Глава 8 Свидание с информатором

о назначенного свидания оставалось минут двадцать, и Путиловский, отпустив служебный экипаж на Невском, неторопливо пошел пешком по Большой Морской. Ярко горели желтые электрические светильники, освещая ряды модных магазинов. Он остановился у ювелирного Фаберже полюбоваться на пасхальные яйца, уже сейчас выставленные к продаже.

Самые большие и великолепные были ему явно не по карману. Однако одно поменьше привлекло внимание Путиловского. Шесть лепестков драгоценной темно-синей эмали были украшены множеством маленьких золотых звездочек, в центре каждой сверкали разноцветными огнями крохотные прозрачные бриллиантики. Лепестки были полураскрыты, показывая темно-вишневую внутренность яйца, где в изящной колыбели из синей бирюзы светился золотой младенец, будущий Спаситель.

Повинуясь внутреннему импульсу, Путиловский зашел в еще открытый магазин и справился о цене. Потом подумал секунду, достал чековую книжку и выписал чек на петербургский филиал банка «Лионский кредит», где хранился его выигрыш. Яйцо уложили в синий сафьяновый футляр, отделанный изнутри черным бархатом. На черном фоне со сложенными лепестками оно казалось настоящим яйцом невиданной синей птицы, птицы счастья. Футляр обернули шелковой китайской бумагой и прихотливо украсили ленточкой.

Путиловский сунул его во внутренний карман своего любимого английского пальто и вышел из магазина, облегчив свой счет более чем на шестьсот рублей. Но сожаления не испытал.

В номере гостиницы его ждали. Как только он вошел, предварительно церемонно постучавшись и испросив разрешения, навстречу ему из кресла поднялась Мириам, одетая в темно-оливковое вечернее платье, что было на ней в балете. Намек был ясен: вечер продолжается с того памятного, резко оборванного момента.

Две корзины с цветами украшали гостиную: в одной белели, источая дурманящий аромат, лилии; во второй контрастом чернели темно-красные розы.

— Сейчас подадут ужин. Мириам села в кресло, приглашая Путиловского последовать ее примеру. — Скажите, кто стрелял в Победоносцева? Русский или еврей?

— Вам это важно? — удивился Путиловский. — Какая разница, перед законом все равны!

— Если стрелял русский, это плохо. Если еврей — плохо вдвойне, потому что будет плохо и всем евреям. А русским ни в том, ни в другом случае ничего не будет.

— Блестящая логика! — опять подивился Путиловский. — А если бы убили кого-нибудь, что хуже: убили русского или еврея?

— У мертвого нет национальности. Там, куда он попадает, никто на национальность не смотрит! — Видно было, что на эти вопросы Мириам для себя давно нашла ответ. — Национальность есть только у живого преступника.

— Тогда наполовину можете успокоиться. Это русский. Лаговский Николай. Земской статистик. Одиночка. Кстати, очень верующий человек. Первое, что потребовал, — Евангелие и священника.

Мириам закурила папироску.

— Сейчас подадут ужин. Кто его поймал?

— Мой подчиненный.

— А вы где были? Расскажите.

— Рядом…

Путиловский замолк, вновь переживая случившееся, когда секунды становятся ощутимо длинными и все чувства обостряются так резко, что потом от этого подступает тошнота. Как в детстве, когда перекачаешься на качелях.

Они обсуждали эту проблему с Франком, и тот сказал, что в момент опасности в кровь выбрасывается адреналин. А потом, когда все проходит, количество адреналина уже не соответствует реалии, на что организм и реагирует тошнотой. Точно так же, как в случае избытка спиртного, не соответствующего моменту, — тошнит, и ничего тут не попишешь! Поэтому, сделал неожиданный вывод Франк, нужно сразу выпивать больше, нежели того требует обстановка, то есть быстро переходить границу дозволенного. И все будет в порядке. Сказанное было тут же подтверждено экспериментально, отчего ужин, замышлявшийся Путиловским как простой холостяцкий, перешел в попойку, из которой вышли дня через два с потерями, но безо всякой тошноты.

Он пытался за что-то зацепиться в своих воспоминаниях, но все было очень просто.

— Я выстрелил ему по ногам и промахнулся. Но меня подстраховали — и все.

— А как вы узнали, что это тот самый террорист? Он сразу начал стрелять?

— Нет. Очень просто: минут за десять до акта он все свои деньги отдал нищенкам. Те стали благодарить, целовать руки.

— Ну и что? Я тоже часто даю нищим!

— А последнее вы отдавали?

— Нет.

— А он отдал все, и много! И это сразу вызвало интерес. Дальше — просто.

В дверь деликатно постучали и вкатили тележку с ужином.

— Его убьют? — спросила Мириам.

— За что? За стрельбу по окнам? Дал работу стекольщикам! К тому же он признан невменяемым. Будут лечить. У нас милостивое государство.

— А что вы сделаете с Юлией?

— Фу-у, — выдохнул Путиловский. — Ничего. Она тоже сумасшедшая, как и Григорьев. Лечить.

Но это уже ваше, семейное… У вас в семье все такие?

— Какие?

— Сумасшедшие!

— Нет. Только две: Юлия и я. Но я стрелять ни в кого не буду.

— Верю, вы убиваете просто взглядом! — ответил Путиловский. — Знаете, ведь я голоден. Вот прямо сейчас понял, что сегодня не обедал!

— Тогда прошу к столу.

И они мирно перешли к накрытому столу, точно специально собрались сегодня вечером плотно поужинать, и только.

Впрочем, ужин плотным назвать было нельзя: рыба в белом соусе, артишоки, паштет из гусиной печенки с мягкими орехами и бутылка вина. Путиловский взглянул на этикетку:

— О, «Лакрима кристи»! Слезы Христа. Это ведь некошерное?

— Сегодня можно.

— Его делают в монастыре у подножия Везувия. Я там был.

— Один?

— Нет.

Путиловский вдохнул аромат вина, он был таким же, как и в подвалах монастыря, куда они с Анной зашли остыть от полуденного зноя. Вино подавали прохладным, в больших ретортах, а на закуску — солоноватые пластинки овечьего сыра на доске оливкового дерева…

Мириам вернула его на землю, поняв причину внезапного молчания гостя:

— Пьеро, я ведь ревную!

— Nunc est bibendum! — спрятался за латынь Путиловский. — Теперь пируем, как сказал Гораций в честь победы императора Августа над объединенным флотом Антония и Клеопатры.

Поскольку все пошло по годами накатанным рельсам ужина на двоих, стало легче и свободнее.

Они говорили об общих знакомых, о балете, о петербургских нравах. Мириам рассказала несколько польско-еврейских анекдотов, чем немало повеселила Путиловского: анекдоты были рассказаны мастерски, с неподвижным лицом и настоящим местечковым акцентом, который, по всей видимости, вначале был родным для Мириам.

О себе она не рассказывала, на безмятежный вопрос Путиловского о семье ответила коротко, что детей у них нет, и тут же переменила тему. И вообще, она тяготела к проблемам фундаментальным, основополагающим, вопросам бытия и жизни. Тогда она мгновенно становилась серьезной и начинала говорить лаконично и точно, словно чеканя каждую фразу.

— Из вас получился бы отличный лектор! — искренне сказал Путиловский.

Комплимент порадовал Мириам:

— Спасибо! Я мечтала об академической карьере. Даже прослушала курс химии у мадам Склодовской-Кюри в Сорбонне. Но я больше философ. Мне нравится думать о жизни.

— Тогда вперед! Займитесь философией. Это редкий дар, особенно у женщин.

— Мне нечего сказать людям, в отличие от моего братца. Пьеро, я хочу выпить за вас, — она приподняла бокал и с тайным смыслом посмотрела Путиловскому в глаза.

Взгляд был долгим и печальным, точно она собиралась оплакивать его судьбу. Путиловский постарался ответить тем же, но не получилось. Слишком живая и красивая женщина сидела напротив него.

— Сейчас принесут кофе, — прервала томительную паузу Мириам и выпила до дна.

Кофе пили, утопая в креслах.

— Что вы сделаете с Григорьевым? — Видно было, что судьба возможного родственника не сильно волновала Мириам.

— Пока ничего. Как поведет себя. Если будет сотрудничать, все останется по-старому. Будет хитрить, вести двойную игру — пожалеет. Я еще могу понять вашу Юлию — часто встречающийся тип женщины, не приемлет любви без игры в смерть. А Григорьев дал воинскую клятву в верности престолу. И должен играть по правилам!

— А вы давали клятву государю?

— Я присягал закону и верен лишь ему…

— …и по моей просьбе нарушили свою клятву! — Мириам явно испытывала Путиловского.

— Вы не понимаете смысла тайной полиции. Она должна знать. Я знаю — и я вооружен. Лесной пожар можно остановить только в зародыше. Я все знаю про вашу Юлию, и она это знает. И уже ничего сделать не сможет. Если мы ее арестуем за намерение, на ее место придет другой, мне неизвестный. Если она останется на свободе — ее место уже никто не займет. И все.

— А если вспыхнет много-много пожаров? Чем вы будете гасить? Кровью?

Путиловский замолчал. Он тоже задавал себе этот вопрос. И не находил ответа.

— Я часто думаю о таком развитии событий. Есть способ тушения разгоревшегося пожара.

— Водой?

— Нет. Никакой воды не хватит. Большой пожар тушат встречным пожаром. Когда они встречаются, полчаса геенны огненной — и все.

— Выгоревший дотла лес? Смотрите, — для доказательства Мириам устроила маленький мгновенный пожар в пепельнице. Оба как зачарованные следили за лепестками пламени. — Пусто. Пепел.

— Ничего страшного. Лес не пепельница, через двадцать лет возродится. В Америке растет сосна, у которой шишки открываются только при лесном пожаре.

— И России тоже нужен огонь?

— Не исключено.

— А у вас в роду были сумасшедшие?

— Я один такой.

В номере стало покойно и хорошо. Была пройдена внешне незаметная граница, за которой простиралась неведомая, но притягивающая к себе пустыня страсти. И оба стояли на краю, вглядываясь в нависшую над этой безбрежной пустыней грозовую черноту.

— Тогда мы с вами пара безумцев. — Мириам встала и направилась к двери в спальню. — Захватите корзину с фруктами…

* * *

Уже на третий день Балмашев понял, как ему безумно нравится офицерская форма.

Каждое утро после холодного бодрящего душа он доставал ее из гостиничного шкафа, любовно поглаживая спинку мундира. Вначале надевалось тонкое белоснежное белье, затем бриджи со складками, точно бритвенные лезвия. Бриджи держались на широких гигиенических подтяжках, приятно лежащих на плечах и делающих еще юношескую фигуру Степы почти мужской.

Далее следовал ритуал бритья швейцарской опасной бритвой. Усики Балмашев решил сделать гвардейские, с чуть загнутыми острыми концами. Это, в свою очередь, потребовало приобретения сладко пахнущего фиксатуара и наусников, надеваемых на ночь.

Порошок всыпался в никелированную мыльницу и взбивался кисточкой из барсучьего волоса до невесомой белоснежной пены. Степан сжимал губы, покрывал лицо сплошным толстым пенным слоем, а потом разжимал — и внутри белой пены раскрывался розовый цветок. Это забавляло его каждое утро. Подправленная на широком кожаном ремне бритва плавно скользила по щекам, изнутри подпертым языком.

По линии отца Балмашев унаследовал глубокие залысины, но они не портили внешности, а придавали ему чрезвычайно романтический вид. Всякий, кто встречал на улицах Виипури молоденького, стройного офицера со свежей кожей и молодцеватыми усиками, чувствовал и думал одно и тоже: «Ну что за прелесть этот поручик!»

После бритья он накладывал на лицо горячую паровую салфетку и потом освежал его дорогим английским одеколоном с невыразимо приятным запахом свежескошенной травы.

Выйдя из ванной комнаты, Балмашев прежде всего надевал сапоги, на ночь заботливо напяленные на растяжки. Коридорный доводил мягкий хром до умопомрачительного блеска, но без шикарной дешевизны. Сапоги блестели чуть матово, видна была фактура мягкой кожи отличной выделки.

Портной действительно был вне всяких похвал, и Степин мундир сделал бы честь любому гвардейскому полку. Он подчеркивал тонкую, почти девичью талию, но плечи делал несколько шире существовавших, а уж грудь благодаря подложенному конскому волосу была почти богатырской.

Когда все это великолепие отражалось в высоком трюмо, совершенно еретическая мысль посещала голову лже-поручика: «А не пойти ли действительно в армию?» И требовались большие усилия, чтобы ее отогнать.

Даже Гершуни, глядя на браво вышагивающего офицера, испытывал большое удовлетворение:

— Нет, вы только посмотрите, совсем как настоящий! Ни одна собака не отличит!

И действительно, все встреченные офицеры, коим честь Балмашев лихо отдавал первым, и нижние чины, старательно козырявшие шагов за десять, — никто не подозревал, что военный липовый.

Иногда Балмашев не то чтобы забывал, для чего носит эту форму (это он всегда помнил), — просто ему казалось, что жизнь переменилась и он в этой иной, перемененной жизни живет совсем по-другому. Но тут его взгляд натыкался на Гершуни, и все становилось на свои места. Крафта после случая с собакой он избегал, тем более что через три дня Крафт уехал в Петербург составлять расписание передвижений Сипягина.

Сегодня ночью через Выборг шел поезд из Гельсингфорса, на котором они должны прибыть в Петербург. Гершуни с утра ходил следом за Балмашевым и говорил, не останавливаясь ни на минуту, так что к вечеру у Балмашева разболелась голова и он лег подремать. Тут даже Гершуни вспомнил, кто должен стрелять, и отстал от него.

Степан снял один лишь мундир и прямо в бриджах лег на постель, упершись сапогами в спинку кровати. Именно так, по его мнению, отдыхают офицеры, готовые в любую минуту приступить к выполнению долга. По сути дела, он тоже офицер, но офицер революции!

Успокоенный таким определением собственной функции, он задремал и, как это бывает даже в случае короткой дремоты, увидел сон.

Одетый в полную форму, с саблей на боку, он идет по совершенно пустому Невскому. Причем посреди мостовой, поскольку движения никакого. Вдалеке он видит маленькую фигуру, тоже идущую точно посередине, но навстречу ему. И он как будто знает этого человека, даже не видя его лица. И человек знает его.

Они сближаются, замедляя шаг, пока не останавливаются в нескольких метрах друг от друга, жадно вглядываясь в лица. Балмашев отчетливо видит военного человека, одетого в полную генеральскую форму. Еще один шаг навстречу — и возглас изумления застревает в груди Балмашева. Это его отец! Они сжимают друг друга в крепких объятиях, и соленые слезы текут по лицу сына…

В дверь постучали. Вошел Гершуни.

— Пора, — коротко сказал он и вышел за своими вещами.

Степан встал с кровати, потрогал лицо — оно было мокрым от слез. Он зашел в ванную комнату и обмылся холодной водой. Потом тщательно оделся, уже не смотрясь в зеркало.

В последнюю минуту, надевая портупею, он, чуть лукавя перед самим собой, сделал вид, что не заметил сабли, висящей рядом. И закрыл дверь шкафа, оставив саблю в номере.

Вдруг это станет непреодолимым препятствием в предстоящем деле? И все исчезнет, как дурной сон. Он вернется в свой родной Архангельск, и они вдвоем поплывут с рыбаками ставить сети на осеннюю икряную семгу. До осени ведь еще так далеко, все может измениться…

* * *

Путиловский открыл глаза и не понял, где он. Вокруг было темно, как… словом, как в англо-бурской войне при вступлении в ночной бой чернокожих и скудно экипированных частей британской армии. Только в отличие от войны, вокруг царила полная тишина и в его объятиях покоилось чье-то горячее тело. Он потрогал целенаправленнее — тело однозначно было женским.

«С кем я?» — задал себе типично мужской вопрос Путиловский и через несколько секунд вспомнил все.

Когда он вслед за Мириам с корзиной фруктов в руках подошел к двери спальни, она остановила его движением руки:

— Я жду вас через две минуты! — и исчезла во мраке спальни.

Он вернулся к креслу — в бокале еще краснело «Лакрима кристи». Навряд ли Мириам оставит его одного, из спальни нет второго выхода, кроме как в ванную.

Но надо быть готовым ко всему, даже к тому, что сейчас щелкнет замок и извиняющийся женский голос из-за двери попросит его не обижаться и остаться всего лишь друзьями до конца дней. Такие случаи очень редко, но бывали.

Он просидел немного дольше, чем от него требовалось. И когда тронул дверь — она оказалась не закрытой, — то почти поверил в предстоящее, отчего сердце стало стучать гулко, но реже. В спальне было темно, но полоса света из двери позволяла разглядеть темную громаду кровати и столик. Путиловский поставил фрукты на столик.

— Пожалуйста, закройте дверь.

Донесшийся с кровати голос был чуть испуганным.

Путиловский послушно затворил дверь, отчего стало совсем темно. На ощупь он разделся до нательного креста и остановился, потеряв во время снятия брюк ориентацию в спальном пространстве.

— Мириам! — окликнул он темноту и в ответ услышал совсем жалобное:

— Я здесь.

Чувство нежности при звуках испуганного голоса вытеснило напрочь всю обиду прошлого свидания. Он больно ударился бедром о резной край кровати и шепотом выругался.

— Что случилось? — Голос стал еще испуганнее.

Путиловский рассмеялся:

— Ничего страшного, зацепил кровать.

— Извините, — прозвучал из темноты короткий ответный смешок.

Он нащупал край одеяла и лег на прохладную простыню. Все, он у цели. Совсем рядом раздался сочувственный голос:

— Не ушиблись?

— Нет.

— Тогда поцелуйте меня, — попросил тот же голос.

Он повиновался. Вкус этих губ он помнил с прошлого свидания, поэтому прильнул к ним, как к старым знакомым. Абсолютная темнота позволила двум слепым полностью отдаться процессу познания руками и губами чужого, но влекущего тела. Они быстро прошли пройденное и стали нежно, но настойчиво изучать друг друга на ощупь далее, пока страсть не стала такой обжигающей, что они уже не могли сопротивляться зову жаждущих любви тел…

Дорвавшись друг до друга, они испытали такую пронзительную и сильную гармонию, что бросились с обрыва в пропасть одновременно, уже не сдерживаясь ни в крике, ни в проникновении друг в друга… и так до полной слабости и последующего глубокого беспамятства двух неразлучных тел.

Все это всплыло со дна сознания, и Путиловский блаженно вздохнул — предчувствие счастья его не обмануло.

Мириам проснулась вслед за ним и, видимо, в первые секунды тоже ничего не могла понять. А потом припала к нему и стала покрывать его лицо, шею и плечи короткими сухими поцелуями, стараясь не оставить без ласки ни одного местечка.

Если же она что-то пропускала, то в приступе раскаяния возвращалась туда и одаривала обиженное место в десятикратном размере. В этом обряде было что-то древнее и магическое. Они быстро привыкли к темноте и теперь уже безошибочно находили самые нежные и чувствительные места, благодарно отзывавшиеся на ласку.

Ее обидело то, что он обделяет вниманием ее соски, твердые, как недозревшие ягоды малины. Павел понял это по тому, что именно эта нежная часть ее тела как бы случайно постоянно оказывалась у его губ. Но ничего случайного в этом мире не бывает, поэтому, притворившись, что не понимает ее желания, он нарочно несколько раз промахивался, пока не почувствовал, что терпение Мириам на исходе.

И когда тяжелая упругая грудь в очередной раз маятником скользнула по его лицу, он мягким движением губ поймал эту малинку и чуть прикусил, чтобы не дать ей уйти. Короткий сладостный стон был ответом. Покусывая и собирая поочередно эти две ягоды, он неожиданно быстро вновь довел себя и ее до невозможности более быть вне друг друга. И вновь они упали в теперь уже до дна знакомую пропасть…

Полная темнота смазала все ориентиры. Путиловский потерял счет времени и падениям. Казалось, что его силы уже полностью на исходе. Но проходило время, и оказывалось, что это не совсем так или даже совсем не так.

Очнувшись от сна в последний раз, он почувствовал на своем лице слезы — это плакала Мириам. Поцелуями он осушил ее глаза.

— Что случилось?

— Мне страшно… — прошептала она ему в ухо, точно кто-то мог подслушать их тайный разговор.

— Я с тобой.

— Мне и за тебя страшно.

Он рассмеялся:

— Я могу за себя постоять! И за тебя тоже.

— Нет, милый… Бывают такие времена, что человек ничего не может сделать. Ни себя спасти, ни близких, ни мир… никого… Я боюсь, что близки такие времена. — Помолчав, она добавила: — Впрочем, не обращай внимания. Это наши еврейские страхи. Все время нас гонят, гонят, вот мы и помним все. И всего боимся. На всякий случай. Так что не бери до головы, как говорила моя бабушка. Давай вставать. Ты должен теперь отдохнуть дома, муж мой… а то мы с тобой залюбим друг друга до смерти.

Никто и никогда не называл Путиловского такими простыми библейскими словами «муж мой», поэтому у него перехватило дыхание, и с нежностью, которой в себе ранее не замечал, он стал касаться губами ее лица. Потом приник к ее уху и тихо прошептал:

— Скажи мне это еще раз…

И услышал в ответ ласковое и покорное:

— Да, муж мой… я люблю тебя.

И был включен свет. Мириам ходила по спальне, теперь уже совершенно не стесняясь своей наготы.

Путиловский разглядывал ее, как Пигмалион Галатею, чью фигуру он познал на ощупь, и вот она ожила и оказалась даже лучше, нежели он ее ощущал с закрытыми глазами в полной темноте. Длинные, чуть волнистые от природы темные волосы струились по телу, подчеркивая белизну кожи. Страсть была утолена, и осталось только незамутненное ею любование совершенством женщины, созданной для продолжения рода.

— В левом кармане пальто сверток. Принеси его сюда, пожалуйста, — попросил Путиловский.

Она спокойно вышла обнаженной в гостиную и вновь вошла со свертком, присела рядом на кровать. Путиловский развязал ленточку, достал футляр.

— Это тебе.

Мириам взяла в руки футляр и, прежде чем открыть его, уставшими губами благодарно поцеловала Путиловского. Открыла футляр и ахнула: бриллианты в центрах шестиконечных золотых звездочек брызнули во все стороны цветными огоньками.

— Какая прелесть… — прошептала она и снова поцеловала Путиловского.

— Оно открывается.

Путиловский достал драгоценность из углубления и раскрыл темно-синие лепестки. Мириам взяла яйцо в руки и вгляделась в золотую фигурку младенца.

— Оно мое…

— Я сказал — это тебе!

— Оно мое, — повторила Мириам и тихо заплакала.

Она придала этому подарку совсем иное, скрытое от Путиловского значение. Но он деликатно не стал расспрашивать, понимая, что Мириам сама расскажет. Если захочет.

— Извини, что драгоценность христианская.

— Ничего. — Мириам вытерла слезы, полюбовалась младенцем и спрятала яйцо в футляр. — Я переживу. В конце концов, его мать тоже была еврейкой.

— Я приду завтра вечером? — вопросительно сказал Путиловский.

— Конечно, муж мой. Я буду ждать тебя. А теперь иди. Да хранит тебя единый Бог, Бог Израиля.

Загрузка...