакция на угрозу смерти?
— Ваше превосходительство! Дмитрий Сергеевич, дорогой вы наш! Мы никому не позволим вас убить! Но для этого вы тоже должны нам помочь.
— Чем же? Самому ловить этих дураков?
— Это не дураки, это грамотные террористы. Возглавляет их некто Гранин.
— Гранин? Кто таков?
— Это его партийная кличка. А настоящая фамилия — Гершуни.
— Грузин?
— Иудей.
К иудеям Сипягин относился заметно хуже, нежели к грузинам:
— Что же, прикажете теперь бояться каждого шмуля?
— Нет-нет! Мы только усилим вашу охрану.
— Хорошо. Но чтобы не бросалась в глаза! Прознают газетчики, напишут: министр — трус. А я — не боюсь! Я никого не боюсь!
И в подтверждение этих слов Сипягин выхватил из письменного прибора длинный карандаш и сделал несколько лихих фехтовальных выпадов в сторону Зволянского. «Точно мальчишка! Уж не тронулся ли умом?» — горестно подумал Зволянский.
— Ваше превосходительство… — замялся директор Департамента.
— Ну что там еще? — Сипягина как магнитом тянуло к синему конверту.
— Мы… мы должны знать все ваши передвижения. Список мест, где вы бываете. И желательно загодя. Чтобы мы приготовились.
Ответом было молчание. Затем лицо министра начало медленно багроветь, цветом своим приближаясь к малиновой ковровой дорожке.
«Эге! — мелькнуло в голове у Зволянского. — Дело нечисто!»
Когда дорожка стала заметно проигрывать, уста министра разверзлись:
— Вы понимаете, что говорите?
— Понимаю… — горестно склонил главу Зволянский. — Но и вы меня поймите!
— Вы отрицаете священное право на личную жизнь?
Зволянский решил молчать и только кивал головой, дабы излишними звуками не раздражать начальство, вошедшее в раж.
— На дворе двадцатый век! Век гуманизма и торжества человеческой личности! Россия наконец-то воспряла ото сна и занимает достойное место в ряду цивилизованнейших государств мира. А вы проповедуете затхлые методы Третьего отделения времен Александра-освободителя! Человек взлетел в воздух, покорил пар и электричество. А я должен прятаться от своего собственного народа? Да кто будет уважать государство, где министр внутренних дел боится показаться на улице!
Проходя во время этой речи мимо зеркала, Сипягин сделал паузу, остановился и стал смотреться в зеркало то так, то этак, втягивая живот и пружиня широкую богатырскую грудь. Видно было по всему, что он себе нравится. Зволянский быстро придал своему лицу выражение понимания и готовности действовать незамедлительно. И сделал это вовремя, потому что министр сразу перешел к заключительной части своего нравоучения:
— Нет, нет и нет! Организуйте охрану Победоносцева. Он вечно трусит. Пожилой, партикулярный человек. Его можно понять! А я — военная косточка. Я мужчина! И могу постоять за себя! Все!
«Завел себе бабу и боится жены», — по выходе из кабинета сделал вывод Зволянский, который сам находился точно в такой же ситуации. Только вместо француженки его досуг разделяла молодая немка-гренадер по имени Грета. Любимым занятием у них была игра в гимназию. Маленький Сергей Эрастович плохо отвечал урок, после чего его наказывали: слегка пороли, ставили в угол коленями на горох, а потом сладостно прощали.
А разгоряченный Сипягин достал письмо и лишь сейчас вспомнил, что хотел спросить Зволянского, как будет по-французски «Твой медвежонок». Пришлось дописать тривиальное «Люблю!». Затем был кликнут секретарь, вызван фельдъегерь, и синий конверт в обход канцелярии отправился по назначению.
Секретарь допущен к конверту не был, но записал подсмотренную издалека улицу золотым карандашиком в секретную записную книжечку. На всякий случай.
Молодой кенарь, склонив голову, внимательно слушал старого самца синицы, который привычно заливался во все горло, призывая весну. Евграфий Петрович, посадив очки в железной оправе на кончик носа и приоткрыв рот, не дыша следил за маленьким слушателем.
Все утро он посвятил лечению радикулита, совместив это с благороднейшим занятием — обучением кенаря песне синицы. Данный кенарь из всей стайки молодых певцов внушал Медянникову наибольшие надежды, и потому он возился с юнцом несколько часов подряд. Четыре синицы, сменяя друг друга, напевали желтому комочку свои песни, а тот в ответ только молчал и крутил головой, поблескивая бусинками глаз.
Тут зазвонил дверной колокольчик. Медянников чертыхнулся и стал осторожно приподыматься со стула, держа спину прямой и чутко прислушиваясь к мыслям в нижней части спинного мозга. Любой радикулитчик в эту минуту разделил бы нравственные и физические терзания страдальца, которому никто не может помочь. Радикулит — это болезнь одинокого человека.
Благополучно одолев расстояние до двери, Медянников отворил ее и застеснялся: на пороге стоял Павел Нестерович Путиловский собственной персоной.
С обеих сторон последовали бессвязные восклицания, приветствия и соболезнования. Путиловский соболезновал по поводу болезни, а Медянников — по поводу тех затруднений, которые испытывал начальник в отсутствие своей правой руки. Медянников старался сам не болеть и очень не любил болящих подчиненных.
— Евграфий Петрович, да полно вам убиваться! Со всеми бывает. — Путиловский прошел в гостиную и удивился: — А что это у вас темно? Я вас с постели поднял?
— Никак нет, темнота нужна кенарю! — Медянников подвел Путиловского к клеткам. — Вот это синица, мальчик. А это кенарь. Он должен выучить синичкино колено. А темно оттого, что в темноте песня у кенаря тихая и спокойная, льется плавненько и красиво. Вот ежели напустить солнца, тогда он будет петь резко. И я загублю певца.
Путиловского провели в другую комнату, где сидели уже обученные певцы.
— Это тирольская канарейка, она у меня на развод сидит, ей петь не положено. Зато птенцы у нее басом запоют! Дудочные канарейки.
— Неужто басом? — удивился оперный завсегдатай Путиловский и внимательно осмотрел крошечную птичку. Ничего басового в ее внешности не наблюдалось.
Медянников обиделся и продемонстрировал своего лучшего дудочного певца. Действительно, тот пел глухо и раскатисто, но до Шаляпина ему было далеко.
— Я ведь к вам по делу, Евграфий Петрович, — сказал Путиловский, дождавшись, когда допоет последний кенарь. — Понимаю, что больны, но срочно нужен ваш совет! Давайте-ка поставлю самовар и поговорим за чайком.
Накрыли в темной гостиной и стали пить стакан за стаканом под неустанное пение синицы. К чаю у Медянникова были серые калачи, желтое масло и темный гречишный мед.
Выкушав три стакана духовитого чая, Путиловский отер пот со лба полотенцем с петухами и приступил к делу:
— Ко мне обратился Франк. Евграфий Петрович, я вам сразу открываю все карты и имена, но прошу никому иному их не называть. Мне не хочется ставить под удар Александра Иосифовича, он ведь сам ко мне пришел и привел родственницу. Вы можете обещать мне, что все сказанное останется между нами?
Медянников укоризненно взглянул на Путиловского, печально вздохнул, всем грузным телом осторожно повернулся к образам и перекрестился двуперстно:
— Павел Нестерович, обижаете! Буду нем как могила.
— В общем, так: золовка его сестры должна убить Победоносцева.
— Ого! — уважительно отозвался о высоте замысла Медянников, и даже синица перестала на секунду свиристеть, точно не поверила своим ушам.
— Сестра поняла это из разговоров, которые велись неделю назад в Варшаве. Разговоры туманные, с намеками, но у этой дамы весьма острый ум, и она нарисовала всю картину целиком. Не доверять ей у меня нет оснований. Женщина она честная. Хочет одного: чтобы Победоносцев остался жив, но чтобы жила и ее золовка.
Медянников не видел тут никаких проблем:
— Взять эту золовку за мягкое место, и все дела!
— Не все так просто. Во-первых, мы не знаем, где она обитает. Во-вторых, она не одна. Ей должен помочь жених, некто Григорьев. В-третьих, этот Григорьев — офицер. В-четвертых, цель не одна, кроме Победоносцева заявлен и Сипягин. Действует организация, эта организация новая, во главе стоит очень предприимчивая личность, он будет действовать с подстраховкой и ложными целями. Нам нужно его переиграть. И возможно, у него есть свой информатор в Департаменте. Вот какие дела.
Медянников пригорюнился и решил залить тоску еще одним стаканом чая.
— Я предпринял первоочередные меры, — продолжил Путиловский. — Ратаев информирован о готовящемся теракте. Зволянский попросил аудиенции у министра внутренних дел. Охрана будет усилена, это несомненно. Но мы-то с вами знаем, чего стоит эта охрана! Человек с фантазией найдет там сотни лазеек.
— Черт! — Медянников, забыв про радикулит, стукнул кулаком по столу и застыл, пронзенный болью, — Ох! Взяло кота поперек живота…
— Мы должны перефантазировать этого неизвестного дядю! Мне нужны Юрковская и Григорьев. Но без ареста, чтобы не спугнуть остальных. — Путиловский выложил на стол картонный квадратик: — Вот ее фотография. Все, что есть. На обороте паспортные данные. Что нужно вам?
— Здоровье. Я встану через день. А пока пришлите двух филеров — Рыжкова и Грульке.
— Сегодня же будут у вас!
— Тогда завтра у вас будет Юрковская.
— Отлично.
— Павел Нестерович, тут мне сведения интересные нашептали. К делу не относится, но чем черт не шутит?
— Про кого?
— Про Сатану. Является постоянно одной чиновнице. Светится, дым пускает и пламя изрыгает! Химия, одним словом. Берга бы на него напустить, а?
— Сатаной займемся после. Сейчас важнее ваше здоровье. Я зайду к Певзнеру. Что прислать?
— Муравьиный спирт.
Тут кенарь, прослышав про спирт, решил присоединиться к разговору и вставил в беседу тихую трель.
Наступила полная тишина. Самец синицы остолбенел от наглости незнакомого юнца, сам кенарь испугался дебютного провала, а Медянников застыл, не веря своему счастью. Затем прозвучала вторая трель, третья…
Путиловский тихо встал и вышел, провожаемый нежными трелями и причитаниями счастливого Медянникова:
— Ай, маленький! Ай, желтенький! Молодец! Ну давай еще, еще!
Гостиница «Пале-Роялъ» на Пушкинской улице славилась своим удобным расположением. Совсем рядом Николаевский вокзал, Невский проспект и Лиговка. Можно приехать из Москвы и сразу окунуться в атмосферу чопорного Невского. А можно сбежать на Лиговку, где царят свои суровые законы, диктуемые отнюдь не полицией.
К тому же гостиница недорога и относительно хороша. Впрочем, для того дела, которым целыми днями занимались Юлия Юрковская и ее почти что муж Евгений Григорьев, подходило любое замкнутое пространство, лишенное любопытных глаз, но снабженное кроватью и сменой белья. Они занимались любовью, духовно и физически. Смешивать эти два вида любви еще не удавалось никому.
В настоящий момент парочка находилась в переходной стадии от любви физической к духовной. Григорьев сутки назад вернулся из караула и сразу попал в объятия соскучившейся невесты, после чего служба в карауле показалась ему курортом.
Удивительно подходящие друг другу физически, любовники оказались совместимы и духовно. В промежутках между объятиями — а эти промежутки были не такие уж и длинные — они возбуждали друг друга рассказами о своей скорой смерти. Давно известно, что влечение к смерти возбуждает любовную страсть. Так они и раскачивали эти качели, подымаясь все выше и выше, блаженствуя от страха под самой ложечкой и рискуя сделать полный оборот вокруг оси. Все это было жутко и интересно.
Из соседнего номера яростно постучали в стену, но никто этого стука не слышал. Утомленные очередным безудержным приступом страсти, любовники дремали в объятиях друг друга. Им снился один и тот же сон, как это часто бывает у любвеобильных натур, пропитанных взаимными чувствами.
Они идут по вечернему сумрачному Петербургу, и сумерки скрывают тот неприглядный факт, что оба они обнажены. Однако им не холодно, а, наоборот, даже жарко, тела покрыты испариной, и легкий ветерок приятно холодит кожу.
То, что они босы, не мешает ступать по неровной и грязной мостовой. Каким-то странным образом грязь к ним не липнет. Более того, попадая в пятна фонарей, они не привлекают своей наготой внимания зрителей, и это нелепое обстоятельство веселит их и даже подвигает на шутки. Они пристраиваются к чинным пожилым парам, передразнивают их походку и ужимки и таким веселым способом доходят до «Катькиного» садика, где зеленая трава и густые заросли сирени, весьма удивительные посреди зимы, вызывают у них очередной пароксизм страсти.
Прильнув телами, Юлия и Евгений особенно возбуждаются близостью Невского проспекта и мыслят совершить то, что никто до них не замыслил и не осуществил, — заняться любовью прямо здесь, на траве. И опять никто из гуляющих в садике ничего не видит и не слышит…
Очнувшись на время от дремы, влюбленные уже были полностью готовы продолжить сонное действо, чему вовсе не удивились: за время их страстного романа подобные ситуации случались с ними по нескольку раз на день, если, конечно, Евгению не надо было идти в караул. Сон был так интересен, что они быстро, в несколько сильных движений покончили с поднадоевшей похотью и задремали вновь.
…Там, во сне, в садике близ гигантской статуи императрицы и ее сподвижников, все изменилось: исчезла трава и сирень, стало чуть холоднее ногам, но нагота не исчезла. Некоторые прохожие стали кидать на них недовольные взгляды: дескать, к чему такие вызывающие наряды? Однако Юлия, как более раскованное существо, взяла за руку Евгения — и наяву она проделала то же самое! — помогая военному человеку преодолеть стыд существования без формы и головного убора. Евгений даже начал шутовски отдавать честь встреченным старшим офицерам. И некоторые полковники машинально отвечали, после чего недоуменно крутили головой вслед странной парочке.
Очень быстро они преодолели часть Невского проспекта от сада до арки Генерального штаба с богиней победы Никой. Оглянувшись на бесстрастный лик богини с лавровым венком, готовым увенчать их головы, Юлия и Евгений ощутили прилив сил и поняли, что небеса их благословляют. И уже безо всяких сомнений, взявшись за руки, пошли к Зимнему дворцу.
Случайно оглянувшись, Евгений с холодным ужасом увидел, что все встреченные ими на Невском прохожие выступают за ними в некотором отдалении плотной, неразличимой тысячной толпой из-под арки Генерального штаба. И все темные лица и светящиеся глаза на этих лицах направлены на них с Юлией. Он отчетливо понял, что назад дороги нет.
Юлия, почувствовав по руке спутника, что сзади происходит нечто, оглянулась, радостно взвизгнула и легко побежала вперед, таща за собой Евгения. Тот, увидев, что толпа ринулась вслед за ними, также побежал к большим царским вратам, ведущим в темные покои Зимнего.
Пространство площади сократилось до нескольких шагов, и они успели вбежать в высокие дубовые двери и захлопнуть их перед самыми первыми из побежавшей за ними толпы. В дверь застучали, стали ломиться, но цельный мореный дуб, из которого были сделаны двери, мог выдержать и не такое, поэтому они спокойно стали целоваться и были очень близки к тому, чтобы повторить свои забавы на траве августейшего садика.
Однако им помешали. Кто-то неподалеку деликатно кашлянул. Юлия и Евгений оглянулись: у самой лестницы стоял небольшого росточку ливрейный лакей, чуть поодаль — второй с подносом в руке. Приглядевшись, Евгений с удивлением узнал в первом лакее Григория Гершуни, а во втором — Павла Крафта. Близорукая Юлия их не узнала. На подносе лежали два револьвера со снаряженными барабанами.
Гершуни прижал белый палец в перчатке к губам, прошептал «Тсс…» и коротким приглашающим жестом указал на уходившую вверх лестницу. Евгений и Юлия дружно вступили на первую ступеньку, но тут второй ливрейный, Крафт, услужливо, с поклоном, подсунул поднос. Револьверы тяжело и увесисто легли каждому в руку: Евгению — в правую, Юлии — в левую, она с детства была явно выраженной левшой.
Держась за руки, они стали в ногу подыматься по бесконечной лестнице, понимая, что наверху их ждет нечто интересное и ужасное. Поэтому головы опустили и только обменивались быстрыми взглядами исподтишка, ища поддержки друг у друга. Во дворце хорошо топили, и на мягкой ковровой дорожке их мокрые ступни сразу стали теплыми и сухими.
Когда в боковое зрение попала балюстрада вокруг верха лестницы, они подняли головы. На самом верху, метрах в пяти, их ждали шесть человек: один мужчина, одна женщина и четверо девочек. Выражение лиц у всех шестерых было спокойным, они знали, зачем идут эти двое нагих существ.
«Бери чуть выше, — прошептал во сне Евгений. — Снизу траектория меняется…» Юлия стала поднимать внезапно отяжелевший в руке револьвер, выбирая живую мишень.
Из всех стоявших более привлекательной мишенью ей показался мужчина. Ствол остановился на его невысокой, но крепкой фигуре. Евгений тоже прицелился в мужчину. «Зачем, когда можно стрелять сразу в двоих?» — мелькнуло в голове Юлии, и ее ствол послушно перешел на женщину.
Шаги нагих замедлились, и, не доходя до людей метров трех, Юлия и Евгений остановились. Стоявшие сверху спокойно рассматривали пришедших, девочек больше всего интересовали нацеленные револьверы. Одна, постарше, наклонилась к младшей и что-то сказала ей на ухо. Младшая послушно кивнула.
По неслышной команде Юлия и Евгений стали жать курки револьверов, оказавшиеся неожиданно тугими. От напряжения ствол у Юлии даже стал трястись мелкой дрожью. Мужчина бесстрастно следил за указательным пальцем, нажимавшим на курок.
Беспорядочный стук в дверь превратился в ритмичные, все более и более сотрясавшие дверное полотно удары. Евгений оглянулся на вход — там вдруг распахнулись двери, ворвавшаяся толпа стремительно, подобно приливу, стала покрывать ступени, черной глазастой пеной подымаясь все выше и выше.
Стук, однако, не прекратился, а зазвучал все громче. И под его влиянием сонная картинка вдруг поблекла и расплылась. Спящие проснулись и очумело уставились друг на друга. В дверь деликатно, но настойчиво стучали.
— Откройте, полиция! Откройте, полиция! — четко выговаривал высокий мужской тенорок.
Григорьев метнулся к халату, а Юрковская быстро спряталась под одеяло. Номер был двухкомнатный, поэтому Григорьев, затворив за собой дверь спальни, спокойно открыл входную, на всякий случай сжимая в кармане халата готовый к бою служебный револьвер.
За дверью его ждал сюрприз — ехидно улыбающийся «Гранин» с бутылкой сладкого вина и с коробкой птифуров, маленьких пирожных от Эйнема.
— Вот зашел вас проведать, посмотреть, живы ли? — Гершуни ловко втерся в дверь и бесцеремонно уселся за стол. — Где Юлия? В спальне? Отлично.
Кутаясь в пеньюар, вышла Юрковская. Гершуни она уважала, однако как мужчину ставила невысоко и не стеснялась при нем выглядеть неодетой. Ясная цель в конце ее короткой супружеской жизни уводила на второй план мещанские приличия, только мешающие жить.
— Можете не одеваться, я ненадолго, — остановил Гершуни попытку Григорьева облачиться поприличнее. — Пирожные вам в подарок, а то умрете от истощения.
И он по-отечески ласково потрепал Григорьева по плечу. Действительно, парочка выглядела чрезвычайно живописно: от природы большие темные глаза у обоих выглядели еще больше и к тому же были обведены коричневыми кругами. Лица осунулись до признаков дистрофии, лбы превратились в сократовские, особенно у Григорьева. От постоянных ночных и дневных бдений кожа стала ослепительно белой, с голубыми прожилками вен на висках и шее.
Темная молодая бородка, ровно окаймлявшая лицо, делала Григорьева похожим если не на Иисуса Христа, то, по крайней мере, на одного из апостолов. А библейские от природы черты Юрковской можно было смело сравнивать с чертами Марии из Магдалы до того, как она раскаялась и перестала отчаянно грешить.
Только теперь они поняли, как проголодались, стали жадно поглощать птифуры и запивать вином.
— Я смотрю, если отложим теракт, у вас не останется сил даже нажать на курок. Скоро придется кормить вас силком, как рождественских гусей, — веселился, глядя на них, Гершуни. — Шутки в сторону. Вы должны быть готовы через сутки.
— Теракт через сутки? — Птифур застрял в горле у Григорьева. — Я не могу через сутки, у меня дежурство по полку!
И сам понял глупость этой причины. Какое там дежурство, когда и полк, и Юлия, и вся жизнь вскоре станут далеким воспоминанием. Юрковскую, однако же, близкая смерть ничуть не испугала и не повлияла на ее бешеный аппетит.
— Через сутки? — хладнокровно переспросила она. — А кто? Победоносцев?
— Извините, господа, но это моя забота! — Гершуни налил и себе, немного, на донышко стакана. — Хорошее вино. Сладкое. Вы же, как и договаривались, будете действовать на похоронах.
— Как на похоронах? — поперхнулась Юрковская. — На каких еще похоронах? В кого стрелять, в покойника?
— Здесь говорю я. — Гершуни встал, чтобы казаться выше и весомее. — Я не сказал, что теракт через сутки. Я не сказал, что надо стрелять в покойника. Террор — это не фантазии, а трезвый расчет! Вы должны быть готовы через сутки. И каждый день. А что касается похорон, то план будет таков: вначале отстреливаем первого…
— Победоносцева? — не выдержала Юрковская.
— Да за каким чертом ты цепляешься к этому старику?! Какая тебе разница, в кого стрелять? В кого партия прикажет, в того и выстрелите! Хоть друг в друга! — взорвался в ответ Гершуни, снизив голос до яростного шепота — так звучало гораздо убедительнее.
Григорьев взглянул на возлюбленную. Гершуни, сам того не подозревая, сказал то, о чем они вдвоем часто думали. Зачем убивать кого-то, когда можно просто убить себя и тем самым избавиться от мучительного сознания несовершенства мира? Но рука если и подымалась, то только на очередные ласки. Поэтому с самоубийством решили повременить и оставить его в качестве крайней меры.
— Ваш теракт однозначно будет вторым. И пройдет по следующей схеме. Никто в мире не совершал двух терактов строго последовательно, а мы это сделаем! Первого убитого будут хоронить с почестями и публикой. Публики соберется так много, что за всеми не уследишь. Во время погребения на кладбище будет много цветов, венков и народа. И тут слово за вами! Евгений придет в своей офицерской форме. Юлию переоденем в форму гимназиста. Так ей на вид двадцать, а мальчиком будет не больше четырнадцати. К тому же гимназиста подпустят близко. Ребенок-с!
— Гениально!
Возглас Григорьева заставил Гершуни усмехнуться и скромно потупить глаза. Он и сам знал, что он гениальный организатор.
— А потом? — Юрковская перестала жевать. — Что со мной будет потом?
— Потом? — Гершуни задумался на секунду, анализируя будущее барышни. — Растерзают потом. Толпа-с! Так что вот вам деньги. Купите форму, подгоните ее по фигуре. — Он оценивающим взглядом прошелся по фигуре Юрковской: — Бедра для гимназиста широковаты… Ну да ладно, будешь снизу толстеньким гимназистом! В толпе не видно. Будьте готовы каждый день. Меня не ищите, отсюда не съезжайте. И поешьте как следует! Сходите в ресторан, закажите сюда что-нибудь сытное!
— Зачем? — отрешенно отозвалась Юрковская. — Все равно растерзают…
— Чтобы до кладбища дойти! — отрезал Гершуни и вышел.
Григорьев допил вино. Потом закурил папиросу, с блаженством ощущая, как обессилевшее было тело вновь наполняется энергией.
Юрковская подошла к трюмо, опустила руки, и пеньюар шелковым легким водопадиком скользнул к ее стройным ногам. Григорьев, сидевший поодаль, любовался двумя телами: одно отражалось в зеркале красотой полных зрелых грудей и темного лона, постоянно жаждущего любви.
Второе, земное и реальное, притягивало своими идеальными очертаниями.
Юрковская повернулась к нему вполоборота. По лицу ее ползли слезы:
— Неужели у меня толстые бедра?
Невыносимая тяжесть бытия стала куда-то проваливаться. Слезы возлюбленной вкупе с наготой подействовали на Григорьева, как удар хлыстом на скаковую лошадь. Прыгать на Юрковскую он не стал, просто подошел, легко поднял на руки (птифуры сделали свое дело!) и понес в спальню.
— Меня растерзают! Я не хочу быть гусыней, — шепнула Юрковская ему на ухо.
— Я тебя никому не отдам… я сам растерзаю тебя!
И, подкрепленные вином, они с неистовой силой вновь стали испытывать на прочность старую кровать, свои тела и нервы новых жильцов в соседних номерах.
За стенкой средних лет немец-коммивояжер, представитель голландской фирмы Филипс, поставил в записную книжечку еще одну палочку, подвел итог и изумленно прошептал:
— Доннерветтер! Восьмой раз за три часа? Унмёглих![1]
Тем временем у конторки два молодцеватых господина показали карточку Юрковской портье, и тот коротко кивнул головой, записав на обратной стороне картонки номер комнаты, где, по словам немца, творилось нечто невозможное.
Утренняя встреча с информатором была продолжена в балете. Давали «Дон-Кихота», извлеченного из забвения новым директором императорских театров Теляковским. Он сразу поворотил оглобли петербургской оперы в сторону национальных композиторов, а в балете заказал к «Дон-Кихоту» новые декорации. Их написали Головин и Коровин, два новатора в театральной живописи и костюме. Ставить пригласили незнакомого москвича Горского.
Путиловский по балетной неопытности не успел закоснеть в консерватизме, и ему было по большому счету все равно, лишь бы гениально. Но старая балетная клака решила показать московским гостям силу, и по рядам шныряли посланцы разных балетных течений, объединенных одной мыслью: «Провал! Провал!» Пришлось дать слово шикать и свистеть. В реальности провинциальная гостья сейчас занимала внимание Путиловского гораздо более балетных страстей.
В ложе, как всегда, царил Франк. Визит двоюродной сестры, в которую, по обыкновению кузенов, он был влюблен в юношеские годы, добавил огня в тот костер, который и так пылал в нем при посещении театра. Даже присутствие супруги Клары не остудило безумного философа. Он исчезал в буфете и приносил корзины с шампанским и фруктами, подзывал цветочниц и украшал дам букетами пармских фиалок.
Помогая приколоть букетик к платью Мириам (так просила называть себя Мария Львовна), Путиловский уловил на себе чей-то взгляд и сразу понял чей. Не поворачивая головы в сторону ложи Урусовых, он вначале попытался полностью овладеть собой, но попытка не удалась. Покраснев, он нашел в себе силы взглянуть в сторону ложи: спрятав лицо в страусовые перья веера, на него печально глядела маленькая княгиня. Рядом с ней приветственно махал ручкой и раздавал в разные стороны поклоны счастливый Серж Урусов.
Судя по всему, он докладывал направо и налево о так долго ожидавшемся первенце. По крайней мере, были понятны радостные возгласы дам и те знаки внимания, которые предупредительно оказывались Анне.
Завидев Путиловского, Урусов стал призывно махать ему рукой, но маленькая пантомима была разыграна достаточно убедительно: дескать, у меня дама, причем новая. На что Урусов шаловливо погрозил Путиловскому пальцем и обратил внимание Анны на новую пассию Путиловского. От этого взгляд Анны стал еще более темным и обжигающим, а запах пармских фиалок наполнил собой весь Мариинский театр.
Зазвучали ни с чем не сравнимые звуки настраиваемых инструментов, заставляющие трепетать сердца истинных театралов. Несмотря на потуги клакеров, предвкушение праздника охватило весь зал. Быстро пробежал к своему подиуму дирижер, и грянули звуки «Боже, царя храни». Дали полный свет, и в царской ложе появилось августейшее семейство. Все встали и обратили взоры на ложу.
Царствующая пара стояла чуть впереди, великие княжны — в рядок позади родителей. Пу-тиловский впервые видел Николая Второго так близко. Взгляд государя медленно скользил по залу, ни на ком не останавливаясь. Однако кто-то его взгляд остановил, и этим кем-то, как внезапно понял Путиловский, оказалась Мириам. Несколько секунд Николай II смотрел на нее, потом кивнул головой. Краем глаза Путиловский заметил, что Мириам присела в глубоком реверансе, чем ошарашила близорукого Франка и его остроглазую супругу. Государь почтил своим вниманием их родственницу!
Свет стал гаснуть, послышались первые звуки увертюры, медленно поднялся занавес. Путиловский да и, пожалуй, весь зал ахнул: на сцене развернулось подлинное буйство красок! Подобных декораций в Петербурге еще не видывали и сразу признали свое поражение. Никто не шикнул и не свистнул, тем более что присутствовал сам государь, а он сидел молча и хлопал только в надлежащих местах. Увы, позора не вышло! Зато праздник получился. Так иногда случается в жизни.
Горский оказался молодцом: кордебалет изменился кардинально. Если раньше он стоял в красивой позе на заднем плане и оттуда стрелял глазками поклонникам-гвардейцам, то теперь балетных заставили «пахать» по-настоящему. То они выскакивали общей колонной из правой кулисы, то из левой, а то, разбившись на несколько групп, танцевали разное! Это была революция…
Тут Путиловский отвлекся от сцены, чтобы разъяснить Мириам внутреннюю структуру балетной интриги, повернулся к ней и осекся. Теперь он понял, почему взгляд Николая II выделил их ложу.
Вытянув тонкую стройную шею, чуть приоткрыв пухлые, чувственные губы, Мириам не дыша любовалась сценой, а по ее щекам медленно ползли две слезы, сверкающие отраженным светом ничуть не слабее крупных бриллиантов в ее красиво вылепленных ушах. Бриллиантов вокруг было много, но таких больших и выразительных, не русских глаз, пожалуй, не было. Точно дальний заморский цветок внезапно расцвел среди знакомого и родного лугового разнотравья.
Меж тем Дон Кихот на сцене понарошку заснул и из-за кулис высыпал целый батальон купидонов во главе с прелестным белокуро-кудрявым Амуром. Амур резвился изо всех сил и сорвал несколько аплодисментов.
— Кто танцует Амура? — устыдившись своих слез, тихо спросила Путиловского Мириам.
Тот покопался в программе:
— Ученица балетного училища госпожа Карсавина Тамара. Первый раз вижу! Прелестно, прелестно!
Франк тут же вмешался:
— Ее брат у нас на кафедре обучается. Лев Карсавин. Хороший будет философ.
Несколько лиц негодующе обернулись, но шикать на ложу, удостоенную внимания государя, никто не решился. А во время первого антракта в ложе появилась коробка конфет и два букета. Многие заметили кивок государя и спешили засвидетельствовать почтение незнакомой фаворитке. Мириам даже испугалась такого внимания и наотрез отказалась выйти из ложи. Чтобы не оставлять даму одну, к ней приставили Путиловского, который отнюдь не возражал.
— Расскажите мне поподробнее про вашу золовку. Побольше деталей, даже самых странных, — попросил Путиловский Мириам, и та сразу заговорила, словно ждала такого вопроса.
— Юлию воспитывали по-европейски. Может быть, если бы все делали традиционно, то в пятнадцать лет ее отдали бы замуж, муж бы сидел и изучал Тору, а она нарожала с пяток детей и успокоилась. Я сама получила европейское образование и знаю, каково окунуться из местечка в этот цивилизованный мир. Уж не знаю, что и лучше… хотя мне вот это все, — и Мириам обвела узкой рукой ложи, — мне все это очень нравится!
Высокий жандармский ротмистр (Путиловский его видел несколько раз в Департаменте) бесцеремонно рассматривал их ложу в бинокль, пуская слепящие глаз зайчики.
— У Юлии была очень страстная бабушка. Там вся семья пошла в эту ветвь. Влюблялись с тринадцати лет, убегали, женились, кончали самоубийством — сплошной еврейский базар! И вот она выросла, действительно красавица! И стала искать любовь. Да не простую, со счастьем, с детьми — нет, ей подавай со страстями, причем с безумными! Ее первый ухажер покончил с собой из-за того, что они поссорились. И с тех пор она помешалась на смерти. Ее покойная бабка тоже была помешана на этом деле. Смерть — привлекательная штука, но не до такой же степени! Я не боюсь умереть, но звать смерть — увольте! Сама придет, когда захочет.
Путиловский понял, что в семье Франков все рождаются философами. А Мириам тихо продолжала свой печальный рассказ, от волнения иногда сбиваясь на местечковый говор.
— Но поскольку Юлии нужна великая любовь, то и смерть ей нужна не менее великая. И тут появился этот Григорьев, заурядный пехотный поручик — и на тебе, два сапога пара! Все думали: наконец-то с семьи будет смыто проклятие той смерти, Юлия угомонится, так пусть будет этот поручик, и дело с концом. Подумаешь, креститься! Переживем, лишь бы девушка успокоилась. Уже стали тихо готовить свадьбу где-нибудь подальше от еврейских разговоров. Приехал Евгений знакомиться, мне он понравился, моему мужу понравился, тихий, не пьющий, красивый, похож на еврея, свекровь уверяет, что он еврей — пусть уверяет, если ей так легче! Сидим вечером за картами, интересный расклад выходит: крестовые дама и валет бьют пикового короля! Редко бывает, но все-таки бывает. Смотрю, они оба побледнели и Юля говорит Евгению: «Это мы с тобой, а это Победоносцев!» Я подумала: чушь какая — и забыла. А потом она еще раз проговорилась. И письмо прощальное пришло. Ну, это вы уже знаете.
В ложу вошли, и разговор прервался. Вновь поднялся занавес, и вновь две слезы поползли по щекам Мириам. О чем она плакала? Путиловский сел в глубину, смотрел оттуда на сцену, на Мириам, на царскую ложу, на ложу Урусовых и удивлялся, какими странными судьбами связывает Бог людей, а они даже и не подозревают об этой божественной связи. Наверное, он тоже потихоньку превращается в философа…
Аптекарь Исидор Вениаминович Певзнер, хозяин всем известной аптеки на Гороховой, обладал острым умом и памятью на все плохое. Хорошее его память не держала (такова была ее особенность!), и поэтому ничего хорошего Певзнер в своей жизни не помнил. Хотя оно несомненно должно было там присутствовать.
Впрочем, истина всегда несколько сложнее, чем она кажется на самом деле. Певзнер помнил, что следователь Павел Нестерович Путиловский сделал ему одно хорошее дело: каким-то невероятным образом, действуя скрытно и издалека, обратил его сына Иосифа из революционной веры в веру синематографическую.
Из пламенного защитника революционного террора Иосиф не без помощи Путиловского волшебным образом превратился в создателя туманных картинок, взял себе французскую фамилию и стал снимать синема. Псевдоним Иосифа Певзнер-старший так и не смог выговорить или даже просто запомнить. Но не в этом дело.
Дело в том, что сейчас Исидор Вениаминович проклинал свою слишком хорошую память, которая поставила его перед неразрешимой проблемой: доносить в полицию или не доносить. Конечно же, Певзнер никогда доносчиком не был, и ранее перед ним такая дилемма никогда не возникала. Он даже слова такого — дилемма! — не знал. Однако спинным мозгом чувствовал, что это означает необходимость выбора из двух нежелательных возможностей.
Во-первых, его пугало то, что при этом его собственная репутация неисправимо пострадает. Придется назвать самое основное — место действия. Место же это было не совсем приличным, а если быть честным до конца, то совсем неприличным. И Исидор Вениаминович, как всякий мужчина солидного возраста, терялся и сокрушенно вздыхал.
Короче говоря, его супруга, дама почтенная во всех отношениях, года три назад потихоньку свела на нет интимные взаимоотношения с мужем. Так бывает между супругами. Вначале оба пылают одинаково, потом у одного весь приготовленный хворост прогорает, а у второго еще остается запас, и тогда встает неумолимый вопрос: куда этот хворост девать? Вы понимаете, о чем идет речь, не маленький.
Так вот, у супруги Певзнера хворост иссяк. Вначале аптекарь даже испытал некоторое облегчение. Но по прошествии определенного времени привычка возобладала и некоторые части тела стали вести себя несколько неразумно. Что делать? Извечный мужской вопрос. Заводить шашни на стороне Певзнер не хотел, это было не для него. Куда-то надо идти, что-то надо говорить. А что? Он не знал. Потом надо будет чем-то платить, денег жалко. В общем, стыд и срам, но если очень хочется чихнуть, так чихайте себе на здоровье.
Таким макаром Певзнер убедил себя и в один прекрасный день пришел в одно скромное заведение для господ среднего достатка. Дама, управляющая всем этим домом, оказалась женщиной на редкость понятливой, сразу увела красного от смущения Певзнера из общей гостиной (не дай Бог, если кто увидит из знакомых!) и без лишних слов спрятала в маленькую комнату-спальню. Там он, сгорая от стыда, просидел пять минут, проклял себя, свой хворост и готов был панически бежать, когда дверь приоткрылась и в комнату зашла небольшого роста симпатичная брюнетка, в которой наметанный глаз Певзнера сразу определил соплеменницу.
Так оно и оказалось. Девушку звали Ребекка, приехала она в столицу из местечка Новогрудки, что в западной Белоруссии, и сразу попала в хорошее заведение. К чистому грязь не липнет, и даже здесь она оставалась скромной, тихой и не слишком прибыльной особой, которую и держали как раз вот для таких семейных боязливых мужчин более чем среднего возраста.
Исидор Вениаминович не тронул Ребекку и пальцем, Боже упаси! Они просидели два часа, пили чай с пряниками и разговаривали на родном диалекте. Уходя, Певзнер попросил разрешения изредка бывать у Ребекки, каковое разрешение было стыдливо дано. Он уплатил по счету и отдельно тайком сунул ассигнацию девушке.
Постепенно их встречи вошли в привычку. Разумеется, со временем произошло то, ради чего все и затевалось. Но это было совсем другое дело! Они, не торопя события, привыкли друг к другу, подружились, так что грехопадение превратилось едва ли не в тайную свадьбу. Исидор Вениаминович стал постоянным посетителем Ребекки. О других посетителях они никогда не говорили, щадя друг друга. Но в душе Певзнер мечтал о том дне, когда Ребекка станет свободной и независимой, с горечью понимая при этом, что им придется расстаться.
Так вот, возвращаясь к душевным терзаниям Певзнера, следует заметить, что они ни в коей мере не были связаны с бедной девушкой. Просто, когда аптекарь, в очередной раз опустошенный физически, но отдохнувший духовно, уходил домой, в большой гостиной приветливого дома он увидел очень серьезного господинчика, вдумчиво читавшего свежую газету.
Уже изрядно пройдя по улице, он остановился как пораженный молнией: это же тот самый злополучный Гриша Гершуни собственной персоной, в усах и бородке! Певзнер осторожно вернулся назад — в гостиной было уже пусто. Слава Богу, Гершуни не пошел к Ребекке, этого только не хватало для полного счастья!
Певзнер шел домой и размышлял. Несомненно, Гриша появился в городе не для развлечений. Он стал серьезным и опасным человеком, ловцом неопытных душ. Как отец, Певзнер был спокоен: Иосиф работал вдалеке от соблазнов революционного способа жизни, спасибо провидению и Путиловскому! Но оставались другие молодые люди и девушки. И самое главное, когда-нибудь Гриша должен перейти от слов к делу. Причем кровавому.
И это соображение подействовало как последний, но решающий довод. Потому что у Гриши Гершуни был спокойный, уверенный вид человека, наконец-то получившего постоянное и хорошее дело на всю оставшуюся жизнь.
Певзнер потоптался на месте, покрутил головой и нерешительно повернул в сторону Фонтанки, к Департаменту полиции.