У орла гордый взгляд загорается,
Заиграло, знать, сердце орлиное.
Почти месяц жил уже Глеб во дворце, когда накануне Троицына дня начальник отряда телохранителей, отдав различные приказания по случаю предстоящего назавтра большого выхода царя в св. Софию, отозвал в сторону Глеба и еще одного совсем молодого телохранителя — Михаила Алиата.
— А вас двоих, — сказал он им, — этериарх велел отправить к Хризотриклину на выход императора. Поздравляю вас, — вполголоса прибавил он.
— С чем ты поздравляешь нас? — спросил Алиат.
— Как с чем?! Это большая честь быть позванным к Золотой палате со всем синклитом. Притом я полагаю, что вас ожидает царская милость: может быть, дадут назначение или произведут в чин.
— В чин… в какой чин? — снова спросил Алиат.
— В какой — право не знаю; вероятно, в какой-нибудь не слишком большой. Едва ли тебя сделают завтра же кесарем или севастом. Впрочем, — махнув рукой, присовокупил начальник, — нынче все возможно, тем более, что у тебя немало знатной родни, а твой товарищ, — кивнув головой на Глеба, прибавил он, — определен к нам самою августейшею Склиреной.
И начальник телохранителей отошел от них, продолжая отдавать приказания.
— Завидует… — шепнул Алиат Глебу, — ведь его-то самого не часто приглашают к Хризотриклину. А мне уже давно обещана награда: только что это будет?
Почти на рассвете папия (ключарь), в сопровождении этериарха и дежурных, открыл одну из трех дверей священного дворца, выходивших на Сигму, главный его портал. Был еще первый час утра (по нашему счету — около шести часов утра), и заутреня только что отошла в церквах. Но, несмотря на раннее время, целая толпа придворных ожидала уже открытия дверей. Тут же, между колонн Сигмы, равнялись телохранители и этерии (дружинники), которым предстояло разместиться по внутренним залам или сопровождать царя на выходе.
Когда открылись двери, Глеб и Михаил Алиат обратились к одному из дежурных с просьбой провести их к Золотой палате. Вслед за ним вошли они в Богом хранимый дворец, вместе со всею толпой придворных. Большинство их размещалось на пути по залам, и до Хризотриклина имели право дойти сравнительно немногие. Стоя на внутреннем карауле во дворце, Глеб не раз уже проходил под высоким куполом этой обширной залы, украшенной мозаиками по золотому полю; но теперь все пришедшие остановились перед затворенными дверьми Золотой палаты, в так называемом илиаке. Илиаки в императорском дворце предшествовали почти всякой зале, составляя как бы ее преддверие: это были обширные террасы на уровне залы, частью под открытым небом, частью окруженные портиками и колоннадами. К илиаку Хризотриклина, также окруженному колоннадой, примыкала слева церковь Богородицы Фара, а с другой стороны — галерея Сорока мучеников, с Жемчужиной, помещением Склирены.
Здесь, на скамейках илиака, стали собираться понемногу все царедворцы; Глеб увидел тут и Лихуда, и Пселла. Других он не знал, но предполагал, что и они — важные сановники, судя по тому, как все поднимались с мест и приветствовали их при входе. Слышался сдержанный гул разговора; толпа блистала разноцветною парчой, золотом и драгоценными каменьями; по случаю Троицына дня в одеждах преобладал белый цвет.
Только папия с этериархом, в сопровождении чинов кувуклия (спальников) и препозитов (придворное звание), вошли в Золотую палату, поставя у дверей ее в илиаке часовых с топориками на длинных древках. Войдя из илиака, полного народа, в огромный, безлюдный Хризотриклин, чины кувуклия прежде всего достали и приготовили на бархатной скамье царские одежды — белые, затканные серебром и отороченные драгоценными каменьями; малую корону — золотую, тоже с каменьями, с длинными подвесками из жемчуга с обеих сторон.
Этериарх и папия, с большою связкой ключей, пошли далее открывать все необходимые для царского выхода двери.
На исходе первого часа начался выход царя в Золотую палату, где присутствовали лишь чины кувуклия, папия и этериах. Сначала дежурный препозит подошел к серебряной двери во внутренние царские покои и три раза постучался в нее. Служитель открыл двери, и препозит, сопровождаемый несколькими кувикулариями, взявшими на руки царские одежды, вошли к императору. Вскоре Константин, одетый уже в парадное и тяжелое облачение, показался в дверях Золотой палаты. Опираясь на плечо одного из спальников, он прошел между двумя рядами чинов кувуклия, падавших перед ним ниц. Это был первый выход царя после болезни; Константин сильно побледнел и осунулся, но привычка делать каждый шаг по установленному церемониалу, казалось, поддерживала его. Он подошел к помещающемуся в нише мозаичному образу Спасителя и, согласно обычаю, поднявшись перед ним на возвышение, встал на молитву.
Толпа безбородых (в большинстве — евнухов) чинов кувуклия безмолвно стояла внизу, пока царь не кончил молитву. Перекрестившись в последний раз, Мономах перешел к стоявшему на возвышении трону, опустился в золоченое бархатное кресло, стоявшее направо от трона, и приказал позвать логофета (канцлера). Папия вышел за ним в илиак.
Вскоре раздвинулась завеса над входною дверью, и логофет вошел. Он прежде всего сделал земной поклон, потом приблизился к престолу и начал свой доклад царю.
Выслушав логофета, Константин велел позвать по очереди сановников, удостоившихся наград и отличий. Одного за другим вводили их, и из собственных уст царя узнавали они о царской милости, а провожавший их назад в илиак препозит громко объявлял о ней всем собравшимся там.
Глеб и его товарищ были позваны последними. Сердце Глеба сильно забилось, когда раздвинулся над ними заветный занавес у входных дверей. Войдя, они разом упали ниц; потом, встав, приблизились к царю и остановились у ступеней трона.
— Во имя Господа, — сказал император, — жалует мое от Бога царское Величество телохранителей Михаила Алиата и Глеба Росса в чин царских спафариев.
Вновь пожалованные спафарии (оруженосцы) поднялись, по указанию препозита, на ступень и, снова упав ниц перед Мономахом, приложились к золотому орлу, вышитому на его туфлях.
Затем препозит вывел их в илиак.
— Наш святой царь, Богом руководимый, — возгласил он, — также как возглашал и о предшествовавших наградах, — пожаловал телохранителей Михаила Алиата и Глеба Росса в царские спафарии.
Толпа совершенно незнакомых придворных окружила спафариев с поздравлениями, и они смущенно смотрели на улыбающиеся лица, на заискивающие взгляды царедворцев. Пселл также подошел поздравить Глеба, хотя до тех пор, встречаясь с ним в Жемчужине, он вовсе не обращал на него внимания.
Но вдруг все задвигалось, придворные бросились занимать свои места. Знаменосцы со знаменами гвардии на высоких древках разместились по обеим сторонам дверей Золотой палаты. Начался большой выход в Великую церковь св. Софии.
Широко распахнулась дверь, занавес раздвинулся, и шествие чинов кувуклия показалось в стройном порядке. За бесконечными их рядами потянулись ряды препозитов. Потом в дверях блеснул большой золотой крест и зажженные восковые свечи, и наконец сам царь, сопровождаемый этериархом, папией и другими сановниками, появился на пороге.
Остановись на мгновение в дверях, он вошел в илиак и встал на вделанную в пол, невдалеке от входа в Золотую палату, порфировую плиту, обозначавшую царское место. Высоко подняв руку, он благословил толпу придворных, и громкий, долго не смолкавший крик приветствия раздался в ответ. Послышались приветственные песнопения димов — партий цирка. Два димарха — начальника партий — выступили вперед, один с голубою, другой с зеленою перевязью через плечо, и, повергшись ниц перед царем, подали ему, согласно обычаю, рукой, обернутою краем хламиды, два длинных рукописных свертка, называемые ливелариями, которые Мономах передал дежурному препозиту.
Потом хоры запели многолетие и славословие, и под их пение шествие двинулось далее. Заколыхались золотые знамена, высоко поднялся тяжелый золотой крест, заколебалось пламя свечей, и по пути, усыпанному, по случаю праздника Святой Троицы, цветами, все медленно задвигалось вперед. Еще не вышли из илиака попарно шедшие за царем сановники, а уже из следующих зал доносились крики приветствий императору от ожидавших там его выхода чинов.
Илиак Хризотриклина пустел, большинство сановников, в установленном порядке, присоединилось к царскому шествию. Глеб с Алиатом тоже вышли, направляясь в спафарикий, где им надлежало получить мечи и золоченные шлемы — знаки их нового достоинства.
Под вечер следующего дня, проходя по саду, Михаил Алиат увидел Глеба, беспечно лежавшего в траве и смотревшего в даль Мраморного моря. С полудня поднялся ветер; море шумело, и его шум, несмотря на расстояние, достигал дворцового сада.
— Что ты делаешь?! — в испуге сказал Алиат своему товарищу. — Вставай, вставай скорее… Если тебя увидят садовники или смотритель садов…
— А что же? — отозвался Глеб. — Нельзя уж и прилечь в тени… Тут прохладно, и ветер такой свежий с моря.
— Так садись же на скамью, а мять траву и цветы строго запрещено.
Глеб, хотя и неохотно, но все же поднялся с места. Вечер уже приближался, и при его освещении так красив был вид на море, что и сам Алиат присел на скамью рядом с Глебом.
— В твоей далекой стране наверно нет такого красивого моря и такого чудного города, — с гордостью кровного византийца сказал Михаил.
— Нет, — ответил Глеб, — но у нас зато леса… леса бесконечные, дремучие. А реки наши — почти как ваше море. Ах, если бы только я мог вернуться…
— Перестань, — покровительственно заметил Алиат, — ты бы увидел теперь, что после нашего семихолмного города все это никуда не годится. Тебе все кажется прекрасным, потому что ты покинул родину почти ребенком и ничего не помнишь.
— Я-то не помню?! — горячо возразил Глеб. — Я все, все помню… умирать стану — не забуду. Песни наши все помню. Вот я когда-нибудь спою тебе — до слез доводят наши заунывные песни. Помню я себя еще отроком… набеги с княжескою дружиной, битвы…
Лицо его разгорелось, глаза блестели.
— Да, брат, — там удаль, жизнь… а здесь у вас что? У нас князья — первые бойцы; а здесь царь — старик в парче и каменьях, которому кадят как Богу и перед которым ниц падают безбородые евнухи… Эх! — с досадой прибавил он. — Знай кисни в этой роскошной клетке, да утешайся вот такими игрушками…
Он указал на лежавший рядом с ним на скамье золоченный шлем спафария и глубоко задумался. Алиат молча смотрел на товарища своими быстрыми черными глазами. Необыкновенною мощью и свежестью веяло на него от немногих слов этого русского богатыря. Но нелегко было убедить кровного византийца.
— Посмотрел бы ты на Константина, когда он был молод: по красоте, ловкости и силе, говорят не было ему равного; недаром прозвали его «Мономахом» — единоборцем… Да что с тобой толковать; все это ты говоришь потому, что не знаешь еще нашего города… Все здесь есть: тысячи храмов и монастырей — для людей богомольных, школы и библиотеки — для ученых, а для гуляк — театры, игры, зрелища, цирки, бани… нигде в мире невозможно жить так весело. Однако — солнце садится… Знаешь, пойдем в город, погуляем, выпьем по доброму стакану вина… надо же отпраздновать наше производство в спафарии.
Глеб согласился, и через несколько минут товарищи были уже на улице.
Обычное оживление вечера царило в городе. Пестрая, празднично одетая толпа двигалась по улицам, примыкавшим к дворцу, баням Зевксиппа и ипподрому. Верхние галереи последнего, украшенные статуями, были полны гуляющими. С этого любимого места прогулки византийцев открывался чудный вид на море и на город, а в часы заката, в розовых нежных красках его, вид этот казался чем-то-волшебным.
Пройдя несколько вдоль по главной улице, где с обеих сторон пути тянулись красивые колонны портиков, спафарии вошли в большую кофейню. За нею, в саду, среди лавровых деревьев горели уже разноцветные фонари и сидела за столами целая толпа разнородных посетителей. Виднелись тут и жители далекого севера, с привешенными за плечами звериными шкурами, и смуглые египтяне в широких белых плащах, но всего больше было византийцев, жадных до развлечений, игр и зрелищ. Скромный ремесленник, проведший день за работой, пришел сюда отдохнуть по случаю праздника и за стаканом вина поглядеть на представление акробатов и плясунов, приготовляемое на деревянном помосте среди сада; пришел и суровый воин из далекого лагеря, где он давно не видел никаких зрелищ; важно развалился на скамье, завернувшись в дорогую хламиду, разжиревший богач, только что взявший ароматную ванну и умастивший тело свое благовонными маслами; собрались сюда и богатые юноши, покровители плясуний, шутов и возниц-эниохов, женоподобные, увешанные золотыми украшениями и дорогими каменьями, с длинными раздушенными кудрями и с дорогими перстнями на холеных руках. Это была обыкновенная византийская толпа, которую легко увлечь внешностью и подкупить блеском, толпа беззаботная и веселая, подвижная и остроумная.
Короткие южные сумерки быстро догорали в темнеющем небе. На помосте возились уже мимы, шуты и канатные плясуны, готовясь начать представление.
Спафарии, с трудом найдя свободный стол, спросили себе вина.
Представление началось, когда совсем стемнело. Глеб с живым интересом смотрел на кривлянья акробатов и скоморохов, но Алиат вскоре покинул своего товарища и подсел к соседнему столу, где шла крупная игра в кости. Под влиянием выпиваемого вина, Глеб становился все веселее; ему чрезвычайно нравился и этот сад, полный народа, и фонари в зелени, и заглядывающие сверху звезды, и музыка, и ярко освещенный помост, где происходило представление. Вот на помост этот вышли четыре араба в широких, полосатых абаях, с пестрыми тюрбанами на головах; в руках их были различные музыкальные инструменты. Они уселись на пол в ряд, заиграли и запели однообразную арабскую песню. Из-за раздвинувшейся занавески выступили две танцорки, — смуглые, словно бронзовые. Медленно и плавно, закрываясь прозрачною фатой, проходили они по сцене в своих широких шелковых шальварах, с длинными черными волосами, заплетенными в бесчисленные тоненькие косички, перепутанные с золотыми монетами. Музыка постепенно играла быстрее и быстрее; плясуньи откинули покрывала, открыв свои красивые кофейного цвета лица, с огромными черными глазами и сверкающим при улыбке рядом жемчужных зубов. Закинув кверху голые руки, они изгибались, — и их плечи страстно вздрагивали, и под прозрачною тканью трепетали их бронзовые перси.
Не отрывая глаз, следил Глеб за этою дикою пляской, полною увлечения и сладострастия. Только зов Алиата заставил его оглянуться.
— Послушай, Глеб, — говорил ему спафарий, — поди сюда. Мне необходимо отыграться, а у меня нет уже больше денег; одолжи мне хоть что-нибудь.
Глеб встал и пошел к играющим в кости. По столу, рядом со стаканами вина, двигались и переходили из рук в руки кучки золотых монет. Кругом теснились любопытные зрители. Глеб достал две некрупные золотые монеты — весь остаток своего телохранительского жалования и отдал их Алиату. Кости, брошенные Михаилом, легли счастливо, и он, взяв несколько монет, сейчас же возвратил долг товарищу. Тогда и Глеб захотел попытать счастья; он не без труда продвинулся к самому столу и тоже начал играть. Удача была на его стороне: он сразу взял довольно много и, увлекаясь успехом, более уже не в силах был отойти от стола. Через полчаса перед ним лежала целая куча выигранного золота, а кости продолжали выбрасываться с поразительною удачей. Зрители теснее сдвигались вокруг, заглядывая на стол, а Глеб загребал все новые и новые груды золота.
Почти рядом с ним стояла арабская плясунья, окончившая свой танец; запахом мускуса и каких-то восточных ароматов веяло от ее бронзовой кожи. Как зверек, смотрела она своими быстрыми черными глазами на счастливца спафария, которому так явно покровительствовала судьба.
Вдруг один из игроков, с пьяным, раздувшимся лицом и подбитым глазом, протянул руку и задержал Глеба, готовившегося выбросить кости.
— Довольно, спафарий, — нагло выговорил он, — ты, кажется, хочешь обобрать нас до нитки; но ведь и мы не совсем дураки. Или ты думаешь — мы слепы?
Глеб с удивлением поглядел на него.
— Нечего притворяться, — продолжал игрок, — я могу-таки отличить честную игру от воровской. А ты, как видно, плут из бывалых…
Глеб не был пьян, но и то легкое опьянение, которое он чувствовал, соскочило с него мгновенно. Краска оскорбления залила его лицо. Он вскочил на ноги, бросился на обидчика, могучею рукой схватил его за плечо и замахнулся тяжелым табуретом… Толпа расступилась с криками; но расходившийся игрок не унимался.
— Заступитесь, братцы, — просил он толпу, — вяжите его… он думает, что он — спафарий, так…
Алиат подбежал к товарищу.
— Оставь его, братец, — убедительно говорил он, — оставь… право не стоит связываться. Прошу тебя — оставь.
Тяжелый табурет со всего размаху ударился о каменные плиты и разлетелся вдребезги. Игрок вырвался и в страхе отскочил.
— Благодари Бога, — дрогнувшим голосом сказал Глеб, — благодари Бога, что ты пьян, негодяй!.. Вот что с тобой было бы…
Обидчик уже шмыгнул в толпу. Глеб тряхнул плечами, как бы желая отогнать неприятный сон, и, снова повернувшись к столу, положил руку на груду выигранных им денег.
— Не надо мне вашего проклятого золота, — смело продолжал он, после минутного раздумья. — Я не для того играл, чтобы выиграть. Эй, хозяин, получи за вино и за табурет, — и он кинул золотой хозяину кофейни. — Вот тебе, за твою пляску, — горсть монет полетела арабской плясунье, — а остальное делите вы, кто играет, чтобы выиграть….
И он с презрением толкнул стол ногой. Стол опрокинулся, золото покатилось по камням. Многие бросились поднимать его, и впереди всех игрок с подбитым глазом: свалка закипела над опрокинутым столом.
— Пойдем из этого вертепа, — сказал Глеб товарищу, и они вышли на улицу. Одобрительные возгласы дружно раздавались им вслед.
С той поры, как Глеб произведен был в спафарии, его стали иногда приглашать в Жемчужину, вместе с другими придворными чинами. Он встречал там протостратора Склира, Пселла, Константина Лихуда. Склирена и ее придворные дамы развлекались порою пляской невольниц, их пением. Случалось, что Склирена сама брала лютню и пела. Иногда она заставляла Пселла рассказывать древнегреческие мифы, и сладкоречивый философ старался отличиться красивыми оборотами или неожиданными риторическими фигурами. Нередко также между гостями завязывался философский спор, в котором сама хозяйка и Пселл блистали ученостью. Тогда Глеб издали прислушивался к разговору, не понимая этих отвлеченных бесед, и ему становилось скучно…
Но каждый раз Склирена находила минуту, чтобы хоть немного поговорить с ним. Она спрашивала, всем ли он доволен, не нуждается ли в чем. Спафарий отвечал коротко, словно торопясь окончить разговор; он смущался, да и что могло быть общего между ним и этой женщиной, окруженной подобострастным двором? Она казалась ему теперь чуждой и недосягаемой, она была «августейшею госпожой».
Склирена пытливо глядела на него. Что же он за человек? Почему он сторонится от нее? Как смеет он, этот вчерашний раб, этот красивый варвар, так холодно отвечать на ее ласковые слова, которые, как небесную манну, ловят все окружающие? Он скромен, он знает свое место; приходя, он остается в отдалении, чуть не рядом с Херимоном. Откуда же этот холодный тон, этот невозмутимо спокойный взор?
Она купила его не из пустой прихоти избалованной женщины: ее тронуло тяжелое положение его, она хотела дать ему свободу. Теперь, конечно, новое положение спафария и роскошь дворца заставят его позабыть далекую родину.
— Начинаешь ли ты привыкать? Или ты все еще стремишься домой? — спросила она его однажды.
— Конечно, стремлюсь всею душой… Разве можно привыкнуть к тюрьме? — отвечал он тихо.
Склирена была поражена. Дворец, это восьмое чудо света для него тюрьма? Он предпочитает дикую, варварскую страну всему другому — блеску и роскоши, открытой дороге к славе и почестям, вниманию первой красавицы Византии?
Гневом вспыхнуло ее лицо.
— Что же, — сдавленным голосом, холодно и резко сказала она, — ты — свободен… ты спафарий; ты, уже не раб больше. Просись, быть может император отпустит. Уезжай в свой варварский край, — прибавила она, и глубоким презрением, почти ненавистью веяло от ее слов.
Разговор этот начался, когда гости уже расходились из триклина Жемчужины. Зал пустел; лишь несколько человек из свиты Склирены оставались еще в отдалении. Глеб, пораженный резким и холодными, тоном ее слов, с изумлением поднял на нее глаза, — в них сверкнули и возмущение, и готовность постоять за то, что дорого; но она, не глядя на него, круто повернулась и пошла к дверям своих внутренних покоев.
Смущенный неожиданным и незаслуженным ее гневом, не понимая, чем он вызван, в раздумье пошел к себе спафарий. Эта женщина, так участливо отнесшаяся к нему сначала, была ему теперь чужда и даже враждебна… Склирена, оставшись одна с Евфимией, горько разрыдалась, и верная служанка не могла угадать причину слез ее.