Несчастливо вступила царская семья в 1915 год.
Второго января стало известно о крушении поезда, шедшего из Царского Села в Петроград. Дворцовый комендант запросил начальника железнодорожного полка, не было ли в поезде особ, принадлежащих ко двору и к дворцовому ведомству? Вечером он позвонил в Александровский дворец и просил дежурного флигель-адъютанта доложить государыне, что в числе пострадавших значится ее фрейлина Вырубова. Ее чуть живую вынули из-под вагона с переломленными ногами и поврежденной спиной.
Государыня заплакала.
— Ники! Это был наш верный друг! Я знаю, что Бог покарал нас за то, что я ревновала ее к тебе.
Около полуночи, истекавшая кровью, насквозь прозябшая на двадцатиградусном морозе, Вырубова доставлена была в вагоне-теплушке в Царское Село.
Вместе с августейшей семьей на перроне собралась толпа придворных и чинов дворцовой охраны. Великие княжны залились слезами при виде мертвенного лица, глянувшего на них с носилок. Императрица села в санитарную карету, чтобы сопровождать больную до лазарета, держала ее голову, а Вырубова шептала, как ей сладко умереть на руках у ее величества. Наутро царская семья собралась у постели больной. Княжна Гедройц, начальница лазарета, впрыскивала ей камфору и строгим тоном приказывала быть бодрой.
— Вы должны жить! — кричала она ей в ухо.
Анна Александровна часто впадала в беспамятство.
— Аня, хочешь ли видеть государя?
— Видеть его? Какое счастье!..
Государь взял ее за руку и сказал, обращаясь к плачущим старикам Танеевым:
— У нее есть сила в руке.
Княжна Гедройц торопилась с причащением. Больная за полчаса до этого выразила такое желание, и священник стоял уже в палате.
Приняв причастие, Анна Александровна снова впала в беспамятство. Княжна шепнула, чтобы шли прощаться с умирающей. До вечера не доживет. Но только что мать с отцом хотели подойти, как в покой вошла черная фигура в сапогах, в поддевке и, не взглянув ни на кого, подошла к постели. Все узнали старца.
Взяв больную за руку, он голосом, от которого многие вздрогнули, закричал:
— Аннушка! Проснись! Взгляни на меня! Проснись, Аннушка!
Все ждали, что будет.
Сомкнутые веки нехотя открылись.
— Отец Григорий! Ты!.. Слава Богу!
Она улыбнулась. Старец, бледный и тоже похожий на вставшего из гроба, обернулся к присутствующим:
— Поправится. Жива будет.
При общем молчании, шатаясь, он вышел из палаты и грохнулся, едва переступив порог. Первой опомнилась царица.
— Скорей! Скорей! Поднимите отца Григория!
Санитары уложили его на клеенчатую кушетку.
Лицо, борода, волосы, шелковая рубашка были мокры от пота.
Очнувшись, Григорий Ефимович не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.
Прошло не меньше получаса, прежде чем силы вернулись к нему. Государь стоял смущенный, а у государыни лицо светилось, как у Магдалины, узревшей Христа.
Заговорили о чуде исцеления, о черных оккультистах, передавших старцу силу гипноза. Останется она при нем, пока белые оккультисты не снимут.
— Интересно, каким образом он приехал? — спрашивал дворцовый комендант. — Ведь поезда в то время не было.
— Он не поездом прибыл, а в автомобиле.
— Так ведь ему отказано в казенном автомобиле.
— Это был автомобиль графини Витте.
— А!.. Вот откуда ветер дует!
Спиридович рассказал, как родители Вырубовой, оповещенные о катастрофе, застали дочь лежащей в маленькой сторожке, куда ее перенесли после того, как вытащили из-под колес вагона. Там она кричала от невыносимых болей и часто поминала отца Григория. Но мать слышать о нем не хотела, торопила, чтобы Аню как можно скорей перевезли в Царское Село.
Распутин узнал о несчастье наутро. Сообщила и предоставила свой автомобиль графиня Витте.
На третий день старец явился снова навестить больную.
— Слышали? Слышали? — возмущались петербургские дамы. — Вошел в палату, а Вырубова голая лежит! Бесстыжая!..
Аня поправлялась тяжело и капризно. Жаловалась на сестер, что переворачивают грубо, что княжна Гедройц хочет ее смерти.
Просила государыню молиться, дабы Господь прибрал ее скорей.
На несчастье с Вырубовой Александра Федоровна смотрела как на испытание свыше и терпела все.
Отцу Григорию очень хотелось благословить раненых офицеров. Он попробовал зайти к ним в палату, но со всех коек закричали:
— Пошел вон, мерзавец!
Визиты его сделались реже.
А в Петербурге на Гороховой — шумные вечеринки с гитарой, с топотом, с женским визгом.
Наутро Вырубовой посылалась телеграмма: «Хотя телом не был, радуюсь духом, чувство мое, чувство Божие».
Явился красивый мужчина средних лет. Не говоря ни слова, снял бобровую шапку и шубу, бросил на диван, взъерошил волосы и, устремив на Дуню взгляд, от которого та попятилась, начал демоническим голосом:
— Теперь как раз тот колдовской час ночи,
Когда гроба зияют и заразой
Ад дышит в мир; сейчас я жаркой крови
Испить бы мог и совершить такое,
Что день бы дрогнул. Тише!..
У Григория Ефимовича глаза сощурились. Одни щелки. Хлопнул себя по бедрам.
— Ах, милай! Да до чего же ты!.. Вот люблю!.. Дай обниму!..
Крепкий запах вина усилил его любовь к незнакомцу.
— По сродству душ, Григорий Ефимович! По сродству душ!..
— Вижу! Вижу!.. Сила твоя в духи!.. Да кто ты такой?
— А вот и нехорошо, что спросил. Надо было без визитной карточки. Впрочем, изволь: артист императорских театров Мамонт Викторович Дальский.
— Артист? Ах, милай! Да я и сам артист. Во как!.. Дуня, чего стоишь? Поворачивайся!
— Чаю прикажете?
— Вот дура! Ты нам такого, чтобы душа веселая была!..
Бобровая шапка и шуба дотемна дожидались в прихожей хозяина, а вечером оба артиста шумные, веселые вышли из кабинета и уехали на рысаке. Исчезли бесследно.
Готовилась новая поездка в Ставку. В такие дни начальник охраны, полковник Спиридович, был величайшим мучеником.
Обойти оба поезда, заглянуть под каждый диван, проверить людей и необходимые бумаги, соединиться по телефону со всеми начальниками станций намеченного маршрута, и среди такой суеты — в полной парадной форме — свиты его величества генерал-майор Адрианов, московский градоначальник.
— Чем вызван такой внезапный приезд, ваше превосходительство?
— Ах, я знаю, вам не до меня. Но ради Бога, не оставьте без доброго совета. Хоть и и был уже на докладе у министра и получил согласие испросить аудиенцию у государя императора, но что-то подсказывает, что должен прежде посоветоваться с вами.
— Рад служить.
— Видите, Александр Иванович, дело тут такое, что не знаешь, как к нему приступиться. Все было бы ничего, не будь такой широкой огласки. Вся Москва только и чешет языками… Слышали, может быть?
— Никак нет.
— Ну приехал, ну погулял, ну и что такого?.. Была некоторая непристойность, так мало ли чего не бывает? Не звонить же об этом с Ивана Великого.
— Ваше превосходительство, говорите, непристойность была?
— Да как вам сказать? Мало ли когда человек подвыпьет? Да ведь и то верно, эти цыганки сами паскуды порядочные… Если б кто другой вместо Григория Ефимовича, так и разговоров бы не было. Составили бы протокол, и вся недолга. А тут ведь шумят и шумят…
— Признаться, я еще не совсем понимаю, что произошло.
— Да что произошло? Этот «Яр»! Давно бы закрыть его; столько он мне неприятностей приносит. И ведь врут как! Говорят то, чего не было. Сочинили драку. Цыганы будто бы вступились за своих баб, а старец им: «Ах вы, сволочь черномордная, недотроги! Да как вы смеете, если я саму царицу так хватаю!» Ну подумайте, мог ли Григорий Ефимович сказать такое? Голову на отсечение…
— Позвольте, ваше превосходительство, когда это было?
— Да когда? Третьего дня. Григорий Ефимович сразу после этого и отбыл в Петроград. А мне вот пришлось вчера сесть на ночной поезд и тоже приехать. Дело-то нешуточное. Москва как с ума сошла: «„Яр“! „Яр“! Распутин!..» Все мои помощники ходят бледные. Надо, говорят, упредить… Очень важно, чтобы градоначальство доложило высшей власти раньше, чем полицейский рапорт поспеет. Вот и пришлось ехать.
— Но неужели, ваше превосходительство, о каждом кабацком скандале надо докладывать высшей власти?
— Да ведь лицо-то какое!.. И тоже пристав-дурак написал в протоколе: «Обнажал свои половые органы…» Я его вызвал. Не мог, говорю, других-то слов подобрать? Дались тебе эти половые органы? Да как же, говорит, ваше превосходительство, иначе-то их называть? Болван! Написал бы как-нибудь фигурально. Вот ведь и в писаниях святых отцов они упоминаются, а называют их благопристойно: «тайные уды». Так подумайте, что мне этот дурак в ответ! Перекрестился и говорит: «Бог с вами, ваше превосходительство, как можно такой грех на душу брать, чтобы церковными словами этакую мерзость обозначить?» Ну что с такого возьмешь?
Спиридович задумался.
— А что сказал министр?
— Посоветовал ехать во дворец, добиться высочайшего приема и доложить о случившемся.
— А товарищ министра?
— Тоже.
— Ну так если хотите, ваше превосходительство, знать мое мнение, то лучше вам этого не делать.
— Как так?
— Очень просто. Мужик наскандалил — привлекайте его к ответственности. При чем здесь государь император?
— Мужик!.. Нет, так нельзя. Подумайте, лицо-то какое!
— А кто же он? Граф?
— Ну положим, что мужик, но мужик, так сказать… политический.
— А если он лицо политическое, так и докладывать о нем должен министр внутренних дел или его помощник Джунковский. — Наклонившись к генералу и понизив голос: — Мы с вашим превосходительством всегда были в добрых и простых отношениях, так позвольте выразить недоумение министра и его товарища. В других случаях они ни за что бы не позволили нижестоящему лицу делать доклад по их ведомству, а тут предлагают вам.
— Вы думаете, тут что-то есть?
— Не к пользе это вашего превосходительства.
— Вот спасибо. Как хорошо, что я к вам зашел! Признаться, меня самого беспокойство одолевало.
А по Петербургу ходил в подпитии Мамонт Дальский.
— Вот его-то мне и надо, — закричал он, увидав на Невском театрального критика Юрия Беляева. — Когда я не в духе, так критикам лучше не подходить. Испепелю! Но ты мне в самый раз повстречался.
— Нет, не в самый раз. Больше писать не буду. Хватит с тебя двух статей.
— Слушай, не в том дело. Спасать надо. Выручать. Ведь это наш брат по духу… Написать такую небылицу в протоколе!.. Я ведь сам там был, все видел. «Плясал русскую» — это сущая ложь. Не плясал, а ходил в духе!.. Все экстатическое, что заключено в танце, явлено было с такой силой и божественным вдохновением, против которого устоять невозможно. Души присутствовавших прыгали в такт ему.
А лицо являло оргиастическую благодать, о которой в наши дни совсем забыли. Это был древний бог лесов, спутник Вакха. Он был дик, волосат, но ведь такого и любили нимфы.
— Ну тебя к черту! Пойдем, а то, видишь, публика собирается.
— Нет, постой! Поносят основы искусства, самый источник творчества!.. Тут нужен протест всего артистического мира. Разве не оскорбительны слова протокола: «Обнажал свои половые органы»? Это была настоящая мистерия, когда старец, стоя в своей мужской красоте, как древний бог, начал раздавать хористкам и танцовщицам записки: «Люби бескорыстно», «Отверзайся», «Я тебя съем». А молодая особа, приехавшая с ним в «Яр» и оплатившая все расходы по вечеру, стояла рядом, как жрица. И хор пел и плясал вдохновенно. Только дурак хозяин все испортил.
— Эй, извозчик! — крикнул Беляев.
Вестником самых больших неприятностей в эти дни выступало не военное лицо, а министр финансов Барк, вернувшийся из заграничной поездки.
— Что за странный рассказ приписывают вам о нашем займе в Англии? — спросила Александра Федоровна.
— Англия согласилась, ваше величество, предоставить нам заем в двести миллионов при условии, если мы пришлем ей восемьдесят миллионов золотых рублей.
— Это оригинально!
— На финансовом языке это означает «подкрепить золотой фонд Английского банка». Министр иностранных дел Сазонов и наш посол в Лондоне — граф Бенкендорф утверждают, что Англия не может не охранять своего финансового равновесия.
Попробовал сослаться на несоблюдение нами принципа равновесия в пролитии крови наших солдат в Восточной Пруссии и в Галиции, ради успеха союзников, так это было принято как «бестактность».
— Но знает ли государь об этом?
— Его величеству обо всем доложено.
— И что же?
— Золото послано через Архангельск, куда за ним прибыл английский крейсер.
— Ах, Ники! — вздохнула государыня.
— Но англичане, ваше величество, действовали открыто, а вот Рибо, французский министр финансов, при заключении договора о миллиардном займе составил такой протокол, что, подпиши я его, мы остались бы у разбитого корыта. Понадобилось добрых полтора часа и все мое упорство, чтобы устранить казуистические виньетки протокола и заменить их ясными формулировками.
Александра Федоровна осталась довольна.
— Пусть Ники знает, какие у него союзники и в какой компании очутилась Россия.
Но у министра финансов лежал на душе еще один камень. Побывав в Ставке по ведомственным делам, он вернулся оттуда сам не свой.
Генерал Янушкевич сказал ему о неизбежности отступления и о сдаче врагу всего нами отнятого у него.
— Мы безоружны, у нас нет снарядов, ружейных патронов. Последние огнеприпасы израсходованы в боях у Мазурских озер и в Августовских лесах. А немцы переносят главные свои усилия с Запада на Восток. Они закончили переброску войск и теперь готовят удар нашей армии. Что вы об этом думаете? — обратился Барк к Сухомлинову.
— Да, любезный Петр Львович, хоть Ставка не посвящает меня в свои дела и планы, но неизбежность катастрофы, к которой она подвела русскую армию, мне известна. Молитесь, чтобы все обошлось лотерей территории и военного имущества, а не гибелью сотен тысяч людей.
— Опять сотен тысяч?!. Господи! Корда же мы перейдем к меньшим масштабам потерь?
— Увы! Нет таких жертв, которых не принесли бы мы в угоду союзникам. Известно ли вам, что по настоянию офицера, присланного в Ставку генералом Жоффром, французам удалось навязать нам новый ненужный поход в Карпаты? Я умолял государя на докладе отменить роковое решение. Я прямо сказал: «Карпаты — это западня, мы там погибнем». «Но я уже подписал», — признался его величество. Потом я узнал стороной, что император приехал однажды в Ставку в хорошем настроении, был добр и быстро согласился на уговоры великого князя и Янушкевича.
Говоря о предстоящем испытании русской армии, Сухомлинов совсем не ждал грома на свою голову. Пришла весть об аресте подполковника Мясоедова в Ковно. Что-то ноющее, как проснувшаяся боль в пояснице, испортило министру настроение. Тучковская и суворинская печать еще четыре года тому назад обвиняла Мясоедова в шпионаже и тогда уже связывала его имя с именем Сухомлинова.
Арестован он контрразведкой на основании показаний подпоручика Якова Колаковского, выпущенного из немецкого плена. Снабженный деньгами и документами, он обязался, вернувшись в Россию, взорвать мост под Варшавой и убить верховного главнокомандующего. За взрыв обещали двести тысяч, за убийство — миллион. Отправляя на родину, немцы рекомендовали ему обратиться там к жандармскому подполковнику Мясоедову, давнишнему немецкому агенту, и получить от него нужные сведения.
Сухомлинов понял. Дело затеяно против него. Делом руководит Ставка и ведет его ускоренным порядком. Военному министру оно не доложено.
Екатерина Викторовна, погруженная в лазаретные дела, не допытывалась причин хмурого вида мужа, готовилась к устройству базаров и танцевальных вечеров с крепкими напитками для увеличения сбора средств на раненых.
«Бедная! — думал он. — И на нее польется грязь!»
Вспомнил, что Мясоедов был одним из помощников Екатерины Викторовны при разводе ее с Бутовичем. Теперь, конечно, вспомнят и других: Багрова — убийцу Столыпина, Альтшулера — австрийского консула в Киеве, объявленного тоже шпионом. От одного перечисления этих имен становилось мутно на душе.
Как и следовало ожидать, «недостаток снарядов» стал упоминаться вместе со словом «шпионаж». Подняли голову личные враги.
Двадцать восьмого февраля умер граф Витте. Во французском посольстве ликование. «Большой очаг интриг погас вместе с ним», — телеграфировал в Париж Морис Палеолог. Пуанкаре, как стало известно Сазонову, воскликнул: «Эта смерть имеет для Антанты значение выигранного сражения».
Больше всех радовался император Николай Александрович. Палеологу он сказал: «Смерть графа Витте была для меня глубоким облегчением, я увидел в ней знак Божий».
Квартира графа была ненавистнее неприятельской штаб-квартиры. Отравленными стрелами летели оттуда речи и беспощадные приговоры.
Горькая судьбина государя императора в том, говорил Витте, что он родился царем. Это все равно, что безнадежно глухого сделать капельмейстером. Он обыватель по природе. Недаром единственный костюм, в котором он выглядит хорошо, — это обыкновенный штатский костюм. Все остальное ему как с чужого плеча. У него нет элементарных качеств правителя. Он не мыслит государственно и ни одной проблемы обдумать не в состоянии. Уроки его царствования не пошли ему впрок. Этот Царь погубит Россию. Мои дни сочтены, я не увижу конца драмы, но тяжко умирать, зная, что развязка своими ужасами превзойдет все, что можно себе представить. Но не эти слова были причиной неприязни царя к своему прежнему министру. Николай Александрович с детства ненавидел сильных. Величайшее облегчение испытал два года тому назад, когда убит был Столыпин! Теперь другой зверь, сила которого особенно тяготила.
Приехавши в Ставку, с наслаждением сидел по утрам в вагоне за стаканом чая, смотрел, как за окном шапки снега падали с сосен, слушал, как перекликались синицы.
«В сердце моем царит истинно пасхальный мир», — писал он императрице.
Взволнованной походкой спешил к царскому поезду великий князь Николай Николаевич. Лицо радостное. Перемышль!.. Крепость с гарнизоном в сто семнадцать тысяч человек, закрывшая русской армии путь на Краков, сдалась.
В этот день Николаю Николаевичу пожалована бриллиантовая шпага «За завоевание Червонной Руси». Вечером обед с шампанским. А в зеленом кабинете императора письмо на столе с такой знакомой и дорогой надписью. Распечатав его, царь чуть не выронил из рук.
«Посылаю тебе письмо от Маши из Австрии, которое ее просили тебе написать в пользу мира».
— В пользу мира?!. Это после того, как мы дважды подписали обязательство не заключать мира отдельно от союзников!..
У царя закружилась голова. Он вспомнил фрейлину Васильчикову, высокую, полную и малоприятную даму, проживавшую по большей части в Австрии в своем имении Глогниц возле Клейн Вартенштейна. При объявлении войны австрийцы не тронули ее; теперь она писала о подосланных к ней «троих», убеждавших ее довести до сведения императора о целесообразности начать мирные переговоры с Германией и Австрией.
Неужели Аликс, не сказав ему ни слова, могла вести такую переписку?
«Я, конечно, более не отвечаю на ее письма», — уверяла царица.
Значит, прежде отвечала? Значит, письмо от Маши — не первое… Теперь понятно, почему Палеолог, по словам Сазонова, с кем бы из русских ни встречался, заводил странные речи о «зловещем ангеле мира».
— К чести русских, — прибавил Сазонов, — все, как один, с негодованием отвергали мысль о каком бы ни было сговоре с Германией.
— Неужели одна императрица преклонила слух к нашептываниям из-за границы?
Всякое другое лицо немедленно было бы взято под подозрение военной разведкой. Быть может, разведка уже знает?.. Знают союзники?..
Аликс всегда была чистой, непорочной, как тогда, в Кобурге, в день их помолвки. Этот день был так же днем свадьбы ее брата Эрнеста. Съехалось много царственных особ: он, Николай, наследник российского престола со своими дядями Владимиром, Павлом, Сергеем Александровичами, с тетками Елизаветой и Марией; королева Виктория, кузен Вилли с королевой императрицей, куча немецкой и английской родни. Приехали, конечно, не на свадьбу Эрни и Даки, а на помолвку Николая с Аликс. Она давно подготовлялась всей Центральной Европой.
Виктория, как старая кадушка, окруженная цыплятами, оказалась центром большой семьи, где не было ни их величеств, ни их высочеств, а были: кузен Вилли, тетя Элла, тетя Мари, дядя Берти, дядя Чарльз и сама чадородная, чадолюбивая Grany.
Через месяц такой же съезд в Виндзоре. Опять весь выводок старой Виктории — дядя Берти с тетей Аликс, кузен Джорджи, все Баттенбергские. Вильгельмина не было, но приехал Франц Фердинанд. Уже тогда молодому Ники пришло в голову, что цари, герцоги, императоры не случайно называют друг друге «братьями». Это родственный интернационал, независимый от стран и народов. Живет он не по «международному», а по своему собственному праву. Выше права…
Никому неподсудна императрица всероссийская!
Николай Александрович остался доволен таким заключением и отправился на другой день в Царское Село. Сазонов доложил, что датский король Христиан поднял вопрос в Берлине о заключении мира.
— Враг пошатнулся и ищет путей выйти из борьбы, — говорил Сазонов. — Наша победа близка, ваше величество!
— «Победа близка…» — передразнил его Распутин. — Мало ему, окаянному, русской крови пролито! А что в победе-то? Французам будет, не нам.
За несколько дней до Пасхи получено письмо из Глогница, адресованное прямо царю.
«О, если бы пасхальный звон возвестил и мир!» — писала Васильчикова. К ней опять приехали «трое». Германия и Австрия желают мира с Россией. Падение Перемышля окончательно делает царя победителем, и заключение мира с побежденным врагом не накладывает на его честь ни малейшего пятна. А союзники, Англия и Франция, уже строят ему козни. Из секретнейшего источника известно, что Англия намерена оставить себе Константинополь и создать в Дарданеллах новый Гибралтар. Японии она обещает Маньчжурию.
«Мы просим русского государя произнести слово „мир“, и ему пойдут навстречу; и вопрос о Дарданеллах решен будет, конечно, не в пользу Англии».
На другой день Пасхи под колокольный звон появилось сообщение о казни через повешение подполковника запаса армии Мясоедова. Ни в печати, ни в официальных речах имя военного министра не упоминалось, но он знал, что казнь Мясоедова — это его казнь. Министр стал реже показываться в обществе, запустил ведомственные дела и думал только о том, как бы излить душу самому государю. Но государь предался поездкам и не приглашал его в свой поезд.