Москва, конец мая 1931 года (10 месяц с р.н.м.)
Много лет меня каждое утро преследует один и тот же вопрос. Нельзя сказать, что он затрагивает глубокие пласты быта или бытия; наоборот, он до неприличия прост. Хотя… спросить совета у любимой жены не помешает никогда:
— Саш, мне сегодня побриться или так сойдет?
— То есть как так? — оторвалась от приведения кровати к дневному виду Александра.
— Ну завтра…
Продолжить реализацию секретного плана «день продержаться да ночь простоять» я не успел.
— Опять все заспал?! — с нежданной экспрессией напустилась на меня супруга. — Нас же Бабель на прием пригласил, в аккурат на сегодняшний вечер. Помнишь, он говорил, писатели будут, чертова прорва чертовых соцреалистов. А у тебя мало что приличного костюма нет, так еще и небритым чучелом заявишься?
— Костюмы это прошлый век!
— Да я моду на сто лет вперед лучше тебя знаю!
— Показал на свою голову! — Похоже, пришло время пустить в ход последний аргумент: — Может я после работы в парикмахерскую забегу?
— Не успеешь! — Одетая в гобеленовую наволочку подушка припечатала покрывало как точка букву «i».
Мне осталось только проворчать:
— Надеюсь там хоть покормят по-человечески…
Вывернув физиономию к серому свету утра, я брезгливо поскреб пальцами двухдневную щетину. Пустяк? Как бы не так! Это в 21-ом веке самого паршивого китайского станка хватает раз на десять, а порезаться им так же сложно, как школьнику постичь суть уравнений Максвелла. В мире интербеллума — совсем иное дело. Безопасные лезвия лучших марок терпимы только на первый раз, второй не рекомендован без ляписа,[109] дальнейшее использование до неприличия смахивает на староиспанскую кровавую пытку. Хуже того, я уже который месяц не могу добыть в Москве контрабандный Жиллет. Местная же торговля предлагает ровно один вариант — бритвочки треста Мосштамп. Как говорят, перед самым кризисом тридцатого года они стали очень и очень приличны, настолько, что легальный, равно как и нелегальный импорт потеряли малейший смысл. Теперь же, после перехода со шведской стали на советскую, шкрябать морду лица Мосштампом стало натурально опасно для жизни.
Однако сопротивление бесполезно: достойный дебют в литераторской тусовке стоит располосованной морды лица.
— Чайник кипяченый? — бриться с водой из-под крана, да еще по весне, я с некоторых пор не на шутку опасался.
— Каждое утро ставлю!
— Что бы я без тебя делал…
— Не подлизывайся, — Саша охотно приняла поцелуй, но затем ловко ускользнула из моих нескромных объятий. — Лучше придумай, что на следующей неделе нашему новоселу дарить будем.
— Нешто Бабель таки достроил домик в Братовщине?
— С кольцовским-то напором? — иронично вздернула бровь Александра. — Еще бы он не построил! Зеленогородской[110] акционерный литколхоз с участием Бабеля станет раз в пять популярнее. Им остается только Горького заманить.
— Старого брехуна с Капри арканом не вытянуть.
— Кольцов другим возьмет, — болтовня ничуть не мешала Саше готовить сандвичи с первым, мелко порезанным зеленым луком, черемшой и постным маслом. — Вчера правки твоего романа забирала, так он похвастался, что начал строить кооперативную птицефабрику.
— Подумать только, — поразился я. — Огоньковские петушки! Скоро на прилавках столицы!
— Ну и что? Вполне в духе постановлений партии и правительства.
— Индустриальное сельское хозяйство — важнейшая задача пролетариата, — послушно отозвался я на заезженный канцеляризм свежим газетным лозунгом. — Всего лишь один механизированный свинарник способен заменить сотню крестьянских дворов.
— Скажешь не так?
— Все так, Саш, все так. Да только лезвия прямо с завода тупые идут. А курицы кольцовские просто сдохнут, причем еще цыплятами.
— Да ну тебя!
— Сама же прекрасно знаешь, что советское животноводство даже антибиотики не смогли вытащить из вечной дупы.
— Знаю… — сникла Александра. И тут же спохватилась: — Ты что, еще бриться не начал? На работу опоздать захотел?
— Уже бегу!
Впрямь, хватит болтать! Скорее, чайник в левую руку, мыльный порошок «Нега» в правую, смешать в чашке, взбить старорежимным помазком из щетины барсука, густо набросать пену на щеки, шею и подбородок. И потихонечку, полегонечку, почти не нажимая провести станком по коже. А потом еще и еще раз, не морщась; количество и глубину ран психологически легче оценивать по окончании процедуры.
— Ты подумай, пока бреешься, что Бабелю дарить, — напомнил Александра.
— Черт, ну под руку-то зачем! — ругнулся я, ощутив первый порез. Вывернул голову, подставляя под зеркало другую сторону лица, и тут ответ сам собой попался на глаза: — Да хоть пейзаж с лодкой со стенки сними!
Одна из стен нашей комнатушки каким-то непостижимым чудом осталась нетронутой с дореволюционных времен. От мебели остались только недовыцветшие силуэты на обоях, паркет разобран и вывезен, а то и стоплен в буржуйках, фанерные перегородки срезали три четверти площади. А вот несколько живописных полотен как висели, так и висят, никому в новом большевистском мире неинтересные и ненужные.
— Картину? — переспросила Саша. — А ведь идея! — Бросив нож на недорезанный лук, она через свежезаправленную кровать метнулась к пейзажу, всмотрелась: — Как же я сама не догадалась! Трогательный образчик луминизма, и рама еще крепкая.
— Скажешь Бабелю, всю мою месячную получку потратила на подарок.
— Старый плут нипочем не поверит, картины нынче в цене дров.
— Может с изнанки год есть?
Саша послушно перевернула раму:
— Сорок пятый!
— Однако! Приличная древность. Автор не подписал?
— Вроде нет… хотя погоди, половина холста под какой-то картонкой. Ого! Да тут письмо!
— Черт! — дернулся я от очередного пореза. — Подождать с открытиями никак нельзя?!
— Как интересно, — Саша уже запустила в конверт пальцы. — Ассигнации, царские, — на кровать посыпались узорчатые листы бесполезных катенек, — еще и записка есть.
— Что там?
— А разве можно читать? Чужое ведь!
— Стесняться надо было в семнадцатом, — неуклюже пошутил я.
— Боже, что я делаю! — записка выпала из Сашиной руки вслед за деньгами, соскользнула с дивана на пол и, как редкая бабочка, распласталось на тряпочном половике.
— Ведь правда, при маменьке я и помыслить не могла вот так взять и засунуть свой любопытный нос в чью-то чужую жизнь!
Ох, как же она неимоверно хороша в своем детском смущении! Теплая, аж до слез, волна чувств накрыла меня с головой. Никчемное раздражение от принуждения к бритью развеялось без следа.
— Мы другие, — отложив станок, я встал от зеркала, и как есть, полубритый, крепко обнял подрагивающие плечи жены. — Великая русская смута выковала из нас великих циников. Мы целесообразны как питекантропы, мы не верим в Бога. Тем не менее, этот мир — наш, а раскрытое письмо — всего лишь ценная археологическая находка.
— Ты… ты думаешь?
— Я уверен!
Не желая дальнейшего спора, я поднял записку и начал:
— Marie, ma chere fille… дьявол его дери, ну и почерк!
— Лучше я прочту, — огоньки извечного женского любопытства с новой силой заиграли в Сашиных глазах. — Иначе ты точно на свой завод опоздаешь.
— Тут совсем немного, — я еще сильнее раззадорил нетерпение Саши. — Вот, слушай: Мари, моя дорогая дочь! Третьего дня бугорчатка доконала твою несчастную мать, я схоронил ее рядом с теткой Анной. В оплату могильщикам отдал наши обручальные кольца и всю муку, что оставалась в доме. Сегодня выезжаю с оказией в Петроград, после, коли Бог даст, направлюсь в Париж. Мне пообещали проводника-контрабандиста, который поведет через границу по льду залива. Нашу квартиру ни за что не бросай, лучше всего, выйди замуж за подходящего большевика. Прощай, и храни тебя Господь!
— И все?
— Прочти сама.
Саша взяла записку, тщательно осмотрела ее со всех сторон, и после недолгого раздумья вынесла неожиданный вердикт:
— Мне почему-то кажется, ты сильно переоценил наш с тобой цинизм.
— Возможно ты права, — не стал спорить я. — Но именно мы извлечем корысть: из этого комплекта выйдет чудесный подарок Бабелю. Он обожает вещи с историей.
По выданному Бабелем адресу я ожидал увидеть дом культуры, профсоюзный клуб или, в самых оптимистических мечтах, сразу ресторан. Оказалось ни то, ни другое, и уж само собой, ни третье; искомое месте занимал недавно отреставрированный храм.[111] Если, конечно, уместно зачесть за реставрацию штукатурку в небрежный розовый цвет и снос золоченных маковок с крестами.
В сомнениях, уточнил у идущей со мной под руку супруги:
— Айзек с адресом часом ничего не напутал? Это точно Новая площадь, двенадцать?
— Как видишь, — судя по голосу, Саша была озадачена не меньше меня. — Он, правда, обещал сюрприз, но выходит как-то слишком масштабно…
— Даже для Бабеля, — закончил я мысль за отвлекшуюся супругу.
— Взгляни-ка туда, — Саша кивнула в сторону ворот, распахнутых с улицы во внутренний церковный двор. — Зачем-то очередь толпится, да немалая. Может это и есть твои будущие коллеги-писатели?
— Свидетели бозона Хиггса исповеди алчут, или на худой конец причастия, — рассеянно отшутился я, пытаясь получше разглядеть происходящее.
Не вышло. У панели, напрочь перекрывая вид, тормознул лихач. Его задорная кряжистая лошаденка, радуясь долгожданной передышке, с конфузным всхрапом вывалила на брусчатку кучу «яблок». И тут же, будто специально дождавшись неловкого момента, из-под поднятого верха экипажа поднялась интересная, с немалым вкусом одетая дама. За ней — круглоголовый, бородатый мужичок в суконной толстовке и низеньких, с вырезами гусарских сапожках времен Отечественной войны. Взять их по отдельности — получатся совершенно обычные, во множестве встречающиеся на улицах Москвы совграждане. Однако вместе…
— По мне так эта пара потешна ничуть не меньше, чем герои Ильфа с Петровым.
— Точно писатели, — решительно мотнула модной шляпкой Саша. — Больше некому.
— Значит в церкви назначен кагал МАССОЛИТа!
Александра, большая поклонница «Мастера и Маргариты», прыснула смехом:
— Надеюсь, Берлиозу сегодня голову резать не станут.
— Воланд с ним, — отмахнулся я. — Как на счет порционных судачков? Надеюсь, они тут в точности такие виртуозные, как описал Булгаков!
— Банкет бы не помешал, — с энтузиазмом поддержала меня Саша. — Кстати, где наш Бегемот?
— Который Бабель? — Кто еще из писателей так похож на упитанного антропоморфного котика? — Легендарным героям дозволено опаздывать!
— Раз ему так дозволено, пойдем, прогуляемся по рядам. Нечего изображать бедных родственников, — практично обернула ситуацию жена. — Никак бы не подумала, что тут снова бойкая торговля развернется.
Действительно, притулившийся к остатку китайгородской стены рынок успел полностью отстроиться после тотального разгрома тридцатого года. Совсем новенькие, испятнанные выжатой солнцем смолой, ларьки заняли место разбитных колхозниц, ободранных ветошников и дичащихся каждого постового коробейников-ханыг. Схуднувшие с зимы купчики щеголяют обвисшими жилетками, те что побойчее — задорно торгашат с публикой, фланирующей вдоль стыдливо прикрытых товаром прилавков.
— Опять шмотки! — манерно взвыл я, но… часто ли женщин волнуют мужские желания?
Бабель заявился на рандеву спустя добрую половину часа от назначенного, да не просто так, а в здоровенном автомобиле, напоминающим черную ванну на вздувшихся, точно от водянки, шинах. Не один. Задний диван, как тут принято, занимали две мадам, а на страпонтенах,[112] рядом с лысиной нашего долгожданного распорядителя, торчала мосластая моржовоусая башка Горького.
— Бегемот не один пожаловал, но с Мастером[113] — ехидно поддела меня Саша.
— Чума на оба этих дома!
Тесная дружба Айзека с Горьким меня натурально бесила. Два года назад, после публикации насквозь лживого очерка «Соловки», я смертельно возненавидел проживающего на Капри классика советской литературы. Его продажные умиления чекистским скотством мне никогда не удастся ни забыть, ни, тем более, простить. Бабель же на мои чувства не обращал ни малейшего внимания; он последнее время вообще старался дистанцироваться от знания будущего и попыток смягчения живодерских привычек большевиков. Принял как аксиому «сумасшедший генсек-параноик убит, вся история мира пойдет по новому», свыкся, успокоил совесть, да и закопался с головой в сборник рассказов «Великая Криница».[114] Обнаженные там сельхозужастики точно угодили в новый советский мейнстрим, под определение «вредительских троцкистских перегибов». Спустя полгода почитатели айзековского таланта щеголяют друг перед другом крылатыми фразами эпохи массовой коллективизации, гонорары текут в карманы автора рекой, а издатели и книгопродавцы жадно потирают руки в предвкушении продолжения.
Я терплю.
Отправив дам с Горьким в сторону храма, Бабель кинулся обниматься с Сашей. Мне тоже досталось от щедрот — улыбка и крепкое рукопожатие.
— Пойдемте, молодые люди, пойдемте скорее, — с ходу начал уговаривать он нас, будто мы отказываемся. — Экскурсия, верно, уже началась.
— Какая экскурсия?! — удивились мы с Сашей хором.
— Погодите минутку, все сами увидите!
Много времени и правда не потребовалось, вся писательская тусовка уже втянулась внутрь. Мы беспрепятствен добрались до дверей, Айзек уже потянул на себя тяжелую створку, галантно пропуская вперед Сашу, когда мой взгляд остановился на массивной гранитной доске, просто и доходчиво объясняющей суть мероприятия.
— Му-зей Ста-ли-на, — медленно, по слогам, совсем как первоклассник, прочитал я. — На кой дьявол?!
— Случайно вышло, — Бабель использовал самую обезоруживающую из своих улыбок. — Ты же меня сам просил в приличное общество вывести. И правильно, к слову сказать, хватит тебе на заводе дурью маяться. А показ новой экспозиции лучшим писателям и журналистам повод добрый, сам Горький приехал, да с Мурой![115] Так что не пожалеешь… еще и накормить обещают вдосталь!
— Максим снова очерк наврет? — проворчал я.
— Как же живой классик-то без порционных-то судачков а натюрель? — поддержала мой скепсис Александра.
— Желаете прожить очередную обыденку, неволить не стану, — насупился за друга Айзек. И тут же попробовал зайти с другой стороны: — Али поджилки затряслись? Напрасно. Бомбисты убиты, ордена получены, дела сданы в архив. Вот ты попробуй, явись на Лубянку с повинной, да скажи, что и есть настоящий убивец. Живо попадешь не в камеру, а прямиком в дурку, в соседи к Наполеону с Цезарем.
Он мог бы так не стараться. Наживленный любопытством крючок уже проглочен. Как преступников тянет на место преступления, так и меня влекло внутрь бывшего храма. Да с такой охотой, что Бабель лишь укоризненно покачал головой при виде моего рывка к стеклам витрин мимо принимающего пригласительные охранника.
Изнутри ничто не напоминало храм. Незатейливое лакированное дерево, четкие контуры прямых углов, выдержанный, строгий стиль. Первые ряды экспонатов во всех персонифицированных музеях мира в сущности одинаковы. В какой семье родился, как и с кем учился, на ком женился, и прочая бытовуха. Трепанные книги, сношенные сапоги, шапки и миски времен ссылки, стихи о великом, вот уж никогда в жизни не думал, что Сталин их писал; всю эту совершенно неинтересную часть я проскочил быстро. Зато перед возвышением бывшего алтаря мое сердце заколотилось как яйцо в кипятке — там, в здоровенной, установленной на каменном кубе стеклянной банке, плавал заспиртованный человеческий мозг.[116]
— Неужели сталинский? — прошептал я.
— Нет, — Саша, не отстававшая от меня ни на шаг, ткнула пальцем в табличку: — Алексей Обухов… все что от него осталось.
— Бл…я!
Что тут еще сказать? Мало того, что парень погиб из-за меня и вместо меня. Так большевики еще и обошлись по-скотски с его телом. Кулаки сжались сами собой:
— Рас-схерачить весь балаган! С-спалить к чертовой матери!
— Прекрати! — одернула меня жена. — Кругом писатели!
— Дикари! Какие же они все дикари!
— Сам-то ничуть не лучше, — с неожиданной силой потянула меня подальше от заспиртованного мозга Саша. — Погляди, да тут чуть не половина музея про убийство!
На экспозицию, посвященную обстоятельствам гибели большевистского генсека, устроители музея не пожалели квадратных метров. Отвели весь второй этаж.[117] Осколки, я хорошо помню, как мы с Блюмкиным их пилили. Тот самый телефонный шкаф, в который мы засунули мину, его остатки бравые безбожники приперли в бывший храм целиком. Яшкин извозчицкий армяк, его опаленная огнем стальная челюсть в кости черепа, и конечно записка о причинах теракта — то есть все, что осталось от самого известного диверсанта эпохи. Распластанный в лоскуты френч и облитый черной запекшейся кровью кусок асфальта. Чей-то пробитый насквозь партбилет. Личное соловецкое дело Обухова, заботливо разобранное под стеклом. Скрупулезное расследование обстоятельств побега в Финляндию. Листы книги регистрации посетителей из отеля на острове Принкипо, как доказательство тесных связей Обухова с Троцким. Вырезки из эмигрантской прессы. Многие сотни фотографий. Следователи поработали на славу — они даже каким-то чудом выудили из подмосковной болотины переделанный во взрывмашинку телефон и восстановили схему коммутации цепи подрыва!
Забыв про всякую осторожность, мы с Сашей сновали между шкафов, стендов и витрин, тыкали пальцами в тот или иной экспонат. Шепотом сравнивали обстоятельства «дела» — как планировали, как было, и как оно обернулось на самом деле.
Бабель подкрался незаметно:
— Так и знал, что вам понравится!
— Ох! — схватилась за сердце Саша. — Напугал!
Я молча разжал пальцы — правая рука схватила в кармане пустоту, браунинг остался в домашнем тайнике. Неужели Айзек на самом деле не понимает, что мы чувствуем себя в музее как живые лисы в меховом магазине? Или таким хитрым способом, через испуг, он пытается доказать, что СССР нет никакой опасности? Надеется убедить нас остаться в Москве, а не ломиться через границу — подставляя под смертельный удар, в случае захвата, как его самого, так и коллегу Кольцова?
Обидный трюк, однако на повод для ссоры никак не тянет. Я и сам много раз подумывал отложить побег. Оплатить хранение архивных пленок в банковском сейфе на следующие несколько лет можно чеком, через заграничных друзей Бабеля или Кольцова. Средства для жизни не проблема, «Пасынки вселенной», «Звездный десант», «Тоннель в небе»… да мне переписывания одного лишь Хайнлайна хватит на три пятилетки.
Советский быт, конечно, давит сильно. Но продснабжение в Москве на излете весны определенно наладилось, призрак голода, душивший столицу всю зиму, отступил. Цены на рынках откатились до разумных величин. Вот только что, у китайгородской стены, видел яйца и куриц — вполне по моему, далеко не самому толстому, кошельку. Годика два потерпеть, а там, глядишь, удастся пробиться в кружок популярных писателей. Завести, подобно Бедному Демьяну, обставленную мебелями осьмнадцатого века квартиру, горничную, повара и немца-лакея. Выхлопотать выезд за границу на какую-нибудь конференцию, и уж там… но зачем? Нет ни малейшего смысла сбегать от известности, гонораров, прогрессорских проектов, наконец. Будет величайшей глупостью начинать с нуля в какой-нибудь дыре типа Сен-Тропе то, что давно достигнуто на родине.
— Пойдемте, — поторопил Бабель. — Иначе все съедят без нас. И выпьют!
Непросто сказать что-нибудь доброе в защиту зависти. Однако надо войти в наше с Сашей положение: рядом с храмом, под скромным фасадом монашеских келий, скрывался превосходный, блестяще отреставрированный зал с двойным светом. Сводчатые потолки расписаны лиловыми лошадьми с ассирийскими гривами, на полу натертый до сияния наборный паркет, длинные шеренги столов плотно заставлены снедью и бутылками. А еще, между спинами публики, тут и там проглядывают…
— Саша, смотри, — прошептал я — Бананы!
— Ты точно уверен? — настороженно переспросила она, затем добавила, как бы извиняясь: — Я же только на картинках в твоем смартфоне их видела.
— Не сомневайся! Надо бы втиснуться поближе к фруктовой этажерке, оно того стоит.
— Но как эти бананы едят? — тут же озадачилась жена. — Мне кажется, или они поданы прямо в кожуре?
— Как рыбу, — припомнил я слышанный в детстве совет. — Хвостик и головку отрежь, потом шкуру прорезай вдоль, заворачивай, и вилкой, по кускам.
— Так, ребята, — прервал нашу гастрономическую тему Бабель. — Вы пока пристройтесь где-нибудь, а как друзья до оптимального градуса дойдут, я вас вытащу и представлю. Только я вас умоляю, сами на спиртное не налегайте!
Дождавшись, когда бабелевская спина укатится прочь, Саша отметила:
— Нервничает товарищ.
— Боится за Горьковскую морду, — я демонстративно потер об ладонь костяшки пальцев правой руки.
— Ты серьезно?
— Конечно… нет. Я же не самоубийца!
— Надеюсь, — облегченно выдохнула Саша. И тут же сменила тему: — Как ты думаешь, та Мари, что упомянута в найденном утром письме, нашла себе большевика в мужья?
— Почему спрашиваешь? — озадачился я. — Или…
Она проследила мой направленный на сидящих за столами людей взгляд:
— Да! Ты правильно догадался.
Сложно не обратить внимание на глубокий контраст между дамами и господами. Первые, по большей части, красивы той специфической красотой, что возникает от частого общения с автомобилями, ресторанной прислугой и неиссякаемой горячей водой в кране у ванны. Они щеголяют хорошо подобранными вечерними туалетами, в их размеренных ловких движениях чувствуется порода, или, как минимум, finishing school.[118] Мужчины, напротив, демонстративно не заморачиваются манерами — кое-кто из них, не иначе как по вбитой в подкорку кабацкой привычке, взгромоздился за банкетный стол не снимая картуза.
— Победитель получает землю, золото и женщин, — я по-новому посмотрел на супругу.
Непонятная для меня, но наверняка модная шляпка, привезенное из Питера крепдешиновое платье-туника, изящные испанские лодочки молочного цвета. Вокруг шеи — стильное колье с настоящими рубинами. Подчеркнутая природная красота — против сносного разве что по меркам Электрозавода пиджака и пыльных, далеко не новых ботинок.
Расстроенно покачал головой:
— Легко сойдешь за свою!
— Надеюсь, не будешь никому доказывать, что прошел вне конкурса? — рассмеялась в ответ Александра. — Ты же по всем признакам истинный пролетарский писатель, качественная, свежая, большевицкая кровь. Не тушуйся, а пользуйся. Коллеги поймут правильно, я готова спорить, тут три четверти дел прокручивается через жен.
— Таких, как Дарья Богарнэ?[119]
— А что ты хотел?! За ними связи старых родов, заграничная родня, имперское образование и многовековой опыт интриг.
— Их мужья, выходит, невежды, да вдобавок и подкаблучники?
— Кошелек и социальный статус, — изящно повела плечами Саша. — Однако они не догадываются, ведь жены-то умные.
— Циничка, — исковеркал я термин. — Хитрая циничная циничка.
— Которая хочет бананов, — поспешно напомнила о главном Саша.
— Раз такая умная, выбирай место сама!
Возражать супруга не стала, восприняла мою шутливую попытку уязвить как должное. Позицию выбрала на зависть любому завсегдатаю — от начальства подальше, к кухне, то есть экзотическим ягодам, поближе. Светским чередованием мужчин и женщин писатели пренебрегали, так что Сашиной соседкой оказалась подсушенная временем дама с окровавленными импортной помадой губами. Меня она приветствовала легким наклоном украшенной стеклярусом шляпки, Сашу — снисходительно-оправдывающей улыбкой. Мне с соседом повезло меньше — высоколобый бородач лет сорока зыркал в нашу сторону из-под кустиков бровей с такой неизбывной тоской, что казался совестью поколения.
Дичились друг-друга мы недолго; я по-простецки тяпнул рюмки водки, налитой бородачем с горкой, и его взгляд сразу подобрел, даму очаровала Сашина ловкость в обращении с бананом. Под яйца-кокотт с шампиньонным пюре и перепелов по-генуэзски покатила обычная застольная беседа: одной частью о погоде, другой о международном положении. Бородач, назвавшийся писателем Зазубриным,[120] слово за слово втянул меня в неспешное перемывание костей господину Муссолини как личности, как политику, но в основном — как великому экономисту. Заурядная тема; благодаря скороспелому белогвардейскому еврофашизму, среди интеллектуальной «элиты» нет темы популярнее. Разномастные листовки-ларионовки и забитые агитками Российского Национального Фронта радиопередачи из латышской Режици сами по себе не позволяют выстроить сколь-нибудь достоверную картину мира. Однако в сочетании с межстрочным прочтением подозрительно благожелательных к Италии[121] советских газет — порождают в мелкобуржуазных головах пикейных жилетов чувство причастности к большой европейской игре.
Надо признать, основной посыл сочувствующих фашистам недовзрослых весьма похож на правду: «Италия при дуче воскресла, как Лазарь». История сего чуда крайне незатейлива. Подогретые социалистами, уставшие от парламентского бардака жители Рима, Милана и Неаполя возжелали поскорее и без лишних либеральных сложностей получить простые человеческие радости — жилье, еду и зрелища. В то же время, примитивный большевистский промфинплан «все отобрать и поделить» в мелкобуржуазных душах отклика не находил; требовался вариант похитрее. Третий путь Муссолини, он же корпоративизм, эдакий социальный компромисс между профсоюзами, капиталистами и чиновниками, идеально подошел на в качестве бесплатного сыра.
В двадцать третьем мышеловка захлопнулась; в нагрузку к прогрессивной надстройке[122] народ Италии получил первобытный авторитарный фундамент. Знаменитый робеспьеровский девиз «свобода, равенство, братство» сменил мрачный паллиатив «дисциплина, иерархия, патриотизм». Следующий гениальный финт дуче, а именно подмена желанного народом национального благополучия на доктрину величия национального лидера, прошел естественно и незаметно. Собственного Гемпдена[123] в Италии 20-го века не нашлось.
Спустя примерно час, то есть к подаче горячего, тема меня достала до печенок, я и вспылил:
— Спорить не буду, падение экономики Италии при фашистах прекратилось, пошел рост. Притом достаточно быстрый в их курьезный ультра-либеральный[124] период. Но еще более быстрый рост начался во Франции годом раньше, а в Германии двумя годами позже. И теперь, спустя восемь лет, разрыв в подушевом госдоходе между ними и Италией вырос раза эдак в полтора.
— Разве можно так взять, и сравнить! — удивленно вскинулся от антрекота Зазубрин. — У немцев и французов что ни год, то кризис, постоянно растет безработица, множество людей голодает, забастовки и стачки непрерывно. Не сегодня, так так завтра до революции дело дойдет.
— Тем временем прикормленные Муссолини журналисты исправно рапортуют об успехах комплексной мелиорации в долине реки По и окончательном разгроме мафии на Сицилии.
— В этом же нет ничего плохого!
— Действительно, все отлично, — презрительно фыркнул я. — Вот только хоть ты тресни, а экономика соседей, со всем их перманентным парламентским блядством, растет заметно быстрее. И году к сороковому, из расчета на человека, обгонит итальянскую чуть ли не вдвое. При том что в восемнадцатом они стартовали ровнехонько с одного уровня.
Легко строить прогнозы, зная историю наперед.
— Позвольте, позвольте, молодой человек, — до Зазубрина наконец-то дошло, что разговор выкатился далеко за рамки пикейножилетного трепа. — Вы удивительно неплохо разбираетесь в политэкономии для…
— Заводского электрика?
— Вот именно!
— Обязательно соответствовать? — я отложил нож и ухватился правой за вилку как за ложку. — Так лучше?
— Несомненно, — помрачнел Зазубрин. Завис на десяток секунд, а затем так же как я сменил нож на вилку. — С некоторых пор принято врагов не слушать, а сразу уничтожать.
— Только кровь дает бег звенящему колесу истории, — мне вспомнились недавние газеты. — Так вроде бы говорил Муссолини?
— Разве ты можешь возразить?!
— Что этот макаронник может знать про настоящую кровь и грязь! — зло осклабился я в ответ. — То ли дело у нас… мозги, и те стали собирать в банку, а не честно разбрызгивать пулей по стенке.
Зазубрин вздрогнул всем телом. Уперся в меня заледеневшими глазами.
— А ты видел, как крысы с визгом, в драку, выгрызают из земляного пола человечью кровь? Их языки острые, красные, как всполохи огня!
— Неужели ночные кошмары? — я отмел дьявольский образ подальше от своего сознания. — Распространенная болезнь среди… ох!
Острый носок лаковой туфельки с размаху ударил по моей лодыжке.
— Тут случайно Булгакова нет? — резко повысила голос Саша.
— Как? — отозвалась сидевшая рядом с ней дама. — Милочка, вы разве еще не в курсе?
— Что ним случилось? — неподдельно испугалась Саша.
— Так его же выпустили!
— Откуда? — тут же переключился на новую тему я. — Неужели из лагеря?
— Да нет же, из СССР, насовсем, — с величавым спокойствием разъяснила ситуацию дама. — Сам Сырцов разрешили, вот Миша и укатил к брату в Париж, еще до первомая.
— Сбежал, контра! — со странным полувосторгом-полузлорадством констатировал Зазубрин. Дотянулся до бутылки, и под тихий бульк пробормотал: — Правильно сделал, сук…н сын, все равно тут никому нах…й не нужен.[125]
При виде щедро расплескиваемой по скатерти водки я поторопился сам наполнить вином бокалы Саши и ее соседки; безобразные красные разводы совсем не то, что требуется нашему столу.
— Что ж, товарищи, выпьем за продолжение «Белой гвардии», — поднял неожиданный тост Зазубрин.
— Ему не придется писать смертельный «Батум»… — тихо добавил я скорее для себя, чем собеседников.
Однако был услышан:
— Вы так хорошо знаете Михаила? — вопрошающе подняла брови дама.
— К сожалению нет, — признался я и, поднимая рюмку, в полный голос заявил: — Но совершенно уверен, Булгаков тут единственный, кого потомки будут с удовольствием перечитывать через сто лет.[126] То есть был тут.
Над нашим краем праздничного стола повисла бестактная тишина.
Каждый писатель уверен в собственной нетленке. Каждый мнит себя великим. Мы тут никто — они все. Сплоченные в редакциях и коллегиях, десятках авторских союзов, сбитые на пьянках рабкоров, пер…трахавшие по кругу женщин своего круга, их сестер, подруг и, боюсь, многих братьев и мужей. В их шкафах спрятаны штабели скелетов. Они сплоченная, злобная, склочная стая. Мы никчемные чужаки. Только авторитет Бабеля дает нам шанс влиться, стать своими за свински ломящимся столом.
— Браво, молодой человек! Браво! — без усилий сорвала флер напряженности дама. — Давно я не слышала столь тонких комплиментов.
Она склонилась поближе к Александре, и принялась что-то ей тихо рассказывать по-французски. С каждым словом глаза моей супруги все больше и больше расширялись, пока не приняли совсем уже неприличный вид. При первой же паузе Александра быстро ткнулась в мое ухо, и на одном дыхании выпалила, почему-то тоже по-французски:
— Любовь Евгеньевна[127] — жена Булгакова!
— Oh mon Dieu! — схватился за голову я.
— Держи, поможет! — Зазубрин недрогнувшей рукой протянул мне новую, полную дьявольской жидкости рюмку. — Все проблемы в нашей жизни от женщин! Они лучше нас, мужчин, умнее, даже умирают они красивее!
— Красиво нужно жить, а не умирать, — проворчал я. Однако рюмку принял.
В борьбе с успевшим подостыть антрекотом я краем уха прислушивался к тихому щебетанию: Саша рассказывала новой знакомой историю про найденное утром письмо. Наболело у нее, не иначе; и все бы хорошо, да только с каждым словом жены глаза Любовь Евгеньевны все сильнее наливались тоскливой болью. Угрызений совести по этому поводу я не испытывал, меня раздирало на части любопытство. Кажется, я незаметно для самого себя достиг того странного состояния, когда подсознание уже решило для себя что-то очень важное, а вот сознание — все еще ждет финального толчка.
— Спаси вас Бог, милочка! — наконец прервала затянувшийся монолог госпожа Булгакова. — Тогда, в восемнадцатом, я с большевиком не смогла.
Саша не осталась в долгу:
— Собралась умирать, да встретила Алешу, — так удивительно просто она изложила историю нашего знакомства. — Не допустила Пресвятая Богородица греха тяжкого.
— О, та жизнь, что колеблется все время на краю! — очень по-своему истолковала слова моей жены Любовь Евгеньевна. — Чужие лица, незнакомые слова, узкие кривые улицы. Грязный Константинополь, провонявший рыбой Марсель, серый мокрый Берлин. Тогда все вокруг казалась мне кошмарным сном. Каждый вечер я мечтала проснуться на утро, а за окном Литейный, пушистый белый снег, дворник у ворот о чем-то ругается с посыльным, — тени прошлого мира скользнули по ее лицу. — А получала нескончаемые, глупые тараканьи бега в пыли, по жаре или стуже, да редкие танцульки ради куска хлеба. Если бы не Миша, я бы там верно погибла!
Тут, как раз на упоминании всуе тараканьих бегов, я вспомнил булгаковский «Бег». Конечно не саму пьесу — но снятый по ней кинофильм, а в нем нелепый, вяло плывущий по мужским рукам образ Серафимы. При девушке осталось все нужное для жизни: молодость, здоровье, образование и манеры, недурная внешность, знание европейских языков. С таким заделом ничего не стоит устроиться в любой стране огромного мира. Вместо этого она весь сюжет ошивалась возле сломавшихся генералов разбитой армии, а в финале, уже совсем от полной безнадеги, кинулась на шею юродствующему, здорово смахивающему на князя Мышкина, приват-доценту.
Видели мы с Мартой во множестве подобных фиф, когда запускали в Берлине торговлю воздушными шариками. Угораздило тогда меня попытаться подсобить бедствующим на чужбин соотечественникам, дать объявление о найме продавщиц в эмигрантской газете. Отклик вышел на удивление слабым, итоговый результат — того хуже. Кандидатки заваливали тесты все как одна — вместо улыбки на лице гримаса, тупой ступор, а не действия в сложной ситуации, про расторопность в обращении с кассой и говорить не приходится.
Сможет ли подобная дама научить нас с Сашей жизни?!
— Простите великодушно, Серафима Евгеньевна, — намеренно сбился я в имени. — Никак не могу поверить, что полки универмага Wertheim не помогли вам проснуться.
Я рассчитывал, что жена Булгакова обидится, и наконец-то прекратит мучать Сашу и меня своей опасной патетикой. Но не тут-то было.
— Вы очень… необычный молодой человек, — обратила гнев в натянутую улыбку Любовь Евгеньевна. — Милочка, — переключилась она на Сашу, — вы уверены, что ваш муж не большевик с дореволюционным стажем, или тем паче, не чекист?
— Абсолютно!
Вот ведь наказание, что ни новое знакомство, то супруге приходится открещивать меня от службы в ГПУ. Прямо повод задуматься, чем же так похож на чекиста?!
— Тем более удивительно! — сокрушенно покачала стеклярусом на шляпке Любовь Евгеньевна. — Но я все равно побоюсь поинтересоваться у вашего мужа, где ему удалось ознакомиться с Мишиной пьесой.[128]
— Он ее не не видел и не читал!
— Не надо, — изящным движением ладони Любовь Евгеньевна отмела сомнения. — Так проще, я же все понимаю. Всем проще.
— Афиноген-то на кой черт тут объявился? — беспардонно вломился в наш междусобойчик Зазубрин. — Он же вроде как в актеришки подался?
— После гонорара в двадцать тысяч золотом[129] можно не только в кино… — брезгливо поморщилась Любовь Евгеньевна. — Членство в партии не помешало ему купить четырехкомнатную в Газетном переулке и нанять прислугу.
— Это кто у нас в Москве так здорово зарабатывает? — поразился я.
— Наловчился тут один товарищ, — по теме квартирного вопроса Зазубрин выступил в удивительном согласии с женой Булгакова. — Перелицовывает передовицы «Правды» в пьески.
— Вы еще посмотрите, эким он франтом вырядился! — Любовь Евгеньевна отвесила выверенный кивок в сторону совсем молодого парня, подзадержавшегося около соседнего ряда столов.
— Ничего себе!
Да у нас на Электрозаводе за такой прикид можно партбилет положить на стол. Кроваво-рыжие туфли на пухлой подошве, над туфлями, несмотря на лето, толстые шерстяные чулки, над чулками — шоколадными пузырями штаны до колен. Вместо пиджака приталенная замшевая куртка, а на голове — берет с коротким хвостиком. Полный набор признаков мелкобуржуазного перерождения, хоть сейчас в стенгазету!
— Бедный, бедный Алексей Максимович! — фальшиво принялся стенать Зазубрин.
— Он что, ученик Горького?! — опешил было я. — Хотя чему удивляться-то…
— Обидчик, — улыбнулась моей промашке Любовь Евгеньевна. — Афиногенов всю Москву измучил «партийностью литературы». Досталось от его проклятого РАППа[130] на орехи и Горькому, и красному Толстому, — тут улыбка пропала с ее лица, — а Володю Маяковского, царство ему небесное, эта банда травила до самой смерти, как стая шакалов — раненного льва.
— Боже, пропал калабуховский дом! — мне зачем-то вспомнились слова профессора Преображенского.
Сомнительной наградой стал очередной пинок в лодыжку.
— Развели скуку, — Зазубрин устало растер лицо широколапой пятерней.
Нашарил в кармане портсигар, тяжело поднялся и похромал в сторону дверей. На его пиджаке, ровно под левой лопаткой, сидела аккуратная заплата.
— L'amour ne se commande pas, les jeunes,[131] — неожиданно перешла на французский Любовь Евгеньевна. — Смотрю на таких вот Афиногеновых, и кошмарным сном мне видится Москва. Знаете почему? — она заглянула Саше в глаза. — Жить с писателем, слава Богу, совсем не то, что жить с большевиком. Да только нынче писатели сами становятся большевиками. И самое ужасное в этой истории то, что их, по большому счету, никто не заставляет. Сами, они всего добиваются сами, в этом дьявольском РАППе чуть не пять тысяч членов. Да-да, не спорьте, именно сами писатели спешат за победившим классом, угодливо потакают его вкусам и чувствам, или вернее сказать, их неуклюжему отсутствию…
— Но ведь возможен обратный процесс! — попробовала возразить Саша.
— Если бы! — Любовь Евгеньевна многозначительно повертела в руках свой пустой бокал. — Как дико, неистово я жалею, что вернулась в советский потерянный рай! Ведь настоящий писатель только лишь потому и писатель, что все пропускает сквозь свою многогрешную душу. Легче простого продать перо, да тут каждый второй его продал! Pourquoi pas, bon sang!?[132] За золото, квартиру, паек. Но читателя-то не обманешь, выбирай, или творишь для него, или для души. Хоть стреляйся, как Володя, хоть пей горькую, как Олеша, хоть беги в Париж… спасенья нет.
— Pourquoi pas? — я поспешно добавил вино в бокалы дам. — Действительно, почему нет? — Вспомнив, что именно писали маститые литераторы в тридцать седьмом, щедро плеснул водки себе. Поднял рюмку в руке, на манер черепа Йорика, и с шутливой серьезностью продекламировал: — Je l'ai connu, Horatio, этот истинно русский способ самоубийства.
Супруга Булгакова шутки не приняла:
— Больно много ты понимаешь для юного большевика!
— Алексей не большевик! — немедленно вступилась за меня Саша.
— Милочка, ваш муж пока не большевик, — Любовь Евгеньевна выделила голосом слово «пока». — Сейчас не боится ни Бога, ни Дьявола, вы молоды, он может схватить тебя в охапку, увезти на Кавказ и начать жизнь заново. Но попробуй, представь его лет в сорок, перекрученным радикулитом, с тремя детьми, тещей и дачей, или, — тут ее губы язвительно покривились, — оторви его от бананов два раза в год. Что выберет он? Что выберешь ты?!
— Выберу водку, что тут непонятного? — я опрокинул рюмку в горло, дождался, пока жгучая волна прокатится по горлу и дальше вниз, до самого желудка. — Интересно, как она через желудок попадает в душу?
— Леш, пойдем домой? — в голос Саши пробились нотки паники.
Писать для денег или для души? Мое сознание рывком сдвинулось на следующий уровень понимания: мне не нужно ни того, ни другого! Для денег надо было год назад ехать с Мартой в штаты, а не к Троцкому и Блюмкину на Принкипо. Что же касается души… пора, наконец, сказать честно хотя бы самому себе: я инженер, инженер, черт возьми, а никакой не писатель. У меня нет воображения, я не умею ничего выдумывать. Я должен знать все до последней прожилки, иначе я ничего не смогу написать. Какое там к черту моцартианство, веселье над рукописью и легкий бег воображения! Самый маленький текст требует от меня работы землекопа, грабаря, которому в одиночку предстоит срыть до основания Эверест. Перелицовка Хайнлайна никакое не творчество, а расчетливое ремесленничество. То есть на этом банкете я самозванец!
Коварный план Бабеля раскрылся передо мной во всем своем мрачном блеске. В руку каким-то мистическим образом попала загодя наполненная Зазубриным рюмка.
Тост родился сам собой:
— Никогда не путешествуйте с мертвецами!
Издание книги затянет время. Промедление убьет волю. Без воли мы поедем в ад в компании мертвецов. Горький уже подрядился к ним Хароном.
— Саша, ты как всегда права! Нам пора отсюда валить. Срочно, насовсем.
— Ах, какой он у вас решительный, — притворно восхитилась, а на самом деле, верно, испугалась Любовь Евгеньевна. — Берегите его, милочка, вам крупно с ним повезло. Но погодите, — она запустила руку в лежащую на коленях маленькую сумочку, пошарилась в ней, и скоро вручила Саше сложенный вдвое конверт. — Насколько я помню, вы любите читать письма. Попробуйте это, но только дома.
— Спасибо, — поблагодарила Саша.
— Спасибо, — вторил я ей, поднимаясь со стула. — В которой стороне выход из этой чертовой мышеловки?
Писательскую пирушку мы покинули в высшей степени вовремя. Дрянная водка, да с непривычки… дорогу до дома я запомнил весьма фрагментарно, а как уснул — забыл и вовсе.
Утро, кроме долгожданного чувства определенности, принесло закономерное похмелье. Плюнуть на обрыдшую работу не позволили остатки совести; пусть побег не за горами, подводить ребят-коммунаров не стоит. Так что про письмо Любовь Евгеньевны мы вспомнили уже за вечерним чаем, когда спорили, оставаться на новоселье Бабеля, или уезжать раньше.
Охнув, Саша метнулась к сумочке, вытащила конверт, нетерпеливым молниеносным движением оторвала край, и тут же недовольно скривилась:
— Ларионовка!
— Тоже мне, ценность, — обиделся я. — Она бы еще трамвайный билет тебе подарила.
— Древняя-то какая! — Саша бегло просмотрела текст. — Эти новости недели три назад по радио передавали.
— Сожги, — посоветовал я. — Хотя нет! Давай бумажку сюда, есть вариант проще, — я кивнул в сторону туалета. — Заодно и прочту.
Обратно в комнату я вломился уже через минуту, размахивая ларионовкой как флагом.
— Ты знаешь, что теперь человека из СССР можно выкупить за деньги?![133]
— Ну конечно же! — удивилась моей экзальтации Саша. — Про это, кажется, даже где-то в советских газетах писали.
— Так почему ты мне сразу не сказала? Это же все меняет!
— Ты цену-то видел? — скепсис легко читался с Сашиного лица.
— Десять тысяч рублей с носа! Пять килобаксов! Всего-то!
— Всего-то?! Ты вообще в своем уме?! Да это же невообразимая гора денег, нам за сто лет не заработать! Разве что у этого, который Афиноген, гонорар отобрать. И то, пожалуй, не хватит.
— Саша! — я понизил голос до шепота. — Вспомни, сколько раз я говорил тебе — в банке, который в Швейцарии, отложены совсем неплохие деньги!
— Неужели… прямо столько?!
— Больше!
— Так то в Швейцарии…
— Пустяки, — я отмел возражения. — Биография у тебя настоящая, выдержит любую гэпэушную проверку. В преступлениях ты не замечена, двоюродную тетушку или одноклассника отца за границей найдешь?
— Зачем?! Моего деда Фаддея, ну, который Зелинский, в двадцать втором сам Луначарский с вокзала провожал преподавать в Варшавский университет!
— Дед? Живет в Польше? — обрадовался я. — Вот к нему-то ты и поедешь!
— А как же ты?
— Выберусь, чай не первый раз!
Душа пела. Будущее раскрасилось в благостные розовые тона: рвать нитку границы одному, или с довеском в виде любимой жены, это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Шансы на успех, которые ранее я оценивал в недопустимо низкие восемьдесят процентов, прыгнули вплотную к сотне.
— Постой…
Возражения жены я слушать не стал. Подхватил ее на руки, и закружил, шалея учащенного биения родного сердца.
— Запомни! Все будет хорошо!