Эти истории мне рассказал Расавский Александр Сергеич – вечный «нижний».
Он цирковой акробат, в пирамиде – нижний – всех держит на себе.
«Я же человек неумный, – любит говорить он, – я же на голову ловил!»
Что-то в этих рассказах я изменил, фамилии например, но в общем-то, как мне кажется, я не очень наврал.
В цирке проходили праздничные новогодние представления. Выезжал на арену Дед Мороз со Снегурочкой и поздравлял ребят. Дед Мороз на лошади: «Дорогие дети! Поздравляю вас с Новым Годом! А за то, что вы хорошо учились и слушались родителей, мы приготовили вам сюр-
приз» – после этих слов из-под купола цирка на арену спускали сказочный ящик, из которого, после прикосновения к нему Снегурочки, выскакивали два эксцентрика Федя и Боря – небольшие человечки – и начинали свой номер.
Федя с Борей помещались в ящик, а потом поднимались под купол минут за пятнадцать до начала представления. Там они мирно висели над землей и ждали, когда их опустят.
Однажды Федя до представления нажрался простокваши с черным хлебом, отчего уже в ящике, под куполом, принялся отчаянно пердеть.
И все бы ничего, но только лежали они в том ящике, для экономии места, валетом.
Через пятнадцать минут Боря уже был в полуобмороке.
А когда, со словами «мы приготовили вам сюрприз», ящик опустили и Снегурочка бросилась его открывать, то, во-первых, она сморщилась, потому что газы в ящике приобрели к тому времени еще и сизый цвет, а во-вторых, она сказала совершенно несвойственные для Снегурочки слова: «Ой, блядь!» – после чего из ящика вывалились два эксцентрика, причем на обоих было страшно смотреть.
После представления эксцентрик Боря написал жалобу на Федю.
Но представления никто не отменял, и пришлось Боре опять ложиться с Федей валетом.
Феденька перед каждой посадкой в ящик теперь ел простоквашу с черным хлебом, а всем желающим охотно объяснял: «Я ему покажу, как кляузы писать!»
Прошлая моя жена оперная певица, выступала, пела, и теща тоже очень близка к этому виду горлового искусства. Страшно я ей не нравился, но особое отвращение она питала к тому, что по своей спортивной специальности я боксер, а в цирке – на голову ловлю.
А тут ко мне в гости приехал Боря Мотвиенко, призер Союза в тяжелом весе, очень неторопливый с виду парень.
Сидим вечером у телевизора – в нем оперу дают – слушаем.
Теща – прямая, как мама Макбет перед приступом, в мою сторону не смотрит, но чтоб меня хоть как-то унизить, говорит, обращаясь к Боре: «Борис! Не кажется ли вам, что тенор слаб, немного фальшивит, а все потому, что чувства овладевают им не сразу, не вдруг, хотя где теперь найти хорошего тенора?»
Надо вам сказать, что Боря был знаменит своим хуком слева, а посему партию «Дона Карлоса» слушал редко, но ему внезапно захотелось поддержать разговор.
– Как он поет, не знаю, – сказал он со значением, – не берусь судить, но стоит он под левую.
В цирке всякое бывает. А уж если мы на гастроли выехали – это держись. Во-первых, мы в гостинице живем, во-вторых, баб водим.
Был у нас Гриша Мирославский – красавец, здоровый, воздушник, на трапеции за руки ловил – и был он лицом похож на артиста Басова. Он даже представлялся иногда одиноким девушкам: «Басов! Заслуженный артист».
Сам-то он тоже был заслуженным артистом, но цирка, а представлялся то Басовым, то самим собой в зависимости от того, какой интерес угадывался в даме.
А в то времена просто так девушку невозможно было в гостиницу привести. Это называлось «посетители», и вся гостиничная шушера за моральной стороной дела по собственной инициативе очень даже следила.
Могли нагрянуть с проверкой.
И вот Гриша привел даму в номер и только расположился поудобней, чтоб покопаться в белье, как в дверь стали ломиться: «Откройте! У вас посторонние!» – а он им через дверь: «Я заслуженный артист! У меня завтра два выступления! Дайте отдохнуть!» – а сам, зная, что они все равно сейчас ворвутся, вскочил, девушку в охапку вместе с вещами, и, пока она в недоумении озирается, туда ли ее со спины тащат, вместе с ажурным бельем на балкон: дверь распахнул, ее с размаху туда, закрыл, а сам прыжком к двери, открывает, впускает, возмущается: «Я так это дело не оставлю! Вы ответите!» – эти его в сторону и, целой делегацией, кто в ванну, кто в шкаф, под кровать и на балкон глянули, потом: «Извините!» – и на выход, а он им в спину: «Безобразие! Я – артист! Я возмущен!» – а сам, только закрыл за ними дверь, как ветерком на балкон, открывает, а… балкона-то нет.
Ремонт. То есть, он раньше был, и шпалы остались.
Но хорошо, что второй этаж, и девушка все еще стояла, задравшись, в кустах нежной сирени.
Когда он выглянул, ошалевший, она ему проорала: «Я тебе покажу! Заслуженный артист!!!»
В Средней Азии мы часто работали. Ашхабад, Самарканд – это все наши города. Там нам арбузы дарили. Я же нижний, и очень большой по тем временам был. Я как выйду на базар в майке, так мне арбуз почти бесплатно дарят.
И вот приехали мы, расположились, дело под вечер, я – на базар за арбузами, а народ в ресторан – жажду унять.
Иду с базара, навстречу мне Рая из кордебалета: «Саня! Выручай! Наши в ресторане драку организовали, и их там милиция вяжет!» Говорю ей: «Сторожи арбузы!» – а сам туда.
Я же не пью, потому вхожу, милиция, наши стоят все уже на улице, а перед ними человек лежит укокошенный – постарались, черти. Ну, не совсем, конечно, умер, но вряд ли он сегодня сможет обратиться к воспоминаниям.
Я к ним, говорю: «Я – председатель Госцирка СССР, это все мои люди, в чем, собственно, существо дела?» – и милиция давай объяснять, что, мол, драка, а тут и наши оживают, видя, что поддержка от Госцирка есть, и начинают объяснять, что, мол, сидим, отдыхаем с коллективом, а у нас и женщины, и тут к ним пристают. А Серега Береза, очень хороший акробат, тройное сальто, единственный в Союзе, горячится больше всех и говорит милиции: «Отдыхаем! А этот вдруг в залупу полез!»
Я тогда впервые это выражение насчет «полезания в залупу» услышал. Еще подумал: «Надо же! Это ж еще представить себе надо!»
Помню, это слово тогда все и решило. Того так и оставили лежать, а милиция разошлась.
Работали мы программу, и был у нас там Микола Дратопенко. Очень хороший «ханвальтиш».
«Ханвальтиш» – это тоже акробатика, когда два нижних перебрасываются одним верхним: он на них выходит в стоечку, сальто делает и все такое, а они его друг дружке перебрасывают.
Так вот Микола очень хотел «заслуженного артиста» получить. Если где какие награждения, то обязательно поинтересуется: не дали ли ему «заслуженного».
А тут я был как-то в очень хорошем настроении, вижу, идет навстречу Микола, дай, думаю, и ему настроение улучшу.
– Микола, – говорю, – был на днях в главке у Бардияна и там, у секретарши Раечки, видел на тебя приказ. Она его перевернула, но я-то прочитал: «заслуженного» тебе присвоили.
А я вообще читать не умею. В цирке это любая собака знает. Меня когда принимали в цирк, спросили какие у меня особенности, я им и сказал: я вообще читать не умею.
Но Микола, как только услышал, про все забыл, руку пожал, спасибо, говорит, за хорошие вести, а я ему – пожалуйста – мне же ничего не стоит человеку сделать приятное.
Тут и Витя напарник идет. Я ему глазами: требуется подлить, он меня понял – к Миколе, руку трясет: поздравляю, уже весь цирк в курсе.
А в воскресенье вечером Микола для всех стол накрыл – отпраздновали.
Очень он потом переживал.
А выступали потом в Ростове, и к нам мой прошлый напарник Игореха зашел – Ростов это его родина, – в костюме, при галстуке. Я его как увидел, так подбежал, руку трясу, интересуюсь, надолго ли к нам, Игорь Серегеич.
У Игоря имя-отчество такие же, как и у начальника иностранного отдела, от которого зависят все загранкомандировки, а в лицо ни того, ни другого никто не знает. Все это при Миколе происходит, а Игорек мой уже понял, кого мы сейчас работаем, стоит и подыгрывает, мол трудности с подбором, а Микола уже уши свернул, потом подходит, нельзя ли вас пригласить от широты души.
Игорь покривлялся для вида: с подчиненными, вы же знаете, а тот – ну, я вас очень прошу.
Сели за стол – коньяк, закуска – и стал Микола всю программу валить: тот пьет, а этот – гандон, а вон тот – вообще пидор.
Словом, никого не забыл.
Ну, и все узнали.
У нас потом долго ходило выражение: «Как артист он очень слабый, зато как человек – говно».
А как загранкомандировки пошли, тут житья не стало, особенно Толе Смыслову.
Толя – замечательный клоун. Клоунов настоящих мало, а Толя – это от бога. Он выходит, и уже хохот. Это редко у кого получается. Я очень мало знаю таких людей.
Он мог с табуреткой выйти. Опаздывает, все волнуются, один номер откатали, второй – где Толя?
И тут он врывается, на ходу табуретку зацепил и с ней на арену – и гомерический хохот.
А попробуй их рассмеши: кто-то с бодуна, кому-то жена что-то сказала, а он вышел – гогот.
Редкий талант, но пил. Любил это дело.
А тут на него как стали докладные писать: всем же в заграницу хочется.
И вызывает его Бабкин Александр Иваныч, начальник художественного отдела, бывший полковник, зануда, в отставке.
Почему-то полковников в искусство так и тянет.
Вызывает и начинает: «Толя, пойми, ты самый лучший клоун. Лучше тебя нет. И я всегда на тебя смотрю с таким удовольствием, но тут не могу. Любишь выпить, а клоун – это же лицо советского цирка». – «Это все клевета, – говорит Толя, – врут». – «Ну, где клевета, где? Вон сколько докладных». – «А вы не верьте!» – «Ну как не верить? Как?» – «А так! Не верьте и все!» – «Но все же говорят.»
И тут Толя к нему интимно наклоняется: «Александр Иванович!» – «А?» – «Ну, что вы «все говорят». Вот про вас говорят, что вы – говно, но я же не верю».
Муторный это рассказ. Никому не рассказывал, но один раз, наверное, можно.
А может, и нужно.
Я же к животным отношусь лучше, чем к людям. И мне даже сейчас, через столько лет, тяжело вспоминать, хотя сам я это не видел и мне это тоже рассказывали.
Дело было во время войны на Дальнем Востоке. Немцы вовсю наступают, а цирк только приехал, разгружается.
И была у них старая лошадь. Только одна, больше нет, остальных-то забрали.
И решили ее на мясо прирезать, зверей покормить.
Взяли молоток и дали ей в лоб, а она не падает, ошалела, у нее только один глаз от удара выскочил и на нерве мотается.
Тут ее второй раз бить, но кто-то прибежал, крикнул что реквизит надо подвезти, забыли, и тогда ей заправляют глаз на место, впрягают, привозят на ней, совершенно очумевшей, реквизит, а потом – дорезали.
Я это никому не рассказывал.
Анекдоты я люблю. Как только новый, так всем в цирке расскажу. Цирковые юмор ценят, но порой и среди них случаются обломы.
Рассказали мне историю: один еврей потерял паспорт и пошел в милицию заявление писать. В графе «национальность» он вместо «еврей» написал «иудей». Потом приходит за паспортом, а там в графе «национальность» стоит «индей». Он к девушке: «Ну, что вы себе позволяете? Я – иудей, то есть еврей! А тут у вас что?» – тогда она, чтоб бланк не портить, дописывает: «индейский еврей».
Всем рассказал, все смеются, – навстречу Санька Котеночкин – прекрасный эксцентрик – я к нему с «индеем», рассказал – Саня молчит, будто продолжения ждет, говорит: «Ну?» – я ему еще раз рассказал – он опять: «Ну?!» – рассказываю третий раз и по буквам: «Ин-де-й-с-кий ев-рей!!!»
Наконец, он лицом светлеет и говорит: «Так, евреи же разные бывают. Вот я слышал, бывают горные евреи».
Федя с Козленковым – очень хорошие эксцентрики.
А эксцентрики – это ужас, а не работа. Это на одном дыхании. Тут и сердце, и легкие, и сила, и темп, и координация. Они мокрые через полторы минуты, выжатые как лимоны.
А номер – до автоматизма: выскочили – понеслась. И ровно полторы – ни больше, ни меньше.
Приезжаем в Ереван. А там в цирк сейчас же вербовщики налетают, вербуют. Подходит один: «Мне эксцентрики нужны». – я его к Феде. Тот: «По какому номеру работаем?» – «По двадцать пятому». – «Годится»
«По двадцать пятому» – значит, по двадцать пять рублей.
«А сколько у вас номер?» – «Полторы минуты». – «Эх, там же дети. Две бы. Или две с половиной».
А такого не бывает. Федя зовет напарника: «Вот, есть работа». – «По какому номеру?» – «По двадцать пять». – «Годится». – «Только подольше просят». – «Сделаем подольше».
Тут вмешивается вербовщик: «А на сколько подольше сможете?»
Козленков, не задумываясь: «На час!»
Я тут же, пятясь, и вышел.
В армии я матом научился ругаться. Я же на литовском хуторе воспитывался, а там про мат никогда не слышали. Так я в армии мат конспектировал и тренировался в произношении.
Я же боксером в спортроте служил. А спортсменов в армии не любят. Ты тренируешься, они – служат.
То есть чуть чего – в роту на перевоспитание.
А там меня сразу дневальным к тумбочке.
А в роте никого нет, все на учениях, и ночью я на своей смене решил, что зачем зря пустое помещение охранять, закрыл дверь на швабру и пошел спать.
А утром капитан Безбородько влезает с помощью мата в окно: «Кто дневальный? В холодную!» – и запирают меня в холодной, а там воды по щиколотку. Стою, а Дима, второй дневальный, мне через окошко подшивку газет из ленкомнаты. Я их под ноги бросил и встал.
Вытащил меня замполит.
У нас замполит только матом разговаривал. И еще он сильно курил – руки по локоть в никотине.
Затянется – фуражку с затылка на лоб двинет, еще затяжка – со лба ее на затылок, в промежутках: «Ииии-о-баный в ррррот!!!»
Доложили ему, что я в «холодной», и он пришел меня навестить.
– За что сидим?
Я ему объясняю, что проспал.
– Нехорошо, сынок! А если б война? А подкрадутся? А всю роту перережут? Ну? Осознал?
– Осознал, – говорю.
– И что теперь?
И я ему очень серьезно:
– Теперь, наверное, расстреляют.
Он мне:
– Пощщ-щел вон отсюдова! Ииии-о-баный в ррррот!!!
И освободил меня.
А я еще любил честь в движении лейтенанту Макарову отдать левой рукой. Он меня останавливает: «Почему левой?» – «А я левша».
С тех пор мы с ним часто тренировались по отданию чести. Я у него потом много раз спрашивал: «Товарищ лейтенант, разрешите вопрос насчет отдания воинской чести?» – «Да-да?» – «А вот если начальника я в окне увижу?» – «Ну, если он на вас смотрит…» – «А если окно на втором этаже?»
Мы так с ним до четвертого этажа доходили. Причем я этим раз в неделю интересовался.
А честь ему отдавал за пять-шесть шагов, переходя на строевой. Я его где только издалека увижу, так сейчас же бегу навстречу и начинается наше представление с отданием.
А однажды я в правой руке дрова нес, и он, как назло, навстречу. Так я левой, изогнувшись, приложился к правому виску, но честь отдал.
Меня на учения рассыльным при генерале за эти мои художества сделали.
Они посчитали, что генерал меня загоняет.
А генерал – герой Советского Союза Зябликов Павел Андреич – ростом с полено.
Я к нему подхожу с докладом: «Ефрейтор Расавский прибыл в ваше распоряжение!»
А он на меня глянул: «Эк тебя разукрасили, как елку!» – а на мне шинель в скатку, лопатка, противогаз, оружие, подсумки, котелок, химкоплект, палатка, накидка.
– Идти можешь?
– Так точно!
– Вот и иди к вертолету. Эй, кто там? Покормите ефрейтора.
Я с ним две недели на вертолете катался. Как приземляемся где, он сразу: «Покормите ефрейтора!»
За две недели учений я только ел и летал.
В часть вернулся, а на комбата смотреть страшно: не спавший, не бритый, глаза ввалились.
Его мой румяный вид из себе вывел просто немедленно – он меня тут же на губу посадил.
А потом меня обратно в спортроту отдали.
И вот стою я уже с товарищем по спорту и наблюдаю, как старшина поставил в ряд десять БТР-ов справа и десять слева, а один – во главе.
Появляется замполит и говорит ему, чтоб он этот одинокий БТР поставил бы сзади. Он – «есть, сзади!» – вжик! – и он уже сзади.
Идет зампотех: «Старшина! Этот БТР поставить справа!» – «Есть!» – вжик! – стоит.
Идет комбат: «Старшина! Этот БТР поставить во главе!» – «Есть! Во главе!» – опять – вжик!
Стоит БТР во главе. Вылез старшина из него, пот утирает.
Тут мы с другом идем мимо: «Товарищ старшина! Мы тут смотрели на ваши перемещения и тоже решили вам сказать, что этот БТР надо поставить слева. Он там еще не стоял!» – «Да идите вы оба на хер! ОБА!»
И мы пошли. Оба. Так я и служил.
Я слонов люблю. Вернее, слоних. В цирке работают только слонихи. Они умнее. Животные вообще-то всякие бывают. Это как люди. Бывают и глупые, хитрые.
Вот медвежата – те, как дети, пальцы сосут. А вырастет тот медведь, и не знаешь когда он на тебя бросится. По нему же не видно.
По тигру видно: уши назад, в глаза смотрит, хвост, рычит.
Меня тигрица любила. Как подойду, так давай ласкаться. Или на плечи лапы положит и лижет. Я ей мясо все время таскал – она и любила.
А слоны – умные. Они увертюру свою заслышат, и уже волнуются, переживают, знают: сейчас на выход.
В цирке же животных бьют.
Я за это дрессировщиков не люблю. Любых. Заслуженных, с медалями, по телевизору их показывают. Не люблю и все.
И слонов бьют. Я это видеть не могу. Будто меня бьют.
Там Катька была. Слониха. Она меня слышала, когда я к цирку подходил. Выставит хобот и нюхает воздух.
Слон слышит такие звуки, которые человеку и не снились. И запах он чует даже против ветра.
А память у слона – всю жизнь помнит.
Я на подарки Катьке столько денег извел.
А она встречает – как тут без подарка. Хлебушек она любили, корки арбузные, сахар – это обязательно. Подойдешь – она хоботом по лицу пошарит, погладит, нежно-нежно, ласкает, потом скользнула в карман – а там кошелек – она его хлоп – и в рот, и довольная – обманула.
Любила, чтоб я ей за ухом почесал. А уши у них чувствительные, нежные, теплые.
Однажды всю ночь не отпускала. Хоботом – хвать – и к себе. Я ей: «Катя!» – а она ни в какую. Тосковала.
Перешагивала через меня. Номер такой. Я ложусь, и она шагает, аккуратно, и смотрит – внимательно.
Я под нее подлезал, упирался в живот и, вроде, поднять ее пытаюсь, а она хитро так глядит исподлобья как у меня это получается.
Однажды в Ереване ее приковали за ногу к батарее – умнее ничего не нашлось.
А цепь на слоне – это только для видимости. Он ее рвет, как нитку.
А тут она дернулась и батарею сорвала. Вода струей, горячая, слоны испугались, все цепи порвали и выскочили на арену. На арене как раз собрание ветеранов, потому что праздник, 9 мая, ветераны еле ходят, до колена в медалях.
Так вот, все, кто был, даже калеки безногие, как слонов обезумевших увидели, так под потолок и взлетели. А калеки, те на верхотуре были даже раньше всех.
А мы за слонами вылетаем, чтоб назад их повернуть. А как повернешь, если маленького слоненка вчетвером пытаемся остановить, а он же, как сундук квадратный, тащит нас на канате.
А успокоить их можно только голосом. Ласковый должен быть.
Я тогда к Катьке подбежал и говорю ей возмущенно: «Катя! Ну в чем дело! Ну как ты себя ведешь?!» – а она мне сразу хобот в руку, видит, что я волнуюсь, успокаивает.
Так я их с арены и увел. Катьку, а за ней и все остальные ушли. Катька у них вроде вожака была.
Они ее уважали.
А весной, тоже однажды в Ереване, слоны на улицу вышли. Весна же, как сдержать?
Катька во главе, остальные за ней. Идут и машины переворачивают.
Ко мне: «Саня! Катька вырвалась, на улице что только не творит!»
Я туда – «Катя! Катя!» – остановились, и повел я их назад.
На светофоре машина пыталась впереди нас проскочить, так Катька как свернет свой хобот да как даст им по асфальту – как выстрелила, и трещины во все стороны пошли.
Хобот у слона что кувалда.
Однажды пришел в цирк человек. Объявление было: «Требуется рабочий для ухода за слонами», – вот он и явился. Я ему сразу объяснил: «К этим подходи, они стерпят, а к Кате нельзя», – и он меня не послушал, полез к Катьке.
Та ему как закатила хоботом, так он стену прошиб – и сразу в больницу.
А как-то приходит девушка в цирк: «Я хочу за слонами ухаживать!» – ей говорят: «Девушка, это очень тяжело. Слон ест двести килограмм в день и пьет за раз пятнадцать ведер, не говоря уже обо всем остальном». – «О чем остальном?» – «Саня, покажи девушке слонов».
Мы только вошли, я говорю: «Катенька, познакомься». – а Катя хоботом девушку – хвать! – и качать – вверх-вниз – у той юбка на голову.
Потом поставила на пол – девушка белая. Больше она не приходила. Но сахар Катеньке дала. На язычок положила лично – а как же, та же работала.
Катьку потом убили. Забраковали и убили. Не в цирке. В зоопарке. Ее из цирка отбраковали в зоопарк, потому что она несколько человек убила.
Сначала в английском цирке парочку, потом в нашем.
Она же из английского цирка к нам попала. Что-то они с ней там сделали.
Злая была очень.
А меня любила.
Вот.