Знаменитый в свое время сыщик Иван Дмитриевич Путилин при жизни был фигурой загадочной и легендарной: не то полицейский Дон Кихот, не то русский Лекок, и образ его безнадежно расплылся между двумя этими полюсами, реальный человек перестал существовать. К тому же за сорок лет, в течение которых он ловил воров и убийц, никому из газетных репортеров ни разу не удалось взять у него интервью; свое дело Иван Дмитриевич предпочитал делать молча. Когда же в 1892 году, незадолго до смерти выйдя в отставку, он доживал век в крошечном поместье на берегу Волхова в Новгородской губернии, туда приехал некто Сафонов, третьеразрядный столичный литератор. Как-то он втерся в доверие к хозяину и предложил по его рассказам и от его имени написать книжку воспоминаний, за что скромно просил половину гонорара. Оставшись к старости совершенно без средств, тяжело больной, Иван Дмитриевич принял предложение. И напрасно. Вышла эта книжка, и бесчисленные легенды о великом сыщике, кочевавшие из уст в уста, начали бледнеть, пропадать, как всегда бывает, когда предание обретает одну-единственную форму; загадка исчезла, таинственный ореол облекся в слово, пустое и холодное, и вскоре потух. Иван Дмитриевич умер, и убогое сочинение Сафонова легло на крышку гроба, прочно придавив ее своей тяжестью. Бездарность обладает завидным умением закрывать все вопросы.
Впрочем, легенда могла зачахнуть и сама по себе, исчерпав энергию добра, — не стоит во всем винить беднягу Сафонова; и без того, наверное, давно забыли бы Ивана Дмитриевича Путилина.
Его происхождение туманно, он явился в столицу из какой-то уездной глуши, чуть ли не в лаптях, служил простым булочником, сыскным агентом, смотрителем на Сенном рынке и опять агентом, только высшего ранга, и даже к концу жизни, увенчанный чинами и наградами, для многих остался всего лишь ищейкой, чьи ордена суть жетоны собачьей выставки. Знаток трущоб и аристократических клубов, ночлежек и салонов, свободно чувствовавший себя и в мундире с лентами, и в лохмотьях, надетых для погони за преступником, Иван Дмитриевич одновременно обитал в двух мирах и в итоге был забыт обоими. В именном указателе столетия его фамилия не значится.
Между тем однажды он стал героем драмы, которая едва не изменила ход истории. Речь идет об убийстве князя фон Аренсберга, австрийского дипломата. Чудовищное преступление всколыхнуло весь Петербург, но волны скоро улеглись, поскольку немногие успели серьезно задуматься над тем, какие последствия могла иметь эта драма.
Так уж получилось, что ее подробности известны мне лучше, чем кому бы то ни было.
И вот почему.
Накануне первой мировой войны мой дед поступил на службу в русское представительство бельгийской фирмы «Жиллет», производящей в числе прочего популярные бритвы, и был командирован в Новгородскую губернию с образцами товаров. На вокзале он купил мемуары Путилина, изданные вторично и под новым заголовком: «Сорок лет среди убийц и грабителей». Где-то на берегу Волхова, ожидая парома, молодой коммивояжер прилег на траве с этой книжкой в руках, и тут к нему подсел солидный господин лет шестидесяти, с пышными бакенбардами. Оказалось, это сын мемуариста — Путилин Иван Иванович. Приятное знакомство продолжилось на пароме, затем в поместье Путилина-младшего, куда дед приглашен был попить чайку и где ему посчастливилось услышать удивительную историю поисков убийцы князя фон Аренсберга. Чаепитие затянулось далеко за полночь, и я отчетливо представляю себе обстановку, в которой дед слушал этот рассказ, — самовар на столе, чай в стаканах, сухарики в плетеной сухарнице, варенье, а за окнами, растворенными в сад, трещат кузнечики. Мошкара вьется вокруг лампы. Июльская ночь тысяча девятьсот четырнадцатого. Недавно в Сараеве убили эрцгерцога Франца-Фердинанда: в другое время рассказ Путилина-младшего был бы другим. Не случайно в его изложении вся история сильно отличается от книжной версии, хотя оба варианта начинаются одинаково: утром 25 апреля 1871 года на квартиру к Ивану Дмитриевичу явился курьер от шефа жандармов графа Шувалова.
Правда, в книжке написано, будто курьер тотчас объявил про убийство князя, а дед со слов Путилина-младшего рассказывал иначе: курьер сказал, что у подъезда стоит карета, в которой Ивану Дмитриевичу надлежит немедленно ехать в Миллионную улицу по чрезвычайно важному делу, но по какому именно, объяснить отказался, и это было обидно.
Впрочем, Сафонова можно понять. Опасаясь цензуры, он изобразил отношения между жандармами и полицией в самых идиллических тонах, чего, конечно, нигде и никогда не бывает. Но, не говоря уж об истинном положении дел, обида Ивана Дмитриевича как бы придавала всему повествованию начальный заряд энергии; дед с удовольствием сжимал эту пружину.
Итак, обидевшись, Иван Дмитриевич сказал курьеру, что с ним не поедет, а через полчаса прибудет сам, выпил чаю, поцеловал жену и стал одеваться.
— Кучера звать? — спросила жена, оправляя на нем галстук.
Он помотал головой.
— Лошадей жалеешь, а себя не жалеешь, — сказала жена.
Не ответив, Иван Дмитриевич расчесал гребешком свои длинные, свалявшиеся за ночь баки, еще раз поцеловал жену и вышел на улицу. Тут же к нему с двух сторон подлетели двое извозчиков — следствие новой должности. С недавних пор, став начальником сыскной полиции, он всякий раз обнаруживал утром у подъезда кого-нибудь из этой братии, почитавшей великим счастьем заполучить в седоки самого Путилина. Денег с него не брали. Иван Дмитриевич не возражал, ездил задарма, но с одним исключением: непременно платил тем ванькам, которые состояли у него в агентах. С ними не позволял себе ничего лишнего. Лишнее — это личное, а на службе оно только мешает. Накатал на полтину, изволь, братец, получи. Все по совести. Так же ив другом деле, тайном.
Иван Дмитриевич был суеверен и сел в пролетку к тому извозчику, что подкатил справа. Он считал позором для себя прибыть к шефу жандармов, не разузнав прежде о происшествии в Миллионной, поэтому решил следовать обычным утренним маршрутом — на службу. Там уж агенты обо всем доложат.
— Куда прикажете? — почтительно спросил извозчик.
— Эх, надо было, гляжу, к товарищу твоему садиться! — осерчал Иван Дмитриевич. — Он бы сам повез, спрашивать не стал.
Извозчик начал оправдываться:
— Я, Иван Дмитрич, потому спросил, что, может, не на службу сегодня. Службу-ту мы зна-аем!
— Куда же?
— В Мильёнку, может? Там, сказывают, австрияцкого посланника зарезали.
— Тогда чего спрашиваешь? Туда и вези, — распорядился Иван Дмитриевич.
В Миллионной, напротив Преображенских казарм, возле двухэтажного зеленого особняка густо теснились кареты, ландо, извозчичьи пролетки. Здесь проживал князь фон Аренсберг, военный агент (дед в своем рассказе пользовался термином позднейшим — военный атташе), Иван Дмитриевич имел с ним дело прошлой осенью, когда у князя сперли с парадного медный дверной молоток и вся столичная полиция с ног сбилась, разыскивая это сокровище. Так и не нашли.
К спинке одной из карет прилеплен был золотой габсбургский орел. Значит, посол, граф Хотек, цел и невредим, а пострадал сам фон Аренсберг. Чтобы вернее оценить масштабы случившегося, Иван Дмитриевич прошел вдоль строя экипажей. За посольской каретой стояла простая черная коляска, при виде которой он ощутил невольный трепет: кучер был знаком, возил не кого-нибудь, а великого князя Петра Георгиевича, принца Ольденбургского. Это о многом говорило. Дав сердцу срок оттрепетать, Иван Дмитриевич решительно двинулся к подъезду. Вдруг невесть откуда вынырнул доверенный агент Константинов, пошел рядом, заполошно шепча:
— Я вас тут давно караулю, чтоб известны были, пошто званы…
— Сгинь, — сказал Иван Дмитриевич. — Без тебя знаю.
Константинов сгинул.
Крыльцо, прихожая, вестибюль, коридор — пространство без форм, без красок. Только запахи, от них никуда не денешься. Справа тянуло чем-то горелым. Ага, там кухня. Но и такое невинное наблюдение пока было лишним, Иван Дмитриевич шел на приглушенный звук голосов — быстро, глядя прямо перед собой. Ничего не знать, по сторонам не глазеть — так надежнее. Сперва нужно выработать угол зрения, иначе подробности замутят взгляд. Главное — угол зрения. Лишь дилетант пялится на все четыре стороны, считая это своим достоинством.
С отвратительным скрипом отворилась дверь, Иван Дмитриевич вошел в гостиную. Там было светло от эполет, пестро от мундирного шитья. У окна стоял граф Хотек, австрийский посол, успевший уже нацепить на грудь траурную розетку, принц Ольденбургский что-то говорил ему, а посол кивал с таким выражением, будто наперед знал все, о чем скажет великий князь. Офицеры и чиновники скромно подпирали стены, Мимо них прогуливались трое — герцог Мекленбург-Стрелецкий, министр юстиции граф Пален и градоначальник Трепов. Шувалова не было.
Иван Дмитриевич вошел осторожно, усилием воли пытаясь сделать свое грузное тело как можно более невесомым. Никто не обратил на него внимания. Он достал гребешок, расчесал баки. К сорока годам они заметно поседели, и седые волосы, утратив прежнюю мягкость, торчали в стороны, нарушали общий контур. Баки требовали постоянного ухода, но сбрить их Иван Дмитриевич уже не мог: толстые голые щеки потребовали бы иной мимики и, следовательно, иного тона отношений с начальством и подчиненными.
Наконец от группы жандармских офицеров отделился высокий, гибкий, матово-смуглый, с глазами того неуловимого не то зеленого, не то серого, не то желтоватого оттенка, который странно меняется в зависимости от времени суток и цвета обоев на стенах. Отрекомендовавшись ротмистром Певцовым, он спросил, знает ли господин Путилин, зачем его сюда пригласили. В самом вопросе было спокойное сознание превосходства жандарма над полицейским, и в ответ Иван Дмитриевич снисходительно повел плечом: разумеется, мол. Граф Шувалов, наивный человек, решил утаить от него то, о чем уже судачат извозчики.
Выражение скорбной деловитости, с каким Певцов готовился объявить о случившемся, легко съехало с его лица, он прошел в спальню, через минуту выглянул оттуда и пальцем поманил к себе Ивана Дмитриевича. Слабое жужжание гостиной сделалось почти неслышно. Перед дверью спальни Иван Дмитриевич позволил себе удовольствие оглянуться: теперь все смотрели только на него. Лишь великий князь и герцог Мекленбург-Стрелецкий уже вдвоем втолковывали что-то Хотеку, у которого был такой вид, словно он давно знал, что военный атташе его императора будет убит в Петербурге, и даже предупреждал об этом, но ему не поверили.
Князь Людвиг фон Аренсберг лежал на кровати лицом вверх. На лице, на кадыкастой шее видны синеватые пятна, черно-пегая эспаньолка взлохмачена, волосы слиплись от пота. Руки сложены на груди и в запястьях скручены витым шелковым шнуром от шторы. Правая, ближняя к кровати штора обвисла без этого шнура, заслоняла мертвое тело от яркого апрельского солнца.
Стоя между Певцовым и Шуваловым, Иван Дмитриевич рассматривал убитого: ночная рубашка измята, испещрена кровавыми пятнышками, один рукав оторван, им связаны ноги у щиколоток. Но и в таком, положении князь, очевидно, продолжал сопротивляться, потому что выше колен ноги ему вдобавок стянули концом простыни.
— Сколько времени вам понадобится, чтобы все здесь осмотреть? — спросил Шувалов.
— Двух часов хватит.
— Много! Принц Ольденбургский, герцог Мекленбург-Стрелецкий и граф Хотек пожелали увидеть место преступления. Я не могу заставить их ждать еще два часа.
— Если не будут ничего трогать, пускай войдут, — предложил Иван Дмитриевич.
— Как вы не понимаете? — удивился Певцов. — Нельзя показывать им покойного в таком виде!
— Ни в коем случае, — поддержал его Шувалов.
— Сколько же времени вы отводите в мое распоряжение?
— Полчаса. Осмотр будете производить вместе с ротмистром Певцовым. Ему поручено расследование по линии нашего корпуса. И прошу вас, господа, помните: сам государь повелел мне ежечасно докладывать ему новости по этому делу! Ежечасно!
Шувалов ушел, обещав прислать в спальню княжеского камердинера, о чем просил Иван Дмитриевич, и Певцов тут же уселся в кресло.
— Давайте, — проговорил он, — распределим обязанности. Чтобы сократить путь, попробуем пройти его с двух противоположных концов. Вы от очевидных фактов двинетесь к причине, а я пойду в обратном направлении: от вероятной причины — к фактам. Несомненно, убийство князя носит политический характер. Ситуация на Балканах может иметь к нему прямое касательство…
Иван Дмитриевич встал на карачки и заглянул под кровать. Пол залит был керосином из опрокинутой настольной лампы. Вообще кругом царил невообразимый хаос: туалетный столик перевернут, на кровати уцелел только матрас, одеяла и подушки раскиданы по спальне; одна подушка вспорота, все в пуху, какие-то стеклянные осколки хрустят под ногами. Князь отчаянно боролся за свою жизнь.
— Времени у нас немного, — продолжал Певцов. — Хотек сообщит в Вену, и через пару дней тамошние газеты с наслаждением раструбят на всю Европу, что в России иностранных дипломатов режут, как курей.
— Князь задушен, — сказал Иван Дмитриевич. Он развязал узел на простыне, освободил ноги убитого. Подняв рубашку, осмотрел грудь, затем осторожно перевалил тело со спины на живот. — Гляньте, ротмистр! Ни царапины. Одни синяки.
— Откуда же кровь на рубашке?
— Это не его кровь. Видимо, укусил кого-то из убийц.
— Убийц?
— Да, их было двое, не меньше. Князь — мужчина жилистый. В одиночку такого по рукам и ногам не свяжешь.
Вошел камердинер, толстомордый рыжий парень, стриженный под горшок.
— Ты первый увидел князя мертвым? — обратился к нему. Певцов.
— Они, значит, велели разбудить себя утром, в полдевятого. — Камердинер приготовился к обстоятельному рассказу, но был прерван — Иван Дмитриевич велел ему проверить, что пропало из вещей, и после совместного тщательного осмотра записал в книжечку: револьвер, монеты золотые французские (9 — 10 шт.), мыльница серебряная.
Пока обшаривали ящики туалетного столика, Певцов, сидя в кресле, пенял камердинеру на несмазанные дверные петли. Тот отвечал, что барин ничего не говорили. Выпроводив его из спальни, Иван Дмитриевич мимоходом рассказал Певцову про одного ростовщика, который нарочно не смазывает петли на дверях, чтобы скрипели громче, — воров боится. Аналогия подействовала: Певцов сцепил руки у подбородка и погрузился в размышления.
— Интересно, как вы собираетесь увязать пропажу серебряной мыльницы с ситуацией на Балканах? — спросил Иван Дмитриевич.
— Господа! Прошло тридцать пять минут! — на пороге стоял Шувалов.
Прежде чем выйти, Иван Дмитриевич еще раз окинул взглядом спальню и еще раз отметил одно существенное обстоятельство: убитый лежал на кровати ногами к изголовью.
Спальней завладели камердинер с двумя рядовыми жандармами. Покойного развязали, подложили под голову подушку, накрыли одеялом, опустили веки. Уже из гостиной Иван Дмитриевич услышал, как звякнула дужка ведра, шлепнулась на пол мокрая тряпка. Шувалов лично отдавал приказания, распоряжаясь уборкой. Это был особенный, чисто российский демократизм, уравнивающий чины и сословия: всяк норовил заняться не своим делом.
Одно из четырех окон гостиной располагалось в круглой нише выступавшего на улицу эркера. Здесь по-прежнему стояли граф Хотек и принц Ольденбургский. Распространяя вокруг себя острый дух керосина, Иван Дмитриевич подошел к этому окну, отдернул штору. На подоконнике за ней обнаружились пустая косушка и оплывший кусок масла на газете. Он взял капельку на палец, лизнул: чухонское.
— Что это? — изумленно спросил принц Ольденбургский.
— Ваше высочество, — с поклоном ответил Иван Дмитриевич, — это данные, с которыми мне предстоит начать расследование.
Двое жандармов и камердинер с ведром пересекли гостиную в обратном направлении, после чего Шувалов радушным жестом хозяина, приглашающего гостей к накрытому столу, предложил собравшимся пройти в спальню. Принц Ольденбургский, герцог Мекленбург-Стрелец-кий, графы Пален и Хотек и генерал-адъютант Трепов приблизились к постели. Прочий мундирный люд столпился в дверях. Иван Дмитриевич подумал, что, если жандармы решили сохранить в секрете это убийство, опрометчиво было скликать сюда столько народу.
— Какой ужас! — громко сказал принц Ольденбургский, и все закивали, хотя истинный ужас неизвестности и ожидания остался в гостиной, а здесь, в этой чисто прибранной, затененной комнатке, глядя в лицо покойного, на котором камердинер успел припудрить синеватые пятна, все должны были испытать мгновенное облегчение — смерть, слава богу, выглядела пристойно.
Через десять минут, провожая австрийского посла к его карете, Шувалов говорил:
— Не называя лица, от чьего имени я выступаю, хотел бы заявить вам, граф, следующее: весьма нежелательно, чтобы его величество император Франц-Иосиф узнал о преступлении раньше, чем станет известно имя преступника…
Иван Дмитриевич случайно подслушал этот разговор, когда обследовал замок на парадном.
— Мой долг, — холодно отвечал Хотек, — сегодня же послать в Вену телеграфную депешу. Я подозреваю, что Людвига убили члены «Славянского комитета». Они способны на все. Вся ваша печать заполнена их воплями о том, будто мой государь притесняет славянских подданных. Эти господа мечтают о войне между нашими империями. Кстати, сегодня на мою жизнь тоже совершено покушение.
— Боже мой! Как?
— Утром кто-то бросил в мою карету кусок кирпича. Да! Он пролетел в дюйме у меня над головой, а я сидел без шляпы.
— Я немедленно отдам приказ об охране посольства, — сказал Шувалов.
— Благодарю.
— На выезде вас будет сопровождать казачий конвой.
— Надеюсь, вы не ограничитесь этими мерами, — С помощью лакея Хотек забрался на подножку, затем, передохнув, сложился в три погибели и задвинул свое длинное, по-старчески сухое тело внутрь кареты, откуда его тащил на себя другой лакей.
Глядя вслед отъезжающей-карете, Иван Дмитриевич подумал, что при успешном завершении дела можно получить не только русский, но и австрийский орден. Хорошо бы! В России даже самый плюгавенький заграничный крестишко открывает многие двери: не выскочка, значит, не шпынок безродный, раз иностранный государь заметил и увенчал.
С этой мыслью Иван Дмитриевич продолжал осмотр княжеского особняка. Дом был двухэтажный, весь нижний этаж занимал князь, верхний пустовал. От прихожей и вестибюля начинались два коридора: один вел налево, в господские покои, другой — направо, в людскую половину и кухню. На ночь в доме оставался лишь камердинер, имевший отдельную каморку. Остальные комнаты людской половины были заперты. Кучер и кухонный мужик жили на дворе, при конюшне, а берейтор и повар нанимали квартиры в городе. Все мужчины. Князь был старый холостяк и женской прислуги не держал. При допросе, на который всех этих людей по одному звали в гостиную, Иван Дмитриевич убедился в полной их невиновности. Никто не юлил, на вопросы отвечали спокойно, толково, да и чутье подсказывало, что нет, не виноваты. Певцов сидел на диване, слушал. Видимо, начало пути он решил одолеть вместе с напарником, а уж потом забежать в конец и двинуться ему навстречу.
Та половина жизни князя, вернее, треть или даже четверть жизни, которую он проводил дома, обрисовалась быстро. Князь был человек светский, семейными обязанностями не обремененный, как, впрочем, и служебными — время от времени посещал парады на Марсовом поле и стрельбы на Волковом. Изредка бывал на маневрах, предпочитая кавалерийские. Днем он ездил с многочисленными визитами, вечером часок-другой отдыхал у себя, а ночь проводил в гостях или в Яхт-клубе, за игрой. Возвращался под утро. Иногда привозил женщин.
Накануне князь появился дома около восьми часов вечера, два часа спал, затем отправился в Яхт-клуб. Уезжал он всегда на своих лошадях, но без берейтора, а обратно нанимал извозчика. Кучера сразу же отпускал. Тот, вернувшись, лег спать; кухонный мужик, его сожитель, уже свал, а берейтор и повар еще с ужина ушли к семьям.
Из Яхт-клуба князь возвратился в пятам часу утра, как обычно. Швейцара он не держал, ключ от парадного носил при себе. Камердинер, обязанный ждать приезда барина, помог ему раздеться, проверил, заперто ли парадное (было заперто), и лег в своей каморке. Ночью ни шума, ни криков не слыхал.
— Пьяный был? — спросил Иван Дмитриевич.
— Господь с вами! В рот не брал.
— Да не ты. Барин.
— Чуток попахивало.
Оставшись наедине с Певцовым, Иван Дмитриевич изложил ему свои сомнения. С верхнего этажа попасть в квартиру никак нельзя, это проверено. Замок на парадном не взломан, черный ход закрыт, в окнах все стекла целы. Тогда каким образом убийцы проникли в дом?
— Князя убили не простые воры, — сказал Певцов. — У них все было предусмотрено заранее. Как-нибудь ночью подкрались к двери, натолкали в скважину воску и по слепку сработали ключ.
Взвыли дверные петли, жандармский унтер Рукавишников, шагнув к Певцову, доложил:
— Согласно вашего приказания… Вот! — и протянул серебряную мыльницу с вензелем фон Аренсберга; ее нашли при обыске у камердинера.
— Видите! — возликовал Певцов. — А вы говорили… Спер, шельма, под, шумок! Убийцы не за тем приходили…
Камердинер, вновь призванный на допрос, плакал, валялся в ногах и божился неведомо в чем.
— Перестань реветь! — гаркнул Иван Дмитриевич. — Отвечай, зачем князь велел разбудить себя в половине девятого?
— Бес попутал! — рыдал камердинер. — Ничего не знаю!
Позвали кучера. Тот поклялся, что никто ему не приказывал с утра подавать лошадей.
— Князь кого-то ждал к себе, — заключил Певцов, и это была его первая мысль, с которой Иван Дмитриевич мог согласиться.
— К половине девятого или к девяти покойный ожидал какого-то визитера, — повторил Певцов, считая, видимо, что его проницательность не вполне оценили. — Вы поняли? А сейчас я откланяюсь и начну действовать по своему плану.
После отъезда Певцова подкрепились в кухне холодной жареной свининой: князь собирался съесть ее на завтрак.
— Времени нет домой ехать, — сказал Иван Дмитриевич. — А то ни за какие деньги этого порося кушать бы не стал. Все равно что за покойником штаны донашивать.
— Ага, — с набитым ртом поддакнул доверенный агент Константинов. — Последнее дело.
Он был калач тертый, понимал, что для теплоты отношений полезно иногда и возразить начальству, но перед новым патроном устоять не мог, всегда соглашался.
— И не жри тогда! — рассвирепел Иван Дмитриевич. — Ты вообще кем служишь-то? Козлом при конюшне? Чего расселся? А ну марш по трактирам! Если кто французскими золотыми расплачиваться станет, пускай хватают и ко мне волокут.
Константинов исчез, а Иван Дмитриевич заглянул в каморку камердинера. Тот понуро сидел на своем чемодане, со дна которого Рукавишников извлек серебряную мыльницу.
— И взял. — Камердинер вслух продолжил мучившую его мысль. — За апрель-то мне кто теперь жалованье заплатит?
— Заплатят, — пообещал Иван Дмитриевич. — Его величество Франц-Иосиф, император австрийский, он же венгерский король, этого так не оставит… Лучше вот что скажи. Ты когда утром на улицу побежал, парадное было открыто?
Камердинер сказал, что да, открыто, ключ торчал изнутри.
— А вечером, пока князь отдыхал, никто не приходил?
— Никто.
— А парадное?
— Если барин дома, они его не запирали. Только на ночь. Ключ в коридоре клали, на столике… За мыльницу-то меня судить будут или как?
— Погоди! Положим, ты здесь, а князь в спальне. Как он тебя позовет?
Камердинер объяснил: в спальне сонетка есть у изголовья кровати, шнурочек такой, а колоколец — вон он.
— Сбегай-ка, — приказал Иван Дмитриевич. — Дерни.
Через минуту стальной язычок по-птичьи мелко затрепетал, ударяясь в медное нёбо. Звонок был исправен.
— Как же это князь тебя ночью не позвал? — спросил Иван Дмитриевич, едва камердинер вернулся.
Тот сразу смекнул, в чем его могут обвинить, завыл дурным голосом:
— Не звонили они мне! Ей-богу, не звонили! Верите ли?
— Нет. Не верю, — сказал Иван Дмитриевич, хотя наверное знал, что камердинер говорит правду. Мыльницу взял, бестия, а князя не трогал. И звонка не слыхал, не мог слышать, потому что и не было его, звонка-то… Все это Иван Дмитриевич отлично понимал, однако еще раз повторил: — Не верю.
Пускай, сукин сын, помучается, ему невредно.
Итак, бедного князя нарочно перевернули ногами к изголовью, чтобы он не мог дотянуться до сонетки и позвать на помощь.
Картина постепенно прояснялась.
Убийцы вошли в дом между восемью и десятью часами вечера, когда фон Аренсберг отдыхал и наружная дверь была открыта. Сперва притаились в вестибюле — за вешалкой, может быть, а после того, как князь уехал, перебрались в гостиную. Сидели с ногами на подоконнике, за шторой. Попивали водочку. Дождались, убили, взяли со столика ключ и ушли.
Какими сведениями руководствовался Певцов, чтобы из числа обучавшихся в Петербурге югославянских студентов отобрать троих, которые затем доставлены были в Миллионную, какие изучал секретные досье и картотеки, об этом Иван Дмитриевич так никогда и не узнал: жандармские тайны не имеют срока давности.
В гостиной Певцов предъявил студентов камердинеру, и тот сразу указал на худого, горбоносого, с печальным и рассеянным взглядом:
— Он приходил третьего дня.
Остальным разрешили уйти, а горбоносого задержали; это оказался студент-медик Иван Боев, родом из Болгарии.
— Мне все известно, — объявил Певцов таким тоном, что и ребенок, бы понял: ничегошеньки-то. ему не известно. — Князь ждал вас сегодня к половине девятого…
— К девяти, — простодушно поправил Боев.
— Почему не пришли?
— Проспал.
Иван Дмитриевич аж крякнул при таком ответе.
— Ну, брат, — не удержался он, — потому вы до сих пор под турком и сидите.
— Этими бы руками я султана задушил! — Боев растопырил свои тонкие, длинные, как у пианиста, пальцы и медленно, посапывая от напряжения, свел их в кулаки.
— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Певцов. — Покажите! — Он внимательно осмотрел руки болгарина, выискивая след укуса. — Да, есть силенка. — И повел его к стоявшей у подъезда карете.
Больше не было сказано ни слова.
А Иван Дмитриевич, раз на то пошло, не обмолвился ни про беседу с камердинером, ни про сундук. Между тем поговорить надо было, сундук того стоил. Не слишком большой, но прочный, с обитыми листовой медью боками и крышкой, намертво привинченный к полу по всем четырем углам, он стоял в кабинете, князь хранил в нем свои бумаги. Сундук пытались открыть без ключа. Возможно, каминной кочергой — на ней обнаружились свежие царапины. Медь у краев крышки была помята. Ни на самом сундуке, ни поблизости пятен крови отыскать не удалось; очевидно, его пробовали взломать еще до возвращения князя из Яхт-клуба.
Певцов с болгарином уехали без четверти три. Взглянув на часы, Иван Дмитриевич посочувствовал Шувалову: тот должен был представить государю уже шесть докладов, считая по одному в час. А о чем писать?
Тут в коридоре послышались шаги: сам Шувалов и прибыл. Его сопровождал секретарь австрийского посольства с двумя лакеями, пронесшими в спальню красивый гроб. Секретарь деловито рассказывал, что сегодня же гроб законопатят, зальют смолой, как в холеру, через особую дырочку отсосут изнутри воздух, дабы замедлить тление, затем забьют дырочку пробкой и по железной дороге Петербург — Варшава — Вена отправят тело князя в родовое поместье.
Когда гроб вынесли, Шувалов приказал:
— Подайте чернильницу!
Он был прикован к этим ежечасным докладам, как раб к веслу галеры. Взмах. Еще взмах. В промежутках не оставалось времени сообразить, куда движется судно.
— Я хотел бы осмотреть содержимое этого сундука, — сказал Иван Дмитриевич.
— Поздно хватились. Все вывезено в австрийское посольство.
— Ключ дал камердинер?
— Какое там! Вместе с Хотеком перерыли кабинет и нашли. В сигарнице… Занятный ключик. Кольцо сделано в виде змеи, кусающей собственный хвост.
— А что было в сундуке? — спросил Иван Дмитриевич.
Не отрываясь от доклада, Шувалов перечислил: ордена, золотая шпага, деньги в русских банкнотах. Довольно много. Еще папки с документами и пачки женских писем. Именно женских. Они были перевязаны шелковыми ленточками различных цветов. Значит, от разных дам… Жирная клякса упала с пера на доклад и растеклась по государевой титулатуре.
— Черт! — нервно скомкав лист, Шувалов бросил его на пол. — Не занимайтесь пустяками, господин Путилин! Если мы до завтра не схватим убийцу, такие головы полетят, что уж вам-то на своем месте точно не усидеть. Или вы хотите снова стать смотрителем на Сенном рынке?
Когда-то Иван Дмитриевич служил в этой должности, и сейчас угроза шефа жандармов не столько напугала, сколько щекотнула самолюбие; лестно было, что сам всемогущий Шувалов посвящен в, подробности его биографии.
Новый лист, титулатура, несколько строк доклада, в которых свободно уместились все немногочисленные новости, росчерк подписи, и Шувалов укатил. Ближе к Дворцовой площади, где телега ломового извозчика впоролась в фургон с гробом князя фон Аренсберга, толпились, галдя, зеваки, ругались кучера, но вот с местом происшествия поравнялась карета Шувалова, украшенная двуглавым орлом, и разом все стихло — так усмиряются бушующие морские валы, когда с корабля на них льют масло из бочонков. Стоя в эркере, у закрытого окна, Иван Дмитриевич ощутил на лице ледяное дуновение власти. Хозяин требует службы, начальник — повиновения, а настоящая власть, вершинная, уже ни в чем не нуждается, ничего не требует, только бы помнили о ней всегда, в каждую минуту жизни. Подлинная власть похожа на любовь: забыл — значит изменил.
Смерть князя потому и устрашала многих, что убийцы, задушив иностранного дипломата — и не где-нибудь, а в двух шагах от Зимнего дворца, — как бы начисто забыли о существовании этой власти. В такое трудно было поверить. Не бывает такого, тем более в России. Быть не может! Нет, думали Певцов с Шуваловым, преступники ничего не забыли. Помнили. Еще как помнили! Оттого и убили.
На улице появился разносчик с газетами, и камердинер наряжен был купить все какие ни на есть.
Еще раньше, пока Певцов ездил за студентами, Иван Дмитриевич призвал в Миллионную тайного агента Левицкого. Левицкий составил реестр дам, бывших в связи с фон Аренсбсргом за последние два года. Реестр вышел довольно длинен, но нельзя сказать, чтобы сильно порадовал Ивана Дмитриевича. Поскольку Левицкий основывался на случайных встречах и мимолетных обмолвках, большинство дам характеризовалось таким образом, что ничего не разведаешь. Например: блондинка, вдова, любит тарталетки с печенью. Или: рыжая еврейка, имеет той же масти пуделя по кличке Чука. Или так низенькая, при ходьбе подпрыгивает (видел со спины). А то и вовсе написана какая-то бестолковщина: была девицей. И все! Лишь одна дама имела фамилию и даже адрес — госпожа Стрекалова, жена чиновника Межевого департамента, проживающая в Кирочной улице, в доме купца Шухова. Прошлым летом, во время гулянья на Крестовом острове, ее представил князю сам Левицкий.
Ивана Дмитриевича прежде всего интересовали те номера реестра, которые посещали княжескую спальню и могли знать про сонетку. На это Левицкий резонно заметил, что князь как дипломат и человек общества очень пекся о своей репутации; та есть мог, конечно, привезти к себе номер, скажем, третий, но только изредка, будучи в порядочном градусе, когда забывается всякая осторожность, а вообще-то навещал своих пассий на дому. Пригласили кучера, и тот сообщил, что да, было дело, возил барина в Кирочную улицу. «Межевые чиновники часто отлучаются из Петербурга», — шепнул Левицкий.
Попутно выяснилось, что княжеский камердинер прежде служил там же, в Кирочной, и лишь месяц назад занял нынешнее место.
— До него Федор был, — сказал кучер. — Аккуратный лакей, беда, пить стал. Впьяне китайские чашки побил. Лучший фрак у барина во дворе развесил, чтоб ветерком продуло, и прямо под вороньим гнездом… Да он вчера приходил, Федор-то. Жалованье просил недоплаченное. Ну, барин ему тот фрак с чашками и припомнил. А как же! Нашему брату спускать нельзя.
Все так, но Иван Дмитриевич еще утром отметил, что чересчур прост княжеский камердинер. Не таковы бывают у князей камердинеры. На мыльницы не зарятся. Похоже, не случайно этот малый перекочевал с Кирочной в Миллионную. Ишь сокровище! Тут было над чем поразмыслить.
— Вот оно что делает, вино-то! — говорил кучер, объясняя, как найти бывшего княжеского лакея Федора.
Иван Дмитриевич отправил за ним Левицкого. Тот оскорбленно поджал губы при таком поручении, и пришлось его малость поучить. Пускай морду-то не воротит, привыкает, а то навострился, дармоед, на казенные деньги с князьями в вист играть и больше никаких дел знать не хочет. Дудки-с!
Наконец пришел камердинер с газетами. Иван Дмитриевич проглядел их все: о преступлении в Миллионной ничего не сообщалось.
Иван Дмитриевич досматривал последнюю газету, когда в гостиную без стука вошел частный пристав Соротченко. Вслед за ним ввалился какой-то полицейский с мешком в руках.
— Важнейшая, Иван Дмитрич, улика, — сказал Соротченко. — Газеточку позвольте. — Взял газету, хотел положить ее на стол, но почему-то передумал, расстелил на крышке рояля. Затем кивнул полицейскому: — Давай!
Тот развязал мешок, пристроил его устьем на газете и бережно, слегка потряхивая, поднял. На рояле осталось лежать нечто круглое, желтовато-коричневое, жуткое, в чем Иван Дмитриевич не сразу признал отрезанную человеческую голову.
— Нашли, Иван Дмитрич! — объявил Соротченко. На его толстой усатой физиономии читалось окрыляющее сознание исполненного долга.
— Ты зачем ее сюда притащил, болван? — заорал Иван Дмитриевич, с трудом одолевая подступившую к горлу дурноту.
Соротченко погрустнел:
— Эх, думал порадую вас…
— Да я тебе кто? — кричал Иван Дмитриевич. — Ирод, что ли? Чингисхан? Дракула? С чего мне радоваться-то?
Голова лежала на газете лицом к окну — маленькая, темная, со сморщенным ухом, окруженная со всех сторон равнодушно-величественной гладью рояля, невыразимо жалкая в своем посмертном одиночестве, лишившем ее даже тела, и вызывала она уже не ужас, не брезгливость, а сострадание.
Соротченко рассказывал, как в седьмом часу утра полицейский Колпаков, направляясь на службу и проходя Знаменской улицей, возле трактира «Три великана» увидел на земле эту голову, подобрал и отнес в часть. Там она и пролежала без всякой пользы, пока не попалась на глаза самому Соротченко.
— Сюда ее для чего приволок? — устало спросил Иван Дмитриевич.
— Толкуют, австрийскому консулу голову отрубили. Думал, она…
Да-а! Половина шестого только, фонари не зажгли, а молва уже весь австрийский дипломатический корпус в Петербурге под корень извела: посла зарезали, консулу голову отрубили. А приказчик табачной лавки, куда Иван Дмитриевич выбегал купить табаку, доверительно сообщил, что австрияков студенты режут. Войны хотят. Начнется война, тогда государь уедет из Питера со всем войском, а студенты забунтуются.
Иван Дмитриевич покосился на рояль. Вестницей какого-то кровавого хаоса казалась эта голова. Мужская. С бородой и усами. На чьих плечах она сидела? Что происходит?
— Забери ее, — сказал Иван Дмитриевич. — Вместе с газетой… Возле какого трактира нашли?
— «Три великана», Иван Дмитрич.
— Покажешь там. Вдруг половые признают! И сразу мне доложи.
–
Едва успели убраться Соротченко и полицейский с мешком, как грянул новый посетитель — поручик Преображенского полка, чей 1-й батальон был расквартирован напротив дома фон Аренсберга.
Удостоверившись, что перед ним Путилин, поручик спросил:
— Вам известно, что наша армия вооружается новыми винтовками?
Иван Дмитриевич отвечал отрицательно. Он был человек сугубо штатский, даже охоту не любил. Предпочитал рыбалку.
— Старые дульнозарядные ружья переделываются по системе австрийского барона Гогенбрюка, — объяснил поручик, бесцеремонно производя ревизию фарфоровым наядам на каминной доске. — Чтобы заряжать с казенной части. — Для наглядности он положил на ладонь одну из этих дамочек и похлопал ее пальцем пониже спины. — Отсюда. Понимаете?
— Весьма увлекательно, — сказал Иван Дмитриевич. — Только это вы и хотели мне сообщить?
Поручик быстро заглянул в спальню, в кабинет и лишь потом, убедившись, что никто не подслушивает, рассказал, как зимой его приставили к особой команде, проводившей испытания нового оружия. На испытаниях присутствовал личный секретарь барона Гогенбрюка. До обеда стреляли из гогенбрюковских винтовок, затем принесли партию других, изготовленных по проектам русских оружейников, и — странное дело! — все они по меткости боя и по скорострельности дали результат гораздо худший, чем на прежних стрельбах. Никто ничего не мог понять. Изобретатели рвали на себе волосы и чуть не плакали. Инспекторы сокрушенно качали головами. В итоге принц Олвденбургский, в тот день случайно посетивший испытания, рекомендовал поставить на вооружение пехоты именно винтовку Гогенбрюка. И лишь на обратном пути, когда ушли с Волкова поля в казарму, поручик учуял, что от его испытателей попахивает водкой. И ведь не сами напились! Секретарь украдкой подпоил их за обедом. Оттого они медленнее заряжали и хуже целились.
— Ай-яй, как нехорошо, — равнодушно сказал Иван Дмитриевич.
— Слушайте дальше… Я немедленно представил записку в Военное министерство, но ходу ей почему-то не дали. А впоследствии я несколько раз встречал этого секретаря. Он выходил из дома, где мы с вами сейчас беседуем. И еще одно совпадение. Осенью атташе ездил на охоту с принцем Ольденбургским и герцогом Мекленбург-Стрелецким. Все они были вооружены изделиями Гогенбрюка!
— Винтовка-то хоть хорошая? — спросил Иван Дмитриевич.
— Неплохая.
— Так в чем же дело? Пускай.
— Но есть и получше, — поручик начал нервничать. — Скажу без ложной скромности: я сам предложил превосходную модель. Трудился над ней с восемнадцати лет и довел до совершенства. Ударник прямолинейного движения! Представляете? Пружина спиральная! Дайте лист бумаги, я нарисую…
— Не надо, — испугался Иван Дмитриевич.
По этому предмету он знал лишь то, о чем во время унылых семейных обедов по воскресеньям распространялся тесть, отставной майор. Ружье, точнее, русское ружье он считал особым стреляющим добавлением к штыку, который, как известно, молодец, чего про пулю не скажешь. В числе главнейших достоинств, какими должно обладать это второстепенное добавление, тесть полагал два: толщину шейки приклада и вес. Чем толще шейка, тем труднее перерубить ее саблей, когда пехотинец, защищаясь от кавалерийской атаки, поднимет ружье над собой. А тяжесть оружия развивает выносливость у нижних чинов.
— У моей модели прицел на полторы тысячи шагов! — почти кричал поручик. — А у Гогенбрюка всего на тысячу двести. У меня гильза выбрасывается, да! А у него выдвигается вручную. В самой Австрии его систему отвергли, а мы приняли. Почему?
— Может быть, так дешевле обходится переделывать старые ружья? — предположил Иван Дмитриевич.
— На чем бы другом экономили! Я уверен: фон Аренсберг для того помогал Гогенбрюку, чтобы ослабить русскую армию. С этаким-то костылем! А какова ситуация на Балканах? Рано или поздно мы будем драться не только с турками, но и с Веной.
— Далась вам эта ситуация на Балканах!
Поручик понизил голос до шепота:
— Фон Аренсбергу нужно было помешать…
— Вы говорите так, будто знаете убийцу.
— Попрошу не употреблять при мне это слово, — сказал поручик. — Не убийца, нет. Мститель!
— Но не вы же, надеюсь, отомстили князю таким образом?
— Скажу откровенно. Подобная мысль приходила мне в голову… И наверное, не одному мне.
Иван Дмитриевич насторожился:
— Кому же еще?
— Многим честным людям.
— Вы знаете их по именам?
— Имя им — легион! Вам, господин Путилин, уже невозможно отказаться вести расследование. Я вас не осуждаю. Но заранее хочу предупредить: не проявляйте излишнего усердия!
— О чем это вы? Я исполняю свой долг.
— Ваш долг — служить России!
— Ей и служу. Я охраняю покой моих сограждан.
— Граждане бывают спокойны в могучем государстве, — сказал поручик. — А не в том, чья армия вооружена винтовками Гогенбрюка… Могу ли я надеяться, что мститель фон Аренсбергу схвачен не будет?
— Нет, — твердо ответил Иван Дмитриевич. — Не можете.
— Ах так? — внезапным кошачьим движением поручик ухватил его за нос. — Шпынок полицейский!
Нос будто в тисках зажало, и не хватало сил освободиться, оторвать безжалостную руку. От боли и унижения слезы выступили на глазах. Иван Дмитриевич был грузнее телом, в борьбе задавил бы поручика, но с железными его клешнями совладать не мог. Он замахал кулаками, пытаясь достать обидчика, стукнуть по нахальному конопатому носу, но поручик держался на расстоянии вытянутой руки, а его рука была длиннее.
— Попомнишь меня! Ой, попомнишь! — приговаривал он, жестоко терзая пальцами носовой хрящ.
В носу уже хлюпало.
Тогда Иван Дмитриевич воспользовался извечным оружием слабейшего — зубами. Изловчившись, он цапнул поручика за ладонь, в то место, где основание большого пальца образует удобную для укуса выпуклость — бугор Венеры. Мясистость его свидетельствовала о больших талантах поручика в этой области. Вскрикнув, он отпустил Ивана Дмитриевича.
В коридоре загремели шаги.
Поручик зажал кровоточащую рану пальцами левой руки и скользнул к выходу, едва не столкнувшись в дверях с Певцовым. Ротмистр проводил его удивленным взглядом, после с неменьшим удивлением осмотрел покрасневший нос и грустные, набухшие слезами глаза Ивана Дмитриевича. Затем с видом гения, обязанного по долгу службы метать бисер перед свиньями, он милостиво соизволил поделиться с Иваном Дмитриевичем добытыми сведениями.
Месяц назад «Славянский комитет» провел сбор пожертвований в пользу болгар, бежавших от турецких насилий в Австрию и Валахию. Фон Аренсберг вызвался переправить эти деньги. Он хотел завоевать симпатии некоторых влиятельных лиц в Петербурге, сочувствующих славянскому движению, а заодно укрепить престиж Вены среди болгар-эмигрантов. Втайне от Хотека, не одобрявшего подобные затеи, фон Аренсберг принял деньги и выдал расписку. Однако Боеву удалось добиться, чтобы часть пожертвований передали нуждающимся болгарским студентам в России. Третьего дня он приходил к фон Аренсбергу, но тот согласился выдать деньги не раньше, чем «Славянский комитет» оформит новую расписку, и назначил Боеву свидание.
— Почему он не пришел? — спросил Иван Дмитриевич.
Певцов пожал плечами:
— Говорит, прибежал с опозданием. В дом уже никого не впускали. А ночью готовился к экзамену, уснул только на рассвете.
— Что нашли при обыске?
— Ничего существенного. След укуса тоже не обнаружен, я осмотрел ему руки до локтя.
— И отпустили с богом?
— Напротив, посадил на гауптвахту.
— Помилуйте, — удивился Иван Дмитриевич. — На каком основании?
— Я, господин Путилин, излагаю вам голые факты. Выводы оставляю при себе. Иначе результаты собственных разысканий вы невольно начнете подгонять под мои подозрения.
— Вы так думаете? — обиделся Иван Дмитриевич.
— Подчеркиваю: невольно! Я вас не упрекаю. Просто не хочу подавлять авторитетом нашего корпуса. Согласитесь, между полицией и жандармами есть известная разница в положении…
Иван Дмитриевич сдержался, промолчал. Бог с ним! Это обычное жандармское дело — жарить яичницу из выеденных яиц.
— Поймите, человеческая мысль не существует сама по себе, отдельно от общества, — проникновенно вещал Певцов. — Одна и та же догадка в моей голове имеет большую ценность, чем в вашей. А в моих устах — неизмеримо большую! И не потому, что я умнее. Нет! Так уж устроено государство, ничего не поделаешь.
Придавая значительность этой мысли, часы на стене пробили семь.
— Почему князь пригласил Боева в такую рань? — спросил Иван Дмитриевич, возвращая разговор на почву голых фактов.
— Не хотел, чтобы знали о его связях с болгарскими радикалами, — поколебавшись, ответил Певцов. — Как правило, в девять часов он еще спал, и наблюдение за домом устанавливалось позднее.
— За ним следили? Кто?
— Это тайна, затрагивающая государственные интересы России, — надменно заявил Певцов. — Вам она ни к чему.
Сказано было с такой оскорбительной уверенностью, что Иван Дмитриевич аж задохнулся от обиды. Будто по носу щелкнули.
— В таком случае, — сказал он, — советую обратить внимание на того Преображенского поручика. Вы с ним в дверях столкнулись. Не знаю, к сожалению, фамилии. Он изобрел какую-то чудесную винтовку, отвергнутую военным ведомством, — Иван Дмитриевич рассказал о кознях барона Гогенбрюка, в свою очередь не сделав никаких выводов, только факты.
— А сами вы что же? — спросил Певцов.
— Ну-у, тут требуется широкий взгляд на вещи. Политический. Мы в полиции к этому не приучены.
— Однако вы, кажется, решили утаить от меня одно важное обстоятельство, — сказал Певцов.
— Какое? — испугался Иван Дмитриевич.
— Отрезанная голова… Мои. люди разговаривали с приставом Соротченко. Я приехал подробнее узнать о его визите. Что он вам сказал?
— А-а, нес какую-то чушь. Будто австрийскому консулу голову отрубили.
— Наивный вы человек, — снисходительно улыбнулся Певцов. — Все это звенья одной цепи. Да-да! Кто-то стремится посеять в городе панику.
— А чья голова? — спросил Иван Дмитриевич. — Вам известно?
— Не в том дело. Голова-то ничья.
— Как ничья?
— Из анатомического театра. Вчера студент Никольский поспорил с приятелями на бутылку шампанского, что вынесет эту голову. И вынес. Пугал ею девиц, а потом бросил прямо на улице.
— Вот мерзавец! — возмутился Иван Дмитриевич. — Вы арестовали его?
— Установил наблюдение. Боюсь, что этот мерзавец действовал по чьей-то подсказке. Город наводнен слухами. Никто ничего толком не знает, но шепчутся во всех углах.
— А вы велите в газетах напечатать, — посоветовал Иван Дмитриевич. — Так, мол, и так: убит австрийский атташе.
— Вы с ума сошли! Тут же узнают в Европе!
— Зато здесь болтать перестанут… Кстати, вы ведь при лошадях? Не подвезете меня в Кирочную?
–
Едва отъехали, из-за угла вышел доверенный агент Константинов. Не застав Ивана Дмитриевича, он проклял свою собачью жизнь: ноги гудели как чугунные, а еще предстояло обойти трактиры на Знаменской — «Избушка», «Старый друг», «Калач», «Три великана», «Лакомый кусочек». В кармане у него лежала золотая монета с козлиным профилем Наполеона III, императора французов. Иван Дмитриевич нашел ее под княжеской кроватью, в луже керосина, и вручил Константинову в качестве образца — показывать трактирщикам. При успехе монета была обещана ему в вечное и неотъемлемое владение.
Карета катила по Невскому. Вокруг раздавались крики извозчиков и кучеров, слышался неумолчный шелест литых резиновых шин, похожий на шипение пивной пены, веселая нарядная толпа с гулом текла по обеим сторонам проспекта, как всегда бывает в первые теплые весенние вечера.
— Чувствуете? — мрачно проговорил Певцов. — Повсюду неестественное лихорадочное возбуждение.
Иван Дмитриевич хмыкнул:
— Весна…
Карета была на рессорах, плавное ее покачивание располагало к откровенности.
— Весна? Может быть. Но мне знаете кто на ум приходит? Не Лель с дудочкой! Михаил Бакунин, как ни странно. Слыхали о таком? Да, социалист. Эмигрант. Революционеры всей Европы на него молятся. Он у них вроде папы. Говорит, что с этой братией, — Певцов указал на группу студентов у афишной тумбы, — каши не сваришь. Все маменькины сынки, крови боятся. В тайные же общества нужно вербовать всякое отребье. Уголовных, понимаете ли. Он эту сволочь по-научному называет: разбойный элемент. То они просто так убивали и грабили, а теперь будут с теорией — чтобы вызвать брожение в обществе. При всеобщем возбуждении социалистам легче захватить власть. Как в Париже…
Иван Дмитриевич подумал, что подобная идея может возникнуть у человека, никогда не бывавшего в воровском притоне. И всерьез поверить в ее осуществимость способен лишь такой же человек.
Певцову определенно пошла бы чалма. Индийский факир. Овал собственного пупа — вот арена его деятельности.
— Вы думаете, что фон Аренсберг пал жертвой этих теорий? Тогда стоит, пожалуй, другими глазами взглянуть на ту косушку из-под водки. Помните, я ее за шторой нашел? Болгарин, наверное, предпочел бы вино.
— В самом деле, — Певцов опять заглотнул наживку, задумался.
В Кирочной улице, возле четырехэтажного здания, принадлежащего купцу Шухову, Иван Дмитриевич вылез из кареты.
— Вы здесь живете? — спросил Певцов, брезгливо озирая темную обшарпанную громадину доходного дома.
— Да, — кивнул Иван Дмитриевич.
Выждал, когда карета свернет за угол, и направился в дворницкую — выяснять, в каком подъезде и этаже нанимают квартиру супруги Стрекаловы.
Через десять минут высокая брюнетка лет тридцати с небольшим вышла в гостиную, где ее дожидался Иван Дмитриевич, и, когда он назвал свое имя и должность, сказала, что муж в отъезде.
— Мне нужны вы, мадам.
Жестом полководца, определяющего место для лагеря, она указала ему на стул, а сама опустилась на крошечный турецкий пуфик.
На стене висела фотография — портрет унылого, щекастого и толстогубого мужчины в парадном мундире Межевого департамента. Под фотографией — две скрещенные сабли.
— В каких кампаниях участвовал ваш супруг? — вежливо осведомился Иван Дмитриевич.
— Ни в каких не участвовал.
— Отчего же сабли?
Не ответив, она сморщила нос, и эта ее гримаса, исполненная чисто женского, даже скорее девичьего презрения, была понятней любых слов. Только сейчас Иван Дмитриевич оценил особую стать своей собеседницы. В ее мощной шее, в сильных, но пленительно-вяло двигающихся руках, в прямой спине и маленькой голове с тугим пучком черных волос виделось нечто завершенно-прочное, литое. Вместе с тем ничего мужеподобного. Такая женщина, имеющая такого мужа, и впрямь могла полюбить князя фон Аренсберга, в прошлом лихого кавалериста, героя сражений с итальянцами и альпийских походов.
— Я пересяду, — сказал Иван Дмитриевич, вставая со стула и усаживаясь в кресло спиной к портрету Стрекалова. — Разговор пойдет о таких вещах, что мне не хотелось бы видеть перед собой глаза вашего супруга…
— У меня мало времени, — перебила Стрекалова. — Я жду гостей к ужину.
— Гостей сегодня не будет, — ответил Иван Дмитриевич.
— Что вы хотите этим сказать?
— Мадам, поймите меня правильно, — Он начал издалека, хотя оглушить нужно было сразу, с налету, и посмотреть… Но духу не хватало, чтобы так, сразу. — Я никогда не подвергал сомнению право женщины свободно распоряжаться своими чувствами. Особенно если это не наносит ущерба браку. Но я не одобряю русских красавиц, отдающих сердца иностранцам. Это напоминает мне беспошлинный вывоз драгоценностей за границу.
— Я не драгоценность! А вы не таможенник… Что вам от меня нужно?
— Видите ли…
— А, кажется, я догадываюсь, — Стрекалова облегченно засмеялась. — Господи! Да успокойтесь вы! Мой муж ни о чем не подозревает. Да если бы даже и знал! Вы только поглядите на него! Хорошенько поглядите! Ну что? Разве такой человек осмелится вызвать Людвига на дуэль? Вы боитесь дипломатического скандала? Успокойтесь, господин сыщик. Скандала не будет.
— Князь фон Аренсберг мертв, — сказал Иван Дмитриевич. — Его убили сегодня ночью. В постели.
Горничная, видимо, подслушивала за дверью, потому что вбежала тут же. Вдвоем еле подняли Стрекалову и перетащили на диван. Она не подавала признаков жизни. Прежняя жизнь в ней кончилась теперь должна была народиться и окрепнуть новая.
На вопрос, где хозяин, горничная отвечала, что барин вчера и позавчера ночевал в Царском Селе, у него там дела по службе. Она, как клуша, с причитаниями металась вокруг бездыханно распростертой барыни, держа в одной руке стакан с водой, в другой — салфетку, и не решалась употребить в дело эти предметы. Иван Дмитриевич велел потереть виски и покурить ароматной свечкой, если есть. Якобы в поисках этой свечки он открыл дверцу буфета, увидел грошовые фаянсовые чашки, толстые тарелки с отбитыми краями и ополовиненную бутылку мадеры с торчащим из нее прутиком — зарубка на нем отмечала уровень вина. Такой же прутик воткнут был в банку с вареньем. Иван Дмитриевич закрыл буфет и еще раз внимательно оглядел комнату: дешевые бумажные обои со следами кошачьих когтей, продырявленный диван в клопиных пятнах, засаленное кресло времен Крымской войны, самодельный пуфик. Обстановочка рублей на пятьсот годового жалованья. И конечно, кенарь у окошка. Поет птаха, томит душу вечной тоской по иной жизни. С кухни волнами наплывал запах жаренного на жиру лука. Горничная, разумеется, еще и кухарила.
Возобновлять разговор не имело смысла, однако Иван Дмитриевич покинул квартиру лишь после того, как Стрекалова вновь открыла глаза. Она молча смотрела в потолок, в одну точку, где трещины на штукатурке змеились, как плюмаж кирасирского шлема. Князь раньше служил в кирасирах, вспомнил Иван Дмитриевич.
Выйдя из подъезда, он кликнул извозчика и поехал на Фонтанку, к Шувалову — вечером приказано было отчитаться в ходе расследования.
А в чем отчитываться? В том, что Стрекалова любила князя, что обморок настоящий? Что кенарь в клетке поет о любви?
Извозчик, узнав начальника сыскной полиции, спросил:
— Говорят, всем офицерам велено из отпусков ехать. Война будет.
Иван Дмитриевич поинтересовался, что еще говорят.
— Разное… Будто турецкому посланнику в дом свинью запустили. По ихнему басурманскому закону этой обиды хуже нет. Монах какой-то в мешке принес и пустил через окно. И государь его султану не выдал, приказал в лавре спрятать…
Самое странное, что все эти дикие слухи сливались в одном русле с подозрениями Певцова, словно питали друг друга.
Начинало смеркаться. Фонари, зажженные при полном свете дня, горели уже через два на третий, но на Фонтанке, в кабинете шефа жандармов желтели все три окна.
Шувалов сидел за столом, сочиняя очередной доклад в Зимний дворец. Когда бы государь читал их с тем же напряжением, с каким они писались, эти доклады должны были стать для него изощреннейшей пыткой. Так китайцы капают преступнику воду на выбритое темя: человек сходит с ума от ожидания следующей капли.
— Это двенадцатый, — сказал Шувалов, вручая дежурному офицеру свой опус. — И конца не видать.
Иван Дмитриевич спросил, нельзя ли ежечасные доклады заменить ежедневными.
— Ни в коем разе. Распорядок должен висеть над нами, как дамоклов меч. Без распорядка в России не может быть и порядка. А порядок — основа справедливости.
В кабинете у Шувалова имелось трое часов — настенные, настольные и напольные. Все они показывали разное время.
— Эти доклады, — наставительно произнес Шувалов, — не напрасная трата времени, как вы считаете. Наедине с чистым листом бумаги я глубже вникаю в суть дела. Я убежден: убийство было тщательно подготовлено. Певцов прав. Нужно найти в себе мужество признать, что князь фон Аренсберг пал жертвой чьей-то хитроумной интриги.
Иван Дмитриевич помалкивал, не возражал, хотя опыт подсказывал ему, что в обычной жизни убийство — это чаще всего случайность. Замысел рождается мгновенно и тут же приводится в исполнение.
Выслушав рассказ о сонетке в княжеской спальне и о визите на Кирочную, Шувалов начал сердиться:
— Любовь, ревность, оскорбленное самолюбие — все эти мелкие житейские страстишки, с которыми вы, полицейские, привыкли иметь дело, здесь не в состоянии ничего объяснить. Мы расследуем преступление государственной важности. Обретите же наконец соответствующий масштаб мысли!
— Я хочу сказать, что князя убил человек, бывавший у него в спальне.
— Допускаю. Но что вы прицепились к этой Стрекаловой? Не сама же она связала своего любовника по рукам и ногам и задушила подушками? И главное, зачем?
— А муж? — напомнил Иван Дмитриевич.
Шувалов схватился за голову:
— Что за испанские страсти бушуют в вашем воображении! Мы не в Севилье!
— Недавно я читал статью в медицинском журнале, — сказал Иван Дмитриевич. — Автор доказывает, что в Петербурге девочки созревают раньше, чем в Берлине и Лондоне. Примерно в одном возрасте с итальянками.
— Это вы к чему?
— К вопросу о темпераменте русского человека.
— Вы думаете, мне не хочется верить, что князя придушил рогоносец-муж, ревнивая любовница или его же собственный лакей, польстившийся на серебряную мыльницу? Очень хочется. Но не могу я в это поверить, поймите! Так запросто не убивают иностранных дипломатов. Тем более в России. Я лично подозреваю польских заговорщиков. Ведь на графа Хотека тоже совершено покушение.
— Издали бросить кусок кирпича и убить человека? Навряд ли, — усомнился Иван Дмитриевич.
— Важен факт! Кстати, откуда вам это известно?
— Слух прошел.
— Удивительно! Все знают всё и даже больше того. Хотеку, например, кто-то сказал, что фон Аренсберга убили мы, жандармы. Он будто связан был с русскими эмигрантами. Каково?
— А что, действительно был связан? — заинтересовался Иван Дмитриевич.
— И вы тоже! — огорчился Шувалов. — Разумеется, нет. Но не случайно ползут эти слухи. Кто-то стремится подорвать влияние нашего корпуса…
Сидя у стены, как проситель, Иван Дмитриевич слушал, поддакивал, а на языке вертелся вопрос: кто следил за домом князя? И было чувство, что он сел за один стол с игроками, которые заранее распределили между собой выигрыш и проигрыш.
— Хотек ведет себя вызывающе, — говорил Шувалов. — Мне он не доверяет и требует поручить расследование представителю австрийской жандармерии. Но этого не допускает честь России!
— Правильно, ваше сиятельство! — горячо одобрил Иван Дмитриевич.
Честь России никогда не была предметом его насущных забот, однако нахальство австрийского посла заставило ощутить себя гражданином великой державы, чье место в мире и чья гордость зависят, оказывается, не только от мудрости канцлера Горчакова или боевых качеств гогенбрюковской винтовки, но и от того, хорошо ли он, Иван Дмитриевич Путилин, делает свое дело.
— И это не все, — пожаловался Шувалов. — Хотек предъявил еще два требования: поставить вне закона деятельность «Славянского комитета» и в знак траура приспустить флаг на Петропавловской крепости. При отказе намекал на возможность разрыва дипломатических отношений.
— Чем это грозит? — обеспокоился Иван Дмитриевич.
— Пока трудно сказать. Но в Вене есть круги, которые могут использовать инцидент в Миллионной как предлог для антирусской кампании. Ситуация такова, что достаточно бросить камешек… Вслед за ним низринется лавина…
Как всегда в минуты волнения, Иван Дмитриевич начал заплетать в косицу правую бакенбарду — привычка, от которой его тщетно пыталась отучить жена. Он ничего не понимал. И все-таки мысль о сонетке немного успокаивала. Стоило потянуть за сонетку, и весь этот чудовищный бред расползался, как костюм Арлекина. Такой костюм на домашнем спектакле для избранных демонстрировал актер Лазерштейн. Иван Дмитриевич, будучи еще простым сыскным агентом, проник туда под видом рассыльного из ресторана, выслеживая одного лжебанкрота из купцов. Арлекина играл сам Лазерштейн. По ходу спектакля партнер дернул незаметную ниточку в его ярком платье, и весь костюм, виртуозно сметанный единственной ниткой, вдруг развалился на куски; под рукоплескания приятелей среди вороха разноцветного тряпья остался стоять тощий, как скелет, веселый Лазерштейн в одних панталонах.
Вокруг преступления в Миллионной и Певцов, и Шувалов, и Хотек громоздили черт-те что и сами пугались эха собственных подозрений. В Петербурге эхо как нигде. Но стоило потянуть за сонетку, и все расползалось. Дело было просто. Иван Дмитриевич мрачно теребил косичку, сплетенную из правой бакенбарды. Какие к черту заговорщики! Хотелось подойти к окну, рвануть раму и крикнуть на всю Фонтанку, на весь город: «А дело-то просто!» — Может быть, я слишком устал за сегодняшний день, — Шувалов страдальчески потер пальцами виски. — Но мне кажется, что слухи о смерти князя начали распространяться еще до того, как он был убит.
Дней за десять до преступления в Миллионной Иван Дмитриевич, облачившись в драное пальтецо из серой коломянки и повязав голову под фуражкой бабьим платком, чтобы не видны были бакенбарды, хорошо известные всем питерским уголовным, шнырял среди портовых амбаров. Там, как доносил один из агентов, прятал нахищенное добро неуловимый Ванька Пупырь, бандит и беглый каторжник.
Пупырь был грозой Петербурга. Сорванные с прохожих шубы, шапки, часы и кольца исчислялись уже сотнями. При этом были найдены три трупа, и все три с проломленными головами: по слухам, Пупырь орудовал гирькой на цепочке, причем ходили слухи, что гирька у него не чугунная и не медная, а золотая. Конечно, Иван Дмитриевич этому не верил. Но он знал: при блеске этой гирьки сами слетали с голов собольи шапки, а перстни, десятилетиями не сходившие с пальцев, слезали легко, как по мылу. Пупырь был жесток и осторожен. Выдирая у какой-то мещанки копеечные серебряные сережки, он порвал ей уши, а девочке, поднявшей крик, разбил кулаком лицо. На свой промысел Пупырь выходил всегда один, без помощников, поэтому изловить его было трудно. Вот и с портовыми амбарами не повезло, агент ошибся. Иван Дмитриевич шел по берегу, когда услышал приятный гудок баритонального тембра: итальянский пароход «Триумф Венеры» швартовался у причала. Он прибыл в Россию с грузом апельсинов и лимонов.
Так рассказывал дед, и в детстве я верил безоговорочно. А позднее засомневался: название у парохода чересчур декадентское, подходящее для конца века, но не для семьдесят первого года. К тому же конец апреля, пускай начало мая по новому стилю. Не рановато ли для навигации? Да и груз не по сезону.
Дед ничуть не смутился. Мои сомнения относительно груза и навигации он попросту отмел, не снисходя до объяснений, а про название сказал, что в поместье у Путилина-младшего не случайно имелся ялик того же имени. За год до смерти Иван Дмитриевич сам его построил и сам окрестил.
Итак, 25 апреля 1871 года «Триумф Венеры» стоял в порту, но дед не торопился объяснять, какую роль этот итальянский пароход сыграл в дальнейших событиях. Он в кажущемся беспорядке разбрасывал по холсту мазки и линии, чтобы потом одним движением кисти объединить их в целое, ослепить мгновенным проявлением замысла, до поры скрытого в хаосе.
Выйдя от Шувалова, Иван Дмитриевич завернул в ближайший трактир.
— Что, Иван Дмитрич, притомились? — деликатно спросил трактирщик, сгружая на столик соленые грибочки, положенные из уважения к гостю в фарфоровую сахарницу. — Ну да бог милостив! Сыщете злодеев, так вас австрийским орденом и пожалуют.
— И ты знаешь? — печально поглядел на него Иван Дмитриевич.
— Мы не хуже других. Я еще вчера знал.
— Чего мелешь? Сегодня ночью его убили.
— Так, — согласился трактирщик. — Пущай народ думает, что сегодня. А то языками чесать станут: полиция, мол, мышей не гоняет…
— Погоди. Кто тебе сказал, что вчера?
— Вечером сидели двое. Промеж себя толковали. Каюк, говорят, князю Анцбурху.
— Вчера вечером? — беспомощно переспросил Иван Дмитриевич.
— От меня, Иван Дмитрич, ни одна душа не узнает. Молчок! Я политику понимаю… Но уж вы когда орден получите, милости прошу к нам. Во всю залу столы накрою. У меня стерлядки камские, вина прямо из Франции, в бутылках выписываем…
Иван Дмитриевич опрокинул стопку, налил другую и лишь после нее подцепил вилкой грибочек.
Шувалов сказал, что слухи о смерти князя поползли раньше самой смерти. Теперь это предположение не казалось бредовым. Но в итоге наплывал совсем уж невыносимый бред. Что же получается? Князь играл в карты и пил вино в Яхт-клубе, ехал на извозчике, ложился спать, а сам уже был мертв, и многие в городе об этом знали.
Доверенный агент Константинов разыскал того извозчика, который ночью отвозил князя домой. Выяснилось, что от клуба отъехали в три часа утра, в Миллионную прибыли чуть не к четырем, лошадь была сама не своя, упрямилась, ржала, будто пугалась чего-то, вот и добирались целый час.
Выходит, и лошадь догадывалась, что везет мертвеца?
И все-таки в заговорщиков Иван Дмитриевич по-прежнему не верил. Раб опыта, он знал, что хитросплетения обычной жизни сложнее любой интриги, а случайность и страсть — самые коварные заговорщики.
— Сколько с меня? — спросил он.
— Нисколь. Орден получите, отпразднуем. Тогда за одно и посчитаемся.
— Нисколь так нисколь, — Иван Дмитриевич уважал малую экономию. — А хороши у тебя груздочки.
— Я вам их сейчас в скляночку наложу, — обрадовался трактирщик. — Домой придете, покушаете.
Певцов, конечно, этого бы не одобрил. Взятка, дескать. Но взятка взятке рознь. Иван Дмитриевич, например, имел мужество принять хабар от купца Федосова, растлителя малолетних, а потом все равно поступил с ним, как того требуют долг и совесть. Полученные же деньги пожертвовал на воспитательный дом. Это жандармы, белая кость, носятся со своей невинностью как с писаной торбой. Принимая грибочки, Иван Дмитриевич как бы устанавливал между собой и трактирщиком некую связь, которая вспоследствии им обоим могла пригодиться. И что из этого? Какой вред государству? Лишь слабосильное, не уверенное в своей правоте государство видит угрозу себе во всякой личной связи должностного лица. Россия, слава богу, не такова.
Опорожнив графинчик, Иван Дмитриевич подошел к бильярду и помутневшим взором уставился на зеленое поле. Один из игроков ткнул кием, каменный шар, перескочив через борт, с грохотом рухнул на пол. Иван Дмитриевич подобрал его, положил на суконную лужайку. Шар покатился важно, медленно. Он словно вернулся сюда из другой жизни, и теперь ему, ступившему за роковую черту, вся тутошняя стукотня казалась суетным и бессмысленным делом. Глядя на этот шар, Иван Дмитриевич представил, как Стрекалова, обретя после обморока новое бытие, с недоумением озирает обстановку прежнего своего существования: пуфик, скрещенные сабли, кенарь в клетке. Кто обмирает, тот заживо на небесах бывает, и пуфики не про них. Для чего ей быть здесь? Она одевается, выходит из дому. Подзывает извозчика. Едет. Куда? В Миллионную, само собой. Ведь камердинер князя — свой человек. Неужто не впустит бывшую хозяйку?
Иван Дмитриевич сунул скляночку с грибами в карман сюртука и вышел из трактира.
Певцов предполагал, что князя убил Боев с целью завладеть всей суммой, собранной в помощь болгарским эмигрантам, и пустить ее не на филантропию, а на закупку оружия для повстанцев. Он неоднократно заявлял членам «Славянского комитета», что лучший способ помочь пострадавшим от турецких насилий — это отомстить за них. Но открыть сундук, где хранились деньги, Боев и его сообщник не сумели. Князь даже под угрозой смерти не выдал им ключ. Пришлось довольствоваться револьвером и французскими золотыми.
Хотя Певцов ничего не сказал об этом Ивану Дмитриевичу, тот сам догадался. Не бог весть какие сложные умозаключения!
Но Иван Дмитриевич еще не знал другого: студент-медик Никольский был наконец арестован. Схватили его в тот момент, когда, пьяный, он ломился на квартиру к Боеву, который уже сидел на гауптвахте. Допрошенный Певцовым, Никольский показал: голову он украл сам, без чьего-либо наущения, а к Боеву шел, потому что они приятели, вместе учатся, хотел попросить у него полтинник на опохмелку.
Разумеется, Певцов не поверил Никольскому. Понимал: за спиной этого недоумка стоят какие-то темные силы. Что-то он скрывает, недоговаривает.
Певцов приказал Никольскому раздеться до пояса, осмотрел его белые жидкие телеса и, не обнаружив следа укуса, отпустил восвояси. Сам поехал искать Преображенского поручика, чтобы на всякий случай потянуть и за эту ниточку, а двоих жандармских филеров по-прежнему отправил следить за Никольским. Тот со страху протрезвел, шагал быстро. Прижимаясь к стенам домов, филеры двигались за ним по противоположным сторонам улицы, скоро вся троица бесследно растворилась в толпе на Литейном.
Еще не стемнело, и окна в доме князя теплились тревожной скупой желтизной, даже мысли не вызывающей о домашнем уюте.
— Только не говорите ей про мыльницу. Прибьет! — шепнул камердинер и поспешно убрался в свою каморку.
Иван Дмитриевич прошел в гостиную, откуда сквозь открытую дверь спальни сразу увидел Стрекалову. Она стояла над аккуратно прибранной постелью — ложем любви и смерти. Черные волосы, черное платье. Ватное пальто-дульет небрежно переброшено через подлокотники кресла.
Давно, в первые годы после свадьбы, Иван Дмитриевич иногда задумывался о собственных похоронах. Он боялся, что за его гробом жена пойдет неряшливо одетая, заплаканная, растрепанная. Настоящая женщина и перед мертвым возлюбленным должна заботиться о своей внешности. Чем сильнее горе, тем больше внимания туфлям, платью и шляпке. В этом проявляется истинная любовь, а не в слезах, не в заламывании рук.
Судя по тому, как выглядела Стрекалова, любовь ее не подлежала сомнению. Но очень уж ладно сидело на ней траурное платье. Где она его взяла? Может, заранее сшила?
Когда Иван Дмитриевич входил в гостиную, дверь взвыла несмазанными петлями, но Стрекалова не обернулась. Этот звук был ничто по сравнению с тем беззвучным воплем, который жил в ее груди.
— А, это вы, — она не удивилась. — Нашли убийцу?
— Пока нет.
— И не найдете.
— Вы так думаете?
— Уверена. А если и найдете, то не арестуете.
— Вот как? — он иронически вскинул брови. — Почему?
— Побоитесь.
— Я начальник сыскной полиции. Чего мне бояться?
— Невелика фигура… Побоитесь, побоитесь.
Начало разговора было многообещающим, но Иван Дмитриевич решил не гнать лошадей. Сама все скажет, не утерпит. Впрочем, надо ей дать понять, с кем имеет дело. Он с нарочитой сановной вальяжностью расстегнул сюртук, бесцеремонно скинул дульет на кровать и развалился в кресле. Но, нагибаясь, нечаянно задел Стрекалову отлетевшей полой сюртука. Лежавшая в кармане скляночка стукнула ее по бедру.
— Что у вас там? — спросила она.
Человек, таскающий при себе склянки с солеными грибами, навряд ли способен поймать убийцу.
— Что? — Иван Дмитриевич с невозмутимым видом хлопнул по карману. — Это револьвер.
Стрекалова впервые взглянула на него с уважением. Но тут же безнадежно махнула рукой;
— Он вам не поможет. Все равно побоитесь.
— Да говорите же прямо! Кто убийца? Вы знаете?
— Побоитесь, побоитесь, — как заведенная повторила Стрекалова. — Никто не позволит вам уличить этого человека. Тем более арестовать его.
Рука Ивана Дмитриевича вновь дернулась к правой бакенбарде, чтобы заплести ее в косичку. Поясница взмокла от пота. Неужели Хотек прав? Нет, не может быть! А если все-таки прав? Если и в самом деле к убийству причастны жандармы? Дыма без огня не бывает, это же их логика. Трое часов, показывающих разное время, предстали знаком тройственной сущности графа Шувалова: он был един в трех лицах. Каждое из них делало свое дело, не докладываясь двум другим, и жило в своем времени.
— Кажется, я догадываюсь, кого вы имеете в виду, — сказал Иван Дмитриевич. — Это его подчиненные следили за домом князя?
— Так вам все известно? — поразилась Стрекалова.
— Все.
— Тогда будем говорить прямо. Да, граф приставил своих людей к Людвигу, потому что боялся и ненавидел его.
«Ну, голубушка, — с жалостью подумал Иван Дмитриевич, — ежели ты, милая, замахнулась на самого Шувалова, союзники не сыщутся. Что толку в твоих статях!»
— Значит, из-за него, — Иван Дмитриевич не мог заставить себя произнести вслух фамилию шефа жандармов, — вы должны были покидать эту… — он хотел употребить слово «постель», но в последний момент нашел более деликатное, — эту опочивальню еще затемно.
Стрекалова не знала, то ли радоваться осведомленности собеседника, то ли ненавидеть его за такое мелочное многознание, которое унижает ее женскую гордость.
— Да, я уходила отсюда рано утром. Крадучись. Как горничная от барчука. Но я не стыжусь этого. Слышите? Не стыжусь! Людвиг любил меня. Но он был дипломат. Ему следовало заботиться о своей репутации. Иначе он бы никогда не стал послом. Пришлось даже уволить швейцара, тот доносил о нем…
— И камердинера, — добавил Иван Дмитриевич.
— Нет. Прежний лакей сильно пил, и я предложила взамен своего. А он все проспал, свинья! — Сидя на кровати, Стрекалова старательно утюжила рукой покрывало, на котором и без того не было ни морщинки. — Ну что, возьметесь уличить убийцу?
Иван Дмитриевич молчал.
— Струсите, не возьметесь. Этот негодяй…
— Только не называйте имен! — перебил ее Иван Дмитриевич: из гостиной раздался вой дверных петель, затем послышался голос Певцова.
Певцов явился не один, привел с собой преображенского поручика. Тот как раз принял дежурство по батальону, и вести его было недалеко, всего через улицу.
— Вот такая у нас служба, ротмистр! Спать не дает, — посетовал Иван Дмитриевич, даже не взглянув на своего обидчика.
Затем он вернулся в спальню, а Певцов с поручиком остались беседовать в гостиной.
Разговор шел одновременно в обеих комнатах.
Певцов. По-вашему, князя фон Аренсберга мог убить любой, кому дорого могущество России?
Поручик. Имя им — легион.
Иван Дмитриевич. Прошу говорить потише.
Стрекалова. Вы уже боитесь…
Иван Дмитриевич. Вернемся к тому лицу, о котором мы говорили.
Стрекалова. Он хотел опорочить Людвига перед государем. Выставить его развратником, игроком, пропойцей.
Иван Дмитриевич. А это не так?
Стрекалова. Вам, наверное, кажется странным, что я полюбила этого иностранца. Но клянусь, его деньги меня не интересовали! Он был настоящий мужчина, истинный рыцарь, каких я не видела вокруг себя. Воевал в Италии. Падал с конем в пропасть. Восемь раз дрался на дуэли. Все будочники отдают ему честь. А мой муж, когда возвращается из гостей навеселе, сам норовит снять шляпу перед каждым полицейским. Он боится начальства, боится быстрой езды, гусей, простуды, моих слишком ярких туалетов, снов с четверга на пятницу, холеры и войны с англичанами: вдруг британские корабли с моря будут обстреливать нашу Кирочную улицу?
Певцов. Где вы провели сегодняшнюю ночь?
Поручик. У дамы.
Певцов. Ее имя?
Поручик. Как вы смеете? На такие вопросы я не отвечаю.
Певцов. Хорошо… Почему у вас перевязана рука?
Поручик. Шомполом оцарапал.
Певцов. Будьте любезны снять повязку… Так-так. По-моему, это след укуса.
Поручик. Совсем забыл! Я же на другой руке шомполом. А тут меня собачка цапнула.
Певцов. Собачка?
Поручик. Такой рыжий пуделек. Зовут Чука. Зубастая, стерва!
Певцов. Интересная собачка. Похоже, у нее человеческие зубы.
Стрекалов а. Когда мой муж хотел ублажить меня, то приносил домой полфунта урюка. А ночью, желая склонить к ласке, нежно шептал на ухо, что я, только я одна сумела открыть ему глаза на целительные свойства черничного киселя. Людвиг же говорил, что из-за меня начинает понимать и любить Россию. А ведь он был дипломат! Его любовь могла иметь далеко идущие последствия. Оставаясь женщиной, любящей и любимой, я чувствовала свое политическое значение. От моего платья и прически зависели, может быть, судьбы Европы. Вот величайшее счастье, доступное женщине! К тому же Людвигу прочили место посла… Скажу прямо: я даже мечтала обратить его в православие.
Иван Дмитриевич. Вы ревновали князя к другим женщинам?
Стрекалова. Теперь это уже неважно.
Иван Дмитриевич. Мне нужно кое о чем спросить камердинера. Пожалуйста, позовите его.
Стрекалова. Сейчас.
Иван Дмитриевич. Зачем ходить? Он у себя в каморке.
Стрекалова. Не кричать же! Да он и не услышит.
Иван Дмитриевич. И кричать не надо. Есть звонок.
Стрекалова. Где?
Певцов. Скажите честно, кто вас укусил?
Поручик. Да не все ли вам равно! Может быть, это след любовной страсти?
Певцов. А может быть, вы пытались кому-то зажать рот? Чтобы нельзя было позвать на помощь…
Сбоку от изголовья княжеской кровати висела большая картина, изображающая трех обнаженных итальянок на фоне Везувия. Они стояли с крохотными кувшинчиками, в которых воды хватило бы только чай заварить. А итальянки из них собирались мыться. Вот она, хваленая европейская чистоплотность!
Желтый, под цвет обоев, шнурок-сонетка проходил по стене за этой картиной. Снизу торчал лишь самый кончик. Он терялся в багетовых завитках рамы и со стороны был почти не заметен.
Иван Дмитриевич еще раньше понял, что камердинер ни в чем не виноват. Ему-то зачем было бы оттаскивать князя от изголовья? Пускай бы звонил сколько влезет.
Теперь можно снять подозрение и со Стрекаловой.
Бедная! Тебя выставляли отсюда рано утром, как гулящую девку, даже без завтрака, ведь если б подавался завтрак, ты знала бы про этот шнурок. Твой возлюбленный нехотя вставал и в одном белье, позевывая, провожал тебя не далее чем до дверей гостиной. Затем, напившись кофе, нежился в постели, разглядывал голых итальянок, сличал их прелести с твоими: тут бы немного убрать, тут выгнуть покруче, а ты одиноко шла по улице, дрожа от утреннего морозца, и твой же собственный бывший лакей с гнусной ухмылкой на роже смотрел из окна тебе вслед.
— Возможно, гроб еще не отправили на железную дорогу, — сказал Иван Дмитриевич. — Поезжайте в. посольство, проститесь.
— В посольство? Никогда!
— Знаете, — мягко заговорил Иван Дмитриевич, — прошлой весной у меня маменька из саней выпала, головой об лед. Не чаяли, что жива будет. Нет, поправилась. Тот свет повидала и назад пришла. Ну, я ее спрашиваю: «Как, маменька, страшно помирать?» А она мне: «Уж так сладко! Будто, говорит, каждую мою жилочку в бархат оборачивали…» Может, и у князя было вроде того.
Иван Дмитриевич вообще жалел женщин. Просто так, без всяких причин, лишь за то, что они — женщины, хотя обычно хотелось пожалеть маленьких, воздушных, не таких, как Стрекалова. Но сейчас это могучее литое тело казалось беспомощным и слабым. Угораздило же ее!
— У вас есть улики? — спросил он.
Она покачала головой:
— Нет.
— Ну-у, — протянул Иван Дмитриевич. — Тогда о чем разговор?
— Но ведь вы сыщик! — она смотрела на него с каким-то вымученным кокетством, и в голосе ее звучали капризные нотки, словно речь шла о пустячном одолжении. — Уличите его!
— И что дальше?
— С этими уликами я дойду до государя. И обещаю не упоминать вашего имени.
Уличить шефа жандармов? Безумная затея. Однако Иван Дмитриевич начал колебаться.
— Я вам нравлюсь? — вдруг спросила Стрекалова, игриво-жалким движением поправляя прическу. — Помогите мне отомстить. Я буду вашей…
— У меня жена есть, — хрипло сказал Иван Дмитриевич.
Истошный вопль донесся из-за двери.
— Он меня цапнул! — орал поручик. — Он! Приятель ваш! Путилин!
Иван Дмитриевич выскочил в гостиную.
— Признавайтесь! — бросился к нему поручик. — Это же вы меня укусили! Что молчите? Вы или не вы?
— Или, может быть, князь фон Аренсберг, — сказал Певцов.
— Вот вам! Видали? — поручик показал ему кукиш. — Хотите русского офицера козлом отпущения сделать? Перед австрияками выслуживаетесь?
— Послушайте, поручик, — примирительно проговорил Певцов. — Скрыться от нас вы все равно не сумеете. Ступайте-ка в батальон, успокойтесь, обдумайте свое положение. Я подожду здесь.
— Черта с два дождетесь меня!
— В таком случае я приду за вами сам.
— С лестницы спущу! — пообещал поручик.
— Я приду не один… Рукавишников!
Жандармский унтер с шашкой на боку вырос у порога.
— А я, — распалился поручик, — подниму взвод моих молодцов!
— Не советую, — сказал Иван Дмитриевич.
— Ага! — обернулся к нему поручик, потрясая прокушенной ладонью. — Так вы нарочно оставили мне эту метину? Подлец! — Он с лязгом обнажил шашку и двумя ударами крест-накрест рубанул перед собой спертый воздух. Затем снес верхушку лимонного деревца в кадке. — Защищайтесь!
— Чем? — Иван Дмитриевич спокойно наблюдал эти воинственные экзерсисы. Он чувствовал себя надежно защищенным собственной безоружностью.
Обогнув стол, за которым сидел потерявший дар речи Певцов, поручик с разбегу притиснул к стене Рукавишникова, левой рукой вырвал у него из ножен шашку и через всю гостиную метнул противнику. Но Иван Дмитриевич даже и не подумал ее ловить. Он вбежал в спальню, захлопнул за собой дверь и встретил испуганный взгляд Стрекаловой.
— У вас же револьвер есть, — напомнила она.
Поручик уже держал в каждой руке по шашке. Одну из них он хотел насильно всучить своему врагу, чтобы иметь законное право шарахнуть его другой. Он пнул дверь, а когда отскочил назад, намереваясь ударить в нее грудью, Иван Дмитриевич предупредил:
— Осторожнее! У меня револьвер.
Опомнившись, Певцов мигнул Рукавишникову, они вдвоем сзади навалились на поручика, отняли шашки, заломили ему руки за спину.
Опасность миновала. Иван Дмитриевич вышел из осады:
— Что, брат? Видишь, каково за носы хвататься!
— Подлец! — поручик зычно харкнул, собирая слюну. Но Рукавишников успел пригнуть ему голову, и плевок попал не в лицо Ивану Дмитриевичу, а на носок сапога.
— Можно его в чулане запереть, — посоветовал прибежавший на шум камердинер. — Там окон нет.
Втроем — Иван Дмитриевич в этом не участвовал — они поволокли поручика по коридору, но запихать его в чулан оказалось не так-то просто.
— Иуды! — кричал он, цепляясь пальцами за косяки. — Куда вы меня?
Певцов сопел и не отвечал. Дальнейший разговор пока не имел смысла.
Тем временем Иван Дмитриевич вернулся в спальню.
— Не огорчайтесь, — Стрекалова ласково погладила его по плечу. — Потом пошлете ему вызов… Вы что, подозреваете этого офицера?
— Нет. У нас свои счеты.
Он испытывал некоторую неловкость, но не перед поручиком — тот сам виноват, а потому что время для сведения личных счетов было неподходящее.
— Я прилягу, — Стрекалова откинулась на подушки, ничуть не стесняясь его присутствия, словно то, что она посулила, уже произошло. — Потом пошлете ему вызов. Бедненький! Я видела, каких трудов стоило вам удержаться и не вступить в поединок.
— Да, — пробормотал Иван Дмитриевич.
— Значит, жизнь нужна вам, чтобы уличить убийцу? Или я не права? Ну, не отвечайте, не надо. В таком деле обязательства только мешают. Дайте мне вашу руку… У Людвига тоже были короткие пальцы, А у графа они тонкие, длинные и желтые, как лапша… Я хочу остаться здесь одна. Вы идите, идите. — Она с нежностью перекрестила его и отвернулась к стене.
Стемнело. В гостиной Иван Дмитриевич подкрутил фитиль лампы, пламя вспыхнуло ярче, завоняло керосином, тень от качнувшегося абажура пробежала по фарфоровым наядам на полке. Показалось, будто все они разом сделали книксен, приветствуя вошедшего Певцова.
— Дайте вашу руку, — весело насвистывая, сказал он. — Дело кончено!
— Вы так считаете?
— Кончено, кончено! Ишь, за простаков нас держал. Купить хотел своей откровенностью. Весь, дескать, на виду, ешьте меня с маслом… Гогенбрюк! Гогенбрюк! — передразнил поручика Певцов. — Настоящий фанатик! И похоже, немного умом тронутый. В чем решил вас обвинить! А?
— А вдруг я его и укусил?
— Вы? — Певцов захохотал. — Теперь можно шутки шутить. Кто, кстати, эта особа в спальне?
— Она любила князя…
— Весомая женщина! И как он ладил с такой?
— Прекратите, ротмистр! — вскинулся Иван Дмитриевич.
— Да будет вам! Давайте лучше условимся о доле каждого из нас в этом деле. Подозрения ваши, улики мои. Согласны?
— Скорее уж наоборот.
— Пускай так, — Певцов легкомысленно отнесся к этому уточнению, не вникая в суть. — Надо бы отметить удачу. У князя найдется, я полагаю, что-нибудь горячительное. Он и по этой части был не промах. — Певцов пошарил в буфете, достал початую бутылку хереса и две рюмки. — Прошу к столу! Покойник только рад был бы угостить нас по такому случаю.
Иван Дмитриевич к своей рюмке даже не прикоснулся, а Певцов выпил, чокнувшись с отражением в буфетной дверце и сказав при этом:
— По-гусарски!
Иван Дмитриевич вспомнил, что жандармские офицеры пслучают самое высокое в армии жалованье — не то по гусарскому, не то по кирасирскому окладу, и рассердился: было бы за что! Дармоеды!
— Пейте, — усмехнулся Певцов. — Или думаете, что он не признается? Это я беру на себя. Таким людям главное, чтобы их подвиг оценили. Они же в мученики норовят. Скажешь им: я лично ваш порыв уважаю, но закон… И готово дело. Падки, черти, на понимание. Только нужно дать ему перебеситься. Слышите? — Из чулана долетали глухие удары. — Фанатики, они всегда признаются. Боев, например, уже признался.
— Как? Этот болгарин? Не может быть!
— Признался как миленький, — подтвердил Певцов. — Но теперь это не имеет значения.
— То есть как? — растерялся Иван Дмитриевич.
— Преступник схвачен, — важно проговорил Певцов, подливая себе еще хересу, — и я могу раскрыть вам мой метод. Зная политическую ситуацию в Европе и на Балканах, я предвижу отдельные частные события, в которых эта ситуация проявляет самое себя…
На улице было уже совсем темно. Газовый фонарь у подъезда потух, лишь крошечный синий мотылек бессильно трепетал крылышками над горелкой. Погасли окна Преображенской казармы, гвардейцы легли спать без дежурного.
— Я был честен с этим болгарином, — рассказывал Певцов. — Я вел себя как джентльмен. Я сказал ему: «Может быть, вы и не виноваты. Вполне допускаю…» Я объяснил ему политическую ситуацию в Европе: России нельзя ссориться с Веной сейчас, когда скоро наверняка придется воевать с турками. Трения между нашими державами на руку султану. Нам труднее будет протянуть руку помощи болгарским единоверцам. Да, я был с ним откровеннее, чем Шувалов с государем. Я сказал: «Хотек уже отправил депешу императору Францу-Иосифу. Мы задержали ее на телеграфе. Но, увы, только до завтрашнего утра. Убийца должен быть найден сегодня. Завтра будет поздно. Депеша уйдет в Вену, последствия ее непредсказуемы. Если вы, мой друг, действительно любите свою многострадальную родину, долг патриота призывает вас взять вину на себя… Агнцы одесную, — сказал я ему, — а козлища ошую!»
— И что Боев? — Иван Дмитриевич навалился грудью на стол, вино переплеснулось через край рюмки. Он знал ответ, но хотел услышать его из уст человека, который скляночку с грибами, конечно, отвергнет, а живую душу возьмет и не поморщится.
— Согласился при условии, что мы выдадим его за турка.
— Он-то молодец! А вы? Хватит совести принять такую жертву?
— Совестливый человек может оказаться бессовестным гражданином, — заметил Певцов. — Но это дело прошлое, потому и рассказал. Слава богу, не понадобится. Забудем…
–
В это время Шувалов, извещенный Певцовым о поимке преступника, отослал дежурного офицера в австрийское посольство, к Хотеку, а сам готовился отбыть в Миллионную: все обстоятельства дела удобнее было выяснить на месте. Хотек собрался быстро, оба графа выехали одновременно.
На карете у посла висел фонарь желтого цвета, у Шувалова — с синеватым отливом. То есть огонь в них был одинаков, но стекла разные. Кареты катили по городу, два огонька — золотой и синий — приближались один к другому, чтобы встретиться возле двухэтажного дома в Миллионной.
Посла сопровождал казачий конвой, без которого Хотек теперь никуда не выезжал. Один казак скакал впереди кареты, двое — сзади, есаул — сбоку, у дверцы. Сабли наготове, на вершок выдвинуты из ножен. Грозно обрамляют лица темные башлыки.
К великому князю Петру Георгиевичу, принцу Ольденбургскому, Шувалов тоже отправил нарочного и лишь с окончательным докладом государю решил повременить до утра.
На повороте его карета едва не сшибла одинокого прохожего. Это был сыскной агент по фамилии Сыч.
Иван Дмитриевич еще утром рассудил, что если убийца — простолюдин, то непременно хоть одну золотую монету пожертвует за упокой души князя и за спасение своей собственной, наставит свечек. Значит, по церквам тоже надо проверить, не только по трактирам.
С этой миссией и отправлен был Сыч. Раньше он служил истопником в Знаменском соборе и знал духовное обхождение. При успехе Сычу велено было со всех ног бежать в Миллионную, и он уже однажды прибегал, притаскивал английский шиллинг, за что схлопотал от Ивана Дмитриевича по шее. С тех пор ни слуху ни духу от него не доходило.
Город затихал.
Часы на башне городской думы пробили одиннадцать раз, и доверенный агент Константинов, сосчитав удары, зло сплюнул себе под ноги. Измученный как собака, он обошел уже множество заведений всех рангов, от шикарных ресторанов с цыганскими хорами до скромных и опрятных немецких портерных, от знаменитых трактиров, где отмечают юбилеи университетские профессора, до жалких питейных домов, не имевших ни вывесок, ни названий. Под взглядами лакеев и половых, в сиянии хрустальных люстр, в свете керосиновых ламп, свечей и медных масляных плошек, воняющих дешевым жиром, то здесь, то там вспыхивал золотой профиль Наполеона III и вновь погружался на дно кармана.
Собственные доверенные агенты Константинова — оборванцы Пашка и Минька — шныряли по ночлежкам и рыночным притонам. За пазухой у Миньки хранился рисунок французской золотой монеты. Даже и не рисунок. Просто Константинов положил монету под лист бумаги и водил карандашом до тех пор, пока на листе не проступил оттиск. Вручая его агентам, Константинов сказал: «Наполеондор!» Но все напрасно. К вечеру загулявшие питухи расплачивались чем угодно, вплоть до дырявых сапог и клятвенных обещаний, только не золотыми наполеондорами. Многие заведения уже закрывались на ночь. Но в окнах трактира «Америка» горел свет, слышались пьяные голоса.
Константинов зашел в трактир, предъявил половому свое сокровище, затем сел за столик передохнуть и принять рюмочку.
— Я еще не знаю, — говорил Певцов, — кто стоит за спиной убийцы. Но мы должны быть готовыми ко всему. С сегодняшнего вечера офицеры обоих жандармских дивизионов будут ночевать в казармах…
Месяц назад, в этот же час — только тогда раньше смеркалось — Иван Дмитриевич видел волка, бежавшего по Невскому проспекту. Погода стояла мерзейшая, дождь со снегом, прохожих было немного, но те, что были, тоже видели. Дома Иван Дмитриевич рассказал жене, однако та не поверила. И на службе ни один человек не поверил, хотя кивали, охали. Иван Дмитриевич по глазам видел, что не верят. Действительно, откуда в Питере взяться волку? Но вот был же! Занесла нелегкая. И настоящий волк, не собака — хвост волчий, и клацанья когтей по камням не слыхать. Он неторопко трусил по пустынной мостовой, как по лесу, облезлый и для оборотня сильно уж грязный, натуральный волчище. Страшнее всего было заметить, что морда у него веселая. Словно не поживы ищет, а забавы.
Может, и этого волка нарочно пустили бегать по городу? Запугать население, посеять панику, подорвать доверие к властям… Бред, бред!
Иван Дмитриевич заглянул в кабинет князя, потрогал пожелтелый лист бумаги на рабочем столе, свидетельствующий, что хозяин кабинета не часто предавался письменным занятиям, и вернулся в гостиную. Певцов безмятежно потягивал княжеский херес, камердинер по его приказу смахнул пыль с рояля и теперь протирал листья обезглавленного лимонного деревца — готовился к Прибытию гостей. Странный уют царил в этом доме.
Ивану Дмитриевичу, чьи нервы были напряжены до предела и откликались на каждую мелочь, показалось, что его путь через гостиную длится бесконечно долго. Между тем он сделал всего четыре шага и вошел в спальню.
Стрекалова лежала тихо, лицом к стене. Спит? Или вспоминает? Неважно. Подозрения и месть оставлены на потом, она примостилась на краешке кровати, как, наверное, лежала с князем, боясь потревожить его своим тяжелым телом, и даже не шевельнулась, когда Иван Дмитриевич укрыл ей ноги дульетом. Вдруг захотелось поцеловать эту женщину — в щеку или в затылок, невинно; как целуют спящее дитя. От жалости к ней, замахнувшейся на всесильного графа Шувалова, щемило сердце. Как ее зовут? Неважно. Иван Дмитриевич всегда влюблялся в несчастных женщин, для него любовь начиналась не с поклонения, а с жалости. Но чем он мог ей помочь? Где улики? Пускай жандармы следили за домом князя, это еще ничего не доказывает. За чьим домом они не следят?
Опять, в который уже раз, взглянул на сонетку. Вот он, позолоченный хвостик. Конечно, посторонний человек не мог его углядеть, тем более в темноте. Углядел бы, так перерезал заранее, и дело с концом. Нет, убийца знал про звонок…
Шувалов? Тоже бред. И кольнуло предчувствие, что, когда преступник будет наконец пойман, благодарности от Стрекаловой не дождаться. Обычной человеческой признательности. Не той, которая была обещана и которой не примет порядочный мужчина. Она еще и возненавидит его, Ивана Дмитриевича, больше, может быть, чем самого убийцу, потому что считает своего возлюбленного великим мужем, ответственным за судьбы Европы, в смерти его видит следствие этих судеб. А он был прост, князь, за письменный стол редко садился, чаще — за ломберный, и дело это просто.
Все они думают, что стоят на берегу моря. А перед ними пруд. Им мерещится на воде след ветра, предвещающего бурю. Нет. Водомерка скользнула вдоль берега, прочертила дорожку. На пруду не бывает штормов. Но если всем скопом лезть за этой водомеркой, если тащить за собой барона Гогенбрюка, Бакунина, турецкого султана, анархистов, панславистов, польских заговорщиков, офицеров обоих жандармских дивизионов и бог весть кого еще, то и на пруду может подняться такая волна, что смоет все вокруг.
— Вы куда? — лениво поинтересовался Певцов.
Не ответив, Иван Дмитриевич быстро прошел к чулану, откинул щеколду засова и распахнул дверь. Пленник вылез, неуверенно протянул руку к его лицу. Со стороны это выглядело так, словно он провел в заточении долгие годы, ослеп от темноты и пытается на ощупь узнать черты своего освободителя. На самом деле поручик опять хотел ухватить его за нос. Однако передумал, когда Иван Дмитриевич позвал пройти в гостиную.
— Ну что? — спросил Певцов. — Вспомнили, кто вас укусил?
— По правде сказать, это я его хватанул, — ответил Иван Дмитриевич.
Поручик прыгнул к дивану, схватил свою шашку. Угрожающе поднял ее, держа, впрочем, не лезвием вперед, а полосой — он, видимо, размышлял, не влепить ли кому-нибудь из этих двоих плашмя по затылку, но не знал, кому именно.
Певцов проворно отскочил к двери кабинета, чтобы иметь возможность укрыться там в любую минуту, но Иван Дмитриевич остался стоять на месте.
— Мерзавец! — крикнул ему Певцов. — Сколько вам посулили за лжесвидетельство?
— Да нет же, ротмистр! Правда. — Иван Дмитриевич рассказал, как было дело. — Как прикажете быть? Я человек штатский, на дуэлях драться не умею…
— Идиот! — воззвал Певцов. — Нашли время! Вы знаете, в чем Хотек подозревает наш корпус? Завтра его депеша уйдет в Вену. И сам он, возможно, сейчас будет здесь вместе с Шуваловым. Что мы им скажем?
— Правду… Не агнцев невинных резать надо, а убийцу искать.
— Не найдете, — предрек поручик. — Из народа он вышел, в народ ушел. Народ его покроет.
— И ты туда же, голова садовая, — опечалился Иван Дмитриевич. — Ступай, без тебя разберемся.
Поручик опять задумался, решая, обижаться ему или спустить, — после сидения в чулане он стал какой-то вареный и склонился к мысли, что ни к чему дальше соваться в эту историю.
— Будет война, — зловеще посулил он, вкладывая шашку в ножны, — тогда меня вспомните…
Поручик еще топал по коридору, а Певцов, стоя над диваном, где спокойно развалился Иван Дмитриевич, нависая над ним, как девятый вал, пророчил яростным шепотом:
— В ногах у меня будешь валяться, шут гороховый!
Поручик уныло брел через улицу, к воротам казармы. В небе над ним стоял выморочный свет северного апрельского вечера; было то время года, когда люди по привычке еще ложатся спать рано, по-зимнему, но сразу уснуть не могут, потому что весна, и томление тысяч тел пронизывает город странными волнующими токами.
В казарме, в ружейных пирамидах торчали ублюдочные отродья барона Гогенбрюка. Свежая смазка жирно блестела на затворах, дула аккуратно забиты деревянными пробками. Поручик с ненавистью взглянул на эти костыли. Когда-нибудь их место займет другая винтовка, та, единственный экземпляр которой он у себя дома ставил между двумя зеркалами, чтобы насладиться зрелищем ее бесчисленных подобий, шеренгой, как на смотру, уходящих вдаль.
Поручик отомкнул батальонную часовню, зажег свечу и, опустившись на колени, стал молиться. Да, он убил князя фон Аренсберга в мыслях своих. Он убивал его каждую ночь, но сейчас просил прощения не за этот греховный помысел, а за то, что по слабости души не взял вину на себя: ведь на суде можно сказать речь, она попадет в газеты.
Часовня располагалась на втором этаже, половицы были теплые от проходившей под ними калориферной трубы.
Усилием воли поручик вызвал в себе смутный образ неизвестного мстителя и начал молиться за избавление его от преследователей. Детская загадка всплывала в памяти: замок водян, ключ деревян, заяц утече, ловец потопе — Моисей ударил посохом по морю, и оно расступилось, а фараон утонул. Поручик никогда не видал этого человека, не знал по имени, но молился за спасение его души, чью ангельскую чистоту лишь оттенял грех мщения. Стоя на коленях в пустой и гулкой батальонной часовне, он видел эту душу: белым зайцем, петляя, она неслась к морю. Фараоны настигали, стучали сапогами.
— Господи, помоги ему, — шептал поручик.
На внезапном сквозняке пламя свечи заметалось и погасло.
Истолковать это знамение можно было по-разному, но поручик сразу решил, что его заступничество небесам неугодно. Он права не имел на такое заступничество, потому что струсил, отрекся, хотя сама судьба указала ему пострадать за правду и могущество России.
Вновь зажигать свечу поручик не стал. Он покинул часовню, подошел к окну: от княжеского особняка отъехала карета, фонарь на передке мелькнул и пропал.
В карете один, как барин, сидел унтер Рукавишников, Певцов послал его на Новоадмиралтейскую гауптвахту. Там томился несчастный Боев, уже придумавший себе новое имя. Теперь он был Керим-бек, тайный агент султана, который зарезал болгарского студента-медика Ивана Боева и завладел его документами. Керим-бек прибыл в Петербург с секретным поручением: убийством австрийского посла, консула или, на худой конец, военного атташе попытаться ухудшить отношения между Австро-Венгрией и Россией. Согласие между ними грозило целостности Османской империи. Трусливый Керим-бек выбрал самый легкий вариант — прикончил князя фон Аренсберга.
— Керим-бек, — повторял Боев, стараясь придать своему мягкому и рассеянному взгляду выражение суетливой азиатской жестокости.
Так звали турецкого офицера, квартировавшего в их доме двадцать лет назад. Жирный и веселый, этот турок ходил по деревне и ятаганом задирал юбки у встречных женщин. Любимым его развлечением было стрелять дробью по собачьим свадьбам.
Возле гауптвахты карета остановилась, Рукавишников побежал к начальнику караула. В это время Боев через зарешеченное окошко расспрашивал часового-татарина о подробностях мусульманского вероучения. Часовой отвечал, что «нельзя свинья кушать».
В кордегардии, куда вбежал Рукавишников, на мраморных колоннах кругами висели отобранные у арестованных офицеров сабли, шпаги и кортики. Мимо них начальник караула вывел Рукавишникова в коридор. Офицеры в камерах спали на постелях, которые им приносили из дому. Но для Боева некому было принести постель. Выяснив про свиней, он лег па голый, грязный, испятнанный, как гиена, тюфяк и стал вспоминать родную деревню. Горы, виноградники, девушки с кувшинами, идущие от родника… В лучшем случае туда можно было попасть лишь через каторгу и Сибирь. Он думал о родной деревне, и, как ни странно, даже тот жирный Керим-бек, вызывавший смертельную ненависть в детстве и потом, теперь вспоминался чуть ли не с нежностью, — и он, и он был частью той жизни, с которой нужно проститься навсегда. Всеми забытый, сгинувший под чужим именем, Боев неподвижно лежал на вонючем тюфяке, чувствуя, как крепко это имя сдавливает душу. Оно с болью выжимало из души мелочное тщеславие, суету, грязь, но оставляло воспоминания детства, любовь к родине… На железном кольце зазвенели ключи, лязгнул замок. Вместе с начальником караула в камеру вошел жандармский унтер-офицер, бросив взгляд в сторону Боева, приказал:
— Вы Керим-бек? По распоряжению ротмистра Певцова следуйте за мной!
Вышли, сели в карету, кучер нахлестнул лошадей.
А там, куда они ехали, под освещенными окнами дома в Миллионной топтался на тротуаре человек в мундире Межевого департамента, щекастый и толстогубый. Наконец, набравшись храбрости, он поднялся на крыльцо и позвонил.
Под столом в гостиной валялась повязка с кровавым пятном, сорванная поручиком с прокушенной ладони. Она лежала здесь как знак того, что все видимое имеет сокровенный смысл. Услышав звонок, Певцов сапогом зашвырнул ее под диван и побежал к двери. Иван Дмитриевич не спеша пошел следом. Торопиться не стоило. По осторожному вялому дребезжанию звонка нетрудно было догадаться, что это никак не Шувалов прибыл.
Камердинер, опередив их, открыл дверь. Человек в мундире Межевого департамента ошарашенно заморгал:
— Сенька? Ты, сукин сын?
— Я, барин.
— Вот у кого нынче служишь! Ах ты! — вошедший щелкнул камердинера по носу и тут только заметил в отдалении эполеты Певцова и скромный серый сюртук Ивана Дмитриевича.
— Что угодно? — грубо спросил Певцов.
— Покорнейше прошу извинить, — гость расшаркался. — Но имею безотлагательную, так сказать, нужду в их светлости.
— Входите, — пригласил Иван Дмитриевич. — Господин Стрекалов, если не ошибаюсь?
— Откуда вы меня знаете?
— Я — Путилин. Начальник сыскной полиции. — Иван Дмитриевич провел онемевшего Стрекалова в кабинет князя: из гостиной его. голос могла услышать жена. Тот подчинился безропотно. Войдя в кабинет, Иван Дмитриевич опустил «собачку» замка и ловко захлопнул дверь перед носом у Певцова.
— Имею, так сказать, совершенно приватный разговор к их светлости, — испуганно забормотал Стрекалов.
— Князь фон Аренсберг мертв, — сказал Иван Дмитриевич. — Убит сегодня ночью неизвестными лицами.
Стрекалов зажал рот ладонью.
— Это не я, — просипел он сквозь пальцы. — Господин Путилин, это не я!
— Зачем вы сюда пришли?
— Сугубо частного свойства имею… Имел разговор…
— Отвечайте! Не то прикажу арестовать вас.
Стрекалов держал руку в кармане, оттуда доносился осторожный шорох сминаемой бумаги.
— Что там у вас? Дайте сюда, — приказал Иван Дмитриевич. — Ну!
Смятый в комок, надорванный по краям листочек — еще минута, и Стрекалов растер бы его в труху. Письмо. Смысл таков: супругу вашу, господин Стрекалов, коварно соблазнил князь фон Аренсберг, австрийский военный атташе, и вы, господии Стрекалов, если дорожите честью России и своей собственной, должны отомстить совратителю — пусть рогоносец ударит ему в грудь своими рогами, и они отпадут… Подписи не было.
— Это не я, — канючил Стрекалов, — не я ударял…
По его словам, почтальон принес письмо третьего дня, и с тех пор оно лежало у горничной. Лишь час назад, вернувшись из Царского Села, Стрекалов прочитал это письмо и немедленно помчался в Миллионную — для того якобы, чтобы вызвать князя на дуэль. А заодно проверить, нет ли тут Кати.
Значит, Катя… Екатерина.
Иван Дмитриевич оглядел рогоносца: на разъяренного быка непохож. Какой из него дуэлянт! Навряд ли. Представил себя на его месте. Как бы поступил? Ну, первым делом жену прогнать, это ясно. Потом поручиковой методой можно воспользоваться: за нос его, подлеца, за нос! Принародно! И князя со службы долой. Негоже дипломату с мятым носом ходить.
Но и на такой поступок Стрекалов едва ли способен. Зачем он пришел? И вдруг осенило…
— Сколько вы хотели взять с князя отступного? — спросил Иван Дмитриевич.
— Я?
— Чтобы не поднимать скандала… Тысяч десять?
— Бог с вами! — ужаснулся Стрекалов.
Казалось, он с гневом отрицает не саму эту мысль, а лишь сумму запроса.
Распахнулась дверь — Певцов, добыв у камердинера ключ от кабинета, снаружи отомкнул замок, шагнул к Ивану Дмитриевичу:
— Такого, милостивый государь, я не потерплю!
Не отвечая, Иван Дмитриевич грозно смотрел на Стрекалова:
— И вы поверили этому пасквилю? Этой клевете? — С презрением отшвырнул листок в сторону, заметив, однако, место, куда он упал. — Ваша супруга ни в чем не виновата. Бегите домой и становитесь перед ней на колени. На коленях умоляйте простить вас за то, что оскорбили ее подозрением!
— Я не оскорблял. Ее дома не было…
— А дама в спальне у князя? — вмешался Певцов. — Такая крепкая брюнетка. Это не она?
— Катя! Она здесь? — воскликнул Стрекалов, порываясь выбежать из кабинета вслед за Певцовым, который бросился в вестибюль: у подъезда грохотали колеса и копыта.
— Катерина? — робко позвал Стрекалов.
Иван Дмитриевич удержал его за рукав:
— Ее здесь нет и не было! Ротмистр смеется над вами. Идите в кухню, а когда их сиятельство пройдет сюда, тихонько отправляйтесь домой. Живо!
Получив для пущей скорости тычок в спину, Стрекалов дунул по коридору.
Иван Дмитриевич успел проверить, плотно ли закрыта дверь спальни, когда вошел Шувалов, с ним Певцов, объяснявший, что преступника доставят с минуты на минуту, а чуть позади — адъютант шефа жандармов.
— Поздравляю, поздравляю, — перебивая Певцова, говорил Шувалов. — Завтра к моему последнему, слава богу, докладу я приложу представление на ваше производство. Будете подполковник. Сколько вам?
— Тридцать четыре, ваше сиятельство.
— А что, ротмистр? Неплохо стать подполковником в тридцать четыре года! Думаю, Хотек со своей стороны исхлопочет вам австрийский орден.
— Я не приму награду от человека, оскорбившего наш корпус.
— Рад слышать. Тогда мы отдадим этот крестишко господину Путилину… Вы-то небось примете?
— Приму, — пожал плечами Иван Дмитриевич. — Если дадут.
— А теперь рассказывайте по порядку, — велел Шувалов.
— Видите ли, — залопотал Певцов, — произошли не которые изменения. Нам необходимо поговорить наедине. Пройдемте в кабинет, ваше сиятельство…
Когда они возвратились, от философски-игривого настроения шефа жандармов не осталось и следа. Ивану Дмитриевичу он сказал одно:
— Сенной рынок!
А в гостиную уже входил Хотек. Лысый, длиннолицый, сухопарый — нечто среднее между палубным шезлонгом и гигантским кузнечиком, он кивнул Шувалову, а прочих оглядел с выражением гадливого всезнания на припудренном старческом лице. Казалось, о каждом ему известна какая-то грязная тайна. Великая держава, раскинувшаяся от Альп и до Карпат, имеющая, как и Россия, двуглавого орла в гербе — символ власти над востоком и западом, родина вальсов и национального вопроса, по любому поводу обнажающая свой ржавый меч с воинственным легкомыслием престарелых империй, эта держава в лице графа Хотека вошла и села на диван, обдав Ивана Дмитриевича таким холодом, что он счел за лучшее отойти подальше.
— Должен заявить следующее, — проговорил Хотек с той высокомерной вельможной медлительностью, которая всегда раздражала Ивана Дмитриевича в публичных выступлениях начальствующих лиц; эта медлительность призвана была показать, что внимания и уважения заслуживает не только смысл произносимых слов, но и сам факт их произнесения — событие исключительное по своей важности. — Разумеется, граф, я вам доверяю, — после паузы продолжал Хотек. — Но доверие посла имеет границей честь его монарха. Эту границу я не переступлю ни на дюйм. Мне нужно самому услышать признание из уст убийцы.
— И услышите, — заверил Шувалов.
От конского топа заныло треснутое стекло в окне, заржали осаживаемые у крыльца лошади: Рукавишников привез Боева. Держа у плеча обнаженную шашку, ввел его в гостиную. Стало тихо. Боев по-восточному приложил к груди обе руки и молча приветствовал собравшихся по всем правилам этикета, принятого, как подумал Иван Дмитриевич, где-нибудь на бухарском базаре. Певцов приосанился. Он с восхищением взирал на творение рук своих. Налюбовавшись, схватил один из стульев, поставил в стороне:
— Прошу!
Ни на кого не глядя, величественно и равнодушно, как приготовленное к закланию жертвенное животное, опоенное зельем, чтобы не брыкалось, не портило праздник, Боев пересек гостиную и сел на стул. Рукавишников, не опуская шашки, встал у него за спиной.
Уже сидя на своем стуле, Боев припомнил наконец то приветствие, которое следовало произнести при входе, и тихо сказал.
— Салям алейкум.
Никто ему не ответил.
Хотек бесстрастно внимал Певцову, тот соловьем разливался, рассказывая, кто таков убийца и для чего совершил преступление: агент султана, зарезавший болгарского студента, и прочая. Слушая эту дичь, Иван Дмитриевич успокаивал себя мыслью, что Боев нужен как временное средство. Потом его отпустят. И может быть, наградят за службу.
Болгарин уже отвечал на вопросы Певцова — по-русски, но с акцентом, вполне могущим сойти и за турецкий: да, все так, и он, Керим-бек, готов подтвердить это под присягой.
— На суде присягнете, — торопливо сказал Певцов. Он как-то не предусмотрел, что может понадобиться такая вещь, как Коран.
— Нет, пускай сейчас, — велел Хотек.
— Ваше сиятельство! — обратился к Шувалову его адъютант. — У меня дома дворник — татарин. Позвольте, мигом слетаю!
Согласие было дано, адъютант выбежал на улицу, прыгнул в карету и помчался за дворницким Кораном.
Певцов продолжил допрос. После нескольких фехтовальных выпадов, напомнивших Ивану Дмитриевичу упражнения с чучелом, последний удар, смертельный:
— Итак, вы признаете себя виновным в убийстве князя Людвига фон Аренсберга?
— Признаю… Я убил.
— Ну что, граф? Слышали? — угрюмо спросил Шувалов.
Опершись на трость, Хотек поднялся, подошел к Боеву, немигающим взглядом уперся ему в переносицу:
— Это ты бросил в меня кирпич?
— Фанатик! — сказал Певцов.
Ободренный этой репликой, Боев послушно кивнул. В тот же момент Хотек, выставив правую ногу вперед, умело и жестоко ткнул его тростью в живот, как рапирой.
Шувалов привстал:
— Стыдитесь, граф!
— Это вы стыдитесь, — все с той же царственной от тяжкой после каждого слова отвечал Хотек, будто и не он только что поддал человеку палкой под дых. — Где были ваши жандармы? И я мог быть мертв и лежать в гробу, как Людвиг.
Скрючившись, Боев силился и никак не мог вздохнуть. Иван Дмитриевич почувствовал, что ему тоже не хватает воздуха. От удушья и ненависти звенело в ушах. Сквозь этот звон издалека доносился разговор Шувалова и Хотека: они нудно препирались, перед чьим судом должен предстать Керим-бек — русским или австрийским.
— Мой государь решительно будет настаивать… — напирал Хотек.
— А мой государь, — долдонил Шувалов, — в свою очередь…
Иван Дмитриевич налил Боеву немного хереса, но тот молча отвел его руку с рюмкой — правоверные не пьют вина.
Обращаясь то к одному графу, то к другому, Певцов сказал: сейчас, когда дружбе между обоими государствами ничто не угрожает, пора обсудить дальнейшее. Ситуация на Балканах такова, что еще рано ссориться со Стамбулом. Пожалуй, не стоит судить Керим-бека открытым судом. Нужно просто заключить его в крепость… Видимо, Певцов побаивался предавать дело широкой огласке.
Шувалов согласился сразу, Хотек — после недолгого размышления. И тут же они снова начали торговаться: первый предлагал посадить убийцу в Алексеевский равелин, а второй — в замок Цилль.
Иван Дмитриевич слушал и не верил собственным ушам. Бред, бред! А если не удастся найти настоящего убийцы? Что тогда? Пропал бедный тезка. Хотека не переупрямишь, и государь наверное примет его сторону… Пропал, пропал! Из Петропавловской крепости, может, со временем бы и выпустили, но уж из замка Цилль — черта с два. Сгниет заживо.
Боев уже вздохнул, разогнулся, но рук от живота не отнял. Над его искривленной от боли губой сделалась заметна отросшая за день щетина. Кому он принес себя в жертву? Родине? Миру в Европе? Или престижу корпуса жандармов и певцовской карьере?
Надвигалась ночь.
Принц Ольденбургский еще колебался, ехать ли ему смотреть убийцу или отложить до завтра и принять ванну, а Константинов сидел в трактире «Америка». Он было совсем собрался плюнуть на все и идти домой спать, когда к его столику с заговорщицким видом шмыгнул половой, выложил на клеенку золотой кругляш со знакомым козлиным профилем.
— Вон тот дал! — страшным шепотом доложил он, указывая в противоположный конец залы, где одиноко попивал винцо светлобородый малый лет двадцати пяти. На нем был странного покроя кургузый пиджачок, из-под ворота вылезали хвосты красного шейного платка.
Константинов поднялся и осенил себя крестным знамением. Пальцы тряслись. Пришлось, как учил Минька, умевший молитвой прогонять похмельную дрожь, призвать на выручку раскольничьего ангела Сихаила, избавителя от трясовицы. Для того чтобы совершить задуманное, нужна была твердая рука.
— Я со спины зайду, — сказал он половому, — а как схвачу, ты его вот сюда бей, в шею, — Константинов потрогал себя за кадык. — Сразу обмякнет.
И начал маневрировать по зале, делая вид, будто разглядывает висевшие по стенам литографии. На одной изображена была оседлавшая черепаху голая баба в поясе из пальмовых листьев — Америка. Груди у нее торчали в стороны, острые, как у ведьмы.
Светлобородый допил вино, хотел встать, но Константинов не дал — смело облапил сзади, упираясь подбородком ему в плечо, усаживая обратно на стул, а половой, подскочив, ударил, куда было велено, и попал Константинову в глаз. Светлобородый вырвался, еще добавил — уже по уху — и, опрокидывая стулья, устремился к выходу. Константинов — за ним. На углу квартала он обнаружил, что преследует преступника один, половой остался в трактире. На улице было безлюдно. Фонари горели через три на четвертый.
— Стой! — крикнул Константинов без особой надежды и с удивлением заметил, что светлобородый внял призыву, остановился.
Да мало того, что остановился, еще и пошел навстречу. Вокруг по-прежнему не было ни души. Светлобородый приближался, размахивая кулачищами. «Убьет», — подумал Константинов и что есть силы рванул в обратном направлении.
Теперь уже он спасался бегством, а его догоняли. В таком порядке пробежали квартал, миновали трактир «Америка», откуда никто не вышел на крик о помощи, и Константинов, задыхаясь, повернул направо, где находилась полицейская будка с ночным будочником, — решил заманить преследователя в западню.
Но будка почему-то оказалась пуста. Пробежали мимо. Светлобородый настигал, все ближе и громче стучали его башмаки. При этом он молчал, не ругался, отчего делалось еще страшнее. Собрав последние силы, Константинов наддал ходу. И зря. Светлобородый уже настиг. Он резко выбросил руку и ладонью припечатал Константинова промеж лопаток.
Это известный прием, с помощью которого легко можно остановить бегущего. Надо не хватать его сзади, не удерживать, а, напротив, еще и подтолкнуть в спину: тогда ноги не поспеют за внезапно рванувшимся телом, человек утратит равновесие и упадет.
С Константиновым так и случилось. Он буквально по воздуху пролетел несколько шагов головой вперед, затем проехался на пузе, скрежеща пуговицами по камням, и ткнулся лицом в край тротуара. Кровь потекла по губе. А светлобородый поправил свой шейный платок и, насвистывая веселый итальянский мотивчик, не спеша, вразвалочку двинулся прочь.
— Ваше сиятельство, — сказал Иван Дмитриевич, хитро глядя как раз посередине между обоими графами, так что непонятно было, к кому именно он обращался, — разрешите мне задать преступнику несколько вопросов?
Расчет оправдался: пока Шувалов соображал, Хотек ответил утвердительно.
Почуяв неладное, Певцов попытался протестовать, но без успеха — посол принадлежал к тем людям, которые никогда не меняют однажды принятого решения.
— Пускай, — милостиво улыбнулся он. — Узнаю полицию. Петербургская, венская, парижская, она везде одинакова. Бездельники! Являются к разбиранию шляп. У вас ведь есть такая поговорка?
Для начала Иван Дмитриевич спросил, каким образом Керим-бек проник в дом прошлой ночью. Певцов поспешил объяснить про восковой слепок, и Боев согласился:
— Так.
Иван Дмитриевич продолжал спрашивать, Певцов, отвечал, а Боев прилежно повторял его ответы. В конце концов, как и предполагалось, Хотек что-то заподозрил.
— Кого допрашивают, ротмистр? Вас или его? А ну, выйдите в коридор!
— Ваше сиятельство, имеете ли вы право мне приказывать?
— Граф, — сказал Хотек, — прикажите ему выйти вон.
— Идите, — процедил Шувалов. — Не спорьте.
Певцов, хорохорясь, вышел, и только тогда Иван Дмитриевич задал свой главный вопрос:
— В какое место вы поразили князя?
Стоя за полуприкрытой дверью, Певцов схватил себя за горло, но в коридоре было темно, и Боев неправильно истолковал этот жест.
— Я заколол его в грудь, — сказал он. И добавил: — Кинжалом…
Лицо Хотека потемнело, бело-розовые чешуйки пудры обозначились на лбу и на щеках. Вот-вот закричит, брызгая слюной, затопает ногами, шарахнет вбежавшего Певцова тростью по башке1 … Но нет! С кроткой улыбкой всепонимания он шагнул к Рукавишникову, похлопал его по плечу:
— Опусти саблю, дурак.
— Не опускай! — быстро проговорил Боев. — Я убил! Я, Керим-бек… Аллахом клянусь!
— А на Евангелии присягнешь? — спросил Хотек.
— ?
— Крест поцелуешь? — И опять, перехватив трость, угрожающе приподнял кончик.
Боев не шелохнулся: любую муку вытерпит.
Но и Шувалов, надо отдать ему должное, нашелся быстро. С криком и выпучиванием глаз пообещав Певцову посадить его под арест, разжаловать в рядовые за этот обман, он взял Хотека под руку: глубочайшие извинения, для самого полнейшая неожиданность…
— Перестаньте, граф! — Отстранившись, Хотек кивнул Ивану Дмитриевичу: — Весьма признателен.
— И я! — с горячностью поддержал Шувалов. — От всей души благодарю! — Он заботливо приобнял Ивана Дмитриевича, повел к выходу. — Спокойной ночи! Вы ее честно заслужили. — Дружеское рукопожатье. Ненавидящий взгляд. Шепот: — Вон! Чтоб духу не было!
И еще один такой же уничтожающий взгляд — Боева, устремленный не на Хотека и не на Певцова с Шуваловым, а на него, Ивана Дмитриевича.
Спустя пять минут он все еще стоял в коридоре, а из гостиной слышался уверенный голос Хотека:
— Я все больше убеждаюсь в том, что вы, граф, причастны к убийству Людвига. Керим-бек… Жалкая комедия! Понимаете, кого вы хотели обмануть в моем лице? Однако я готов сохранить все происшедшее в секрете. Вот мои условия. Первое: роспуск «Славянского комитета», главари должны быть высланы из Москвы и Петербурга в трехдневный срок. Второе: в знак траура приспустить флаг на Петропавловской крепости. Третье: почетный эскорт из роты Преображенского полка будет сопровождать гроб с телом Людвига до самой Вены…
Иван Дмитриевич слушал, холодея: это из-за него Россия может подвергнуться такому неслыханному унижению. Или и вправду в государственных делах совесть ничего не значит? Болит, а ты терпи. Все равно как у генерала расстройство желудка во время сражения.
Задавая Боеву тот последний вопрос, он не надеялся обмануть Шувалова и себя не обманывал. Понимал, что его ждет. Да, Сенной рынок. И был готов. Коли так, станет уставлять возы, проверять гири, взимать сборы; следить, чтобы не жгли костров и не курили где попало трубок, словом, займется простым и честным делом, без которого не обойтись великому городу. Здесь будет его схима, его пустыня. Его маленькая нива в центре Санкт-Петербурга — огород отшельника. Ни страха, ни орденов. Чистая совесть. Семейные радости. Но выходило так, что праведное его желание, обернулось бедой. Может быть, Хотек нарочно предъявляет невыполнимые требования, чтобы иметь повод для разрыва?
В угрюмом строю преображенцев, под градом яблочных огрызков идущих по улицам Вены за гробом князя, Иван Дмитриевич увидел мысленно знакомого поручика. Тухлое яйцо вылетело из толпы, разбилось об орден на его груди. Бледнея, он выхватывает саблю, командует своим молодцам: «За мной, ребята!» И что дальше?
Может быть, тот волк, месяц назад бежавший по столице, — это знамение? Потому он так спокойно и трусил по Невскому проспекту, что проспекта вроде и не было. Город лежал в руинах, разрушенный вражеской артиллерией, пустынный, как в ночь холеры. Так же выглядели Вена, Москва и Прага. Волк ничего не боялся: некому было его — шугануть. Он охотился на кошек и одичавших мопсов. Его промысловая делянка простиралась от городской думы, где разорван был в клочья рыжий пудель Чука, и до Николаевского вокзала. Границы обозначены струйками мочи. Волки поделили между/собой весь Петербург, и кое-где новое административное деление совпало с прежними рубежами полицейских частей… Кто готовил Европе такое будущее? Хотек. А кто ему помогал? Певцов с Шуваловым или сам Иван Дмитриевич? Бред, бред…
Разумеется, не так-то просто начинаются войны между великими державами. И видения были невсамделишные, почти смешные, душа заслонялась ими от истинного страха, бесформенного. Но от них осталось тоскливое ощущение двойственности бытия: его, Ивана Дмитриевича, можно вышвырнуть за дверь, как кутенка, и в то же время от него зависят, оказывается, судьбы Европы. Для того чтобы великое и ничтожное в нем слились нераздельно, вновь образовав прежнего Ивана Дмитриевича, бывшего человеком и гражданином одновременно и не видевшего в этом никакой беды, нужно найти убийцу. Другого способа нет. Лишь тогда он будет чист перед Россией, единственной в мире страной, на языке которой понятия «истина» и «справедливость» обозначаются одним словом — «правда». Устанавливающий истину восстанавливает справедливость. Только так. И зря Певцов с Шуваловым надеются, что можно как-то иначе. Нельзя!
Слушая, как Шувалов сбивчиво объясняет Хотеку, что это невозможно, немыслимо, Иван Дмитриевич опять размотал нить своих рассуждений, ощупал узелки. Ясное дело, князя убил кто-то из близких ему людей. А связали, чтобы выпытать, где ключ от сундука. Тот, с кольцом-змейкой… Но князь не сказал, ибо видел перед собой своего человека и до конца не верил, что свой может убить.
— Шестое, — непреклонно отметая все возражения, диктовал Хотек; четвертое и пятое Иван Дмитриевич прослушал. — Я требую поручить расследование австрийской тайной полиции…
От волнения прошиб насморк, но Иван Дмитриевич боялся громко сморкаться, чтобы не обнаружили и не выставили на улицу. Он потихоньку, деликатно дул носом в платок, как кухаркин сын, приглашенный на елку к господским детям. В коридорном оконце блестел ясный рог месяца, облепленный звездной мошкарой.
Заскрипела дверь, Иван Дмитриевич прижался к стене, и полоса света, растекшаяся из гостиной, его не задела. Вышел Боев, едва не споткнувшись о скользнувшую под ногами кошку. Он присел перед ней на корточки, погладил по загривку. Двумя изумрудами сверкнули в темноте кошачьи глаза.
«Вот его единственная награда», — подумал Иван Дмитриевич.
Щелкнул замок на парадном. Боев ушел.
За неделю перед тем Иван Дмитриевич ездил с женой в театр. Давали русскую оперу «Наполеон III под Седаном». Заиграла музыка, император, простившись со своей Андромахой, поехал на войну, потом действие перенеслось в прусский лагерь. Немцы выкатили на сцену огромную пушку, зарядили ядром, причем не простым чугунным, а отлитым из чистого золота, и хором стали взызать к небесам, чтобы ядро это, пущенное наугад, с божьей помощью нашло бы и сразило императора французов.
Оркестр сотрясал люстры, но Иван Дмитриевич все равно слышал, как за спиной у него недовольно сопят четверо лучших агентов, награжденных за службу бесплатными билетами в театр. Они рассчитывали на другую премию, но не прийти побоялись. Константинов, Лаптев, Гайпель и Шитковский. Агент по фамилии Сыч билета не получил. Накануне он упустил Ваньку Пупыря — уснул, балбес, в засаде во время облавы, и Пупырь, преследуемый Иваном Дмитриевичем, благополучно скрылся.
Бабахнула пушка.
— Стреляй, значит, в куст, а виноватого бог сыщет, — прошептал агент Шитковский.
Свет погас и снова вспыхнул, озарив уже французский стан, куда рухнул картонный шар, оклеенный золотой фольгой. Зуавы в красных штанах подняли его и принесли Наполеону III. «Не солнце ли упало на землю?» — удивился тот. «Не-ет, не-ет, не-ет!» — пели в ответ зуавы, объясняя, что к чему. Тогда, поставив ногу на ядро, император завел печальную арию. «Почему, — вопрошал он, — почему всевышний отвел от меня это ядро? Почему не принял золотой жертвы? Или там, в вечно струящемся эфире, знают о моем сердце, сжигаемом жаждой правды и добра?»
«А о моем, — думал Иван Дмитриевич, — знают ли? Там в вечно струящемся эфире…»
Дед и Путилин-младший всю ночь провели за беседой. Чаю было выпито уже за дюжину стаканов, от сухарей в сухарнице остались одни крошки, начинало светать, когда гигантские стенные часы, похожие на вертикально подвешенный саркофаг, издали глухой предупреждающий рокот. Дед покосился на них с ехидным удивлением. До того они ни разу не били, даже в полночь, а сейчас, отрокотав, мощно отмолотили двенадцать ударов. При этом стрелки на них показывали пять часов и двадцать две минуты. За окнами светало.
— Хотите, починю? — спросил дед.
Путилин-младший покачал головой:
— Нет, не надо. Все так и быть должно. Эти часы бьют лишь однажды в сутки — в ту минуту, когда навеки остановилось сердце моего отца.
У Константинова были свои доверенные агенты — Пашка и Минька, у Сыча — свои. Тоже двое. Один ходил по православным церквам, пугая батюшек, другой инспектировал костелы и лютеранские кирхи. Сам же Сыч проверял исключительно кафедральные соборы, но уж зато с большим тщанием. Лишь поздно вечером он добрался до родного Знаменского, где в былые времена служил истопником. Постоял у всенощной, попался на глаза прежним начальникам, дабы те оценили его возвышение, потом заглянул к дьячку Савосину, торговавшему при соборе свечами, иконами, лампадами и лампадным маслом. Потолковали о жизни, о том, в частности, на сколь годов полицейскому выдают от казны сапоги и мундир. Сроком носки мундира Савосин остался доволен, а про сапоги сказал, что великоват при такой-то службе.
— Да ты смотри, какие сапоги! — оскорбился Сыч и стал выворачивать ногу и так и эдак, демонстрируя каблук, подметку и сгиб.
Тем временем Савосин взялся пересчитывать дневную выручку. Тут Сыч наконец вспомнил, зачем пришел, и рассказал про французский целковик. Савосин порылся в ящике, достал золотую монету с профилем Наполеона III.
— Она?
— Она самая! — обрадовался Сыч. — Давай сюда!
Савосин крепко зажал монету в кулаке, сказав:
— Залог оставь. Двадцать пять рублей.
После долгих торгов сошлись на пятнадцати. Однако у Сыча имелась при себе всего полтина.
— Ну, ирод, — в отчаянии предложил он, — хочешь, сапоги мои тебе оставлю? Сюртук заложу? Фуражку сыму?
— Все сымай, — сказал Савосин, извлекая из-под стола старые валенки и какую-то замызганную бабью кацавейку. — Так уж и быть.
Чертыхаясь, Сыч разделся, натянул валенки, но от кацавейки отказался. Схватил монету и помчался в Миллионную, надеясь еще застать там Ивана Дмитриевича. К ночи сильно похолодало, ледяной ветер задувал от Невы. Сыч в одной рубахе бежал по улице, с затаенной сладостью думая о том, как простынет, захворает, а Иван Дмитриевич придет, сядет возле койки и скажет: «Ты, Сыч, себя не пощадил, своего здоровья, и я тебе Пупыря прощаю. Я тебя доверенным агентом сделаю, вместо Константинова…»
В воздухе стоял запах близкого снега.
Оставив позади шумные улицы, студент Никольский топал по немощеному грязному проулку, вдоль почернелых заборов и деревянных домов, — сперва они были с мезонинами, с флигелями, крыты железом, оштукатурены «под камень», затем пошли поскромнее, обшитые тесом в руст и «в елочку», наконец потянулись просто бревенчатые, похожие на избы, кое-где даже с красноватым лучинным светом в оконцах. Здесь труднее стало следить за Никольским. Певцовские филеры, чтобы не маячить в одном и том же виде, дважды вывертывали наизнанку свои пальто. Это были особые пальто, их носили на обе стороны: правая — черного цвета, левая — мышиного.
Недавно, уступая настоятельным просьбам подчиненных, Шувалов разрешил чинам жандармского корпуса по долгу службы появляться на людях в партикулярном платье, но лишь в обычном. Всякие иные костюмы, в которых удобнее затеряться в базарной, скажем, толпе, строжайше запретил: такой маскарад он считал недопустимым и вредным. Певцов напрасно пытался его переубедить.
Стемнело, когда Никольский вошел в низенький, крытый драньем домик. Зажглась в окне свечка, и сквозь неплотно задернутые ситцевые занавески филеры увидели убогую жилецкую комнатешку: лежанка с лоскутным одеялом, без простыней, драные обои, раскиданные по полу книжки. Никольский поднял одну, полистал и бросил в угол. Его силуэт обозначился в соседнем окне. Там горела керосиновая лампа, лысый старик в безрукавке выделывал лежавшую перед ним на столе собачью шкуру.
Никаких фонарей поблизости не имелось, черные пальто сливались в темноте с черными бревнами. Из круглого отверстия в стене, куда продевается штырь ставни, старший филер ножичком подцепил и вытащил гнилую тряпку-затычку и припал ухом к дыре.
Постепенно из беспорядочного разговора о керосине и недоданных в прошлом месяце деньгах за комнату начала вытягиваться история, по словам старика, поучительная для будущих лекарей вроде Никольского, — старик рассказывал про какую-то деревню Евтята Новоладожского уезда Новгородской губернии, где жил богатый мужик Потапыч с женой и тещей. От преклонных лет теща совсем ослепла, ни домовничать, ни хозяйничать не могла, но лопала по-прежнему в два горла, и Потапыч, этим сильно скучая, решил спровадить ее на тот свет. Набрал в лесу мухоморов, сварил и дал. Та ест, нахваливает. Слепая же! Съела, и ничего. На другой день Потапыч ее опять мухоморами накормил, и опять ничего. Уплела за милую душу. А на третий день, когда стал в чугун сыпать, она подошла да как закричит: «Ты что мне варишь, сучий сын?» Прозрела баба.
— И что же, что я на доктора учусь? — сердито спросил Никольский. — К чему это рассказал? Какой вывод?
— Вывод такой, — объяснил старик. — Мухоморы-те, они целебные.
Потрясенный этим выводом, Никольский вернулся к себе в жилецкую, лег на лежанку и закрыл глаза. Минут через пять, не вставая, подобрал с полу книжку, полистал, бросил. Поднял другую, тоже бросил. Еще через пять минут он встал, сморкнулся в огромный, как простыня, платок, надел шинель, вышел на улицу и двинулся обратно к центру города.
Унтер Рукавишников, отправленный в кухню принести Шувалову глоток холодной воды, в коридоре наскочил на Ивана Дмитриевича, ругнулся. Высунулся из гостиной Певцов, приказал держать, не отпускать, и Рукавишников, хотя уже узнал Ивана Дмитриевича, без рассуждений схватил его за плечо. Он был у Певцова верным человеком, а Константинов у Ивана Дмитриевича — доверенным, это большая разница. Певцов длинными подточенными ногтями впился в запястье, и вдвоем потащили его к выходу.
— На Сенной рынок? — шипел Певцов. — Смотрителем? Как же! Только навоз выскребать… Понял?
На крыльце он толкнул Ивана Дмитриевича в спину, тот слетел со ступеней и, споткнувшись, упал на четвереньки. Последний раз его таким образом выпроваживали из гостей пятнадцать лет назад, когда он, наивный птенец-правдолюбец, явился выяснять отношения с полковником Кизиковым, который, угрожая пистолетом, бесплатно угнал с рынка несколько возов прессованного сена.
— Никто ничего не видал, — сказал Певцов, и это была правда: графские кучера сидели на козлах к ним за дом, конвойные казаки укрылись от ветра за углом; нарастающий ветер, заглушая все звуки, гудел в Миллионной, как в трубе. Видением пронеслось перед Иваном Дмитриевичем: жена, плача, закладывает обручальное кольцо, сын Ванечка просит купить игрушечный паровозик, а денег нет. И совсем уж ослепительно: полицейский кучер Трофим, уводящий со двора казенных лошадей — Забаву и Грифона.
Все рушилось, тонуло в этом ветре, никому ни до чего не было дела. Певцов с Рукавишниковым исчезли, Иван Дмитриевич нащупал в воздухе сонетку звонка, ухватился за нее и встал на ноги. Вытер ладони о брюки и ладонями же отряхнул штаны. Заглянул в вестибюль, где на вешалке сама собой пошевеливалась княжеская шинель, словно дух покойного решил примерить бывшую одежду. Если князь, вчера еще живой, на самом-то деле уже вчера был мертв, то, мертвый, он мог быть жив. Иван Дмитриевич не знал, что под шинелью спрятался Стрекалов, домой не ушедший, и потряс головой, отгоняя наваждение. Шинель замерла. Из кухни спешил Рукавишников с глотком холодной воды для Шувалова. Стараясь не стучать подковками сапог по кафельным плиткам, Иван Дмитриевич шагнул обратно на крыльцо и увидел Преображенского поручика. Тот щелкнул каблуками:
— Господин Путилин, арестуйте мстителя. Он перед вами!
Пускать его в гостиную нельзя было ни в коем случае. «Шиш вам!» — подумал Иван Дмитриевич, имея в виду Певцова с Шуваловым. Он присел на ступеньку, похлопал ладонью рядом с собой:
— Садись-ка, потолкуем…
Из гостиной, приглушенная стеклами, лилась нежная мелодия вальса, клавиши рассказывали о прекрасном голубом Дунае — это Хотек, предъявив Шувалову ультиматум, подсел к роялю.
Поручик послушал и опечалился: не дай бог придется форсировать Дунай с винтовками Гогенбрюка. Он вынул из-под шинели косушку:
— Хлебнем, что ли, напоследок?
Выпили прямо из горлышка, как те супостаты в оконной нише, но закусили не чухонским маслом, а солеными грибами — пальцами вытащили по грибку, потом Иван Дмитриевич закупорил скляночку и сунул обратно в карман: кто знает, как жизнь сложится, какая будет закуска?
— Тебе за меня орден дадут, а ты грибочков жалеешь, — укорил поручик.
Иван Дмитриевич отвечал, что не возьмет орден, неправдой заслуженный.
— Истинный крест, не возьмешь?
— Не возьму. Грудь прожжет.
— Тогда слушай, — растрогался поручик. — Сходи завтра ко мне на квартиру, — он назвал адрес, — денщик тебе мою винтовку отдаст. Красавицу мою! На охоту поедешь, самое милое дело. А на суде всем расскажешь, каково бьет.
Иван Дмитриевич тоже умилился:
— Дай поцелую тебя, голова садовая!
Они расцеловались, и поручик поклялся, что когда по смерти окажется в раю, а Иван Дмитриевич — в аду, то он, поручик, — слово офицера! — будет просить за него у бога и если не сможет умолить, то сам бросит райские кущи и пойдет в ад, чтобы хоть там, но неразлучно им быть вместе.
— Пора! — он встал. — Всем объявим.
Иван Дмитриевич тоже встал, заступая ему дорогу, когда странный образ явился в конце улицы.
— Глянь! Что это там?
Поручик вгляделся: по направлению к ним быстро и, главное, совершенно бесшумно, как призрак, примерно в аршине от земли, колеблясь, непонятное туманно-белое пятно плыло в ночном воздухе.
Через полминуты оно приблизилось, Иван Дмитриевич различил вверху голову, а внизу, под пятном, ноги. Агент Сыч, оправдывая свою фамилию, беззвучно летел по улице в одной рубахе, и в следующий момент стало ясно, почему не слыхать стука шагов по булыжнику, — он был в валенках.
— Кто раздел? — деловито спросил Иван Дмитриевич. — Не Пупырь? А сапоги где?
— Все в залог оставил, — тяжело дыша, выговорил Сыч. — В Знаменском соборе. — Он протянул вперед кулак, разжал его и сладко, блаженно причмокнул: — За нее вот!
Еще не веря в эту фантастическую удачу, Иван Дмитриевич первым делом попробовал монету на зуб. Золотая! Обнял Сыча, облобызал в обе щеки:
— Молодец! Богатырь… Кто дал-то?
— Дьячок Савосин.
— А ему кто?
Поручик слушал с интересом, но помалкивал, не понимал, слава богу, о чем речь, а то с него сталось бы заявить, что он сам и покупал на этот золотой свечки в Знаменском соборе.
— Кто-то, видать, дал, — протяжно отвечал Сыч, с ужасом осознавая свой промах: золото его ослепило. — Кто-то не пожалел, видать…
— Дурак! — сатанея, заорал Иван Дмитриевич. — Дуй назад! Спроси, кто дал. Из себя каков… Чего стоишь?
— Монетку пожалуйте или пятнадцать рублей залогу, — чуть не плача сказал Сыч.
Иван Дмитриевич окончательно рассвирепел:
— Ишь! Пятнадцать рублей ему! Ты узнай сперва.
— Туда-сюда нагишом бегать… Небось простыну.
— Дурака ноги греют. Ну!
Сыч фыркнул, нахохлился и нарочито медленно, подволакивая валенки, побрел исполнять приказание. Он ссутулился, на спине, под рубахой, обиженно выперли костлявые лопатки.
— Бегом! — скомандовал Иван Дмитриевич.
Сыч дернулся было, но все-таки не ускорил шаг и тем более не побежал, для чего потребовалось все его мужество.
Тогда Иван Дмитриевич, вспомнив уездное, крапивное, подзаборное свое детство, заложил в рот три пальца. Дикий разбойничий свист прокатился по Миллионной. Шарахнулись и заржали посольские, жандармские, даже казачьи, ко всему привычные лошади, отшатнулся поручик, выскочили из-за угла казаки, а сам Сыч высоко подпрыгнул и стремглав полетел к Знаменскому собору.
Но Иван Дмитриевич свистнул еще разок, пугая обывателей, как Ванька Пупырь — душегуб, каторжник, сатана, выходивший на промысел в лаковом цилиндре, будто факельщик на похоронах, с золотой — для куражу! — гирькой на цепочке. Завтра, даст бог, можно будет им заняться. Берегись, Ванька! Убийцу князя возьму, потом твоя очередь… Потому Иван Дмитриевич и свистнул во второй раз, что вспомнил человека, живущего у Знаменского собора. Сколько же он свечек выставил на целый наполеондор? Сто? Тысячу? Пока они горели, этот человек был храним их пламенем. А теперь, поди, догорели. Не оттого ли и мысль о нем так поздно пришла?
Рояль в гостиной умолк, не доиграв такта. Пронзительный женский вопль пробил двойные стекла и вырвался на улицу.
— Убийца! — кричала Стрекалова.
Проснулась, вышла из спальни и увидела Шувалова; Иван Дмитриевич понял это сразу. И ведь сам же ее разбудил, идиот! Зачем свистал? Что ждет эту женщину, посмевшую шефа жандармов обвинить в убийстве? Тюрьма? Монастырь? Сумасшедший дом? Но не время было размышлять. Иван Дмитриевич бросился ей на выручку, поручик — за ним.
Кучер фон Аренсберга объяснил подробно и даже нарисовал: за трактиром «Три великана» свернуть налево, там будет флигель в два этажа, подняться наверх… Но агент Левицкий, которому было поручено привести в Миллионную бывшего княжеского лакея Федора, дома его не застал. Побродил около, затем уехал к приятелю, где на фанты играл с девицами в «хрюшки» и в шнип-шнап-шнур, лишь изредка — в силу привычки — передергивая, и снова приехал на исходе одиннадцатого часа. Конура была пуста, дверь на замке; Левицкий опять вышел во двор. Он честил Путилина на все корки, но уходить боялся. Дело было вот в чем: Иван Дмитриевич знал, что его тайный агент — шулер, но смотрел на это сквозь пальцы, хотя вообще-то к шулерам был беспощаден, сам в молодости от них пострадал. Один вид карты с незаметным, иголочкой нанесенным крапом приводил его в бешенство. Но поскольку Левицкий, выдававший себя за побочного потомка польских королей, игрывал такими картами исключительно в Яхт-клубе, с аристократами, Иван Дмитриевич считал, что убыток, понесенный его титулованными партнерами, для них даже полезен, вроде кровопускания в лечебных целях, и смотрел сквозь пальцы. Однако в любой момент мог и совсем убрать руку от лица, что Левицкий, конечно, имел в виду. И гневить Ивана Дмитриевича остерегался. Он стоял в подворотне, время от времени поглядывая на Федорово окошко. Рядом с другими, освещенными, оно темнело совершенно безнадежно. Сирота на детском празднике. Левицкий решил подождать до одиннадцати, потом до четверти двенадцатого, потом до половины. В тридцать пять минут двенадцатого он не выдержал, подозвал извозчика и отправился в Яхт-клуб.
Там жарко пылали люстры, за столом шла игра. Озябнув на промозглом ветру, Левицкий выпил в буфетной стопку водки, и здесь к нему подошел герцог Мекленбург-Стрелецкий.
— Послушайте, — спросил он, затягиваясь сигарой, — не вы ли вчера провожали князя домой?
— Я только посадил его на извозчика, — ответил Левицкий.
— И вернулись?
— Нет, поехал на другом извозчике.
— Что вам сказал князь на прощание? Вспомните. Возможно, это были его последние слова.
— Он сказал, — Левицкий задумался. Дым от сигары нахально лез в нос. — Он сказал… Да, он сказал, что нужно было на первый абцуг положить червовую десятку.
Грузный офицер в синем жандармском мундире неслышно выплыл откуда-то из-за спины — подполковник Зейдлиц, так он представился, и втроем прошли к свободному столу, где к ним присоединился еще один в синем, помоложе. Зейдлиц велел подать шампанского и две колоды карт, но приступать к игре не торопился. С этими господами нужно было держать ухо востро, Левицкий счел за лучшее сегодня казенных колод не подменять. Разговор вязался необязательный, герцог Мекленбург-Стрелецкий вспомнил слова, сказанные Фридрихом Великим о каком-то шляхтиче-авантюристе: дескать, этот шляхтич пойдет на любую подлость, дабы получить десять червонцев, которые затем выкинет за окно; заговорили о Польше, и постепенно беседа коснулась нынешней политической ситуации в Европе в связи с убийством князя фон Аренсберга. Зейдлиц, как и Шувалов, подозревал польских заговорщиков. Им, рассуждал он, выгодно поссорить Петербург и Вену: если начнется война, под шумок можно возродить Речь Посполиту. Герцог кивал, соглашался, другой офицер молча тасовал карты, но сдавать почему-то не спешил, а Левицкий осторожно высказывался в том смысле, что да, есть такие безответственные элементы, хотя в огромном большинстве…
— И все-таки, — перебил его Зейдлиц, — давайте вообразим, что Польша вновь стала суверенным государством.
— Это невозможно, — сказал Левицкий.
— Но если бы так… Есть у вас шансы занять польский престол?
— Ну, — полыценно улыбнулся Левицкий. — Не знаю. Трудно сказать.
— Но хоть малейшие?
— Пожалуй. — Левицкий отобрал у офицера колоду и с непринужденным величием, подобающим претенденту на престол, сдал карты, взял свои, по привычке развернул их узким шулерским веером: — Ну-с, господа…
Никто из его партнеров даже не притронулся к своим картам.
Стрекалова уснула, потому что хотела последний раз уснуть здесь, на этой постели, в этой спальне. Обморок давал себя знать, она проспала приезд Шувалова и Хотека, допрос Боева, изгнание Ивана Дмитриевича. Шум, крики, вой дверных петель не могли ее разбудить, в кошмарных сновидениях творилось то же самое, но сладкие звуки вальса ворвались в сон пугающим диссонансом. Она встала, поглядела в щелочку и увидела своего врага.
Когда Иван Дмитриевич с поручиком ворвались в гостиную, Стрекалова стояла в дверях спальни и уже не кричала, а говорила с жалкой размеренностью механической куклы, у которой иссякает завод, все тише и тише:
— Убийца… Как вы посмели прийти сюда? Негодяй, как вы посмели…
Певцов отдирал от косяка пальцы ее левой руки, правая была вытянута вперед, но указывала не на Шувалова, а на другого графа — Хотека.
Щеку Стрекаловой, как каторжное клеймо, уродовала красная печать, след смятой наволочки.
— Вы снова здесь? — заорал Шувалов, увидев Ивана Дмитриевича. — Вон! Ротмистр, выкиньте прочь эту сумасшедшую бабу! Что она мелет?
— Постойте, — властно вмешался Хотек. — Я хочу знать, кто она.
— Эта женщина любила князя, — сказал Иван Дмитриевич.
Хотек перевел взгляд на Шувалова:
— Граф, надеюсь, вы понимаете, кого она оскорбляет в моем лице?
— Убийца! Как совести хватило надеть! — Отпихнув Певцова, Стрекалова шагнула к послу, сорвала с его груди траурную розетку, смяла в кулаке, но тут же пальцы бессильно разжались, черный шелковый цветочек упал на пол.
— Поднимите! — рявкнул Шувалов.
Стрекалова затрясла головой, крупные слезы брызнули из-под век. Певцов подобрал розетку и с поклоном вручил Хотеку; тот небрежно сунул ее в карман, сказав Шувалову:
— Вынужден требовать ареста этой дамы. Я лично буду присутствовать на допросе.
— Ротмистр! — приказал Шувалов. — Увезите.
— Слушаюсь, ваше сиятельство… А куда везти?
— В крепость.
— Нет, — Иван Дмитриевич заслонил Стрекалову. — Я не позволю.
Певцов и Рукавишников, переглянувшись, устремились к нему, но рядом с Иваном Дмитриевичем встал его новый друг, Преображенский поручик, которому уже нечего было терять. Он выхватил шашку, свирепо хакнув, отмахнул ею перед собой — уих-вьих! — и повернулся к Шувалову:
— Ваше превосходительство, это я отомстил князю фон Аренсбергу.
— Берегитесь! — крикнул Певцов, не решаясь подойти ближе.
Шувалов отшатнулся, а поручик, сделав шаг вперед, припал губами к лезвию и протянул ему шашку:
— Вот орудие моей священной мести…
От дыхания туманное пятно растеклось по клинку. Когда оно съежилось и растаяло, Шувалов опасливо принял шашку, не зная, что с ней делать дальше.
— Довольно ломать комедию! — не выдержал Хотек. — Ваши актеры хороши, но почему вы не объяснили им, что Людвига задушили подушками?
Стрекалова умоляюще смотрела на Ивана Дмитриевича:
— Что же вы молчите? Вы обещали уличить убийцу!
Кровь у Константинова текла из носу и скоро перестала. Он поднялся. У двуглавых орлов на пуговках образовались проплешины в оперении, как после линьки, — оттого, что ими пробороздили по камням. Нижняя пуговица вовсе оторвалась. Глаз, метко пораженный трактирным половым, начал заплывать, остальное все было в порядке.
Он ощупал в кармане золотые монеты. К первой, найденной Иваном Дмитриевичем в княжеской спальне, прибавилась еще одна; Константинов не собирался возвращать ее половому — это будет штраф за причиненное увечье. Наполеондоры утешающе звякнули друг о друга.
Небо затянуло тучами, дул ледяной ветер со снегом. Константинов собрал с бровки тротуара немного снежку и приложил к переносице. Хотел поискать пуговицу, но справа послышался удаляющийся свист — веселый итальянский мотивчик. Константинов, как суслик, побежал на свист. Непрочные весенние хлопья таяли на щеках, но снегу все подсыпало, ветер превратился в самый настоящий буран. Светлобородый шел впереди, его широкая спина то пропадала в метели, то опять выныривала. Константинов не отставал. Улицы, каналы, мосты, разгулявшаяся Нева глухо шумит в темноте, катит белые барашки на узкий ледяной припай у берега; вымершие линии Васильевского острова. Дважды попадались по пути будочники, один раз проехали навстречу трое верховых жандармов с офицером, но Константинов никого не позвал на помощь, он боялся спугнуть и упустить преследуемого. Примерно через час вышли к порту. Мимо таможенного поста, мимо амбаров, магазинов, сараев, освещенных кое-где полупогасшими фонарями, вдоль гигантских куч угля и бесконечных поленниц, лавируя между грудами кулей, пустых ящиков и каких-то диковинных иностранных клеток из проволоки, в которых бог весть чего перевозят, двинулись к берегу. Светлобородый уверенно подошел к причалу, где стояло небольшое стройное судно с длинной и тонкой, похожей на самоварную, трубой, вскарабкался по трапу и сгинул за бортом. Константинов с трудом разобрал полузалепленное снегом название парохода: «Триумф Венеры».
Еще через час он был на квартире у начальника. Жена Ивана Дмитриевича, встревожившись, хотела для поисков мужа заложить Константинову казенных лошадей — Забаву и Грифона, но тот отказался. Как ни важно было дело, за такую наглость свободно и по уху схлопотать от любимого начальника, От лошадей отказался, взял приготовленные для Ивана Дмитриевича бутерброды с салом в полотняном мешочке и поспешил в Миллионную. Коли дома нет, значит, там. Где ему еще быть в эту ночь.
Дверь распахнулась, в гостиную влетел Стрекалов — он подслушивал в коридоре; пронесся мимо шефа жандармов, как мимо столба, и схватил жену за руку:
— Катя! Это я убил. Я!
Убийца был многоглав, как гидра. Одну голову, Боева, Иван Дмитриевич отсек, другая, поручикова, сама отпала, но теперь выросла третья — круглая, с пухлыми щеками и курчавыми жирными волосами, в которых чудились маленькие рожки.
— Вы кто такой? — обалдело воззвал Шувалов.
— Не верьте ему! — воскликнула Стрекалова. — Это мой муж. Он не способен… Дурак! Иди домой.
Стрекалов опустил ее запястье. Лицо спокойно, толстые губы сжаты.
— Не знаешь ты меня, Катя… Ты хорошо смотри, способен, нет? В глаза смотри! Может, в последний раз на меня смотришь.
Она попятилась:
— Нет, не верю… Нет…
— Хорошо смотри! Из-за тебя в Сибирь-то пойду.
«И они отпадут», — вспомнил Иван Дмитриевич. Письмо лежало в кармане.
Охнув, Стрекалова сдавила мужу ладонями виски:
— Ты? — Она возвышалась над ним почти на целую голову.
— Я, Катя, — сказал Стрекалов. — Ведь жена ты мне. Из-за тебя грех на душу принял.
Могучие руки оттолкнули его, он отлетел в сторону, влип в Ивана Дмитриевича, но сразу с неожиданной ловкостью развернул свое, вялое тело раскормленного мальчика, крутанулся на каблуках, попытавшись даже щелкнуть ими друг о друга, совсем как поручик десять минут назад:
— Арестуйте меня, господин Путилин. Я готов!
Стрекалова рванулась к нему, порывисто прижала к груди его курчавую макушку.
— О-ой! — завыла она. — Баба я глупая! Прости меня!
Все молчали. Стрекалов сперва затих, потом все смелее начал поглаживать жену по талии, словно вокруг никого не было, кроме них двоих.
— Не плачь, Катя, — говорил. — Не плачь, милая. Каторгу-то мне не присудят, только поселение…
— Вы, граф, услышали то, чего хотели, — без особой уверенности сказал Шувалов Хотеку.
— А ты в Сибирь за мной поезжай, — советовал Стрекалов. — Ни разу не попрекну… Коз заведем, станешь пуховые платки вязать. Пропади все пропадом! Лишь ты да я… Слышишь, Катя?
— Бедный мой! — рыдала она. — Оба вы мои бедные… Что творю! Господи-и!
Ее душе было тесно в теле, телу — в платье, шов на спине разошелся, Иван Дмитриевич видел рассекавшую черный шелк белую стрелку, беззащитную жалостную полоску, хотелось ласково провести по ней пальцем.
Иван Дмитриевич тронул Стрекалову за плечо:
— Катерина… не знаю, как по батюшке… Вы в смерти князя совсем не виноваты. Ваш супруг лжет.
— Ты врешь? — она с надеждой взглянула на мужа.
— Он обманывает… Но такая ложь требует от человека больше мужества, чем собственно убийство.
Иван Дмитриевич сказал то, что должен был сказать. Жертвующий собой да получит в награду женскую любовь, а мудрый пусть утешится сознанием исполненного долга. Так уж бог положил, что за отвагу сердца воздается полнее, чем за силу разума. И это правильно, иначе бы мир перестал существовать.
— Лжет? — переспросил Хотек. — У вас есть доказательства?
Сам тон вопроса убеждал, что посол вовсе не заинтересован в поимке преступника: лишь в такой ситуации он мог диктовать Шувалову свою волю.
— Клянусь, Катя! Я убил! — опомнившись, выкрикнул Стрекалов.
— Молчите! — приказал Иван Дмитриевич. — Какая Сибирь? Какие козы? Какие, черт побери, пуховые платки? Замод Цилль, вот что! — Он прошелся по комнате, остановился перед Хотеком: — Прошлую ночь господин Стрекалов провел в Царском Селе. Его алиби безупречно. Есть свидетели…
— Смотрите! — поручик ткнул под нос Хотеку прокушенную ладонь. — Князь укусил меня, когда я зажимал ему рот.
Там, на вершине жертвенного алтаря, и он и Стрекалов, может быть, впервые в жизни испытали чувство судьбы и свободы. Спускаться они не хотели. А если сказать им про замок Цилль? Нет, все равно не захотели бы… Невидимый, к ним подошел Боев и встал рядом. Три человека, добровольно принесших себя в жертву во имя любви — к родине и к женщине, плечом к плечу стояли в центре гостиной. Иван Дмитриевич смотрел на них с восхищением, но без умиления. Умиление расслабляет, а ему сейчас нужно было иметь твердое сердце.
— Сумасшедший дом, — сказал Шувалов. — Давайте, граф, на всякий случай арестуем их обоих.
— Это ничего не изменит, — ответил Хотек. — Мой ультиматум остается в силе.
— Но ваш государь не одобрит подобных действий! Вы рискуете…
— Я лучше знаю мысли моего государя.
— Ротмистр! Немедленно выведите его отсюда, — сдавленным шепотом произнес Шувалов, указывая на Ивана Дмитриевича. — Завтра я с ним разберусь.
— Вот вы себя и выдали, граф, — сказал Хотек. — Мне все ясно. Моя жизнь в опасности, и тем больше у меня оснований заявить следующее: если завтра до полудня предъявленные мною требования выполнены не будут, я начинаю готовиться к отъезду из Петербурга. Вы понимаете, что за этим последует? — Даже не подумав заступиться за Ивана Дмитриевича, Хотек пересек гостиную, взялся за дверную ручку.
— Умоляю вас, подождите еще сутки! — попросил Шувалов.
И так униженно прозвучала эта просьба, что Иван Дмитриевич забыл о собственных обидах. Казалось, Шувалов сейчас рухнет на колени перед австрийским послом. Видеть это было невыносимо.
— Ваше сиятельство, — тихо сказал Иван Дмитриевич. — Честь России…
Шувалов, багровея, рванул на себе ворот мундира. Отскочивший крючок звонко, как градина, щелкнул по оконному стеклу.
— Завтра до полудня, — надменно повторил Хотек.
Он с омерзением наблюдал эту безобразную сцену. Если у беспорядка может быть единый центр, как у порядка, то его место здесь, в Миллионной. А дальше, расходящимися кругами: Петербург, Россия… Вечный российский хаос, о котором покойный Людвиг, бывало, говорил, что такая-де стихия жизни при всех ее неудобствах приближает русских к праосновам бытия, к тем временам, когда дух и материя, свет и тьма, добро и зло существовали нераздельно. Отвратительный хаос, чье движение на Запад нужно остановить во что бы то ни стало…
Хотек взялся за дверную ручку, но рядом с его длинными, тонкими, желтоватыми, как лапша, пальцами легли короткие пальцы Ивана Дмитриевича, уже знавшего: не тот спасет, кто волонтером взойдет на алтарь, под жертвенный нож, а тот, кто сумеет найти выход из тупика. Жертва очищает лишь одну душу — самого жертвующего. Восстановить справедливость в мире она не может.
— Минуточку, граф, — грубо сказал Иван Дмитриевич.
Левой рукой сжимая ручку двери, чтобы не дать послу уйти, правой он выхватил полученное Стрекаловым письмо, развернул, встряхнув, и с нагловатой лихостью поднес его к самому лицу Хотека.
— Мадам права, — сказал Иван Дмитриевич. — Убийца — вы!
Ом был настороже и ловко отвел руку, когда Хотек, подавшись вперед, попробовал завладеть письмом.
Тихий ангел пролетел над гостиной.
Затем громыхнули по коридору торопливые шаги, вошел шуваловский адъютант. В руке он держал священную книгу пророка Магомета.
— Привез, ваше сиятельство! — громогласно отрапортовал адъютант, сияя, как медный чайник. — Можно присягать.
— Вы сведете меня с ума! — взвыл Шувалов. — Дайте сюда! — Вырвал у него Коран и с размаху зашвырнул в спальню. За рукав оттащил Ивана Дмитриевича от двери. — Простите, граф! Сейчас этого мерзавца увезут в больницу для умалишенных…
— Нет, — покачал головой Иван Дмитриевич, но продолжать не смог — Стрекалова с налету притиснула его к стене, дурманяще пахнуло женским потом, духами. Поцеловать хочет? Увы! Ее рука шарила по сюртуку, нащупывая карман, оттопыренный скляночкой с грибами. Револьвер ищет! Хотека застрелить! Все произошло так стремительно, что никто ничего не понял, не успел понять, да и не мог. Выдернув скляночку, Стрекалова потрясенно уставилась на свой трофей. Будто кто-то посторонний показывал ей этот предмет, а она не могла догадаться о его назначении. Пальцы железной хваткой стискивали стеклянные бока — вот-вот раздавят! — и лишь указательный бестолково скребся по крышке, одинокий, беспомощный, упорно пытался нащупать спусковой крючок. Когда палец успокоился, Стрекалова с каким-то полувздохом-полувоплем вскинула руку и шарахнула скляночку себе под ноги. Дробью сыпанули осколки, брызги рассола, марая обои, рассеялись по стенам, на полу растеклась коричневая лужица с битым стеклом и жалкой горкой осклизлых черно-рыжих комочков.
Стрекалова, закрыв лицо руками, стояла посреди гостиной.
Она не понимала, что, если в кармане у победителя вместо револьвера лежит баночка с солеными грибами, тем почетнее победа: младенец задушил змею, Давид свалил Голиафа… Остальные вообще ничего не понимали.
В первой половине рассказа дед подробно, слишком, может быть, подробно, педантично, сообщал о мельчайших деталях и микроскопических фактах, старательно перекидывая мостки от одного к другому, затем к третьему. Но постепенно он увлекался, воспарял над своими мостками, ощущая себя уже не столько летописцем, сколько певцом душевных порывов, одинаковых и понятных во все времена, и тогда, напротив, начинал пренебрегать самыми необходимыми сведениями.
На вопрос о доводах, которыми оперировал Иван Дмитриевич, обвиняя посла в убийстве, дед отвечал неохотно, считал, что не в них суть: уж какие там особенные доводы! Логика элементарная. Стрекалова же говорила, что граф боялся и ненавидел князя фон Аренсберга. Правда, Иван Дмитриевич не сразу понял, какого именно графа она имела в виду. Думал, что Шувалова… Князя прочили на место Хотека (об этом тоже упоминала Стрекалова), и тот, не желая уходить в отставку, собирал о сопернике компрометирующие факты из его частной жизни: карты, вино, женщины. Для того и швейцара подкупил. А затем стал подсылать своих людей следить за домом. Жандармы здесь ни при чем. Конечно, они об этом знали и докладывали, видимо, канцлеру Горчакову, поскольку такое соперничество могло быть использовано в дипломатических интригах, — вот тайна, затрагивающая государственные интересы России, в которую Певцов высокомерно отказался посвятить Ивана Дмитриевича. Но он сам догадался, и не только об этом… Узнав о любовнице князя, Хотек отправил Стрекалову письмо, думал спровоцировать скандал или дуэль, после чего фон Аренсбергу послом уже не быть. Отправил письмо, три дня подождал — ни о какой дуэли не слыхать, все тихо. Тогда, отчаявшись, велел своему приспешнику запустить в посольскую карету куском кирпича — для отвода глаз, а ночью вместе с ним явился в Миллионную и задушил конкурента.
Ключ от парадного Хотек, видимо, еще раньше взял у подкупленного швейцара и по слепку заказал слесарям точно такой же; револьвер и наполеондоры похитил, ничего больше не тронув, чтобы инсценировать политическое убийство; косушку на подоконнике оставил прямо с противоположной целью — показать, что в доме побывали бродяги, уголовники, и этой двойной версией окончательно запутать следствие; в сундуке искал секретную переписку князя с министерством иностранных дел, а фантастические и тоже противоречивые слухи сам распустил накануне, опять же через помощника, послав его по трактирам, — дымовая завеса. Дабы не так мучила совесть, Хотек решил свое преступление использовать на благо отечества — шантажируя шефа жандармов, добиться запрещения «Славянского комитета». Остальные требования нужны были для пущего испуга: можно их снять, даже нужно, если будет удовлетворено главное.
Все это Иван Дмитриевич и высказал Хотеку. Тот поначалу криво усмехался, напомнив Шувалову про больницу для умалишенных, спрашивал, понимает ли господин Путилин, кого оскорбляет в лице полномочного посла Австро-Венгерской империи; потом стал кричать, ругаться по-русски и по-немецки, рваться к выходу, замахнулся на Ивана Дмитриевича тростью, но после того, как поручик трость у него отобрал, сразу как-то съежился, присмирел.
— Признайтесь, ведь ваш почерк, — мягко сказал Иван Дмитриевич.
Хотек, не владея собой, сделал еще одну попытку схватить письмо, тоже безуспешную.
Пудра слиплась чешуйками на его влажном от пота лице. Как у золотушного младенца, шелушились лоб, щеки, подбородок. Пошатываясь, он добрел до дивана. Сел. Язык ему не повиновался, шепелявое бульканье вырывалось изо рта.
— Ваше сиятельство, — обратился Иван Дмитриевич к Шувалову, — вам понадобится моя помощь при составлении доклада государю?
— А? — очнулся тот.
— Или уж сами напишете?
— Ох-хо! — радостно взревел Шувалов, его вдруг прорвало мужицким корявым ликованьем. Бездна выворотилась наизнанку, вздулась горой, он стоял на ее вершине, глядя на Хотека сверху вниз. — В Европе-то узнают! А?
— Он это письмо писал! Он! — торжествовал Певцов. — Я его депешу на телеграфе видел. Один почерк, ваше сиятельство! — И подталкивал, подталкивал Ивана Дмитриевича плечиком, подмигивал: чего, дескать, не бывает, забудем, дружище…
Поручик от возбуждения приплясывал на месте, адъютант запрокинул голову, в горле у него плескалась серебряная водичка; Стрекалов и тот улыбался. Лишь его жена не присоединилась к общему веселью: суток не прошло, как в соседней комнате убили человека, пусть даже пустого человека, суетного, но ведь любила же его Стрекалова, любила!
— Как вам не стыдно! Замолчите! — вскрикнула она, зажимая уши.
Певцов хлопнул в ладоши:
— Внимание, господа! Внимание!
— Именем его величества всем приказываю молчать о том, что вы здесь узнали, — торжественно объявил Шувалов. — Это тайна, затрагивающая интересы Российской империи. Разгласившие ее будут арестованы по обвинению в государственной измене.
«Ага, — прикинул Иван Дмитриевич, — а ведь и в самом деле можно теперь шантажировать и Хотека, и даже императора Франца-Иосифа. Посол-убийца! Позор на всю Европу! Скандал… Только вот вопрос: польза-то будет России или только графу Шувалову? Или России в его лице? А заодно и Певцову в лице Шувалова?»
— А я всем расскажу, — бесстрашно заявила Стрекалова. — Пускай все знают! Делайте со мной что хотите.
Стрекалов поддержал жену:
— И я… Слышишь, Катя?
— Вы меня поняли, повторять не буду. Все. Балагану конец… Ротмистр! Эту публику гнать отсюда.
— Слушаюсь, ваше сиятельство!
— То есть как, — изумился поручик, — гнать?
: — В шею, — сказал Шувалов.
Растерянно оглянувшись на Ивана Дмитриевича, поручик взял с подоконника свою шашку. Пальцы дрожали, он никак не мог ввести клинок в ножны. Стрекалов помог — направил лезвие.
— Пойдем, брат, — сказал ему поручик. — Не нужны мы им.
Осколки разбитой скляночки захрустели под его сапогами. Стрекалов потянул жену за руку, она повиновалась нехотя, как ребенок, который не хочет быть там, куда ведут. Чавкнуло под ее башмачком грибное месиво, последний раз плеснул у порога траурный подол, унеслась во тьму белая стрелка — разлезшийся шов на спине.
Иван Дмитриевич держался отдельно, сам по себе, но Стрекалова, уходя, даже не взглянула на него. Ее муж тем более. Обломив свои рога о собственную грудь, он гордо нес полегчавшую голову, вел жену за руку, и она не отнимала руки. И поручик, хотя недавно готов был ради Ивана Дмитриевича из рая в ад перебежать, на прощанье не сказал ни слова.
Все трое гуськом втянулись в коридор. Их выгнали, выставили, отбросили за ненадобностью. Но ничто не могло их унизить. С ними и с Боевым было истинное мужество, истинная любовь. Позади оставалась жалкая мышиная возня.
На рассвете, вскоре после того, как часы в столовой Путилина-младшего пробили двенадцать раз, отметив минуту смерти Ивана Дмитриевича, хозяин встал и предложил гостю полюбоваться восходом. Они вышли в сад, где стоял нежный, при безветрии особенно сильный и чистый запах влажной зелени; выбирая из травы бело-розовые земляничины, раздвигая кусты цветущего шиповника, спустились к Волхову. Солнце еще не взошло. Под белесым небом поверхность реки казалась матовой, туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу. Там же темнел причаленный паром. Подошли к скамейке у обрыва, которую, как оказалось, поставил здесь еще Иван Дмитриевич. Сели. У самых ног чертили воздух стрижи, тыкались в глину. Под их суетливый гомон Путилин-младший продолжал свой рассказ. Он сообщил, что в мае 1871 года его отец был принят Александром II и в приватной беседе напомнил государю латинское изречение: благо всех — вот высшая справедливость. «Ваше величество, — сказал он, — Хотек, избавляясь от соперника, убедил себя, будто своим преступлением служит благу Австро-Венгерской империи. Но это изречение истинно лишь в том случае, если человек, сомнительным путем добивающийся общего блага, себя самого исключает из числа тех, кому его поступок пойдет на пользу…»
— Кстати, — добавил Путилин-младший, — на аудиенции отец высказал свое мнение и о винтовке Гогенбрюка.
Пока Иван Дмитриевич ехал из Зимнего дворца домой, разбирал кучу писем с почтительными приглашениями на обед, среди которых было и письмецо от супругов Стрекаловых, словом, пока длился счастливый эпилог, успело взойти солнце, по берегу прогнали лошадей из ночного.
— Но тут совсем не так написано! — дед вынул из-за пояса книжку «Сорок лет среди убийц и грабителей».
Собеседник взял ее не глядя и тем же небрежным движением отправил с обрыва в реку. Распластавшись в полете, книжка упала плашмя, несколько секунд продержалась на воде, потом вошла в струю, перевернулась и исчезла.
— Одной меньше, — сказал Путилин-младший.
На обратном пути через сад он рассказал, что Хотека выдали австрийским властям, но те, не желая срамиться перед Европой, не стали его судить, а попросту посадили до конца жизни под домашний арест. Однако прозорливость Ивана Дмитриевича имела далеко идущие последствия. Канцлер Горчаков, обещав императору Францу-Иосифу сохранить все происшедшее в секрете, заручился поддержкой Вены и в том же году добился отмены унизительных для России условий Парижского мирного договора, заключенного после поражения в Крымской войне. Теперь русский военный флот снова появился в Черном море, что прежде было запрещено статьями этого договора.
— Через шесть лет началась война с турками, и без флота мы не могли бы победить, — заключил Путилин-младший. — Родина Боева была освобождена во многом благодаря моему отцу.
Он по-хозяйски обломил с яблони засохшую ветку и попросил деда сломить другую, до которой сам не дотягивался. Выяснилось, что яблоню эту посадил Иван Дмитриевич. В годовщину его смерти на поминальный стол выставлялись яблоки исключительно с нее — в натуральном виде, моченые, печеные. Гуся ими же набивали. Прошлой осенью приезжал к этому дню из Петербурга литератор Сафонов, но Путилин-младший не только не пригласил его за стол помянуть Ивана Дмитриевича, но прогнал. Да, прогнал и даже лошадей не дал до станции. Пришлось ему пешком топать на железную дорогу. По грязи, в дождь. А тут, между прочим, четыре версты.
— Вот убили эрцгерцога Фердинанда, — вспомнил Путилин-младший. — Один бог знает, чем все это обернется…
В другое время его рассказ был бы другим, дед это понимал и догадывался, почему Сафонова не пригласили за поминальный стол: в его книжке изложена была иная версия событий, которая Путилина-младшего совершенно не устраивала. Оба они утаивали часть правды.
Установить истину, а тем самым и восстановить справедливость деду помог случай.
Весной 1917 года, демобилизовавшись по ранению, дед две недели прослужил в петроградской милиции, секретарем у начальника, пока не выгнан был за тугоухость — следствие полученной под Перемышлем контузии.
Однажды к нему привели бывшего полицейского агента, разоблаченного соседями. Агенту было лет девяносто. Он вовсе не думал отрицать свое грязное прошлое, напротив, с гордостью сообщил, что состоял доверенным человеком при самом Путилине.
— Как ваша фамилия? — насторожился дед.
— Много у меня было фамилиев, — отвечал агент. — Какая на месяц, какая и на неделю. Всех не упомнишь.
— А настоящая-то?
— Не помню, милок.
Дед погрозил ему пальцем:
— Вы это бросьте!
— Не помню, — сокрушенно покачал агент своей лысой сморщенной головой. — Вот у отца моего, я тебе скажу, настоящая фамилия была такая: Константинов.
Дед уломал начальника, чтобы агента по дряхлости отпустили, сердечно поблагодарил «граждан соседей» за проявленную бдительность и пошел с Константиновым к нему домой, где узнал немало любопытного и об Иване Дмитриевиче вообще, и об убийстве князя фон Аренсберга в частности.
Но кое-какие пробелы деду пришлось все же заполнить самостоятельно.
Про Ваньку Пупыря ходили слухи, будто он оборотень и ночами рыщет по городу в волчьем облике.
Иван Дмитриевич охотился за ним третий месяц, но вблизи видел лишь один раз: приземистый малый, необычайно широкий в груди, с короткими ногами и совершенно без шеи — колода колодой. Лицо красное, голое, в бритве не нуждавшееся, глазки гнусно-синие, свиные. На волка он никак не походил. Человек, способный обернуться серым братом, должен быть поджарым, хищным во взгляде и в движениях; Иван Дмитриевич полагал, что Пупырь нарочно, для отводу глаз, распускает про себя такие слухи. Той же цели служила и золотая гирька на цепочке. Раскрутив ее перед лицом, Пупырь являлся своим жертвам, как святой, с мерцающим нимбом вкруг головы. Бывали случаи, когда перед ним вставали на колени.
Он арестован был в Москве лет пять назад — за убийство солдата у казенных винных магазинов, сидел в остроге, бежал и зимой объявился в столице.
Все это Иван Дмитриевич про него знал. Но не знал другое: скопив деньжат, Пупырь собирался уехать в Ригу и открыть там трактир с русской кухней. Таким трактирам, он полагал, покровительствует тамошний полицмейстер, считавший, что подобные заведения служат государственной пользе, способствуют единству империи. Денег требовалось много — и на трактир, и на то, чтобы подкупить писарей и получить паспорт, но ограбить чей-нибудь дом или лавку Пупырь не решался: в одиночку трудно, а связываться ни с кем не хотел, промышлял на улицах. Однако сорванные с прохожих шубы и шапки сбывать становилось все труднее. То ли дело золото, камешки. Любой ювелир купит и не спросит, где взял.
Последние дни, зная, что Иван Дмитриевич оставил все дела и охотится только за ним, Пупырь на промысел не выходил, почти безотлучно сидел у своей сожительницы, худенькой и безответной прачки Глаши. У нее он хранил награбленное добро, здесь отсыпался после бессонных ночей.
Глаша жила в дровяном подвале, за рубль в месяц снимала угол с вентиляционным окошком, отгороженный от поленниц дощатой переборкой. Пупыря она приветила; ничего не подозревая, в декабре, в лютые морозы, когда тот, ободранный и синий, с ушами в коросте, попросился переночевать в прачечной, у котлов. Привела к себе, накормила, обогрела из жалости. Думала, бедолага какой. А оказалось вон что: душегуб. Какая с душегубом любовь? Сережки серебряные подарил, так Глаша их в сортире утопила. И ворованных платков у него не брала. Даже спать ложилась на полу, отдельно. Пупырь вселял ужас. Собаки и те, завидя его, поджимали хвосты. «У меня волчий запах», — говорил он. И шкура у него была такая толстая, что клопы не прокусывали. По ночам, лежа без сна, Глаша плакала и молилась, чтобы он не вернулся. Душегуб окаянный! Страшно было с ним жить, но выгнать — еще страшнее. Убьет! А при одной мысли, что можно донести в полицию, отнимался язык: убежит с каторги и опять же убьет. Даже бабам в прачечной ничего не рассказывала, боялась.
Иногда, поев, он ей что-то говорил про город Ригу, где живут и немцы, и чухна, аккуратный народец, а какие русские там есть, тоже чисто живут, не как Глаша, полы метут каждый день, у всех половики войлочные, и трясут их в особых местах, не где попало. Он вообще любил чистоту. И Глашу попрекал, что грязно живет. На веревке у него всегда сохли три тряпочки: одна для сапог, другая для чашек, третья еще для чего-то, и не дай бог перепутать. От этих тряпочек совсем уж накатывала безысходная тоска, самой хотелось по-волчьи завыть.
Все последние ночи Пупырь никуда не ходил, лежал на койке с открытыми глазами, выспавшись за день, и время от времени принимался петь про какого-то батальонного командира, который был «ой начальник, командир» и «не спал, не дремал, батальон свой обучал». Иногда вставал и докрасна калил железную печурку, после чего снимал рубаху, сидел голый. За полночь возвращаясь домой, Глаша слышала его запах, от которого кисло и мерзко делалось во рту. Одно хорошо, что любовь у них кончилась. Пупырю не шибко-то нужна была бабья любовь. «Тебе, Глафирья, — всякий раз говорил он, когда Глаша возвращалась из прачечной, — заместо креста на могиле бак с бельем поставят…» И всякий раз ей становилось не по себе: глядишь, и впрямь креста не сколотят за то, что приютила этого сатану.
Несколько ночей Глаша не ходила в свой подвал, спа-лац, в прачечной, на гладильном столе. И однажды под утро, вдруг проснувшись, решила: «Будь что будет, пойду в полицию».
Она знала, к кому идти.
Недели три назад Пупырь, потаскав Глашу за волосы, чтобы не упрямилась, напялил на нее чью-то беличью шубу — самую первую его добычу, которую до сих пор не удалось продать, заставил повязать сорванный с какой-то купчихи пуховый платок и силком выволок вечером на улицу — гулять, как все люди гуляют. Глаша шла с ним под ручку и ног не чуяла от стыда и страха. В каждой встречной женщине мерещилась хозяйка шубы или платка. А Пупырь важно вышагивал рядом в своем лаковом раздвижном цилиндре, в чиновничьей шинели с меховым воротником и орлеными пуговицами — настоящий барин; молол про город Ригу и про то, будто он, Пупырь, государю человек полезный, шубы ворует не просто так, а для будущей государственной пользы… Гуляючи, встретили человека с длинными бакенбардами, видными даже со спины. «Над сыщиками начальник, — кивнул на него Пупырь. — Меня ловит, крымза. Да хрен поймает…»
Тогда еще он не попался в облаву, внешности его Иван Дмитриевич не знал.
Глаша твердо решила идти в полицию, искать этого, с бакенбардами. Будь что будет… Но в тот вечер, когда решение уже было принято, вернувшись домой в первом часу ночи, она увидела, что Пупырь одевается, кладет в карман гирьку на цепочке. И обмерла: если он теперь кого загубит, это ей не простится. Нет, не простится! Не отмолишь греха.
Пупырь ушел, Глаша незаметно выскользнула за ним.
Иван Дмитриевич вернул Хотеку трость, тот вцепился в нее, но замахнуться уже не было сил, и язык по-прежнему не слушался. Яростно мыча, посол двигал из стороны в сторону плотно сжатыми бескровными старческими губами, словно намеревался плюнуть в лицо обвинителю.
— Как себя чувствуете, граф? — участливо осведомился Шувалов. — Не позвать ли доктора?
Хотек застучал тростью в пол, выпучивая глаза. Половица, в которую он бил, проходила под ножками рояля, глухое гудение рояльных струн наполнило гостиную.
Иван Дмитриевич смотрел на него с беспокойством: неужто удар хватил?
— Ничего, — продолжал Шувалов. — Сейчас поедете домой. Ляжете в постель, успокоитесь. Очень рекомендую горячую ножную ванну. А завтра поговорим. Если будете здоровы, завтра до полудня жду вас у себя… Конвой останется здесь. Вам он ни к чему, бояться некого.
Хотек опять замычал что-то нечленораздельное, но уже не яростно, а уныло и жутко, как теленок у ворот бойни, учуявший запах крови своих собратьев.
— Встретимся, как вы и предполагали, — сказал Шувалов. — Завтра до полудня… Только теперь уж вы ко мне пожалуете. — И повторил с наслаждением: — Завтра до полудня.
Певцов, ехидно скалясь, крутился возле Хотека, — шакал возле мертвого льва, разглядывал сложенные на верху трости желтые сухие руки: след укуса искал.
По знаку Шувалова адъютант с Рукавишниковым цепко, но почтительно взяли Хотека под мышки, подняли с дивана и повели на улицу. Посол упирался больше из приличия и в карету сел охотно. Лакей вскочил на запятки, кучер взмахнул кнутом. Стоя у окна, Иван Дмитриевич не без удовольствия проследил, как двуглавый габсбургский орел, украшавший спинку кареты, покосился, выпрямился и, переваливаясь по-утиному с крыла на крыло, подбито заковылял по Миллионной. Блеснули золотые перья и пропали в темноте.
— Ну-с, господин Путилин, — улыбнулся Шувалов, — австрийского ордена вам нынче не дождаться. Если имеете Анну, я буду ходатайствовать о Святом Владимире.
— У меня нет Анны.
— Не огорчайтесь, будет. И Владимир тоже будет. Дайте срок. Ведь с вашей сдачи мы получили на руки козырного туза. Посол-убийца! Надо же, а? Каков гусь? Вы, я думаю, не вполне понимаете, что это значит. Удача колоссальная! — Все больше распаляясь, Шувалов рисовал такую перспективу: Францу-Иосифу обещают покрыть дело забвением, не позорить его дипломатов, и России обеспечена поддержка Австро-Венгрии по всем пунктам внешней политики, даже на Балканах.
Дослушав, Иван Дмитриевич спросил:
— Выходит, убийство князя нам на пользу?
— Конечно, конечно, — подтвердил Шувалов. — В чем вся и штука.
— А допустим, ваше сиятельство, что вы заранее проведали о замыслах убийцы. Помешали бы?
— Как вы смеете задавать его сиятельству подобные вопросы? — возмутился Певцов.
— Не горячитесь, ротмистр, — миролюбиво сказал Шувалов. — Мы здесь втроем, и сегодня, такая ночь, что на десять минут можно и без чинов. Я, господин Путилин, отвечу вам честно: не знаю… — Но по глазам его Иван Дмитриевич понял другое: знает. Еще как знает!
— Превосходный план, — согласился он. — Но убийство иностранного атташе не может остаться нераскрытым. Кого мы назначим на место преступника?
Шувалов расстроился, как ребенок, у которого отняли новую игрушку:
— Да-а… Эта мысль не пришла мне в голову.
— Кого-нибудь найдем, — сказал Певцов. — Вон трое уже сами напрашивались.
— Верно, — ободрился Шувалов. — Кого-нибудь непременно найдем.
— Я найду, — пообещал Певцов.
— И будете подполковник. Я, ротмистр, не отказываюсь от своих слов.
«Счастливчик», — подумал Иван Дмитриевич. Почему-то государственная польза неизменно совпадала с его, Певцова, личной выгодой. Поднимаясь к подполковничьему чину, он уверенно вел за собой Россию к вершинам славы и могущества, а у Боева и поручика все получалось как раз наоборот.
Певцов напомнил про свидетелей, нежелательных в таком тонком деле, и Шувалов тут же порешил: сумасшедшего поручика из гвардии убрать, перевести в отдаленный гарнизон, к черту на кулички, а Стрекаловых запугать, чтобы пикнуть не смели; если же будут упорствовать, посадить в крепость.
— Впрочем, — заметил Певцов, — нам и не нужен подставной убийца. Зачем лишние сложности? Если будет судебный процесс, Вена может на него сослаться. Объявим, что князя убил его же собственный слуга. И скрылся. Дадим этому Фигаро рублей двести и сошлем на Камчатку… Да! — спохватился Певцов. — Отдайте-ка то письмо!
— Какое? — Иван Дмитриевич притворился, будто не понимает, о чем речь.
— Которое Хотек послал Стрекалову.
— Ах, это. Зачем оно вам?
— Снимем копию и пошлем Францу-Иосифу, — объяснил Шувалов. — Пускай почитает.
Иван Дмитриевич отступил на шаг.
— Ваше сиятельство, но я не до конца убежден, что именно Хотек задушил князя.
— То есть как? — опешил Шувалов.
— Это предположение. Догадка.
— Неважно, — вмешался Певцов. — С такой уликой мы докажем что угодно. Давайте письмо.
— Подождите, — Иван Дмитриевич отступил еще на шаг ближе к двери. Дело принимало опасный оборот. Что они задумали? Всю Европу одурачить? Не выйдет. Вверх-то соколом, а вниз осиновым колом, как Хотек.
— Где письмо?
— Послушайте меня, ваше сиятельство! Признаюсь, я обвинил Хотека, чтобы он взял назад свой ультиматум. Ведь что-то же надо было делать…
— Отдавайте письмо! — закричал Певцов.
— Умоляю, выслушайте меня! — быстро заговорил Иван Дмитриевич, прижимая рукой карман, где лежало злополучное письмо. — Я уже напал на след настоящего убийцы. Но чтобы схватить его, нужно время. День, может быть, или два. А Хотек дал вам сроку завтра до полудня. Что оставалось делать? Я же не о себе думал!
— Не о себе? — взвился Певцов. — А сколько ты хочешь содрать с Хотека за это письмо? Тысяч десять?
— Господи! — чуть не плача, сказал Иван Дмитриевич. — Да я его хоть сейчас порву. На ваших глазах.
— Только попробуйте! — пригрозил Шувалов.
— Опомнитесь, ваше сиятельство! Что вы делаете? Не берите пример с Хотека, вы видели, чем это кончается… Клянусь, я найду убийцу!
— Вы будете молчать, — медленно проговорил Шувалов. — И получите Анну. С бантом. Ваш убийца нам ни к чему. Нам нужен Хотек. Поняли? И отдайте письмо.
Иван Дмитриевич оглянулся: в гостиную входили Рукавишников с адъютантом, за ними — незнакомый жандармский подполковник.
— Зейдлиц? — удивился Шувалов. — Что случилось?
Тот подошел к нему, о чем-то зашептал. Иван Дмитриевич расслышал: «Похоже, вы были правы…»
— И где он? — спросил Шувалов.
— У подъезда, в карете, — ответил Зейдлиц. — С ним капитан Фок.
— Рукавишников! Не выпускать! — приказал Певцов, заметив, что Иван Дмитриевич осторожно пятится к выходу.
Путь на улицу был отрезан, синие мундиры окружали со всех сторон: генерал, унтер-офицер и три офицера. Певцов приближался. Иван Дмитриевич сделал то, что пытался сделать Стрекалов, — как бы невзначай, рассеянным жестом опустил руку в карман и, не двигая ни плечом, ни локтем, не меняясь в лице, одними пальцами начал уничтожать проклятую цидульку, рвать, растирать в порошок. Шиш им!
Дверь в спальню была открыта, в голубоватом свете угасающего фонаря голые итальянки на картине совсем посинели. Зейдлиц с интересом разглядывал их озябшие прелести.
Певцов подступил вплотную:
— Письмо!
Иван Дмитриевич вытащил горсть бумажной трухи, кинул ему под ноги.
В наступившей тишине все вдруг заметили, что княжеские часы молчат; маятник висел неподвижно, стрелки показывали четверть первого и стояли уже два с половиной часа.
Певцов ползал по полу, собирал обрывки, негодующе взывал к Шувалову, но тот не отвечал, с изумлением взирая на Ивана Дмитриевича. Изумление было так велико, что напрочь перешибало гнев, досаду, разочарование, все чувства. Чего он хочет? На что рассчитывает? Он был порождением хаоса, этот сыщик с нечесаными бакенбардами, понять его невозможно, и невозможно, казалось, от него избавиться, как нельзя пулей уложить пыльный смерч.
А Иван Дмитриевич, сам до смерти перепугавшись, в ужасе закусил кулак, и мелькнула безумная мысль, что стоит лишь чуть посильнее сжать челюсти, и с такой метиной его тоже могут обвинить в убийстве князя.
И совсем уж на краю сознания маячила еще одна мыслишка: хорошо было бы загнать письмо Хотеку, а деньги пожертвовать на воспитательный дом.
Князь фон Аренсберг, в прошлом лихой кавалерист и рубака, всегда гонял по Петербургу сломя голову на взмыленных лошадях, и это доставляло ему наслаждение, но Хотек, не любивший быстрой езды, считал ее тяжкой обязанностью посла великой державы. Жители столицы должны видеть его вечно спешащим и тревожиться, спрашивать друг друга: что случилось? Лишь на прием во дворец он следовал неторопливо, степенно, опасаясь чрезмерной спешкой уронить достоинство своего императора.
Сейчас вокруг было пусто, глазеть и тревожиться некому, но кучер, одолев дремоту, по привычке пустил лошадей вскачь. На отвратительной мостовой карету швыряло вверх, вниз, опять вверх и вбок. Безлюдный, запорошенный снегом — в апреле-то! — ночной город каменным кошмаром проносился мимо. Хотек глядел в окошко. Потом, вспомнив про кусок кирпича, влетевший в карету возле Сенного рынка, глубже откинулся на сиденье.
Через несколько минут он успокоился, мысли обрели ясность. Карету болтало, ногам приходилось упираться в пол, левой руке — держаться за край подушки, правой — за свисавшую с потолка ременную петлю, и напряжение тела постепенно выводило душу из оцепенения.
Да, письмо Стрекалову написал он, однако подписи там нет, печати — тоже, а почерк — это еще не доказательство. Всю ночь он провел дома, прислуга подтвердит. Его, как мальчика, взяли на испуг, оглушили бредовым обвинением, и постыднее всего был внезапный приступ немоты, яростного безъязычия, в чем Шувалов мог усмотреть признание вины, отчаяние, бессловесное и тем более очевидное. Но этот интриган жестоко поплатится за то, что видел графа Хотека мычащим, как корова. Завтра до полудня? Извольте. Величественная осанка, улыбка на губах, полнейшая невозмутимость. Мелодичное звяканье ложечки о фарфор, вопрос: где же преступник? Ах, не знаете? В лондонском «Панче» карикатура: «Русские жмурки. Шеф российской жандармерии ловит убийцу австрийского военного атташе в Петербурге»; на ней Шувалов с завязанными глазами пытается схватить разбегающихся в разные стороны перепуганных иностранных послов — британского, французского, испанского, турецкого. Их пребывание в России становится небезопасным. Завтра же они будут предупреждены об этом. То есть уже сегодня.
Но неужели Шувалов действительно поверил в его виновность? Нет, навряд ли. Хитрит, выгадывает время…
Екали у коней селезенки, Хотек собрался крикнуть кучеру, чтобы ехал потише, но передумал: так безопаснее. Мало ли что? Конвоя с ним не было.
Разумеется, он ненавидел и презирал Людвига. Как? Этот развратник, игрок, пьяница и — посол? Разве можно такому человеку доверить судьбу империи на Востоке? Ничтожество, бездельник, пускай хоть мертвый послужит императору! Плох тот дипломат, который не воспользовался бы его смертью.
По порядку, один за другим, Хотек припомнил пункты своего ультиматума, легонько прищелкнул пальцами, выделяя главный. Впрочем, теперь главных было два — запрещение «Славянского комитета», подстрекающего чехов, словаков, хорватов и русинов к мятежу против Вены, и примерное наказание этого негодяя-сыщика. Судить, пожалуй, его не стоит, чтобы не привлекать внимание, но выгнать со службы, запретить проживание в столицах. Скотина! А эта мерзкая бабища, этот чугунный столб с грудями-рострами! Запереть ее в сумасшедшем доме. И сыщика туда же… Но все-таки делалось не по себе при воспоминании о припудренных синеватых пятнах на шее у Людвига. Да и кирпич… Хотелось поскорее очутиться дома, лечь в постель. Горячая ножная ванна? Тоже неплохо, Шувалов прав.
Над головой раздался короткий сдавленный вопль. Что-то тяжелое и мягкое, как мешок с песком, стукнув по передку кареты, шлепнулось оземь. Хотек вжал шею в плечи, зажмурился.
Кричал кучер.
От страшного удара — будто саблей рубанули поперек груди! — его снесло с козел, шмякнуло о передок и выбросило на мостовую; хорошо, не под колеса. Лакей, стоявший на запятках, успел спрыгнуть сам, упал, поволочился по щербатой брусчатке, в кровь обдирая локти и колени. Лошади шарахнулись, левые колеса въехали на тротуар, зацепили тумбу; затрещала ось, карета накренилась вправо. Хотека с силой швырнуло вперед и вбок. Он плечом вышиб дверцу, вывалился на землю, но как раз в этот момент лошади встали, и все обошлось более или менее благополучно.
Хотек полежал немного на мокрой мостовой, приходя в себя. Никто не спешил ему на помощь: кучер исчез, лакея тоже не было видно. Нужно было управляться самому. Он подтянул колени к животу, сел. Пошевелил руками, потряс головой: все цело. Рядом, в первом этаже, засветилось окно.
— Помогите! — крикнул Хотек.
И горло перехватило ужасом: в проясневшем небе над ним стояла белая луна, по нижнему краю жутко пересеченная идеально ровной, горизонтально черной линией, — через улицу, между домами, натянута была веревка; она и ударила кучера в грудь.
Справа, из подворотни, чавкая сапогами по раскисшему снегу, бежал человек. Ближе и ближе.
Никольский вошел в подъезд, поднялся по лестнице и позвонил в квартиру на третьем этаже. Здесь проживал Павел Авраамович Кунгурцев, корреспондент газеты «Голос»; об этом певцовские филеры узнали, разбудив дворника, после чего сочли свою миссию исполненной и разошлись по домам.
Томимый дурными предчувствиями, Никольский пришел сюда просить совета: Кунгурцев женат был гражданским браком на его двоюродной сестре Маше. Внимательно выслушав про казус с головой из анатомички, он сказал:
— Свинья ты! Какой из тебя медик! Если мертвую плоть не уважать, живую не вылечишь.
— Пьяный был, — оправдывался Никольский.
— И где теперь эта голова?
— А черт ее знает. Жандармы прибрали.
Ясноглазая худенькая Маша неутомимо и обреченно разливала чай и жалела брата, что его выгонят из университета. Она советовала найти голову и похоронить по-человечески, на кладбище, можно и тело выкупить из анатомического театра: для этой цели она готова пожертвовать шестьдесят рублей, отложенных на новую шубу.
— Знаешь, Маша, — недовольно покривился Кунгурцев, — я закоснел в материализме и считаю, что шуба тебе нужнее, чем ему — саван.
Никольский покаянно сопел.
— Балбес! — Маша хлопнула брата по лбу горячей чайной ложечкой и всхлипнула. — Не нужна мне эта шуба!
— Как угодно, — пожал плечами Кунгурцев.
Рассуждая вслух, он пытался найти хоть какое-то разумное объяснение тому странному факту, что жандармский офицер, причем офицер в немалом чине, ротмистр, взялся расследовать покражу неведомо чьей мертвой головы из банки с формалином. Что за чертовщина? Ведь и голова-то, наверное, какого-нибудь бродяги без роду и племени, давным-давно спьяну замерзшего на улице или угодившего под колеса.
— Тем более надо похоронить по-человечески, — сердито сказала Маша.
— Погоди! — осененный внезапной догадкой, Кунгурцев отнял у Никольского стакан с чаем. — Ведь тебя допрашивали на квартире у этого болгарина, твоего приятеля. Так-так! А его сегодня днем привозили в Миллионную. Под стражей привозили, я сам видел… Значит, Мария, твой братец подозревается в убийстве австрийского атташе.
— Господи! — ужаснулась та. — Час от часу не легче.
— Для чего же спрашивали про голову? — засомневался Никольский.
— Голову украл? На улице бросил? Следовательно, и убить способен. Логика есть, не спорю. — Объяснение было найдено, и Кунгурцев успокоился — дальнейшая судьба непутевого родственничка его не занимала; он начал рассказывать, как днем, в Миллионной, пробовал взять интервью у начальника сыскной полиции Путилина: дал слуге рубль и беспрепятственно проник в гостиную, где сидел этот сыщик совершенно один и с глубокомысленным видом крутил косички из своих приказчицких бакенбард.
— Что же теперь с ним будет? — спросила Маша, обнимая брата за плечи.
Кунгурцев пренебрежительно махнул рукой: чепуха, мол, разберутся — и на всякий случай задвинул подальше за книги шкатулку с отложенными шестьюдесятью рублями.
— До чего мы наивны! — говорил он. — В этом сыщике нам хочется видеть не иначе, как русского Лекока. Нам Лекока подавай! А у Лекока-то физиономия топором рублена, и тупым топором. Чего он дался нашему брату? Ишь нашли загадочную фигуру. Не понимаю: что о нем писать? Вот недавно совершил Геркулесов подвиг, изловил какого-то отставного солдата, который подделывал жетоны простонародных бань и получал по ним чужие рубахи. Разве это сюжет? Ну, видать, ходил по баням, терся, голый, между мужиками. Ну, изловил. А мы уж и кричим: Лекок! Лекок! В Европе бы померли со смеху. Тут, мне кажется, дело в чем…
Маша принесла свою старую шубку — показать, что она еще вполне хороша, и Кунгурцев, не переставая говорить, поскреб ногтем протертые до кожи обшлага, сунул палец в одну дыру, в другую.
— Дело вот в чем, — продолжал он. — Русские грабители и убийцы — это люди совершенно заурядные, и ловить их может лишь такой же человек. Подобное излечивается подобным, клин клином вышибают. Вот где собака зарыта! Путилин — воплощение посредственности, и в этом секрет его успехов. Да и успехи, надо сказать, весьма относительные. Однажды жандармы приказали ему выследить бежавшего из тюрьмы студента-радикала. И что вы думаете? Не вышло. Да-с! Потому что беглец оказался человек с фантазией, в университете кончил… В другой раз поручили разведать пути, по которым Герцен переправляет в Петербург лондонские издания. И опять ничего не нашел. Почему? Думаешь, Машенька, у него есть какие-то политические убеждения, принципы? Ни черта у него нет и быть не может при этакой-то роже. Просто для этих дел нужно воображение, развитой ум. Образованность, на худой конец…
— Если будешь в газету писать про убийство, — перебила Маша, — Петеньку помяни, что он хорошей нравственности и товарищи его уважают.
— Как же, — усмехнулся Кунгурцев, — писать! Уже в редакцию подполковник Зейдлиц приезжал, с Фонтанки. Предупредил, чтоб ни слова. Порядок, дескать, пострадает. Тьфу! Народ на всех углах языки чешет, а писать нельзя. Ни-ни! Порядок! Удостоился я как-то чести побывать у графа Шувалова в кабинете. Не поверишь, Машенька! У него в кабинете трое часов, и все показывают разное время…
Представ перед Путилиным, Кунгурцев с ходу оглушил его вопросами: не замешаны ли в убийстве фон Аренсберга революционеры, карбонарии, панслависты, женевские эмигранты, агенты польского Жонда? Или, может быть, недавние маневры, строительство новых броненосцев, перевооружение армии? Предполагает ли господин Путилин возможность политической провокации со стороны Стамбула? А самоубийство? Полностью ли исключен такой вариант?
— Другие корреспонденты смаковали бы подробности преступления, — говорил Кунгурцев. — Хлебом не корми, дай расписать окровавленные простыни. Но меня занимают причины событий… И знаете, что он мне ответил? Спросил, сколько денег я дал лакею у входа. Я сказал, что десять рублей.
— Десять рублей! — ахнула Маша. — А сперва говорил — рубль.
— Да рубль, рубль! — успокоил ее Кунгурцез. — Нарочно так сказал. Глядите, мол, на какие расходы иду, чтобы с вами побеседовать. А он мне: «Не врите. Рубль вы ему дали, не больше, а могли бы и двугривенным обойтись…» И весь разговор! Вот его какие проблемы интересуют. Лекок!
— Что это? — испуганно спросила Маша. — Будто крикнули на улице.
— Это я пальцем по стеклу, — сказал Никольский. — Одно слово пишу.
— Какое еще слово?
— Тайное. Боев научил. Гайдуки его на деревьях вырезают.
Кунгурцев рассердился:
— Ты у нас гайдук! Связался с этим болгарином… Из университета попрут, куда денешься? Я тебе денег не дам, не рассчитывай.
— Слепых буду лечить, — сказал Никольский. — Мухоморами.
— Слышите? Снова крикнули. — Маша подошла к окну.
А Никольский уже ринулся в прихожую, сорвал с вешалки шинель и застучал сапогами по лестнице.
— Петя! — кричала вдогонку сестра; голос ее, отражаясь от стен, гремел в пустом подъезде, как в колодце, одуревшие коты с мяуканьем прыскали из углов и скачками уносились вверх, на чердак. — Ты куда-а? Сей час же вернись!
Он не отвечал. Да, он надругался над мертвой головой. Зато теперь спасет живую.
Толкнул дверь подъезда и справа, шагах в двадцати, увидел завалившуюся на тротуар карету с тускло-золотым австрийским орлом.
Капитан Фок, жердеобразный, с рыбьим лицом, ввел в гостиную Левицкого, перетрусившего до последней степени: на прошлой неделе он играл краплеными картами с принцем Ольденбургским и герцогом Мекленбург-Стрелецким, которые изредка садились с ним за стол из уважения к его родословной, и, видимо, дело вскрылось. Хуже всего было то, что он не успел выбросить из кармана свои колоды, их могли обнаружить при обыске.
Подполковник Зейдлиц, распространяя вокруг себя сладкий дух шампанского, начал объяснять Шувалову новую версию: претенденту на польский престол выгодна война между Россией и Австро-Венгрией… Иван Дмитриевич слушал, не в силах вымолвить ни слова. Бред затягивал, как водоворот. Вдруг вынырнула, поплавком закачалась на поверхности его собственная фамилия: Путилин. Потом опять: Путилин, Путилин. Капитан Фок докладывал, что днем Левицкий приходил в этот дом, тайно встречался с начальником сыскной полиции. Зачем? Что у них за дела? Левицкий, не слушая, встревал, рвался сообщить что-то про шулеров, которых он якобы всегда самолично бил канделябрами — да, канделябрами их, по мордасам, по мордасам. Зейдлиц зловеще ухмылялся. Вот-вот, казалось, из этого бреда должна подняться и махровым цветом расцвести блестящая догадка о том, будто он, Иван Дмитриевич, в сговоре с Левицким задушил фон Аренсберга, чтобы спровоцировать войну с Австро-Венгрией, возродить Речь Посполиту и самому стать шефом тайной полиции при польском короле. А что? Вполне в певцовском стиле.
— Так ведь вот же он, Путилин! — удивился Зейдлиц, словно только сейчас заметил Ивана Дмитриевича. — Вот мы его и спросим…
У Шувалова задергалось левое веко.
Сказать, что Левицкий — его агент, Иван Дмитриевич не смел: дойдет до титулованных особ из Яхт-клуба, обоих со свету сживут.
— Вот мы сейчас у него спросим, — ласково говорил Зейдлиц, — о чем это они тет-а-тет совещались, голубчики? А?
— Да вы что? — заревел вдруг Шувалов, молотя по столу кулаком. — Вы пьяны, подполковник? Или свихнулись? Какие еще претенденты? Что вы несете? Вон отсюда!
— Ваше сиятельство, — начал оправдываться Зейдлиц, — вы же сами, ваше сиятельство, говорили про польских заговорщиков…
— Вон! — неистовствовал Шувалов, зажимая ладонью непослушное веко. — Убирайтесь!
Фока и Зейдлица как ветром вымело из гостиной, лишь ножны брякнули о косяк. Вслед за ними стремительно юркнул в дверь Левицкий, за Левицким — Иван Дмитриевич. Воспользовался моментом, чтобы тоже дать деру. Обалдевший Рукавишников его не задержал. И слава богу! Толкаясь в парадном, все четверо вывалились на крыльцо, где казаки конвоя по-прежнему покуривали трубочки, и здесь наконец Зейдлиц и Фок опомнились, степенно направились к своей коляске. Левицкий стреканул в одну сторону, Иван Дмитриевич — в другую, свернул за угол, опасаясь погони: Шувалов с Певцовым, конечно, не простят ему порванного письма. С разгону хотел было перелезть через ограду и скрыться дворами, уже взялся рукой за холодное чугунное копьецо, когда вспомнил про Левицкого. Где он? Ведь так и не успели поговорить.
Никто вроде не преследовал. Тишина. Иван Дмитриевич вернулся к углу дома и, укрывшись за водосточной трубой, осторожно оглядел улицу. Она была пуста. Претендент на польский престол исчез, растворился во мраке. Даже шагов не слыхать. Черный клеенчатый верх шуваловской кареты, мокрый от растаявшего снега, блестел под луной, как рояль. Зейдлиц и капитан Фок тоже исчезли, словно и не бывали, словно соткались из воздуха, из гнилого питерского тумана, — призраки, нежить, которой, как в детстве учила матушка, на все вопросы нужно твердить одно: «Приходи вчера!»
Скорее прочь от этого дома! А то самому можно свихнуться, на них глядючи.
Поежившись, Иван Дмитриевич поставил торчком ворот сюртука. Пора хватать настоящего убийцу. Пускай он никому не нужен, этот убийца, — ни Шувалову с Певцовым, ни Хотеку, ни Стрекаловой, ловить-то все равно надо. Иначе жизнь теряла всякий смысл. Человека же убили! Какого ни на есть, а убили. Подло задушили в постели. И что бы ни приплетали сюда жандармы и Хотек, какие бы планы ни строили, но убийство всегда имеет лишь единственное значение — смерть человека. Значит, прежде всего надо схватить убийцу. Важнее ничего нет. Остальное приложится.
Слышно было, как бушует в гостиной Шувалов. Казаки пересмеивались, есаул раздраженно щипал усы: ему надоело слоняться без дела под окнами, но никаких распоряжений не поступало.
Иван Дмитриевич немного послушал и пошел, однако ушел недалеко. Навстречу вылетел запыхавшийся Константинов, а буквально в следующую минуту на них вынесло и Сыча — уже в сапогах, пальто и фуражке: обидевшись на любимого начальника, он нешибко торопился, забежал домой одеться и хлебнуть кипяточку.
Константинов, отдышавшись, рассказал о своих приключениях, перечислил приметы гонителя: высокий, здоровый, борода мочального цвета.
Сыч сообщил, что свечи у дьячка Савосина покупал некто прямо противоположного обличья: маленький, тощий и бритый.
Внимательно слушая обоих, Иван Дмитриевич посматривал на окна, где сквозил за шторами силуэт Певцова. Как он давеча в спину-то поддал, сволочь! И видел, главное, что Иван — Дмитриевич упал на карачки. В ладонях и коленях оживало воспоминание о мокрой мостовой. И за что? Нет, такое не прощается.
— А это вам, Иван Дмитриевич, супруга прислала, — сказал Константинов, вынимая из-за пазухи мешочек с бутербродами. Затем достал два наполеондора: один новенький, блестящий, другой чуть потусклее. Годы чеканки на них выбиты были разные, что, впрочем, ничего не значило.
Иван Дмитриевич крутил монеты в пальцах, сомневался. И все-таки вернул их Константинову:
— Ступай в дом, покажи графу Шувалову. Все расскажи ладом. А что меня встретил, не говори.
Тот ушел.
Иван Дмитриевич развязал мешочек, поделил бутерброды почти поровну: два взял себе, один отдал Сычу. Отвел его за угол дома и с нетерпением стал ждать дальнейших событий, уговаривая сам себя, что ждать недолго.
Ветер стих, но теперь слышнее было, как шумит вдали разгулявшаяся Нева.
Получив бутерброд с салом, Сыч забыл все обиды. Он аж задохнулся от благодарности, но тут же и сник: нет, не бывать ему доверенным агентом. Ведь не его отправили с докладом к Шувалову, а Константинова. Выходит, константиновская новость поважнее будет. Зато хлеб-то с салом — вот он! А уж Иван Дмитриевич зря не даст, не-ет. Сыч бережно, как величайшую драгоценность, держал бутерброд на ладони и не решался поднести ко рту.
— Ешь, — сказал Иван Дмитриевич.
Сыч откусил и восхитился:
— Мед, а не сало! Прямо на языке тает.
— Не слишком соленое?
— Кто вам, Иван Дмитрич, такое скажет, вы ему не верьте.
И замолчали. Потом Сыч спросил:
— А чего мы здесь стоим, Иван Дмитрич? Ждем кого? — Не дождавшись ответа, завел сторонний разговор: — Этот, что на монетке, он тому Наполеону кем же доводится?
— На киселе седьмая вода.
Иван Дмитриевич вынул часы, щелкнул крышкой. Ого, уже четверть пятого! Сутки назад в это время князь фон Аренсберг открыл дверь парадного, запер ее изнутри, положил ключ на столик в коридоре, прошел в спальню, где камердинер начал стягивать с него сапоги, а те двое, сидящие на подоконнике, за шторой, затаили дыхание. Иван Дмитриевич попробовал представить, будто сам сидит на том подоконнике; иголочками покалывает затекшие ноги. Представил это, и получилось — сидит, ждет. Шепчет напарнику: «А вдруг не скажет, где ключ?» Тот отвечает одними губами: «Скажет…» И не слышно, и губ в темноте не видать, а понятно. В спальне горит лампа, свет проникает в гостиную, косой кровавый блик стоит на стене, отброшенный туда медным боком княжеского сундука. Ни ножом, ни гвоздем отомкнуть его не удалось. Пытались кочергой подковырнуть крышку, тоже не вышло…
Утром Иван Дмитриевич осмотрел подоконник, а сейчас вновь мысленно провел по нему ладонью. Крошек нет, значит, хлеба не ели. В таком случае зачем взяли с собой чухонское масло? Странная закуска.
Казаки, озябнув, ушли в дом. Ни живой души вокруг, и эхо еще по-ночному гулкое, сильное. Переступил с ноги на ногу, а кажется, что кто-то ходит около, хоронясь за домами.
Шестнадцатилетним парнишкой, впервые очутившись в Петербурге, Иван Дмитриевич поражен был тутошним эхом. В его родном городке шагу и голосу не во что удариться, не от чего отскочить: все мягкое, деревянное, соломенное. А здесь кругом камень, стены до неба. Что отдается? Откуда? Не поймешь.
— А ведь мы чего-то ждем, Иван Дмитрич! — прерывисто дыша, заговорил Сыч. — Ведь не зря мы тут прячемся. Ведь вместе же мы тут в засаде стоим, и я это по гроб жизни не забуду, что вместе. Что сальцем угостили… Вы доверьтесь мне, Иван Дмитрии! Скажите, чего ждем?
Увидев натянутую между домами веревку, Хотек решил встать, чтобы встретить смерть, как подобает послу великой державы. Только вот ноги почему-то не слушались.
Бегущий приблизился. Снизу он казался огромным. Во что одет, Хотек рассмотреть не успел — взгляд застлало слезами. Увидел лишь голову, очерченную мерцающим золотым нимбом, какие рисуют святым на иконах, и понял: самое страшное позади, он уже мертв, уже очами своей души видит скособоченную карету, лошадей, луну. Но так грозны были глаза этого святого — две темные ямины в центре сияющего круга, так мерно и заунывно свистел возле него воздух, словно струился с горних высот, обвевая безжалостный лик небесного посланца, что Хотек догадался: перед ним ангел мщения.
Он вскрикнул и потерял сознание.
Ангел сорвал у него с груди ордена, стянул с пальцев перстни — те, что легко слезали, затем быстро сунул руку под мундир, вытащил бумажник с тисненным на коже двуглавым габсбургским орлом и побежал прочь. Не утерпев, на бегу раскрыл бумажник. В нем не было ничего, кроме небольшого ключика из светлой стали: кольцо сделано в виде змеи, кусающей себя за хвост.
Отец Ивана Дмитриевича служил копиистом в уездном суде и утверждал, будто у каждого душегуба непременно есть «каинова печать» — особое пятно размером с серебряный рубль, выступающее на теле убийцы в том месте, куда он поразил свою жертву. Хорошо бы так! Отцу легко было это утверждать: он просидел в суде всю жизнь, но и в глаза не видывал настоящих убийц. Тогда в их городишке никто никого не убивал. Даже в пьяных драках. И когда стенка на стенку сшибались городские концы, хотя пластались жестоко, ломали руки и ноги, все почему-то оставались живы. Теперь и там пошло по-другому, а здесь, в Питере, и подавно. Иногда Ивану Дмитриевичу казалось, что прав был отец: раньше, в прежние времена, выступала «каинова печать», а ныне перестала. Стерлась у господа бога небесная печатка, которой ставил он свое клеймо, — слишком часто приходилось пускать ее в дело.
Иван Дмитриевич стоял у водосточной трубы, ждал, перекатывал в кармане принесенный из Знаменского собора наполеондор — теплый и уже какой-то родной на ощупь.
— Ни сабли нет, ни револьвера, — волновался Сыч. — Ничего нет…
— Тихо! — Иван Дмитриевич задвинул его за угол, дал по затылку, чтобы не высовывался.
Хлопнула дверь парадного. На крыльцо вышел Шувалов, за ним — Певцов.
— Итальянцы, ваше сиятельство! — громко говорил он. — Конечно же итальянцы!
За его спиной есаул что-то объяснял шуваловскому адъютанту, Константинов от возбуждения пританцовывал на месте: ужо покажут его обидчику, где раки зимуют!
— Я так и думал, что итальянцы, — не унимался Певцов, помогая Шувалову надеть шинель, — но у меня не было улик. Они же ненавидят австрийцев. Сколько лет под ними сидели. Вот рукав, ваше сиятельство… А князь фон Аренсберг воевал в Италии. По моим сведениям, он показал себя там не вполне рыцарем. Деревни жег.
— Неужели?
— Да, жег. И пленных вешал. Вот и отомстили ему.
— Их, наверное, сам Гарибальди прислал, — уважительно сказал адъютант.
— Нет, — с угрюмой уверенностью возразил есаул. — Это папа римский.
— Вместе с конвоем — за нами! — приказал ему Шувалов. Застегнув шинель, картинно взметнул руку с перчаткой: — В гавань, господа!
Есаул повторил его жест:
— По коням!
Казаки, красуясь перед генералом, лихо взлетели в седла.
Певцов распахнул дверцу кареты, подсадил Шувалова и залез сам. Следом втиснулся адъютант с Кораном под мышкой. Константинов забрался на козлы, чтобы указывать кучеру дорогу, Рукавишников прыгнул на запятки, и через минуту вся кавалькада, обдав Ивана Дмитриевича талой жижей из-под колес и копыт, с грохотом скрылась в конце улицы. Мигнул и пропал синий фонарь на передке кареты, заслоненный спинами конвоя.
Иван Дмитриевич крепче сжал в кармане Сычев наполеондор. Такие же два, принесенные Константиновым, вели Певцова и Шувалова вперед, в гавань. Французский император, покорный воле Ивана Дмитриевича, прочертил маршрут своей козлиной бородкой.
Скачите, скачите! «Агнцы одесную, а козлища ошую…»
Он велел Сычу ждать на улице, а сам поднялся на крыльцо, позвонил, спросил у открывшего дверь камердинера:
— Кошка где?
— Чего-о? — с недосыпу тот уже мало что соображал;
— Кошка…
Она отыскалась в кухне, сидела там на столе, нюхала обглоданные кости. Своего кота Мурзика, чтобы уважал дисциплину, Иван Дмитриевич лупил по усам, если тот вспрыгивал на стол, но эту кошку воспитывать не собирался. Уцепил ее за шкирку и двинулся по коридору. Возле гостиной поднес пленницу к дверной петле, прямо ткнул ее туда мордой. Кошка висела безучастно и смирно, как шкура на крюке. Пришлось переменить тактику. Сперва почесать за ухом, погладить, успокаивая, и снова носом туда же. Теперь кошка стала принюхиваться с интересом, задвигала усами. Ага, лизнула!
Эту петлю Иван Дмитриевич еще днем пробовал на вкус, но ничего не распробовал. Язык его, обожженный горячим чаем, водкой, табачным дымом, давно утратил чувствительность. Вот женщины, они тоньше чувствуют вкус и запах, потому что не пьют, не курят. Но Стрекалову же не заставишь петли облизывать! Впрочем, кошка даже вернее. Хотя и без того ясно: один из преступников изучил княжескую квартиру как свои пять пальцев — и про сонетку знал, и про то, что двери скрипят. И все-таки есть кое-что новенькое. Певцов с Шуваловым считают, будто убийцы заранее составили план, а кошка доказала обратное: ни черта они не готовили, решились вдруг, иначе, по крайней мере, припасли бы постное масло.
Иван Дмитриевич отпустил кошку восвояси, а когда вернулся на улицу, слева на полном скаку вымахнула пара лошадей. В пролетке сидел полицейский Сопов, с которым вместе служили еще на Сенном рынке.
— Тпрру! — радостно завопил он. — Иван Дмитрич! Я так и знал, что вы тут!
— Что стряслось?
— Беда, Иван Дмитрич! На Васильевском австрийского посла ограбили…
— Знаю, знаю! — отмахнулся Иван Дмитриевич. — Консулу ихнему голову отрезали, в турецкое посольство свинью пустили… Слыхал!
Сопов размашисто перекрестился:
— Ей-богу! Я сейчас оттуда. На мундире дыры, ордена прямо с мясом повыдирали…
Кто виноват в том, что Шувалов отправил Хотека домой без конвоя? Холодом свело низ живота. Не слушая дальше, Иван Дмитриевич толкнул Сыча к пролетке, заскочил сам и прокричал извозчику в ухо:
— Гони!
У поворота обернулся: окна в гостиной потухли, княжеский дом стоял темный, как все другие.
— Через улицу веревку протянули, — рассказывал Сопов. — Кучера с козел и сбросило, вся морда у него покарябана. Мчались-то по-министерски. Как пушинку его! Ладно, не под колеса. А лакей перетрухал, убег. Я с обходом шел, слышу — кричат. Прибежал: посол-то на земле раскинулся, лежит как мертвый… Вот, около подобрал, — Сопов протянул кожаный бумажник с золотым тиснением: австрийский орел с двумя головами.
— А посол где?
— Там какой-то студентик подоспел. Из медицейских. Занесли в квартиру.
Вдали стучала колотушка ночного сторожа, будто спрашивала: «Кто ты? Кто ты? Кто ты?» Луну заволокло тучами. С крыш капало.
Сыч долдонил свое:
— Эх, сабельки нет!
— У меня есть, — сказал Сопов, — да что толку.
— Кому доложил? — спросил Иван Дмитриевич.
— Никому. Сразу к вам.
В свете фонаря промелькнула заляпанная свежей грязью афишная тумба: совсем недавно здесь проехал Шувалов со своей свитой.
Один казак скакал впереди кареты, двое — сзади, есаул — сбоку, у дверцы.
Нужно спешить. Константинов сообщил, что сегодня утром «Триумф Венеры» отплывает на родину; об этом ему сказали портовые грузчики.
От тряски чуть не стукаясь головой о потолок, болтаясь между Шуваловым и его адъютантом, Певцов излагал им свои соображения: он пришел к выводу, что убийцам помогал кто-то из бакунинской шайки. С Гарибальди, Мадзини и карбонарскими вентами в Италии Бакунин якшается давно, и к австрийцам у него старый счет — сиживал у них в тюрьме. Не он ли подбил итальянских дружков отомстить фон Аренсбергу? Решил использовать их чувства, чтобы убийством иностранного дипломата вызвать брожение в обществе. Дрожжи у него всегда наготове — разбойный элемент. В Париже-то вон что творится! Коммуна! Почему бы и в России не устроить?
— Странно все же, что итальянцы, — сказал адъютант. — Видал я их под Севастополем. Юнкер еще был. В бою хлипкие. Но голосистые, черти! Ох и пели! Ночью, бывало, подползу к ихним окопам и слушаю. Лежу в поле, корочку грызу. Заместо соли порохом присыплю и грызу. Слушаю, как поют. Надо мной звезды. Запросто пулю схлопотать. А я лежу, дурак. Теперь бы уж не полез…
Певцов, перебивая, рассуждал дальше: не иначе, карбонарии прибегли к помощи питерских уголовных. А то у них вряд ли бы что вышло. В чужом городе, не зная языка… Но и каторжники, разумеется, по-итальянски ни бум-бум. Значит, был посредник. Русский или поляк. Возможно, эмигрант, который нанялся матросом на «Триумф Венеры». Он-то и сидел в трактире «Америка». Известно, итальянцы считают месть делом священным. Убить — да. Пускай из-за угла или ночью, в постели — пожалуйста, сколько угодно. Благородству не помеха. Но ограбить — это уж, простите, из другой оперы. Наполеондоры прикарманили их сообщники. Кстати, найденная на окне косушка свидетельствует в пользу этой версии. Итальянцы предпочли бы вино.
В паузе адъютант попытался продолжить свой рассказ:
— Но итальянцы, они тоже на песню падкие…
— Погодите вы! — Певцов ткнул его локтем в бок. — Просто счастье, ваше сиятельство, что этот малый с подбитым глазом, путилинский шпион, принес монеты нам, а не своему начальнику. Тот бы стал хитрить, выгадывать… Вы уже решили, как с ним поступить?
— С кем? — спросил Шувалов.
— С Путилиным. Между прочим, помните, мы поручили ему арестовать контрабандистов с грузом лондонских изданий? Такой ловкий сыщик и не сумел. Странно…
Кучер изо всех сил натянул вожжи. Заржали лошади, карета остановилась. Есаул стучал нагайкой в стекло:
— Баба какая-то. Чуть не задавили.
Шувалов открыл дверцу, и к нему бросилась женщина в сбившемся на плечи платке, растрепанная, с безумным взглядом:
— Ваше благородие! Пупырь! Тут он где-то…
По лицу ее текли слезы.
— Ты что? — заорал Певцов. — Как смеешь! Не видишь, кто перед тобой?
Шувалов потянул дверцу на себя, но женщина уцепилась обеими руками и не пускала. Есаул грудью коня начал теснить ее прочь от кареты.
— Помогите, господа хорошие! — причитала она. — Не за себя боюсь…
Певцов толкнул ее в грудь, женщина упала, казачьи лошади простучали копытами возле самого лица, обдали грязью.
Вперед, в гавань! «Триумф Венеры» уже разводит пары, пламя гудит в топках.
У шлагбаума перед въездом в порт навстречу выбежал заспанный солдатик инвалидной команды.
— Подымай! — издали страшным голосом закричал ему есаул.
Солдатик трясущимися руками отпустил веревку, освобождая конец шлагбаума; здоровенная чугунная плюха, привязанная к другому концу, оттянула его вниз, со скрипом взметнулась полосатая перекладина, и, когда карета, лишь немного замедлив ход, проскочила под ней, у Константинова, сидевшего на козлах и не успевшего вовремя пригнуть голову, сшибло фуражку.
В порту было безлюдно. Только в стороне горел костер, возле него завтракали грузчики. Здесь пришлось придержать лошадей, Константинов указывал, куда ехать. Наконец он увидел знакомый силуэт итальянского парохода. На берегу уже рассветало. Ноздри уловили слабый запах апельсинов, он увидел поблекший фонарь над бортом и длинную трубу, рассеченную тремя поперечными полосами, как национальный флаг Итальянского королевства, — белой, красной и зеленой. Из трубы валил дым, под палубой, набирая обороты, стучала машина, но трап еще не был убран, и якорей не отдали.
Пупырь точно рассчитал дорогу, по которой поедет из гостей купец 1-й гильдии Красильников, носивший на каждом пальце по два бриллиантовых перстня, и веревку натянул в нужном месте и на нужной высоте. Затем спрятался в подворотне, за мусорными ларями, и стал ждать.
Выйдя из подвала, Глаша вначале шла за ним след в след, почти вплотную, но вскоре испугалась, что заметит, приотстала и в конце концов, когда завьюжило на улице, потеряла его из виду. Тыкнулась в одну сторону, в другую — как сквозь землю провалился. Но догадывалась: где-то он здесь, сатана, поблизости. Собаки по дворам его выдавали. То и дело какая-нибудь шавка начинала скулить жалобно или трусливо — чуяла идущий от Пупыря волчий запах.
Еще и года не минуло, как Глаша гадала: замыкала над Невой амбарный замок, вместе с ключиком клала его под подушку: тогда во сне суженый придет, попросит воды напиться; и приходил Семен Иванович, водовоз, добрый человек и вдовец. Наяву-то поглядывал на нее, орехами угощал. Ан нет же! Угораздило с душегубом спутаться. Как все переворотилось за эти месяцы. Господи, господи! И ведь жалкенький был, оборванный, уши в коростах. А теперь отъел ряху. По трактирам ходит, пишет в тетрадку, как пирог с головизной печь, как — с сомовьим плеском. И зачем, дура, молчала? Чего боялась? Разве есть на свете что страшнее, чем с ним жить? Сколь душ на ее совести! А уж если он сегодня кого убьет, не отмолишь греха, впору на себя руки накладывать. Одно остается: найти этого, с бакенбардами, и в Неву… Господи!
В отчаянии Глаша металась по улицам, заскакивала во дворы — простоволосая, платок сбился на плечи, башмаки худые, ноги промокли, но холода она не чувствовала. Два раза подбегала к будочникам, звала искать Пупыря, умоляла, плакала, но один испугался, а другой стал заигрывать, хватал за подол, за грудь, грозился в участок забрать как гулящую, коли не уважит его. Глаша еле отбилась. Наконец остановила карету с генералом, чуть не под копыта кинулась, но и генерал про Пупыря слушать не захотел. Сидя на мостовой, она смотрела, как удаляются всадники, как весело играют конские репицы с подвязанными хвостами, и выла, раскачиваясь из стороны в сторону. Страшная догадка леденила душу: может, и впрямь Пупырь государю нужный человек, раз никто его ловить не желает. Может, не зря болтал?
Часы на Невской башне пробили четыре. Глаша встала и побрела домой.
Подойдя к дому, увидела пробивающийся снизу, из подвала, слабый свет — свечное пламя дрожало в вентиляционном окошке. Значит, проворонила его. Там он, вернулся.
Уже тянуло дымком, кое-где печки затапливали. Прошли мимо два солдата, прокатил извозчик. Глаша растерянно топталась на улице, не зная, как быть, идти или нет, и не заметила, когда свет в окошке погас. Прямо перед ней стоял Пупырь: сквозь землю провалился, из-под земли и вырос. Но сейчас почему-то Глаша впервые смотрела на него без страха. Принюхалась: одеколоном пахнет. И чего боялась? Что в нем волчьего? На голове цилиндр, шинель чистая, с меховым воротником, сапоги надраил, блестят. Всем хорош, только руки длинные, обезьяньи, и шарит ими, как макака. Тьфу, погань!
— Где была? — спросил Пупырь.
Глаша, по привычке сжавшись, хотела сказать, что нигде не была, в прачечной уснула, но вдруг распрямила спину, засмеялась, независимо качнула грязным подолом:
— За тобой следила.
— За мной? — он выпучил глазки.
А Глаша смеялась, не могла перестать. Потом утерла слезы и с наслаждением плюнула в мерзкую харю:
— Погань вонючая! Плевала я на тебя! Душегуб! — Кулачком смахнула цилиндр, вцепилась в волосы: — Люди добрые! Держите его!
— Очумела? — Пупырь отодрал ее руку вместе с клоком своих волос.
— Вот он! — легко и радостно кричала Глаша. — Вот!
Левой рукой Пупырь жестоко смял ей губы, правой обхватил поперек живота, поднял и понес во двор, к черному ходу.
В третьем этаже скрипнула оконная рама, свесилась над карнизом чья-то лысина.
Глаша отбивалась, рвала с шинели воротник, царапала Пупырю шею, надсаживалась криком, который казался ей пронзительным, а на деле превратился в хриплое бессильное мычанье. Пупырь протащил ее в дверь, после — на лестницу, ведущую в подвал, и, как куль, стряхнул на каменные ступени. Она ударилась о стену, всхлипнула и затихла.
На улице тоже было тихо. Пока.
Пупырь бросился вниз, к поленницам. Вначале достал роскошный кожаный баул, припасенный для путешествия в Ригу, затем раскидал дрова, выгреб коробку с деньгами, кольцами, сережками и серебряными нательными крестами, сунул коробку в баул и туда же, подумав, запихал две собольи шапки. Остальное добро приходилось оставлять здесь. Глашка, если очухается, еще и спасибо скажет.
Он защелкнул замок, и даже сейчас этот бодрый и веселый щелчок, с которым заходили друг за друга стальные рожки на бауле, сладко отдался в сердце, как обещание иной жизни. Захотелось щелкнуть еще разик. Но не стал, конечно. Побежал обратно, к лестнице, и увидел, что Глаша, пошатываясь, уже стоит наверху, пытается открыть дверь.
Золотая гирька настигла ее у порога, угодила в самый висок.
Схватившись за голову, Глаша осела на ступени и сквозь последнюю боль увидела: едет к ней на своей бочке Семен Иванович, водовоз, добрый человек и вдовец.
Константинов рассказал деду, что прачку, убитую Пупырем, нашли на другой день. Константинов даже утверждал, будто Иван Дмитриевич, вызнав печальные обстоятельства ее жизни и смерти, был в церкви на отпевании и сам шел за гробом. Глядя на него, к процессии присоединялись многие — полицейские, свободные от службы, прачки и швеи, лавочники, приказчики, солдаты, рабочие свечных и кирпичных заводов, прислуга; извозчики и водовозы ехали длинной вереницей. Вся эта масса народу, не зная толком, кого хоронят, проследовала до самого кладбища, и, когда гроб опускали в могилу, какой-то пьяненький музыкант, стоя за деревьями, вдруг заиграл на скрипке. Сыч и Константинов тоже были там. После втроем зашли в трактир, выпили, и Константинов видел, как Иван Дмитриевич взял рюмку, сдавил ее в кулаке, будто яйцо, и раздавил, порезав себе пальцы.
— Это я слышал от Константинова, — говорил дед.
И детально описывал жилище бывшего доверенного агента, рассчитывая, что правдивость этого рассказа меньше будет подвергаться сомнению, если сообщить, например, следующее: стол у Константинова застелен был траурно-черной клеенкой, на ней подслеповатый старик лучше различал чашку, ложку, солонку. Слепнущий яснее помнит прошлое, ему можно доверять.
Дед полюбопытствовал, неужели и вправду у Пупыря была привешена к цепочке гирька из чистого золота.
Константинов с удовольствием посмеялся над его простотой, объяснив, что нет, само собой нет, никто не льет такие гирьки, она была чугунная, сверху позолоченная, о чем Иван Дмитриевич, конечно, знал.
Хотек лежал на диване в квартире у Кунгурцева, рядом сидел Никольский; смазав послу йодом ссадины на руках, он полагал, что сделал все возможное для его спасения. Сам Кунгурцев, успевший облачиться во фрак, нервно метался по комнате в ожидании важных персон из министерства иностранных дел и гнал жену переодеваться.
— Приедут, — говорил он трагическим шепотом, — а ты, милая, в затрапезе.
— Сейчас, сейчас, — отвечала Маша, одновременно заваривая свежий чай, откупоривая бутылку кагора и накладывая Хотеку холодный компресс.
Раздался звонок.
— Маша! — прошипел Кунгурцев. — Немедленно… То, черное! — И побежал открывать.
В прихожую шагнул Иван Дмитриевич. Один. Сопов и Сыч остались в подъезде.
Увидев Путилина, а не канцлера Горчакова, Кунгурцев успокоился:
— А, это вы… Что ж, прошу.
Иван Дмитриевич прошел в комнату, присел возле дивана:
— Ваше сиятельство.
Хотек молчал. Опущенные веки неподвижны, на груди зияют дыры от содранных орденов.
— А ну-ка чайку, — приговаривала Маша, склоняясь над ним, как над ребенком, которого у нее не было, — горяченького…
Хотек с усилием разлепил посеревшие веки.
— Ваше сиятельство, кто это был? — спросил Иван Дмитриевич. — Вы видели?
Минута тишины, потом Хотек прошептал:
— Ангел…
Маша охнула, Кунгурцев скорчил соболезнующую мину, атеист Никольский саркастически усмехнулся, но Иван Дмитриевич, казалось, ничуть не был удивлен этим признанием.
— Понятно, — кивнул он, словно речь шла о чем-то обыкновенном. — Вокруг головы светилось?
— Да…
Иван Дмитриевич поднес к лицу посла бумажник с орлом:
— Что в нем было? Пожалуйста, вспомните.
— Ключ, — Хотек опять закрыл глаза.
— Какой ключ?
— От сундука… У Людвига в гостиной сундук…
Вскочив со стула, Иван Дмитриевич присел над Хотеком на корточки:
— Утром Шувалов нашел этот ключ в кабинете князя, в сигаретнице. И отдал вам. Так? Змея кусает собственный хвост.
— Да, — прошептал Хотек. — Я знаю…
Кунгурцев, украдкой достав блокнот, лихорадочно строчил: «Беседа, исполненная недомолвок. Змея, кусающая себя за хвост. Что это? Символ вечности? Или намек на то, что посол пострадал по своей вине?»
— А больше ничего не было? — спрашивал Иван Дмитриевич, тряся бумажником. — Ни денег, ни документов?
— Ничего…
«Удивительная ночь, — записывал Кунгурцев. — Мурашки по коже. Чувствую близость исторических катаклизмов. Что происходит? Почему именно я оказался в центре событий? Наказание или благо? Случай или закономерность? Навсегда запомню эту ночь. Маша в халатике. Австрийский посол на моем диване. Мертвая голова. Ангел. 26 апреля 1871 г. 5 часов 22 минуты пополуночи…»
Когда он поднял голову от блокнота, Иван Дмитриевич, ни с кем не простившись, уже выбегал из комнаты. Хлопнула дверь, три пары сапог торопливо загремели по ступеням.
Никольский, не спавший вторую ночь, тупо таращился в угол.
— Иди домой, — велел ему Кунгурцев, лишь сейчас осознав, чем грозит присутствие в квартире человека, подозреваемого в убийстве австрийского атташе.
— Нет, — сказала Маша. — Через мой труп. Сегодня Петя будет ночевать у нас.
Она вышла из спальни в черном платье с буфами, в котором, как давно заметил Кунгурцев, все ее слова звучали как-то по-особому убедительно.
Никольский молчал. Ему было все равно. Он опрокинул в рот рюмку кагора, предназначенную для Хотека, но это не помогло — мертвая голова по-прежнему смотрела из угла, и некуда было спрятаться от ее взгляда.
Константинов рассказывал, что спустя два дня Иван Дмитриевич провел несколько часов на Сенном рынке, где его знала каждая собака и возле которого в карету Хотека влетел обломок кирпича. Потолкался, побеседовал с мужиками и все выяснил. Оказалось проще простого. Накануне кучер Хотека закупал там фураж для посольских лошадей и повздорил с продавцами. Одному съездил по уху. На другой день этот мужик, увидев проезжавшего мимо обидчика, из-за ограды швырнул в него тем, что под руку попалось, и угодил в открытое окошко кареты.
Константинов утверждал, будто Иван Дмитриевич с самого начала предполагал нечто подобное, но так это или не так, судить трудно.
На берегу первым выпрыгнул адъютант со своим Кораном, за ним вылезли Певцов и Шувалов. Есаул спешился, но казаки остались сидеть в седлах. Рукавишникова на запятках не оказалось — видимо, свалился где-то по дороге.
Ветер со снегом, налетевший около полуночи, бушевал недолго и не успел раскачать море. Оно было спокойно. Две чайки сидели на воде. Рассветало.
— Вовремя успели, — с некоторым, как показалось Певцову, сожалением сказал адъютант, глядя на валивший из трубы дым. Он сочувствовал эмиссарам Гарибальди, отомстившим князю фон Аренсбергу.
— Я думаю, мне неприлично быть на этом судне, — заметил Шувалов.
— Я пойду один, — вызвался Певцов. — Потолкую с капитаном.
— Вы знаете по-итальянски?
— Они все отлично понимают французский язык. Если не станут прикидываться, то договоримся.
— Может быть, возьмете с собой казаков?
— Нет, ваше сиятельство. Лучше бы без шуму, деликатно.
— Есаул, — распорядился Шувалов, — отдайте ротмистру свой револьвер.
Певцов принял оружие:
— Заряжен?
— Так точно.
— А я? — спросил Константинов.
— Надо будет, позову. Стой пока здесь.
Вернув есаулу пустую кобуру, Певцов сунул револьвер за гашник, под мундир, и начал карабкаться по трапу. Наполеондоры лежали в кармане.
Над бортом показалась голова в матросском берете с помпоном:
— Ти лоцман?
Певцов разозлился: голубая шинель, эполеты. Нужно быть идиотом, чтобы принять его за портового лоцмана.
— Именем государя императора!
Вскоре он сидел в капитанской каюте. На вопрос, кто из команды прошлую ночь провел в городе, капитан, пожилой мужчина с грустными южными глазами, обеспокоенный неожиданным визитом, отвечал, что и вчера и позавчера все отпущенные на берег матросы к полуночи вернулись на борт. Имеются ли на судне русские? Святая мадонна! Откуда?
— Впрочем, — продолжал капитан, разливая по кружкам дивно пахнущий ром, — есть кочегаром один негр.
— Вы что, издеваетесь надо мной? — спросил Певцов. — Какой еще негр?
— Из Эфиопии, синьор офицер. Он говорит, у них такая же вера, как у вас, русских. Позвать?
Певцов помотал головой: только эфиопов ему не хватало. Спросил:
— А поляки есть?
Капитан развел руками:
— Тоже нет. Правда, у Дино Челли мать полька.
— Кто он, этот Челли?
— Не знаете Челли? — удивился капитан. — Я был в Кулькутте, и там знают Челли. О, Челли! Четырнадцать лучших в Генуе пароходов — это Луиджи Челли. «Триумф Венеры», еще не самый лучший. Далеко не самый! Хотя скажу, не хвастаясь: в тихую погоду, вот как сейчас…
— Ближе к делу, — перебил Певцов.
— Дино — сын Луиджи. Старший сын. Наследник. Отец послал его со мной набираться опыта. Его мать родом из Польши. Девушка, одевшись в мужское платье, она воевала против русского царя и убежала в Италию. Луиджи выкрал ее из монастыря. Это женщина необыкновенной красоты. Венера…
— Вчера, — снова перебил Певцов, — один из ваших людей в трактире напал на полицейского. — Он нарочно не называл приметы преступника: еще спрячут где-нибудь в трюме. — Я должен опознать негодяя. Будьте любезны собрать наверху всю команду.
— Синьор офицер, тут какое-то недоразумение. Ошибка!
— Всю, — повторил Певцов. — До единого.
Пожав плечами, капитан вышел. Под полом все громче стучала машина, от вибрации поверхность рома в кружках стягивало ровными концентрическими кругами. После бессонной ночи круги эти завораживали взгляд, дурманили не хуже, чем сам напиток.
Снаружи заливался свисток. Топот, ругань. Казалось, бегут десятки людей. Но, выйдя на палубу, Певцов насчитал всего девять матросов. Ни одного бородатого среди них не было.
— Это все? — спросил он.
— Эфиоп остался у топки, — доложил капитан, — и Дино спит в своей каюте. Я не стал его будить…
— Немедленно всех сюда! — приказал Певцов.
Через пару минут появился эфиоп — ясное дело, безбородый, у негров-то и усы плохо растут. Он шел по палубе, утирая пот, с наслаждением вдыхая холодный воздух; Певцову неприятно было на него смотреть — и не потому неприятно, что вот ведь: чучело чумазое, а натека — единоверец. Однако где тут кто с бородами? Может быть, этот сыщик, путилинский шпион, все врет? Ваньку валяет? Не сам ли Путилин его и подослал? Но сомнения мгновенно были забыты, едва капитан привел Дино Челли, хозяйского сынка, здорового нахального парня со светлой бородкой. На плече у него сидел попугай.
— Прошу подойти к борту, — сказал ему Певцов. — Ближе. — И крикнул вниз, Константинову: — Он?
— Он самый!
— А вам знаком этот человек, мсье Челли?
Тот покачал головой.
— Не признаешь, гад? — возмутился Константинов, стоявший на краю причала.
— Мсье Челли, покажите ваши руки, — попросил Певцов.
— Хорошо гляди, гад! — кричал снизу Константинов. — Не отворачивайся!
Очная ставка удалась. Дино поспешно отступил от борта, с явным вызовом заложил руки за спину, словно спрашивая: ну-с, и что вы станете делать дальше? Попробовал даже насвистеть какой-то веселый мотивчик, но губы дрожали, и свиста не получилось. Попугаю, видимо, передалось его беспокойство. Он нахохлился, начал сердито цеплять коготками рубаху.
— Даже птица понимает, что вы нервничаете, — сказал Певцов. — Я должен произвести обыск в вашей каюте.
— Минуточку, синьор офицер! Нам с вами нужно поговорить наедине. — Капитан чуть не силой затащил Певцова к себе в каюту. — Синьор офицер, это ошибка! Дино шалун, да. Но не бандит. Просто он гордый мальчик и любит подраться. В его годы я тоже был гордый. А теперь у меня пятеро детей. Ответьте мне как на исповеди: дело серьезно?
— Куда уж серьезнее.
— Пожалейте моих детей, синьор офицер! Луиджи не простит мне, если я выдам его сына. Скажите вашему генералу, что это ошибка. Умоляю вас!
Певцов ощутил, что левый карман его шинели внезапно отяжелел.
Он вынул увесистый кошелек, помахал им под носом у капитана:
— Мы не в Калькутте, запомните это! Мы в России! — и разжал пальцы.
Кошелек, звеня, шлепнулся на пол, из него вылетела одна золотая монета и закатилась под стол.
— Я вижу, вы честный человек, синьор офицер. Мадонна миа! Я иду останавливать машину. — Капитан как-то укромно, бочком, выскользнул из каюты, что в другое время Певцова насторожило бы, но сейчас он смотрел только на монету, лежавшую под столом.
Оставшись один, присел на корточки, с тоской вгляделся в знакомый козлиный профиль. Рванул кошелек — там было еще штук двадцать таких же… Неужели?
Певцов бросился к двери, и в памяти отозвался щелчок замка, который он краем уха услышал минуту назад. Заперто! Он забарабанил по двери кулаками:
— Откройте! Именем государя императора!
Все надсаднее стучали поршни, ром из кружки плескался на стол.
В круглом окошке дрогнул и медленно поплыл мимо бревенчатый настил причала.
Певцов хотел открыть иллюминатор, но не совладал с винтом. Схватил табурет и, зажмурившись, чтобы глаза не посекло осколками, саданул по стеклу. Высунулся наружу. Между кораблем и причалом было уже сажени полторы, внизу кипела и пенилась ледяная вода.
— Я здесь! — закричал Певцов, но голос его потонул в плеске воды, грохоте машины.
Тогда он выхватил револьвер и пальнул в воздух. Раз. Другой. Третий… Ага, увидали! Но что они могли поделать? Поздно! Без лоцмана, без прощального гудка «Триумф Венеры» уходил в море.
Пролетку остановили за углом, извозчика отпустили. Мимо казармы преображенцев Иван Дмитриевич, Сопов и Сыч, невидимые со стороны Миллионной, побежали к воротам, откуда хорошо просматривалась вся улица перед домом фон Аренсберга.
Сыч с разгону рванулся было дальше, но Иван Дмитриевич удержал его за локоть: нет, входить в дом нельзя. Неизвестно, где сейчас Пупырь. Может быть, уже пришел, прячется поблизости, выжидает. Если он не выбросил ключ вместе с пустым бумажником, значит, знает, что именно можно открыть этим ключом, и явится в Миллионную. Должен явиться. Но когда? Через час? Через два? Через пять минут? К вечеру? Все равно надо ждать. И караулить здесь, у ворот.
Пупырь! Это он напал на Хотека. Это его слова подслушал трактирщик, подаривший Ивану Дмитриевичу склянку с грибами. «Каюк Анцбурху, — прошептал Пупырь, склонившись к собеседнику и собутыльнику, тощему бритому человечку, знающему про сундук, про сонетку, про скрипучие двери. — Каюк Анцбурху, если не скажет, где ключ…» Вторую половину фразы трактирщик не расслышал и решил, что князь уже убит.
— Иван Дмитрич! — вдохновенно зашептал Сыч. — Я придумал! Надо у крыльца шляпу положить, а под нее — кирпич. Ну хоть фуражку мою! Пупырь, он мимо не пройдет. Пнет по фуражке и охромеет…
— Помолчи-ка, — сказал Иван Дмитриевич.
Но в то же время подумалось, что детская эта западня со шляпой может оказаться куда действеннее, чем все те хитроумные ловушки, которые он, начальник сыскной полиции, расставлял Пупырю в течение полугода. Жаль, из-за ограды выходить нельзя.
Сыпался маленький серенький дождик, даже и не дождик, а так, морось; в пропитанном влагой воздухе у Ивана Дмитриевича распушились бакенбарды. Наполеондор по-прежнему лежал в кармане, в табачной пыли. Нет, не Пупырь отнес его в Знаменский собор. Иван Дмитриевич стоял у ворот, держа под наблюдением крыльцо княжеского дома, смотрел, как воробьи расклевывают навоз, оставшийся от посольских, жандармских и казачьих лошадей, и слышал сзади сиплое дыхание Сыча, спокойное — Сопова. За казармой умывались солдаты, с фырканьем плескали друг другу воду на голые спины, прошел по улице загулявший студент с зеленым ночным лицом, в чьей-то кухне закричал петух, лаяли собаки, дым из труб низко стелился над крышами, не поднимался вверх, потому что в такую погоду тяги почти нет. Галдели вороны, в соседнем доме заплакал ребенок, дворник зашуршал метлой. Начинался день, текла обычная жизнь, и вовсе не казалось невероятным, что смерть фон Аренсберга была следствием именно этой жизни со всеми ее случайностями, с неразберихой, а не какой-то иной, главной, для которой эта — всего лишь подножие.
Уже совсем рассвело. Сопов усомнился: навряд ли Пупырь придет. Поздно, прохожие появились. Иван Дмитриевич объяснял, что прохожие Пупырю не помеха, еще и лучше днем-то. Явится солидный господин, позвонит у двери, войдет в дом, заговорит камердинеру зубы, а потом — по башке ему. Не знает ведь, что сундук пуст, что и деньги, и золотую шпагу Хотек вывез в посольство.
— А если он уже там был? — спросил Сопов. — Раньше нас успел.
— Еще подождем, — ответил Иван Дмитриевич.
Он вспоминал барышню Драверт с разорванным ухом, протоколиста Гнеточкина, в одном белье лежащего на берегу Невы с пробитым черепом, девочку Симу, которой Пупырь ударом кулака сломал нос, швею Дарью Бесфамильных — ночью, накинув прямо на рубаху беличью шубку, она побежала за доктором для больного сына, а обратно прибежала без шубки и без доктора, а через неделю умерла от воспаления легких. Он вспоминал акушера Яновского, не сумевшего вовремя приехать к роженице, и восемнадцатилетнего юнкера Иванова, который после встречи с Пупырем пустил себе пулю в лоб от стыда перед товарищами. Но почему-то отчетливее других вставала в памяти старуха Зотова, ее безумное лицо, седые волосы на подбородке; она увидала золотое свечение вокруг головы Пупыря и теперь второй месяц жила в больнице для умалишенных, считая, будто уже умерла и находится в раю. Вспоминались люди, лица, и, если рядом с ними стояли нынче князь фон Аренсберг и граф Хотек, это было только случайностью, частностью, не в том дело.
И. когда Иван Дмитриевич увидел идущего по улице коротконогого человека в цилиндре, в партикулярной шинели с меховым воротником, с новеньким кожаным баулом в длинной обезьяньей руке, он, забыв про украденный у князя револьвер, едва сдержался, чтобы не броситься навстречу.
— Идет! — прошептал Иван Дмитриевич.
Сопов припал к щели в заборе, а Сыч лихорадочно заметался, ища, чем бы вооружиться. Наконец, согнувшись, побежал к стене казармы, где висела пожарная снасть, схватил топор.
Пупырь шел важно, неторопливо, лицо у него было одутловатое и как бы обиженное, маленькие глазки обшаривали улицу, окна соседних домов, крыши. Вот поднялся на крыльцо, переложил баул из правой руки в левую. Позвонил.
Сопов осторожно вытянул из ножен саблю.
Иван Дмитриевич посмотрел на нее, решая, что надежнее — сабля или топор, потом сказал Сычу:
— Дай сюда!
Сжал топорище и первым выскочил из укрытия на Миллионную.
Взбивая винтом пену, «Триумф Венеры» без остановки миновал Лоцманский остров, где жили питерские лоцманы, — оттуда они поднимались на корабли, чтобы провести их среди песчаных мелей залива. Капитан не взял на борт лоцмана. Положившись на чутье, ориентируясь по цвету воды, он сам вел судно. Нужно было успеть проскочить Кронштадт раньше, чем тамошнего коменданта известят о побеге.
Капитан правильно предвидел события — адъютант Шувалова уже мчался к телеграфу.
Кочегар-эфиоп лопата за лопатой швырял уголь в топку. Все быстрее сновали поршни, стрелка манометра перевалила за красную черту и опасно уперлась в конец шкалы; свистящие фонтанчики пара били из-под клапанов.
Капитан хмурился, думая о тяжелых кронштадтских орудиях, — пятнадцать лет назад, во время Восточной войны, перед ними постыдно отступила британская эскадра адмирала Нэпира. Но и без того можно было очутиться на дне, если взорвутся котлы.
Сгоряча Певцов расстрелял в воздух все патроны и теперь жалел об этом: с револьвером, забаррикадировав дверь, он мог бы выдержать осаду до ближайшего порта и выстрелами привлечь внимание таможенников. Вдруг итальянцы решат его утопить, бросить в море? Дым из трубы опускался вниз, прилипал к воде.
Пока есаул с адъютантом искали телеграфиста, пока Шувалов сочинял депешу, пока вызванивал ключ и на другом конце провода, идущего по морскому дну, переводили точки и тире на русский язык, будили коменданта, который накануне за полночь засиделся над бумагами и спросонья туго соображал, почему нужно ловить итальянское коммерческое судно, словом, пока могучая воля шефа жандармов воплотилась в маленьком матросе-сигнальщике, в его пальцах, тянущих влажный линь, чтобы выкинуть на фрагштоке сигнал: стопорить машины и становиться на якорь, «Триумф Венеры» уже плыл в виду кронштадтских фортов, стремительно уходил за пределы досягаемости их пушек.
Заметив сигнал, капитан велел прибавить ходу, сам Дино Челли пришел эфиопу на помощь. Напуганный рассказами матери об ужасах царского деспотизма, он боялся угодить в Сибирь за учиненную в трактире драку и обещал капитану всю ответственность перед отцом взять на себя. Мать говорила, что ссыльных в Сибири отдают на растерзание белым медведям.
В это время Певцов, пытаясь придвинуть к двери каюты массивный стол, намертво привинченный к полу, отчетливо представил еще один вариант собственной судьбы: итальянцы высадят его на необитаемом острове.
Сигнал остался без ответа, после чего комендант приказал дать предупреждающий выстрел. Пальнули холостым, но и это не возымело действия. Комендант, старый моряк, плававший еще под флагом Нахимова, чертыхался и последними словами костерил жандармов, неизвестно зачем, по его мнению, существующих на свете; дежурный офицер с опасливым удовольствием слушал эти крамольные речи. Снова зарядили и снова выстрелили, и опять ни малейшего результата. Чертов итальянец по-прежнему шел на всех парах. Между тем в шуваловской депеше предписывалось употребить для задержания все наличные средства вплоть до обстрела, и комендант, которому смертельно не хотелось палить по торговому пароходу, скрепя сердце распорядился готовить к бою батарею малого калибра.
Тем временем брандвахтенное судно «Кинбурн», призванное отмечать и записывать в журнал все корабли на траверзе Санкт-Петербурга, пустилось в погоню за наглым итальянцем — не откликнувшись на запрос, тот шел с воровато спущенным флагом, но его выдали три полосы на трубе: красная, белая и зеленая.
Один снаряд упал за кормой, другой — возле правого борта, брызги хлестнули в капитанскую каюту; третий — далеко впереди по курсу, еще два плеснули где-то в стороне. Крепостную артиллерию поддержала носовая пушечка «Кинбурна».
Услышав канонаду, Певцов трезво оценил ситуацию: вот-вот загремят якорные клюзы, пора готовиться к разговору с Шуваловым. Но он ошибся и на этот раз. «Триумф Венеры», сотрясаясь всем корпусом, продолжал двигаться на запад. Минут через пятнадцать «Кинбурн» стал отставать, однако его капитан не решался развернуть судно и дать по беглецу бортовой залп: как-то неловко пускать ко дну безоружного коммерсанта. А из носовой пушечки целиться трудно — шли бортом к волне. Впрочем, с бастионов тоже стреляли осторожно, больше стремясь напугать, а когда в секторе обстрела появилась датская паровая шхуна «Секира Эйрика», и вовсе вынуждены были прекратить огонь, чтобы случайно не потопить невинную датчанку.
Еще через четверть часа «Триумф Венеры» вошел в полосу тумана. Певцов кусал кулаки, итальянцы на палубе обнимались и прыгали от радости.
Пупыря увели, Сыч торжественно унес его баул, у Ивана Дмитриевича остался револьвер с вензелем фон Аренсберга на рукояти — таким же, как на похищенной камердинером серебряной мыльнице, и тетрадка с кулинарными рецептами; сначала она ошеломила, после вызвала отвращение. Голова трещала как с похмелья, во рту было сухо и горько, он читал про кулебяку с грибами, про пироги, громко бурчало в пустых кишках. «Вот сволочь!» — Иван Дмитриевич кинул тетрадку в камин. Хотелось домой, к жене, к сыну Ванечке, к самовару. Но сперва нужно поймать человека, знавшего про сонетку; того маленького, тощего, бритого, который покупал свечи у дьячка Савосина. С него-то все и началось, Иван Дмитриевич знал о нем давно, с той самой минуты, когда свистал под окнами, подгоняя Сыча. И давно можно было изловить этого человека, если бы не Певцов с Шуваловым. Помощнички! А Пупырь о своем напарнике ни слова не сказал, потому что в убийстве австрийского атташе признаваться не желал, утверждал, будто револьвер сторговал на Апраксиной рынке, ключик-змейку нашел на улице, а золотые французские монеты числом восемь штук отобрал прошлой ночью у какого-то пьяного чиновника.
Последний раз оглядев гостиную — поле его битвы площадью в семь квадратных саженей, — Иван Дмитриевич направился к выходу, когда из коридора ворвался в комнату взъерошенный Константинов.
— Иван Дмитрич! — объявил он. — Итальянцы ротмистра увезли!
— Как так увезли? Куда?
— В Италию, Иван Дмитрич! Он на пароход один пошел, они его в каюте закрыли и увезли. И монетки мои с ним.
— Хоть бы меня кто увез, — помолчав, устало сказал Иван Дмитриевич, — в Италию.
Он отдал Константинову обещанную премию — золотой наполеондор, принесенный Сычом, и велел идти домой. Вместе вышли на улицу и у крыльца разошлись в разные стороны. Было еще по-утреннему тихо, светло, с моря долетал слабый звук отдаленной артиллерийской канонады. «Пушки с пристани палят, — подумал Иван Дмитриевич, — кораблю пристать велят…» Ни малейшей вины он не чувствовал. Что ж, и Певцову, значит, пришла пора пострадать за отечество, как поручику, Боеву, самому Ивану Дмитриевичу. «Агнцы одесную…»
«Само собой, — думал он, — убийство иностранного дипломата — случай из ряда вон, можно и должно предположить всякое, причины естественно искать и в ситуаций на Балканах, все правильно. Беда вот в чем: и Певцов, и Шувалов, и Хотек считают жизнь всего лишь игрой, где убийство — только очередной ход; а раз так, они могут выиграть или проиграть, но понять не могут. Эти люди даже замок Цилль полагают чем-то вроде запасной коробки для снятых с доски фигур».
Неподалеку от Знаменского собора, за трактиром «Три великана», Иван Дмитриевич свернул в грязную, вонючую подворотню, и перед ним открылся двор в обрамлении подтаявших к весне поленниц, стиснутых кирпичными, не оштукатуренными с изнанки стенами доходных домов. Посередине двора, между сараями, нужниками, мусорными ларями и кучами разного хлама, торчал двухэтажный флигелек из почернелых бревен, оползающий набок и подпертый наискось приставленными к срубу длинными слегами: здесь жил человек, от которого зависели судьбы Европы. В сенях разило помоями, застарелый кошачий дух шибал из каждой щели. На лестнице сидела девочка лет пяти с болезненно-белым, словно мукой натертым, личиком, в лохмотьях, баюкала завернутое в тряпье полешко; Иван Дмитриевич протянул ей пятачок, она выхватила монетку, вскочила и исчезла бесшумно, как кошка. Ступени прогнили, подниматься по ним можно было только вдоль стены. Точно следуя указаниям княжеского кучера, Иван Дмитриевич взошел на второй этаж, толкнул обитую рогожей низкую дверь и очутился в крохотной комнатешке со скошенным потолком. Возле порога валялись измазанные глиной сапоги, их владелец в одежде лежал на койке — тощий человечек с заросшим рыжеватой щетиной узким питерским лицом. Он спал. Иван Дмитриевич увидел стол из некрашеных досок, стул с сиденьем из мочала, жестяной рукомойник в углу. Под ним — ведро. На столе — пустая косушка, куча луковой шелухи.
Иван Дмитриевич подошел к спящему, потряс его за плечо:
— Эй, Федор! Подымайсь!
Бывший княжеский лакей Федор, выгнанный за пьянство, нехотя продрал заплывшие глаза:
— Чего надо?
— Вставай, — сказал Иван Дмитриевич. — Я из полиции.
Молча, как-то не очень и удивившись, Федор сел на койке, потянулся, зевнул и пошлепал босыми ступнями по полу — за сапогами. Обул их прямо на голые ноги, без портянок, затем нашел под луковой шелухой на столе корочку хлебца и сунул в карман. Сняв с гвоздя рукомойник, напился из него, выплюнул попавшего с водой в рот вялого, давным-давно, видимо, утонувшего таракана:
— Тьфу… Кирасир, твою мать!
— Кто?
— Тараканы — это тяжелая кавалерия, — объяснил Федор со спокойствием, все сильнее изумлявшим и возмущавшим Ивана Дмитриевича. — А клопы — легкая… Князь-то прежде в кирасирах служил. Утром встанет, говорит: «Меня, — говорит, — Теодор, на биваке уланы атаковали!» Понимай, что клопы. А тараканов саблей рубил. Раз у него приятели гостевали, он с ими поспорил, что бегущего таракана с маху саблей располовинит. Я с кухни принес одного, пустил. И что думаете? Чисто пополам. — Рассказывая, Федор вытащил из-за кровати мятую поярковую шляпу, начал выправлять ее о колено. — Разрубил и в раж вошел. «Теодор, — кричит, — неси другого, я ему усы отсеку!» И отсек. А таракан жив остался. Сто рублей ему приятели-то проспорили. Да-а, лихой барин! Но прижимистый. Осенью с парадного дверной молоток сперли, так самому генерал-губернатору жалобу подавал. А ведь грош цена этому молотку. Мне за него кружку пива налили, и все.
— Ты и спер? — спросил Иван Дмитриевич.
— Зачем? — не моргнув глазом, отрекся Федор. — У меня свой был такой же.
Казалось бы, уж в этом-то грехе ему теперь ничего не стоит покаяться: не до молотка, если человека убил. Почему не сознался?
— Эх, дурак я, дурак, что сюда пришел, — сказал Федор. — Не утерпел, дурак. У меня тут косушечка припрятана была, вот и пришел.
— А как ты знал, что тебя искать станут? — поразился Иван Дмитриевич.
— Как же не знать? — в свою очередь, удивился Федор. — На то, поди, и полиция.
— Нет, я другое спросить хотел. Как, по-твоему, я-то про тебя узнал?
— Да уж семи пядей во лбу иметь не надо.
— Ишь ты! — обиделся Иван Дмитриевич. — Думаешь, легко было догадаться?
— Взял бы косушечку, и давай бог ноги, — вздохнул Федор. — Нет же, сперва выпил, потом спать улегся…
Иван Дмитриевич повысил голос:
— Ты давай не крути! Говори, откуда узнал!
Федор лишь рукой махнул: чего там, дескать… Надел шляпу, ветхое пальтецо с оторванным карманом:
— Айда, что ли?
Спустились по лестнице: он с одной стороны, Иван Дмитриевич — с другой. Девочка вновь появилась откуда-то, невесомо шла между ними по гнилым ступеням, не боясь провалиться, прижимала к груди свое полешко.
— Что, Зинка, — спросил у нее Федор, — свое дитя нажила али в кормилицах?
— А ты мне пряник давал, — тихо сказала девочка.
— Верно, — согласился Федор, — давал. А больше нету. Кончились пряники. — Он погладил ее по волосенкам и вышел во двор.
Девочка проводила их до самой улицы.
— Твоя? — спросил Иван Дмитриевич.
Федор помотал головой:
— Мои в Ладоге. — Он обернулся: — Иди, Зинка, домой. Кончились пряники. — И вдруг закричал петухом, привстав на цыпочки и смешно раскачиваясь всем своим маленьким тощим телом.
Девочка засмеялась, белое ее личико пятнышком помаячило в проеме подворотни и пропало: свернули за угол.
Иван Дмитриевич опять вернулся к прерванному разговору:
— Так как же ты узнал, что я про тебя знаю?
Но для Федора это не представляло никакого интереса.
— Вот вы про молоток спросили, — вспомнил он. — А вы лучше спросите, сколь раз они у меня из жалованья вычитали. И за что? Стану рассказывать, никто не верит. А прогнали когда, за месяц жалованья недодали. А нешто я не человек? Нешто у меня жена-дети в Ладоге пить-есть не просют? Не полешки ведь, как у Зинки! Князь меня, неученого, к себе взял, чтобы платить поменьше. А сам в клубе за одну ночь тыщу рублей проиграл. У него денег полный сундук. Фрак, вишь, я ему подпортил. Так не я! Ворона. Я за нее не ответчик. Вон на Невском статуи стоят, все изгажены, а вы небось жалованье исправно получаете. А?
— Это не моя забота, — сказал Иван Дмитриевич. — Я из сыскной полиции. Убийц и грабителей ловлю… Как, думаешь, тебя поймал?
— Вы пришли, я сплю…
— А почему я к тебе пришел? Не к другому кому?
— Мой грех, — справедливо рассудил Федор, — ко мне и пришли. Кто ж за мои грехи отвечать должон?
Терпение начало иссякать, но Иван Дмитриевич еще смирял себя:
— Хорошо, твой грех. А как я понял, что твой?
— Большого ума не требуется.
— Да никто не мог понять! — не выдержал Иван Дмитриевич. — Один я.
— Будто я китайские чашки побил, — продолжал Федор. — Побил, не спорю. Но разве ж они китайские? Их немцы делали. Только видимость, что китайские. У драконов уши собачьи… А позавчера прихожу честь по чести, трезвый: так и так, мол, ваша светлость, за тот месяц, что я у вас служил, десять рубликов пожалуйте, не то государю прошение подам. А они меня за шиворот и мордой в дверь. Еще и сапогом под зад… Что говорить! Водочки в трактире выпил, и, верите ли, ни в одном глазу, весь хмель в обиде сгорает…
Остановившись, Иван Дмитриевич ухватил его за воротник, притянул к себе:
— Ты как узнал, что я знаю, что ты… Тьфу, черт!
— Как-как? Поди, сами знаете как.
— Я-то знаю. А ты?
— Про себя мне как не знать.
— Ты, может, думаешь, мне кто сказал?
— А то! — криво усмехнулся Федор. — Они, ясно дело, с утра пораньше в полицию побежали.
Иван Дмитриевич тряханул его:
— Кто они?
— Они, — сказал Федор. — Барин.
— Какой барин?
— Барин мой бывший. Князь…
— Кня-азь? — изумился Иван Дмитриевич, прозревая наконец и понимая, что перед ним единственный, может быть, во всем городе человек, не слыхавший о смерти фон Аренсберга. Зачем тогда наполеондор в церковь отнес?
— Чего вы меня душите? — хрипло проговорил Федор, вытягивая тонкую шею. — Я ж не запираюсь. Все по порядку рассказываю.
Тронулись дальше.
Иван Дмитриевич искоса поглядывал на лицо своего спутника — унылая утренняя физиономия записного питуха, изредка освещаемая последними отблесками позавчерашней решимости. Можно не опасаться, что побежит, и револьвер не нужен. Иван Дмитриевич не позвал в конвойные попавшегося навстречу полицейского.
— Сижу я в трактире, — повествовал Федор без прежнего напора, поскольку настало время переходить от причин к следствиям, — подсаживается рядом один малый в цилиндре. Факельщик, говорит. С похорон зашел глотку промочить. Та да се, ну я ему и рассказал про свою обиду вот как вам. Он носом засопел, по стулу руками зашарил и говорит: «Не дает, сами возьмем!» Я говорю: «Как? Господь с тобой, добрый человек!» Он говорит: «Знаешь, где у князя деньги лежат?» Я говорю: «В сундуке, да не знаю, где ключ…» Он спрашивает: «Ты видал этот ключ?» Я: «Видал, — говорю, — у него кольцо змейкой, сама себя за хвост кусает…» Он говорит…
— Понятно, — прервал Иван Дмитриевич.
— Что вам понятно? — вскинулся Федор. — Что вы в моей душе понимать можете? Да я только десять рублей получить хотел. Кровные мои! Чтоб за месяц жалованье и за чашки бы те по-божески посчитали. Ни полушечки сверх того! Детишкам, думал, гостинцев накуплю — и в Ладогу, к жене. Ищи-свищи! Днем у кумы посидел, открылся ей. Она — баба хорошая, в кухарках у одного офицера с Фонтанки. Певцов его фамилия. В синей шинельке ходит… Кума говорит: «Завтра я в господской карете с барыней дачу смотреть поеду и тебя, кум, через заставу провезу. Там уже, — говорит, — твоя морданция расписана. А мою, — говорит, — карету ни один полицейский остановить не посмеет. Они перед моим барином травой стелются!» К ночи бес меня попутал с этой косушкой. Уснул, дурак…
— Обещал но порядку, — напомнил Иван Дмитриевич.
— Ага… Пошли мы в Мильенку. Факельщик говорит: «Я за тебя, друг, сердцем болею, мне княжеских денег ни копейки не надо!» Я дверь дернул — открыта. А сам дрожу, ног под собой не чую. Вошли — ив чулан. А как князь в Яхтовый клуб уехал, новый-то лакей сразу дрыхнуть завалился. Мы тогда в комнаты перебрались. Все обсмотрели — нет ключа. Сундук-то медный, и кочергой не подковырнешь. Да-а… Стали князя ждать. Я уж и рад бы убежать, да куда? Парадное заперто. Ну, значит, дождались князя. Вошли к нему в спальню, от звонка оттащили, связали. В рот простыню, чтобы не кричал. Спрашиваем, где ключик-змейка. А он головой трясет: не скажу, мол. Лихой барин! Я из столика две золотые монетки взял. Гляжу, факельщик остальные себе в карман сыплет. Я говорю: «Ворюга! Что делаешь?» А он совсем озверел, князя за горло схватил: «Где ключ?» Потом подушку ему на лицо накинул. Я испугался, факельщика-то за руки хватаю, он ка-ак пихнет меня, сбрякало что-то; я шепчу: «Бежим! Слуги проснулись!» И убежали…
— Вместе убежали? — спросил Иван Дмитриевич.
— Не. Я в одну сторону, он — в другую.
— А что взял у князя?
— Говорю, два золотых взял.
— И все?
— А то! Мне чужого не надо.
— Зачем же один в церковь отнес?
— Когда стал детишкам гостинцы покупать, — объяснил Федор, — спрашиваю у приказчика: «За одну такую монетку сколь рублей положишь?» Он с хозяином посовещался, говорит: «Десять…» Ну, думаю, мне чужого не надо. Ан не воротишь! И снес к Знаменью. Свечей наставил, молебен заказал князю во здравие: пущай не хворает. Все ж мы его потискали маленько… Факельщика-то поймали уже?
— А то! — сказал Иван Дмитриевич.
— Ворюга, мать его так! — выругался Федор. — И ведь одет чисто. Его в каторгу надо, ворюгу… А со мной что будет? А?
Иван Дмитриевич молчал, хмурился.
— Поди, плетей сто всыплют, — мрачно предположил Федор. — Больше-то навряд. Не за что. Если б не я, барин и кончиться мог под той подушкой. Так ведь?
— Он и помер там, — сказал Иван Дмитриевич.
Федор, тянувший из кармана хлебную корочку, вдруг быстро-быстро, мелко-мелко перекрестился этой корочкой, потом сунул ее в рот, откусил, остановился, начал жевать, медленно и криво двигая челюстями, словно во рту у него был не хлеб, а кусок смолы, из которого с усилием приходится выдирать вязнущие зубы.
Стояли возле книжной лавки Ведерникова: торговля учебниками и учебными ландкартами.
— Обожди тут, — велел Иван Дмитриевич.
Вошел, купил карту Европы, после чего поглядел в окно. Ах ты, господи! Федор никуда не побежал, послушно сидел на ступеньке, ждал, голова его утопала в коленях, поярковая шляпа валялась на земле.
Иван Дмитриевич, забыв купленную карту, черным ходом выбрался во двор, оттуда — на параллельную улицу, там позвал извозчика и поехал домой, размышляя о том, что сегодня же, когда под тяжестью улик Пупырь во всем признается и назовет сообщника, доверенные агенты Сыч и Константинов отправятся его ловить, будут долго охотиться за ним, но никого не поймают, потому что такие у Ивана Дмитриевича агенты. Доверенные…
Через неделю он приглашен был для беседы к Шувалову. Шеф жандармов держался изысканно вежливо, холодно и недоступно, как будто и не было той ночи в доме на Миллионной и вообще ничего не было — ни синеватых пятен на лице фон Аренсберга, ни Боева, ни поручика, ни супругов Стрекаловых, ни разорванного письма и претендента на польский престол, и уж тем более, разумеется, никогда не было ультиматума, отчаяния, отскочившего и щелкнувшего по стеклу, как градина, крючка шуваловского мундира; мычащего графа Хотека тоже не было. Дурной сон, мираж, нечто бесконечно далекое, несущественное и даже, может быть, несуществующее, как грехи молодости.
Хотя по службе Иван Дмитриевич подчинялся столичному полицмейстеру, тот — начальнику департамента полиции, который, в свою очередь, состоял под началом у министра внутренних дел, но рука Шувалова была сильнее и длиннее. Какой-то Путилин! Да кто он такой? Ничтожество, человек без роду и племени, даже не дворянин, жалкий сыщик, оставивший в дураках шефа жандармов… И все начальники Ивана Дмитриевича покорно присоединились к записке, составленной Шуваловым и приложенной к его последнему докладу на высочайшее имя. В записке предлагалось немедленно удалить с должности начальника сыскной полиции: в вину ему ставились буйства Пупыря, вовремя не предотвращенные. Кроме того, государю подано было прошение от наиболее влиятельных членов «Славянского комитета», в том числе одного архиерея и четырех генералов; они сетовали, что убийство австрийского дипломата бросило тень на их мирную деятельность, и высказывали предположение, будто Путилина подкупили враги государя, дабы он, заранее зная о готовящемся преступлении, ничего бы не предпринимал. Яркий и страстный текст прошения по настоятельной просьбе самого Шувалова написал корреспондент газеты «Голос» Павел Авраамович Кунгурцев.
Тот факт, что бывший лакей фон Аренсберга, сообщник убийцы, исчез и не был пойман, мог стать еще одним пунктом обвинения, но не стал: Федор, мучимый совестью, сам явился с повинной.
— Вы видите, — сказал Шувалов, когда Иван Дмитриевич ознакомился с копиями обоих документов, — дела плохи. Можно просто прогнать вас из полиции, а можно… можно и начать расследование. В таком случае вам придется предстать перед судом…
За спиной Шувалова зловещей тенью возвышался Певцов. Изможденное лицо, запавшие глаза, мундир висит, как на пугале, но на плечах — подполковничьи эполеты. Иван Дмитриевич знал, что итальянцы, проскочив-таки мимо Кронштадта, высадили его на диком, пустынном берегу, откуда он, грязный, обросший, исцарапанный, шатаясь от голода, через четыре дня едва добрел до какой-то эстонской мызы и лишь вчера объявился в Петербурге.
— Но подобные меры кажутся мне чересчур строгими, — продолжал Шувалов. — Мне жаль вас. Я полагаю, что при известном с вашей стороны благоразумии вы вполне можете рассчитывать на должность старшего смотрителя Сенного рынка. Согласны?
— Премного благодарен, — ответил Иван Дмитриевич. — Никогда не забуду милостей вашего сиятельства.
Поклонился и ушел на Сенной рынок.
Забаву и Грифона свели со двора, казенную квартиру отобрали, извозчики уже не спорили из-за чести бесплатно провезти Ивана Дмитриевича, и он приноровился пешком ходить на службу. По пути встречалась иногда чета Стрекаловых: жена провожала мужа до подъезда Межевого департамента. Иван Дмитриевич любовался этой удивительно дружной семейной парой, но супруги делали вид, будто его не замечают: людям обидно думать, что своим счастьем они обязаны не самим себе, не собственной любви и мудрости, а чьему-то постороннему вмешательству.
Впрочем, теперь Ивана Дмитриевича многие не замечали и не узнавали. Но Сыч не покинул его в беде, тоже стал смотрителем на Сенном рынке, только младшим, а Константинов и при новом начальнике сыскной полиции по-прежнему остался доверенным агентом Ивана Дмитриевича.
Вот, собственно, и вся история.
С точки зрения исторической достоверности кое-что в ней кажется мне сомнительным, но я передал ее так, как слышал, за исключением незначительных деталей, касающихся погоды и психологии. Источники этой истории суть следующие: книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей», рассказы Путилина-младшего и Константинова и домыслы повествователя, то есть деда.
Возможно, даже вероятно, что реальный Иван Дмитриевич Путилин (1830–1893) был вовсе не той фигурой, какой он здесь представлен. Но что поделаешь! Человек всегда жаждет изменить тех, кого он действительно любит, а дед полюбил Ивана Дмитриевича еще слабым, колеблющимся, подобным себе, но выжигающим в своей душе страх перед сильными мира сего, и самодовольство интригана, и мелочное тщеславие чиновника, и бессильную покорность малой песчинки, неведомо куда влекомой вихрем истории. Полюбил таким, но не успокоился, ибо мы страстно хотим сделать наших любимых еще лучше.
И уже трудно разглядеть истинное лицо того человека, которого дед полюбил, прежде чем создать из него легенду.
Но тогда, летом 1914 года, ему нужна была правда, и через неделю после первой встречи дед, не удовлетворенный развязкой, в которой убийцей объявлялся Хотек, вновь явился к Путилину-младшему. Разговора не получилось. Время взывало к справедливости в ущерб истине, и Путилин-младший твердо стоял на своем: убийца — Хотек. На этот, раз деду не предложено было остаться ночевать, хотя уже смеркалось, паромщик ушел в деревню. Очень не желая, видимо, оставлять гостя у себя, хозяин предложил переправиться через реку на лодке. Вдвоем выпихнули из берегового сарайчика крошечный двухвесельный ялик, спустили на воду. Полустертые золотые буквы тянулись по борту: «Триумф Венеры».
Дед оттолкнул ялик и прыгнул на корму, Путилин-младший сел на весла. Книжка «Сорок лет среди убийц и грабителей» — размокшая, разбухшая — лежала на дне Волхова.
Каждый взмах весел закручивал на воде двойные маленькие водовороты, они убегали по течению назад, туда, где в сумеречной глубине сада мерещилась сухонькая фигурка старика, уже совсем лысого, но все с теми же неистово распушенными бакенбардами, только седыми. Он бродил по лесу, рыбачил, сажал яблони, мастерил ялики и скамейки, а по вечерам рассказывал о прожитой жизни молодому, вежливому, чересчур, может быть, внимательному и вежливому литератору Сафонову. Рассказывал просто, ибо жизнь кончалась и важны были результаты, Вот яблоня, она плодоносит, и неважно, какой глубины выкопана ямка для саженца. Вот ялик, если он плавает, кому и зачем нужно знать, во сколько обошлись доски? Вот скамейка. Вот убийца князя фон Аренсберга…
Меньше всего этот старик заботился о собственном величии, о благодарности современников и памяти потомков. На свою долю денег, вырученных от издания мемуаров, он собирался уплатить долги по имению, перекрыть крышу, обнести оградой сад, выкопать новый колодец, И хотелось после смерти хоть что-то оставить сыну.
Ялик задел днищем песок, дед спрыгнул на берег; Путилин-младший молча оттолкнулся веслом, и «Триумф Венеры» лег на обратный курс.
Дед достал из кармана яблоко, украдкой сорванное с посаженной Иваном Дмитриевичем яблони, надкусил. Старательно пережевывая недозрелую кислую мякоть, скудно отдающую терпкий сок, пошел через луговину к темнеющему вдали березовому колку; там была станция, кричали паровозы, идущие на Петербург и Москву.
Остается добавить немногое.
Уже через год после смерти австрийского атташе убийцы и грабители, пользуясь опалой Ивана Дмитриевича, наводнили столицу, по вечерам люди боялись выходить из дому. Лишь единственный островок покоя и порядка сохранился в центре Петербурга — Сенной рынок. Пришлось вновь сделать Ивана Дмитриевича начальником сыскной полиции. На этой должности он и оставался почти до конца жизни.