ЧАСТЬ ПЯТАЯ

О ТОМ, КАК ЁСИЦУНЭ ВСТУПИЛ В ГОРЫ ЕСИНО

Когда в столицу весна приходит, в горах Ёснно еще стоит зима. А уж на исходе года и подавно ручьи в долинах скованы льдом и непроходимы горные тропы. Вот куда, не в силах расстаться, увлек за собой Сидзуку Судья Ёсицунэ. Миновав опасные спуски и подъемы, преодолев и Первое, и Второе, и Третье ущелья, пройдя Третий и Четвертый перевалы, вступил он в местность, именуемую Суги-но Дан — Алтарь Криптомерий.

И сказал Бэнкэй:

— Эх, Катаока, до чего же беспокойно служить господину в этих его скитаньях! Когда мы отплывали на Сикоку, он насажал на корабль десяток разных барышень, и уже с ними хлопот был полой рот, но вот зачем он взял с собой женщину и в эту горную глушь — это уже выше моего разумения. Мы здесь плутаем, и если об этом узнают внизу в селеньях, то мы попадем в руки мужичья, и нас всех перебьют, и прискорбно будет, что слух пойдет, будто все это из-за любовной связи. Как полагаешь ты, Катаока? Пора и о себе подумать, самое время бежать нам отсюда!

— По мне, пусть будет что будет, — отвечал Катаока. — А тебе советую делать вид, будто ее и нет вовсе.

Услышал это Ёсицунэ, и сделалось ему тяжело на сердце. Он понял, что если не расстанется с Сидзукой, то потеряет своих верных слуг. И чтобы не потерять своих верных слуг, должен он расстаться с Сидзукой, хоть это ему и трудно. Мысль об этом разрывала ему душу, и он залился слезами.

Он призвал к себе Бэнкэя и сказал так:

— Не потому, что не ведал я о недовольстве моих людей, а просто не под силу мне было порвать эту злосчастную любовную связь, вот и взял я с собою женщину, и этого я сам, я сам понять не могу. А теперь решил я все-таки отослать Сидзуку в столицу, но не знаю, как это сделать.

Бэнкэй, почтительно поклонившись, произнес:

— Прекрасное намерение. Я и сам хотел предложить вам это, но не осмелился. И ежели вы изволили решить, то надлежит не мешкать, пока еще не стемнело.

— Для чего мне ее отсылать? — проговорил Ёсицунэ, и хотелось добавить ему: «Не желаю ее отсылать!» — но подумал он, как посмотрят на это его воины, и смирился вконец. Так решился он отослать от себя Сидзуку.

— Есть кто-нибудь, кто согласен доставить Сидзуку в столицу? — спросил он.

Вызвались двое воинов и трое «разноцветных»[214].

— Вы словно бы отдаете мне свои жизни, — сказал им Ёсицунэ, — Служите же в пути хорошенько, а когда доставите госпожу в столицу, каждый из вас волен идти на все четыре стороны.

Затем он призвал Сидзуку и сказал ей так:

— Отсылаю тебя в столицу не оттого, что охладела моя любовь. Я повел тебя сюда за собою, потому что любовь моя не была пустым увлечением. Невзирая на толки людские, увлек я тебя под небеса горестных скитаний, но ведомо стало мне, что вот эта гора именуется вершиной Бодай[215], горой Прозрения, и первым ступил на нее Святой Эн-но Гёдзя[216], а потому тем, кто не очистил помыслы и плоть свою, дорога сюда заказана. Я же, влекомый греховным своим побуждением, явился сюда с тобою и тем самым навлекаю на пас гнев богов. Возвращайся в столицу под кров своей матушки, Преподобной Исо, и жди до весны будущего года. Если и в будущем году пойдет у меня все не так, как надеюсь, то я уйду в монахи, и, если ты все еще будешь любить меня, мы пострижемся вместе, будем вместе читать сутры и возносить моленья и останемся неразлучны в этой и в будущей жизни.

Он говорил, а Сидзука только плакала, закрыв лицо рукавом.

— Пока не охладевала ко мне ваша любовь, — произнесла она, — вы разрешали мне быть при вас даже в плаванье на Сикоку. Но теперь, когда прервались узы, связующие нас, что же, теперь ничего не поделаешь, остается мне лишь смириться с горькой судьбой своей и печалиться. Боюсь вам сказать, но с лета я, кажется, в положении, и предстоят мне роды. То, что мы были вместе, не утаишь, это всем известно, и обо всем донесут и в Рокухару, и в Камакуру. А я слыхала, сколь безжалостны люди из Восточных земель, и какие же муки ожидают меня, когда меня схватят и им предадут? Прошу вас, не отсылайте меня, придумайте что-нибудь! Ведь и для вас и для меня будет лучше, если я умру здесь, чем жить и терзаться в неведении.

Так умоляла она, но Ёсицунэ сказал:

— Сколь это ни тяжко, а все же возвращайся в столицу.

Тогда она зарыдала в голос и упала, прижавшись лицом к его коленям. И все самураи, увидев это, оросили рукава слезами.

Ёсицунэ извлек малое зеркальце и подарил Сидзуке со словами:

— Я гляделся в него по утрам и по вечерам, когда убирал свои волосы. Каждый раз, когда будешь глядеться в него, старайся думать, будто глядишь на меня.

Сидзука в любовной печали спрятала зеркальце у себя на груди, словно бы это была память о покойном. И, глотая слезы, сложила она такие стихи:

Сколько б в него ни смотрелась я,

Нерадостно на сердце.

О, ясное зеркало!

Больше в нем не покажется

Облик любимого.

Когда же она их прочла, Судья Ёсицунэ взял изголовье макура и вручил ей со словами:

— Пусть оно всегда будет с тобой.

И он произнес такие стихи:

Как бы я ни спешил,

Не в силах и шагу ступить.

Был спокоен я лишь тогда,

Когда, безмятежная, со мной

Сидзука делила ночлег.

Затем он подарил ей множество драгоценных вещей. Был среди них особенно любимый им барабанчик цудзуми из сандалового дерева, обтянутый оленьей кожей и увитый разноцветными шнурами, меняющими его звучанье.

— Я бережно хранил этот цудзуми, — сказал Ёсицунэ, — Во времена правления государя-монаха Сиракавы[217] некоему старцу, умудренному на стезе Будды, из храма Жилище Закона Ходзюдзи, когда он был в Танском царстве, вручили там два сокровища: лютню-биву под названием «Мэйкёку» — «Дивная мелодия» и вот этот цудзуми, именуемый «Хацунэ» — «Изначальным Звуком». Бива «Мэйкёку» хранилась в императорском дворце и сгорела вместе с дворцом государя-монаха Сутоку во время мятежа Хогэн. Барабанчик же «Хацунэ» попал к Тайре Маса-мори, тогдашнему правителю земель Сануки, который его бережно хранил. После смерти Масамори барабанчик перешел к его сыну Тадамори. Не знаю, кто завладел им после смерти Киёмори, но только во время битвы у Ясимы его то ли бросили, то ли уронили в морские волны. Исэ Сабуро выловил его «медвежьей лапой» и вручил мне, а я отправил его в Камакуру. Оттуда его вернули в государев дворец. Когда после разгрома дома Тайра я находился в столице, барабанчик был пожалован мне. Думал я не расставаться с ним до самой смерти, но конец мой уже близок, поэтому отдаю тебе.

Так он сказал, и Сидзука со слезами приняла драгоценный подарок. Теперь, сколько ни думай, оставаться дольше здесь было нельзя, и отряд их уже разделился. Но когда решался уйти Ёсицунэ, не могла решиться Сидзука, а решалась расстаться она — не мог решиться Ёсицунэ. Никак не могли они расстаться, расходились и вновь возвращались, возвращались и вновь расходились. И вот наконец Ёсицунэ пошел вверх по горному склону, а Сидзука стала спускаться в долину, но, пока различимы были луки в руках уходивших, она все оглядывалась. Когда же удалились спи настолько, что уже не могли разглядеть друг друга, крикнула она что было силы, и вопль ее эхом отдался в горах.

Пятеро спутников, всячески утешая Сидзуку, спустились с нею к Третьему и Четвертому перевалам. А там двое самураев подозвали к себе троих «разноцветных» и сказали им так:

— Что полагаете делать дальше? Судья Ёсицунэ, конечно, любит Сидзуку, да ныне самому ему голову преклонить негде, некуда ему идти, и ждет его гибель. Вот и мы тоже: спустимся с горы, потащимся с этой беженкой, а беды нам не миновать. Тут же, смотрите, до подножия недалеко, и, ежели мы ее бросим, она и без нас как-нибудь доберется. Самое время сейчас нам бежать и спасаться.

Если уж так говорили самураи, которым надлежало бы знать, что такое честь, и не забывать о долге, то уж простым слугам и подавно пристало отозваться на это словами:

— Как вы решите, так мы и сделаем.

Под большим старым деревом расстелили они звериную шкуру и сказали Сидзуке:

— Благоволите здесь немного отдохнуть. У подножия горы находится храм Одиннадцатиликой Каннон, и настоятель этого храма доводится одному из нас родственником. Мы посетим его, поведаем ему о вас, и, ежели его не затруднит, вы там остановитесь на время, а затем мы по горным тропам выведем вас в столицу.

— Делайте как полагаете лучше, — ответила им Сидзука.

ПОКИНУТАЯ СИДЗУКА В ГОРАХ ЕСИНО

Попрощавшись и прихватив с собой все без остатка драгоценные дары Судьи Ёсицунэ, спутники скрылись, словно их и не было. День клонился к вечеру, Сидзука ждала в беспокойстве — вот сейчас, вот сейчас! — но никто не вернулся, никто не пришел, чтобы сказать ей хоть слово. Наконец, отчаявшись, покинула она старое дерево и, плача, плача, побрела, куда понесли ее ноги. Слышен ей был лишь ветер, дувший сквозь сухую листву криптомерий, видна ей была лишь лупа, светившая сквозь ветви, и все вокруг наводило уныние.

Так, идя из последних сил, поднялась она на гребень высокой горы и громко крикнула наудачу, и снизу из долины отозвалось ей эхо. «А может, это кто-то мне отвечает?» — подумалось ей, и с плачем она спустилась в долину. Смотрит: занесенная снегом дорога и ни единого следа людского в снегу. Снова послышалось ей, будто горный ветер несет по долине чей-то тоскливый голос, насторожилась она затаивши дыханье, но был то всего лишь чуть слышный ропот ручья под снежным покровом, и горькая тоска овладела ее душою. С плачем взобралась она на гору, смотрит: кроме следов, оставленных ею, ни единого следа в снегу.

Так брела она, спускаясь в долины и поднимаясь по горным склонам, обувь ее осталась в снежных сугробах, шляпу ее сорвало порывом ветра, ноги стерлись, кровь с них текла, словно алая краска. Так и казалось, что весь снег в горах Ёсино окрашен кровью. Рукава ее насквозь промокли от слез, и на краях их повисли сосульки. Обледенел подол кимоно, заблестел, словно зеркало, и от тяжести этого льда стало ей еще труднее идти. Так вею ночь до рассвета пробродила она по горным тропинкам.

Она рассталась с Судьей Ёсицунэ примерно в полдень шестнадцатого дня. До вечера семнадцатого дня блуждала она одиноко в горах, и сердце ее исполнилось отчаянием. Вдруг узрела она тропу, протоптанную в снегу, и повлеклась по ней в надежде, что либо найдет поблизости своего Ёсицунэ, либо окажутся невдалеке покинувшие ее спутники, и тут тропа вывела ее на большую дорогу. Она остановилась передохнуть, раздумывая, куда может вести эта дорога, а дорога вела, как она позже узнала, в местность, именуемую Уда. Наконец решилась она идти на запад, и вскоре далеко в глубокой долине завиднелся тусклый огонек. «Не селенье же это, — подумала она. — И стариков-углежогов[218] я не встречала, значит, это не печь для обжига угля. Будь сейчас вечер осенний, можно бы было подумать, что там светлячок на болоте». Все ближе и ближе подходила она, а между тем то горел фонарь храма Алмазного Царя Дзао-Гонгэна[219].

Она вошла в ограду и остановилась. У Больших Ворот храма было полно паломников. «Куда это я попала?» — подумала Сидзука. Несколько отдохнув в стороне, она спросила кого-то:

— Что это за место?

— Это Священная Вершина Ёсино, — ответили ей.

Не было предела радости Сидзуки. Ведь сколько дней в году, а нынче как раз семнадцатое число, день праздника этого самого храма! С благоговением об этом подумав, смешалась она с толпою паломников и приблизилась к Главным Южным Воротам, дабы вознести молитвы перед изображением божества в Главном Зале, однако столь велико было там множество людей, что вступить в Главный зал ей так и не удалось. Попыталась она войти через Малые Врата, однако и там сгрудились массой молящиеся, и в конце концов, обессилев, присела она на корточки у стены, накрывши голову полой одежды. А там окончилась служба, Сидзука очнулась и нараспев горячо прочитала со всеми из сутры. Затем паломники кто как умел почтили храм разными танцами, каждый на свой лад, и больше всего пришлось по душе Сидзуке, как прекрасно представили саругаку[220] паломники из Оми и исполнили сирабёси[221] плясуньи из Исэ; закончив, они уходили в домик для отдыха.

И, глядя на них, Сидзука от всего сердца вознесла божеству такую молитву:

— Будь на то моя воля, разве не смогла бы и я поклониться тебе, Гонгэн-сама, своим искусством? Молю тебя, дай мне благополучно достигнуть столицы, дай мне также вновь без помех обрести моего Ёсицунэ, с которым меня разлучили! И коли исполнится так, обещаю предстать пред тобою с матушкой моей, Преподобной Исо, и поклониться тебе нашим искусством танца!

Вскоре после того все паломники удалились, и тогда она предстала перед изображением божества и начала молиться. Тут несколько молодых монахов оказались неподалеку, и один из них сказал:

— Ух ты, какая красавица! Сразу видно, что не из простых! Интересно, кто же она? Как раз из вот таких бывают искусные плясуньи. Давайте попросим ее что-нибудь исполнить!

Выступил вперед престарелый монах, облаченный в рясу белого шелка и с четками из хрусталя и агата в руках, и он сказал Сидзуке:

— Ты перед ликом Алмазного Царя Дзао-Гонгэна. Почти его своим искусством.

Услышав это, Сидзука произнесла:

— Не знаю, как мне вам и ответить. Живу я здесь поблизости и каждый месяц затворяюсь в этом храме и никаким особым искусством не владею.

— Аварэ, всемилосердный Гонгэн наш! — произнес монах. — Чудодейственная сила его несравненна! И особенно для тех, кто предстает пред ликом его, чтобы исповедаться в винах, что препятствуют вступлению на истинную стезю. Благоугодно было ему явиться в наш мир в этом своем воплощении, и, если кто, наделенный талантом, не почтит его своим уменьем, тот повергает его в сугубую скорбь. Если же кто, пусть даже неискусно, но от души исполнит что-либо, как умеет и знает, тот радует его сугубою радостью. Это не выдумал я. Таково было нам откровение самого Гонгэна!

Выслушав это, Сидзука подумала: «Как страшно, ведь я знаменита в свете! Но страшно и отказаться, ведь лишь над честными головами почиет милость богов. Впрочем, для чего обязательно танцевать? Никакого не будет вреда, если я поднесу божеству песню. И быть не может, чтобы кто-нибудь знал меня здесь в лицо».

Много песен знала она, но особенно удавалась ей песня из одного сирабёси. Иссякало воображение, не хватало слов, чтобы передать прелесть мелодии и стихов. Слушая ее, люди проливали слезы, и рукава у них промокали насквозь. Заканчивалась же эта песня так:

Пусть жене наскучила

С милым мужем жизнь:

Стоит умереть ему —

Любит его вновь.

И как же позабуду я

Образ милый твой,

Если еще в юности

Разлучили нас?

Да, страшна разлука

С сыном иль отцом,

Но всего страшнее —

С мужем иль с женой...

Сидзука допела песню и, заливаясь слезами, натянула на голову полу одежды и повалилась ничком.

Монахи, увидя это, сказали:

— Как бы там ни было, она поистине любит своего мужа. Каким же это надо быть человеком, чтобы так воспламенить ее душу!

И тут сказал монах по имени Хогэн:

— Нет ничего удивительного, что она поет столь прекрасно. Хотите знать, кто она такая? Это же прославленная Сидзука!

Его товарищ по келье спросил:

— Откуда ты знаешь?

— В прошлом году в столице сто дней стояла засуха. Молился государь-монах, плясали сто танцовщиц-сирабёси, но, лишь когда исполнила танец Сидзука, хлынул ливень и лил три дня. За это она была удостоена монаршим рескриптом звания «первой в Японии». Я был тогда там и все видел.

Молодые монахи сказали:

— Тогда она знает, наверное, куда скрылся Судья Ёсицунэ. Ну-ка, ну-ка, остановим и спросим ее!

И едино душно решили:

— Правильно, так и сделаем!

Тут же встали заградой перед кельей храмового кастеляна и стали ожидать исхода паломников, и, когда Сидзука, замешавшись в толпу, пошла из храма, они ее остановили и сказали:

— Ты ведь Сидзука, не так ли? Где Судья Ёсицунэ?

— Не знаю, — ответила она.

Тогда молодые монахи грубо заорали:

— Хоть она и женщина, нечего с нею церемониться! А ну, зададим ей как следует!

И хоть решила Сидзука, что нипочем ничего им не скажет, но непрочно женское сердце, страх перед лютыми муками овладел ею, и с горьким плачем она все рассказала как было.

— Она заслуживает нашего сочувствия! — объявили монахи.

Сейчас же ее поместили в келье кастеляна и оказали всевозможные услуги, она отдыхала день и ночь до утра, а на рассвете ее посадили на лошадь и дали провожатого до самой Китасиракавы. Вот что это такое — сочувствие монахов,

О ТОМ, КАК ЁСИЦУНЭ ПОКИНУЛ ГОРЫ ЁСИНО

Рано утром монахи собрались на совет в саду перед храмом Проповедей. Молодые сказали:

— Судья Ёсицунэ пребывает поблизости, в долине Срединной нашей обители Тюин. Пойдем и схватим его и представим Камакурскому Правителю!

— Вот суждение несмышленой молодости! — возразили старые. — Ёсицунэ нам не враг. И не враг он государеву дому. Просто у него несогласие с господином Ёритомо, И вообще, тем, кто хоть и от мира сего, но окрасил свои три одежды в черный цвет, не пристало нахлобучивать шлемы, хватать луки и стрелы и убивать живое!

— Это, конечно, так, — сказали молодые. — Но разве вы не слыхали, что случилось в прошедшие годы Дзисё? Монахи горы Хиэй и монахи Миидэры примкнули к мятежу сиятельного Мотохито, принца Такакуры, а потом братия Горы изменила. Братия Миидэры хранила верность, но помощь с юга из великих монастырей Тодайдзи и Кобукудзи все не приходила, и принц бежал к ним в Нару, но был по дороге сражен насмерть шальной стрелой близ храма на горе Комё — Лучезарного Сияния. И хотя монахи Тодайдзи и Кобукудзи помочь ему не успели, однако за одно лишь согласие принять сторону принца великий министр Киёмори обе эти обители разгромил. И нам об этом вечно помнить! Если в Камакуре узнают, что Судья Ёсицунэ скрывается в здешних горах, войска восточных провинций мигом получат приказ, вступят в наши горы и пустят под копыта своих коней сей великий храм, над которым трудился сам император Киммэй[222]. А уж хуже этого ничего случиться не может!

И старые монахи сказали:

— Ладно, поступайте как знаете.

Этот день монахи переждали, а на рассвете двадцатого дня зазвонили в большой колокол, созывающий на общий сбор.

Между тем Судья Ёсицунэ пребывал в Восточной долине Срединной обители. В пустынных горах валил снег, затихли ручьи. Коням здесь было не пройти, и брошены были седла и прочая сбруя; не было с ними носильщиков, и не имели они даже грубой походной еды; все безмерно устали и спали беспробудным сном.

Едва рассвело, как со стороны далекого подножья храмовой горы послышался звон большого колокола. Судья Ёсицунэ встревожился и разбудил своих самураев.

— Только что отзвонили рассвет, — сказал он им, — и вот уже звонят в большой колокол. Это неспроста. Знайте, что перед нами Священная Вершина Ёсино, сам император Киммэй воздвигнул у ее подножья храм Алмазного Царя Дзао-Гоягэна, чья чудотворная сила несравненна, а кроме него в горах окрест спорят крышами многие иные храмы, посвященные Восьми младенцам Фудо-мёо[223], а также божествам Каттэ, Сикиодзи, Сокэ и Кояукэ — словом, их вокруг множество. Может быть, поэтому братия всех этих монастырей, по примеру своих настоятелей, исполнена спеси и гордости и не указ им ни вельможа, ни воин. И уверен я, что вот сейчас, без всяких рескриптов и повелений, единственно для того, чтобы угодить Камакуре, облачаются они в доспехи и обсуждают против нас поход.

И сказал Бидзэн Хэйсиро:

— Что ж, если так случилось, надобно быстро решить: либо нам уходить, либо, наоборот, дать им бой и погибнуть, либо вспороть себе животы. Прикажите каждому тут же, без колебаний, высказать свой совет.

Исэ Сабуро сказал:

— Пусть меня посчитают трусом, но не вижу я, ради чего стоит нам здесь покончить с собой или пасть в бою от руки монахов. Надлежит господину уходить снова и снова, пока не достигнем мы мест, где найдет он надежную опору.

Выслушав это, воскликнул Хитатибо:

— Отменно сказано! Мы все так полагаем!

Но Бэнкэй возразил:

— Чепуху вы несете! Монастыри есть всюду, и коли каждый раз, когда заслышится храмовый колокол, мы станем вопить, что-де враг наступает, и ударяться в бегство, тогда не найдется, наверное, и гор таких, где бы нам ни чудились враги. Вы все оставайтесь здесь, а я проберусь вниз и погляжу, что там за суета в этом храме.

— Это мне по душе, — произнес Ёсицунэ. — Но ведь ты вырос и воспитывался в монастыре на горе Хиэй. Что, если кто-нибудь с берегов здешней реки Тодзу опознает тебя?

— Да, я долго пребывал у преподобного Сакурамото, но этим паршивцам меня нипочем не узнать, — ответил Бэнкэй и поскорей отошел.

Он облачился в иссиня-черный кафтан, натянул поверх свой панцирь из черной кожи и нахлобучил шапку момиэбоси[224]. Хоть и был он монахом, но голову не брил и отрастил волосы на три суна, поэтому он обвязал их платком хатимаки[225]. Затем подвесил он к поясу меч длиною в четыре сяку два суна, взял алебарду с лезвием в форме трехдневного месяца и, натянув сапоги из медвежьей шкуры, пустился вниз по склону, разметая на ходу выпавший накануне снег, словно опавшие лепестки вишни.

К востоку от молельни Мирокудо, Будды Грядущего, и выше молельни Будды Дайнитидо, Великого Солнца, ой остановился и взглянул вниз. По всему монастырю Дзао-Гонгэна была шумная суета, большая толпа кишела у Главных Южных Ворот. Видно, престарелые монахи держали совет в храме Проповедей, но остальная братия, покинув их, ярилась нетерпеливо во дворе. Молодые, вычернив зубы, пристегивали к панцирям наплечники, подвязывали завязки шлемов, подвешивали низко за спиной колчаны со стрелами, нацепляли тетиву, уперев луки в землю, каждый держал алебарду, а было их человек сто, и все они рвались выступать, не дожидаясь старших.

Увидев это, Бэнкэй подумал: «Ну, будет дело!» — повернул назад и возвратился в долину Срединной обители.

— Мешкать некогда, — сказал он. — Враг на расстоянии полета стрелы.

Ёсицунэ спросил его:

— Воины Камакуры или монахи?

— Здешняя братия, — ответил Бэнкэй.

— Тогда нам придется плохо. Они знают эти горы. Пустят впереди самых крепких на ногу, загонят нас в какое-нибудь гиблое место — и нам конец. Вот если бы и среди нас был кто-нибудь, кому эти горы известны, он бы повел нас и мы смогли бы уйти.

И сказал Бэнкэй:

— А эти горы почти никто и не знает. Три священных вершины есть в заморских краях: Юйван, Сянфэн и Шангао. И две священных вершины есть в нашей стране: вершина Единственного Пути Итидзё и вершина Бодай — Прозрения. Итидзё — это гора Кацураги, а Бодай — гора Кимбусэн, вот эта, пред которою мы стоим. Здесь очищал свою плоть и свой дух Святой Эн-но Гёдзя. Зрел он благоговейно поезд принца Упасаки[226], как вдруг закричали тревожно птицы. Глядит: на водах потока Хацусэ стоит во плоти сам Фудомёо, кому он особенно поклонялся. С той поры эта гора запрещена для тех, кто не очистил себя от скверны мирской, и людям сюда пути нет. Сам я и не пытался восходить на нее, но, как мне говорили, на три стороны она непроходима. И вот: с одной стороны на нас уставлены стрелы врагов; на западе — пропасть, где замирают и птичьи крики; на севере — пропасть, именуемая «Возвращение Благовестного Дракона», и на дне ее крутится бешеный горный поток. Так что нам остается идти на восток, в местность Уда провинции Ямато. Тогда мы сумеем уйти.

О ТОМ, КАК ТАДАНОБУ ОСТАЛСЯ В ГОРАХ ЕСИНО

Люди Ёсицунэ, числом шестнадцать, каждый как мог готовились к бегству, и был с ними один прославленный и неустрашимый воин. Коль говорить о предках его, то был он потомком самого министра-хранителя печати Каматари, отпрыском ветви Фудзивары Фухито, внуком Сато Саэмо-на Норитаки и вторым сыном управляющего Сато Сёдзи из Синобу. Словом, это был самурай по имени Сато Сиробёэ Фудзивара Таданобу.

Он один из всех вассалов приблизился к Ёсицунэ, опустился коленями в снег и сказал так:

— Господин, нас с вами сейчас вернее всего можно было бы уподобить баранам, коих шаг за шагом гонят на скотобойню. Вам же надлежит уйти спокойно и без помех. Желаю я остаться здесь, дождаться этих монахов и задержать их на время своими стрелами, прикрывая ваш отход.

— Твоя решимость поистине радует меня, — ответил Ёсицунэ. — Но в битве у Ясимы твой старший брат Цугинобу отдал за меня жизнь, пав от стрелы Норицунэ, правителя Ното, и, когда ты рядом со мной, мне все мнится в сердце моем, будто живы еще оба брата! Нет, я не могу оставить тебя, и ты уйдешь с нами. До конца года, смотри-ка, осталось не так уж долго! Если жив останешься ты и выживу я, тогда на будущий год в начале первого или второго месяца ляжет мой путь в край Осю и со мною отправишься ты и предстанешь перед правителем Хидэхирой, и свидишься ты вновь с женою и детьми, которых оставил в поместье своем в Синобу.

На это Таданобу, склонившись, ответил:

— Ваше суждение почтительно выслушал. Но когда осенью третьего года Дзисё мы с братом покидали край Осю, правитель Хидэхира сказал нам: «Отныне, вверив жизни ваши господину, возвышайте имя свое в веках. Коли придет весть, что вы пали, пронзенные стрелами, я буду всем сердцем истово молиться о вашем блаженстве в грядущем рождении. Награды же в этой жизни за подвиги ваши — а вы их свершите! — на усмотрение господина». Так он говорил. Он не сказал: «Возвращайтесь живыми». И хотя матушка наша осталась одна в Синобу, мы сказали ой на прощанье только, что видим ее в последний раз. Воин привык думать: сегодня его, завтра меня, и так будет со всеми. Вы слишком принимаете это к сердцу, господин, так пусть же кто-нибудь убедит вас!

Выслушав это, Бэнкэй сказал:

— Слово воина — что указ государя: однажды сказано и неотменно. Благоволите проститься с ним со спокойной душой.

Некоторое время Судья Ёсицунэ молчал, затем произнес:

— Я скорблю, но я бессилен. Поступай, как велит сердце.

И Таданобу, поклонившись, возликовал, что остается один в глубине гор Ёсино.

Но сколь же грустным оказалось это благое дело! В последний раз прощаться с господином, с которым рядом озарял тебя ночами звездный свет и по утрам окутывал туман, с которым рядом терпел невзгоды под зимним снегопадом и в летнюю палящую жару и от кого на шаг не отставал ни днем, ни ночью, ни вечером и ни на рассвете, кого он почитал ничуть не ниже, чем Саканоуэ-но Тамура иль Фудзивару Тосихито! Конечно, тоска ему сдавила сердце. А когда шестнадцать его товарищей один за другим стали подходить к нему по снегу со словами прощания, мысли его и вовсе смешались.

Тут Ёсицунэ подозвал Таданобу к себе и сказал ему так:

— Длинный меч у тебя, как я погляжу, и, когда ты устанешь, будет биться им несподручно. Ослабевшему воину хуже нет большого меча. Возьми же вот этот для последнего боя.

И он вручил Таданобу изукрашенный золотом меч в два сяку и семь сунов длинной с желобом по всей длине великолепного лезвия.

— Обращайся с ним достойно. Короток он, но редкостной выделки. Мне этот меч едва ли не дороже жизни. И знаешь почему? Он хранился в сокровищнице Кумано, и настоятель Тандзо переслал его мне, вымолив у Кумано-Гонгэна, своего божественного покровителя, когда я в Ватанабэ[227] снаряжал боевые суда, чтобы переправиться на Кюсю для сокрушения Тайра. И не крепкая ли вера в богов Кумано дала мне за три года умиротворить врагов династии и смыть позор поражения с имени Ёситомо? Дороже жизни мне этот меч, и все же отдаю его тебе. Думай, что я плечом к плечу с тобою.

Таданобу благоговейно принял меч, обнажил его н провел по лезвию рукавом.

— Благородное оружие! — произнес он, обращаясь к товарищам. — Когда брат мой Цугинобу в битве у Ясимы отдал жизнь за нашего господина, он умчался в Страну Тьмы на знаменитом коне Тайфугуро, которого пожаловал ему из своих конюшен Хидэхира, правитель Страны Двух Провинций. Теперь же настал мой черед послужить господину, и мне пожалован этот благородный меч, сокровище Кумано. Только не думайте, будто господин наш пристрастен ко мне, ибо каждый из вас дождется такого же часа.

И, слушая его, все пролили слезы.

Судья Ёсицунэ спросил:

— Что еще ты хочешь сказать?

— Вы попрощались со мной, — ответил Таданобу, — и больше мне ничего не надо. Правда, есть одно дело, но может оно уронить честь воина до скончания веков, и я боюсь о нем говорить.

— Мы видимся в последний раз. Какое дело? Говори.

Получив разрешение, Таданобу пал на колени и сказал так:

— Сейчас вы уйдете со всеми, и н здесь останусь один. Подступит сюда настоятель Ёсино и осведомится: «Да где же здесь Судья Ёсицунэ?» И братия его, народ все тщеславный, скажет: «Полководца-то нету, этот хочет сражаться за себя, но не биться же нам с кем попало!» И с тем они повернут назад, честь мою опозорив навеки. Так вот, хотелось бы мне только лишь на сегодня принять на себя высочайшее имя государя Сэйвы, что положил начало доблестному роду Минамото!

Сказал Судья Ёсицунэ:

— Все бы хорошо, но вот что мне подумалось. Сумито-мо и Масакадо, восстав против воли небес, нашли себе погибель. А обо мне еще скажут вдобавок: «Выступил против воли государя, прежние друзья от него отвернулись, и держаться ему уже не по силам. Живет он от утра до заката, лишь бы прожить лишний день, а когда наконец бежать стало некуда, высочайшее имя Сэйва навязал своему вассалу». Что отвечу я на такое злословье?

— А я поступлю, как уместно, — возразил Таданобу. — Когда монахи надвинутся, я буду стрелять до последней стрелы в колчане, а когда колчан опустеет, я меч обнажу, чтобы вспороть себе живот. И скажу я им: «Вы полагали, что я и есть Судья Ёсицунэ? Я ведь всего лишь его верный вассал и зовусь Сато Сиробёэ Таданобу. Я принял на себя имя моего господина и в схватке с вами выказал ему свою преданность. А теперь отрежьте мою голову и представьте Камакурскому Правителю». Сказавши так, я взрежу себе живот и умру, а уж после этого никакая клевета не коснется вашего имени.

— Что ж, господа, — произнес Ёсицунэ. — Коль он умрет, все разъяснив с последним своим вздохом, препятствовать я не могу.

И Таданобу принял на себя имя государя Сэйва, «В этом мире это меня прославит, а в мире ином князь Эмма, судья всех умерших, услышит хвалу в мою честь», — думалось ему.

— Что за доспехи на тебе? — спросил Ёсицунэ.

— Это доспехи, в которые был облачен мой брат Цугинобу в последнем своем бою, — ответил Таданобу.

— Стрела правителя Ното пронзила их насквозь, так что нельзя на них полагаться. Даже среди монахов могут случиться отменные лучники. Прими вот эти.

И Ёсицунэ вручил Таданобу свой алый панцирь и белозвездный шлем. Таданобу снял с себя доспехи, положил их на снег и попросил:

— Отдайте кому-нибудь из «разноцветных».

Однако Судья Ёсицунэ подобрал их и тут же в них облачился, сказавши:

— Других доспехов не имею!

Поистине беспримерный поступок!

— Нет ли у тебя каких-либо забот о доме? — спросил Ёсицунэ.

И Таданобу сказал:

— Как и все люди, я появился на свет в «мире живых существ», и как же мне не помнить о моих близких? Когда мы покидали наш край, там остался мой сын трех лет от роду. Ныне, войдя в возраст, спрашивает он: «Где мой отец?» — и хотелось бы мне услышать его голос! Мы покинули Хираидзуми уже после того, как вы выступили оттуда, мой господин, и поэтому мы пролетели через Синобу, подобно шумной стае перелетных птиц, но нам удалось заехать к матушке нашей и попрощаться. Я помню, словно это было сегодня, как престарелая мать прижималась в слезах к рукавам своих сыновей. В голос рыдала она и говорила нам так: «Выпадает мне в преклонных годах одиноко печалиться от разлуки с родными детьми! Смерть разлучила меня с супругом моим, как разлучила с той барышней из соседнего уезда Датэ, что заботилась обо мне столь сердечно. Невыносима была моя скорбь, но все же взрастила я вас, родные мои, и, хоть жили мы не под единой крышей, утешением служило мне то, что живем мы в одном краю. А теперь вдруг Хидэхире пало на ум отправить вас обоих под начало Ёсицунэ, и, конечно же, поначалу это повергло меня в печаль, но потом я возрадовалась, сколь достойными выросли вы у меня. И пусть предстоит вам сражаться хоть целую жизнь, бейтесь храбро, не опозорьте трусостью прах отца. И пусть вы со славой пройдете до пределов Сикоку и Кюсю, все равно, коли только будете живы, раз в год или раз в два года возвращайтесь ко мне повидаться. Один бы остался со мной — об одном бы только печалилась, а когда уходят оба, и столь далеко, — каково-то мне будет?» Так плакала наша матушка, надрывая голос. Оторвавши ее от себя, мы сказали ей лишь: «Постараемся!» — и ускакали и целых три года не давали ей знать о себе. Весною прошлого года я послал к ней нарочного с вестью, что Цугинобу убит. Беспримерно было горе ее, но она сказала: «Что ж, больше нет Цугинобу, тут ничего не поделать. Зато будущим годом весною! обещает быть ко мне Таданобу, и это мне в радость. Поскорей бы прошел этот год!» Ныне ждет она в нетерпении и, когда вы, господин мой, прибудете в наши края, она поспешит в Хираидзуми и спросит: «Где Таданобу?» Безутешна будет она, коль кто-нибудь скажет ей мимоходом что-де Цигунобу убит у Ясимы, а Таданобу сгинул в горах Ёсино. Это мучит меня, как тяжкая вина пред нею. Господин мой, если вы благополучно достигнете! нашего края, прошу вас: не творите заупокойных молитв! ни по мне, ни по Цугинобу, а явите лишь заботу о матери нашей.

И, еще не договорив, Таданобу прижал рукав к лицу и разрыдался. Пролил слезы и Судья Ёсицунэ, и все шестнадцать вассалов оросили слезами нарукавники своих доспехов.

— Ты намерен стоять здесь один? — спросил Ёсицунэ.

— Из десятка молодых воинов, что я привел из Осю, кое-кто погиб, а иных я вернул в родные края. Но трое-четверо останутся здесь со мною стоять насмерть.

— Не вызвался ли остаться кто-нибудь из моих людей? — спросил Ёсицунэ.

— Вызывались Бидзэн и Васиноо, но я убедил их не покидать вас. Впрочем, долю мою пожелали разделить двое из ваших «разноцветных».

Услышав это, Судья Ёсицунэ произнес:

— Эти двое — замечательные духом люди.

О ТОМ, КАК ТАДАНОБУ СРАЖАЛСЯ В ГОРАХ ЁСИНО

Таданобу тут же снарядился перед лицом господина. Поверх кафтана из пятнистого шелка облачился он в алые доспехи с пунцовыми шнурами, подвязал под подбородком тесьму белозвездного шлема и опоясался мечом «Цурараи» длиной в три сяку пять сунов, унаследованный от предка своего, самого Фудзивары Фухито. Изукрашенный золотом меч, что даровал ему Судья Ёсицунэ, он засунул за пояс. За спину повесил колчан на двадцать четыре стрелы, и заполняли этот колчан боевые стрелы, оперенные черно-белым ястребиным пером, а также длинноперые гудящие стрелы в шесть сунов с огромными раздвоенными наконечниками, и на сун выдавалась над его шлемом стрела с оперением сокола-перепелятника — фамильная драгоценность дома Сато. Лук же был у него короткий, из узловатого дерева и отменно крепкий.

Между тем солнце было уже высоко. Шестнадцать вассалов и Ёсицунэ удалились своею дорогой. Было так, что за жизнь супруга отдала свою жизнь жена Дун Фэна[228] и за жизнь наставника предложил свою жизнь Сёку-адзяри[229], ученик преподобного Тико. Но всех превзошли вассалы рода Минамото — те, кто забывал себя, отдавая жизнь, те, кто жертвовал жизнью за господина. Не ведаю, как было в старину, а в наше смутное время Конца Закона таких примеров немного.

Было двадцатое число двенадцатого месяца, зимнее небо заволокло беспросветными снеговыми тучами, и свирепый ветер чуть не ломал деревья. То и дело приходилось стряхивать снег, валивший на стрелковый нарукавник[230], и сугробы, покрывшие наспинные пластины, походили на белое хоро[231]. Таданобу и шестеро его воинов встали в Восточной долине Срединной обители. Укрывшись, как за щитами, позади пяти-шести больших деревьев, они возвели из снега высокий вал и, нарубив ветвей юдзуриха и сасаки, разбросали их перед собой. Затем они стали ждать, когда же нападут на них три сотни врагов из храма Дзао-Гонгэна. «Вот-вот они появятся», — так думали они, но время шло, и вот уже наступил час Обезьяны[232], а никто не появлялся.

— День клонится к закату, — сказал тут кто-то. — Не стоит медлить здесь, пойдемте вслед за Судьей Ёсицунэ.

Оставив свой лагерь, пошли они в отступ, но не прошли еще шагов двухсот, как увидели, что яростные ветры уже покрыли снежными заносами следы ушедшего отряда Ёсицунэ, и тогда вернулись они обратно. И вот, лишь настал час Курицы[233], три сотни монахов вступили вдруг в долину, дружно огласив все окрест боевым кличем. Семеро из своей крепости отозвались не так громко, но дали знать, что ждут врагов.

В тот день вел монахов не настоятель, а некий монах по имени Кавацура Хогэн. Был он беспутен и дерзок, но он-то и возглавил нападавших. Облачен и вооружен был он с роскошью, не подобающей священнослужителю. Поверх платья из желто-зеленого шелка были на нем доспехи с пурпурными шнурами, на голове красовался шлем с трехрядным нашейником, у пояса висел меч самоновейшей работы, за спиной колчан на двадцать четыре боевых стрелы с мощным оперением из орлиного пера «исиути», и оперения эти высоко выдавались над его головой, а в руке он сжимал превосходный лук двойной прочности «фтатокородо». Впереди и позади него выступали пятеро или шестеро монахов, не уступавших ему в свирепости, а самым первым шел монах лет сорока, весьма крепкий на вид, в черном кожаном панцире поверх черно-синих одежд и при мече в черных лакированных ножнах. Неся перед собой щиты в четыре доски дерева сии, они надвигались боком вперед, пока не приблизились на расстояние полета стрелы, и тогда Кавацура Хогэн, выйдя из-за щитов, зычным голосом прокричал:

— Ведомо нам стало, что здесь в горах пребывает сейчас Судья Куро Ёсицунэ, младший брат Камакурского Правителя. По этому случаю подвижники Ёсино отрядили сюда меня. Личной вражды у меня ни к кому нет. Выступаю я не сам по себе, а по государеву указу и как посланец Камакурского Правителя. Что изволит решить господин: спасаться отсюда бегством или пасть в бою? Не пойдет ли кто-нибудь к его светлости? Пусть хорошенько передаст все, что сказано мною!

Сказано было хитро и осторожно, и Таданобу, выслушав, отозвался так:

— Экий вздор! Только что ведомо стало вам, что господин наш Судья Ёсицунэ, потомок государя Сэйва, пребывает здесь! Если ты всегда его почитал, что помешало тебе почтить его посещением раньше? Положим, с каких-то пор из-за людской клеветы Камакурский Правитель перестал дарить дружбой младшего брата. Но разве не станет он думать совсем по-другому, когда выяснится правда? Жаль мне тебя, ведь все так повернется, что ты будешь потом кусать себя за пуп! Знаешь ли ты, кто приказ получил обо всем тебя расспросить и затем доложить о положении дел? Я — потомок министра-хранителя печати Фудзивары Каматари, отпрыск Фудзивары Фухито, внук Сато Норитаки и второй сын управляющего Сато Сёдзи из Синобу, и имя мое Сато Сиробёэ Фудзивара Таданобу! А теперь хватит болтовни! Все запомнили вы, ёсиноские послушнички?

Кавацура Хогэн обомлел от оскорбления. Не думая о том, как трудно идти по глубокому снегу, он с воинственным воплем ринулся через долину на приступ. Увидев это, Таданобу обернулся к шестерым своим воинам и сказал им:

— Плохо будет, если они подойдут вплотную. Вам нужно немедленно затеять с ними обычную перебранку. А я, прихватив с собою две-три боевые стрелы «накадзаси»[234] и опираясь на лук, переберусь через поток выше по течению, зайду к врагам со спины и пугну их гудящей стрелой — хватит с них и одной-единственной стрелы. Я ударю кого-либо из этих горе-монахов в затылок или между наспинных пластин, остальных погоню и рассею, а затем, взваливши их щиты на головы, взберемся на вершину Срединной обители и там встретим врагов. Загородившись щитами, мы вынудим их разбросать все свои стрелы, а когда кончатся стрелы и у нас, мы обнажим большие и малые мечи, ворвемся в гущу врагов и погибнем, рубясь.

Если хорош военачальник, то не найдется плохих и среди его молодых воинов. И они лишь сказали ему:

— Врагов много. Берегите себя.

— Стойте здесь и смотрите, что будет!

С этими словами Таданобу взял две стрелы «накадзаси» и гудящую стрелу, подхватил лук и пустился бежать вверх вдоль русла потока. Перейдя на другой берег, он прокрался врагам в тыл и увидел: лежит поваленное дерево с сучьями, перепутанными, словно шерсть у якши[235]. Он прыжком взобрался на ствол и увидел: враги впереди и слева и стрелять по ним можно на выбор[236].

На свой лук для троих наложил он стрелу в тринадцать ладоней и три пальца, и тетива плотно вошла в вырез стрелы. Затем мощно ее натянул он до отказа, твердо взял цель и выстрелил. И тетива зазвенела, и ровным и страшным гудом пропела стрела в полете, пробила предплечье монаха, державшего щит, и вонзила раздвоенный наконечник в доску щита. И монах под стрелой рухнул как подкошенный.

Все монашье воинство пришло в смятение, а Таданобу, стуча по луку, закричал что есть силы:

— Славно, мои молодцы! Победа за нами! Передовые, вперед! Боковые, окружай! Где там Исэ Сабуро, Кумаи Таро, Васиноо, Бйдзэн? Давай, Катаока Хатиро! А ты где, Бэнкэй? Бейте негодяев, не давайте уйти никому!

Услышав это, Кавацура Хогэн сказал:

— Это же самые отчаянные из дружины Судьи! Держитесь подальше от их стрел! — И монахи бросились на три стороны.

Если сравнить, как бежали они врассыпную, то видятся алые осенние листья, гонимые бурей на берегах реки Тацута или Хацусэ.

Рассеяв врагов, Таданобу подобрал и взвалил на голову их щиты и возвратился в свой лагерь. Все семеро укрылись за щитами и стали ждать, когда враги расстреляют запасы стрел. Разъяренные потерей щитов, монахи выбрали самых отменных лучников, поставили их на предел полета стрелы, и стрельба началась. Сплошным эхом отдавался в лесистых горах гул тетив, и стрелы стучали в щиты, словно град по дощатой крыше или пригоршни мелких камней. Полчаса продолжался обстрел[237], и ни единой стрелы не было пущено в ответ.

Шестеро воинов, исполнившись решимости, сказали:

— Для какого еще случая беречь нам свои жизни? Выйдем на бой немедля!

Услышав это, Таданобу произнес:

— Ждите, пока у них не выйдут все стрелы. Похоже, эти ёсиноские монахи нынче впервые в бою. Коли будут они воевать так и дальше, то стрелы у них скоро кончатся и они со своими луками, снятыми тетивами и пустыми колчанами отступят и навалятся на остальную братию, начнется у них толчея, и вот тут-то мы примемся бить их на выбор и разгоним, а когда расстреляем все стрелы, кинем здесь колчаны и ножны, ринемся на врага и погибнем в бою.

Еще не успел он договорить, как братия смешалась, распалась на кучки и остановилась.

— Ага, вот оно! — вскричал Таданобу. — Бей их!

Он выступил из-за щита, встряхнул на себе панцирь, чтобы сомкнулись разошедшиеся пластины, и, прикрываясь, как щитом, стрелковым нарукавником, принялся стрелять, дав себе полную волю.

Когда через некоторое время он отступил на шаг и оглянулся, то увидел: из шести его воинов четверо пали и осталось только двое. Но и эти двое были полны решимости, они разом вышли вперед, чтобы прикрыть Таданобу от вражеских стрел. Тут же стрела некоего монаха по прозвищу Исцеляющий Будда пронзила одному из них горло, и он упал мертвым. Второго ударила в бок под ребра стрела некоего Дзибу-но Хогана, и он тоже скончался.

Все шестеро воинов были убиты, и Таданобу остался один.

— Слабоваты были у меня соратники, только путались под ногами, — произнес он с пренебрежением и пошарил в колчане. Там оставалась только одна «игла» и одна гудящая стрела. «Эх, мне бы сейчас подходящего противника, — подумал он. — Я бы всадил в него отменную стрелу и вспорол бы себе живот».

Между тем Кавацура Хогэн, потерпевши поражение в этой перестрелке, упал духом. В растерянности стоял он среди трех десятков уцелевших монахов, сбившихся в черную кучу, когда позади них появился весь черный монах в совершенно черном облачении.

Был он в двуслойном панцире из черной кожи поверх черно-синего кафтана, на голове его красовался рогатый шлем с пятирядным нашейником «кабанья холка», у пояса висел крытый черным лаком меч трех сяку девяти сунов длиной в ножнах с чехлом из медвежьей шкуры. Был при нем роскошный колчан, отделанный мехом, а в колчане стрелы длиною в четырнадцать ладоней и толстые, как флейтовый бамбук, с черным оперением, торчащим из-за головы. И в руке он сжимал лук «итодзуцуми»[238] для четверых, размером в девять сяку.

Взобравшись на поваленное дерево, он обратился к Таданобу с такими словами:

— Смотрел я сейчас, как воевала наша братия. Поистине, вели они себя бестолково. У Минамото-де сила малая, ну и оплошали и остались в дураках. Ты, Судья Ёсицунэ, знаменит на весь свет и великий военачальник. Из служивших тебе не было ни одного, кто не стоил бы тысячи. Но вот все твои вассалы перебиты. Полегла и большая сила монахов. Что ж, удобный случай! Пусть великий военачальник из рода Минамото сразится в поединке с военачальником от братии! Знаешь ли ты, кто говорит тебе это? Может быть, тебе приходилось раньше слышать, что есть такой человек из родового союза Судзуки, уроженец земли Каи, родственник этого недотепы Кавацуры Хогэна, с которым ты нынче столкнулся. С детских лет я отличался злобным нравом, снискал известность как человек буйный и был изгнан из родного края. Подвизался я в Великом восточном храме Тодайдзи, что в городе Нара, но и оттуда изгнали меня за бесчинства. Затем жил я в Ёкаве на горе Хиэй и оттуда тоже был изгнан. Тогда возложил я свои упования на человека по имени Кавацура Хогэн и вот уже два года пребываю здесь, в Ёсино, а поскольку явился я сюда из Ёкавы, то здешнее имя мое — Преподобный Какухан из Ёкавы. Так вот, намерен я снискать себе громкое имя в этом мире, метнув в тебя боевую стрелу из моего колчана. И ежели ты в ответ удостоишь меня своей стрелы, я разглашу весть об этом даже в мире ином, и это будет моим туда подношением!

Сказавши так, он наложил на лук для четверых стрелу в четырнадцать ладоней, с буйной силой натянул тетиву до отказа и выстрелил. Таданобу стоял, опершись на свой лук. Стрела скользнула по его левому нарукавнику и на всю длину наконечника впилась в дерево сии позади него.

Увидев это, Таданобу сказал себе:

— Разве так стреляют? В дни мятежа Хогэн, как говорили мне, Минамото Тамэтомо стрелою в пятнадцать ладоней из лука для семерых пробил насквозь человека в доспехах и еще двоих, стоявших за ним. Вот это был славный выстрел! Впрочем, это было в старину, и я не думаю, что стрелки такой мощи водятся в наше время. Итак, на первый случай он промахнулся. Однако второй стрелой он намерен попасть, и если угодит мне в живот или в грудь, то будет мне плохо.

Он наложил на лук стрелу «игла» и два-три раза опробовал тетиву. «Расстояние немного велико, — подумал он. — И поднялся ветер из долины. Так недолго и промахнуться. А если даже и попаду? Вон он какой могучий, обязательно носит под панцирем нагрудник из крепких пластин. И если стрела моя не пронзит его тело, я покрою себя позором. Нет, не в него самого я буду стрелять, а перешибу-ка лучше его лук!»

Рассказывают, будто танский Ян Ю со ста шагов ста стрелами пробил сто листьев ивы. А в нашей стране Таданобу с расстояния в пять данов не давал промаха по вещи величиной в три суна. А уж тем более в столь удобную цель, как лук, который противник держит в левой руке! «Хоть расстояние немного велико, — подумал Таданобу, — промаха быть не должно». Он снял с лука и воткнул в снег «иглу», наложил стрелу с раздвоенным наконечником, слегка натянул тетиву и стал ждать. И когда Какухан, раздосадованный первым промахом, наложил вторую стрелу и прицелился, Таданобу рывком натянул тетиву, и стрела вспорола воздух.

Раздвоенный наконечник напрочь обрубил верхнюю часть лука Какухана. Какухан отшвырнул обломки влево от себя, сбросил колчан и произнес:

— Земные жизни наши достигли предела, так решено в прежних существованиях. Будем биться дальше.

Он выхватил свой меч длиной в три сяку девять сунов; лезвие молнией блеснуло над его головой, и он с воинственным ревом двинулся напрямик в наступление. Таданобу знал, что так и будет, поэтому тоже отбросил лук и колчан, обнажил свой меч «Цурараи» длиной в три сяку пягь су нов и стал ждать.

Какухан шел на него, ревя, подобно слону, полирующему бивни. И, словно разъяренный лев, ждал его Таданобу. И вот Какухан налетел, распаленный жаждой битвы, и принялся рубить с огромной силой справа и слева, словно бы стремясь начисто скосить противника. Таданобу, ловко увертываясь, отражал его удары, и лязг мечей был похож на звон медных тарелок добёси, которыми отбивают такт при священных плясках микагура.

Какухан, размахнувшись мечом, открыл бок, и как глупый еще ястребенок ныряет в клетку за кормом, так Таданобу, нагнувши голову, стремглав скользнул вперед и ударил. Почувствовав удар, громадный монах решил, что ему пришел конец, и обильный пот выступил у него на лбу. Но у Таданобу вот уже три дня не было во рту ни капли вина и ни зернышка риса, и рука его утратила силу. Увидев это, братия восторженно возопила:

— Молодец, Какухан! Победа за тобой! Минамото отступает! Не давай ему передышки!

Некоторое время Какухан наступал, но затем рука его почему-то тоже ослабела, и он стал подаваться назад. Увидев это, один из монахов проговорил:

— Видно, Какухану приходится туго. Навалимся скопом и поможем ему!

— Пожалуй, надо бы, — согласились остальные.

Кто же вышел на помощь Какухану? Исцеляющий Будда, Преподобный Хитака, Тономоноскэ, Якуи-но-ками, Каэсака Хикосирн, Дзибу-но Хогэн и Ямасина-но Хогэн — семеро самых свирепых и сильных монахов с воинственными криками ринулись к месту схватки.

Таданобу почудилось, что он видит это в дурном сновидении, но тут Какухан разразился руганью:

— Это еще что такое? Как смеете буйствовать, монахи? Когда сражаются военачальники, надлежит вам стоять в стороне и смотреть! Или вы хотите, напав скопом, опозорить меня на всю жизнь? Смертельными врагами станете мне — ив будущих рождениях тоже!

— Видно, ему не по душе, что мы вступаемся, — сказали монахи. — Лучше нам отойти и смотреть со стороны.

И ни один из них не вмешался в бой.

«Экие негодяи! — подумал Таданобу. — А впрочем, не пора ли мне отступить?» Он взмахнул мечом и с силой обрушил удар на макушку шлема Какухана. Тот отшатнулся. Таданобу, выхватив из-за пояса короткий меч, подскочил к нему вплотную и сделал выпад. Острие угодило по внутренней стороне нашейника. «Попал!» — у монахов дух захватило. Таданобу изогнулся и ударил вновь. Меч лязгнул по крепежной пластине нашейника, но голова Какухана осталась цела.

Тогда Таданобу отбежал на пятьдесят — шестьдесят шагов. Там было поваленное дерево. Он без колебаний легко перепрыгнул. Какухан, бежавший за ним следом, ударил изо всей силы. По Таданобу он промахнулся, и меч глубоко увяз в древесном стволе. Пока он тщился высвободить меч, Таданобу отбежал еще на пятьдесят шагов и тут увидел: впереди скалистый обрыв глубокой в сорок дзё[239]. Это и была пропасть Возвращение Благовестного Дракона, гиблое место, куда не проникал еще ни один человек. Не за что было на каменной стене зацепиться руками, некуда было и ногу поставить, и даже заглянуть вниз было страшно. А враги надвигались сзади, подобно черной туче. И Таданобу подумал: «Если дам себя здесь изрубить, то скажут, будто я поддался врагам. Но если в пропасти разобьюсь, то похвалят, что сам лишил себя жизни». Он вцепился пальцами в набедренники, приблизился к обрыву и с криком «Эйтц!» прыгнул. И едва пролетел он два дзё, как угодил в расселину и остановился, удержавшись на ногах. Сдвинув шлем на затылок, взглянул он вверх и увидел: из-за края обрыва торчит голова Какухана, глядящего на него сверху вниз.

— Какой стыд! — произнес Какухан. — Показывать спину такому противнику, как я! Изволь воротиться, и продолжим схватку. А если ты желаешь, чтобы я следовал за тобой, хорошо, я готов, куда тебе угодно: на запад ля до самой Хакаты, на север ли до горы Хокусан на острове Садо или до Тысячи островов Эдзо на востоке...

Не договорив, он с криком «Эйтц!» прыгнул вниз. Но что это? Увы, судьбе его наступил предел, ибо краем панциря зацепился он за сук поваленного дерева и полетел вверх тормашками. Кубарем скатился он к Таданобу, ждавшему его с мечом наготове.

И когда он поднялся на ноги, Таданобу размахнулся и ударил. Прославленный меч-сокровище, мощная длань! Удар с треском расколол переднюю часть шлема Какухана вместе с наличником и разрубил напополам его лицо. Когда Таданобу выдернул меч, Какухан рухнул как подкошенный. Раз и еще раз попытался он подняться, но силы покидали его. Стиснувши руками колени, он произнес: «Конец...» Это было его последнее слово, и он испустил дух. Был ему сорок один год.

Разделавшись с Какуханом, Таданобу немного отдохнул. Затем он отрезал голову врага, насадил ее на острие меча и вскарабкался наверх, на вершину Срединной обители.

— Эй, братия! — гаркнул он. — Узнает ли кто из вас эту голову? Это голова вашего прославленного Какухана, а взял ее Ёсицунэ! Если есть среди вас его ученики, заберите ее и за него помолитесь!

С этими словами он швырнул голову вниз, в сугробы долины. И сказал один из монахов:

— Даже прославленный Какухан не справился с ним. Что же можем тогда сделать мы? Идзая, давайте вернемся к себе н снова обсудим все дело!

Никто не сказал на это: «Позор! Нападем на него и убьем!» Все сказали: «Правильно, так и сделаем».

Монахи побрели обратно в свой храм, а Таданобу, оставшись один, огляделся окрест н прислушался. Стонали и звали на помощь раненые, безгласно лежали хладные трупы убитых. Был вечер двадцатого числа, и наступила темнота, ибо луна всходила лишь перед самым утром. Накануне Таданобу твердо решил умереть, но, хоть и остался в живых, погибать здесь попусту он не собирался. Он снял шлем, подвесил его на тесемках к панцирю, связал узлом на макушке растрепавшиеся волосы, взял на плечо окровавленный меч и, обогнав монахов, направился к храму.

Увидев это, монахи наперебой завопили:

— Эй, кто там есть в храме! Мы разгромили Судью Ёсицунэ в горах и теперь он убегает в направлении храма! Беритесь за оружие, не упустите его!

Но подул ветер, поднялась ночная метель, и их никто не услышал.

Таданобу вступил в храм через Главные Ворота. По левую руку было большое строение, и была это обитель монаха по имени Ямасина-но Хогэн. Таданобу вошел и увидел, что ни в гостиной, ни в сторожке нет никого. Он прошел по веранде и заглянул в среднюю дверь. Там в просторной комнате восседали двое монахов и трое мальчиков-прислужников, а перед ними стояли блюда со всевозможными яствами и две-три фарфоровые бутылочки с сакэ, украшенные бумажными бантами и ромбами. Увидев это, Таданобу подумал: «Навряд ли они ожидают меня! Ждут они кого-то из монахов с победой, наверное, хозяина дома. А пировать-то здесь суждено чужому!» Подумав так, он с мечом на плече протопал по настилу веранды и, рявкнув: «Ага!», шагнул в помещение. Ну и перепугались монахи и мальчики! Они мигом рассыпались кто куда.

А Таданобу грузно уселся на лучшее место, придвинул к себе яства и принялся угощаться в свое удовольствие. Вдруг вдали раздались вопли врагов. Услышав их, Таданобу подумал: «Этак не годится. Бутылочка и чарочка глядят на меня, а время-то уходит». В выпивке он знал толк, а потому, ухвативши бутылочку за горло, сплеснул немного вина в сторону и опорожнил ее большими глотками. Затем, подсунув шлем под колено и нимало не беспокоясь, он склонился над огнем и стал греться. Весь день он топтался в тяжелых доспехах по снегу, да еще залил вином усталость после боя, и тепло сморило его. Он задремал и сквозь дрему слушал вопли подступавших врагов.

Но вот монахи подошли к дому вплотную и заорали:

— Эй, Судья Ёсицунэ, вы здесь? Уж теперь-то вам не скрыться! А ну выходите!

Таданобу, вздрогнув, проснулся, надел шлем и прикрыл огонь.

— А что вы стесняетесь? — отозвался он. — Входите сами сюда, ежели кто желает!

Тот, кто имел бы две жизни, вошел бы без колебаний. А монахи только шумели и суетились снаружи.

И сказал Ямасина-но Хогэн:

— Не позволю я, чтобы беглец с поля боя просидел всю ночь в моем доме! Коли нам повезет в этом деле, мы такие дома будем возводить хоть каждый день. Поджигайте, а как скоро он выскочит, стреляйте его на месте!

Таданобу, услышав это, подумал: «Будет досадно, ежели скажут потом, что это враги сожгли меня заживо. Пусть лучше скажут, что я сжег себя сам». Он схватил ширму, поджег ее и поднял огонь к потолку. Увидев это, монахи завопили:

— Ай-ай! Загорелось само! Стреляйте в него, как только он выйдет!

Они натянули луки, обнажили мечи, уставили алебарды и стали ждать.

А Таданобу, когда пожар разгорелся, как было ему по душе, вышел перед ними на веранду и произнес:

— Ну-ка, уймитесь, монахи, и слушайте меня! Вы полагаете, что я и вправду Судья Ёсицунэ? Нет, мой господин давно уже скрылся неведомо где. Я же всего лишь его верный вассал, и зовут меня Сато Сиробёэ Фудзивара Таданобу. И никому из вас не придется говорить про меня: я — де его убил, он-де его прикончил. Я сам вспорю себе живот. Возьмите мою голову и представьте Камакурскому Правителю.

С этими словами он выхватил короткий меч и сделал вид, будто всаживает его себе под левый бок, а на самом деле он всунул меч обратно в ножны, опрокинулся назад и вкатился в комнаты, бегом поднялся по лестнице к потолку и выглянул. Восточная сторона здания еще не загорелась. Ударом ноги он проломил сквозь потолок настил крыши, выскочил наружу и увидел: кругом поднимается дым и сыпятся искры. Обитель была возведена у среза холма, и расстояние между крышей и краем среза не превышало одного дзё.

— Коли суждено мне здесь не допрыгнуть и убиться, — сказал себе Таданобу, — значит, так уж суждено. Бодхисатва Хатиман, воззри на меня!

Ухнув, он прыгнул и благополучно перелетел на край обрыва, а затем вскарабкался на вершину холма, где росла одинокая сосна, снял с себя и расстелил доспехи, улегся на них, положив под щеку шлем, и стал спокойно смотреть, как мечутся его враги.

— Ужасное дело! — восклицали монахи. — Вместо Судьи Ёсицунэ оказался какой-то Сато Таданобу! И ведь сколько людей перебито из-за этого обмана! Нечего и думать — представлять его голову Камакурскому Правителю! Пусть уж лучше он там сгорит дотла, негодяй!

Когда пожар унялся и потухли искры, монахи все-таки решили: «Отправим в Рокухару хотя бы обгорелую голову». Искали вместе и поодиночке, но поскольку никакого самоубийства не было, не оказалось и обгорелой головы. И монахи разбрелись по кельям, говоря между собой:

— Должно быть, великой силы душевной был человек. До того не пожелал терпеть позора даже после смерти, что сгорел и обратился в прах без остатка.

А Таданобу встретил рассвет в молельном зале перед ликом Дзао-Гонгэна, вознося молитвы. Когда же наступил день двадцать первого числа, он возложил на алтарь божества свои доспехи и покинул Священную Вершину Ёси-но. Вечером двадцать третьего числа он без приключений вновь вступил в столицу.

О ТОМ, КАК ЁСИНОСКИЕ МОНАХИ ГНАЛИСЬ ЗА ЁСИЦУНЭ

Между тем Судья Ёсицунэ, совершив тяжелый переход через Кусё-но-сё, вершину Сии и перевал Юдзуриха, прошел по долине Косё и двадцать третьего числа двенадцатого месяца оказался в месте, называемом Вишневая долина Сакурадани. Неимоверен был путь по утонувшим в сугробах и обледенелым горным тропам, все выбились из сил и повалились спать кому где пришлось, положив под головы мечи.

Судья Ёсицунэ пребывал в унынии и подозвал к себе Бэнкэя.

— Есть там внизу люди, на которых я бы мог положиться? — спросил он. — Надобно подкрепиться вином, отдохнуть и затем дальше спасаться бегством.

Бэнкэй ответил:

— Не думаю, чтобы был хоть один человек, на кого можно было бы положиться с легким сердцем. Однако здесь невдалеке есть храм Мирокудо Будды Грядущего, воздвигнул же его государь Сёму. Настоятелем там Кандзюбо, но пребывает он в Наре, а храмом управляет мирянин по имени Саэмон со Священной Вершины Ёсино.

— Попробуем довериться ему, — молвил Ёсицунэ, тут же написал письмо и вручил Бэнкэю.

Бэнкэй спустился по долине и обо всем поведал Саэмону. Тот воскликнул:

— Он пребывает в такой близи, для чего же он до сих пор не давал о себе знать?

И немедля вызвал пять-шесть верных людей, завернул в узел всевозможные яства, уложил вместе с вином и рисом в два короба и отправил в Вишневую долину. Когда коробы поставлены были перед шестнадцатью вассалами, Ёсицунэ произнес:

— Как все оказалось просто!

Кое-кто из вассалов сразу потянулся к вину, другие принялись за рис. И вот в то самое время, когда каждый, взявши себе вина и кушаний по вкусу, приступил было к угощенью, со стороны лесистой горы на востоке вдруг послышались смутные голоса. «Не нравится мне это, — подумал Ёсицунэ. — Старики-углежоги сюда как будто не ходят, да и не видно дыма от их печей. И тропа прибрежная далеко отсюда, так что и топор дровосека не был бы слышен даже в селеньях у подножья гор». Он напряженно вгляделся и видит: на них надвигается толпа в полторы сотни ёсиноских монахов, облаченных в доспехи и пылающих злобой, что прошедшего двадцатого числа они упустили Таданобу в долине Срединной обители.

— Враги! — произнес Ёсицунэ.

И тут все его воины, позабыв о посмертном бесславии, бросились бежать со всех ног. Хитатибо, который ударился в бегство первым, на ходу оглянулся и увидел, что одни лишь Бэнкэй и его господин не тронулись с места. «Что они задумали и почему остались, хотя все мы бежим без оглядки?» — подумал было Хитатибо, но Ёсицунэ и Бэнкэй уже делали дело: взяли оба пустых короба и сбросили в пропасть, затем хладнокровно зарыли в сугроб принесенные яства и только тогда пустились бежать вслед за всеми.

Хитатибо далеко их опередил, но Бэнкэй нагнал его и сказал:

— По твоим следам на снегу сразу видно, в какую сторону ты бежишь. Все видно, как в ясном зеркале. Кому так дорога жизнь, надлежит носить сапоги задом наперед.

Судья Ёсицунэ, услышав это, молвил:

— Всегда ты болтаешь несуразное, Бэнкэй. Зачем это носить сапоги задом наперед?

— Ну как же? — отозвался Бэнкэй. — А помните, когда Кадзивара приказал: «Ставьте на суда весла «сакаро»!» — вы изволили сказать: «Не знаю, что это такое — весла «сакаро». Так вот, что на судах весла «сакаро», что на ногах сапоги задом наперед — все едино.

— Но я и вправду не знал, что такое весла «сакаро», — возразил Ёсицунэ. — А о сапогах задом наперед вообще слышу сейчас впервые. Ежели такая штука действительно существует, объяснись, сделай милость. И коли не будет нам от того позора до конца наших дней, мы охотно переобуемся.

— Ну что же... — сказал Бэнкэй.

И он начал повествование о деяниях многих поколений государей и их благородстве в битвах, что гремели в шестнадцати царствах великих, пятистах царствах средних и неисчислимом обилии царств малых, а все воины на ходу окружили его и стали слушать его неторопливый рассказ, хотя враги уже с воем подступали к пределу полета стрелы.

— Помнится мне, случилось это в стране Сайтэндзику[240], и были среди шестнадцати великих царств этой страны царство Сиранаи и царство Харанаи. На границе между этими царствами стояла гора Кофусан, Благоуханного Ветра. От ее подножия на тысячу ри простиралась равнина. Поскольку эта гора Кофусан была горой сокровищ, государи обоих царств стремились ее захватить, и у подножия ее не прекращались сражения. Как-то однажды государь Харанаи, наскучив таким положением, снарядил войско в пятьсот десять тысяч всадников и двинул его на Сиранаи, чтобы захватить это царство. Но государь Сиранаи был тоже мудрый владыка и подумал об этом заранее. На северном склоне горы Кофусан было место, именуемое Тысяча Пещер, и там обитало стадо слонов числом в тысячу голов. Был среди них огромный слон. Государь Сиранаи его отловил и, чтобы приручить, назначил ему в день по четыреста коку разного корма. Придворные на совете спросили: «Какой выгоды ты ждешь, откармливая этого слона?» Государь им ответил: «Это на случай, если случится что-либо худое». И вот, когда вдруг разразилась война, он не стал собирать свое войско. Он позвал слона и приблизил уста свои к слоновьему уху: «Не забывай моих благодеяний». И с тем послал его на войско врагов.

Огромный слон взъярился и рассвирепел. Воздев к небесам хобот, он заревел, словно разом взвыла тысяча наших труб хорагаи[241]. Этот рев проникал до мозга костей, и вынести его было невозможно. А слон первым же ударом левой ноги растоптал насмерть пять десятков воинов. Семь дней и семь ночей длилось сражение, и в нем полегли все пятьсот десять тысяч всадников. Лишь сам государь Харанаи, шесть его министров и придворных и трое воинов, а всего десять человек, уцелели и укрылись на северном склоне горы Кофусан.

Было двадцатое число десятого месяца, подножье горы устилала алая осенняя листва, и пятнами лежал выпавший за ночь снег. Воины противника надвигались. Тогда государь Харанаи, чтобы спасти свою жизнь, обул сапоги задом наперед. Теперь носки сапог у него глядели назад, а каблуки были обращены вперед. Увидев его следы на снегу, воины противника сказали: «Видно, этот иноземный государь хитер и он что-то замыслил. На этой горе водится множество тигров, и, если мы замешкаемся здесь до захода солнца, жизнь наша будет в опасности». И они воротились в селения у подножья горы. А государь Харанаи, спасши свою жизнь, благополучно миновал замок под названием Наритотю и возвратился в свою страну. Там он собрал новое войско в пятьсот шестьдесят тысяч всадников, снова напал и на этот раз одержал победу, захватил того слона и вступил на престол царства Сиранаи. И все из-за пары сапог, обутых задом наперед. Такова история о мудром иноземном государе. Вы же, господин, — великий японский военачальник, десятый потомок государя Сэйва. Сказано: «Когда враг кичится, будь скромен. Когда же враг унижен, будь с ним кичлив». Вы как хотите, а я...

И Бэнкэй переобул сапоги задом наперед и двинулся дальше. Судья Ёсицунэ, увидев это, произнес:

— Какие удивительные истории ты знаешь! Где им тебя научили?

— Когда я был в попечении у преподобного Сакурамото, — ответил Бэнкэй, — я вычитал это из священных книг то ли секты Хоссо, то ли секты Санрон[242].

— Ты у нас воин с большими познаниями, — сказал Ёсицунэ.

— Что ж, пожалуй, не найдется человека, столь же отважного и мудрого, как я, — самодовольно отозвался Бэнкэй.

Так они спокойно отступали, а братия шла следом за ними. В тот день передовым был Дзибу-но Хогэн. Повернувшись к монахам-воинам, он сказал:

— Что за странная вещь? До сих пор их следы вели вниз в долину, а теперь, глядите, они поднимаются нам навстречу! Как это понимать?

Из задних рядов выскочил вперед свирепый монах по прозванию Исцеляющий Будда, поглядел и сказал так:

— Здесь, наверное, вот что. Этот самый Судья Ёсицунэ возрос в храме Курама. Он воин с большими познаниями. Да и вассалы его тоже стоят каждый тысячи. И есть между ними два монаха. Один зовется Хитатибо из храма Священного Колодца Миидэра, изрядный книжник. Другой — ученик преподобного Сакурамото, зовется Мусасибо Бэнкэй, он отменный знаток в делах военных как заморских так и нашей страны. Например, государь страны Харанаи когда на северном склоне горы Кофусан на него напустили слона, спасся бегством, обув сапоги задом наперед; Видно, с него они взяли пример. Не теряйте времени! Скорее за ними!

Монахи неслышно приблизились на расстояние полету стрелы, а затем дружно издали боевой клич. Шестнадцая вассалов, все как один, содрогнулись.

— Надо было раньше слушать, что я вам говорил, произнес Ёсицунэ.

Вассалы, словно бы не слыша его, только наклонив! головы и, толкая друг друга, устремились дальше.

Так они прошли еще немного, вдруг видят — впереди непроходимое место. То был водопад Белые Нити в верховьях реки Ёсино. Глянешь наверх — с высоты в пята дзё низвергается водопад, словно перепуталось множеству нитей. Вниз поглядишь — в трех дзё под ногами точь-в-точь Бездна Красных Лотосов[243], где от неимоверной стужи; у грешников лопается кожа и кровь прыщет на лед, там и здесь крутятся в водовороте осенние алые листья, переполняют реку стекающие отовсюду талые воды, бьются о пороги волны, и впору им разрушить хотя бы и гору Хорай. И у этого берега, и у дальнего — словно сверкающие белые ширмы на два дзё возвышаются над водой, и не тает там снег с конца осени и по сей зимний день — словно листовым серебром, окованы берега льдом и смерзшимся снегом.

Бэнкэй первым вышел к реке, взглянул, и подумалось ему, что переправиться будет невозможно. Однако же он не хотел обескураживать товарищей и сказал с обыкновенной своей беспечностью:

— Что мы топчемся перед этой горной речушкой? Давайте переходить!

— Как мы сможем ее перейти? — возразил Судья Ёсицунэ. — Здесь надлежит нам решиться и вспороть себе животы.

— Ладно, — сказал Бэнкэй. — Вы как хотите, а я...

Он сбежал вдоль реки по течению вниз на четыре десятка шагов, зажмурил оба глаза и произнес такую молитву:

— Бодхисатва Хатиман, покровитель рода Минамото! С каких пор отвернулся ты от моего господина? Внемли мне, защити от злосчастья!

Затем глаза он открыл и увидел: еще ниже шагах в семидесяти имеется отличное и удобное место. Он подбежал. Там в реку с обоих берегов вдавались скалистые утесы, и рвалась между ними вода, кипя и бушуя, но на той стороне скала в тысячу дзё обвалилась, и среди обломков камней чуть ли не посередине реки выросли три превысоких бамбука. Листья их спутались между собой, ежедневно падавший снег набился меж ними, и свисали сосульки, словно расцветали цветы из драгоценных камней.

Увидя это, Судья Ёсицунэ сказал:

— Вряд ли я смогу здесь перейти, но тогда хоть промерю, глубока ли вода. И если со мной что случится, не отступайте, идите в реку смело.

И все отозвались:

— Поступим, как вы сказали.

В тот день на Судье Ёсицунэ были алые сверху и пурпурные понизу кожаные доспехи поверх кафтана из красной парчи, на голове красовался белозвездный шлем, у пояса меч, изукрашенный золотой насечкой, а из-за спины над головой высоко выдавались длинные стрелы с бело-черным опереньем «накагуро» из орлиного пера. Он приладил к луку «медвежью лапу», прижал локтем к левому боку и приблизился к краю воды. Затем он вцепился пальцами в набедренники, нагнул голову и с криком «Эйтц!» стремглав прыгнул к бамбукам. Благополучно перелетев через поток, он встал на том берегу. И он произнес, отряхивая водяные брызги с набедренников:

— Не так уж это и страшно, как кажется оттуда. Давайте сюда, друзья!

Кто же откликнулся на его призыв и прыгнул следом? Четырнадцать человек из шестнадцати, а первыми были Катаока, Исэ, Кумаи, Бидзэн, Васиноо, Хитатибо, «разноцветный» Суруга Дзиро и слуга Кисанда. На этом берегу остались лишь двое: Нэноо Дзюро и Бэнкэй.

Едва Нэноо приготовился прыгать, как Бэнкэй ухватил его за стрелковый нарукавник и сказал:

— Так тебе не перепрыгнуть. У тебя трясутся колени. Сними-ка прежде доспехи, братец.

— Как же так? — возразил Нэноо. — Все прыгали в Доспехах, а я один без доспехов?

— О чем вы там беседуете, Бэнкэй? — осведомился! Судья Ёсицунэ.

— Я говорю Нэноо снять доспехи перед прыжком, — отозвался Бэнкэй.

— И правильно! Тотчас заставь его снять! — приказал Ёсицунэ.

Не в пример всем прочим вассалам, здоровенным молодцам, не достигшим еще и тридцати лет, Нэноо был пожилым человеком. Ему исполнилось уже пятьдесят шесть. Несколько раз говорил ему Ёсицунэ: «Поход будет тебе не, под силу. Останься в столице». Но он всякий раз отвечала упрямо: «Когда вы, господин, процветали, моя жена и дети без конца пользовались вашими милостями. Как же теперь, когда вас постигла беда, могу я остаться в столице и поступить в услуженье к чужому?»

Подчиняясь приказу, он сложил с себя доспехи и оружие, но на том берегу решили, что и так ему не перепрыгнуть. Снявши тетивы с луков, в одно они их связали и швырнули конец через реку.

— Тяни к себе! Хватайся сильнее! Держи крепче! — закричали они Нэноо и таким вот путем перетащили его через омуты в быстрых водах.

Оставшись один, Бэнкэй не стал прыгать там, где переправились Судья Ёсицунэ и все остальные вассалы. Вместо этого он поднялся вверх по течению на полтора десятка шагов, счистил с края скалы рукоятью алебарды снежные сугробы и заявил:

— Противно было смотреть, как вы топчетесь перед этой жалкой канавой, как вы прыгаете и отчаянно хватаетесь за эти несчастные бамбуки. Ну-ка, там, посторонитесь! Поглядите, сколь ловко перепрыгнул!

— Это он из зависти, чтобы мне досадить, не обращайте на него внимания, — произнес Ёсицунэ, подтягивая распустившиеся тесемки на сапогах цурануки[244].

Он стоял на колене, опустив голову, как вдруг раздался отчаянный вопль: «Эйя! Эйя!» Это Бэнкэй, совершая ловкий прыжок на тот берег, запутался ногой в азалиях, проросших из трещины в скале, и обрушился в воду. Стремительный поток колотил его о камни. Река уносила его. Увидев это, Судья Ёсицунэ вскричал:

— Ах ты, сорвался все-таки!

Он схватил «медвежью лапу» и подбежал к краю воды. Бэнкая несло мимо, крутя и переворачивая. Ёсицунэ подцепил его за наспинную пластину панциря и потащил к себе.

— Видел кто-нибудь что-либо подобное? — произнес он.

Подбежал Исэ Сабуро и ухватился за рукоять «медвежьей лапы». Судья Ёсицунэ стоял и смотрел, как огромного монаха в полном боевом снаряжении подвесили на «медвежьей лапе» в воздухе. Вода с него стекала ручьями. Затем его рывком выбросили на берег. Спасенный от верной гибели Бэнкэй, жалко хихикая, предстал перед господином.

Судья Ёсицунэ оглядел его и произнес с отвращением:

— Ну что? Сладка ли доля отъявленного болтуна?

Бэнкэй ответил на это игриво:

— Ошибки случаются. Говорят, иной раз плошал и сам Конфуций.

Все снова двинулись в путь, а Бэнкэй задержался и подошел к бамбукам. Присев на корточки перед тремя бамбуковыми стволами, он обнажил свой меч «Иватоси» — «Пронзатель Скал» и обратился к ним, словно к людям, с такой прочувствованной речью:

— Бамбук — живое существо, и я тоже живой человек. У бамбука есть корень, и, когда приходит веселая зеленая весна, от него вновь у всех на глазах поднимается росток. А у нас ведется не так: коль мы раз умираем, то второй раз не возвращаемся к жизни. Мне жаль рубить вас, бамбуки, но что поделать, иначе погибнем мы!

И он их срубил, завалил комли снегом, а верхушки с листвой выставил над волнами реки.

Нагнав Судью Ёсицунэ, он сказал:

— Я там подправил немного наши следы.

Судья Ёсицунэ оглянулся. Позади с грохотом катились воды горного потока. Дела древних лет пришли ему на память, и он произнес с большим чувством:

— Кётёку, возлюбивший песню, плыл в лодке, опрокинулся и утонул. Хотё, возлюбивший флейту, плыл на бамбуковом стволе, перевернулся и утонул. Чжоуский Му-ван взобрался на стену и вознесся к небесам. Чжан Бован в древности переплыл на бревне Великое море. А я, Ёсицунэ, ныне переправился через горный поток на листьях бамбука!

Они поднимались в гору и вскоре очутились в рассеяние, защищенной от ветра. И сказал Ёсицунэ:

— Аварэ, отменное место! Здесь будем ждать врага. Если враг с ходу перейдет поток, будем расстреливать его сверху вниз, а когда кончатся стрелы, вспорем себе живо ты. Есдн же эти мерзавцы переправиться не смогут, мы! проводим их восвояси насмешками.

А монахи уже тут как тут, подступили к реке.

— Неужели здесь можно перейти? Да тут нипочем не переправиться! — закричали они и отчаянно забранились.

— Каков бы он ни был, этот Судья Ёсицунэ, — сказал тоща Дзибу-но Хогэн, — он все-таки человек, а не злой дух. Значит, должно быть здесь место, где можно переправиться. — Он внимательно огляделся и заметил склоненные над водой бамбуки. — Ну вот, так я и знал! Они хватались за эти вон стволы и переходили! Это каждый может. Давайте сюда, братья!

И вот три монаха с вычерненными зубами, в панцирях с полным прикладом, при копьях и алебардах за поясом взялись за руки, рванулись вперед с лихими воплями и прыгнули. Они ухватились за верхушки бамбуковых стволов и с криком «Эйтц!» попытались подтянуться, но ведь Бэнкэй только что срубил эти стволы под корень, и монахов накрыло с головой, понесло и ударило о камни, и больше их не было видно. Прахом легли они в водяную могилу. А когда на том берегу, высоко на склоне горы, дружным хохотом разразились шестнадцать воинов, братия только подавленно молчала.

Потом Преподобный Хитака сказал:

— Это дело рук дурака по имени Бэнкэй. И дураками мы будем, если останемся здесь еще хоть недолго. А если идти вверх по течению в обход, на это уйдет несколько дней. Давайте лучше вернемся в храм и все хорошенько обсудим.

Никто не сказал на это: «Стыдно! Один за другим прыгнем в реку и умрем!» Все сказали: «Правильно, так и сделаем». И они повернули назад по собственному следу.

Увидев это, Судья Ёсицунэ подозвал к себе Катаоку и сказал ему:

— Окликни ёсиноских монахов и передай: «Ёсицунэ-де признателен им, что проводили его столь далеко, хоть и не сумели переправиться за ним через реку». Это им на будущие времена.

Катаока наложил на свой лук нелакированного дерева огромную гудящую стрелу, выстрелил через ущелье и крикнул:

— Слушайте слово господина! Слушайте слово господина!

Но монахи убеждали, словно бы не слыша.

Тогда Бэнкэй в промокших насквозь доспехах взгромоздился на поваленное дерево и заорал им вслед:

— Если кто-либо из вас наставлен в искусствах, глядите сюда! Бэнкэй, знаменитый в Западном храме на горе Хиэй, исполнит танец рамбёси[245]!

Услыша это, монахи приостановились. «Давайте посмотрим», — сказали одни. «Нечего нам смотреть!» — возразили другие. Бэнкэй произнес:

— Играй, Катаока!

И Катаока с совершенно серьезным видом принялся отбивать такт боевой стрелой по нижней части лука, припевая: «Мандзайраку, мандзайраку — радость на множество лет...» Бэнкэй танцевал и танцевал, а монахи глядели на него, не в силах повернуться и уйти. Но сколь ни забавно он танцевал, еще потешнее была песня, которую он повторял снова и снова:

Если весной плывет по реке

Вишенный цвет,

Какое мы имя дадим реке?

Назовем Ёсино.

Если осенью плывет по реке

Красный кленовый лист,

Какое мы имя дадим реке?

Назовем Тацута.

Ах, незадача! Зима к концу,

А по реке плывут Монахи,

красные со стыда,

Красные, что кленовый лист!

Один из монахов, неизвестно кто, крикнул:

— Болван ты!

— Если есть у тебя что сказать, говори! — предложил Бэнкэй, и тут наступил вечер.

Когда сгустились сумерки, Судья Ёсицунэ сказал своим самураям:

— Жаль, что не удалось нам беззаботно угоститься вином и яствами, которыми одарил нас от чистого сердца Саэмон из храма Будды Грядущего. Может, кто из вас успел прихватить что-нибудь с собою? Тогда выкладывайте. Нам надлежит отдохнуть, прежде чем двинемся дальше.

Все сказали:

— Когда приблизился враг, мы кинулись бежать наперегонки, и никто ничем не запасся.

— Не очень-то вы предусмотрительны, — произнес Ёсицунэ. — А я прихватил только свою долю.

Им-то казалось, что побежали все разом, так когда успел господин их запастись едою? А Ёсицунэ уже извлек из-под панциря бумажный сверток, а в нем двадцать лепешек моти[246] в мандариновых листьях. Он подозвал Бэнкэй и сказал:

— Всем по одной.

Бэнкэй разложил лепешки на расстеленном кафтане, затем наломал веток дерева юдзуриха[247] и принялся откладывать на них одну лепешку за другой, приговаривая:

— Одну для будды Единого Пути Итидзё; одну для будды Прозрения Бодай; одну для бога Досодзина, охранителя дорог; и одну для защитника буддийского учении Сандзингохо, горного духа.

Он взглянул на оставшиеся лепешки. Их было шестнадцать. Людей тоже было шестнадцать. Он положил одну лепешку перед господином, четырнадцать роздал товарищам и объявил:

— Теперь осталась одна. Добавим ее к четырем для богов и будд и посчитаем, что эти пять достались мне.

Взысканные такой милостью господина, все воины с лепешками в руках громко восплакали.

— Сколь печален сей мир! — стенали они. — Во дни процветания, когда желал господин наш явить свою милость, то дарил нас за верность отменным доспехом либо резвым конем, а ныне рады тому мы, что пожаловал нас; он лепешкой! Сколь это печально!

И они омочили слезами рукава доспехов. Судья Ёсицунэ тоже пролил слезу. И Бэнкэй заплакал было навзрыд, но тут же сделал вид, будто все ему нипочем, и сказал так:

— Дураки вы, как можно рыдать оттого лишь, что кто-то принес подарки и вас оделил? Кто верен богам и буддам, того не одолеть никому! А думать лишь о своем спасении — разве это не значит отступить перед кем-то? Впрочем, жаль, что вы растерялись и бежали с пустыми руками. У меня же хоть и не много, но тоже есть кое-что в запасе.

С этими словами он вытащил двадцать лепешек. Господин кивнул благосклонно, а Бэнкэй уже преклонил перед, ним колени, извлек из-под панциря некий большой черный предмет и положил на снег. «Что такое?» — подумал Катаока, подошел и взглянул. Оказалось, что это бамбуковая фляга, полная вина. Между тем Бэнкэй вытащил из-за пазухи две глиняных чарки, поставил одну перед господином и трижды подряд ее наполнил. Затем он потряс флягу я сказал:

— Питухов много, а фляга одна. Вволю не будет. Ну, хоть понемножку.

Обнес по очереди товарищей, а тем, что осталось, три раза наполнил чарку для себя самого.

— Пусть хоть дождь, хоть ветер, а нам сегодня ночью и горя мало, — объявил он затем.

И эта ночь благополучно миновала.

Настало утро двадцать третьего числа двенадцатого месяца.

— Трудны эти горные тропы, — сказал Ёсицунэ. — Давайте спускаться к подножию.

Они покинули Вишневую долину Сакурадани, спустились к Северным холмам Кита-но ока, где храм Будды Грядущего, и выступили в долину Сигэми. Близко уж было отсюда до людских поселений, и уже стояли рядами убогие лачуги бедняков. Тогда вассалы сказали:

— Беглецам с поля боя опасно таскать на себе доспехи, хоть это им и в привычку. Такие доспехи можно достать где угодно. А сейчас нет ничего дороже жизни.

Под старым деревом в долине Сигэми одиннадцать из них бросили панцири и доспехи, и все стали прощаться, чтобы разойтись кто куда.

Ёсицунэ им сказал:

— В конце месяца муцуки или в начале кисараги будущего года я выступаю в край Осю. К этому времени надлежит нам встретиться в столице у перекрестка Первого проспекта и улицы Имадэгава.

И они расстались. Кто подался на гору Ковата, на реку Кицугава, в столичные предместья Дайго и Ямасину, кто ушел в горы Курама. Кое-кто и в столицу пробрался. Судья Ёсицунэ остался один. Не было больше при нем ни самураев, ни слуг, ни «разноцветных». Облаченный в любимый свой панцирь «Сикитаэ», с мечом у пояса, он в ночь на Двадцать четвертое число двенадцатого месяца вступил в город Нара и явился в обитель Праведного Кандзюбо.

Загрузка...