Из-за рыбхозовской охраны Федор четверо суток не мог подступиться к своим ятерям, поставленным возле Долгого острова, и лишь на пятую ночь ему повезло. Но пока он вытряхивал из ятерей рыбу и налаживал их снова, минули самые дорогие часы. Кинулся в обратный путь, — эге, уже светает. Что делать? Впереди открытые плесы. Заметят. Причаль к своему берегу, а там, глядишь, вместо Евдокии с корзинами тебя ждет оперуполномоченный.
С божбой и проклятиями повернул Федор свою тяжелую плоскодонку и, всем телом налегая на шест, вогнал ее в тростниковые крепи. Мокрый как мышь, он с ожесточением проталкивался все дальше и дальше, в самую чащобу. Хватаясь за тростники, подтянулся еще немного, и лишь после этого, обессиленный, сел на скамью. Вокруг стеной стояли многолетние заросли. Черные, наклоненные на одну сторону метелки слегка качались, сметая с неба побледневшие звезды. Место для дневанья вроде бы подходящее. С берега не увидят. И рыбхозовским рыбакам, которые на плесах ловят забивными сетками, здесь делать нечего. Федор нашарил папиросы и так и застыл, нагнувшись, с рукой в боковом кармане: сквозь сетку тростника совсем близко просвечивал тусклый блеск воды. Зеркало? Ну да, вломился сослепу, а зеркало — вот оно! Правда, вроде бы небольшое и без выхода на плесы. Авось рыбаки сюда не заедут. Да и поздно уже искать другое укрытие. Начни пропихиваться, а там, чего доброго, и вовсе чисто… Федор принялся снимать пиджак. Насилу стащил. Пропотелый на спине, с мокрыми рукавами пиджак не хотел сниматься с его огрузневших тяжелых плеч. Вытер потное лицо, шею, достал папиросу и, прикрывшись, закурил. После двух-трех затяжек закружилась голова, захотелось протянуть ноги, — протянуть же их было некуда. Вровень со средней скамьей, по самую поперечину, что отделяла кормовой отсек, сплошь была налита рыба. Федор локтем нащупал борт и маленько перегнулся, давая отдых телу. Устал. Даже руки дрожали от усталости. Будь оно проклято, это ночное рыболовство и такая жизнь. Бьешься, из кожи вылезаешь, а толку?
Своей жизнью он уже давно был недоволен, и причиной этого недовольства была жена его Евдокия. После войны он работал учетчиком на колхозной мельнице, — ходил по селу гоголем, зимой в белом с поясным перехватом полушубке, а Евдокия гнулась на парниках да в огородной бригаде. Она была старшей дочкой в многодетной семье, голодная, с синцами у глаз, но красивая, как на погибель. Однажды на танцах в жарко натопленном клубе, ощутив под легким ситцем ее молодое, просящее ласки тело, он потерял голову, влюбился без памяти и все свое удальство, все свои мельничные барыши бросил к ее ногам. Они поженились. Построили хату и начали в ней жить, — сперва в одной комнате, а потом и во всей хоромине. За каких-то год-полтора Евдокия превратилась в царицу, так похорошела, такой горделивой стала ее осанка. Он не мог налюбоваться ею. А она, оказывается, в это самое время завела шашни с колхозным механиком. Узнав об этом от людей, Федор не поверил; лишь для очистки совести жесткой рукой призвал ее к ответу. Если бы она сказала «нет, ничего не было», все кончилось бы миром. Но она не сказала «нет». Ни признания, ни покаяния Федор от нее не добился. Вот когда он почувствовал клятый ее характер! После того она стала относиться к нему свысока, словно к какому-нибудь приймаку-недоумку. Как-то Федор увидел на ее плече свежие синяки, — показалось, будто хватала чья-то жадная рука; и опять он ее побил. Евдокия ушла к матери. «Ну и черт с нею, — решил он. — Проживу!» Почти месяц крепился, сидел по вечерам дома, ожидая стука в дверь. И в конце концов сам приволокся в ее старую материнскую хату с уговорами и обещаниями, что теперь уж вовек не подымет на нее руки. Она вернулась и с тех пор взяла над ним полную власть, а он в ревности своей затих, притаился. И оттого, что это тайное постоянно его мучило, работа у Федора пошла через пень-колоду. С мельницы его перевели в заведующие кроликофермой, потом в бригадиры, — и вот уже полтора года он простой ездовой. Хотел вообще уйти из колхоза на сахарный завод, но одумался. Было у него с Евдокией сорок пять соток прекрасного, спускающегося к Супою огорода, на котором родило в любую засуху, — если бы ушел из колхоза, огород могли бы обрезать. Он стал работать ездовым и потихоньку заниматься ятерями. Сначала ставил их у себя под огородом, ловил карасей. А когда, обзаведясь лодкой, начал выезжать по ночам, пошла крупная рыба. Он ловил, Евдокия отвозила в город, и появились у них в доме хорошие деньги. Прямо-таки отличные деньги, нигде таких не заработаешь. И, главное, с Евдокией наметился мир. Зыбкий, непрочный, но все-таки мир, почти семейные отношения. Должно быть, сейчас, бросив корзины в сенях, она злится, змеей шипит. Что с ним могло стрястись какое-нибудь несчастье, ей, конечно, и в голову не придет. Подумает, что он, дурак нерасторопный, заблудился в плавнях, не смог найти своих ятерей, как уже бывало однажды, и явится домой посуху, без ничего… Да, неладно сегодня получилось. Не рассчитал времени. Слишком уж добрая рыба набилась в ятеря. Придется до вечера сидеть в плавнях. Ничего. Только бы день не оказался чересчур жарким. Курева маловато, жрать нечего — все чепуха, лишь бы рыба не пропала. Тут ее потянет рублей на полтораста. А то и на все двести…
Утренний ветерок качнул заросли. С левой стороны, на заясневшей воде забил, захлопал крыльями селезень, светлые круги от него, войдя в сумрак тростников, растаяли под бортом лодки. Откуда-то выбежала курочка, наткнулась на лодку и с писком шмыгнула прочь, мелькнув белым подбоем своего остренького хвоста. Розовым пятном зажглось облако в зените. Плыло невидимкой и вдруг вспыхнуло, и все окрест, как по команде, ожило, начало наливаться красками, шумом птичьей утренней суеты.
Федор опустил взгляд в лодку. Хорош улов! Коропцы один к одному, граммов по семьсот-восемьсот, и между ними червонным золотом выделяются жирные, круглые караси. Ах и караси: полкило в каждом! Попалась рыбешка и помельче, — ее надо бы назад пустить, да ночью Федору не до разбору было, а сейчас уже поздно. Нагнувшись, он выбрал несколько мелких карасиков и выбросил, чтобы не портили картины. Напрасно он опростал две последние пары ятерей. Взял бы следующей ночью, никуда бы не делись.
Он принялся обрывать около себя зелень и накрывать рыбу. Потом, подтягиваясь, пропихнул лодку подальше в кусты рогоза и, наклонив с обеих сторон высокие стебли, сделал над нею нечто похожее на шалаш, от солнца. Покончив с этим, уселся и закурил. Папирос хоть и маловато, но на день хватит. А шамовки совсем ничего нет. Со вчерашнего вечера, как поел, придется куковать до следующего. Сутки. Да и сидеть тут на корме все кости разломит…
О чем бы Федор ни думал, его мысль, как стрелка магнита, оборачивалась к Евдокии, и на этот раз он ругнулся: «Чертова баба, из-за тебя сижу. Будь ты проклята, совсем меня загубила. И хоть бы относилась по-людски… Чего тебе не хватает? Чего? Всего вдоволь. А что я тебя на Кавказ не пустил, так сама знаешь, по какой причине. Хорошо знаешь, вертихвостка! Молчи и лучше не заикайся. Поработаем еще год-другой, купим машину и поедем вместе куда хочешь, хоть бы и на Кавказ. А машина не за горами».
Федор зажмурился и крепко обеими руками потер лицо. Машину они могли бы купить и сейчас, денег хватало. Но ведь обязательно спросят, откуда у них такие деньги. Спросят, — что ответишь? В колхозе заработали? Не было у них таких заработков. Помочь делу мог бы лотерейный билет, да где его достать! Значит, остается одно: продать отцовскую хату. Хатой оправдаться. Отец и мать согласны, им на старости лет возле сына хочется пожить. Они согласны — Евдокия возражает. Опять свой клятый характер кажет: мол, машину подай, а жить со стариками под одной крышей не желаю. «Нет, так дело не пойдет, — подумал Федор. — Хочешь, чтобы я уговорил отца с матерью продать хату, а потом их в богодельню отправил? Нет, чертова вертихвостка, тут ты своего не добьешься. Ведьма ты поганая! Слишком много на себя берешь, ох, ты у меня допрыгаешься!»
Так он часто ругал свою жену, оставаясь наедине. Но ругань его была бессильной, и даже душу он этим не отводил, а растравлял еще сильнее. Насупленный, уставясь неподвижным взглядом в стену зарослей, он видел свой двор и бегающую от сеней к хлеву Евдокию: видел ее широкую цветастую юбку, косынку на русокосой, кое-как зачесанной голове и жест, которым она эту косынку поправляет, — на ходу, кистью руки, — сдвинет, и дальше побежала. Проворная все-таки баба. Красивая, любого обведет. Наверное ж, сегодня кто-нибудь из колхозников ее спросит, где муж, почему на работу не вышел. Интересно, что она придумает на этот раз? Федор усмехнулся, представив, какой беспечной скороговоркой выпалит Евдокия объяснение. На сердце у нее темень и мрак и сто чертей шлет Федору, застрявшему в плавнях неизвестно по какой причине, но если ее спросят, она так ответит, что ни у кого и тени подозрения не возникнет. Ему-то, конечно, начхать, какая у них там сегодня работа, — без него обойдутся. Одно плохо: в конюшне, в яслях, под соломой он спрятал торбу с овсом, хотел домой забрать, а теперь эту торбу обнаружат. Ну да, станут его коням корм задавать и наткнутся. Сказать, что это он для себя спрятал, вряд ли скажут, а коням высыпят… И так вдруг жалко стало Федору этой торбы, что он головой покрутил и с силой сплюнул в воду.
Над плавнями вставало солнце. Заросли, примыкающие к высоким берегам, еще лежали в синей, подернутой туманом тени, а все остальное пространство — разводья, плесы, зеленые материки тростников и все малые острова уже купались в солнечных лучах и встречали разгорающийся день писком, кряканьем и хлопаньем крыльев. Засветились оранжево метелки и над Федоровой тяжело осевшей лодкой, верхушка шалаша над уловом тоже окрасилась — по зеленому желтым.
Подвернув повыше рукав, Федор опустил руку в воду и загреб сколько мог водорослей — прикрыть рыбу, которая кое-где проглядывала золотой чешуей сквозь наброшенные листья рогоза. Вчера день был жаркий, не дай бог, и сегодня будет такой же. Правда, крупная рыба солнца не так боится, а мелочи тут немного. Нагнувшись, он раздвинул скользкие тела больших рыб и, выбрав несколько карасиков, не глядя швырнул за борт; сначала одной рукой разгребал, а другой выбирал и выбрасывал, потом стал, будто огород полоть, двумя руками, и вдруг опомнился, услышав над собою крики чаек. Чайки вились над лодкой, над самой его головой, и хватали выброшенную им рыбу, падая прямо в заросли, шелестя крыльями и истошно крича. Некоторые мальки попали на разводье, и там из-за них учинилась драка. «А, чтоб вы погорели! — зарычал Федор и распрямился, потрясая над головой растопыренными руками. — Кыш, нечистая сила, нет на вас погибели!» Он боялся, что базарящие чайки наведут на это место чей-нибудь взгляд.
Наконец они оставили его. Федор уселся поудобней, упер локти в сужающиеся за спиной борта, уткнулся в грудь подбородком и задремал. Весь мир бодрствовал в ярком свете дня: перелетая с тростины на тростину, верещали камышевки; болотный конек, маленький, шустрый, высвистывал во все свое зобастое, топорщившееся перышками горло, водяные курочки шмыгали возле лодки, и даже лысухи выходили из зарослей на расстояние протянутой руки, — выходили и, то одним глазом, то другим посмотрев на спящего человека, удалялись неторопливо своей кивающей походкой, а он спал и видел себя… не то на чьей-то великолепной свадьбе, не то на каких-то выдающихся торжествах… Он будто бы только что хлопнул дверкой своей черной «волги» и идет к столу во дворе, одетый в черный с иголочки костюм, галстук, белую рубашку, и отовсюду на него устремлены заинтересованные взгляды, и вдруг — что ж это? Он поскользнулся, вступил во что-то зловонное, в дерьмо, оказавшееся на его пути, всем страшно неловко, люди отворачиваются, опускают взгляды, чтобы не видеть, как он с затвердевшими скулами вытирает о траву модельную туфлю, а Евдокия издалека кричит ему: «Ничего, Феденька, ничего, это к деньгам! Ха-ха, к деньгам!»
Замлевший локоть соскользнул с борта, и Федор проснулся. Тотчас он снова зажмурился — такой яркий свет ударил в глаза. Должно быть, прошло немало времени, потому что солнце стояло высоконько и ощутимо пригревало голову сквозь просаленный верх его бывалой, со смятым козырьком, кепочки. Он зачерпнул горстью воды, проглотил и скривился: болото. Пошевелил плечами, разминая затекшие члены. Все тело томилось, болело, особливо ноги в коленях. Так хотелось их протянуть! Повозившись, он все-таки устроился — положил наискосок лодки шест и на него ноги. В такой позе, которая вначале показалась ему верхом удобства, Федор просидел с полчаса; потом заболели икры, будто шест продавил их до костей, и он стал искать другую позу. Вдруг он замер и потянул носом: пахнет? Помертвев, раздвинув зелень, схватил первого попавшего коропа и вывернул ему жабры. Вроде красные. Нет… Зря испугался. И глаза у рыбы белью не заволоклись. Ничего, скоро жара начнет спадать. Уже самая середина дня…
Мимо лица пролетела какая-то комаха, Федор тряхнул головой. Еще раз пролетела. Он цапнул воздух горстью. Промахнулся. Это была большая зеленая муха, появившаяся невесть откуда, и он заволновался, как бы она не села на рыбу. Тогда пропало. Вырвал пучок рогоза и стал по всем правилам за ней охотиться. Раза два ему казалось, что он ее прихлопнул, но она появлялась снова, большая, с воронено-зеленой спинкой и волосатым черным брюшком! Сволочное насекомое! Он следил за ней яростным взглядом, и рука его все время была наготове, чтобы хлестнуть. Муха кружила над лодкой, подбиралась то с одного борта, то с другого, и ему никак не удавалось с ней расправиться. Наконец он ее сбил в воду.
Издалека, едва слышные, донеслись голоса рыбаков и стук шеста по дереву. Ну да, обеденное время, они едут с канала на Долгий остров варить уху, семь или восемь лодок, в каждой рыбак с шестом. Что говорить, обедают они роскошно. Казан у них на всю бригаду… «Эх, хозяева! — с горечью подумал Федор и, запустив пятерню под козырек, поскреб голову. — Гоняют на моторах, будто по морю. Раскачивают волной плавни, не дают покоя ни птице, ни рыбе. Совьет птица гнездо, а они его — шарах волной! А потом удивляются, почему меньше стало дичи…»
Припекало все сильней, но о своей рыбе Федор старался не думать. Все равно ничем не пособишь. Он было набросил сверху на зелень пиджак; минут через двадцать приподнял, — из-под него пахнуло застойным парным духом. Э, нет, не надо накрывать, пусть лучше воздушком прогоняет. Раза два или три вычерпывал консервной банкой гнилую водичку, что скапливалась под ногами. В лодке перевес на корму, выбирать удобно. Да и выбирать-то почти нечего. Плоскодоночка получилась, хоть призы на ней бери, да жаль — не покажешь никому своего мастерства. Приходится прятать. На воде у них сооружен небольшой мосток, с которого Евдокия стирает, а под тем мостком — ниша, пещерка, под размер лодки. Приподнимешь вербовый куст, загонишь лодку, как в ангар, опустил, и ничего не видно. Лодочка не для прогулок, для работы. Без нее, как без рук…
Федор снова взял консервную банку и принялся вычерпывать под ногами. Все же просачивается вода. Немного, но просачивается. Это оттого, что лодка сидит низко, а верх бортов он и не старался смолить, больше по днищу водил квачем. Поддаются борта. Он черпал, и черпал, поскребывая банкой по доскам, выбрал все и, со стоном, держась за поясницу, разогнулся. Самое неприятное — затекает тело, нельзя размяться. Даже встать во весь рост рискованно. И все из-за них… Они — это были и сторожа рыбхоза, и рыбаки, и соседи, и всячески притеснявшее его начальство, и механик Васильченко, к которому он ревновал свою Евдокию, и сама Евдокия. Из-за них всех он сидел тут, в болоте, как загнанный кабан.
Он кряхтел, ворочаясь на своем неудобном креслице, огражденном с обеих сторон бортами так, что и сесть-то по-настоящему нельзя было, — выгибался грудью, облокачивался; у него от этих облокачиваний уже и локти наболелись, все кости передавил. И ноги, которые он время от времени раскидывал по бортам — левую на левый борт, правую — на правый, — тоже онемели. Клал их и врозь, и вместе, и накрест, — болели, никакой мочи терпеть. Все же терпеть приходилось. От усталости, от жары не хотелось ни о чем думать. Плелось что-то в голове тягуче и вразброс. То мерещилось, кем он мог стать, если бы после военной службы поехал в город, поступил учиться и не встретился бы с Евдокией. Большим начальником мог бы стать. Как оглоблей, перешибла ему хребет своей красотой, проклятая… Еще вспомнился Федору давний случай, и он даже крякнул от запоздалой досады. Перед концом войны он служил в Германии в железнодорожной охране, и попался ему пройдоха-старичок, предлагавший взять с собой саквояжик со швейными иголками. Совал в руки — бери, бери, а он не взял, и когда, вернувшись домой, узнал, в какой цене иголки, за голову схватился. Не одна сотня тысяч рублей была в этом саквояжике…
Вспоминая себя молодым, он растроганно сокрушался, каким был глупым и наивным, сколько было в нем телячьей пылкости, веры в добро, и как жестоко обошлась с ним судьба. С детства начала она его гнуть и ломать. Сколько же ему тогда было? Лет двенадцать, пожалуй. В таком-то возрасте ему приходилось торговать из-под полы бутылками с самогоном, которые гнали его мать и бабка. Не бабка была, а сущая ведьма. Другие ребята играют в лапту, в токаря-пекаря, а он тащится на станцию к поезду, которым приезжают охотники: «Дядя, дядя, не надо ли бутылочку для сугрева?» Однажды в станционном магазине купил себе книжку, какие-то приключения. Ох и попало ему за это! Да, тогда его еще тянуло к книжкам… Теперь он был свободен от всех этих предрассудков. Главное деньги. Деньги есть — ты человек. Ты и с председателем можешь независимым тоном поговорить, и в городе сесть за ресторанный столик, заказать, не глядя, какая там в меню цена, и кинуть бумажку официанту, — он хоть и плут, в душе брезгает и лишь с виду учтивый, а все же пусть знает, что перед ним не какая-нибудь финтифлюшка. Деньги — сила. Единственное, на что можно положиться. Пока Евдокия видит, что он умеет добыть деньгу, никуда она от него не уйдет. Случись с ним какое лихо — бросит, не обернется, но пока он добытчик и в силе, он будет ею владеть.
…Затих, плавится в полуденном зное Супой. Редко пискнет лысуха или прокрякает утка в тростниковой чащобе. Звонят, перегудываются на разных концах озера лягушки, томно кумкают; Федору кажется, что этот звук рожден зноем и идет из-под воды, прогретой до самого дна. Сквозь жидкий рогоз, отделяющий Федора от зеркала, видны круги на воде: на поверхность выплыли и греют лбы коропа. И вдруг все разом ударили хвостами, исчезли. Кого испугались? Ага, коршун пролетел; его тень на миг закрыла солнце, и они, встрепенувшись, ушли в глубину.
Медленно махая широкими крыльями, старый болотный лунь летит над своим царством, а за ним, сверху и снизу, целая кутерьма птиц; с писком, паническим голосеньем носятся вокруг и гонят его прочь. То и дело какая-нибудь из пичуг отважно бросается на великана, норовя клюнуть его в голову. И сорока, и камышевка со своим заполошным вереском, и какие-то совсем малые птички — все ополчились на коршуна. А он, с виду невозмутимый, нет-нет да и шастанет крыльями, кинется вкось, но в следующий миг уже снова спокоен и летит дальше. Портят ему эти пичуги всю охоту. Разве он виноват, что природа его таким сделала? Что ж, ему, с его крыльями, когтями и кривым клювом, питаться растительной пищей? Вот так и в жизни всех сильных притесняют и гонят. И его, Федора, всякая шушера мелкая все годы пыталась учить уму-разуму, запугать законами, окорнать вольный характер. Да не на такого напали. Пищите, сколько влезет. По-вашему я все равно жить не буду!..
Жарко. Лицо раздулось от жары. Всего разломило. Поворачиваешь голову, и в шее позвонки скрипят… Разве искупаться? Дурень, дурень, да кто ж тебе мешает! Давно бы надо. Повеселев, Федор стащил с мог резиновые сапоги, снял кепку, рубаху, штаны, сложил все это поверх шеста и осторожно, стараясь не колыхнуть лодку, опустил одну ногу в воду. Сверху вода была теплой, почти не ощущалась. Зато поглубже, когда он пальцами коснулся торфяного дна, ногу овеял холодок. Федор лег животом на корму, сполз и неожиданно погрузился по пояс. У него перехватило дыхание: внизу нетронутым пластом лежал зимний холод. Ощущение под ногами было такое, будто он ступил на перину: ступни вдавливались в мягкое, ненадежное. И вдруг дно прорвалось, он ухнул по плечи. При этом, схватившись руками за борт, чуть не перевернул лодку.
Он выпустил борт и отступил, надеясь стать на твердое. Но дно снова прорвалось, и он опять ухнул, еще глубже. В эти мгновения Федор явственно почувствовал под ногами одну лишь пустоту, ни малейшего намека на твердь, и понял, что попал на гиблое место.
Хватаясь за стебли растений, он с превеликим трудом переменил положение тела — из вертикального на наклонное, и так, раскорячившись, как лягушка, одними лишь пальцами придерживаясь за борт, перевел дыхание. Фу, напасть! Что же делать-то? Теперь ему было боязно и шаг ступить по этой предательской перине. Надо сесть в лодку и протаскиваться на твердое. Не может быть, чтобы эта клятая бездонь занимала много места. Он взялся за корму — и отпрянул. Под его тяжестью корма осела неожиданно глубоко. Еще немного, и лодка погрузилась бы в воду. Нет, так не годится. Сначала надо вытолкать ее отсюда, а потом уже и залезать, с твердого.
Налегая на корму плечом и рукой, Федор другой рукой стал яростно грести. Лицо его перекосилось; он мычал и стонал, рвал под себя кусты рогоза, прядал ногами, пытаясь во что-нибудь упереться. Ему казалось, что лодка помалу поддается. На самом деле она нисколько не поддавалась, лишь налегала носом на пружинистые заросли и отходила от них, едва Федор останавливался, чтобы преевести дух. Силы его оставляли.
В отчаянии он решил наполовину разгрузить лодку и принялся выкидывать из нее рыбу, без разбора, большую и малую. Осклизлая рыба убегала из-под пальцев. Когда он схватил большого карпа, борт под левой его рукой поддался. «А-а-ах!» — только и успел издать Федор; в следующий момент лодка накренилась и с легкостью, будто давно этого хотела, ушла под воду. На Федора хлынула мертвая рыба. Она лезла в лицо, скользила по груди и спине, попадала под мышки. В ужасе колотя по ней обеими руками, он выбился на чистоводье. Где берег? С какой стороны? Лишь солнце в зените и ржавая муть под ногами. В глаза бросился островок с покинутыми, заляпанными гнездами лысух, метрах в десяти. Он поплыл к нему; долго плыл и, когда уже не хватало дыхания, вскинул на него руки. Тяжелые ноги тотчас повело вниз, в холодную пустоту. И этот островок не имел связи с твердью!
Тяжело дыша, рассчитывая каждое движение, Федор начал подминать его под себя. Он лез, давил коленями хрустящие гнезда, а над рыбой уже дрались и голосили чайки…
Под вечер, привлеченные птичьим базаром, на это место заехали рыбаки. Они увидели снулую рыбу и Федора, распластанного на гнездах, чуть живого.