Николай Ульянов Сириус

I

Проклятье вечное тебе

Четырнадцатый год!

Вл. Ходасевич

В это лето горели леса. Дымная пелена простерлась над Россией. Только дыхание Балтики отгоняло хмарь. Царское семейство проводило лето в Петергофе у самой воды, в маленьком дворце-коттедже. Кабинет государя, похожий на корабельную рубку, с установленной в нем подзорной трубой, помещался наверху.

Накануне важного дня, к которому готовились, император заснул там, сидя в кресле. Проснувшись ночью, долго не мог понять, где находится.

Снилась пустынная зала с распахнутой дверью, широкой, как ворота, а снаружи, залитая светом, надвигалась голубая скала.

Сон был знакомый. Впервые он видел его, еще наследником престола, в Аничковом дворце. Выступы и впадины скалы походили на стершийся барельеф с намеками на лица и фигуры. Тот же сон привиделся в Ливадии в день смерти отца.

Умирающий сидел в кресле и тяжко страдал. Крошечная императрица едва успевала утирать батистовым платком пот, струившийся по широкому лицу. В это время весь двор — от гофмаршала до простого садовника — прощался с царем, опускаясь на колени и целуя бледную руку, умевшую разгибать подковы и сворачивать в трубку серебряные тарелки. Николай стоял рядом с матерью, стараясь спрятать куда-нибудь свои руки. Ему казалось, что подданные сравнивают их с отцовской и втайне жалеют, что уже не будет у России такой державной длани.

Когда царица безутешным плачем возвестила о своем вдовстве, он, взяв под руку своего зятя и друга Александра Михайловича, незаметно вышел в соседнюю комнату и там разрыдался у него на груди.

Сегодня, еще не просыпаясь, узнал роковой сон. Пробудившись, добрался до балконной двери и вдохнул знакомый с детства запах липы и клена — запах царских парков и дворянских усадеб. Со стороны Большого дворца долетело бормотание плохо закрытого фонтана, а от берега — чуть слышное плескание финской волны. Постояв, прошел в спальню. Утром, в белой морской форме, шедшей ему больше, чем полковничий мундир, спустился в вестибюль. Там ждал министр двора граф Фредерикс.

— Простите, Владимир Борисович. Проспал. Поздно лег. Смотрел вчера вечером в трубу на взморье, и так захотелось покататься! Люблю бывать на море.

При выходе их ждали дворцовый комендант Воейков и флаг-капитан Нилов.

Проехав ворота в стене, отделяющей «Александрию» от нижнего Петергофского парка, — направились к пристани с блестевшим позолотой колесным пароходом. Там собрались: министр иностранных дел Сазонов, русский посланник в Париже Извольский, французский посол Палеолог, французский военный атташе генерал Ла Гиш. Они только что прибыли морем из Петербурга. Поздоровавшись, император принял рапорт капитана «Александрии» и пригласил всех на судно.

В салоне яхты тихо, прохладно; пол и стены обиты сукном и шелками. Завтрак был подан.

Как только «Александрия» пошла полным ходом, государь заговорил о предстоящем визите:

— Мы будем много и серьезно беседовать с президентом и, я уверен, придем к полному единодушию. Но мне доставляет немало заботы наше соглашение с Англией. Ее необходимо привлечь к союзу. Это так важно для сохранения мира!

— Тройственное Согласие, государь, вряд ли будет в силах сохранить мир, — заметил Палеолог.

— Мне говорили, что вы лично обеспокоены намерениями Германии.

— Да, государь, я действительно обеспокоен, хотя и не имею определенных данных, чтобы предсказать немедленную войну. Но император Вильгельм и его правительство создали в Германии такое состояние умов, при котором они в случае малейшего происшествия в Марокко, на Востоке, где угодно, ни отступить, ни войти в соглашение уже не смогут. Им нужен успех за успехом, и ради этого они не задумаются пуститься в авантюру.

«Александрия» шла так плавно, что совсем не чувствовалось ее движения. Всем хотелось продлить прелесть пребывания в салоне, и, может быть, поэтому завтрак затянулся дольше, чем полагалось. Когда подали кофе, Палеолог стал восторженно хвалить Финский залив.

— Он списан с марины Ван де Вельде. Я это почувствовал сегодня, когда мы плыли в Петергоф. Эта вата облаков, парусный корабль вдали, солнце и множество лодок!.. Готов поверить, что все это создано Петром в духе его голландских увлечений.

Речь посла прервана была пушечным выстрелом, таким сильным, что у Извольского выскочил монокль из-под надломленной брови. За первым второй, третий.

— Поднимемся наверх, господа, — предложил император.

После сумрака каюты все были ослеплены солнцем, взморьем, куполом Кронштадтского собора и множеством парусов, которыми, как лилиями, расцвел залив. С морских фортов ухали орудия, им отвечали такие же грузные выстрелы французской эскадры. Во главе ее шел величественный броненосец «Франция». На русских кораблях звенела медь «Марсельезы», перекатывалось «ура», торжественными глыбами неслось «Боже, царя храни». Весь Петербург приехал встретить президента. Он, маленький, лысый, стоял на носу броненосца, отвечал на овации легкими поклонами и поднятием правой руки, в которой держал цилиндр. Немного поодаль стоял премьер-министр Французской республики Рене Вивиани. На борту «Александрии» государь представил свою свиту, а потом, усевшись в кресла, начал с ним оживленный разговор. Сазонов и Извольский занялись Вивиани.

Никто не заметил, что «Александрия» идет полным ходом, что Кронштадтский собор опустился в море и от него виднелся один крест. Приближался Петергоф с маленькой пристанью, убранной французскими флагами. Там белели шпалеры гвардейского флотского экипажа, кителя, перья дамских шляп.

Сойдя на берег, государь с президентом обошли почетный караул, пропустив его церемониальным маршем. А когда расселись в экипажи, взвод конвойцев, пустив коней пляшущей рысью, открыл шествие по аллеям парка.

Петергоф был в своей лучшей поре. Облака, как на плафонах Тьеполо, застыли белыми глыбами с сидящими на них богами. Шепот столетних дубов, фонтаны, каскады твердили бесконечную поэму об отплытии на остров Цитеру.

— Magnifique! Magnifique![1] — восклицал Вивиани, ехавший в одной коляске с Фредериксом.

Сквозь деревья заблестело золото дворцовой церкви, мелькнуло белое Марли, отраженное в пруду, а когда кортеж приблизился к каналу, замелькали краснокирпичный фасад с белыми пилястрами, с переплетами окон и гигантская струя «Самсона».

— Дорогой граф, то, что я вижу, вызывает во мне настоящее волнение. Мы, французы, обладатели Версаля и Трианона, владеем прекрасными трупами. Наши дворцы и сады умерли вместе с королями. Только здесь мне предстало видение живого Версаля. И это величайшая награда за поездку. Чувствую, нам у вас нельзя долго оставаться из опасения стать монархистами.

Граф приятно улыбнулся.

— Мы были бы польщены. Нам не хватает людей с вашим артистизмом.

Вышли на открытое пространство перед каскадами. Под дождем, в бесконечных сплетениях струй, резвилась толпа золотых статуй. На террасу вздымалась буйная поросль фонтанов, и над всем возвышалась веселая громада дворца.

— C’est Versailles! C’est Versailles![2] — шептал Вивиани, откидываясь на подушки ландо.

Гостей водворили в «корпусе под гербом», где всегда останавливались высокие особы.

Государь, проводив президента и премьера до их апартаментов, возвратился к себе в «Александрию». По дороге он тихо спросил о чем-то Воейкова, и тот так же тихо ответил:

— Через час в вашей любимой аллее.

Дома государь переоделся в костюм для тенниса, зашел в комнату больного наследника, посидел в маленькой гостиной с императрицей, рассказан ей о встрече президента, потом, взглянув на часы, отправился гулять. Он шел нарочито медленно.

Встреча, которую он просил подготовить сегодня, должна была походить на нечаянную. Но человек в белом кителе шел к нему с таким видом, будто был специально приглашен. Он качался одних лет с государем, носил усы, бороду, и даже пробор на голове чем-то напоминал государя. Ставши у края аллеи, снял фуражку и поклонился.

— Мы с вами давно не встречались.

— Да, ваше величество, все двадцать лет вашего царствования.

— Я увидел вас случайно во время прогулки в моторе по Гатчинскому шоссе и захотел снова поговорить. Мне сказали, что вы углубились в астрологию и сделали какие-то открытия.

— Да, ваше величество, мне действительно удалось показать, что древние астрологи были правы в поисках связи наших судеб с жизнью небесных светил. Но я далек от всяких гаданий и гороскопов, я самый обыкновенный астроном, занимаюсь проблемой воздействия небесных тел на нашу планету. Вероятно, что и дало повод сближать мои занятия с астрологией.

— Какие же воздействия вам удалось заметить?

— Их очень много. Начиная со всем известных магнитных бурь и кончая никем не подозреваемого психического расстройства людей. Сейчас меня особенно занимает Сириус. О связи нашей планеты с этой далекой звездой догадывались еще в древности. На лето она уходит от нас, но я держу неослабную связь с Каиром и Бомбеем, где ее наблюдают. Сведения, идущие оттуда, поразительны: спящие удавы просыпаются, у тигров меняется цвет глаз, птицы неистово рвутся из клеток.

— И вы для объяснения этого обращаетесь к астрономии?

— Если бы вы могли, государь, представить, какое множество событий на земле необъяснимо единственно по нежеланию нашему знать, что земля есть небесное тело! Мы живем в звездах и в эфире, и я не буду удивлен, если окажется зависимость между умственной жизнью людей и какими-нибудь излучениями Млечного Пути.

— Но ведь все это естественная история.

— В мире нет неестественного, государь. «Естественная история» — одно из самых неопределенных выражений. Слово «естественный» употребляется как синоним «материального».

— Пусть так.

— Но осмелюсь заметить, ваше величество, что «материя» — самое отвлеченное понятие, такое же, как «воля», как «желание». Мы видим отдельные предметы, но никто никогда не видел материи отдельно от вещей. «Материя» — термин метафизический, в ней такая же тайна, как во всем мироздании. Люди тонкой организации способны чувствовать пустое пространство так же осязательно, что и…

Он не закончил фразы, увидев, как покраснел его собеседник. Император хорошо помнил, что этот человек был свидетелем страха, испытанного им в молодости.


То было в Крыму, в Ливадии. Около наследника постоянно толпилась блестящая гвардейская молодежь, и тот, что стоял теперь перед ним в белом кителе, носил тогда мундир корнета. Он уже в то время презирал оккультизм и теософию, говорили, будто не верил в Бога.

Однажды ночью, в саду, когда компания при свечах играла в карты и пила каберне, зашла речь о духах и привидениях. Корнет заявил, что привидений не существует и страх перед ними ничто в сравнении с тем страхом, который он знает. Он бросил вызов присутствующим подвергнуть испытанию свою храбрость и бился об заклад, что ни один не выдержит искуса. Первым, разумеется, отозвался наследник. Корнет назначил ему на другой день встречу возле Байдар, куда Николай поехал с утра в сопровождении ординарца. К вечеру вернулся хмурый, сердитый и с тех пор не хотел видеть корнета. Прошел слух, будто юноша выкинул какую-то недостойную шутку с наследником. Товарищи стали с ним холодны, и молодой человек должен был подать в отставку. Никто не знал, что произошло в Байдарах.

Испытание, которому подверг его корнет, заключалось в том, чтобы пробыть не меньше часа в полном одиночестве в том месте, которое он укажет. Они забрались в скалы и там сквозь узкую расщелину проникли в подземелье. Корнет потребовал, чтобы цесаревич отдал ему спички и папиросы и чтобы все время, пока они будут идти извилистыми ходами, не произнес ни одного слова. Он молча привел наследника и молча оставил в непроглядной тьме. Сначала слышны были его удаляющиеся шаги, потом они затихли, и как ни старался цесаревич напрягать слух, невозможно было уловить ни одного шороха. Если существует в мире полное безмолвие, то оно царило тогда в горной пещере возле Байдар. Время начало замедлять бег. Первая четверть часа показалась столетием. Николаю хотелось понять скорее то страшное, что заключалось в пребывании здесь. Он решил, что приятель скоро начнет пугать его какими-нибудь шумами или видениями. Но ничего не происходило. Только время совершенно остановилось. Тогда он переступил с ноги на ногу.

Впоследствии, когда перебирал это в памяти, понял, что первый страх закрался от шарканья собственных подошв о камень. В детстве однажды он разбудил неосторожным шумом своего деда, императора Александра, отдыхавшего в кабинете, и долго потом испытывал робость при воспоминании о волне, вроде электрического тока, пробежавшей по дворцу. Здесь, во тьме пещеры, спал кто-то бесконечно более грозный. Даже дыхание в его присутствии казалось слишком громким. И когда протекло еще несколько ничем не заполненных столетий, в продолжение которых жила только земная кора, цесаревич позвал вдруг своего искусителя. Он долго не мог вспомнить без стыда сорвавшегося, перешедшего в петушиный крик, голоса. Прибежавший корнет тотчас погасил зажженную спичку, увидев бледное, как папиросная бумага, лицо. По выходе из пещеры Николай, не говоря ни слова, направился к лошади и уехал.

Больше они не виделись.

Стоя теперь перед этим человеком, император испытывал стыд и жадное любопытство.

— Я надеюсь, мы еще встретимся с вами.


Вечером с шести часов у подъезда Большого Петергофского Дворца начали останавливаться кареты. Разряженные дамы, расшитые золотом сановники и дипломаты поднимались по Купеческой лестнице, где белыми херувимами стояли кавалергарды.

В Петергофском дворце не было электричества, он освещался свечами, и это составляло очарование его балов и вечерних приемов. Особенно хорош был танцевальный зал, куда гости попадали прямо с лестницы. Двойной ряд зеркал, сделанных в виде окон на глухой стене, отражал бесчисленные огни люстр и жирандолей. Озаренный ими, блистая сединой и моноклем, стоял граф Бенкендорф, принимавший гостей. А внизу, в кабинете дворцового коменданта, генерал Воейков дожидался лица, прием которого назначен был самим министром двора.

Вошел молоденький поручик.

— Граф Дондуа?

— Никак нет, ваше превосходительство, то есть да… Дондуа, но не граф.

— Не граф? Однако нам сказали… Но позвольте! Вы же происходите от овернских графов Дондуа?

— Мои предки, когда они переселились в Россию, не были графами, вели свой род от простых овернских дворян.

— Как же так? Однако там у вас на родине…

— Моя родина — Россия, ваше превосходительство…

— Ах, да!.. Простите!.. Ну, конечно!.. То есть я хотел сказать, что в Оверни до сих пор живет графский род Дондуа.

— Может быть. Я об этом плохо осведомлен. Мой отец, помнится, говорил, будто наша родня там получила какой-то титул при Второй Империи.

— Ah oui![3] — обрадовался Воейков. — Вот, значит, в чем дело! Но все-таки вы им родня!

— Как будто так, ваше превосходительство.

— Tres bien![4] Это нас вполне устраивает. Состоите вы с ними в переписке?

— Никак нет, мы уже со второго поколения считаем себя русскими и прочно связаны с Тамбовской губернией, где у нас небольшое поместье.

— Вот как! Вы, значит, тамбовский Дондуа, — пошутил генерал. — Mais dites s’il vous plait, vos parents comment peuvent — ils admettre votre service danns L’armée Russe?[5]

Поручик покраснел до самого воротника.

— Нельзя ли по-русски, ваше превосходительство?

Воейков недоуменно уставился на юношу, потом испуганно отпрянул.

— Как, вы не говорите по-французски?

— Ни слова.

— Quel scandal![6] Что же мы теперь будем делать?

Он в волнении прошелся по комнате.

Совершенно потерянный, поручик пролепетал:

— Осмелюсь спросить, ваше превосходительство, о причине моего вызова.

— Извольте. Это не секрет. Президент Французской республики, наш высокий гость, в разговоре с государем императором выразил пожелание видеть вас. Он состоит в дружеских отношениях с графами Дондуа и обещал, по их просьбе, разыскать вас. Государь император заверил, что уже сегодня он будет иметь возможность с вами разговаривать. И вот, оказывается, вы не говорите по-французски. C’est un coup d’ivprevu…[7] Не можем же мы допустить, чтобы президенту пришлось объясняться с вами, человеком французского происхождения, через переводчика!

Постукивая себя по пальцу левой руки предметом, похожим на мундштук, генерал что-то обдумывал.

— Вот что. Я должен сообщить об этом его величеству. А вас прошу подождать меня здесь.

Юноша не заметил, как долго простоял у окна, залюбовавшись партером верхнего сада и статуей Нептуна. Очнулся, когда вошел Воейков.

— Ну-с, поздравляю с успехом. Его величеству понравилось, что вы не знаете французского. Что же касается вашего представления президенту, то мы решили с этим не торопиться. То есть мы сделаем это в том случае, если президент сам вспомнит. Я полагаю, что этот разговор через переводчика и вам сулит не много приятного.

— О, конечно, ваше превосходительство, я бы с удовольствием уклонился от этой чести.

— К сожалению, совсем уклониться невозможно. Государь император обещал. Ваше счастье, если президент забудет про вас. Но государь хочет, чтобы все эти дни, что он будет у нас гостить, вы находились поблизости, дабы можно было вас представить в любой момент. Соответствующим лицам будут даны указания. А сейчас вас отведут в назначенное для вас место.

Коридорами, комнатами, вестибюлями, где сновали слуги, чины дворцовой охраны, кавалергарды и лейб-гусары, поручика провели в бельэтаж Ольгинской половины дворца. Штофные обои, мебель в стиле «чиппендель», литографии с изображением конских скачек и псовой охоты, тишина в соседних комнатах, но где-то вдали шарканье дрессированных ног, лязг посуды, а еще дальше — еле слышный торжественный гул.

Большой зал дворца наполнялся гостями.

Вошел румяный молодой человек в мундире камер-юнкера. Назвавшись бароном и присовокупив какую-то прибалтийскую фамилию, он в изысканных выражениях стал уверять поручика, что очень счастлив провести с ним вечер. Он с восторгом заговорил о сегодняшнем празднике, который, без сомнения, войдет в историю. Княжна Джамбакуриан-Орбелиани призналась, что не запомнит таких туалетов. На графине Шуваловой больше драгоценностей, чем на Смоленской Божьей Матери. А как мило выразился Вивианы:

«Il faut être ici ce soir pour comprendre ce qu’est l’empire russe!»[8]

— Да! Такого вечера еще не бывало. Я очень жалею, мой друг, что вы не видели, как гости шли к столу. Это незабываемо! Впрочем, позвольте, позвольте!..

Барон засуетился, подбежал к двери, потом заглянул в другую.

— Друг мой, я вас на минуту оставлю.

Поручик был рад; он ничего так не хотел, как остаться одному. Но случилось неожиданное. В комнате появилась, неизвестно откуда, девушка лет пятнадцати, в простом, изящно сидевшем платьице. Она была бы совершенная красавица, если бы не слегка припухшая верхняя губа.

— Так вы из Тамбовской губернии?

— Так точно, сударыня.

В лице у девушки мелькнуло веселье, а поручику показалось, что кто-то в соседней комнате тихонько хихикнул.

— Но правда ли, что там много волков?

Стало ясно, что это воспитанница одного из благородных институтов — Смольного или Екатерининского. Вероятно, дочь дворцового служащего.

— Волки, конечно, есть, но не так много, как думают.

— А вы тамбовские пряники ели?

— Пряники бывают тульские, тамбовских нет.

— Ах, да! Значит, и самовары тоже не тамбовские?

— Совершенно верно, самовары тоже тульские.

— И вы пьете из самовара?

— Как же! Каждый день.

Барышня была в восхищении. Теперь до поручика ясно долетели шепот и заглушенный смех. Мелькнули в зеркале еще два белых платья. Он насторожился. Похоже было, что какая-то веселая компания над ним потешается.

— Я люблю Тамбов, — продолжала девушка. — Какое красивое имя «Тамбов»!

В это время начался громкий разговор. Строгий женский голос по-английски читал какое-то наставление, ему отвечали виноватые девичьи голоса. Барышня приложила пальчик к губам и порхнула в ту комнату, откуда раздавались голоса. В дверях появилась дама. Пропустив девушку, испытующе посмотрела на молодого человека и удалилась.

Во дворце в это время что-то произошло. Шарканье ног, лязг посуды, все прочие звуки прекратились. Воцарилась полная тишина. В течение пяти минут не звякнула ни одна тарелка, а потом все содрогнулось от громкого «ура».

Вбежал барон.

— Ну-с, друг мой, нам, кажется, повезло. Мы сможем хоть одним глазом взглянуть на пир богов. Сейчас только что говорил государь император. Я облюбовал укромное местечко, откуда нам многое будет видно.

Он бросил проницательный взгляд на невзрачный армейский мундир поручика, но тотчас подавил беспокойство. Ему искренне хотелось угостить бедного простака необыкновенным зрелищем.

По лестнице двигался поток людей. Лакеи выглядели генералами. Поддерживая крахмальными салфетками золотые и серебряные блюда, несли их, как святые дары.

Когда молодые люди миновали несколько комнат, поручик увидел раскрытые настежь двери. Тысячи огней, зеркала, россыпь бриллиантов, белизна дамских плеч и облако великолепия, клубившееся над редчайшим собранием плодов земных.

В зале раздавался голос президента. Он говорил о сохранении мира в Европе, но не иначе как в славе, силе и достоинстве. Было видно, что его уверенный голос и свободная манера говорить произвели на собравшихся глубокое впечатление. У императрицы пошли красные пятна по лицу. Государыня недовольна была не содержанием речи, а тем, что она затмила речь императора, прочитанную по бумаге негромким голосом, без страсти, без мощи. Казалось, «ура», раздавшееся после речи Пуанкаре, звучало громче, чем после слова императора.

У царицы не прошло еще возмущение недавней дерзостью Пуанкаре, поднесшего ей в подарок гобелен с изображением казненной французской королевы Марии-Антуанетты. В серебряном парчовом платье, сверкавшая бриллиантовой диадемой, государыня была бы ослепительно красива, если бы не эти красные пятна, выдававшие ее душевный недуг.

Дондуа, впервые видевший царскую чету и весь двор, с поразившей его самого жадностью пожирал глазами содержимое блестящего пространства — от лепных гирлянд под потолком до золотых мундшуков и аксельбантов великого князя Бориса Владимировича. Он понял, что сегодняшний день — событие в его жизни, и хотел, чтобы вечным оттиском в душе остались искрящееся в бокалах вино, шум фонтанов, несшийся в открытые окна, покрывавшая всех бриллиантовая роса и пламя свечей, изгонявшее из чертога всякую тень заботы.

Какое-то начальствующее лицо, проходя мимо, строгим оком уставилось на молодых людей. Барон встрепенулся.

— А теперь, мой друг, пора и нам закусить, чем Бог послал.

Он увлек поручика, и тот, оглянувшись в последний раз, увидел панораму пира. Сквозь трепет свечей синел на противоположной стене зала гобелен с изображением Петра Великого, спасающего тонущих в Финском заливе.


Около четырех часов весь Петербург, в колясках, верхом, в автомобилях и поездом, двинулся в Красное Село на зарю с церемонией.

Когда Дондуа прибыл на правый фланг Большого лагеря, все пространство, отведенное для зрителей, было заполнено. Священной скинией белела царская ставка, полная мундиров, звезд, эполетов. Когда поручика проводили мимо, он физически ощутил исходившие от нее волны власти и респекта. Стоял сдержанный сановный говор.

Разговаривали об исходе процесса мадам Кайо, убившей редактора «Фигаро», говорили об ограблении Тима петербургскими денди, о путешествии императора Вильгельма в Норвегию, о заносчивости австрийцев.

Как только солнце стало красным и спустилось к лесу, по всему полю прокатилось необъятное «ура». Показался царский конвой.

Императрица с президентом и двумя старшими дочерьми сидела в открытой коляске а-ля Домон, а государь верхом ехал возле.

Они проследовали вдоль всей линии войск.

Над лесом, на месте ушедшего солнца, поднялась заря — одна из вещих петербургских зорь четырнадцатого года.

Объехав фронт, императрица и президент остались в коляске, а государь направился к шатру. Началась церемония.

Вышли горнист и барабанщик. Публика затихла, услышав гулкую дробь и скрежещущие звуки меди. Взвивавшимся одной за другой ракетам на фоне зари ответили пушечные выстрелы со стороны расположения артиллерийских частей. Соединенный оркестр всех полков заиграл «Коль славен».

— Как страшно! — услышал поручик женский шепот и почувствовал, что в самом деле страшно.

Огненное крыло простерлось над полем так, что нельзя было разобрать: на земле или на небе стояла бесчисленная рать, заполнявшая равнину.

— На молитву, шапки долой!

Штаб-горнист, ставши лицом к государю, громко начал в наступившей тишине:


— Отче наш, иже еси на небесах.


При возвращении в Петербург к Дондуа подсел в поезде благообразный господин и, приподняв шляпу, извинился:

— Мы с вами встречались, не правда ли?.. В Гранд Отеле… Мы добрых полчаса сидели друг против друга в приемной…

Поручик покраснел.

— Ах, да! У этого шарлатана…

— Помилуйте! Какое у вас основание так называть?.. Я знаю многих почтенных людей, и все они расценивают его очень высоко.

— Может быть. Но я стыжусь, что ходил к нему.

— О, в таком случае вы представляете для меня особенный интерес. Вас постигло разочарование?

— Her… То есть, как вам сказать… Я и не был очарован с самого начала… А после того, как он сказал мне глупость…

— Глупость, говорите вы?.. Я не имею права интересоваться тем, что он вам предсказал, но позвольте задать вопрос: то, что он предсказал, не сбылось?

— Конечно, не сбылось и не сбудется. Мне это стало ясно, как только он выпалил свое пророчество.

— Разрешите еще вопрос. Говоря «не сбылось», вы основываетесь на несовершившемся факте или, так сказать?..

— Да что там! — разгорячился поручик. — Сами можете судить… Я не делаю секрета из этого. Он мне предсказал карьеру при дворе. Ну не глупость ли?..

— Никак не могу понять, почему это глупость. Ведь со дня вашего визита прошло всего несколько месяцев Как можно делать такие поспешные заключения?

Когда поезд подошел к Балтийскому вокзалу, незнакомец встал.

— Не спрашиваю ни вашего имени, ни кто вы такой, но об одном прошу: в тот день, когда начнет сбываться его предсказание, дайте мне хотя бы короткую весть об этом.

Он вручил свою визитную карточку и раскланялся самым приятным образом. Подходя к дому, поручик вынул карточку и прочел: «Александр Дмитриевич Протопопов. Член Государственной думы».

— Кто такой Протопопов? — спросил он дядю.

— Заместитель председателя Думы. Большая умница… Впрочем, фантазер вроде тебя.

Предстоял еще один день. Из-за тревожного положения, вызванного сараевским убийством, срок пребывания президента в России сокращался. Его эскадра покидает кронштадтские воды сегодня вечером. Садясь утром в вагон Балтийской железной дороги, Дондуа почувствовал грусть и усталость. Три минувших дня, выпавшие, как три карты из колоды, выиграли такое богатство, какого не стоила вся его предыдущая жизнь. Но сегодня дама пик насмешливо подмигнет, и видение потухнет внезапно, как возникло.

— Вот когда я посмеюсь над Перроном!

Побывав на двух парадах, в присутствии двора и «всего Петербурга», Дондуа окончательно «свихнулся». Он видел штандарты, знамена, слышал музыку, пушечные залпы, видел государя на коне и понял, что никакого другого золотого сна не надо.


Наутро Петербург только и говорил что об австрийском ультиматуме.

Газеты возмущались великой державой, предъявившей маленькому народу требования неслыханные в истории дипломатии. Говорили, будто граф Берхтольд, сочиняя ультиматум, заботился о его неприемлемости.

В министерстве иностранных дел о нем узнали еще ночью, в четвергом часу, когда пришла телеграмма из Белграда от русского поверенного в делах. Прочтя ее, начальник канцелярии барон Шиллинг вскочил с постели. Он понял коварство австрийцев, выбравших для предъявления ультиматума тот час, когда на борту «Франции» император и двор прощались с президентом. Чья-то трезвая голова на Балльплаце так рассчитала время, чтобы весть об ультиматуме дошла до Петербурга после отъезда Пуанкаре.

Барон вызвал к телефону послов Извольского и Щебеко, потребовал немедленного их возвращения в Париж и в Вену. Потом разослал извещения товарищу министра Нератову и виднейшим чиновникам министерства, находившимся в отпуске.

К десяти часам приехал Сазонов.

— C’est la guerre européen![9] — воскликнул он, выслушав рассказ Шиллинга. Прямо из кабинета барона позвонил в Петергоф.

— Это возмутительно! — услышал он голос императора. — Прошу вас, Сергей Димитриевич, держать меня au courant всего, что последует.

За чаем государь рассказал семейству о полученном известии. Две младшие великие княжны весело шептались о вчерашней поездке на корабль. У старших слово «ультиматум» связывалось с отношениями между министрами и Думой. Первая мысль их была о роспуске Сербии.

Только императрица пристально поглядела на государя. Через полчаса она вошла к нему в кабинет.

— Что же ты намерен делать?

— Не знаю. Посмотрим, как все обернется…

— Дорогой мой, обещай, что ты не сделаешь ни одного неосторожного шага. Ведь ты не хочешь войны?

— Видит Бог!..

— Войны не должно быть! Никак не должно… Ты ее не допустишь, Ники. Обещай мне…

— Ты хорошо знаешь, что я не хочу ее, я живу только интересами России.

— Ах, как я боюсь, что тебе начнут теперь говорить со всех сторон об этих интересах!

Обняв государя за плечи, она над самым ухом прошептала:

— Ники, спроси совета у Него.

— У кого? — недоуменно обернулся Николай и сразу понял свою вину.

— Ты неблагодарен, Ники… Как ты можешь забывать о нашем спасителе? Обещай мне поступать, как он скажет.

Через полчаса в Тюмень отправлена была телеграмма.

Старец Григорий Ефимович лежал там в больнице, по случаю нанесенной ему раны в живот.

«Какая-то стерва пырнула меня ножом, но с Божьей помощью остался жив», — писал он друзьям.

Хотя после операции, сделанной врачами, присланными из Петербурга, здоровье его улучшилось, царица продолжала тревожиться. Закрывшись в спальне, молилась о его спасении и о том, чтобы он скорее был здесь.


Государыня места не находила, узнав, что на совете министров решено испросить высочайшего указа о мобилизации четырех военных округов.

— И ты согласился?

— Я ничего не сделал, что бы грозило… Ведь четыре округа — это не вся армия, и потом…

— Ах, нет, нет… Не говори мне чужими словами! Я знаю, что это не твое… Тебе стараются внушить… Это все от Николаши, от его черных женщин… Им надо, чтобы ты взялся за оружие.

Александре Федоровне известны были светские пересуды Берлина и Вены о черногорских принцессах, создательницах заговора против европейского мира.

Александру Федоровну, давно не любившую Милицу и Стану, эти толки навели на подозрение.

— Берегись этих змей, Ники! Ради Бога, берегись!.. Если бы ты знал, дорогой, как мне тревожно! Ты не допустишь никакой мобилизации. Я на тебя полагаюсь.

Через полчаса она вошла и положила бумагу на стол.

Он не хочет.

Это была телеграмма: «Ума-то! Ума-то!.. Господь не покинет. Ох, не могу! Да кто голову крутит? Известно, нельзя!»

Поздно вечером новая телеграмма:

«Господь и Троица! Кабы я сам, да с вам!»


Один Дондуа не знал об ультиматуме. Отправляясь в Петергоф, не замечал оживления на углах улиц, где продавались газеты, не слышал приподнятого тона разговоров в вагоне. Думал о новом вызове во дворец. Что мог означать он теперь, после отъезда президента?

Явившись в знакомую приемную, он был намеренно холодно встречен дворцовым комендантом.

— Спасибо за службу, поручик.

Потом, посмотрев на какую-то бумагу, ледяным тоном:

— Его императорское величество приказали мне спросить вас, поручик: не пожелаете ли служить в частях дворцовых войск?

Воейков с явной неохотой выполнял высочайшее повеление. На столе у него лежала полицейская справка, свидетельствующая, что хотя сам поручик ни в чем плохом не замечен, но дядя его, думский депутат, у которого он проживает, находится на большом подозрении. Воейкову этого было достаточно, чтобы самого поручика считать революционером. У него оставалась слабая надежда на отказ молодого человека или на неудачный ответ, который можно было бы истолковать как отказ. Застигнутый врасплох, поручик сам не знал, что пролепетал в ответ. Видел только нескрываемое неудовольствие дворцового коменданта и услышал сухое приказание, отданное вполуоборот: направляется в железнодорожный полк и должен явиться к командиру генералу Цабелю.

Цабель, пожилой, но необычайно стройный, принял его тоже сухо, по-начальнически.

— Значение вашей новой службы и требования, которым должен отвечать офицер нашего полка, вы узнаете от своих непосредственных начальников. Все переговоры и формальности, связанные с вашим переходом сюда, будут проделаны нашей канцелярией, а пока они длятся, можете утраивать свои дела. Вас вызовут.


— И ты согласился? — спросил дядя, когда поручик, вернувшись домой, рассказал обо всем.

— Ну что ты, Петя! — заступилась тетка. — не мог же он отказаться от царской милости. Это сочли бы за манифестацию.

— Вот тебе на!.. Телохранителем сделался!.. — Дядя медленно закипал, как самовар. Он очень дорожил репутацией «лидера общественности», как его прозвали. Восьмидесятническая борода, старомодное пенсне с черным шнурком, длинные волосы и вечно не чищенный сюртук давали ему неоспоримое право представлять самое популярное и самое необъяснимое из слов русского языка.

Поручик только теперь понял, какими глазами посмотрят на старика в редакции «Речи». Как повернется у него язык бранить «придворную свору».

Было ясно, что предстоит серьезное объяснение.

Мысль эта повергла молодого человека в уныние. Кроме тетки и ее мужа Петра Семеновича Лучникова, у него никого не было. И любил он их обоих, как отца с матерью. К счастью, объяснения в этот день не последовало. Позвонил телефон, и дядя втянулся в длинный разговор об австрийском ультиматуме.

А на другой день в столице стало известно о «подготовительном к войне периоде», объявленном на заседании совета министров в Красном Селе, и о возвращении войск лагерного сбора на зимние квартиры.

Сумерки еще не спустились, как через Нарвскую и Московскую заставы в Петербург начали вступать войска. По Екатерингофскому проспекту ехали к своим казармам на сытых, лоснящихся конях конногвардейцы. По Забалканскому, Загородному, Литейному с музыкой — кавалергарды и конноартиллеристы.

— Кто тебе посоветовал так сделать? — спросила она царя, когда тот вернулся.

— Но разве я всегда должен поступать по чьему-нибудь совету?

Самодержавный тон его был столь неожидан, что государыня не нашлась, что сказать, и только протянула ему пачку телеграмм.

В одной было: «Крепость духа восславицца, будь достойным».

На другой день, застав государыню еще в утреннем платье, Вырубова передала ей, что граф Ностиц собственными глазами видел, как рассылались телеграммы об объявлении мобилизации.

— Неужели Ники мог не сказать мне об этом?

Она поспешила к нему. Царь с виноватым видом стал разъяснять, что изготовление указов еще не мобилизация. Каковы бы ни были подготовительные меры, без повеления главы государства ни одно колесо мобилизационной машины не двинется.

— Ники, Ники! — заплакала она. — Я чувствую, как мы все ближе подвигаемся к пропасти.


Начались уличные манифестации. Как раз, когда Сазонов в сопровождении Базили отправился в помещение Главного штаба, огромная толпа с пением «Спаси, Господи, люди твоя» подошла к Зимнему дворцу. В кабинет генерал-лейтенанта Янушкевича, где состоялась предписанная государем встреча, долетали «ура» и шум с площади. Совещание длилось недолго. По дворцовому телефону Сазонов позвонил в Петергоф и доложил о полном единодушии глав всех трех ведомств. Он сказал о нецелесообразности частичной мобилизации, способной дезорганизовать мобилизационную машину и внести хаос в общую мобилизацию.

Государь согласился. На вопрос, дает ли он соизволение на общую мобилизацию, твердо ответил:

— Соизволяю.

Сразу же отправили телеграммы русским послам в Париже и Лондоне; в Генеральном штабе занялись приготовлением документов для рассылки в военные округа империи.

— Беда! — говорил Волков Чемодурову, сидя в вестибюле. — Плачет ведь государыня-то. С самого утра ходит к Нему в кабинет, а оттуда вся в слезах. Приказала докладывать ей обо всех, кто будет приходить к государю.

— С чего бы это?

— Боится.

— Чего же?

— А того, что государя могут подбить на что-нибудь.

Под вечер она сидела, усталая, в своем будуаре. Все двадцать лет в России прожила такой же одинокой, как сейчас. Немецкие родственники называли ее Кримхильдой, выданной за гуннского короля Этцеля. Приехав сюда невестой, попала на похороны. Министр двора граф Воронцов-Дашков так был сражен смертью императора Александра, что забыл послать будущей императрице царский поезд, и ей пришлось от границы до Симферополя ехать в обычном пассажирском вагоне.

Когда останки Александра Третьего провожали в Петропавловскую крепость, народ шептался о несчастье, которое принесет ему невеста молодого царя:

— Она вошла к нам за гробом.

А потом петербургские сплетни и смех, когда она вздумала собирать у себя по вечерам маленькое дамское общество, чтобы за шитьем и вязаньем наладить сердечные разговоры и близость. Пустили слух, будто она сама штопает носки и кальсоны мужа, а по утрам выходит на балкон, чтобы путцен унд клопфен подушки и одеяла.

Хотя она надрывно, изо всех сил старалась любить Россию и думала, что способна умереть за нее, — втайне боялась этой огромной храмины, пугавшей се скрипом своих стропил и балок. Любила только мужа и ненаглядных детей.

В ней крепла решимость не допустить до войны.

— Ты что, Аня?

— Мобилизация.

— О, это зловещее слово! Я ведь утром объяснила, что речь идет о заготовлении бумаг.

— Нет, ваше величество, теперь приказ…

— Боже мой, как я несчастна!

Перекрестившись, она пошла в кабинет к царю.

Дверь приотворена. Пусто. На столе телеграмма: «Крови-то! Крови! Останови! Григорий».

— А где же его величество?

— Уехали, — ответил Чемодуров.

Четверть часа тому назад подошел мотор, вызванный по требованию императора. Хотя с ним прибыл дворцовый комендант, государь не взял его с собой. Воейков успел посадить рядом с шофером одного только охранника, которого тут же в саду снял с поста. Когда автомобиль скрылся за деревьями, дворцовый комендант послал вдогонку по телефону целый взвод, приказав мчаться во весь опор к Гатчинскому шоссе.


Мотор остановился перед Пулковской обсерваторией на краю обрыва. Внизу заволакивалась сумраком равнина, прорезанная прямой, как струна, дорогой. Там, где она терялась на краю болотной пустыни, горел в закате адмиралтейский шпиль и погружался в темную синь Петербург. На желтом небе, один за другим, один за другим, зажигались бриллиантовые огни.

Выйдя из автомобиля, император направился к главному павильону обсерватории. В детстве он ходил сюда с братом Георгием в сопровождении воспитателей и профессоров. Помнил, как брат шутил, умоляя не зацепить ногой за пулковский меридиан, проходивший через самую середину здания. Теперь, поднявшись на крыльцо, остановился перед закрытой дверью, не зная, что предпринять.

— Вы куда, ваше высокоблагородие? Что вам угодно? Сейчас не время. Все закрыто. Извольте завтра пожаловать.

— Нельзя ли все-таки как-нибудь открыть, — нерешительно проговорил император.

— Да как же можно, ваше высокоблагородие! Чудно, право! — Сторож хотел уже дать волю своему красноречию, но почувствовал прикосновение чего-то, вроде булыжника, к ребрам. Очутившийся возле чин садовой охраны пробурчал такое, что старик со всех ног бросился бежать. В зданиях, расположенных за деревьями, захлопали двери, замелькали огни. Через минуту показался седой дородный человек, застегивающий на ходу форменный китель. За ним трусил рысцой сторож. Ступив на крыльцо, седой господин низко поклонился и, не говоря ни слова, открыл дверь главного павильона.

Портреты в золотых рамах по круглым стенам, седые бороды, голые черепа. Николай Александрович мог различить среди них только Струве — основателя обсерватории. Потом пошли бесконечные серии снимков с Луны, с Марса, с солнечных затмений. Все это он видел еще в детстве, и все осталось на местах. Даже схема движения Юпитера в 1888 году. Он хорошо ее помнил, потому что вместе с братом Георгием был взволнован рассказом о прохождении этого гиганта через созвездия Девы и Весов.

— Это страшнее, чем нашествие Наполеона, — шепнул Георгий.

Но сейчас император недолго задерживался перед знакомыми витринами.

— А у вас наблюдения производятся?

— Так точно, ваше… соблаговолите посмотреть?

Его подвели к зданию с большим куполом, разрубленным надвое. Из расщелины дымком вился голубой свет и торчала труба, как дуло орудия. Вошедши, государь не сразу различил в полумраке фигуру, припавшую к окуляру телескопа.

— А, вот вы где?

Человек вскочил на ноги.

— Я вам помешал. Простите. Возвращаться с небес на нашу планету не очень приятно.

— О нет, ваше величество, только тот и любит землю, кто часто смотрит туда.

— Гм! В детстве я смотрел и, признаться, ничего особенного не заметил.

— В детстве, ваше величество, звезды мало чем отличаются от елочных украшений, но кто сживается с мыслью о них как о солнцах, в тысячу раз превосходящих наше, чей мозг пытается осмыслить десятизначные цифры верст, отделяющих их от нас, тому страшно глядеть в эту пропасть.

— И все-таки я бы не прочь попробовать, если позволите.

Человек поклонился и жестом пригласил государя занять место у телескопа.

— Видите ли, ваше величество, маленькую точку в середине?

— Так это и есть предмет ваших наблюдений?! Что же можно установить, следя за такой искоркой?

— Очень многое, государь. Выражение «небесная механика» придумано плоскими умами. У небесных тел столько же прихотей, капризов, как у людей. И столько же случайностей в поведении.

Государь встал:

— Ну, а чем вы еще занимаетесь? Как вы назвали тогда эту звезду? Она по-прежнему?..

— Так точно, ваше величество. Похоже, что вся ярость мирового пространства сосредоточилась в созвездии Пса.

— Ярость, говорите вы?

— Да, государь, исходя из наших земных представлений, нам не приходится ждать добра оттуда.

— И давно это заметили?

— Месяца два тому назад.

— Значит, это совсем новое?

— Это очень старое, ваше величество. Заметили мы его сейчас, но началось оно еще во времена избрания на царство основателя династии, вашего предка государя Михаила Федоровича.

— Продолжайте вашу работу и не провожайте меня. Прощайте.

Когда он вышел, было темно. В кустах фыркали лошади охранников. Подойдя к автомобилю, стоявшему на краю обрыва, он увидел вдали море огней, захлестнувших полгоризонта. Звезды над ним растаяли, пропали. Только отведя взор далеко в сторону, можно было начать их различать.

Государь указал на болезненно мерцавшую звезду, нависшую над самым горизонтом где-то возле Коллина, и спросил старика астронома, как она называется.

— Сириус, ваше величество.

Около одиннадцати вечера у Янушкевича в кабинете раздался телефонный звонок. Государь лично повелел отменить общую мобилизацию.


Когда Сазонову об этом сказали, он пошел спать и не велел себя будить. Утром сквозь сон слышал под самыми окнами: «Боже, царя храни», «Да здравствует Сербия!», «Да здравствует Франция!».

К чаю пришли хмурые Нератов и Шиллинг.

— На Садовой уже двух немцев выбросили из трамвая, — сказал Шиллинг.

— Наших в Берлине начали выкидывать еще третьего дня, — сказал Нератов.

Позвонил Янушкевич:

— Ради Бога, Сергей Димитриевич, не могли бы мы снова встретиться?

— Мне нетрудно, но толк какой?

— Умоляю вас. Положение страшное. Надо что-то предпринять.

Сухомлинов уже сидел у Янушкевича. По его пунцовой лысине и приподнятым бровям Сазонов понял, что военный министр «проснулся». За все дни кризиса он первый раз выглядел взволнованным по-настоящему.

— Проклятый телефон, — горячился Янушкевич, — не будь его, я получил бы распоряжение об отмене на целых полтора часа позднее, и тогда уже нельзя было бы отменить мобилизации. А теперь мы в нелепом положении. И это в то время, когда в Германии объявлен кригс-гефар-цуштанд, призван ландштурм, созданы баншутц-команды.

— Да что там баншутц-команды! — пробормотал Сухомлинов. — Разведка доносит, что в Германии тайно идет самая настоящая мобилизация.

— Что же мы можем, Владимир Александрович?

— Надо во что бы то ни стало убедить государя отменить запрет.

— Поклонюсь в ноги, если вам удастся это сделать.

— Кланяться нам придется, Сергей Димитриевич. Ни я, ни Николай Николаевич не пригодны больше в роли председателей. Каждый из нас пытался убеждать его величество, но успеха не имели. На вас вся надежда.

— Господа, я и без этого везу немалый воз; он впору более крепкой лошадке.

— Сергей Димитриевич, не за себя просим. Подумайте только, что немцы уже на шестой день после начала войны могут пойти в наступление, а наша мобилизация протянется чуть не месяц. Нас возьмут голыми руками.

— Но если государь не внял голосу вас, военных, то какая надежда, что он послушает меня, штатского? Кроме того, сильно подозреваю, что результат будет прежний, государь даст согласие, а через некоторое время последует отмена.

— Ну нет! Только бы получить приказ, а там я сломаю телефон, уйду так, чтобы меня нельзя было найти.

— Извольте. Пусть не скажут потом, будто и отказался сделать все от меня зависящее. Я готов испросить аудиенцию у его величества, но что из этого получится — не знаю.

Сазонов соединился по телефону с Александрийским дворцом и долго ждал, пока император подошел и взял трубку. Послышался его далекий, как из-за моря, голос. Сазонов назвал себя и прибавил, что находится в кабинете начальника Генерального штаба. Государь внезапно замолчал. Потом:

— Что же вам угодно, Сергей Димитриевич?

— Осмелюсь просить ваше императорское величество принять меня по очень важному делу.

Снова молчание. Наконец тихо и с прудом:

— Я приму вас в три часа.


— Не возражаете ли, чтобы на вашем докладе присутствовал генерал Татищев? — спросил государь, когда Сазонов вошел в кабинет. — Он хочет сегодня ехать в Берлин, к месту своей службы. Ему, как свитскому генералу, прикомандированному к особе германского императора, очень важно быть в курсе всего, что нас сейчас занимает.

— Ваше величество, я буду очень рад присутствию генерала, но сомневаюсь, чтобы ему удалось доехать до Берлина.

— Вы думаете, уже поздно?

— Поздно, ваше величество.

Позвали Татищева.

— Садитесь, Илья Леонидович, вам будет полезно послушать, что скажет Сергей Димитриевич.

Получив позволение начать, министр сообщил прежде всего о мобилизации германской армии: она не объявлена официально, но идет полным ходом. Говорят, будто генерал фон Мольтке предъявил имперскому канцлеру род ультиматума. Как начальник штаба, он требует, чтобы война немедленно вступила в свои права, иначе не отвечает за ее успех. Теперь вся машина Германской империи с бешеной скоростью идет к войне. Если принять во внимание австрийские приготовления, то положение создается грозное. Мы рискуем, по словам генерала Янушкевича, проиграть войну, не успев вынуть шашки из ножен. Ни о какой мобилизации четырех военных округов отныне речи быть не может. Думать надлежит не о демонстративном воздействии, а о спасении отечества. Если сегодня не будет отдан приказ об общей мобилизации, завтра положение может стать катастрофическим.

Сазонов перевел дух, взглянул украдкой на бледный, с каплями пота лоб государя.

— Я вас слушаю, — чуть слышно проговорил император.

— Меня, — продолжал Сазонов, — как невоенного человека, генерал должен был посвятить в некоторые особенности нашей мобилизационной техники, чтобы стала ясной вся опасность промедления. К серьезным боевым действиям мы сможем быть готовы не раньше чем на тридцатый день после начала мобилизации, а к наступательным операциям — еще позднее. Противник же способен двинуться на нас через неделю, а если принять во внимание его тайную мобилизацию, то и раньше. Наша разбросанность населения и редкость железнодорожной сети дают ему неизмеримые преимущества. Если к этому прибавить упущения сроков, то трудно представить трагические последствия такого положения. Генералы Сухомлинов и Янушкевич делали представления вашему величеству, и вы, государь, соблаговолили дать приказ о всеобщей мобилизации, но через некоторое время он был отменен.

— Я это сделал потому, что не был еще уверен в невозможности предотвратить войну.

— Теперь ни военный министр, ни начальник штаба не берут смелости снова предстать пред вашим величеством. Они просили меня это сделать. Ваше величество, поймите, как трудно было мне принять на себя эту задачу. Если тем не менее я решился, поборов и страх вашей немилости, и личное самолюбие, и ведомственные интересы, то только потому, что не захотел в этот грозный час поставить все эти соображения выше верноподданнического долга, как я его понимаю. Я пришел умолять вас, государь, не откладывать общую мобилизацию.

Царь чертил на промокательной бумаге какие-то знаки, не поднимая головы. Сазонов знал, что он ненавидит его в этот миг, а доклад его ощущает как форму давления.

Татищев, не проронивший доселе ни слова, нарушил вдруг молчание:

— Да, трудно решить что бы то ни было!

— Решать буду я, — оборвал его император.

Министр и генерал, знавшие, до какой степени несвойственна государю такая форма обращения, замерли, догадавшись о его внутреннем состоянии.

Через некоторое время он взял лежавший перед ним листок и протянул Сазонову:

— Вот что мне телеграфирует император Вильгельм.

Сазонову хорошо была известна особенность Вильгельма менять внезапно выражение лица. В разговорах с иностранцами он любил напускать на себя вид добродушно-веселого бурша и болтать без умолку, но стоило затронуть какой-нибудь неподходящий вопрос, как лицо его становилось свирепым. Таким оно глянуло сейчас с телеграфного бланка. Кайзер предупреждал своего Ники, что, если Россия будет продолжать мобилизацию против Австро-Венгрии, он отказывается от роли посредника, взятой по просьбе Николая. Телеграмма была оскорбительной по тону.

— Он требует от меня невозможного, — с усилием проговорил государь. — Он забыл или не хочет признать, что австрийская мобилизация начата раньше русской и теперь требует прекращения нашей, не упоминая ни словом об австрийской. Если бы я теперь выразил согласие на требование Германии, мы стояли бы безоружными против австро-венгерской армии. Это безумие.

Сазонову показалось, что кто-то невидимый снял вдруг с него тяжелую ношу.

— Из слов вашего величества я вижу, что вы успели все передумать и перечувствовать задолго до нас, ваших министров. Мне стыдно, что я приехал умолять вас о таком решении, которое давно созрело в вашем собственном сердце. Из телеграммы императора Вильгельма ваше величество лучше меня поняли, что войны избежать невозможно. То же вынес я из встречи с его послом. Война давно решена в Вене, а Берлин не только не удерживает свою союзницу, но служит ей надежным прикрытием. Он требует от нас капитуляции перед нею. Я знаю теперь, что ваше величество не покроете позором доброе имя русского народа и не поставите Россию в положение, которого она никогда бы не простила своему государю.

Теперь уже не приходилось сомневаться в успехе. Проведя ладонью по влажному лбу, император проговорил с волнением:

— Обречь на смерть сотни тысяч русских людей!..

— Ни вам, ни вашему правительству, государь, не придется отвечать перед Богом. То, что вы сделали для предотвращения войны, не сделал бы ни один монарх и правитель. Ни собственная совесть, ни будущие поколения ни в чем вас не смогут упрекнуть. У нас нет выбора. Если не хотим пойти добровольно в рабскую зависимость, нам ничего не остается, кроме как принять бой. Буди с нами сила Господня!

Начертав на бумаге несколько странных фигур, император, не поднимая лица, проговорил с усилием:

— Вы правы. Мы должны ожидать нападения. Передайте начальнику Генерального штаба мое приказание о мобилизации.


Заседание совета министров в Елагином дворце походило на скучное протестантское богослужение. Кто-то держал речь, но его не слушали; встрепенулись, когда комендант доложил, что министра Сазонова спешно просят подойти к телефону. Через несколько минут Сазонов вернулся.

— Простите, Иван Логгинович, я должен покинуть заседание. Меня хочет видеть германский посол, и я полагаю — по очень важному делу.

— Да, да! — заволновался Горемыкин. — Идите, голубчик, идите! Помоги вам Бог! А мы, господа, вряд ли в состоянии теперь обсуждать что бы то ни было. Посидим просто в ожидании известий от Сергея Димитриевича!

Через полчаса по прибытии в министерство Сазонову доложили:

— Германский посол граф фон Пурталес.

Взглянув на свои пальцы, Сазонов поразился их бледности. До начала конфликта у него не было «тяжелых» разговоров с Пурталесом; встречались самым приятным образом. Но сейчас, он знал, войдет не Пурталес, а сама Германская империя в сапогах, в каске, с усами.

Пурталес в самом деле вошел небывало торжественно. Только более чем обычная краснота лица, чуть заметное подрагивание ноздрей и какая-то связанность левой руки, точно прилипшей к телу, свидетельствовали, что империя тоже не спокойна. Министр остался стоять, опершись рукой о край стола, и посла не пригласил сесть.

— Мое правительство предложило мне, господин министр, спросить вас: согласно ли императорское правительство дать благоприятный ответ на мою вчерашнюю ноту?

Посол проговорил это, глядя на стоявшие в углу старинные часы из красного дерева с бронзой. От Сазонова опять не ускользнул дрогнувший в одном месте голос. По этой ли причине или от усталости его собственное волнение прошло, и он твердо произнес отрицательный ответ. Мобилизация не может быть отменена, посол это хорошо понимает, но мобилизация еще не война и не конец переговоров для спасения мира. Россия все делает для сохранения условий, при которых народы могли бы выйти из конфликта без применения оружия.

Пурталес, точно слов Сазонова не было, опять уставился на часы из красного дерева и в прежнем тоне продолжал:

— Я вынужден, господин министр, повторить свой вопрос: желает ли ваше правительство положительно ответить на предъявленную ему ноту?

При этом стало видно, почему его левая рука плотно прижималась к телу: она придерживала карман. Министр неотрывно следил за нею. Он видел, как она опустилась туда и задержалась на мгновение.

«Точно за пистолетом полез», — мелькнуло у Сазонова.

Когда прозвучал опять его твердый отказ, рука медленным движением вынула из кармана бумагу, сложенную вдвое.

Было ясно, что последует в третий раз тот же самый вопрос. Министра глубоко возмутило это «считаю до трех», и уже с металлом в голосе он ответил на смущенно-растерянную речь, предупреждавшую о тяжких последствиях в случае нежелания отменить мобилизацию. Оба знали, что ни Пурталес не может задавать иных вопросов, ни Сазонов отвечать на них иначе, чем он делает. Ритуал тяжел был для обоих.

Сазонов ощутил сильное волнение при виде трясущейся руки, протягивавшей ему бумагу. В тот миг, как он ее примет, в мире начнется небывалое.

Он не мог прочесть текста поданной ноты, да и понимал, что это бесполезно. Ему достаточно было случайно бросившихся в глаза слов в самом конце: «Его величество император… принимая вызов, считает себя в состоянии войны с Россией».

— Вы совершили политическое преступление!

— Мы защищаем нашу честь, — прошептал посол еле слышно.

— Вашей чести ничто не угрожало, вы могли бы одним словом предотвратить войну, но вы этого не хотели. За все время, что я старался спасти мир, я не встретил с вашей стороны ни малейшей поддержки. Кровь и несчастья народов падут на вашу голову!

Произнося эту риторическую фразу, Сазонов меньше всего рассчитывал произвести впечатление и был немало удивлен, когда Пурталес шатающейся походкой направился к окну и, опершись на косяк, заплакал.

— Мог ли я предвидеть, что мне придется покидать Петербург при таких обстоятельствах!

Сазонов молчаливым объятием за плечи старался успокоить графа. Прямо перед ними вздымалась Александровская колонна. Площадь лежала в тихом предвечернем освещении, подобном штилю на море, не возмущаемая ни редкими фигурами прохожих, ни извозчиком, трусившим рысцой от Адмиралтейства к Певческому мосту. В коляске сидели студент с офицером, разговаривали, смеялись.

— Никто еще не знает… Только мы с вами. Воспользуемся минутой, простимся, граф.

Пурталес порывисто обернулся и, едва сдерживая рыдания, обнял Сазонова.


Через час весь сановный Петербург и высшее офицерство знали о случившемся. Весть начала проникать в клубы, в рестораны, в кинематографы. Даже в трамваях люди перешептывались и крестились потихоньку.

Царская семья молилась в часовне — маленьком готическом храме, стоявшем в пяти минутах ходьбы от дворца. Ни министра двора, ни дворцового коменданта, ни даже дежурного флигель-адъютанта — только воспитатели наследника и великих княжен. От мигания свечей лицо императора выглядело иконописным. Но рядом стояла царица, белая как плат. Когда она по окончании службы стала прикладываться к кресту, священнику показалось, что ее помертвевшие губы не коснулись золота распятия.

В парке было еще светло, ласточки высоко реяли в небе, но царь с царицей шли с опущенными головами и не проронили ни слова до самого дома.

Переодевшись, сошлись в столовой. Только государь задержался у себя. Суп простывал.

— Почему папы так долго нет? — попробовала спросить Анастасия.

Ей никто не ответил. Императрица сидела, погруженная в раздумье. Очнувшись, задала тот же вопрос и велела Татьяне Николаевне сходить к отцу. Великая княжна не успела дойти до двери, как появился император. Подойдя к столу, он не сел, а остановился, опершись руками о спинку стула.

— Что с тобой, Ники? Говори же!..

— Германия нам объявила войну.

Царица не проронила ни слова. Голова ее стала медленно клониться, пока не упала на ладони, которыми она закрыла лицо. Задрожавшие плечи, слезы, показавшиеся между пальцами, вызвали ужас у великих княжен. Они заплакали и бросились к матери.

Загрузка...