В одном из своих популярных очерков о насекомых Карл фон Фриш выделил присущее многим из его героев врожденное искусство «выходить из себя», как он называл смену личинковой рубашки — линьку. Развивая каламбур, знаменитый энтомолог мог бы заметить при этом, что подобное качество присуще и людям, к тому же в значительно большей степени, чем другое — умение найти себя. Впрочем, сам-то он как раз и был одним из этих немногочисленных счастливцев…
Младший в семье фон Фришей, Карл родился 20 ноября 1886 года. Старшие братья Карла позднее стали один юристом, второй врачом, третий историком. Карла с детства манило живое, манило уже задолго до того, как он мог осознать значение слова «биология». Правда, в автобиографии «Воспоминания биолога» Фриш не пишет, что его радовали цветущие кусты сирени, так густо разросшейся в саду родительского дома в предместье Вены, или о том, как в золотой сердцевине пунцовых венчиков шиповника копошатся полированные жуки с медно-зеленым отливом, один вид которых делал счастливым и Фабра, и Ростана.
Давно, еще до рождения Карла, отец его, видный врач в Вене, купил старый дом в глухом тирольском местечке Бруннвинкль, на берегу озера Вольфгангзее. Здесь семья проводила каждое лето.
Построенный еще в 1615 году, дом жив и сейчас. Это древнейшее сооружение в местечке, но не из-за его древности приезжают сюда ученые Европы, Азии и Америки. Теперь их интересует тот, кто с конца прошлого века мальчиком приезжал сюда не только с родителями, но и с попугаем, и прочей живностью.
Судя по детским увлечениям, Карлу суждено было стать орнитологом — каждую осень его мать покупала синичек в зоологическом магазине. Дома клетка открывалась, и птицы летали по всей квартире. Фриш кормил и поил синиц, зимующих в доме, и радовался, когда весной их выпускали на волю. Однажды ранним утром кто-то настойчиво забарабанил в окно, выходившее в сад. Семилетний Карл поднял штору и не поверил своим глазам: пестрый дятел стучал клювом в раму. Тихонько, чтоб не спугнуть видение, мальчик открыл окно, — о чудо! — дятел влетел в комнату.
Оказалось, жившие по соседству ребята еще птенцом взяли из гнезда дятла и приручили. Теперь, возвращаясь домой, дятел заблудился и подлетел к чужому окну… С соседями поладили, дятел остался у Фришей, и Карл очень с ним подружился.
Дятлу предоставлялась возможность покидать утром дом, и он целые дни был на воле, но, увидев Карла или его мать, подлетал к ним и фамильярно садился на плечо, приводя в изумление гостей. Вечером дятел исправно возвращался домой и, если окно оказывалось закрытым, нетерпеливо стучал в стекло клювом, напоминая, что ему еще причитается порция мучных червей.
Когда Фриш в очерке о мухе напишет, что между человеком и птицей может возникнуть подобие дружеских чувств, он подведет некий итог собственному опыту.
Потом мальчику подарили попугая, настоящего зеленого бразильского попугая, его назвали Чоки. Много лет спустя уже у сына Карла — Отто — все попугаи получали это ставшее традиционным имя.
Чоки был неразлучен со своим владельцем. Сидел у него на плече, дремал на коленях, расхаживал на столе по тетрадям, пока Карл готовил уроки, а ночь проводил в клетке возле его кровати. Утром попугая выпускали, и едва только он получал свободу, как перебирался в столовую, где Карл завтракал. К другим Чоки не слишком благоволил, но Карлу был верен все пятнадцать лет, до последнего своего дыхания.
Но орнитология не стала содержанием жизни Фриша. Позднее он лишь раз вернется к птицам. Однако отнюдь не в связи с орнитологией. То будет признание в любви, и мы дальше коснемся этой тонкой материи, поскольку Фриш сам написал о ней. Сейчас же добавим: уже в раннем детстве мальчика интересовали не одни только птицы.
Как-то летом семейство уехало к друзьям отца в венгерскую деревню. Вокруг было много болот. Карл наловил здесь тритонов, саламандр, лягушек и увез живые трофеи в Вену. Ему подарили аквариум, и, заселив его, он часами наблюдал подводную жизнь. Бедняге приходилось почти прижиматься лицом к стеклу — мальчик был очень близорук.
Даже игрушки у Карла подобрались сплошь зоологические, может быть потому, что другие меньше его занимали.
— Ты не представляешь, до чего тебе повезло, что ты знаешь, кем хочешь стать, — с завистью сказал друг старшего брата Ганса, глядя на Карла, когда тот сооружал из игрушек подобие зверинца: мальчику было в то время лет десять.
Карл запомнил это восклицание, хотя тогда еще не совсем хорошо понимал, о чем речь.
Став школьником, Фриш организовал в Бруннвинкле свой собственный «музей», ловил бабочек и жуков — чего-чего, а их здесь было много! — умело расправляя трофеи для хранения в коллекционных ящиках. Собирали экспонаты и другие члены семейства, и гости, приезжавшие в Бруннвинкль, но когда они отдавали добычу Карлу, тот, поднеся ее к глазам, чаще всего с гордостью объявлял:
— Это уже есть!
За дубликатами Карл не гонялся. Он поставил себе задачу собрать всех представителей местной фауны — по одному экземпляру от каждого вида. Несмотря на такое жесткое ограничение, в музее вскоре набралось 5000 номеров. А тут еще тетка привезла в Бруннвинкль богатый и прекрасно подобранный гербарий.
Карл целыми днями выслеживал новые объекты, а вечерами разбирал свои богатства. И все же молодого хранителя тревожила мысль: представляют ли какую-нибудь ценность для науки эти великолепные чучела, банки, коробки и папки?
Если бы Фриш тогда знал русский и читал знаменитое в свое время сочинение профессора Московского университета Карла Францевича Рулье «Сомнения в зоологии как науке», он нашел бы исчерпывающий ответ на свой вопрос.
«Учащиеся, — писал Рулье, — охотно знакомятся со своей флорой, почему же не знакомятся они с фауной? Если потому, что не всегда можно изловить достаточное число нужных животных, что справедливо лишь для некоторых классов, и то отчасти, то единственное средство устранить это неудобство — собирать постепенно всех животных данной местности в своем кабинете. Так, в Гейдельберге профессор Бронн составил в кабинете полную фауну окрестностей и даже преподает ее отдельно в известные часы…»
Но Фриш сочинения Рулье не читал, о коллекции профессора Бронна не слышал и ответа на свой вопрос не находил.
И все же он вел специальный дневник, записывая свои наблюдения над 123 содержавшимися у него видами. Среди них были 9 млекопитающих, 16 птиц, 26 пресмыкающихся и земноводных, 27 рыб, 45 беспозвоночных.
Пернатые питомцы не стали предвестником дальнейших интересов Фриша, но одно в характере птиц ему рано бросилось в глаза, — тогда ему не исполнилось и двенадцати.
Гуляя по саду майским полднем, он услышал вдруг ласточек. Они щебетали в кронах лип, еще недавно безмолвных. Впору было подумать, ласточки действительно с неба свалились.
«Перелетная стая, — промелькнуло у Карла. — Поднялись с прошлой стоянки на рассвете. Устали. Интересно, когда двинутся дальше и куда?»
Ответ не заставил себя ждать. Еще резче посвистывая и пощелкивая, птицы снимались с веток и носились вдоль аллеи, подхватывая кто пушинку, кто сухой стебелек, кто комочек глины. Через миг гомон сосредоточился у верхушек стен, под самым краем крыши, где ласточки гнездились каждое лето. Они всё успевали сразу: и собирать строительный материал, и чинить старые гнезда, и закладывать новые, и даже кое-где слегка подраться, наспех, между делом. В мельтешении узких черных телец, раздвоенных черных хвостиков и острых крыл Карл выхватил глазом мимолетную схватку за место под крышей.
— О, да они тузят друг дружку… Смотри-ка, и не подумали отдохнуть с дороги…
Вернувшись к матери, Карл поспешил рассказать о неожиданном открытии.
— Молодец, — улыбнулась она, — сам разобрался. А ведь люди давно заметили и трудолюбие, и хлопотливость этих пташек. Чтоб неумные ребята не разоряли ласточкина дома, их даже пугают: «Не тревожь ее гнезда, а то все лицо веснушки обсыплют…»
По составу комнатного зоопарка можно было все же судить, какие объекты исследования он выберет в будущем: в основном рыбы и беспозвоночные. Впрочем, возможно и другое объяснение: не каждое существо приятно в роли обитателя дома, хотя родители, в особенности мать, проявляли неисчерпаемую снисходительность к увлечению младшего сына.
Карл упоенно читал сам и любил слушать чтение других, запоминая то, что так или иначе касалось животных и их повадок.
Однажды все собрались у стола: старый друг семьи, смелый борец против мракобесия церковников, швейцарский писатель, поэт и художник, автор «Зеленого Генриха», «Мартина Ниландера» и других сочинений Готфрид Келлер прислал новую повесть.
Примостившись в уголке, Карл слушал сказание о «Трех праведных гребенщиках». Мать читала главу, в которой описывались переживания Иоста, размышлявшего о своей незадачливой судьбе. Хозяин его прогонял. Что делать? Куда деться?
Иост «…перевел глаза на участок стены подле самого его лица и стал рассматривать мелочи, которые рассматривал уже тысячи раз, когда поутру или вечером, но еще засветло нежился в постели, наслаждаясь сознанием, что это удовольствие бесплатное. Там в штукатурке было попорченное место, напоминавшее ландшафт с горами и озерами, а кучка крупных песчинок казалась группой блаженных островков. Дальше торчала длинная щетинка, выпавшая из кисти и застрявшая в голубой клеевой краске. Прошлой осенью Иост нашел остаточек этой краски и, чтоб добро не пропало даром, покрасил ею участок стены, то самое место, возле которого он лежал в кровати, на большее не хватило материала. По ту сторону щетинки виднелось возвышеньице — подобие крохотной горки, от которой на блаженные острова через щетинку падала нежная тень. Над этой горкой Иост размышлял уже целую зиму. Ему казалось, что прежде ее здесь не было. Когда же он сейчас стал искать ее своим сонным, грустным взглядом, он вместо нее нашел незакрашенное пятнышко. Но как же он изумился, увидя, что горка не только переместилась подальше, а шевелится, как бы собираясь продолжить путь. Иост подскочил, словно увидел некое чудо, и убедился, что перед ним не что иное, как клоп, которого он минувшей осенью нечаянно замазал краской, когда тот сидел на стене в полном оцепенении. Теперь же, согретый весенним теплом, клоп ожил и в эту минуту хлопотливо полз вверх по стене, показывая голубую спинку.
Иост растроганно и изумленно следил за ним. Пока клоп полз по голубому участку стены, его почти нельзя было отличить от нее, но когда он выбрался из окрашенного места и последние засохшие брызги краски остались позади, славная небесно-голубая букашка стала ясно выделяться на более темном фоне…»
Каждый слушатель запомнил в истории о «Трех праведных гребенщиках» свое, в память Карлу конечно же врезалось место о клопе, ожившем под весенним теплом. И когда Готфрид Келлер посетил старый дом на берегу Вольфгангзее, Фриш почтительно демонстрировал ему богатства своего музея, а показывая в ящике полужесткокрылых — цимекс лякториус, позволил себе пошутить:
— А это тот, которого наблюдал Иост из «Трех праведных гребенщиков».
Изучение живой природы — занятие не новое, но никогда не станет старомодным. Вот почему и в наши дни, дни стремительного прогресса науки и техники, люди продолжают изучать насекомых, как делали это, к примеру, в прошлом столетии, когда жил и работал Фабр, автор знаменитых «Энтомологических воспоминаний».
В бытность свою учителем в Авиньоне он преподавал физику, химию и черчение, а свободное время проводил за городом, окруженный школьниками. Они были первыми его добровольными помощниками в охоте за насекомыми.
Возвращаясь в город после очередной экскурсии, Фабр рассказывал спутникам, как узнать, получится ли из тебя натуралист. Позже он изложил эту беседу в одной из глав «Энтомологических воспоминаний».
«Вот ты идешь с такой прогулки, как наша. На плече — тяжелая лопата. Поясницу ломит. Ничего удивительного: полдня просидел на корточках. Солнце напекло голову, глаза воспалены, мучит жажда. Впереди еще километры пути по пыльной дороге. И все же внутри тебя что-то поет. Почему? Да потому, что в коробке, лежащей в заплечном мешке, ты несешь жалкие обрывки оболочки какой-то облинявшей личинки. Да! Внутри тебя что-то поет. Ты пел бы от радости во всю глотку, если бы только она не так пересохла, да если бы не боялся, что случайный встречный примет тебя за подвыпившего, а то и за дурачка… И когда это так, — заканчивает Фабр, — не сомневайся, продолжай начатое: тебе кое-что удастся выяснить для науки. Но предупреждаю: не думай таким образом сделать карьеру, нажить богатство, приобрести славу. Наука — далеко не самый легкий путь и совсем не наиболее верный способ преуспеть в жизни…»
Пожалуй, важнее всего в словах Фабра — предупреждение тем, кому кружит голову пьянящая перспектива неизменных удач, многоцветная радуга великих открытий, громких побед, признания, почета, богатства, власти над умами и сердцами.
«Какие труды утомительнее, — восклицал великий Линней, — какие исследования более трудоемки, чем ботанические! И кто бы решился посвятить себя им, если б не могучее очарование, притягивающее нас в эту область с такой силой, что любовь к растениям, оказывается, превосходит любовь к самому себе! Думая о судьбах ботаников, я, честное слово, колеблюсь, к кому отнести их: к ученым мудрецам или к безумцам…»
Линней, смертельно больной, услышал от навестившего его друга ошеломляющую весть: в Готтембурге, в палисаднике одного из горожан, растет настоящий чайный куст!
«— Не может быть! — приподнялся с подушки старый ботаник. — Живое чайное дерево у нас? Я совсем слаб, но если действительно так, право же у меня найдутся силы пешком отправиться в Готтембург, чтобы своими руками вырыть куст и принести его сюда, в Упсалу! Живое чайное дерево в Швеции!..»
Прочитайте дневник плавания на «Бигле» великого Дарвина или его журнальные статьи. Автор теории естественного отбора, рассказывая о животных или растениях, не скупится на пышные эпитеты: «поразительный», «очаровательный», «сверкающий», «невероятный» — фейерверком срываются с кончика его пера. А письмо о цветке орхис? Эта ода красоте и изяществу заканчиваемся признанием: «Никогда в жизни не видал ничего, что могло бы сравниться с живой прелестью Орхидеи!»
В другом письме Дарвин рассказывает об орхидее, которая росла в маленькой садовой тепличке в Дауне:
«Право, я почти потерял голову от нее. Ни с чем не сравнимо счастье наблюдать за тем, как начинает увеличиваться в размерах ее молодой цветок, еще ни разу не посещенный ни одним насекомым. Это чудесные создания, и я, краснея от удовольствия, мечтаю об открытиях, которые мне, может быть, удастся здесь сделать…»
Сын Дарвина Френсис вспоминал:
«Я бесконечно любил слушать рассказы отца о растениях, о красоте цветов. Казалось, он благодарен цветам за наслаждение, которое они ему доставляли своей формой, окраской. Мне кажется, я до сих пор вижу, как нежно он обращается со своими любимыми растениями. В его восхищенности было что-то почти детское».
А восторг Уоллеса, когда ему наконец-то удалось поймать на Молуккских островах редкую бабочку орнитоптера креза:
«Красота и блеск этого насекомого неописуемы. Только натуралист может понять необычайное волнение, которое я испытал, изловив его. Когда я вынул насекомое из сачка и развернул его великолепные крылья, мое сердце так забилось, кровь так прихлынула к голове, что я почувствовал себя слабее, чем если бы был на пороге смерти. Весь остаток дня у меня болела голова, настолько велико было волнение, вызванное этим, казалось, незначительным событием».
Это уже не песнь, даже не песнь песней, это потрясение, экстаз!
«Подлинные натуралисты, — говорил академик Жан Ростан, — не просто любознательны; их не только обуревает жажда открытий и пьянит торжество постижения, они кроме всего на редкость чувствительны, склонны восхищаться, умиляться. Природа для них не одно лишь поле исследований, а источник огромной радости, которую им самим трудно понять и объяснить. Они настолько воодушевлены, что рассказ их о предмете своего увлечения вызывает живой отклик в слушателях».
«Недавно, перечитывая Метерлинка (о растениях), — писал Самуил Яковлевич Маршак одному из авторов этой повести, — я пожалел о том, что всю жизнь занимался филологией, а не биологией».
Удивительное признание! Но Метерлинк, создавая свой «Разум цветов» — поэтические зарисовки вариаций опыления, момента или точки, где жизнь растительного мира соприкасается с жизнью насекомых, — увидел тут как бы перекресток еще двух миров, мира поэзии и науки.
А то, что сто лет назад говорил в Авиньоне Фабр, писал в своих очерках о цветах Метерлинк, повторял в Париже Ростан, может относиться ко всем натуралистам, чем бы они ни занимались — всей живой природой, отдельными ее системами, самостоятельными организмами или же отдельными органами, тканями и клетками.
Впрочем, это же может относиться к представителям любой науки. Разве математику не дано испытать счастье при виде «красивого уравнения»?
Член английского Королевского общества Джон Бэрдон Сандерсон Холдейн в автобиографии писал: «Я принадлежу к числу тех, кто находит истинное эстетическое наслаждение в занятиях математикой, независимо от ее прикладного значения. Я сознаю, что этого недостаточно, но отдаю себе отчет в том, что люди, извлекающие наибольшее наслаждение из любого предмета, могут, по всей вероятности, максимально обогатить и развить этот предмет». В другой книге Холдейн изложил эту мысль подробнее: «Занятие дифференциальным исчислением является само по себе истинно захватывающим делом. Мне вспоминается, как в феврале 1917 года, после ранения на европейском театре военных действий, я среди прочих офицеров был переправлен на пароходе вниз по реке Тигр, в Месопотамии. Лежа на носилках, я читал математическую книгу о векторах, а рядом лежавший офицер углубился в книгу по дифференциальному исчислению. Мы оба предпочитали такую литературу художественной, и она служила нам наилучшим болеутоляющим средством. Некоторые разделы математики так изящны и прекрасны, что могут быть поставлены в один ряд с величественными образцами поэзии или живописи…» А минералог? Вспомним Александра Евгеньевича Ферсмана. В известных «Воспоминаниях о камне» влюбленность в предмет науки столь же горяча, как и в «Энтомологических воспоминаниях» Фабра. А исследователь микромира, строения материи, химик или физик разве не так же задыхается от счастья и волнения, уловив неизвестную ему до того, а может быть, и ускользавшую от других закономерность, как Уоллес, когда в его сачок попалась наконец орнитоптера? Разве не Максвелл признался, что, открыв закон распределения скоростей молекул в газе, он пережил «чувство восхитительного возбуждения»?
Нет, это отнюдь не привилегия натуралистов-биологов восхищаться предметом своего исследования. Огорчаются, радуются, падают духом и торжествуют все влюбленные в дело мастера.
Счастливы те, в ком призвание говорит в полный голос и просыпается смолоду.
«С детства, сколько я себя помню, — вспоминал Фабр, — жуки, пчелы, бабочки были моей радостью. В подлинный восторг меня всегда приводили плотные надкрылья жука или крылья махаона. Я шел к насекомому как капустница к кочану капусты, как крапивница к чертополоху».
«Интерес к диким животным, к лесам и чащам, где они обитают, сжигал все мои другие страсти, словно огонь при сильном ветре, пожирающий саванну, — клянется Джордж Майкл, которого мы знаем по книге „Семья Майклов в Африке“ и по фильму „Барабаны судьбы“. — Я уже с детства смутно чувствовал, что моя жизнь как-то непостижимо связана с клыками, зубами, когтями зверей Черного континента. Много лет лелеял я эту мечту в тайниках своей души…»
Но «почему, — спрашивает английский натуралист Филипп Гос, — одни приходят в крайнее возбуждение, поймав какую-то бабочку или услышав трель какой-нибудь пичуги, тогда как их ничуть не занимают ни слоны, ни львы? Почему один испытывает редкостное волнение, увидев папоротник, другой — взяв в руки прядь мха, и в то же время оба совершенно равнодушны перед зрелищем, какое являют великолепные листья пальмы?»
С древнейших времен и до наших дней в романах, повестях, рассказах исследуется, прослеживается, как люди ищут друг друга, находят друг друга, добиваются друг друга, прорываются друг к другу, порывают один с другим. А то, как человек ищет сам себя, рассматривается в литературе несоизмеримо реже.
Между тем скрытые здесь загадки не менее таинственны.
Неуловимые подчас различия привязывают естествоиспытателя к предмету его исследований, определяют, чем он будет заниматься, грибами или членистоногими, кактусами или арктическими птицами, реликтовыми растительными породами вроде деревьев гингко или пицундских сосен, а то и новыми, доселе не существовавшими формами, выведению которых посвятили свою жизнь Лютер Бербанк в США и Иван Владимирович Мичурин в СССР. Одному сызмала по душе растение, другому — камушки, третьему — животные, четвертому — «сосульки на небе», как он еще в раннем детстве назвал в морозную ночь звезды.
Но вернемся, однако, к нашему герою — Карлу фон Фришу, которому еще предстоит пройти от детских увлечений, через раздумья выбора, к тому делу своей жизни, которое он прославил.
Неожиданно заболела мать Карла, и врачи предложили ей полечиться на южном побережье. С собой она взяла меньшого сына. Море и красоты приморской природы околдовали Карла. Часами лежал он на прибрежных скалах, вглядываясь в глубь воды, где шевелились приросшие к камням темные водоросли и текла своя таинственная жизнь.
«Может быть, именно здесь, — заметил позднее Фриш, — до меня впервые дошло, что там, где рассеянный взгляд, ничего не замечая, скользит по поверхности, терпеливому взору открываются настоящие чудеса».
Карлу потребовался второй аквариум: сверх пресноводного еще и морской. И оба он продолжал заселять — особенно рьяно с тех пор, как отец познакомил его с одним из самых страстных в Вене любителей, обладателем редкостной коллекции рыб, в том числе и декоративных.
«Обдуманного плана работы с животными у меня не было, — признается Фриш. — Просто мне доставляло неописуемое удовольствие наблюдать их».
От зоологических занятий Фриша отвлекала только скрипка. Братья разыгрывали вечерами целые концерты.
— Из нас вышел бы приличный бродячий квартет, — шутили Фриши.
В то же время Карл все внимательнее читал книги о природе, все целеустремленнее искал на их страницах сведения о своих питомцах или знакомцах.
В журнале «Аквариум и террариум» ему встретилась статья о световосприимчивости актиний. По собственным наблюдениям Фриш уже знал «морские розы», они жили у него в аквариуме с морской водой, привезенные с юга. Да, актинии слепы от природы, однако стоило зажечь вечером свет, как они принимались шевелить короткими щупальцами.
Карл отметил быстроту реакции этих, казалось, флегматичных созданий, и ему снова вспомнились майский полдень, ласточки, с лету принявшиеся подновлять прошлогодние гнезда…
— Да, живая природа не склонна терять время…
Фриш стал проверять свое наблюдение, то был первый его опыт, решивший два поставленных вопроса. Только два, тогда он еще не умел их задавать, извлекая из каждого полученного ответа новые и новые темы для разработки, обнаруживать новые и новые загадки.
Выяснив, что актинии реагируют на разную силу света, Фриш, используя прозрачные ширмы, установил и что именно на них воздействует — тепло или свет.
Итоги наблюдений он коротко изложил в письменном виде и показал свое небольшое сочинение дяде, Зигмунду Экснеру, известному физиологу. Тот внимательно прочитал отчет, сделал несколько деловых замечаний и весьма одобрительно отозвался о работе шестнадцатилетнего исследователя.
Карл почувствовал себя на седьмом небе. Шутка ли? Знаменитый профессор, маг и волшебник эксперимента, сконструировавший фотоаппарат, в котором объективом служит глаз насекомого, — в учебниках печатается его снимок «Вид из окна, заснятый через глаз светляка», — дядюшка Зигмунд отнесся к работе об актиниях совершенно серьезно!
Но тут одна из присутствующих за столом теток тоже заинтересовалась статьей Карла и, прочитав ее, высказала простодушное удивление.
— Не понимаю, Зигмунд, за что ты расхвалил эту сухомятину? — спросила она.
— В отчете сообщено все существенно и нет ничего лишнего, — объяснил Экснер. — А это — главное.
Отзыв дядюшки был особенно дорог Фришу — учителя хвалили его не часто. Он сильно хромал в языках, в истории, в математике. Из года в год родителям приходилось нанимать репетиторов, которые занимались с Карлом греческим и латынью. Оставаясь в классе готовиться к экзаменам, он не успевал справиться с письменными заданиями, и неудивительно: его надолго отвлекали мухи, бившиеся о стекла в классной комнате.
«Почему они так жужжат?» — размышлял школьник, забыв о лежащей перед ним письменной работе.
Мог ли он думать, наблюдая жужжащих мух, что пройдут годы, он станет профессором даже более знаменитым, чем дядюшка Экснер, превратится в почтенного деда и однажды вечером расскажет историю мухи, что жужжит и бьется о стекло! Эта история слушателям так понравится, что ее придется повторять еще не раз. А потом его станут расспрашивать о других насекомых, он расскажет о комаре, клопе, таракане, пауке, моли… Сгрудившиеся вокруг кресла дети и подсевшие к ним взрослые будут слушать рассказы о насекомых с таким же вниманием и интересом, с каким он сам когда-то слушал повесть о трех праведных гребенщиках. Потом эти истории соберут в книгу, и он шутливо назовет ее «Десять маленьких соседей по дому». Книгу будут издавать и переиздавать в странах немецкого языка, переведут на английский, на русский. Русское издание озаглавят «Десять маленьких непрошеных гостей». Французы воспользуются тем, что у них есть слово, обозначающее одновременно и хозяина, и гостя, и дадут книге заглавие, которое можно перевести так: «Десять маленьких гостей — хозяев наших жилищ». Здесь, во Франции, книга будет удостоена премии в числе лучших произведений о науке для юношества. И получится, что рассказам о знакомых незнакомцах, об известных неизвестных станут внимать внуки и внучки, бабушки и дедушки во многих странах…
Сообщи это тогда Фришу кто-нибудь, вряд ли бы он поверил прорицателю. Да не нужен прорицатель гимназисту, вслушивающемуся в жужжание мух, — ведь за стеклянной дверью класса стоит с часами в руках грозный инспектор.
Пусть бы этот прорицатель поговорил откровенно с инспектором и успокоил его: не стоит огорчаться, если даже Карл и отвлекся от латыни.
— Господин инспектор! — сказал бы прорицатель. — Этим учеником вы будете гордиться. Нерадивый Карл Фриш, за которым вы следите уже три минуты, станет известнейшим ученым, всемирной знаменитостью. Он будет почетным доктором университетов и высшей технической школы Геттингена и Мюнхена, Граца, Берна и Цюриха. Он будет членом Баварской Академии наук, Академии наук Австрии, Финляндии, Королевского общества в Англии, Вашингтонской академии, Академии в Бостоне, Немецкой академии исследователей природы в Галле, Академии в Упсале, естественно-математического отделения Академии в Геттингене, немецкого биологического общества, американского физиологического общества. Он будет даже почетным членом немецкого общества врачей-отоларингологов — единственным немедиком в этом медицинском обществе, членом Шведского общества физиологов в Лунде, членом-корреспондентом Датского общества, Венского общества врачей, членом Линнеевского общества в Англии, почетным членом энтомологических обществ в Баварии, Швейцарии, Англии, США, президентом Международной ассоциации исследователей медоносной пчелы, почетным гражданином города Вены, кавалером многих орденов и медалей за научные заслуги, в том числе медалей Рейнера и Вильгельма Бельше, лауреатом научных премий Либена, Земмеринга, Магеллана, Калинга — эту премию присуждают в Индии борцам за мир и взаимопонимание между народами…
— Вот уже семь минут этот шалопай не отводит глаз от окна, — ответил бы на это инспектор.
Но прорицатель мог бы продолжить:
— Выдающийся английский ученый Д. Холдейн в речи, произнесенной в 1956 году в Париже, на встрече крупнейших биологов-натуралистов, признает работы Фриша шедевром человеческого разума. Знаменитый французский биолог Андре Жорж сравнит Фриша с такими натуралистами, как Бюффон, Реомюр и Фабр. Блестящий французский исследователь поведения животных профессор Реми Шовен скажет о Фрише: «Это величайший после Пастера экспериментатор в биологии». В статьях, которые будут посвящены восьмидесятилетию Фриша, его ученики, сами ставшие знаменитыми биологами, напишут: «Тем, кто он есть, его сделали исключительно рано проснувшаяся одаренность, железное трудолюбие и почти непревосходимая основательность и тщательность каждой научной работы»; «Он научился из каждой неудачи извлекать пользу для дела познания и даже каждое поражение превращал в ступень к победе». И, наконец, в один год с двумя другими всемирно прославленными биологами, он станет лауреатом Нобелевской премии по науке! — мог бы добавить прорицатель, чтобы окончательно вывести из себя господина инспектора, который не преминул бы иронически спросить:
— А папой римским случайно ему не предстоит стать?
— Нет, — развел бы руками прорицатель, — этого не скажу. Но между прочим вместе с римским папой он будет удостоен премии Бальцано, которой отмечают наиболее выдающиеся заслуги в области наук и искусства, а одновременно и деятельность, способствующую укреплению мира и дружбы между народами…
— Не знаю, не знаю, что будет, — прервет прорицателя инспектор. — Мальчишка совершенно не умеет сосредоточиваться на работе!
И инспектор, решительно распахнув дверь, войдет в класс…
Так что же, все началось с мух?
Наконец минул последний год в гимназии, и хоть Карл одолел курс с грехом пополам, родители предоставили ему отпуск. Так уж повелось с того времени, как старший брат Ганс получил свой аттестат зрелости.
Как раз тогда на окраине Рима две взрослые двоюродные сестры Карла снимали крошечный домик, и Карл получил возможность познакомиться с новой страной, новым народом, новой флорой и фауной. Энтомологические знания, правда, пригодились лишь однажды: он определил присутствие в идиллическом домике полужесткокрылого — гетероптера под названием цимекс — клопа, которого никак не ожидал здесь встретить.
Римские каникулы промелькнули быстро, Карл вернулся домой. Теперь, когда уже незачем забивать голову грамматическими правилами, зубрежкой греческих слов и хронологических дат, он полностью займется зоологией.
Но отец воспротивился этому. И решительно.
— Ты ни семью не сумеешь прокормить, ни сам не проживешь! Сознательно исковеркать себе жизнь? Что тебя ожидает? Одумайся! Если тебя так сильно влечет биология, ничего лучше, чем медицина, нельзя придумать. Какое благородное занятие — исцелять страждущих! А сколько интересных путешествий сможешь ты совершить, пока будешь специализироваться! — уговаривал он сына.
Отцу казалось, что в этих советах и рассуждениях все верно и безошибочно. И в самом деле: род Фришей, идущий по отцовской линии от простых богемских крестьян из деревни Пюрк близ Карловых Вар, завоевал признание тем, что уже прадед и дед Карла были выдающимися врачами. Отец — профессор медицины в Венском университете. Врачом-хирургом стал и брат Отто. Многие родственники матери и чуть ли не все ее братья тоже были профессорами медицины.
Семейный совет застал юношу неподготовленным. До сих пор никто никогда не мешал ему заниматься зоологией. И мог ли он сомневаться, что родители желают ему только добра?
В общем, сын сдался.
Осенью 1905 года Карл впервые переступил порог аудитории медицинского факультета. Он добросовестно слушал и конспектировал лекции, посещал практикумы, работал в анатомическом театре, в лабораториях…
Так продолжалось около двух лет — пока в программе были биологические дисциплины. Однако чем больше появлялось предметов медицинских, тем яснее становилось студенту: врачебные перспективы не для него. Зато с каким интересом занимался он на кафедре сравнительной физиологии у дядюшки Зигмунда Экснера! Здесь он вновь встретился со своими старыми любимцами — наземной, водной и летающей живностью, здесь были милые его сердцу млекопитающие, птицы, рыбы, насекомые.
И Карл решил объясниться с отцом. Нельзя сказать, что то был приятный и легкий разговор. Впрочем, возможно, помог дядя Зигмунд, рассказавший отцу о блестяще проведенной Карлом курсовой работе — изучении сложного глаза бабочек, жуков, креветок.
А может, вступилась и мать. Она всегда поддерживала зоологические увлечения Карла и теперь, листая страницы семейного альбома, задерживалась на давнем снимке. Кудрявый трехлетний Карлинхен, облаченный в полосатый бурнус бедуина, крепко держит в правой руке поводок мохнатого двугорбого верблюда на колесиках. Слева стоит такой же плюшевый слон.
Мать улыбалась воспоминанию и, скрывая волнение и гордость, повторяла старинное присловье:
— Да, рано начинает скрючиваться то, чему предстоит стать крючком. На него и попадешься…
Отец сдался, и Карл подал просьбу от отчислении с медицинского факультета.
Как посмотрел делопроизводитель на чудака студента, когда тот пришел забирать бумаги! Он просто отказывался верить, что это всерьез.
Бросить медицину ради зоологии? Самому закрыть себе путь к карьере врача?!
Но решение Фриша было твердо.
В ту пору в Вене преподаванием зоологии руководили ученые, считавшие главным систематику и морфологию животных, поэтому Карл собрался в Мюнхен, в институт профессора Рихарда Гертвига, крупного зоолога-натуралиста.
Еще в 1879 году братья Гертвиги, Рихард и Оскар, опубликовали совместно написанную монографию «Актинии». А ведь первая работа Карла тоже была посвящена «морским розам»! Карл читал труд Гертвигов и на каждой странице с радостным ужасом открывал для себя бездну нового об этих, казалось, так хорошо ему известных созданиях.
То был полезный урок, вновь напомнивший давнюю, еще в детстве сверкнувшую мысль о могучей силе терпеливого изучения предмета.
Карл стал прилежнейшим студентом зоологического института. Когда Гертвиг приступил к чтению курса сравнительной анатомии позвоночных, молодой зоолог, в отличие от многих коллег по семестру, не только не пропустил ни одной лекции, но и не опоздал ни на одну. Это было не просто. Гертвиг жил при институте и начинал занятия в семь утра. Тем, кто квартировал далеко от «старой» академии, приходилось покидать дом на заре.
Во время большого зоологического практикума Карл познакомился с Рихардом Гольдшмидтом, правой рукой профессора, первым ассистентом, ставшим впоследствии тоже мировой знаменитостью.
И профессор, и его ассистенты, и особенно руководитель Мюнхенского зоологического музея Франц Дофляйн — он же возглавлял курс систематики и биологии животных, — как и новый приехавший из Вены студент, интересовались не только препаратами в банках со спиртом и скрупулезными описаниями подробностей строения разных видов. Всех тянул к себе живой организм. Дофляйн, заказывая экспонаты для музея, требовал, чтобы чучела делали в позах и группах, которые знакомили бы зрителя с типичными повадками созданий, выставляемых на обозрение. Регулярно совершались экскурсии для обследования окрестностей города, причем участники походов выполняли возложенную на них долю общего плана, а кроме того, каждый имел личное задание.
Фришу было поручено исследовать гнездостроительные таланты одиночных пчел: среди них на одном полюсе виды, так сказать, дикарей, еще не умеющих ничего толком соорудить для потомства, а на другом — довольно искусные архитекторы, с разной степенью совершенства решающие задачу.
В 1908 году, более семидесяти лет назад, берясь за работу, Фриш не подозревал, что делает шаг, приближающий его к объекту будущих исследований. Впрочем, то был действительно только маленький шаг. До проблем, ставших его призванием, лежал долгий путь. Начавшись не прямо, он и в дальнейшем ничуть не походил на линию, представляющую кратчайшее расстояние между двумя точками. Тем не менее все предшествующее окончательному уточнению круга интересов Фриша не превратилось для него в излишний груз, отвлечение или пустую докуку.
Даже о двух годах — немалый отрезок для человека в возрасте двадцати четырех лет, о двух годах на медицинском факультете Фриш никогда не жалел, считая, что они сослужили полезную службу в теоретической подготовке для зоологии.
Болезнь отца заставила Карла вернуться в Вену. Теперь здесь зоологическую школу возглавлял Ганс Пшибрам.
Мы спокойно выписываем все эти имена: Ганс Пшибрам, Франц Дофляйн, Рихард и Освальд Гертвиги, Рихард Гольдшмидт… А ведь каждый из них оставил в науке о живом глубокий след, каждый из них был мировой звездой первой величины. Конечно, общение с этими мастерами биологии не прошло для молодого студента бесследно.
Если не быть сугубым формалистом, то в перечень имен выдающихся биологов, сыгравших заметную роль в жизни Фриша, следовало бы включить и знаменитого Теодора Бовера, хотя фактически им не довелось работать вместе.
Но о том особая речь.
Итак, Фриш попал в школу Пшибрама, и это было прекрасно: в Венском институте «не пахло гвоздичным маслом и формалином, а наиболее почетное место отведено было живому организму». Так написал впоследствии Фриш и сам подчеркнул два последних слова.
В качестве дипломной работы Пшибрам предложил Фришу развитие богомола, которые в изобилии водятся в окрестностях Вены.
Дипломант отправился за исходным материалом и, насобирав достаточное количество кладок яиц насекомого, стал дожидаться, пока вылупится молодь. Разгуливая в вынужденном безделье по институту, он познакомился с опытами одного из сотрудников.
Тот изучал окраску рыб, в частности перемену расцветки покровов гольяна на светлом и темном фонах.
Фришу уже доводилось сталкиваться с подобными явлениями, наблюдая за рыбами в аквариумах, вот почему он решил, пока есть время, вернуться к изучению этого феномена.
Пшибрам не возражал — он вообще был сторонником свободы выбора тем для студенческих работ, — и Фриш, не теряя времени, занялся гольянами.
В науке всегда приходится начинать с известного: если перерезать у гольяна симпатический нерв, тело рыбы от разреза к хвосту темнеет. Это подтвердилось. Но в дополнение Фриш открыл и нечто новое: минут через двадцать после наступления смерти гольяны бледнеют, а если перерезать нерв даже у мертвого гольяна, последствия те же, что и от операции на живом.
Фриш стал переносить место перерезки нерва все ближе и ближе к голове. И вдруг результаты полностью изменились — рыба стала чернеть не к хвосту, а, наоборот, к голове.
И какая опять быстрота реакции! Правда, теперь уже не целостного живого, а отдельных тканей. Тем поразительнее! Фриш выбросил из головы всех богомолов и занялся нервной системой рыб, пытаясь выискать центр, управляющий изменением окраски тела. Этому и была посвящена его диссертация. Она опубликована в трехтомном сборнике работ учеников и друзей профессора Рихарда Гертвига, вышедшем в честь его шестидесятилетия.
В те годы в Австрии опубликование работы, подобной отчету Фриша об исследовании гольянов, считалось только заявкой на получение степени доктора наук. Диссертанту следовало, кроме того, сдать два экзамена, один из них по философии. Времени для подготовки было совсем мало, и Фриш если не с тревогой, то не слишком уверенно шел на встречу с профессором.
Принимал экзамен Л. Мюллер, а все венские студенты знали, что он решительный антиэволюционист и ни во что ставит учение Дарвина.
Легко вообразить самочувствие экзаменующегося, когда он услышал первый вопрос:
— Может быть, начнем с беседы о естественном отборе?
Фриш понял, что погибает, но не отступил, а, переведя дыхание, ринулся навстречу опасности. Он произнес горячую речь в защиту Дарвинова учения с критикой его критиков, то есть с критикой взглядов самого Мюллера.
Старый профессор подавал язвительные реплики, сыпал новые вопросы и наконец вступил в открытый спор с молодым человеком. Оппонент наотрез отказался сдать позиции и, отстаивая свою точку зрения, наступал на экзаменатора. Дискуссия затянулась. Ее робко прервал университетский служитель, спрашивая, не требуется ли зажечь свет.
Тогда только Мюллер поднялся, заканчивая беседу.
— Что поделаешь, — грустно вздохнул профессор. — Давайте зачетный лист, подпишу. Но имейте в виду: я не разделяю ваших убеждений.
Фриш откланялся и вышел, чуточку даже растроганный:
«Упрям старик, заблуждается, но человек славный…»
Насчет главного экзамена — по зоологии — Фриш нисколько не тревожился. Здесь он чувствовал себя в седле. И еле избежал провала. Экзаменатор заговорил совсем не о том, чем занимались у Гертвига в Мюнхене, допекал соискателя мелкими неинтересными вопросами. Фриш себе не поверил, когда профессор отпустил его с миром.
Итак, он стал доктором зоологии и решил продолжать исследования, начатые на гольяне.
Многие животные меняют окраску тела, как бы подделываясь под окружающий фон. Фриш опубликовал сообщение на эту тему — отчет о наблюдениях и опытах с саламандрой. Но особенно успешны и интересны были его опыты с рыбами. У камбалы, к примеру, рисунок и окраска покровов становятся поразительно похожи на грунт, вблизи которого рыба держится. Но такое подражание возникает, только когда рыба видит цвет и рисунок грунта. Если, скажем (первый подобный опыт провел виднейший русский ихтиолог Н. М. Книпович), закрепить камбалу на специально окрашенной доске, причем так, чтобы рыба оказалась головой на белой части, а телом на черной и ей видна была бы только белая часть, то камбала ведет себя так, будто вся лежит на белой доске, то есть остается светлой. Стоит положить камбалу головой на черную, а телом на белую доску, и рыба темнеет.
Казалось бы, все ясно. И хотя какое-то действие на механизм защитной окраски оказывают сопутствующие условия — прозрачность воды, ее освещенность, поскольку в мутной воде, где света немного, некоторые рыбы, например окунь, теряют красную расцветку, — несомненным казалось, что управляет этим процессом именно зрение. Но Фриш показал, что это не совсем так: он наносил на глаза рыбы слой светонепроницаемого лака, и тем не менее покровы ослепленной рыбы, смотря по условиям опыта, то темнели, то светлели, продолжая реагировать на свет. Но ведь рыбы не видели?!
Тут было над чем поломать голову!
Фриш стал доискиваться, какое именно место на теле рыбы чувствительно к свету.
Поместив в сосуд с проточной водой ослепленного гольяна, экспериментатор медленно перемещал по его телу пучок ярких лучей. Несчетное число раз прошелся по рыбе взад и вперед луч, проверив каждое перышко плавников, каждую чешуйку. Безуспешно!
Но кто ищет, тот находит. Однажды, когда световая точка коснулась маленького участка на средней линии головы, чуть позади ослепленных глаз, светлая поверхность тела начала резко темнеть.
Вот это находка!
Проверив себя несколько раз самым придирчивым образом, Фриш помчался к Зигмунду Экснеру. Кто еще способен оценить эту ошеломляющую новость? Но дядя Зигмунд не торопился с выводами. В отчете племянника все было гладко и ясно, а профессор Экснер любил повторять, что наиболее поразительные новинки в науке слишком часто оказывались неверными.
Однако он не поленился поехать в институт к Карлу и, несколько раз проследив весь ход опыта от начала до конца, согласился:
— Верно, так и есть! Очень изящно получается. Но тебе придется уточнить, что именно действует — свет или тепло.
У Фриша план соответствующего эксперимента был давно подготовлен. Он использовал его уже в первом своем опыте с актиниями. Собственно, все оставалось по-старому, без перемен, только дополнительно вводилась прозрачная ширма, отделявшая подопытную рыбу от источника света. Таким образом, с пучка лучей снималось его тепловое сопровождение. И охлажденный свет, едва коснувшись маленького участка на голове, позади линии глаз, продолжал менять окраску слепых гольянов.
Значит, тепло здесь ни при чем…
Дальше Фриш поставил опыты с рыбами, глаза которых покрывал светонепроницаемым лаком сверху, снизу, с боков. Вторая серия посвящена была рыбам, ослепленным только с одной стороны: с правой или с левой. Исследователь на все лады видоизменял вопрос, задаваемый гольяну. Например: не расположен ли под этим местом реликтовый «третий глаз», обнаруженный зоологами у ящериц?
Одной из своих лекций на эту тему — он прочитал ее в Мюнхене в 1911 году — Фриш предпослал в позднейшей публикации напоминание о том, как описаны в Гомеровой «Одиссее» обитатели страны циклопов, и заметил:
— В сказках и преданиях многих народов фигурирует этот непарный глаз, находящийся посреди лба. Оказывается, и в этом мифе есть какое-то зернышко, подобранное из действительности, из реального мира.
Но кропотливые анатомические исследования показали, что под светочувствительной точкой на лбу гольяна нет ничего похожего на остаточный третий глаз. Тут было нечто другое: у гольяна позади линии глаз к поверхности головы приближается, выдаваясь изнутри, удлиненный вырост шишковидной железы мозга — эпифиза. Быть может, его клетки и воспринимали свет?
Для порядка Фриш решил провести решающий опыт: он и ослепил рыбу, и удалил у нее эпифиз!
— Теперь-то гольян перестанет темнеть на свету, — рассуждал ученый.
Однако лишенная эпифиза рыба по-прежнему продолжала реагировать на свет. Потребовалось еще несколько серий опытов, которые в конце концов позволили заключить, что не только эпифиз, но вся область средней зоны мозговых полушарий рыбы в какой-то мере светочувствительна.
Вот теперь наконец приходила ясность, и Фришу осталось только размышлять о том, как надежна и устойчива живая система, как действенны заложенные природой параллельные, вторые и третьи, запасные устройства, способные включаться в работу, когда выходит из строя главное приспособление.
Урок, преподанный гольяном, Фриш крепко усвоил: открыв в живом какой-нибудь орган, выясни, чем и как подстраховано его действие!
Гольян и его световоспринимающая точка позади линии глаз заинтересовали и других сотрудников института.
В одном из опытов ослепленного гольяна приучили брать корм при свете, и достаточно было скользнуть лучом по его лбу, как слепая рыба принималась искать обещанный светом корм.
Может показаться, что гольяны только уводили Фриша от его главного призвания. Нет. Как ни странно, именно эти опыты — воздействие светом, кормовая дрессировка, к которой он пришел сейчас, — именно они должны были стать ступеньками на главном пути его научного поиска.
А пока Фриш снова расстается с Веной и возвращается в Мюнхен, он становится ассистентом у Рихарда Гертвига. Здесь Фриш считает себя вынужденным — впрочем, никто его к тому не обязывал! — начать полемику с виднейшим мюнхенским врачом, директором глазной клиники, профессором Карлом фон Гессом.
Сказать по правде, вступать в спор с фон Гессом было не менее рискованно, чем на экзамене по философии с профессором Мюллером. Но отмалчиваться Фриш не хотел. В самом деле, Гесс, ссылаясь на свои опыты с рыбами и беспозвоночными, утверждал, что эти животные лишены цветового зрения, неспособны различать краски.
— Возможно ли? — спрашивал Фриш. — Зачем тогда многим рыбам ярко-пестрые брачные наряды? Эксперименты на разноцветных фонах тоже опровергают выводы фон Гесса.
Фриш решил еще раз проверить и себя, и рыб, дрессируя их с помощью корма на шафранно-желтом фоне. И убедился: вне сомнений, они разбираются в окрасках.
Опубликованная в «Трудах Немецкого зоологического общества» за 1911 год статья так и названа — «О цветовом зрении у рыб».
Что поднялось!
— Ассистентишка, недоучка медик осмеливается публично выступить против тайного советника, руководителя крупнейшей клиники офтальмологии!
Фриш почтительно пригласил фон Гесса присутствовать на опытах.
— Какое самомнение! — негодовал тайный советник. — Приглашать меня! Будто мне делать нечего!
Перетолковав данные Фриша, фон Гесс подогнал их к своей теории, в пух и прах разнес и высмеял своего противника.
Нельзя сказать, чтобы это было приятно. Фриш ходил угрюмый, размышляя, как поступить, раз фон Гесс не хочет смотреть опыты и не намерен повторить их сам.
— Знаете что, — посоветовал ассистенту профессор Гертвиг. — Бросьте дискуссию! Гесс человек в годах… Да и какой прок в споре? Потеря времени! Проведите опыты при мне, я заверю протоколы, и мы их опубликуем. Но, пожалуйста, никаких полемических отступлений: факты, факты и выводы. Согласны?
Отчет с протоколами, заверенными Гертвигом, был отправлен в печать, и Фриш уехал на лето в Неаполь. Здесь, на зоологической станции, опыты можно было ставить в великолепных морских аквариумах.
Вместе с товарищем Фриш снял комнату на склоне Вомеро. Отсюда открывался превосходный вид на голубой Неаполитанский залив с Везувием, и именно здесь произошло знакомство с блошиной напастью, о котором Фриш расскажет позже в очерке «Блоха».
Впрочем, предоставим слово самому Фришу:
«Мы каждое утро любовались великолепным видом синего залива и несравненными очертаниями острова Капри. Но ночи оказались не так прекрасны: в комнате обитали полчища блох. Пришлось искать способ сделать ночной отдых более терпимым. Прежде чем улечься, мы какое-то время прогуливались по комнате босые и в одних рубахах. Пользуясь этим, оголодавшие маленькие твари нападали на нас. Тогда мы начинали очищать себя от них. При этом я находил на себе каждый раз 4—5 блох, а мой друг — 30—40! Блохи явно оказывали ему предпочтение. Не иначе, как он им казался более соблазнительным. Зато неприятностей ему эта напасть причиняла гораздо меньше, чем мне: у меня каждый укус вызывал дикий, невыносимый зуд…»
Эти, на первый взгляд, трагикомические наблюдения и недоумения оказались началом многолетнего исследования, к которому Фриш возвращался в течение всей дальнейшей жизни: причины разной привлекательности объекта для насекомого.
Знакомство с неаполитанскими блохами оказалось полезным и в совсем другом плане — через двадцать лет, когда Фриш обзавелся автомашиной и ему предстояло сдать экзамен на право ее вождения.
Экзаменующийся, как всегда без опоздания, явился со своим преподавателем к дому, где проживал инспектор, и тот, с карандашом и бумагой в руке, занял место на заднем сиденье, чтоб вести учет промахам. Нельзя сказать, чтоб обстановка была для Фриша воодушевляющей. А тут еще сразу же отказало зажигание!
— А с чего бы ему, собственно, действовать, — вспоминал впоследствии Фриш, — если я забыл его включить?
Последовало первое замечание с заднего сиденья. Фришу вспомнился экзамен по философии, когда профессор попросил его рассказать о естественном отборе. И так же, как в тот трудный день, Фриш решил не сдавать позиций.
Несколько кварталов проехали без особых происшествий, но в напряжении.
И снова голос инспектора…
Но не обманывает ли экзаменующегося слух? О чем спрашивает инспектор?
— Господин профессор, а верно ли, что блохи вымирают?
Это и был тот «счастливый билет», на который экзаменующийся не смел рассчитывать.
Фриш с удовольствием и обстоятельностью повел речь о неаполитанских блохах, о пагубности натирки паркета для развития блошиной молоди, о роли центрального отопления в изменении влажности жилых помещений и значении этого фактора… Теперь инспектор и словечка не мог вставить, даже захоти он изменить ход беседы и направить ее на выяснение водительских талантов профессора. Так и закончился последний экзамен, который довелось сдавать Фришу. Позднее он только принимал их от других…
Вернувшись из Неаполя в Мюнхен и опубликовав в «Зоологическом ежегоднике» за 1912 год отчет о новых исследованиях изменения окраски у рыб, Фриш поднялся на следующую ступень ученой иерархии — он стал приват-доцентом.
На лето Фриш всегда уезжал в Бруннвинкль. Там у него была крошечная пасека. Она редко баловала владельца медом и содержалась больше для наблюдения над пчелами.
Прибыв на берег Вольфгангзее летом 1912 года и подойдя к павильону с ульями, новый приват-доцент неожиданно вспомнил, казалось, уже исчерпанный спор с фон Гессом.
«Он утверждает, будто не только рыбы, но также и все беспозвоночные лишены цветового зрения. Насчет рыб доводы выложены на стол… Остались беспозвоночные. Ну что ж? Всех не проверить, ведь одних насекомых чуть не миллион видов. Но если хотя бы на одном виде доказать, что он не лишен цветового зрения, то вопрос о „всех“ отпадет, а там, гляди, и насчет других станет яснее. Значит, по Гессу, пчелы не различают красок? Вряд ли. С какой тогда стати цветы окрашены, а не зелены? Или это специально для удовольствия ботаников, собирающих гербарии? Чуть не все деревья, кустарники и травы каждый год производят мириады цветков с венчиками разных форм и колеров. Не вернее ли думать, что это „сделано“ для насекомых, которые посещают венчики, собирая нектар и пыльцу, да еще и переносят пыльцу с цветка на цветок. Насекомые-опылители во всяком случае, а медоносные пчелы в первую очередь должны отличать белое, синее, красное, желтое от зеленого лиственного одеяния растений…»
Таков был ход мыслей Фриша, когда он вновь оказался на своей маленькой пасеке. Он не раз наблюдал вереницы пчел, вылетающих из ульев на промысел, но никогда до сих пор не задумывался над тем, что же он видит. Должно быть, теперь он сам стал несколько другим: спор научил его смотреть в корень вещей. Столкновение мнений и противопоставление точек зрения не раз заставляло его искать и находить новые аргументы в споре. Вот он и занялся поиском, оказавшись лицом к лицу с явлением примелькавшимся, обычным, но именно поэтому обещавшим стать особо убедительным.
Фриш выбрал медоносных пчел — один вид насекомых из миллиона существующих. Трудно было найти лучший объект для решения поставленного вопроса. Во-первых, пчелы посещают разноокрашенные цветы; во-вторых, живут семьями, каждая из которых насчитывает десятки тысяч особей, так что в подопытном материале нужды не возникнет; в-третьих, они под руками, мы знаем, как их содержать, умеем с ними работать; в-четвертых, пчелы давно одомашнены, и есть тысячи людей, досконально знающих законы жизни пчел, всегда можно, в случае нужды, привлечь к делу опытных пасечников, хотя бы того же Гвидо Бамбергера, который не раз помогал Фришу советами.
Если удалось кормом дрессировать рыб на шафранно-желтый цвет, почему не попробовать с пчелами?
Фриш принялся за дело. Как вскоре стало ясно, способность различать цвета у пчел развита слабовато, однако не настолько, чтоб они совсем не разбирались в красках.
Когда на столик, установленный неподалеку от улья, положены рядом хотя бы десяток разноцветных картонок — черная, белая, красная, розовая, оранжевая, желтая, зеленая, синяя, фиолетовая, голубая — и на одну из них поставлена плошка со сладким сиропом, а на остальные — точно такие же плошки с чистой водой, пчелы будут безошибочно находить плошку со сладким кормом.
Осталось выяснить, какой цвет картонки пчелы в таких случаях предпочитают. В первый же год исследований, проведенных в 1912 году, Фриш убедился: красный цвет пчела совсем не воспринимает, смешивает его с темно-серым, желтый путает с зеленым, синий с лиловым. Серия новых остроумных опытов, в том числе на матерчатых, бумажных, целлулоидных цветках, показала: пчела видит белый, желтый и синий цвета, остальные различает лишь по степени яркости.
Но глаза тех же пчел видят и нечто скрытое от зрения человека. Увидеть мир в ультрафиолетовой части спектра мы можем только при помощи специальных фотопластинок, между тем как в темном для нас ультрафиолетовом свете одноцветные, казалось бы, лепестки пчелам представляются покрытыми великолепными тонкими узорами, указателями пути к нектарникам.
Фриш провел такие опыты, в которых наряду с простым различением красок проверялось в разных комбинациях и контрастное — синий цвет на сером фоне, серый на желтом, желтый на фиолетовом. Тут и вовсе ясно стало, что красные цветки воспринимаются пчелами как темно-серые, пурпурные — как синие, белые — как зеленые, зеленые — как желтоватые. Палитра пчелиных красок во многом отлична от видимой человеком: пчелы различают два пурпурных, два синих, два фиолетовых цвета, у них свои, не похожие на человеческие, желтый и черный.
Если все это учитывать, дрессировка пчел на выбор определенного цвета не составляла особого труда. К синему, в частности, пчелы так привязываются, что подставку для плошки с сиропом посещают даже после того, как корм убран: все садятся на пустой синий квадрат, один-единственный среди полутора десятков таких же по размеру серых разного тона.
Фриш ликовал! Сообщение о первых опытах содержало только факты, факты и выводы. Никакой полемики. Наставление Гертвига было соблюдено.
В одном, однако, не смог он отказать себе: статья была сдана в мюнхенский медицинский еженедельник.
«Надо полагать, в клинике офтальмологии этот журнал выписывают», — посмеивался Фриш.
В клинике журнал не только выписывали, но и читали… В журнале появился ответ фон Гесса, озаглавленный «Экспериментальные исследования якобы существующего у пчел цветового зрения».
Фриш поднял брошенную ему в слове «якобы» перчатку и в мае 1914 года поехал во Фрайбург, на годичную встречу зоологического общества. Он собрался прочитать здесь лекцию с «демонстрацией опытов, доказывающих существование цветового зрения у животных, якобы не различающих красок».
Однако программа намеченных к показу опытов — надо же себе представить такое несчастье! — срывалась.
Прежде всего доставленные из Мюнхена дрессированные на цвет рыбы плохо перенесли перевозку и от фрайбургской воды настолько разболелись, что невозможно было и думать об опытах. Оставались пчелы. Но пчелы, которые в безвзяточные летние месяцы в Бруннвинкле так быстро находили выставляемые в саду приманки со сладким кормом и тотчас высылали к ним из ульев вереницы новых сборщиц-фуражиров, здесь, в весеннем Фрайбурге, где все цвело и где повсюду источались зовущие ароматы — взяток был в разгаре! — никакого внимания на плошки с сиропом не обращали.
Надежды на лекцию «с демонстрацией» не оставалось.
Вконец расстроенный, бродил Фриш перед домом и вдруг, несмотря на близорукость, заметил в только что политом огородике, принадлежавшем институтскому служителю, пчел. Они опускались на листья салата и жадно высасывали с них капли воды.
Фриш тотчас же вынес в огород свои плошки с сиропом, дождался, пока на сироп слетится побольше сборщиц, переместил плошки с пчелами на пустовавший дрессировочный столик, и вскоре к столику полетели пчелы.
Здесь были не ласточки, с лету переключившиеся на строительство. Здесь были не слепые актинии, сразу реагировавшие на свет. Здесь был не снулый гольян, меняющий окраску от легкого прикосновения.
Здесь несколько сборщиц, подкормленных сахарным сиропом, возвратились в родной улей и, заинтересовав сестер, разбудив новую доминанту, новые стремления, отправили в рейс новых фуражиров. Но как это происходит?
Одно ясно: все то же безостановочное движение, сплетенное с бесперебойными перестройками, открылось ему сегодня на кормушках, среди салатной зелени на огородной грядке.
Фриш облегченно вздохнул: угрозу скандального провала удалось отвести. Теперь можно было объяснить слушателям, почему отменена демонстрация рыб.
— Профессор Гесс полагает, что только случайно прилетевшая на синий квадрат пчела своим присутствием здесь приманивает новых сборщиц, — говорил Фриш в пояснение отчета. — Но вот мы убираем из-под кормушки синюю подкладку и кладем на ее место серую, а синюю поместим на нашей доске подальше. Посмотрим, куда станут садиться дрессированные на синий цвет новые сборщицы.
Пчелы выручили докладчика. Они помогли окончательно выиграть сражение, когда один из сторонников фон Гесса обнаружил на своем синем галстуке несколько четырехкрылых сборщиц, привлеченных цветом. Почтенный доктор яростно отмахивался от жужжавших вокруг него насекомых. Студенты, собравшиеся на лекцию, были в восторге. Никогда еще такой дружный хохот не сотрясал сводов аудитории.
Из пережитых волнений был извлечен полезный урок. Договорившись с кинооператором, Фриш заснял фильм о поведении пчел на сотах улья, на кормовом столике, на цветах. Без него он больше никуда не ездил с докладом.
Раздумывая над тем, как усовершенствовать технику эксперимента, Фриш прикидывал: надо самое большее три года, чтоб закончить работу с пчелами.
Но три года прошли…
Каждую весну, подходя к ульям, Фриш говорил себе:
«Этот опыт будет окончательным и последним. На нем я разделаюсь с пчелами».
Однако появлялись новые вопросы, а каждый решенный рождал планы новых опытов. И становилось ясно: имея в десять раз больше сотрудников и работая еще в десять раз дольше, все равно будешь иметь перед собой множество новых вопросов.
Фриш соблюдал в работе с пчелами и рыбами старое расписание: весна и лето на пасеке; осенью и зимой, когда пчелы замирают в сонном клубке, — аквариумы.
Каждый год делались открытия и в одной области, и в другой.
Но тут события 1914 года оторвали его от работы.
Началась война. Сильная близорукость избавила Фриша от солдатской шинели и окопов. Но Мюнхенский институт опустел и замер, пришлось вернуться в Бруннвинкль. Впрочем, то было совсем неподходящее время для работы на пасеке.
Брат Отто руководил в Вене больницей, превращенной в резервный военный госпиталь. Позарез были нужны люди. Отто вызвал Карла, и все четыре года зоолог проработал у хирурга санитаром. Он научился делать рентгеновские снимки, давал наркоз оперируемым, принимал прибывших с фронта раненых, снимал с них грязные бинты, белье, одежду. Тогда-то он и познакомился с биологией того маленького бескрылого насекомого, которое столько забот доставляло санитарным службам всех армий. В госпиталь попадали больные холерой, сыпным и брюшным тифом, и Фриш занялся медицинской энтомологией, стал изучать литературу о бактериях, микробах. Он организовал при лазарете бактериологическую лабораторию, прочитал курс лекций по микробиологии для медицинских сестер госпиталя.
Иллюстрации к лекциям были сделаны слушательницей курсов, сестрой милосердия Маргарет Мор. Она, правда, не сразу призналась, что рисует.
— Да не жеманьтесь, как деревенская невеста! — укоряла ее старшая госпитальная сестра и добавила, что Маргарет несколько лет училась у венского профессора живописи.
Так началась совместная работа тридцатилетнего приват-доцента зоологии, ставшего госпитальным санитаром, и двадцативосьмилетней художницы, ставшей медицинской сестрой.
И вот тут-то настигло Фриша воспоминание о птицах, которое никак нельзя отнести к числу орнитологических.
Фриш и в юношеские годы время от времени пробовал свои силы в стихосложении. Не все произведения его сохранились, но некоторые теперь все же напечатаны в виде приложения к последнему изданию «Воспоминаний биолога».
Здесь мы и находим помеченное 1917 годом четырехстрофное «Происшествие в лесу», очень лирическую и очень немецкую историю о птичке, которая хотела остаться одинокой и для этого улетела с залитой солнцем поляны в тенистый лес. Здесь ей встретилась еще одна такая же, и они стали друзьями, вместе щебетали и ничего другого от жизни не хотели, лишь бы только им радоваться вдвоем, и если уж страдать, то тоже не врозь. Ни одна не помышляла больше быть одинокой. «И в лесу сразу посветлело».
Маргарет Мор стала госпожой фон Фриш. Брак был и по тем временам довольно поздним, однако счастливым.
Лекции Фриша — шесть докладов о микробиологии для сестер милосердия — вышли с иллюстрациями, исполненными его женой. Теперь эта книга значится первой в списке трудов профессора.
«Облегчать людям страдания — что может быть выше этого?! Пожалуй, отец был прав… Не зря ли покинул я медицинский факультет?» — корил себя Фриш.
Но вот после двух лет, точнее, после семисот дней бессменной работы, санитар Карл Фриш получил двухнедельный отпуск.
Он поехал в Бруннвинкль, и здесь первая же после длительного перерыва встреча с пчелами — Фриш продолжил прерванные в 1914 году исследования их обоняния — показала, что от зоологии ему не уйти!
Когда окончилась война и вновь открылся Зоологический институт, Фриш, теперь уже профессор по курсу сравнительной физиологии, опять обзавелся аквариумами и гольянами для работы зимой и извлек из письменного стола записную книжку с планами опытов на пасеке.
Тут как раз ему подарили плоский — в одну рамку — стеклянный улей, и Фриш попробовал метить краской спинки пчел, прилетавших к кормушкам. И что он увидел в своем улейке, когда меченые сборщицы возвратились? Они начинали кружиться. То был не сон и не обман зрения. Отчетливое кружение, совсем не похожее ни на какую другую суету на сотах.
В статьях и книгах, написанных до того, да и в последующие годы, Фриш ни разу не разрешил себе воспеть восторг и восхищение темой исследований или его объектами. В этом он не похож ни на Линнея, ни на Дарвина, ни на Уоллеса. Все эмоции Фриш оставлял для своих стихов, которые отнюдь не относил к жемчужинам поэзии, но часть которых тем не менее опубликовал на склоне лет в приложении к воспоминаниям.
В 1919 году уже зрелым натуралистом написано «Признание», присяга на верность призванию, двенадцать строк о труде естествоиспытателя. Нет для него большего счастья, большей награды, чем открыть в волшебном замке природы потайное окошко в мир чудес. «Пораженный, замираешь при виде частицы вечности и понимаешь: у этого смотрового глазка можно провести всю жизнь».
Вряд ли представлял себе тогда тридцатитрехлетний Фриш, что заглядывает на полвека вперед, провидит свое будущее, определяет программу жизни.
— Я думаю, это самое содержательное, наиболее плодотворное открытие, какое мне удалось сделать, — говорил впоследствии Фриш.
Между тем явление, обнаруженное на сотах стеклянного улья, было давно известно пчеловодам. Сразу заняться его исследованием Фришу не удалось, так как работы пришлось прервать: его назначили директором Зоологического института в Ростоке, а там исследовали главным образом физиологию слуха рыб.
В науке в то время господствовало убеждение, что рыбы не только немы, но и глухи. Сейчас известно, что такое мнение неверно. И если вопрос о языке рыб еще был загадкой, слух у них Фриш обнаружил довольно скоро.
И опять повторилась мюнхенская история, почти такая, как с фон Гессом. В Ростоке университетскую клинику болезней уха, горла, носа возглавлял уважаемый старый профессор-отоларинголог О. Кернер, абсолютно убежденный в том, что рыбы неспособны слышать.
Фриш методически готовился к новому спору, отрабатывая технику опытов, накапливая факты, факты, факты.
В его лаборатории появился аквариум с ослепленным сомом. Ослепить рыбу необходимо: иначе как разобрать, не влияют ли на ее поведение зрительные раздражители? Фриш и себе, и другим не разрешал без нужды терзать подопытных животных. Но на этот раз он успокаивал себя тем, что сомик по кличке «Ксаверл» полуслеп от природы, так что операция лишила его немногого. Часами лежал сомик в открытой с двух сторон стеклянной трубке на дне аквариума и дремал, а когда, проголодавшись, выплывал, его подкармливали мясом под обязательный аккомпанемент свистка. В те дни по всему институту висели объявления: «Просьба не свистеть!», «Идет опыт — свистеть воспрещается!», «Никаких свистков», «Пожалуйста, даже без музыкального свиста…»
Ксаверл быстро освоился с сигналом. Фриш вызывал рыбу свистком, а когда сом выплывал, награждал его мясной подкормкой.
Так в опытах с рыбами было вызвано явление, которое академик И. П. Павлов открыл, изучая условные рефлексы на собаках.
Теперь Фриш мог пригласить к себе Кернера, и тот (не то что фон Гесс!) приехал, хотя и полный нескрываемого недоверия. Гость направился в лабораторию, где его ждал аквариум с дремавшим сомом.
Фриш, отойдя в дальний угол комнаты, свистнул. Ксаверл вздрогнул, шевельнул плавниками и всплыл.
О. Кернер долго молчал, потом развел руками:
— Никаких сомнений быть не может. Он вышел на ваш свисток. Сдаюсь!
Это было большим праздником — переубедить такого авторитетного противника. Подобных побед в Ростокском институте было немного.
Известный английский профессор Нико Тинберген, один из создателей новой науки — она занята анализом поведения различных живых существ, — подчеркивает важность исследования слуха рыб, которые вели Фриш и его ученики.
«Одна из первых статей Фриша, — писал Тинберген, — называлась просто: „Рыба, которая приплывает на свист“. Но приучить рыбу приплывать на свист было лишь началом исследования. Фриш хотел знать, почему рыба приплывает, когда он свистит. Последовательность его рассуждения дает прекрасный образец того, как следует изучать органы чувств животных.
Что побуждает рыбу всплывать, когда раздается свист? Поскольку мы сами слышим, можно предположить, что рыба тоже слышит и, следовательно, реагирует на звук. Но ведь она может и не обладать слухом, а видеть движения человека со свистком и на них реагировать. Как узнать, что в действительности происходит? Можно, например, проделать те же движения, но не свистеть при этом. Если рыба не всплывет, ясно, что не только эти движения являются раздражителями. Можно, наоборот, свистеть не двигаясь. Можно блокировать или совсем удалить орган, который предполагается ответственным за поведение рыбы (в данном случае внутреннее ухо). Если после этого она перестанет всплывать, значит, до операции она обладала слухом.
Как только это установлено и нет сомнений, что рыба слышит, следует переходить к систематическим исследованиям возможностей органов слуха: сколь тонкие различия высоты звука способно воспринимать ухо и сколь слабым должен стать звук, прежде чем животное перестанет реагировать на него?
Любая естественная реакция животного, например стремление к пище, может быть использована, чтоб изучать поведение. Однако естественные реакции не всегда удобны в исследовательской работе. В таких случаях можно приучить животное к специфическому раздражителю, многократно применяя его одновременно с естественным. Именно это и делал Фриш, свистя каждый раз, когда давал рыбе еду…»
Фриш обнаружил местоположение органа слуха у рыб, определил значение разных частей органа слуха. Эти работы сделали его почетным членом Немецкого общества врачей по специальности ухо, горло, нос, единственным немедиком в этом медицинском обществе.
За праздником признания, как всегда, следовали долгие будни поиска, который по-прежнему требовал внимания, времени, жизни.
Впрочем, ни сомик, ни его собратья со всеми своими загадочными способностями, повадками, чувствами, в том числе и шестым чувством, с его органом равновесия, ни открытие у рыб первичных элементов химического языка — сигналов тревоги, выделяемых в водную среду поврежденной рыбьей кожей и с молниеносной быстротой разгоняющих целые стаи, — ни множество других увлекательных работ, которые манили Фриша, ни полностью оправдавшиеся опасения отца насчет ожидающей зоолога суровой нужды и невозможности сводить концы с концами в трудные для Германии двадцатые годы — ничто не могло изменить заведенного порядка: зимой — рыбы, с весны — пчелы.
Возможно, дальнейшее изучение физиологии слуха и зрения рыб, уже завоевавшее Фришу известность в научном мире, избавило бы профессора и его семью от материальных забот. Но он не мог не возвращаться летом к своим пчелам, к своим ульям, далеко не всегда полным меда.
Больше того — Фриша все серьезнее занимал именно его летний объект, он все чаще восторгался богатством урожая идей и новых планов, которые приносило изучение обитателей улья. Он работал с пчелами всюду, куда его перебрасывала судьба. И всюду к институтам, которыми он руководил, стягивалась молодежь: влюбленные в зоологию студенты, лаборанты, приват-доценты. Для каждого в записной книжке Фриша наготове был запас интересных тем. Хватило бы только сил, а в вопросах, ожидающих решения, недостатка не будет. Фриш разослал своих помощников в соседние страны — во Францию, Англию, Данию, Швецию, Швейцарию — знакомиться с работами зоологов. Они привезли много полезной информации. В Советскую Россию поехал один из самых талантливых ассистентов Фриша — молодой доктор Г. Рэш.
Он вернулся из Москвы с кучей новостей, с длинным списком советских исследователей пчел, с указанием, кто какой именно темой занят. Так Фришу стал известен целый ряд новых имен: Тюнин, Комаров, Перепелова, Губин. Перепелова анализировала смену обязанностей, выполняемых рабочей пчелой в течение жизни, Губин искал способ заставить пчел опылять красный клевер. Обе эти темы близко соприкасались с кругом явлений, волновавших Фриша.
Но тут старый Рихард Гертвиг решил уйти на покой и призвал к себе на смену в Мюнхен своего давнего ученика. Так Фриш, вступив в Мюнхенский институт, чтоб изучать здесь милую его сердцу зоологию, через пятнадцать лет вернулся в него директором.
И вновь потянулись, побежали годы: зимой с гольянами и сомами в аквариумах, летом с пчелами в поле, на лугах, на точках у наблюдательных ульев. Но теперь Карл фон Фриш уже знал, что пчелы — это то главное, к чему шла и на чем сосредоточилась вся его жизнь.
Итак — пчелы. Кто они? Что из себя представляют?
Много веков минуло после того, как Вергилий классическим гекзаметром изложил в четвертой книге «Буколики» свои наблюдения и размышления на пасеке, но «пчелиная тема» не иссякает в поэзии всех народов.
С узенькой талией, крошечным телом,
Рыльце в меду, а в жале яд, —
Сквозь ветви ив, подобно стрелам,
В поля за нектаром они летят, —
писал китайский классик XVI века У Чэн-энь.
Через три столетия А. С. Пушкин посвятил этому простому чуду семь кристальных строк:
Только что на проталинах весенних
Показались ранние цветочки,
Как из чудного царства воскового,
Из душистой келейки медовой
Вылетела первая пчелка,
Полетела по ранним цветочкам
О красной весне поразведать…
И вот пчела достигла цветка.
Движения ее здесь настолько быстры, что если вести наблюдение невооруженным глазом, разложить процесс на составляющие его звенья невозможно. Лишь с помощью скоростной фотосъемки удалось достаточно подробно рассмотреть, как пчела спрессовывает свою пыльцевую ношу и заполняет зобик нектаром.
Пчела на цветке вдвойне заслуживает внимания. Ведь она отправляется из улья сытой, заправившись кормом. Ни нектаром, ни пыльцой на цветках она не питается и потомства сама уже не кормит.
«Так вы не для себя собираете мед, пчелы!» — поражался этому еще Вергилий.
В его время не было известно, что, когда нектар, собираемый пчелой, будет превращен в мед, самой сборщицы, может, уже не будет в живых; тогда не знали, что пчела собирает корм для колонии, в которой ей недолго осталось жить, для личинок, которых не она будет выкармливать.
Пчела собирает пропитание для всей общины. И как бы много меда ни было накоплено в гнезде, пчела продолжает сносить его дальше, если только не исчез нектар в цветках, если есть свободные ячейки для складывания взятка.
Хоботок сборщицы не устает вылизывать и высасывать корм отовсюду, где он может быть найден. Но сама пчела при этом не насыщается, не ест.
Точно так же и пчелы, жадно сосущие воду, не сами пьют, не свою жажду утоляют.
И вода, и нектар, собираемый пчелой, поступают в зобик, облицованный хитином. Подобно обножке пыльцы, собираемой в корзинки, жидкий корм переносится в соты и здесь складывается как пищевой запас семьи в целом. Зобик сборщицы — это не желудок, не орган усвоения индивидуально потребляемой пищи, а только резервуар, временное хранилище общественного семейного корма и одновременно реторта для его первичной переработки.
Но в таком случае неверно считать, что ртом пчелы является хоботок.
Действительным ртом, через который идет питание пчелы, служит маленькая створчатая мышца, соединяющая зобик с пищеварительным трактом.
Хитро устроена эта мышца. Всасывающим движением она вылавливает зерна пыльцы, попавшие с нектаром в зобик, и пропускает эти зерна в среднюю кишку. Клапан может, когда нужно, пропустить в пищеварительный тракт пчелы и мед для питания насекомого. Он пропускает при этом из зобика ровно столько корма, сколько его требуется для поддержания работы, которую производит пчела. Много работает пчела — чистит улей, кормит личинок, строит соты, летает за водой или за кормом, — мышца-клапан подает больше корма. Отсиживается пчела в улье без дела — и мыщца-клапан бездействует, корма расходуется меньше.
Так анатомическое строение пчелы в совершенстве приспособлено для удовлетворения потребностей и отдельной особи, и всей семьи в целом.
Мало корма в семье — всем пчелам приходится туго; достаточно корма — все сыты; слишком много корма — объедаться им ни одна пчела не может: излишек складывается впрок.
Появившаяся на свет из ячеи, которую выстроили пчелы прежних поколений, выращенная на корме, собранном ее старшими сестрами, сборщица сносит в гнездо корм, в сущности, уже не столько для себя, сколько для младших сестер, для будущих поколений.
Семья для каждой пчелы — это ее гнездо, тепло, пища, охрана от врагов, возможность принимать участие в продолжении рода. Это сама ее жизнь. И пчела в свою очередь то же дает своей семье.
Сборщица, вылетающая из улья, заправляется кормом, чтобы иметь возможность вернуться в случае, если нектарники цветков окажутся сухими. Надо учесть и то, что летящая пчела потребляет кислорода в пятьдесят раз больше, чем пребывающая в покое. Температура летящей пчелы на десять градусов выше, чем у сидящей на месте без движения. О летящей пчеле можно сказать, что она существо теплокровное. Для затраты энергии, которая производится в полете, требуется, конечно, соответствующее количества корма. Изучение углеводного обмена у пчел показало, что пчела, вылетая из улья, берет примерно два миллиграмма меда; на километр полета она тратит около половины миллиграмма. Таким образом, взятого количества может хватить на четыре-пять километров. Обычно на более далекие расстояния пчелы и не летают.
Если пчела приносит из полета около полусотни миллиграммов нектара, то после сгущения они превратятся в улье в два-три десятка миллиграммов меда. Из этой крохотной капли надо вычесть два миллиграмма, которые пчела взяла с собой при вылете.
Значит, в чистый доход семьи от одного полета можно записать не больше чем двадцать миллиграммов меда.
Сколько же «пчеловылетов» за нектаром накопят в сотах килограмм меда?
Чтобы понять, что такое пчелы, надо представить себе кишение многоротой колонии крохотных крылатых существ. Как бы узлом сил притяжения связана в пространстве вся эта легкая и динамичная система, в которой тысячи составляющих ее особей занимают какой-то необходимый воздушный объем. Отрываясь от постоянного, «привязанного» к месту гнезда, разлетаясь по всем направлениям, в разных ярусах, сборщицы добираются до самых укромных цветущих уголков, где они находят для себя нектар и пыльцу и откуда возвращаются в гнездо, чтобы, сложив здесь свою добычу, снова растечься по невидимым воздушным артериям.
В дни обильного взятка, в пору пчелиной страды, навстречу спешащим в поле сборщицам к улью нескончаемыми очередями трассирующих пуль стягиваются возвращающиеся домой крылатые охотники за нектаром. Тонкие, пунктирные ручейки меда с утра и до сумерек струятся к узкой щели летка, за которой идет выгрузка и укладка медовых запасов.
Летная жизнь пчелы коротка, каждая минута полета обходится семье дорого; поэтому пчелы вооружены воспитанным в процессе отбора инстинктивным умением максимально использовать летное время и экономить летную энергию.
В дни взятка ни одна пчела, годная в полет, не отсиживается на сотах без дела и не теряет времени попусту при работе на цветках. В эту пору особенно заметной становится одна важнейшая черта в поведении сборщиц — их «цветочное постоянство».
Давно отмечено, что пчелы, посещая сотни видов растений, во время одного полета собирают, в отличие от большинства других насекомых, корм не на всех цветах подряд, а на цветах только одного вида. Это «цветочное постоянство» делает пчелу самым надежным и наиболее исправным опылителем для крупного сельскохозяйственного производства, с его обширными площадями однородных односортных посадок и посевов, в которых на каждом гектаре сконцентрированы тысячи и миллионы одновременно распускающихся цветков одной культуры.
Все это было в общем более или менее хорошо известно и до Фриша. А вот танцы, обнаруженные им на сотах, оставались нерасшифрованными, непонятными.
Долгое время считалось, что первым их — еще в 1888 году — зарегистрировал и довольно подробно и точно описал Эрнст Шпитцнер.
Увидеть и описать какой-нибудь факт еще не значит открыть его. И после Шпитцнера многие наблюдали эти примечательные кружения и восьмеркоподобные пробеги, совершаемые пчелами на сотах. Достопочтенный Унхох, к примеру, отметил, что танцы становятся особенно часты в пору обильного взятка, и счел их пляской радости сборщиц, воодушевленных обилием нектара в цветках. Подобное объяснение было далеко от науки.
Научное открытие рождается, когда факт осмыслен, вырисовывается как следствие одних и причина других явлений, когда правильность его трактовки подтверждена в опыте. Так получилось и с танцами пчел, которые сразу заворожили Фриша.
Аристотель и Линней попытались обнять мыслью все живое. Реомюр ограничил свое поле зрения единственным классом насекомых. Фабр избрал объектом наблюдения насекомых нескольких отрядов. С. И. Малышев сосредоточился на изучении одних только перепончатокрылых. Фриш из множества видов этого отряда остановил свой выбор на общественных пчелах, да и то не на всем круге данных об этом интереснейшем насекомом, а, отбросив прочее, занялся летной деятельностью, даже еще у́же — ориентировкой в полете.
Так совершается восхождение.
В знаменитой книге «Разговоры с Гёте» И.-П. Эккерман приводит помеченную 8 октября 1827 года запись, которую здесь стоит воспроизвести полностью:
«Мы окружены чудесами; самое лучшее в том, что кругом от нас скрыто. Возьмем хотя бы пчел. Мы видим, что они летят за медом на далекие расстояния и притом то в одном, то в другом направлении. Теперь они в течение недели летают на запад, к полю с цветущей репой. Потом, в течение такого же времени, на цветущий луг, далее еще куда-нибудь на цветущий клевер, затем опять в новом направлении, туда, где цветут липы. Но кто же говорит им: „Теперь летите туда, там есть кое-что для вас! А теперь в другое место, там есть кое-что новое!“? И кто отводит их назад, к их пасеке и к их улью? Они движутся туда и назад, как на невидимых помочах; но в чем тут секрет, этого мы не знаем…»
Вчитаемся в эту запись, открывающую во всей ее мощи проблемность видения мира, присущую подлинным гениям. Философ-естествоиспытатель присматривается к будням, к повседневности, мимо которых проходят тысячи простых смертных, и в ничем, казалось, не примечательных явлениях обнаруживает исполненные удивительных загадок кристаллы микрокосма, тему для размышления, для попытки прикоснуться к основам мироздания.
А вот — почти сто лет спустя — в одной из самых феерических своих фантазий, в волшебной повести «Бегущая по волнам», Александр Грин мельком, буквально в двух строках, касается той же темы: доктор Филатр рассказывает Гарвею о случае с натуралистом Файторном, который, сидя в саду, услышал разговор пчел.
Похоже, Александр Грин и Карл Фриш одновременно употребили один и тот же термин, одно и то же определение для разгадки тайны, привлекшей внимание Гёте. Грин упоминает подслушанный разговор пчел, Фриш в 1920 году впервые опубликовал статью о «языке» пчел, причем ставит еще это слово в кавычки, подчеркивая, таким образом, его условность.
Тем интереснее сопоставить обе попытки ответа на вопрос с третьей, которую мы находим в знаменитой книге Мориса Метерлинка «Жизнь пчел». Поэт, драматург, эссеист, автор пьес, инсценированных грез, феерий вроде бессмертной «Синей птицы», «Монны Ванны», «Жуазель», «Марии Магдалины», «Чуда святого Антония», столкнувшись с действительной тайной природы, посвящает ей в «Жизни пчел», в третьей части книги, озаглавленной «Основание обители», несколько страниц, которые необходимо хотя бы коротко пересказать, чтоб стало ясно, как близко может подходить к разгадке тайны художественная интуиция, поэтическое прозрение, чувство направления, если хотите.
Смотрите же, как описывает явление человек, стремящийся быть по возможности более точным. В выборках из VII, VIII, IX глав книги мы позволили себе только выделить некоторые отдельные слова. Итак:
«…Нам остается еще исследовать, каким образом они (пчелы. — Авт.) сообщаются друг с другом. Очевидно, они понимают одна другую, и очевидно также, что столь многочисленная республика не смогла бы существовать в молчании и умственной обособленности стольких тысяч созданий. Они, значит, должны быть способны выражать свои чувства при посредстве или звукового словаря, или же, что более вероятно, с помощью некоторого осязательного языка или магнетической интуиции, которая соответствует, быть может, чувствам или свойствам материи, нам совершенно неизвестным, — интуиции, местопребывание которой находится, может быть, в этих таинственных усиках, осязающих и понимающих тьму и состоящих у пчел-работниц, по вычислениям Чешайра, из двенадцати тысяч осязательных ворсинок и пяти тысяч обонятельных ямок… Способ, которым распространяется в улье какая-нибудь новость, добрая или дурная… показывает, что пчелы понимают друг друга не только относительно их обычных работ, но что и необыкновенное тоже находит имя и место в их языке».
Перечисляя события, которые должны иметь имя и место в языке пчел, Метерлинк в ряду наиболее важных ставит также и «открытие сокровища», то есть обнаружение богатого источника корма.
«Я не хочу украшать истину, как делали многие, писавшие о пчелах. Наблюдения подобного рода только тогда представляют некоторый интерес, когда они совершенно правдивы… Дойдя в жизни до известной полосы, начинаешь испытывать больше радости, говоря справедливые вещи, чем поразительные. Признаюсь поэтому, что помеченные на кормушке с медом пчелы часто возвращаются одни…
Нужно думать, что у них существуют те же различия характеров, как и у людей, что между ними встречаются молчаливые, болтливые. Кто-то из присутствовавших на моих опытах утверждал, что многие пчелы, очевидно, из эгоизма или тщеславия не любят открывать источник своих богатств, не хотят разделить с кем-нибудь из подруг славу труда… Вот действительно пороки, противные тому хорошему, свежему, честному духу, который свойствен дому тысячи сестер… Как бы то ни было, но часто случается также, что пчела, которой улыбнулась судьба, возвращается к меду в сопровождении двух или трех сотрудниц… По моим данным, в среднем четыре раза из десяти пчела приводила других… В общем, если вы произведете те же опыты, вы убедитесь, что если сообщение и не совершается регулярно, то оно, во всяком случае, делается часто… Вы заметите также в ваших опытах, что подруги, которые, по-видимому, повинуются условному знаку, указывающему удачу, не всегда прилетают вместе и что часто между отдельными прилетами бывает промежуток в несколько секунд… Следовательно, нужно себе поставить вопрос… как прилетают к сокровищу, открытому первой пчелой, ее подруги? Летят ли они только за первой, или они могут быть посланы ею и найти его сами, следуя ее указаниям и сделанному ею описанию местности?..» Далее следует подробное описание проведенного Метерлинком опыта, в котором он изымал при выходе из улья помеченную на кормушке пчелу, чтоб другие не могли лететь следом за нею, а мобилизованных ею пчел метил особой краской, после чего отпускал. «Очевидно, что если бы им было сделано какое-нибудь сообщение, устное или магнетическое, в котором было бы дано описание местности, способ ориентироваться и т. д., то должно бы найти на кормушке известное число этих пчел, таким образом осведомленных. Признаться, я увидел прилетевшей только одну пчелу. Следовала она указаниям, полученным в улье, или это была чистая случайность? Наблюдение было недостаточно, но обстоятельства мне не позволили его продолжить…»
В сноске к этому месту Метерлинк сообщает: «Один пчеловод из моих друзей, очень ловкий и очень искренний наблюдатель, которому я предложил эту задачу, писал мне, что, пользуясь теми же приемами, он получил четыре неопровержимых сообщения. Факт требует проверки, вопрос не решен…» «Ничего не заключая из этого несовершенного опыта, мы вынуждены допустить, что пчелы имеют между собой духовное общение, которое значительно превышает размеры простого „да“ или „нет“, или те элементарные отношения, которые определяются жестом или примером…»
Грин мог уйти из жизни, так и не узнав об опытах профессора Фриша. Метерлинк же, несомненно, успел о них прочитать через много лет после того, как было опубликовано описание его опытов, имевших целью выяснить, как общаются между собой сестры по улью. Уже при жизни Метерлинка дискуссии вокруг открытий Фриша выплеснулись за страницы специальных изданий. Открытый Фришем «язык пчелиных танцев» долго был темой карикатур в юмористических изданиях, шаржей в газетах, очерков в популярных журналах.
Читая относящуюся к вопросу информацию, Метерлинк вправе был говорить себе:
«Э, да я, оказывается, не только подошел к замку тайны, я уже и ключ вложил в скважину Осталось только повернуть ключ…»
И он был прав, ошибаясь лишь в одном: для того чтоб повернуть ключ в замочной скважине, потребовались годы, потребовались невообразимые гибкость ума и настойчивость, проницательное умение ставить перед природой вопросы и добиваться от нее ясных на них ответов.
Теперь, когда все это позади и стало известно, что в 40-й главе девятой книги «Жизни животных» Аристотеля высказана мысль о существовании в улье «рекрутирования», «мобилизации» сборщиц на посещение богатых кормом мест, начинаешь подозревать: должно быть, за минувшие две тысячи лет к замочной скважине подходил не один искатель тайны… И в самом деле: недавно английский библиотекарь, разбиравший старые архивы, обнаружил, что садовник короля Карла VI — его звали Джон Эвелин — за триста лет до наших дней записал в своем рабочем пасечном дневнике: «Кажется, будто пчелы говорят между собой при помощи разных танцевальных движений!»
Словно зарница вспыхнула на миг и погасла. Годы, десятилетия, века прошли, прежде чем подлинный смысл этих строк стал понятен. И четыре примера, приведенные в этой главе, всего лишь пунктир, намечающий линию пытливого человеческого познания природы…
В одной из историй астрономии нам встретилось очень любопытное рассуждение относительно разного рода опасностей, какими чревата чрезмерная точность данных, опережающая на некоторых этапах потребности развития данной дисциплины. «Если бы Кеплер, — говорил автор, — имел в своем распоряжении не грубые наблюдения Тихо де Браге, а современные данные о движении планет, с учетом всей сложности взаимного влияния, то никогда не смог бы он вывести свои законы эллиптического движения, будучи не в силах разобраться в сложности механизма явлений и найти в них какую-то закономерность. Когда уровень эмпирических знаний намного превосходит уровень развития теории, то это приводит к путанице из-за невозможности выделить главное в массе фактов и последовательно проанализировать явление…»
Все это очень подходит к нашему случаю, с той только разницей, что и первые «грубые наблюдения Тихо де Браге» принадлежали самому Фришу и он же смог стать Кеплером, сумев выделить главное в массе фактов, и, последовательно анализируя явление, шаг за шагом продвигался вперед, дознаваясь, «в чем тут секрет»; он разгадал чудо, которое так поразило поэта и натуралиста Гёте и на пороге раскрытия которого стоял Метерлинк, — чудо, которое задолго до всех гениально предвосхитили в своих догадках Аристотель, а позже — королевский садовник Джон Эвелин.
Опыты Фриша показали: пчелы летят за нектаром очень уверенно, как бы заранее зная дорогу; более того — к месту взятка, как правило, пчел никогда не прилетает больше, чем их здесь требуется.
В одном из опытов в местности, лишенной медоносов, на некотором расстоянии от улья было поставлено в сосудах с водой десять цветков павии (заманихи).
Пять пчел, прилетевших на эти цветки, были помечены краской. Прошло некоторое время, а на цветках все еще работали те же пять пчел. На следующий день на тех же цветках были зарегистрированы эти же пчелы, из которых четыре собирали нектар, а пятая — пыльцу.
Над цветками в сосудах пролетали и другие пчелы, но они почему-то не опускались на них.
Но вот число цветков в сосудах удвоено, и количество пчел, прилетающих для работы, сразу выросло до одиннадцати, причем пыльцу собирали уже две. На этом количестве число посетительниц павии снова остановилось.
И снова над цветками в сосудах летали другие пчелы, не обращавшие внимания на букет.
Впору было подумать, что какой-то опытный диспетчер следит за работой пчел и выдает им путевки на вылет, сообразуясь с объемом работы, предстоящей в том или другом месте.
Но как же все-таки уточняется место для сбора пищи, как регулируется число пчел, вылетающих за нектаром и пыльцой?
Пчеловоды давно догадывались, что в семье имеются специальные разведчицы. Какая-то часть летных пчел колонии систематически занята проверкой состояния цветков, запасов нектара в них.
Что это за пчелы?
На вопрос ответили простенькие исследования, проведенные одним из авторов этой повести.
Работая на пасеке, он заметил, что при вечерних и ночных осмотрах часть пчел очень быстро реагирует на свет фонаря, подносимого к стеклянной стенке улья. В то время как пчелиное население освещенного улейка по-прежнему копошится на соте, ничего не замечая, некоторые пчелы (их в общем совсем не много) стремительно сбегаются, стягиваются на свет и, если перемещать фонарь, покорно следуют за ним, будто за магнитом.
Этих светолюбивых пчел выманивали с помощью фонаря в стеклянный коридорчик перед ульем и здесь, пометив, отпускали с миром. С утра, когда началось наблюдение за движением у летка, среди первых пчел, вылетевших из улья, были зарегистрированы именно меченые.
Можно было считать доказанным, что у разведчиц особая тяга к свету.
Ладно. Разведчицы, которые уходят в полет раньше других, могут, допустим, первыми открыть новый источник корма. Но ведь одни разведчицы семью не прокормят!
Фриш начал с того, что в двадцати пяти метрах к северу от улья выставил кормушку с мятным сиропом и подождал, пока прилетит первая пчела. Пометил ее белой точкой. После того как первая сборщица вернулась в свой улей, количество пчел, прилетающих за сиропом, сразу возросло. На спинку каждой сборщицы, пока они пили сироп, по-прежнему наносили метки. Пометив пятидесятую пчелу, на таком же расстоянии (в двадцати пяти метрах), но уже к югу, к востоку и западу от улья, расставили еще по одной кормушке с сиропом столь же сладким, какой налит в северную, но лишенным какого бы то ни было запаха.
Что произошло далее? Ничто не изменилось, пчелы — и меченые и немеченые — по-прежнему прилетали, как правило, только к первой, душистой кормушке. Теперь тот же опыт был повторен сызнова, но в новые три кормушки, выставленные к югу, востоку и западу от улья, налит сироп с мятным запахом, то есть совершенно такой же, какой был налит в северную кормушку.
На этот раз кое-что в поведении пчел изменилось. Правда, к северной кормушке по-прежнему прилетали меченые пчелы и немеченые новички. Но теперь и на каждой из трех остальных кормушек тоже появились пчелы, причем в основном немеченые, и прилетало их на каждую кормушку примерно столько же, сколько и на северную.
Вывод из обоих опытов был ясен: во-первых, стало очевидно, что запах корма действительно каким-то образом сообщается вербуемым для вылета сборщицам; во-вторых, стало очевидно и то, что пчела, прилетавшая в улей с душистой кормушки, мобилизовала новых пчел на поиск корма, пахнущего мятой, но направление, в котором следует искать корм, не сообщила.
Повторим, что в обоих описанных опытах все кормушки стояли на одинаковом расстоянии и недалеко от улья. Может быть, это обстоятельство имело какое-нибудь особое значение? Может быть, ничего подобного описанному не произошло, если бы кормушки находились на разных расстояниях и подальше от пчелиного гнезда?
Чтобы это выяснить, Фриш предпринял новую серию опытов. В семистах пятидесяти метрах от улья выставляются плошки с душистым, на этот раз гвоздичным сиропом. Десятка два пчел, первыми добравшиеся до кормушки, помечены. Вскоре они вернулись к себе в улей, и вслед за тем к месту кормления стали прилетать новые сборщицы. На них не было никаких меток, и их нетрудно было отличить от старых посетителей кормушки. Всех таких немеченых пчел аккуратно снимали с кормушки и сажали в клетку. Беспрепятственно посещать кормушку, выбирать сироп, возвращаться в гнездо могли только меченые пчелы. (Если б этого не делать, на кормушки прилетало бы так много пчел, что их бы и не сосчитать.)
Некоторое время спустя кормушку убрали и в том же направлении, но на разных расстояниях от улья разложили с десяток надушенных гвоздичным маслом приманок. У всех приманок дежурили ассистенты и лаборанты, подсчитывавшие число прилетающих пчел. За полтора часа, покуда шли наблюдения, на приманке в семидесяти пяти метрах от улья появились всего четыре пчелы, в двухстах метрах — ни одной, в четырехстах — пять, но в семистах — уже семнадцать, а на приманке в восьмистах метрах даже триста пчел, далее — на приманке за тысячу метров — уже лишь двенадцать, а на еще дальше расположенные кормушки за время наблюдения прилетало уже совсем мало пчел.
Короче — к приманкам, стоявшим на наиболее «верном» расстоянии от улья, прилетело наибольшее число сборщиц. Поскольку из их числа только двадцать меченых прилетали к данному месту в прошлом, не оставалось сомнения, что расстояние стало каким-то образом известно новичкам.
Но как же все-таки смогли они узнать о нем?
Стеклянные стенки однорамочного улья и нумерация пчел много лет назад помогли выяснить, как ведут себя посланцы улья по возвращении из удачного полета.
Вернувшаяся с богатой добычей пчела в заметно возбужденном состоянии вбегает через леток в улей, поднимается вверх по сотам и останавливается здесь в гуще других пчел. У ее рта появляются капельки нектара, отрыгиваемого из зобика. Этот нектар немедленно всасывается хоботками подошедших пчел-приемщиц, которые уносят его для укладки в ячейки, пока новая капля передается другим приемщицам. После этого прилетевшая пчела начинает кружиться на соте, описывая то вправо, то влево небольшие круги.
Эти ее характерные движения и были названы танцем.
Несколько секунд, иногда около минуты длится бурное движение танцовщицы, которая сзывает некоторых пчел и увлекает их за собой. Все это летные пчелы, ничем пока не занятые. Они вприпрыжку спешат за танцующей, вытягивая усики, дотрагиваясь ими до танцовщицы, но повторяя ее движения.
Затем танцовщица перебегает на новое место на сотах и здесь, уже среди других пчел, быстрыми прыгающими шажками повторяет свой танец. После этого она снова улетает к медоносу, о котором улей теперь оповещен и на поиски которого уже вылетели первые завербованные танцем сборщицы.
Вернувшись со взятком, они в свою очередь тоже могут стать вербовщицами новых летных пчел.
Так обстоит дело, когда пчела взяла богатую нектарную или пыльцевую добычу невдалеке от улья — не дальше ста метров.
«А как поведут себя пчелы, обнаружившие запас корма метров за полтораста или еще дальше от улья?» — спросил себя Фриш.
Оказалось, что они таким же порядком входят через леток, так же отдают собранный нектар приемщицам и после этого также приступают к танцу. На этот раз, однако, танец заметно отличается от того, о котором рассказано выше.
Если при ближнем взятке пчела совершает маленькие — радиусом не больше одной ячейки — круги, описывая на сотах нечто вроде буквы «о», то фигуры танца дальнего взятка складываются в некое подобие восьмерки, причем радиус каждого полукруга увеличивается до двух-трех ячеек.
Проделывая эту сложную фигуру (Фриш, первым проанализировавший замеченный еще Джоном Эвелином танец, описал его так: полукруг налево, прямая, полукруг направо, прямая, опять полукруг налево и т. д. ), танцовщица во время одного из пробегов по прямой совершает брюшком быстрое виляющее движение, за которое весь танец был назван виляющим или восьмерочным, в отличие от первого, именуемого круговым.
Первые нечетко проводившиеся опыты давали, казалось, основание считать, что виляющий танец сообщает о взятке пыльцы, тогда как круговой служит сигналом о находке нектара. Но уже вскоре выяснилось, что это не так: фигуры обоих танцев одинаково могут говорить и о взятке пыльцы, и о взятке нектара.
Позднее обнаружилось, что разные породы пчел танцуют по-разному, что существуют разные «диалекты» пчелиного языка танцев. Одной из первых была открыта «серповидная» разновидность восьмерочного танца, менее пока исследованная.
Пчелы, прилетающие в улей с богатой ношей, танцуют на сотах. Этот пчелиный танец, представляющий очень своеобразную форму отражения внешних условий, можно ежедневно наблюдать в улье. Но можно ли установить его объективное значение?
Разумеется, нетрудно приписать определенный смысл какому-нибудь движению усика или повороту тела. Но совсем не просто проверить, не игра ли это воображения и не самообман ли фантазера, убедившего себя, что он понимает природу.
Однако благодаря замечательным успехам в других областях биологии расшифровка «языка» движений в пчелином танце на сотах оказалась все же делом осуществимым. Но произошло это уже после первого путешествия Карла Фриша за океан.
Поездкой в Америку Фриш был обязан своему знакомству с «последним великим классиком современной биологии» — знаменитым Теодором Бовери, вернее, с его вдовой. В 1913 году Бовери возглавил новый берлинский институт биологии, вошедший в историю этой науки как «Институт императора Вильгельма». Едва приступив к работе, Бовери пригласил совсем молодого еще Фриша стать руководителем одного из отделов института. Пока шла переписка, Бовери заболел, болезнь оказалась роковой, и Фриш в Берлин не переехал. Но дружба, связавшая его с семьей умершего, не оборвалась. Вдова Бовери, урожденная Марчелла О'Гради, американка по происхождению, до Берлина работала в Вюрцбургском институте зоологии. Здесь они с Бовери и познакомились. После кончины мужа она вернулась в Штаты, заняла кафедру биологии в колледже Нью-Хевен и отсюда уже в двадцатых годах частенько наезжала в Германию навестить дочь Маргарет и обязательно бывала в Мюнхене у Фришей.
Именно Марчелле Бовери и обязан Фриш тем, что ряд американских университетов пригласил его через Рокфеллеровский международный фонд содействия просвещению прочитать серию лекций.
Фриш поначалу колебался, опасаясь, что недостаточно владеет английским, из-за чего ему трудно будет участвовать в обсуждениях. Но мисс О'Гради уверяла: все образуется!
Кроме того, обдумывался проект реорганизации института, и хотелось узнать, как работают зоологические учреждения за океаном. О них рассказывали столько, что пора было и самому посмотреть. И почему же не поехать, раз пришло приглашение с программой заманчивых визитов в университеты и колледжи?
Фриш отправился за океан.
Он сознательно взял билет на небольшое тихоходное судно «Йорк» и на второй же день после отплытия засел в каюте, готовя тексты докладов. Морская болезнь не коснулась его, и во время коротких прогулок по палубе профессор любовался бурным океаном, чайками и альбатросами.
Капитан «Йорка», прослышав, что среди пассажиров известный исследователь рыб, пригласил его на свой мостик и, протянув бинокль, указал направление:
— На горизонте киты. Хоть и не рыбы, но, наверное, вам любопытно…
Увы, Фриш не увидел ничего, кроме серо-зеленой мути…
Дня через два погода выровнялась, и профессор долго бродил по палубе, обдумывая на английском языке очередной раздел подготовляемой лекции. Во время прогулки он познакомился с пожилым американским немцем.
— Вы будете читать лекции, конечно, на немецком? — полюбопытствовал тот, зная, с кем заговорил.
Ответ удивил его, и он только пролепетал:
— Боюсь, большого успеха вы в таком случае не добьетесь…
«Признаюсь, мрачное пророчество я воспринял не слишком трагически, — рассказывал потом Фриш. — Оратор я всегда был неважный…»
Однако Фриш скромничает: с первых лет преподавательской работы он был превосходным лектором.
И вот встреча с Нью-Йорком, сначала с моря. Небоскребы по-немецки называются точнее — туческребы. И действительно, с палубы видны вершины зданий, вздымающихся над низко бегущими тучами.
Позднее Фриш бросил взгляд на каменные громады с крыши Национального музея естественной истории (Фриш поднялся сюда, когда уже стемнело и вокруг зажглись мириады огней), обо всем этом он напишет совсем коротко:
«Фотографии не дают даже приблизительного представления о том, что открывается отсюда взору».
После короткого отдыха прочитаны первые лекции в колледже Нью-Хевен, затем начались переезды из университета в университет.
Лекции были посвящены трем темам: органы слуха у рыб, цветовое зрение рыб, средства общения у пчел. Поначалу докладчику приходилось трудновато: он не привык читать с листа, и это было для него существенной помехой. Потом скованность прошла, лектор отрывался от текста, импровизировал, излагая свои мысли.
Список университетов, в которых читались лекции, выглядит внушительно: Гарвардский в Кембридже, Колумбийский в Нью-Йорке, Корнельский в Итаке, Анн Арбор в Чикаго, Медисон в Висконсине. Фриш немало подивился, услышав, что респектабельный университетский городок Медисона расположен на месте, где сто лет назад была непроходимая чаща и всего семьдесят лет назад свистели пули и стрелы, шли сражения с индейцами. Скупая справка, но сколько неожиданных чувств рождает у европейца, человека с континента, где университеты празднуют трехсотлетние, четырехсотлетние юбилеи. Подумать: маленьких ребятишек, теперешних дедов и бабок студентов, заполняющих светлые залы и лаборатории, родители еще прятали на время сражений в погребах!..
Но почти то же мог бы узнать Фриш и о других университетах, где он побывал, — Айова, Миннеаполис. Отсюда он переехал на юг в Блумингтон, что в переводе значит «Город цветов», затем Огайо, Кливленд, Филадельфия, Принстон… Здесь до гостя дошла давно ожидаемая весть. Ее привез не раз бывавший в институте у Фриша профессор Траубридж из Нью-Йорка: наконец-то Рокфеллеровский фонд выделил средства для Мюнхенского зоологического института.
Директор был счастлив. Столько лет после войны они задыхались в тесноте, страдали от отсутствия приборов, нехватки оборудования. Теперь все будет иначе.
Окрыленный Фриш прибыл в Вашингтон и на годичном собрании Академии наук прочитал еще один доклад о слуховых органах рыб.
В полном отчете о поездке, перечислив самые прославленные центры науки и Академию, Фриш добавил: «Кроме того, посетил с чтением докладов и менее известные университеты…»
В одном из них познакомили с восьмидесятилетним профессором зоологии, Фришу шел тогда сорок четвертый год, и, наблюдая, как оживленно беседует старший коллега со студентами, он подумал: «Завидная старость!»
Само собой, в каждом новом городе выкраивалось время для экскурсий и ознакомления с местными достопримечательностями — там пещеры, здесь — ботанический сад.
Осмотр множества лабораторий тоже обогатил Фриша массой полезной информации и впечатлений.
Возвращаясь в конце апреля домой на быстроходном фешенебельном «Бремене» и подводя итоги поездки, Фриш уже предвкушал близящиеся заботы строителя и руководителя великолепно оснащенного института.
— Какое самое яркое впечатление вы с собой увозите? — спросил его случайный сосед по обеденному столу. — Одно, несравненное?
Фриш помедлил.
— Могу назвать два. Конечно, явления несопоставимы. Но все же. Ниагарский водопад и — чикагские бойни. Ведь я зоолог. Предприятие, к одному концу которого подходят железнодорожные вагоны с живым скотом, а с другого отбывают составы, груженные мясными консервами, не может не потрясти.
Через день, прогуливаясь по палубе, Фриш остановился у почтового киоска, разглядывая свежий плакат, оповещающий пассажиров: завтра в 12.00 заканчивается прием писем в Европу. Они будут доставлены адресатам за 36 часов до приезда отправителей. На плакате — пароход «Бремен» и летящий впереди аэроплан.
Катапультирующий самолетик, забрав всю почту и посылки, примерно с полдороги поднимался в воздух, обгоняя судно.
Купив карточку с портретом своего лайнера и написав жене несколько строк, Фриш подумал снова: «Учимся и мы прессовать время…»
— А ковбоев видели в работе? — спросил за ужином сосед, с которым в прошлый раз говорили о чикагских бойнях.
— Не довелось, — признался Фриш. — В резервациях индейцев Онондага был, но ничего похожего на то, что читал у Фенимора Купера. Ни единого вигвама. Остатки племени живут в полуразрушенных деревянных бараках, и перед каждым вместо степных скакунов — остовы старых-престарых автомашин: мотор и седло на четырех колесах. Самое удивительное, что на этих колымагах ездят. Да, не слишком ласково обошлись белые со своими краснокожими братьями. Но что было — прошло. Зато сколько любезности, благожелательности, гостеприимства сейчас! И в отношениях между собой американцы выдержанны и вежливы куда больше, чем европейцы. За все время в Штатах я не слышал грубого слова, произнесенного американцем…
Собеседник взглянул с любопытством и, помолчав, заметил:
— Похоже, профессор, вы не учитываете, что ездили не по Соединенным Штатам, а по университетам. Вы, можно сказать, глотнули воздуха на академическом Олимпе страны. А побывали бы среди ковбоев — там и климат другой. Но раз вы не знакомились с ковбоями, то и о родео не слыхали…
— Нет, — покачал головой Фриш, чем воодушевил собеседника.
— А между прочим для зоолога поучительный спорт, хотя натуралистов и среди его чемпионов и среди болельщиков немного, — продолжал сосед.
— Так расскажите, — взмолился Фриш.
— Это во многих западных штатах весьма популярное зрелище. Вариант испанской корриды. Более гуманный в отношении животных, но для тех, кто выполняет роль тореадора, не менее опасный. Вообразите: громадный бык, как у нас в Штатах говорят, круторогая тонна бешеной ярости на четырех кованных бетоном копытах! А человек должен изловчиться, вскочить на чудовище и хотя бы восемь секунд не давать сбросить себя на землю. Ажиотаж на этих представлениях не меньший, чем в Англии на дерби или на футбольных матчах. Чемпионы родео настоящие знаменитости, под стать кинозвездам… Но особенно интересно познакомиться даже не с чемпионами, а с клоунами родео. Вот кто разбирается в психологии быков лучше, чем ваш собрат по ученой части и ковбой! В помятом котелке, пестрой куртке, мешковатых штанах — одна штанина желтая, другая синяя — да еще в старых, стоптанных ботинках длиной чуть не в полметра, клоун спотыкается, падает, веселит зрителей, но не мешает наблюдать главное действие — между осатанелым быком и сверхловким чемпионом. За секунды, пока тот ухитряется держаться на быке, свист и крики зрителей накаляют обстановку до предела. Наконец бык скинул ненавистную ношу, и чемпиону надо без промедления скрыться, не попасть на рога или под копыта… Тут и выдвигается на первый план клоун. Не забывая смешить публику, он вступает в прямую игру с быком, помогает побежденному победителю покинуть с достоинством поле боя и понемногу заманивает за собой разъяренное животное, уводя туда, где за ним сомкнутся решетчатые ворота. Как только арена освобождена, с другого конца выбегают новый бык и новый претендент на рекорд, а клоун, ковыляя в своих нелепых башмаках, возвращается, чтоб начать все сначала, потом еще и еще. Редко какой игрок появляется на арене больше двух-трех раз, пробует силы на двух-трех быках. Клоун, забавляя зрителей, работает с двумя-тремя десятками быков! Он понимает их нрав и характер, знает их повадки и маневры.
Вы правильно оценили чикагские бойни. В этом комбинате свинью, как у нас говорят, от пятачка до хвоста используют, только последний визг не обращается в продукцию. Сколько здесь спрессовано техники и науки! А у клоунов родео?
— Понимаю, — живо согласился Фриш. — Однажды господин Штош из цирка Саррасани прочитал для наших студентов лекцию о жизни зверей и птиц в неволе, о дрессировке животных. Это было интересно. Помню, он рассказывал, как слона приучали становиться на голову. Номер давался нелегко. «Как же я обрадовался, — признался Штош, — подсмотрев, что в клетке, куда слона уводили на отдых, он сам повторяет упражнения, хотя не видит тех, кто его поощряет за усердие… Важно работать с животными так, чтоб им это было приятно, тогда дело идет успешнее. Они сами помогают нам». Я догадывался об этом, когда дрессировали рыб. Рассказ Штоша подкрепил мои мысли.
— О том и речь, — перебил Фриша собеседник. — Явная несправедливость, что клоуны родео знамениты меньше чемпионов. Мой приятель близко знаком с двумя и наслушался рассказов, в какие переплеты приходится попадать на арене и как понимание быка выручает их. Однажды он не утерпел, спросил: «Зачем же вы избрали такую опасную профессию?» И знаете, что услышал в ответ? Один улыбнулся, а второй повторил старую шутку: «Девяносто пять процентов людей умирают в постели, но это никому не мешает каждый вечер спокойно укладываться спать…»
Посмеялись, пожелали друг другу доброй ночи и разошлись. Засыпая, Фриш думал не о клоунах, не о слонах, а все о том же — как разместить лаборатории в новом институте и где будут стеклянные ульи.
Мог ли он тогда представить, что его самого ожидает судьба чемпиона родео? Правда, он удержался на спине быка подольше. Но не пройдет и пятнадцати лет, как тяжелые бомбы, сброшенные с американского самолета, разрушат здание, построенное и оснащенное на американские же средства, а другая бомба сметет в Мюнхене его собственный дом, куда он сейчас так спешит.
Едва переступив родной порог и узнав, что все благополучно, Фриш осведомился, пришла ли открытка с «Бремена». Да, они ее получили. Фриш был доволен: следовательно, скорость не рекламный трюк, и марка потрачена не зря.
До поздней ночи слушали рассказ главы семейства. Старшим дочерям — Иоганне пошел двенадцатый, а Марии десятый год — ради праздника разрешили посидеть подольше. Шестилетняя Лени, в семейном кругу Фришей обычно называвшаяся «снова девчонка», давно спала. Прозвище было дано не случайно. Мать Карла была единственной сестрой четырех братьев и вырастила столько же сыновей. Но первыми детьми Карла были девочки, и, как передают, когда акушерка из клиники принимала третьего ребенка у Маргарет, она в сердцах воскликнула:
— Снова девчонка!
И только шесть лет спустя, принимая Отто, удовлетворенно заметила:
— Наконец-то парень…
К нему и поднималась неоднократно в течение этого вечера Маргарет, прося мужа:
— Подожди меня, я сейчас вернусь…
Отто шел тогда пятый месяц.
Когда Иоганну и Марию отправили спать, Фриш робко посмотрел на жену и с отчаянной серьезностью проговорил:
— А теперь я должен перед тобой покаяться…
Оказывается, многоуважаемый господин профессор не выдержал характера и напился в Штатах, правда, один только раз, но зато как!
— Ведь у них сухой закон! — всплеснула руками Маргарет.
Причина оказалась в том, что американские бутлегеры производят совершенно сногсшибательный спирт, а в ресторанах сбивают умопомрачительные коктейли. К тому же профессора застигли врасплох — натощак. Только по выражению лица официанта он догадался, что аккуратно накладывает рыбу мимо тарелки на скатерть! Хорошо за столом были свои…
— Все равно, Карл, если ты не шутишь, я ни за что больше не отпущу тебя одного, — пригрозила Маргарет.
Теперь на пасеке, где Фриш продолжал свои исследования, в десяти метрах от улья была поставлена кормушка со сладким сиропом. Под кормушкой лежала пластинка, надушенная лавандой, благодаря чему место взятка связывалось для пчел с определенным запахом.
Пока десять пчел, принесенные из улья на кормушку, заправлялись здесь сиропом, их пометили цветными номерами. Насосавшись сиропа, они улетели в свой улей, и наблюдатели видели, как они танцуют на сотах за стеклянной стенкой.
Пчел, мобилизованных мечеными сборщицами, задерживали на кормушке и убирали в клетку (мы знаем уже, для чего это делается). Регулярные рейсы беспрепятственно продолжали только пчелы первого, меченого десятка.
Затем, через сорок пять минут, кормушки убрали и одновременно спрятали в густой траве две надушенные лавандой пластинки. Одну положили невдалеке, но несколько в стороне от места, где стояла недавно кормушка, а вторую отнесли за полтораста метров в противоположном направлении.
На первую пластинку сборщицы, завербованные пчелами первого десятка, начали прилетать уже через четыре минуты, и за сорок пять минут их здесь побывало триста сорок, тогда как к другой пластинке пчелы добрались только через десять минут, и набралось их здесь за этот же срок всего восемь штук.
Сходные опыты повторяли несколько раз, и они неизменно давали те же результаты: ближние приманки пчелы находили скорее и легче. Но не потому ли и находили их пчелы, что приманки размещены близко от улья?
Фриш решительно изменил всю схему опытов.
Кормушка с пчелами, пьющими сладкий сироп, была поставлена на душистую подкладку теперь в трехстах метрах от улья. Одиннадцать меченых пчел наладили регулярную связь между кормушкой и ульем. Тогда кормушку убрали и одновременно положили в траве две надушенные пластинки: одну — в трехстах метрах от улья и в стороне от места, где только что проводилась подкормка, а вторую — вблизи от улья. На этот раз вблизи от улья собралось меньше двух десятков завербованных пчел, а на дальнюю приманку — за триста метров — свыше шестидесяти.
Из этих опытов можно было сделать только один вывод: сборщицы действительно информируют остальных пчел о местонахождении приманки.
В чем же особенность такого сигнала?
Это нельзя было выяснить, не заглянув в улей еще раз.
Две партии пчел из одной и той же семьи помечались на двух кормушках двумя красками: на кормушке, установленной в десятке метров от улья, — синей меткой, в трехстах метрах от того же улья — красной.
Фриш с помощником сидели с двух сторон односотового стеклянного улья и выжидали.
Не много было у них шансов надеяться на то, что простым глазом удастся обнаружить разницу в поведении синих и красных пчел. Но прежде чем думать о том, как вести исследование дальше, если разница не будет обнаружена на глаз, надлежало проверить: не оправдается ли надежда, которая подсказала им схему описываемого опыта?
Она действительно оправдалась.
Первым прилетели в улей две пчелы с синими метками. Они стали кружиться на сотах, описывая маленькие простые круги. Следом появились красные. Они отдали приемщицам принесенный сироп и начали выписывать восьмерки.
Все это видели потом десятки людей сотни раз. Сомнений в точности ответа не было. Изменения концентрации сиропа не влияли на фигуры танца. Ближние — кружились, дальние — виляли, рисуя восьмерки.
Была сделана еще одна проверка, сироп в кормушках заменили пыльцой. И все равно синие кружились, а красные, прилетевшие издалека с корзинками обножки, выписывали восьмерки.
В следующей серии проверок «синюю» кормушку с сиропом стали отдалять от улья, «красную» начали приближать. И каждую новую позицию кормушек в поле оказалось возможным проследить по изменениям фигуры и движений танца меченых сборщиц в улье. Танец «синих» стал постепенно переходить в восьмерку с ровным бегом в полукружиях и вилянием брюшка в прямых. Танец «красных» стал все больше приближаться по форме к простому кружению. После того как кормушки окончательно обменялись местами, сборщицы тоже изменили танец: теперь все «синие» виляли в восьмерках, а все «красные» кружились в спиральном «о».
Однако из этих наблюдений у стеклянного улья не ясно еще было, как совершается процесс, который И. П. Павлов называл переходом с передаточного провода на приемный.
Видно было только, как пчелы, возбужденные кружениями и виляниями танцовщицы, вприпрыжку спешили за ней, повторяя ее движения, вытягивая усики, но не ощупывая ими танцующую. И ничто не говорило пока о том, как прочитывают пчелы указания, сообщаемые им на немом «языке» движений. Хотя многое и сейчас не разгадано, известно, однако, что танец — это сигнал, информация, насыщенная очень содержательными подробностями. И ритм, и количество поворотов, и быстрота бега пчелы во время танца имеют определенное значение, определенный, можно сказать, смысл. Так, чем дольше полет, в который вызывает пчел танцовщица, тем быстрее и чаще производит она во время танца виляние брюшком. При вызове в стометровый полет танцующая пчела при каждом пробеге делает не больше двух-трех виляний, при вызове в полет на двести метров — четыре, на триста — пять-шесть, на семьсот — уже десять-одиннадцать.
Таким образом, глядя на танцующую пчелу, можно довольно точно определить, с какого расстояния она принесла свой взяток. Но если бы информация ограничивалась одним только сообщением расстояния, справкой о том, как далеко находится корм, за которым надлежит отправиться, завербованным пчелам пришлось бы, покинув улей, летать по всем направлениям в поисках нужного места. И цели достигали бы очень немногие.
Здесь исследования вступили в область открытий, которые показали, до чего многообразны направления, в каких идет в природе развитие от низшего к высшему, от простого к сложному. Еще недавно взаимная анатомическая приспособленность, обоюдная пригнанность устройства тела насекомых и цветков, которые ими посещаются, считалась наиболее показательным образцом гармонической слаженности, отшлифованной тысячелетиями действия законов естественного отбора. Но танец пчел поставил вопрос уже не о «приспособленности», а о возникновении сложной и точной системы коммуникаций в улье.
Подсчеты пчел, прилетающих на разные пластинки, каждый раз подтверждали, что множество пчел ищет добычу не где попало, а именно вблизи от места, где прежде брали корм другие сборщицы той же семьи. Это означало, что новички вылетают из улья за взятком не наобум, а по совершенно определенному направлению. И это не какая-нибудь «душистая дорога», оставленная в воздухе первыми разведчиками: направление полетов, подобно расстоянию, точно так же заключено в фигурах танца пчелы-вербовщицы.
Три точки — положение солнца на небе, место, где стоит улей, и место, где находится добыча, — намечают собой вершины воздушного треугольника, в котором две точки — леток улья и место взятка — являются постоянными, а третья — переменной. Угол, образованный двумя прямыми: первой, соединяющей обе неподвижные вершины треугольника (леток и место взятка), и второй, соединяющей одну неподвижную (леток улья) с подвижной (положение солнца на небосводе), оказывается главным ключом в сигнале. Величина этого угла — его назвали солнечным — и определяется с одной стороны прямой, соединяющей полукруги, описываемые пчелой в восьмеричном или серповидном танце, и с другой — вертикалью, направлением силы тяжести на отвесно висящем соте.
Фриш и его помощники давно обратили внимание, что виляющий танец восьмерки совершается не всегда одинаково. Похожая на два «о», поставленных рядом, восьмерка в танце может выписываться разными способами: движение по прямой, соединяющей полукружия, может производиться вверх головой, и в этом случае правое полукружие описывается по ходу, а левое — против хода часовой стрелки; или вниз головой, и в таком случае левое полукружие описывается по ходу часовой стрелки, а правое — против хода или, наконец, по горизонтали.
Позиции танца менялись в течение дня соответственно изменению угла солнца, причем — по часовой стрелке.
Все это происходило настолько четко, что оказалось возможным заранее математическим путем определять на разные часы дня форму танца пчел, летающих с кормушек, установленных в определенном месте. Пчелы выписывали на сотах под гравированным стеклом фигуры, которые представляли настоящий солнечный азимут для сборщиц.
Это тригонометрическое определение адреса, автоматически воспринимаемое в танце мобилизованными пчелами, служит им штурманским руководством в полете. Поэтому-то пчелы могут летать за кормом без всяких провожатых и сами по солнечному компасу находить нужное место.
Уже знакомый нам биолог, профессор Реми Шовен впоследствии рассказал, как ученый мир встретил сообщение об опытах, описываемых здесь. Они не привлекли научного внимания, признает профессор Шовен, и объясняет почему: «Чтобы быть услышанными мужами науки, требуется много времени, особенно если речь идет о необычных явлениях». Шовен пишет далее, что «биологи, никогда в жизни не изучавшие пчел, не постеснялись говорить о „нелепых бреднях“». Профессор Торпе из Кембриджа, зная, что все положения, связанные с сигнальным значением танцев пчел, «яростно» опровергаются, решил поглубже разобраться в вопросе и сам выехал на место работы. Исследовательское оборудование оказалось чрезвычайно простым: ульи с пчелами, за которыми велось наблюдение, шаблоны для измерения углов, образуемых некоторыми фигурами танца пчел… В саду вокруг пасеки были расставлены плошки с медом, но Торпе не знал, ни на каком расстоянии они находятся, ни в каком направлении к ним идти; ему было только показано, как следует читать эти указания в танцах пчел. Оставшись один с пчелами подопытного улья, которые танцевали с настоящим неистовством, Торпе взял угломер и принялся разбирать фигуры танцев в соответствии с полученными инструкциями. «Каков же был мой восторг, — признался он, — когда я нашел все плошки, следуя только указаниям, даваемым в танцах пчел».
Полезно сообщить, что некоторые пчелы-разведчицы, вернувшись в улей, танцуют иногда по нескольку часов подряд, причем фигуры танца меняются соответственно движению солнца. Танец нередко прерывается на ночь, а когда утром возобновляется, то угол пробега (сигнал, связанный с положением солнца) точно отражает его. Фигуры танца отображают положение солнца и в пасмурную погоду, когда небо закрыто облаками. В этих случаях сигнальными вехами для пчел служит воспринимаемая фасетчатыми глазами степень поляризации солнечного света.
Впрочем, далеко не всякая пчела, прилетевшая со взятком, танцует в улье. Сборщица танцует, когда взяток достаточно богат. Чем обильнее источник корма, тем дольше, тем усерднее танцует она, тем больше пчел выводит в полет.
Однако если посадить пчелу на пропускную бумагу, которая с помощью шприца редко и скупо смачивается снизу сиропом, так, что корм достается пчеле с трудом, то она, вернувшись в улей и сдав добычу приемщицам, танцевать и звать за собой других не станет, хотя сама и может отправиться на старое место.
Больше того — опытами, законченными позже, доказано, что при встречном ветре танец совершается так, будто бы место взятка находится дальше, а при попутном так, будто лежит ближе.
Новые, проведенные в горной местности опыты показали, что, когда сборщице предстоит подниматься вверх, то есть лететь в гору, танец производится медленнее, как если бы место взятка находилось дальше. В обратном случае, когда сборщице надо спускаться вниз, танец оказывается более быстрым, будто путь короче.
Но, пожалуй, всего неожиданнее результаты опытов, показавших, что поведение сборщиц в танце связано с состоянием кормовых запасов семьи.
Если в сотах мало нектара или перги, пчелы усердно танцуют, вызывая сборщиц и на скупые источники взятка, а если корма вдоволь, оповещение о скудных находках прекращается.
Спустя несколько лет помощник Фриша доктор Мартин Линдауер, используя методы учителя, доказал, что и пчелы-разведчицы, которых посылает для подыскания нового гнезда рой, готовящийся отделиться от семьи, с помощью танца «докладывают», где именно нашли они подходящее место.
Интересно, что никакие перемены положения стеклянного улья и даже перевод сотов из вертикального положения в горизонтальное не мешали пчелам решать задачу с прежней точностью. При всех позициях направление танца соответственно и правильно менялось. И только на нижней поверхности горизонтально лежащего сота, когда пчел заставляли танцевать спиной вниз, они сбивались, путались и терялись.
Теперь можно было заняться подведением итогов всей серии опытов.
Если добыча находится совсем близко от улья, более или менее точное местонахождение источника взятка не успевает зафиксироваться в полете пчелы-сборщицы. Тогда сигнал сводится к информации о самом наличии взятка и имеет форму кругового танца.
Направление полета к месту добычи сообщается разведчицей лишь при дальнем взятке, больше чем за сто метров. Это направление пчелы узнают из виляющего танца, ритм и рисунок которого меняются в зависимости от условий.
Так благодаря последовательному приложению в исследованиях павловского метода изучения рефлексов был открыт надежный ключ к расшифровке пчелиной сигнализации. В ней наряду с немым «языком танцев» удалось обнаружить и душистый «язык цветов».
Тем временем в разных странах десятки специалистов-энтомологов, подхватив исследовательскую эстафету, продолжали изучать информационное содержание разных фигур пчелиных танцев. Открытия сыпались как из рога изобилия. И все они вели свою родословную от того наблюдения, которое было сделано на пасеке в Бруннвинкле летом 1918 года, когда Фриш впервые увидел за стеклом маленького односотового улья танец помеченной им пчелы.
Для свободных, «незавербованных», как их называют, пчел-сборщиц — они нечто вроде лётного резерва семьи — танец полон содержательных подробностей, вплоть до того, что когда сборщице предстоит лететь к месту, скрытому по другую сторону скалы, то в танце отражено все расстояние, которое пчеле предстоит покрыть, то есть погонная длина ломаной кривой в обход скалы с кратчайшим направлением — прямиком к месту, где установлена кормушка. И только если кормушку, предлагаемую пчелам, поместить ниже уровня улья (улей на краю обрыва, а кормушка на дне глубокого ущелья) или, наоборот, выше его (улей у подножия радиомачты, а кормушка на самой его вершине), то для оповещения о таких казусах в пчелином языке сигналов не обнаружено.
— Они, видимо, не привыкли рассчитывать на то, что корм может находиться в облаках, — заметил по поводу второго варианта Фриш.
В предисловии к седьмому немецкому изданию своей популярной книги «Из жизни пчел» Фриш писал: «Жизнь пчел похожа на волшебный колодец. Чем больше из него черпаешь, тем обильнее он наполняется». Так оно на деле и получалось.
Фриш с учениками терпеливо исследовал «диалекты пчелиного языка» — особенности танцев разных пород пчел, анализируя формы танцев разных видов рода пчелиных — большой и малой индийской, тропических тригон, мелипон. Постепенно закладывались основы истории пчелиного языка, наметилась общая картина зарождения и развития в процессе эволюции вновь открытой системы сигналов. Конечно, это было чертовски увлекательно.
Свои очерки о десяти непрошеных гостях в доме человека Фриш закончил несколькими стихотворными строками:
Ничтожных в мире нет существ,
Коль труд познанья сладок.
Везде и всюду — волшебство
И тайный скрыт порядок.
От еле видной тли до звезд
Исполнен мир загадок.[4]
Опыты с пчелами в Париже и в Нью-Йорке, на Цейлоне и в Индии показали, что начатое на маленькой пасеке в Бруннвинкле изучение лётных повадок пчелы приобрело действительно планетарный масштаб, и Фриш ничего в своем стихотворении не преувеличил, поставив рядом со звездами каких-то букашек. Вскоре выяснилось даже, что находящееся рядом с нами и ничтожное по размерам впрямь может стоять в одной строке с гигантским и безмерно далеким. Для такого соседства существуют основания гораздо более весомые, нежели те, о каких Фриш мог знать, когда писал свое дидактическое стихотворение, заключающее книгу, или когда обдумывал планы опытов с переброской пчел на самолетах через Атлантику из Восточного полушария в Западное, через Индийский океан из Северного полушария в Южное и наоборот.
На лесной лужайке зацвела малина. Цветки ее незаметные, скромные, можно сказать — серенькие. А вокруг бушует половодье огненно-желтых лютиков и одуванчиков, доцветающих пурпурно-красных смолок и зацветающих дербенников, розовых кокушников и осотов, небесно-синих колокольчиков, снежно-белой кашки.
Почему же не разбегаются у пчелы глаза при виде всех этих богатств? Почему равнодушно пролетает она над этой сочной и живой палитрой луга, каждый уголок которого зовет ее яркими красками и сильными ароматами? Почему так уверенно опускается она на малину, цветки которой, собственно, и назвать цветами трудно, так мало они привлекательны? Кто поверит, чтобы вербовочный танец сообщал пчелам кроме дальности цели, направления полета еще и подробное описание цветков, на которых танцовщица нашла воодушевивший ее взяток? И уж конечно нельзя предположить, чтобы на «языке» пчел, как бы ни был он богат, существовали разные оттенки, отражающие приметы разных видов цветков. Однако же одни завербованные пчелы без колебаний выбирают на цветущей лужайке скромную малину, другие летят на смолку, третьи — на колокольчики, хотя эти цветки особой медоносностью не отличаются.
Известно, что пчела, прилетевшая на лужайку, затопленную различными желтыми цветами, довольно быстро находит здесь нужные ей желтые цветки осота.
Больше того, если вербовочный танец производился пчелой, выпущенной с эмалированной, фаянсовой или стеклянной кормушки, заполненной сладким сиропом, завербованные танцем пчелы и ее разыщут в самой густой заросли цветущих трав и опустятся не на цветки, а на кормушку с сиропом, хотя кормушка ни на какой цветок не похожа, а сироп никаким цветком не пахнет.
В повторных прилетах, бесспорно, имеет значение окраска и запах цветка, на котором пчела уже побывала и заправилась нектаром. Это Фриш установил экспериментально.
В специальных опытах он приучал пчел брать сироп с сильным жасминным запахом из кормушки, поставленной в синий ящик. Затем синий ящик несколько перемещали, кормушку из него вынимали и ставили в ящик желтого цвета.
Таким образом, приманка «синий жасмин» раздваивалась, причем пчелам предоставлялась возможность показать, что они предпочтут — синий цвет или запах жасмина.
Возвращающиеся за новой порцией сиропа меченые пчелы уверенно направлялись к пустому синему ящику. Подлетев поближе, они, не заходя в ящик, меняли курс и, сделав несколько поисковых заходов, поворачивали в сторону незнакомого по цвету ящика со знакомым жасминным запахом. Поведение пчел в этом опыте и в других — с искусственными цветками и с естественными, с которых удалены лепестки, — показало: издали пчелы ориентируются на знакомый цвет, вблизи — на знакомый запах.
Кстати сказать, когда те же опыты повторяли с пчелами, у которых были срезаны усики, безусые пчелы летели на пустой синий ящик и входили в него, разыскивая исчезнувшую кормушку.
Видимо, в повторных прилетах пчела может пользоваться многими ориентирами.
Но каким же образом мобилизованные сборщицы, прилетевшие к месту взятка, отыскивают цветки, посещаемые впервые? Что помогает пчелам делать выбор?
Ответ особенно важен для случаев близкого взятка, когда вербовочный танец является, по существу, только исходным сигналом, вызовом в полет за добычей.
Даже при пятидесятиметровом радиусе безадресного полета площадь, подлежащая обследованию, составляет почти гектар. Чтобы отыскать на гектаре нужные цветы, не теряя зря времени и сил на проверку всех цветков, встречающихся по пути, нужны все-таки какие-то сигнальные указания, вехи. В чем же они состоят? Когда передаются танцующей вербовщицей? Как воспринимаются пчелами?
Вот здесь и надо вернуться к описанной выше сцене на сотах, когда пчелы вприпрыжку спешат за танцующей, вытягивая усики, почти ощупывая ее и повторяя ее движения. Как здесь не вспомнить метерлинковское соображение о некоем «осязательном языке» пчел, о неизвестных нам свойствах материи, заключенных в «таинственных усиках, осязающих и понимающих тьму».
И как не вспомнить здесь две строки из стихотворения другого поэта, писавшего о цветах медоноса, которые окутывает «непостижимый этот запах, доступный пониманью пчел»?..
В этом и заключается разгадка.
Пока сборщица копается в венчике цветка, высасывая нектар из укромно запрятанных нектарников или набивая в корзинки обножку созревшей пыльцы, цветок уже поделился с ней своим ароматом. С первого цветка она перелетела на второй того же вида, и душистый нимб, окружающий ее, усилился. Со второго пчела перебралась на третий, четвертый, двадцатый — все того же вида (цветочное постоянство). В результате запах цветков, напоивших пчелу нектаром и нагрузивших ее пыльцой, так сильно окутывает и пропитывает ее мохнатое тельце, что пчелы, окружающие танцовщицу в улье, слышат призыв дальних цветков и, так сказать, наматывают себе услышанный запах на усики с их тысячами обонятельных пор.
Теперь, вылетев на промысел за кормом, пчелы вооружены указанием, с помощью которого они найдут в воздухе, напоенном множеством различных ароматов, запах, сообщенный танцовщицей.
Цветки гелихризиума — бессмертника — обычно не посещаются пчелами. Но когда меченые пчелы получили сироп, настоянный на бессмертнике, мобилизованные их танцем сборщицы нашли эти цветы среди семисот других видов, которые цвели в то время на опытном участке.
Если запах цветка слаб или лететь приходится с такого далекого расстояния, что он выветривается в дороге, пчела может доставить его с пробой нектара, принесенного в зобике, как в прочно закупоренном флаконе.
И это происходит на сборе не только нектара, но и пыльцы. Обножка тоже пахнет, хотя и менее сильно, чем нектар.
Не случайно обоняние позволяет пчеле находить нужный запах среди многих других и — это тоже доказано точными опытами — улавливать его в очень большом разведении.
…Получив в улье от танцовщицы направление полета, пчела прочесывает гребешками ножек усики, прочищает глаза и снимается с прилетной доски в воздух. Послушная инстинкту, она ложится на нужный курс и, следуя указаниям солнечного компаса, со скоростью до одного километра в минуту летит к месту взятка.
Под крылом у нее проносятся деревья и кусты, травы и злаки, от которых поднимаются в воздух пестрые смеси зовущих ароматов. Среди них пчела может не раз услышать и запах малины, за которой она летит, но пока не будет покрыто расстояние, указанное сигналом танца вербовщицы, она останется глухой к «языку» цветов.
Это приспособление очень существенно: звать пчелу с дороги могут и одиночные кусты, на которых много корма не соберешь, или заросли, уже раньше облюбованные другими отрядами сборщиц.
Только пройдя нужный отрезок пути, пчела начинает искать свой душистый маяк, который ароматными пеленгами цветущей малины приведет ее к месту посадки. Ориентируясь на него, она минует все лютики и колокольчики, смолки и кокушники и безошибочно доберется до цели.
Пчелы добираются и до цветков, лишенных запаха или пахнущих слабо.
Мы уже говорили, что сборщица, прилетевшая со скудного места взятка, не танцует в улье. Расскажем здесь, какие интересные вещи открылись Фришу, когда он стал изучать тот же вопрос на взятке без запаха.
Справа и слева на одинаковом расстоянии от подопытного улья были выставлены две кормушки с чистой сахарной водой, запаха которой не улавливает ни обоняние человека, ни, как проверено специальными исследованиями, обоняние пчел.
Правая кормушка была обильна добычей. Пчел, которых сюда приманили, метили белой краской. Левая кормушка из пропускной бумаги, слегка увлажненной тем же раствором, представляла скудный взяток. Пчел, которых здесь покормили, отметили синей краской.
«Белые» пчелы танцевали в улье, «синие» сами с трудом сосали сахарный раствор с бумаги, относили собранный кое-как сироп в улей, но не танцевали. Казалось, новички, вызванные «белыми» пчелами на поиски корма, или не должны найти ни «богатой», ни «бедной» кормушки, или, если все же найдут способ добраться до них, хотя бы потому что видели на них пчел, должны бы одинаково прилетать и на место обильного взятка и на место скудной добычи.
Оказалось не так: на кормушку с сиропом пчел прилетало в десять раз больше, чем на скупую пропускную бумагу.
Причины этого объяснимы: во-первых, чем больше пчел сосредоточивается на одном месте, тем четче, тем сильнее должны становиться их ультразвуковые пеленги, во-вторых, когда источник корма от природы лишен запаха, пчелы сами могут его «надушить».
Строение тела пчелы изучается не одно столетие. Казалось, у этого насекомого давным-давно не осталось ни одной клеточки, не изученной анатомами и гистологами. Однако в 1883 году наш соотечественник Н. Н. Насонов сообщил об открытой им у пчел новой железе. Она находится вблизи кончика брюшка со спинной стороны и представляет собою складку, обычно совсем незаметную.
Когда же пчела выпячивает ее, спрятанные в ней железы выделяют запах, одним кажущийся похожим на аромат медоносного растения мелиссы, другим напоминающий запах плодов айвы.
У разных насекомых ароматные железы самок служат для привлечения самцов. Описано немало опытов, в которых самцы слетаются на вырезанную из тела самки железу, не обращая внимания на ползающих здесь же оперированных самок. Но какую роль в жизни бесплодных рабочих пчел выполняет блестящий валик этой ароматной железы? Что она дает пчелам, как и когда они пользуются ею?
Долго не было ответа на эти вопросы, и только недавно стало известно, что пчелиные ароматы служат еще одним звеном в цепи сигналов о месте взятка.
Если цветы богаты нектаром или если взяток берется с кормушки, в которой много сиропа, пчелы сосут корм, изо всех сил накачивая его в зобик. Брюшко производит при этом характерные движения: оно то приподнимается, то вытягивается, обнажая и расправляя белый валик железы, ароматные выделения которой пропитывают место кормления. Таким образом и остается на месте взятка душистый маяк. Если же взяток плох, пчелы берут корм вяло. Поскольку железа не приводится в действие, место взятка не пропитывается пчелиным запахом и, следовательно, не зовет других сборщиц.
Круговой танец вызывает пчел на поиски взятка вблизи улья. Если сегодня зацвела здесь малина, вызванные в полет пчелы буду в массе летать на малину, и не только на те кусты, с которых прилетели сборщицы, но вообще на все подряд в зоне ближнего полета, где пчела внятно слышит аромат цветков, с которым она познакомилась в улье.
Только при дальних полетах сигнализируется направление, причем фигуры танца по мере перемещения солнца на небе меняются, как выше было замечено, по ходу часовой стрелки.
Точности ради можно напомнить, что все это верно только для условий Северного полушария. В любопытно задуманных Фришем опытах с европейскими пчелами, завезенными из стран Северного полушария в Южную Индию, танцы вербовщиц оказались полностью дезориентированными. В странах Южного полушария фигуры танца пчел, в соответствии с движением солнца на небе, изменяются против часовой стрелки.
Разные виды пчел выполняют свой «танец» по-своему. Индийские пчелы, безжальные тригоны и мелипоны тоже танцуют, оповещая сборщиц о наличии взятка, но радиус полета у них много короче, чем у европейских пчел, а танцы гораздо медленнее. Карликовые индийские пчелы танцуют не на отвесной стенке сота, а на горизонтальной его поверхности в верхней части. Тригоны не показывают направления полета и расстояние до места взятка: они только сигнализируют, что где-то есть пыльца или нектар, а запах цветов на их теле помогает другим в поиске.
Направление полета и расстояние до места взятка поясняется только танцем медоносных пчел. Запах, распространяемый сборщицами на месте обильного взятка, по-видимому, служит усилителем того душистого маяка, на который летят пчелы, разыскивающие корм Но едва лишь запасы нектара подходят к концу, сборщицы перестают выделять свой запах, усиливавший запах цветков. И по мере того, как иссякает нектар, все меньше и меньше пчел направляется в эту сторону…
Но вернемся еще раз к опытам Фриша, показавшим, что в кругах и восьмерках танцующих на сотах сборщиц закодирован путь к нектару.
Пчела, обнаружившая щедрый источник взятка, по возвращении в свой улей совершает на сотах пробеги и кружения разного радиуса, разной скорости и в разных позициях. Эти пробеги и кружения, как теперь признано, раскрывают направление и расстояние, в каком находится место взятка, а также указывают на имеющиеся запасы корма. И все же подсчет пчел, прилетающих на расставленные в разных местах кормушки, показывает, что путевка, полученная в улье, приводит к цели далеко не всех сборщиц: в опытах, где было больше трех фальшивых приманок, примерно каждая вторая пчела из числа вылетавших на поиски места кормления не находила его. Очевидно, в естественных условиях, когда вокруг улья разбросаны не три душистые приманки, а множество цветущих куртин, к месту, о котором сообщили сборщицы, добирается еще меньше пчел.
Что же это за приспособление, которое обладает таким низким коэффициентом полезного действия и сопряжено с такой огромной растратой сил на холостые рейсы? Пора главного взятка, когда цветут наиболее щедрые медоносы, часто весьма коротка. Много ли меда могли бы собрать за это время пусть даже и самые прилежные пчелы, если из нескольких полетов за кормом лишь один окажется успешным?
Но так в действительности не бывает.
Во-первых, далеко не все пчелы из числа тех, что впервые вылетают по сигналу танца в разных неправильных направлениях, расходуют свои летные силы вхолостую. Некоторым из завербованных сборщиц, рассыпавшихся в поисках корма по округе, удается напасть на новые места взятка. Такие первооткрыватели цветущих полян и куртин расширяют пастбищную площадь семьи, укрепляют ее кормовую базу и этим в какой-то мере возмещают для всей общины в целом затраты сил, производимые пчелами, возвращающимися без взятка.
Пчелы же, не добравшиеся к цели и не нашедшие никакого нового источника корма, вскоре после возвращения в улей снова оказываются в свите, сопровождающей танцующих на сотах, читают в фигурах танца новый маршрут, снова наматывают себе на усики с их шестью тысячами обонятельных пор запах места взятка. А после того как сигнал воспринят, они еще раз протирают щетками ножек глаза, прочищают усики и опять вылетают на поиск, руководствуясь в полете показаниями солнечного компаса.
Удачливые же сборщицы, которые нашли цель с первого захода и раз-другой вернулись в гнездо нагруженные кормом, отправляются в повторный рейс и летят уже по проторенной ими дороге, причем на этот раз поглядывают не столько на небо, сколько на землю.
А известно об этом стало в результате простого опыта.
В спокойной, ровной местности поодаль от пасеки поставили блюдце с кормом, обозначив кратчайшую дорогу к нему хорошо заметными вехами. В течение нескольких дней кормушка появлялась на одном и том же месте, и пчелы, летавшие с утра до вечера, усердно выбирали из нее сироп. Вечером шестого дня, когда сумерки прервали движение сборщиц на трассе привычных полетов и пчелы собрались в ульях, линию вех переместили, отведя ее в сторону от участка, где стояла кормушка.
Куда же направятся утром пчелы?
Они потянулись вдоль вех и, прилетев к последней, долго летали вокруг в поисках сиропа. А на старом блюдце, которое стояло на прежнем месте и, как всегда, было полно корма, долго не было ни единой пчелы.
Сомнений не оставалось: когда дорога к месту взятка проложена, пчелы, стремящиеся к уже известным им участкам, следуют указаниям наземных ориентиров, причем самое место взятка — пункт, к которому они добираются, оказывается последней вехой в их полете.
Не оставалось сомнений и в другом. Едва вылетевшая для сбора нектара пчела добралась до цветков (или кормушки) и впервые наполнила зобик сладким грузом, участок, с которого она начала черпать корм для семьи, приобретает для нее особую притягательную силу.
Теперь только он влечет и манит к себе сборщицу, только к нему она стремится, вылетая из гнезда. Возвращаясь домой с добычей, она может кружиться, выписывать на сотах восьмерки или серпы вербовочного танца, приглашая на свой участок новых сборщиц, но на танцы других сама больше никак не реагирует. Эта пчела не летает более в поисках корма, но, ориентируясь по наземным приметам, как челнок снует между гнездом и местом взятка, перекачивая нектар из цветков в соты.
Именно это и наблюдается в обычных условиях в пору главного взятка, когда над пасекой стоит издалека слышный, неумолкающий гул бессчетного числа сборщиц, прямиком летящих в лихорадочной спешке от ульев к цветкам и от цветков к ульям.
Гудя, снуют во всех направлениях пчелы, и отовсюду звенят не слышимые человеком ультразвуковые сигналы груженых сборщиц.
Беззвучные голоса их не умолкают в венчиках, хранящих нектар цветков. Но заполненный зобик и полновесный груз обножки в корзинках побуждают теперь пчелу вернуться в улей.
Если пчела отлетела на пять километров от своего гнезда, то расстояние, отделяющее ее от дома, почти в полмиллиона раз превышает длину ее собственного тела. И все же живая частица семьи, забравшаяся в поисках корма так далеко, что она оказывается буквально песчинкой, затерявшейся в зеленом море растений, уверенно отправляется в обратный путь.
Способность находить свое гнездо пчела приобретает постепенно еще в учебных проиграх и полетах. Если выловить несколько молодых пчел, получающих воздушное крещение, отнести их всего за полтораста — двести шагов от улья и здесь выпустить, они заблудятся и не найдут дороги к своему гнезду.
Вот почему взятая из улья и отнесенная даже на близкое расстояние пчела возвращается домой лишь в том случае, если она в поисках обратной дороги к дому попадает на место, достаточно известное ей по прежним прилетам. С совершенно незнакомого места и старые пчелы не находят дороги к своему гнезду. Впрочем, и здесь они, как обычно, возвращаются только известной им дорогой и поэтому оказываются в конце концов на том месте, откуда отправились в полет.
Когда сборщица возвращается в улей из полета на короткое расстояние, наблюдатель без труда обнаруживает присущее пчеле «чувство направления».
Фришем были обстоятельно изучены и другие стороны летно-ориентировочного инстинкта пчел, связанные с обратными полетами, в частности роль цветного зрения. Он провел множество опытов с белыми и цветными ульями, с ульями, передняя стенка которых прикрыта щитом, окрашенным с двух сторон разными красками и с такими же двухцветными прилетными досками — с одной стороны синими, с другой — желтыми (повернув щит и доску, можно сохранить знакомый пчелам запах и вместе с тем, не сдвигая улья с места, изменить его привычный вид).
Подобные опыты — перемена цвета соседних ульев с сохранением цвета подопытного, перемена ульев местами, установка всего звена ульев на новом месте в старом порядке, перенос их на новое место с разными перестановками — вынудили пчел открыть еще одну крупинку их тайны.
Да, конечно, пчела, возвращающаяся домой, успешно пользуется тем же солнечным компасом и дорожными знаками, которые указывают ей путь к месту взятка. Устройство сложных фасеточных глаз, в которых светопоглощающая обкладка стенок гасит лучи, падающие в зрительный столбик под углом, и в которых воспринимаются только лучи, падающие прямолинейно, прекрасно приспособлено для этой цели. Но важно и другое. Фриш установил, что цвет ульев, их расположение на пасеке, возможно, расположение деревьев служат дополнительными приметами в районе дома, где выкладывается своего рода «посадочный знак»: пчелы, став перед летком на прилетной доске головой к улью, подняв брюшко и выпячивая пахучий валик, гонят от себя крыльями ароматные сигналы финиша, на которые ориентируются их летящие собратья.
Зачем? Ответ напрашивается сам.
Миллионы лет для пчел, обитавших в естественных условиях, в дуплах деревьев или в углублениях скал, гнездо было недвижным. Миллионы лет вся система ориентации и поведения привязывала пчел к гнезду, к месту его расположения, к летку. Вот почему если днем, в летные часы, несколько повернуть улей, установив его летком в другую сторону, большинство рабочих пчел, возвращающихся из полета, будет садиться не на прилетную доску, а на место, где она была раньше. Если отодвинуть весь улей в сторону, то, как бы хорошо он ни был виден, почти все пчелы будут подлетать к старой стоянке и только после некоторых дополнительных поисков доберутся домой.
На одной из опытных пасек ученики Фриша готовили очередные опыты по дрессировке пчел.
Здесь каждое утро рядом с ульем выставлялась кормушка с сахарным сиропом.
Кормушкой служила плоская ванночка с решетчатым деревянным плотиком, который плавал в сиропе и с которого пчелы могли пить сладкий корм. Покрытую сеткой кормушку уносили в дальний угол сада и здесь ставили на столик.
Выпущенные на волю пчелы улетали, а когда они возвращались, на них наносили кисточкой цветную метку.
С первого дня опытов помеченные красками пчелы сновали от столика к улью и обратно, а наблюдатели у столика и прилетной доски перед ульем читали красочные номера и заносили их в протоколы.
По этим протоколам составлялись затем графики работы отдельных сборщиц сиропа, учитывалось количество прилетов, их сроки, — так изучалась память пчел на место, быстрота их полета, степень прилежания.
Однажды руководитель опыта, приехав на пасеку позже обычного, шел по саду в то время, когда кормушке со сладким сиропом уже полагалось стоять на столике и пчелы должны были вести свои полеты к улью.
Но что это? На столике пчелы. И не случайные, а именно «опытные». Их нетрудно узнать по цветным меткам.
Они ползали по столику в поисках кормушки. Но кормушки не было, и пчелы взлетали и снова опускались на стол.
Почему здесь столько пчел именно сегодня, когда задержалось начало опыта, и именно сейчас, когда опыт должен уже идти? Ведь в другие часы, когда на столе нет кормушки, здесь ни одной пчелы не увидишь. Но сейчас корм еще не поставлен, а пчел полно… Что их сюда привлекло? Если отбросить возможность случайного совпадения, то, видимо, надо признать, что пчелы «запомнили» час, когда кормушка появляется на столе.
Мыслимое ли это дело? Неужели пчелы способны так точно запомнить не только место кормления, но и время, когда кормушка появляется на столе?
Фриш взял этот случай на заметку.
Проверка первой догадки началась с простого. Пчел стали приучать летать на столик, где в восемь утра выставлялась кормушка с сиропом. В десять часов утра ее убирали.
Так продолжалось десять дней.
Меченые пчелы массами летали на сироп. На одиннадцатый день, ровно в восемь утра, на столик была выставлена та же кормушка, но только пустая. Сначала пчелы летели к ней весьма усердно, потом число их стало заметно уменьшаться. Но даже самые упорные продолжали летать только до десяти часов!
После этого было проверено, можно ли приучить пчел прилетать к месту кормления в разное время дня — утром, в полдень, после полудня, под вечер. В тех же опытах проверялась и способность пчел «запоминать» или чувствовать разную длительность времени — час, два, три.
Пчелы неизменно проявляли свойство быть точными и тем скорее начинали демонстрировать эту точность, чем гуще был предлагаемый им сироп.
Так, если какую-либо группу пчел приучали брать сироп с кормушки от десяти до двенадцати часов дня, то почти все пчелы этой группы прилетали из улья к привычному сроку, даже если кормушка оказывалась пустой. И наоборот: даже если кормушка оставалась на столике после положенного времени, после двенадцати часов большинство пчел прекращало полеты.
Пчелы чувствовали время!
Было выяснено, что одну и ту же группу пчел можно заставить прилетать к определенному месту и в определенные часы два, три, четыре раза в день. Перерывы продолжительностью около двух часов соблюдались вполне четко.
Но почему пчелы, дрессированные на время, не принимали участия в других летных операциях? Почему они оставались глухими к кружениям и виляющим восьмеркам танцовщиц, повествующих об открытых ими источниках богатого взятка?
Новые наблюдения за мечеными пчелами ответили и на этот вопрос. Оказалось, что пчелы, хорошо дрессированные на время, в «свободные» для них часы забираются обычно в самые дальние углы ульев. А танцы вербовщиц происходят, как правило, в центре гнезда и поближе к летку. Поэтому танцовщицы и не попадаются на глаза пчелам, завербованным подкормками и дрессированным на время.
А можно ли отучить их от этого, заставив летать и в перерывы между привычным временем кормления? У Фриша родился план проверить: будет ли пчела прилетать вовремя к завтраку, предложенному ей, скажем, в девять часов утра в саду, а затем к обеду, выставленному в пять пополудни на лесной полянке.
После семи дней тренировки пчелы снова доказали свою аккуратность.
Вывод проверялся несколько раз и всегда с неизменным успехом. Правда, некоторые из пчел прилетали на место обеда, сделав изрядный крюк: они направлялись было из улья к месту утреннего пира и, лишь не найдя там кормушки, торопились дальше, к месту обеда. Однако время кормления не пропустила ни одна из них.
В следующей серии опытов постоянство пчелиной памяти на время сравнивалось с силой памяти на место. И пчелы, прилетавшие на «верное» место в «неверные» часы, показали, что у них память на место крепче, чем на время.
Таким же образом удалось выяснить, как долго способна пчела хранить воспоминание о времени кормления. Если дрессировка не возобновлялась, то на тринадцатый день уже ни одна меченая пчела не прилетала в верное время.
Затем было проверено действие контрдрессировки: пчелы, однажды дрессированные на какое-то определенное время, вторичной дрессировкой приучались к другому сроку кормления.
В этих случаях они уже на третий день переходили на новое расписание.
Правда, далеко не все пчелы вели себя одинаково. В одной и той же семье встречались пчелы образцово исправные, которые летали с точностью до считанных минут, и чрезвычайно «рассеянные», прилетавшие то очень рано, то слишком поздно, то путавшие время, то забывавшие место.
Впрочем, таких было не так много, чтобы они могли изменить общую картину: пчелы действительно помнили и чувствовали время, как если бы они пользовались нашей разбивкой суток на двадцать четыре часа.
В связи с этим можно было предположить, что пчелы чувствуют время по солнцу, ориентируясь по его высоте над горизонтом или же по углу падения его лучей, что, в сущности, одно и то же. Опыты перенесли в светонепроницаемую камеру, где в одном неизменном месте горела электрическая лампа. Камеру осветили, потому что в темноте пчелы вообще не летают.
В новой обстановке пчелы вели себя как обычно. В камере, где дрессировка производилась и ночью, они продолжали прилетать на кормежку точно в назначенный час и прекращали полеты, когда знакомое им время кормления истекало.
Значит, прямого влияния солнца здесь нет. Что же тогда?
Электропроводность атмосферы? Или какие-нибудь лучи? И то и другое как-то связано с солнцем, — значит, и с временем.
В конце концов, так ли уж нелепа мысль, что пчелы способны каким-то образом воспринимать эти невидимые и немые сигналы, которые человек может прочитать только с помощью специальных приборов?
Опыты снова были перенесены в светонепроницаемую камеру, воздух которой через каждые два часа ионизировался, чтобы затушить солнечные электросигналы. Но и это не сбило пчел с толку.
В ионизированной камере они как ни в чем не бывало в положенный срок исправно прилетали на кормушку и в положенный срок прекращали свои полеты.
Пришлось отбросить и эту догадку. Но прежде чем сделать окончательный вывод, Фриш решил проверить другую возможность.
В самом деле, может быть, «часами» для пчел служат какие-нибудь еще не известные людям лучи или, может быть, токи? Чтобы выяснить это, надо убрать пчел с поверхности земли, где такие лучи или токи могут на них воздействовать.
И вот клеть старой соляной шахты бережно опускает под землю необычный груз — ульи с пчелами.
В пустой и давно заброшенной штольне на глубине в сто восемьдесят метров включается свет электрических ламп, который не будет уже погашен до конца опыта. Температура воздуха все время поддерживается одинаковая — шестнадцать-семнадцать градусов.
Входы в штольни и вентиляционные люки наглухо закрываются. Воздуха здесь достаточно. Теперь опытная площадка хорошо изолирована. Ульи устанавливаются под искрящимися сводами подземного соляного купола.
Теперь солнце ничего не может подсказать пчелам. Они отрезаны от сигналов надземного мира. Не потеряют ли они здесь ощущение времени?
Две недели продолжалась дрессировка пчел сотрудниками К. Фриша. Но когда наступил пятнадцатый день — первый день опыта, наблюдатели у столика увидели, что в мертвой подземной шахте пчелы ведут себя точь-в-точь как под горячим солнцем, среди живой зелени: вне часов кормления на кормушке тихо, в часы кормления плотик в ванночке с сиропом покрыт пчелами.
Затем одно за другим проверили и отклонили новые и новые предположения; при всех условиях после семи — десяти дней дрессировки пчелы продолжали летать на кормушку точно и в привычные часы. Оставалось думать, что неуловимый «хронометр» безнадежно искать вне пчелы.
Рамки с запечатанным расплодом перенесли в светонепроницаемую камеру. В камере поддерживались необходимые температура и влажность. Здесь вывелись пчелы, которые от рождения не видели ни солнца, ни неба, ни смены дня и ночи. Не видели эти пчелы и старых, бывалых пчел, повадкам которых могли бы подражать. И эти пчелы не хуже обычных, не хуже рожденных в шумном улье приучались в положенный срок прилетать на кормушку.
Продолжать исследования в старом направлении было бессмысленно. Все опыты решительно говорили о том, что чувство времени у пчелы врожденное, как умение летать или число члеников в усиках.
Но раз так, важно было выяснить: по каким же часам они его определяют, какой «будильник» напоминает им о том, что пора вылетать.
Серия других тонко продуманных опытов показала: чувство времени у пчел управляется непосредственными раздражителями, но не прямо, а в процессе обмена веществ, через гемолимфу, питающую ткани тела. Так что, когда приходит время получения корма, сборщицы всеми клетками, всем существом своим воспринимают немые сигналы, зовущие их в полет.
Наконец-то обнаружились «часы» пчел, в поисках которых было проведено столько опытов на земле и под землей, на солнечном свету и при свете электрических ламп, со старыми, умудренными опытом летной жизни сборщицами и с выращенными в одиночестве, не видевшими улья, инкубированными в термостате молодыми пчелами. Неуловимым «будильником» оказался обмен веществ, процесс питания тканей и клеток тела.
…Теперь следовало разобраться, какую пользу может приносить пчелам присущее им и так упорно сохраняющееся чувство времени.
Ботаникам и натуралистам известно, что у многих растений время раскрытия цветков в каждой местности строго сохраняется. Это не было секретом уже и для Линнея, воспользовавшегося указанным обстоятельством, чтоб соорудить «цветочные часы», по которым можно довольно точно определять не только час дня, но и пору ночи.
К тому времени, когда об этом свойстве стал задумываться К. Фриш, было выяснено, что почти у каждого растения количество и качество нектара, выделяемого цветком в разные часы, различно. В одни часы нектара много, в другие — мало; в одни часы он очень сладок, в другие — водянист. Вот тогда и было составлено своеобразное расписание, в котором указывалось, в какие часы цветы тех или иных видов растений богаты сладким нектаром, спелой пыльцой, а в какие нектара нет, пыльцы мало. Затем это расписание цветочного дня сопоставили с наблюдениями пчелиного чувства времени.
Но дадим слово самому К. Фришу, вернее, его рабочему дневнику:
«Под наблюдение взяты десять растений цветущего мака. Цветы раскрылись в пять часов тридцать минут утра. Из десяти занумерованных пчел, посещавших мак в прежние дни, две прилетели в пять часов двадцать пять минут — за пять минут до раскрытия венчиков, две появились на цветках ровно в пять часов тридцать минут, три несколько запоздали; две опоздали к раскрытию цветка на десять минут; одна опоздала на четверть часа.
Одна из прилетевших до срока и три из числа опоздавших оказались молодыми пчелами, летающими только второй день».
Эти наблюдения, к слову сказать, так же как увеличение процента неправильных ячеек в сотах, сооружаемых молодыми пчелами в отсутствие старых, опытных строительниц, позволяли считать, что молодые пчелы все же чему-то обучаются у старших. Роль этого обучения, возможно, не выходит за пределы воздействия, которое оказывает на инкубаторных цыплят, еще не умеющих клевать, постукивание ногтем об пол. Однако и в этом случае опыт и навыки старших пчел приобретают значение своеобразного «ментора» — наставника для молодых и открывают дополнительные возможности управления развитием семьи.
Позже, когда исследования были закончены, выводы из опытов показали, что молодые пчелы быстро исправляются и уже на четвертый-пятый день начинают прилетать с минимальными отклонениями от точного срока.
Об этом говорили наблюдения над посещениями цветков мака, шиповника, розы, вербены, цикория — тридцати пяти разных сортов и видов растений.
Далее установили, что цветы, которые равномерно в течение всего дня производят нектар или пыльцу, посещаются пчелами весь день — от зари до зари. Но большинство сборщиц прилетают на такие цветы утром, к первому взятку (за ночь в венчиках накапливается много нектара), и в жаркие часы (в это время воздух сух, влага испаряется, нектар слаще обычного).
Чем у́же интервал, когда нектар и пыльца цветка доступны для пчел, тем точнее совпадают по часам максимумы богатства «пчелиных пастбищ» и количества пчел на них.
Так стало ясно, что чувство времени позволяет пчеле свести к минимуму холостые полеты, успешнее использовать каждую лётную минуту, меньше меда расходовать на сбор нектара, посещать больше цветков и, следовательно, увеличивать кормовые запасы семьи, укрепляя основу ее роста и благосостояния.
Об этом Фриш подробно написал одному из своих знакомых в Москве и снова вспомнил свою давнюю встречу с ласточками.
Ответ позабавил профессора: «Но Вы должны были понять, о чем именно они щебечут и посвистывают, суетясь под карнизом дома и летая вдоль аллей. Ведь, согласно старинной загадке-считалке, „Шитовило-битовило по-немецки говорило; спереди — шильце, сзади — вильце, сверху — синенько суконце, снизу — бело полотенце“! Пишу по-русски, так как, боюсь, не сумею сохранить в переводе все грани и блеск этого самоцвета. Надеюсь, Вы найдете среди друзей кого-нибудь, кто поможет Вам оценить его по достоинству».
Фриш нашел загадку, посвященную ласточкам, очаровательной, заметив, впрочем, что птицы щебечут и не по-немецки, а ведут себя, как им положено.
Итак, стало известно: насекомые-опылители и цветы по-своему тоже прессуют время и функционируют согласованно.
Пока опылители могут продолжать сбор корма, их действиями руководит одно стремление — то, что отправило их в полет из родного гнезда, побуждает еще и еще заливать в зобик нектар, а корзинку на задних ножках загружать пыльцой. Но едва зобик и корзинки наполнены, остаток энергии переключается на обратный курс — домой. Сообщив сестрам, откуда она вернулась, отдав нектар приемщицам и сбросив в перговые ячеи комочки обножки, пчела, если обстоятельства позволяют, устремляется в очередной рейс. Лётный день может весь пройти в чередовании двух противоположных устремлений: за кормом и с кормом, к цветам и от цветов, из дому и домой!
Нечто подобное происходит и с цветами.
Эти самые изящные, но, увы, эфемерные творения природы, радующие наш глаз, нежные, яркие, украшенные орнаментами, выдержанные в законах симметрии, если не радиальной, то по меньшей мере двусторонней, часто окутанные облаками ароматов, представляют маленькие, но оживленные перекрестки, где на считанные мгновения соприкасаются два великих царства — флоры и фауны. Здесь, по слову поэта, «пчела передает цветку поцелуй далекого, незримого, неподвижного возлюбленного».
Быстро пролетает пора, когда цветок был призван привлечь и удержать вестницу любви. Покинула венчик последняя пчела — переводится некая стрелка, и питательные соки, которыми растение бесперебойно снабжало лепестки, устремляются от красочных шелковых одеяний венчика к его начинающему разрастаться столбику, а высококалорийный нектар, еще недавно скапливавшийся в хранилищах цветка, питает теперь своей энергией завязь…
Через тридцать три года после того, как был сделан первый шаг на этом пути, Фриш по-прежнему не расставался ни с пчелами, ни со студентами. Аудитория во время его лекций всегда была полна. Профессор мог рассказать об опыте, законченном только вчера вечером, мог продемонстрировать эксперимент, мог показать новый отрывок фильма, заснятого ускоренной киносъемкой в инфракрасном свете… Слушать его собирались студенты с разных кафедр, из других институтов, нередко приезжали из разных городов Германии, на лекциях в новоотстроенном здании института стали бывать и иностранцы.
Успех не мешал профессору. Он по-прежнему вставал с рассветом и всё успевал. Правда, ему частенько приходилось являться в институт с полевых работ в старых кожаных тирольских шортах, сверкая голыми коленками. Но профессор никогда не был чопорным.
И когда однажды в институт пришло письмо на имя помощника Фриша — требовалась справка о работах руководителя, — Фриш ответил сам и приписал: «С чего вы решили, будто меня не надо тревожить? Не такая уж я важная шишка!»
«— Доктор, а ведь ваше упорство выглядит, пожалуй, странно. Что ж это, в самом деле? Непрерывно, на протяжении десятилетий, работать с одними и теми же объектами? — писал Фриш о себе. — А почему бы не заняться (вспомните-ка господина Штоша!) слоном? Объект, правда, может показаться несколько громоздким, но тогда к вашим услугам любопытнейшее создание — слоновая вошь; а если вы отказываетесь приносить себя в жертву экзотике, то чем, скажите на милость, вас не устраивает, к примеру, кротовая блоха?
— Зачем так зло шутить? — отвечал Фриш самому себе. — В институте целая группа сотрудников изучает позвоночных. И всегда есть сотрудники, занимающиеся другими беспозвоночными — осами, муравьями, пауками, креветками…
— Так-то оно так, но вы, особенно в последнее время, все больше погрязаете в изучении своих излюбленных пчел. Дались они вам! Вот и сейчас: Рэш исследует распределение обязанностей среди рабочих особей в пчелиной семье, Фогель занят чувством вкуса у пчел и питательностью для них разных сахаров, Баумгартнер — строением сложного глаза, Германн — способностью к восприятию освещенности, Лотмар — восприятием ультрафиолетовой части спектра…
— И очень хорошо! — подтверждает Фриш. — Мы не без основания доверяем старому домашнему врачу, которому знакомы наша походка, выражение лица, цвет белков, каждый хрип в легком, каждый тон в биении сердца, ритм пульса… Когда долго занимаешься одним и тем же объектом да еще постоянно о нем думаешь, быстрее подмечаешь в его поведении любую мелочь, глубже видишь, яснее слышишь, открываешь стороны, которые ускользают от тех, для кого объект нов. Я догадался об этом еще мальчиком, лежа на берегу моря и всматриваясь в глубь зеленой воды, плескавшейся о прибрежные камни и игравшей прядями водорослей. Я еще в 1919 году писал, что перед некоторыми смотровыми глазками можно провести всю жизнь. Долговременное изучение одного и того же явления существенно повышает коэффициент полезного действия мысли. И разве не все загадки жизни сосредоточены в каждом живом, во всем, что живо?»
В конце 1933 года Фриша неожиданно навестил Рихард Гольдшмидт — он когда-то руководил большим зоологическим практикумом у Гертвига. Фриш принял гостя в новом здании института, построенном на средства американского фонда. Но друзья быстро покинули директорский кабинет и спустились в подвал, а оттуда — в подземный грот для изучения пещерной фауны.
Только здесь они могли не бояться чужих ушей и подслушивающих аппаратов: фашизм уже утвердился в Германии, всюду кишели шпионы и доносчики.
— Ясно вижу, к чему все идет, — хмуро говорил Гольдшмидт. — Мне оставаться здесь дальше невозможно; если не уехать за границу, за мной захлопнется мышеловка.
Тревожась за старого друга, Фриш не отговаривал его, хотя многого еще не понимал. Какое отношение имеет зоология к политике? Грустным и горьким было прощание и не менее горьким прозрение. Рихард оказался прав. Директору Мюнхенского института зоологии не давали заниматься наукой, как он хотел, требовали другого. Чересчур независимого профессора вызвали в министерство для объяснений: как он разрешает студентам вскрывать дождевых червей, не применяя обезболивающих средств?
— Это недоразумение, мы их применяем… — возразил Фриш.
— У нас есть точные сведения, что во время вскрытия некоторые из червей продолжают шевелиться, — раздраженно оборвал чиновник.
— Возможно, — согласился Фриш, — но мы действуем по инструкции, используя рекомендуемый для данной цели наркоз. Кроме того, насколько я знаю, когда рыболовы наживляют крючки такими же червями, они наркозом не пользуются.
— Какое может быть сравнение? Рыболовы увеличивают продовольственные фонды рейха, — объяснил чиновник непонятливому профессору и наставительно добавил: — Надеемся, вы примете меры и избавите нас от необходимости снова вызывать вас по этому вопросу.
Фриш покинул министерство, дивясь гримасам истории: неистовые палачи в роли истовых членов общества покровительства животным, убийцы молодежи и стариков, женщин и детей охраняют самочувствие дождевого червя…
В другое время это показалось бы ему неумной шуткой… В другое время, но не сейчас.
Особенно отчетливо увидел и понял он все происходящее, когда получил приглашение в Цюрих и впервые после долгого перерыва встретился с многолюдной аудиторией, рассказал о пчелах. И его слушали, его понимали! В стране, свободной от удушливой атмосферы ненависти и взвинченной истерии, он в отчаянии вспоминал родину, ставшую чужой и пугающей.
Но там оставались жена, Лени, ожидавшая писем от мужа из армии, обе старшие дочери, сын, наконец, институт и его сотрудники, среди которых были верные друзья.
Фриш вернулся в Мюнхен, но ему по-прежнему не давали заниматься наукой.
Вскоре последовал второй звонок: профессора уведомили, что по определению министерства высшего образования он отнесен к числу помесей второй группы, почему считается нежелательным на занимаемой должности и обязан подать в отставку. Предки его бабушки по материнской линии были признаны расово неполноценными.
Наступал 1941 год. Уехать, как Гольдшмидт, было уже невозможно.
На просьбы коллег, отправленные министру, ответа не последовало.
Приходилось покориться. И вдруг новое предписание: вопрос об отставке отложить до окончания войны!
Похоже на помилование. Но оно было продиктовано не признанием научных заслуг профессора, скорее тем, что в 1941 году в рейхе и на оккупированных гитлеровцами территориях десятками, сотнями тысяч погибали от нозематоза пчелиные семьи. Значит, плодовые сады, семенники огородных культур, а также многих кормовых трав остаются неопыленными, пустоцветом. Это существенно сказывалось на продовольственных фондах рейха…
А о том, что Фриш несравненный знаток пчел, наслышаны были и в Берлине.
Короче, оставив Фриша «до конца войны», ему предложили заняться поиском средств борьбы с нозематозом.
Возбудитель ноземы никогда не занимал ученого, тема не имела никакого отношения к проблемам ориентировки пчел-фуражиров в полете. Но это во внимание не принималось.
Институт ни на йоту не приблизился к решению поставленных перед ним задач. Но профессор получил возможность остаться, хотя с каждым месяцем работать было труднее. Почти все способные люди в армии. Набирать новых запрещено. Штаты заполнены невеждами, которых интересовала вовсе не зоология: они шпионили один за другим и особенно за старыми сотрудниками.
Беспрерывные доносы и проверки, придирки и помехи, чинимые и местными и столичными властями…
Одно утешение, один просвет: время от времени можно было уезжать в Бруннвинкль, и даже без оплаты той чудовищной пошлины, которая введена была до разбойничьего «аншлюса» за переезд из Германии в Австрию. Теперь не стало Германии, стал третий рейх; не стало Австрии — она объявлена частью рейха, стерта граница — за переезд платить не приходится…
Длилась череда страшных, гнетущих лет, когда казалось, даже любимая работа столь же бессмысленна, как собственное существование. Пока еще война была далеко отсюда, от тихого селения на берегу Вольфгангзее, но ее раскаты сотрясали сердца живших здесь немцев. Поздней ночью Фриш поднимался в мансарду, где под черепичными скатами крыши размещался его зоологический музей, отсюда проходил в коридорчик перед башней, в которой по-прежнему висел старый колокол, когда-то созывавший к столу работавших в поле. Потом, отставив в сторону чучело совы, подвигал к себе скрытый за расправленными крыльями маленький коротковолновой «Филиппс». Окна мансарды были наглухо зашторены, но Фриш сначала гасил свет и только тогда включал приемник. И сразу же в тихое убежище врывалось многоголосое эхо событий, потрясавших Европу от Атлантики до протянувшихся между Северным и Черным морями восточных фронтов, от норвежского Заполярья до южных границ Франции и Греции. Здесь, среди чучел зверей и птиц, банок с заспиртованными змеями, аккуратных коробков с наколотыми на булавки бабочками, жуками, мухами, перепончатокрылыми, он чувствовал себя сидящим словно бы в глубокой впадине на дне океана, поверхность которого вздымают невиданные штормы и смерчи, о которых шепчут тихие, еле слышные Фришу радиоголоса.
Чаще удавалось ловить Лондон, особенно занимало его английское вещание на Англию. Фриш легко освоился с быстрой речью диктора. Иногда прорывались станции французского Сопротивления. Он должен был знать, что делается там, откуда он ждал помощи и избавления.
И вот в одной из английских передач в конце апреля 1943 года, после сводок с фронтов, после отчета об итогах сражений, о последствиях авиационных налетов на острова Соединенного Королевства и английских налетов на срединную Германию, он услышал сообщение, которое поразило его.
Премьер-министр английского правительства, главнокомандующий всеми военными силами Великобритании Уинстон Черчилль 13 апреля 1943 года обратился к министру земледелия и министру продовольствия с запросом… о пчелах:
«Насколько мне известно, вы отменили небольшую норму сахара, которая выдавалась пчелам и которая в весенние месяцы имеет очень большое значение для их существования на протяжении всего года.
Пожалуйста, сообщите мне, какое количество сахара распределяли для этой цели раньше, какое количество все еще выдается пчеловодам-профессионалам и какую экономию мы получаем, заставляя голодать пчел частных владельцев…»
Если бы Фриш в молодости больше внимания уделял истории, в частности истории Советской России, интересовавшей его теперь уже не только работами в области изучения пчел, он вспомнил бы, что интерес английского лидера имеет исторический прецедент. В 1919 году, в разгар гражданской войны, когда молодая Советская Россия была в огненном кольце, Председатель ее Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ленин подписал декрет об охране пчеловодства и о помощи пчеловодам.
Но Фриш об этом декрете никогда не слышал. Поэтому, узнав из английской радиопередачи, что в дни, когда решаются судьбы мира, Черчилль проявил заботу о пчелах, он словно новыми глазами увидел свою маленькую опытную пасеку. Уже и тогда он вел исследования, проверявшие возможность «дрессировки» пчел, подкармливая их по примеру советских специалистов сиропами, настоянными на цветах определенных растений, нуждающихся в опылении, но в обычных условиях неохотно посещаемых насекомыми. За этим стояла не только научная любознательность: за этим он видел будущее сельскохозяйственной науки.
Фриш убедился в действенности этого приема. Теперь он задумал проверить его также на растениях, считающихся щедрыми нектароносами и усердно посещаемых пчелами без всякого особого побуждения.
Другими словами, Фриш решил применять дрессировку пчел не только для направленного опыления растений, но и для направленного медосбора. Этого до него никто не делал.
Цветки белого и розового клевера, донника-буркуна, гречихи, сурепки, горчицы, малины, вереска прекрасно посещаются пчелами без всяких искусственных средств поощрения. Однако едва Фриш стал подкармливать свои семьи надушенными сиропами — белоклеверным, донниковым, гречишным и так далее, — вылет пчел на цветущие посевы этих богатых нектаром растений заметно усилился.
Но ведь давно известно: подкормка пчел обычным сахарным сиропом, начисто лишенным запаха, неизменно подстегивает пчел, заставляет активнее вылетать. Может, надушенный сахарный сироп ничего в данном случае не меняет?
Верный своему правилу доводить исследование до конца, Фриш организовал еще одну серию испытаний в трудных условиях военного времени, когда бои стали приближаться к его собственному дому. На этот раз пчелы подопытных семей получали надушенную сахарную подкормку, а для контроля подбиралась такая же по силе группа семей, которым скармливался сироп обычный, из чистого сахара. Теперь можно было считать, что пчелы первой серии ульев подкармливаются дополнительно, по сравнению с контрольными, так сказать, одним лишь запахом, поскольку сахар получали все. Тем не менее «подкормленные запахом» приносили меда значительно больше: с гречихи — процентов на двадцать; с розового клевера, горчицы и вереска — процентов на двадцать пять; с белого клевера, сурепки и донника — почти на пятьдесят, а с некоторых культурных и диких растительных пород даже на сто процентов!
…В начале июня 1944 года, оставив жену в Бруннвинкле, так как Мюнхен уже не раз подвергался бомбежкам, Фриш вернулся домой. Здесь вместе с отцом жили старшая дочь Иоганна с мужем, вторая дочь Мария, работавшая в химическом институте, и молодая супружеская пара, которой Фриши предоставили кров: их жилье сгорело во время одного из налетов.
12 июля Фриш уехал утром в институт, а после полудня завыли сирены воздушной тревоги. Все, кому положено было, спустились в бомбоубежище.
Время текло невыносимо медленно. Палили зенитки, стонала, содрогаясь, земля.
Фриш сидел, закрыв глаза, и думал: сейчас над Мюнхеном кружат младшие братья тех симпатичных студентов, которых он четырнадцать лет назад видел в залах университета на своих лекциях. И они сбрасывают на жилые кварталы города тяжелые бомбы. А он с коллегами, среди которых немало женщин, скрылся от опасности в убежище… Вообразить себе только (это было продолжение мысли, которая несколько лет назад пришла ему в голову, продолжение и развитие): прадеды и прабабки молодых летчиков, тех, что сейчас кружат над Мюнхеном и бомбят город, были детьми, и старшие прятали их в погребах и убежищах во время военных действий против индейцев…
Трудно было привести в порядок эти путаные, горькие мысли.
Наконец радио прохрипело отбой.
Люди с посеревшими лицами, поднимаясь из бомбоубежища, один за другим замирали на пороге, молча оглядывали рухнувшую стену института.
Автомашина Фриша, стоявшая поодаль, была цела, и он отвез домой свою сотрудницу — профессора Рут Бойтлер, а прежде, чем вернуться туда, где недавно красовалось отстроенное его попечением нарядное четырехэтажное здание института, сделал небольшой крюк — поглядеть, как там его жилье.
Улицы были завалены вывороченными с корнем деревьями. Справа и слева от асфальтовой ленты полыхали пожары. Чем ближе к цели, тем ужаснее все выглядело. Увидев диванные подушки, заброшенные воздушной волной на старое дерево, профессор подумал, что подушки вроде такие же, как в их гостиной… Чуть дальше яблоня с молочным ведром в кроне. Пришлось остановить машину, чтоб оттащить с проезжей части столб, перегородивший дорогу. Едва приподняв вершину столба, он тут же выпустил его: на мостовой лежали надписанные рукой Маргарет, аккуратно вскрытые им конверты писем из Бруннвинкля. Улица была вся усыпана ими. Фриш хранил эти письма в тайнике письменного стола.
Их доставляли с оказией из рук в руки, никто, кроме Карла, их не должен увидеть. И содержание их никак не было рассчитано на кого-нибудь из местных наци. Какая неосторожность! — похолодел Фриш. Заставил Маргарет уничтожить ее дневник, а не подумал, что такие улики могут оказаться разбросаны по мостовой для всеобщего обозрения.
Подъехав наконец к месту, где стоял дом, он увидел горы развороченного кирпича и языки пламени, вырывающиеся из сорванных петель двери, ведшей в погреб. Горели книги его еще не полностью перевезенной в Бруннвинкль библиотеки.
…На этот раз бык сбросил чемпиона родео более чем основательно! — Фриш положил руки на руль, созерцая катастрофу. И что можно было еще сделать? Водопроводная сеть Мюнхена давно выведена из строя, а рассчитывать на чью-нибудь помощь? Все дома вокруг горят или лежат в развалинах, если и виднеются людские фигуры, каждый занят своей бедой.
Фриш развернул машину и все время, пока добирался до института, повторял про себя:
— Но какое счастье, что это произошло, когда дома никого не было… Какое счастье, что никого не было… Какое счастье…
На следующий день еще одна бомба разнесла часть институтского здания.
Вскоре профессор уехал в Бруннвинкль, увозя собранные на пожарище письма жены. Встретившая мужа в дверях Маргарет смотрела встревоженно:
— Что случилось? Я вижу, что-то случилось…
Мюнхен, бывший для них счастливым уголком, отныне закрыт. Прожив какое-то время в старом Бруннвинкле, Фриши уехали в сравнительно мало пострадавший от военных действий Грац: здешний университет организовал новую кафедру зоологии и пригласил профессора возглавить ее.
— Новая кафедра, — удивился Фриш, читая приглашение. — Верно говорится, что у покойника ногти растут… Что же, поедем в Грац. Мюнхена нам не видать.
Поначалу поселились чуть не в сарае.
Работая в Граце, Фриш опубликовал уже после падения фашистского рейха книгу «Ароматическая дрессировка пчел на службе сельского хозяйства». Исследование вышло в 1947 году в Вене.
После второй мировой войны Германия лежала в развалинах. Воспоминание о мюнхенском институте еще кровоточило. Теперь Фриш мог, не тратя попусту время на нозематоз, продолжать в полную силу главные работы. В 1948 году пришло второе приглашение в Соединенные Штаты.
Инициатива исходила от профессора Л. Р. Гриффина из Корнельского университета в Итаке, где Фриш читал лекции в первый приезд и где о нем помнили. Доктор Гриффин следил по статьям за исследованиями, посвященными языку танцев у пчел, и сам, уладив дела, направил в Грац необходимые бумаги: вызов, денежный чек, темы докладов, расписание турне, рассчитанного на два месяца. После почти двадцатилетнего отрыва от заокеанских научных центров все выглядело особенно заманчиво. Биологические и зоологические журналы, вновь начавшие поступать в Европу, говорили об очень многом.
— Маргарет, собирайся! Ты ведь грозила не отпускать меня одного!
Теперь и в самом деле ничто не мешало сопровождать профессора. Дети взрослые. Отто, в начале 30-го года грудной младенец, уже кончил гимназию.
Уложились быстро. Решили поехать в Лондон, откуда ежедневно отправлялись в Нью-Йорк пассажирские авиалайнеры. «Бремен» с его катапультирующим самолетиком ушел в прошлое, стал позавчерашним днем трансокеанских рейсов. К тому же полет обещал избавить от морской качки, которой Маргарет, в отличие от мужа, боялась смертельно. Но то было первое в их жизни воздушное путешествие, и оба не очень ясно представляли себе, как они его перенесут.
Полет прошел без особых происшествий, и, спустившись вслед за женой по трапу на аэродром Ла Гардиа близ Нью-Йорка, Фриш второй раз, и снова в марте, спустя 19 лет и 72 часа ступил на землю Западного полушария. Тут же они пересели на маленький самолет и направились в Итаку.
Летели сквозь снежную вьюгу, и помощник пилота раза два выходил из рубки предупредить пассажиров, что машину немного потрясет на воздушных ямах, что было, в сущности, достаточно ощутимо и без объяснений.
Снова открылись перед Фришем, теперь перед четой Фришей, парадный ход и выстланная коврами мраморная лестница на академический Олимп Штатов. Какой контраст! Как все отлажено даже по сравнению с более или менее благополучным Грацем! И конечно, не только в Итаке. Здесь нигде не пережили ничего даже отдаленно напоминающего то, что произошло в Европе.
Из одного университета в другой, из одного колледжа в другой. Просторные аудитории, внимательные лица, заинтересованные вопросы, встречи с коллегами, знакомыми по первому приезду или побывавшими с визитом в Мюнхене, куда стремились многие биологи и зоологи. Новые знакомства, переезды по железной дороге, а чаще в автомашине, полеты, радушные приемы, осмотр местных достопримечательностей, увлекательные экскурсии…
Профессор Г.-Х. Паркер в Кембридже уже в отставке, но полон сил и продолжает работать. Новое здание университета великолепно оборудовано. И сколько профессоров! Пятнадцать зоологов, четырнадцать ботаников, чуть не полсотни ассистентов! Как не позавидовать, как не вспомнить, что осталось дома!
Директор Нью-Йоркского зоосада Ф. Осборн познакомил Фришей на приеме в их честь с доктором У. Бибом. Он стал знаменитым, побив мировой рекорд и спустившись в стальном водолазном шаре на 900 с лишним метров в океан. Биб рассказывал о невообразимом разнообразии светящихся органов, которыми оснащены обитатели подводных глубин. С не меньшим увлечением говорил он и о новом затеянном им предприятии: в джунглях Тринидада доктор выбрал место для опытной станции, обещающей стать центром интереснейших экологических исследований. Правда, для ее организации нужна масса денег. Ничего, раздобудем!
Фришу в шестьдесят три года были понятны и дороги оптимизм и энергия человека старше его почти на десять лет.
Да что там! Снова посетив захолустный университет, где в прошлый приезд он познакомился с восьмидесятилетним зоологом, подумав: «Завидная старость!», Фриш увидел на той же кафедре все еще розовощекого, только заметно поседевшего профессора, как и девятнадцать лет назад окруженного молодежью.
Чтобы показать знаменитым гостям зоосад, Осборн сел за руль автомашины и по дороге успел объяснить, почему старается не упустить возможности побольше узнать, как изменяются повадки зверей и птиц в неволе.
— Здесь мы с вами соседи, — пошутил Фриш. — Наша лаборатория — та же неволя, и она, конечно, не может не накладывать свою печать… А нам так важно приблизиться к естественным условиям, к природе.
Осборн понимающе кивал.
Он сводил Фришей в глубокий подземный изолятор с утконосами: здесь им спокойнее, пока самки выводят расплод. Потом в квартал осветленных клеток, где порхали, сверкая, колибри. Через несколько недель Фриши увидят их на воле, в садах тропической зоны, перелетающими с цветка на цветок…
Однако как ни богат Нью-Йоркский зоопарк, его сокровища померкли для Фриша, когда он попал в Национальный музей естественной истории. С 1930 года музей сказочно разросся. Сердце натуралиста-педагога дрогнуло при виде чудесных творений искусства демонстрации, слитых воедино с чудесными творениями природы.
Вот группа горилл, пробирающихся из чащи тропического леса на поляну: вожак вплотную подступает к зрителю, за ним другие замерли в удивительно живых позах. Поросший лишайником камень, растение, свесившее сверху зеленые пряди, — каждая деталь пейзажа доставлена с места, воспроизведенного на огромной панораме.
Слониха со слоненком в африканской саванне, за ними целое стадо. Длинная вереница пересекающих песчаные барханы верблюдов: их неподвижные двугорбые тени на песке под ослепительным небом пустыни…
— Тебе не хочется надеть снова полосатый бурнус и взяться за одного из этих симпатичных верблюдов? — улыбнулась Маргарет, напомнив мужу о детской фотографии с верблюдом на колесиках.
— И чтоб матушка могла снова сказать: «Рано скрючивается то, чему предстоит стать крючком», — блеснул стеклами очков профессор, и они прошли дальше.
Постояли молча у гнезда страуса с яйцами и только что вылупившимися страусятами около огромных пустых скорлупин…
Еще несколько шагов — открылась лесная чаща: стадо диких кабанов, старые самцы на сторожевом посту блестят клыками, новорожденные припали к сосцам самки…
В этих написанных анималистами панорамах, создававших фон для неподвижных, но таких естественных зверей и птиц, Фриш встретился с новым жанром постижения природы, ее воодушевленным научно-художественным открытием. И еще горше становилось нетускнеющее воспоминание: июль, духота бомбоубежища, взрывы бомб, страх и после всего — яркий, солнечный день над руинами института.
Вскоре после посещения музея Фриш посетил Рокфеллеровский фонд. В небольшом зале на 55-м этаже собрались вершители судеб фонда. Фриш рассказал им об университете в Граце, о покинутом мюнхенском институте, о своих работах, о работах тех немногих учеников, что вернулись с войны, о подрастающей молодежи.
— Подумаем, что можно сделать, — обнадежил директор фонда В. Вивер, когда Фриш остался с ним один на один в кабинете.
Покинув Нью-Йорк, Фриш с женой отправились дальше, по программе. Читая в Принстоне доклад, Фриш рассмотрел в зале седую голову Альберта Эйнштейна. А среди полученных записок обнаружил приглашение.
Весь следующий день автор теории относительности и автор учения о языке танцев провели вместе в лаборатории и дома.
Фриш уехал восхищенный блестящим остроумием и редкостным радушием хозяина, его умением знакомить неучей со своими работами и интересоваться чужими, в которых был профан.
Недалеко от Принстона находилась ферма «Ротолактор» — самое разрекламированное в США предприятие для производства натурального молока. Свыше полутора тысяч дойных коров трижды в день покидали свои стойла и не спеша проходили в доильный зал. Пока они шествовали по специальному коридору, теплые души омывали снизу и с боков их вымя, рабочие в белых халатах чистыми полотенцами снимали влагу, затем жаркие воздушные струи окончательно просушивали тело, и коровы выходили на медленно вращающуюся платформу, где на соски надевались доильные стаканы. Это был настоящий конвейер, однако живой. Присосавшиеся стаканы, подчиняясь вакуумным тактам, пили из вымени молоко, и видно было, как оно по стеклянным кольцам в трубках уходило в холодильные цистерны.
Фриш обратил особенное внимание на подготовительную дрессировку животных, на выработку рефлексов, которые входили в процесс автоматизированного производства молока. Привитые животным навыки облегчали кормление и уборку, способствовали равномерной загрузке доильной установки.
В Иельском университете заканчивалась первая часть лекционного турне Фриша. Подходила пасхальная неделя, и на это время зоопсихолог К. С. Лэшли предложил Фришам дом для приезжих рядом с лабораторией для изучения приматов. Гостям вручили ключи, дали список нужных телефонов, объяснили, как открывается холодильная камера, заполненная готовыми блюдами и полуфабрикатами, которых хватило бы на месяц доброму десятку чревоугодников.
— А главное — пользуйтесь тишиной и покоем! — распрощался Лэшли. — Если что понадобится, звоните!
Почему бы действительно не отдохнуть? Однако к вечеру обитатели парка — десятка полтора шимпанзе — стали нервничать, а ночью Фришей разбудил невыносимый шум. Сомкнуть глаз уже не удалось. Утром выяснилось: одна из самок произвела на свет младенца, и вся колония пришла в возбуждение.
Новорожденного забрали и передали на искусственное воспитание. Обезьянник утихомирился.
Фриши посетили живших неподалеку сотрудников лаборатории Хейесов, познакомились с полуторагодовалым шимпанзенком Викки. Хейесы надеялись обучить Викки если не говорить, то понимать речь. Они хотели выяснить возможности развития шимпанзе и готовы были без конца рассказывать о проделках обезьянки, и впрямь напоминающей ребенка. Пока хозяева потчевали гостей чаем и делились наблюдениями, Викки, ловко орудуя под столом, разула и унесла туфлю Маргарет в дальний угол. Забава относилась к числу запрещенных и именно поэтому особо соблазнительных.
Опыт Хейесов проводился чуть не через сорок лет после того, как московская исследовательница Надежда Николаевна Ладыгина-Котс опубликовала нашумевшую в свое время монографию о сравнительном поведении ребенка и детеныша обезьяны. Как тут не вспомнить снова о словах Реми Шовена: «Чтобы быть услышанным мужами науки, требуется много времени».
Хейесы, естественно, не заставили Викки заговорить, но четверть века спустя зоопсихологи стали обучать обезьян языку жестов глухонемых (чем-то и отдаленно он может показаться похожим на язык танцев пчел), и метод увенчался существенным успехом.
Каждый день открывал Фришам новое в огромном естественном зоопарке вблизи университетского городка. Песчаный берег реки изрыт ходами крабов. И каких — семафорных! Оба пола появляются на свет с одинаковыми клешнями, но с возрастом у самцов одна клешня разрастается, становится почти такой же, как все тело. С головой скрывшись в нору, краб выставляет наружу сверкающую белую гигантскую клешню и время от времени поводит ею. Так он охраняет свою территорию от соседей и подает призывный сигнал самке.
В мангровых зарослях вдоль Джон-Ривер водились крабы множества других видов.
— «У каждого обычай свой, свой путь, свои стремленья. Один живет с большой семьей, другой в уединенье», — вдруг продекламировал Фриш. И сам же рассмеялся. Стихотворение Роберта Бернса посвящено птицам, никак не крабам, а приложимо оно скорее к пчелам: среди них есть и общественные виды, и одиночные.
Следующим утром Фриши отправились вдоль автотрассы, пересекающей песчаную равнину, и провели несколько часов, знакомясь с «марморизованными», словно в толченый мрамор одетыми, кузнечиками, заметно отличимыми от песчаного фона. Однако уследить за кузнечиками было очень трудно. Они то и дело совершали в воздухе непредвидимые зигзаги. Вот насекомое несется над землей. Взгляд пытается опередить его, встретить там, где оно должно было бы оказаться в следующее мгновение. Но кузнечика нет, он скрылся, свернув в сторону.
Ни у кого не видел Фриш подобного почерка. Ничего похожего на прицельный полет пчел. И до чего неожиданно возмещается отсутствие покровительственной окраски молниеносной переменной курса в воздухе. Зря гоняются птицы за этим мечущимся летуном!
Но не только потому осложнилось наблюдение за юркими созданиями: пока Фриши приглядывались к поверхности грунта и пытались разобраться в стратегии полета, их то и дело отвлекали проезжие, любезно предлагая подвезти. В конце концов Фриши действительно вернулись на машине. Но хоть и старались разъяснить по дороге, чем были заняты, им, похоже, просто не верили.
Еще через день поездка в Маринеланд. Фриши провели несколько часов в «Океанариуме» с его грандиозными, застекленными с боков бетонными водоемами, где можно наблюдать акул, скатов, пилу-рыбу, морских черепах, а главное — прирученных дельфинов.
Колокол служителя безотказно вызывал дельфинов из морской пучины. Подплыв, они во весь рост выпрыгивали из воды, но не как летучие рыбы, а стоймя, явно рассчитав силу прыжка, чтоб взять корм из протянутой высоко над водой руки.
— Какое великолепное зрелище! — восхищался Фриш. — Чего стоят мои жалкие опыты с сомиком.
Он дотошно расспрашивал о технике работы с этими сообразительными обитателями морского царства, выяснял и финансовую сторону дела: сколько стоили водоемы, каковы расходы на их содержание. Узнав, что на одиннадцатом году после открытия «Океанариум» полностью возместил вложенные в него средства, а две тысячи ежедневных посетителей, приезжающих со всех концов страны, уже сделали предприятие самоокупающимся, профессор, не скрывая зависти, вздохнул.
Пасхальная неделя прошла, и Фриши отправились в Анн-Арбор — университетский городок штата Чикаго, где Фриш уже бывал и куда только что возвратился из Африки А. Е. Эмерсон — выдающийся знаток термитов, одним из первых начавший разработку учения о надорганизменных системах, воплощенных в семьях общественных насекомых. Эмерсон доставил в университетский музей богатейшую коллекцию собранных в Конго термитников; некоторые были огромны.
Далее Фришей увезли в Медисон, где их ждал известный исследователь доктор Хасслер с его морскими львами и тюленями, затем — в Миннеаполис, в Айову — здесь гости провели вечер в саду доктора Ф. Бальцера, любуясь естественной иллюминацией. Сотни светляков, летающих на небольшой высоте, прочерчивали темень мигающими сигналами, совсем непохожими на те, что подают их европейские собратья.
Перед путешественниками разворачивались живые картины огромного естественного зоопарка страны. Повседневный труд лектора, просветителя, пропагандиста науки завершался праздниками встреч с людьми и природой.
И вот наконец знаменитые научные центры тихоокеанского побережья. Одним из первых навестил Фриша Рихард Гольдшмидт. Именно он, начавший свой путь в науке с исследования одноклеточных, срок жизни которых исчисляется часами, повез гостя в заповедник многовековых секвой. У подножья вечнозеленых стометровых гигантов биологи продолжали беседу, прерванную двадцать с лишним лет назад в подземном гроте мюнхенского института. Но говорили не столько о пережитом, сколько о новых работах, о будущем науки.
Гости из Граца уже дважды пересекли Америку с севера на юг и от Нью-Йорка до Пассадены и Голливуда. Обратный рейс с запада занял девять часов, в течение которых под крылом самолета проплывали, переходя один в другой, пейзажи пустынь, горных кряжей, прорезанных глубокими ущельями и неожиданно поднимающимися вершинами в снеговых шапках. Потом горы исчезли, словно стертые равнинами, пересеченными лентами автострад, сверкающих, как реки, по которым медленно плывут в обе стороны цепи машин, вливающиеся в игрушечные скопища городских строений, окруженных полями, лесами, садами. В просвете между облаков мелькнула ферма — дом, службы, силосные башни, лужайка, а на ней самолетик, крошечный, как стрекоза.
…Воспоминание об этом аэропланчике, похожем с большой высоты на насекомое, кольнет Фриша почти через тридцать лет. В Бруннвинкль доставят свежий выпуск «Нэшнл Джиогрэфик». Чтение этого журнала Фриш не считал пустой тратой времени в часы досуга. Открыв номер, он обнаружит, как всегда, технически безупречные фотографии некоторых знакомых ему и до неузнаваемости изуродованных пейзажей. Бедствия, порожденные далеко не одними только географическими факторами, терзают казавшуюся когда-то столь благоустроенной, благолепной и благоденствующей страну и землю.
О многом был к тому времени наслышан Фриш, но считал: журналисты мастера сгущать краски. Однако «Нэшнл Джиогрэфик» в его представлении — издание почти научное. И что он здесь видит?
«…Катастрофа началась еще летом предыдущего года, в 1977-м она разрасталась с пугающей быстротой. Свыше шести миллионов жителей Калифорнии мрачно смирились с рационированием воды… Жестоко пострадала большая часть запада и широкая полоса юго-востока страны… Засуха выжгла пастбища, и фермеры забивали животных… На северо-западе, близ тихоокеанского побережья, уровень могучей реки Колумбии спал до самой низкой отметки… С рыбой положение отчаянное. Многие реки обмелели настолько, что поднимающаяся в верховья на нерест рыба своей массой забивала устья. Потом на Колумбии столкнулись с другой проблемой: как сплавить мальков вниз, в море, не отнимая воду у коммунальных предприятий и фермеров… На Великих Равнинах суше, чем во времена „Великих пыльных бурь“. Когда здесь были девственные прерии, глубина почвенного слоя достигала 60 сантиметров. Теперь в некоторых районах почвенный слой едва превышает десять сантиметров. Остальное выдул ветер. В конце февраля 1977 года разразился страшный ураган. Он с воем срывал тучи пыли с полей озимой пшеницы в Техасе, Оклахоме, в восточном Колорадо. Самолеты замерли на земле. Почти метровые песчаные дюны на рельсах останавливали поезда. Сухая пыль высасывала влагу из хрупких побегов пшеницы… Помимо засухи ударили и сильные морозы. К востоку от Скалистых гор никто не забудет жестокой зимы 1977 года, когда неслыханные холода и катастрофическая нехватка топлива принесли бедствия и лишения в дома миллионов людей… Из-за нехватки природного газа закрылись учреждения и заводы… В районах вокруг Нью-Йорка буран отрезал от внешнего мира миллионы человек. В магазинах исчезло молоко, в то время как окрестные фермеры не могли добраться до потребителей и выливали удои в сугробы… Та же картина — по всему окоченевшему Востоку… Безработица распространялась словно эпидемия. Улицы Дейтона, по утрам обычно переполненные людьми, спешащими на работу, стали пустынны. Зато на бирже труда столпотворение. В вестибюле вежливый молодой активист протянул еще влажную листовку, осуждающую капитализм и восхваляющую социализм… Трехлетняя засуха в южной Дакоте собрала свою жатву… — В засухе, — говорит скотовод из Гусбольдта, — ужасно то, что само общество увядает и гибнет. Фермеры разоряются, их хозяйства скупают корпорации… Умирает весь наш край…»
Но это Фриш будет читать почти тридцать лет спустя. А сейчас самолет продолжает свой рейс и впереди громада Нью-Йорка.
Здесь Фриш снова встретил У. Биба. Тот уже успел, оказывается, уладить финансовые дела будущей тринидадской станции в джунглях и начал переговоры с архитекторами и строителями. Американская деловитость вновь восхитила Фриша. Он и представления не имел, что кто-то настолько заинтересован в быстром развертывании исследований экологии джунглей. Вьетнамская война была еще далека…
Тогда, узнав от Биба об успехе его инициативы, Фриш с тайной надеждой подумал, чем обернется для него и его работ недавнее совещание на 55-м этаже и разговор с директором фонда.
Последний день в Западном полушарии Фришу все же удалось провести на большой промышленной пасеке, а вечером встретиться с деятелями пчеловодного бизнеса США.
— Насколько щедрее в вашей стране природа, — говорил он, — насколько богаче и разнообразнее нектароносная флора, насколько длительнее периоды взятка и как вы технически вооружены! Самые искушенные пасечники Западной Европы, если бы оснастить их не хуже американских, все равно не смогут поднять средние медосборы до 75 фунтов на семью. И тем не менее знакомство с опытом американских пчеловодов полезно и для европейцев.
Перелет из Лондона в Мюнхен занял сравнительно немного времени, зато из Мюнхена к себе в Грац Фриши тряслись в поезде тринадцать часов — столько же, сколько летели из Нью-Йорка в Лондон.
Вот что записал Фриш о всей поездке:
«В первую очередь пчелам обязан я тем, что уже дважды побывал в Америке. Впрочем, не только в Америке. Именно тайны, поведанные насекомыми, открыли передо мной двери многих стран: Швейцарии и Голландии, Англии и Франции, Югославии, Дании, Швеции, Финляндии и других замечательных мест. Было бы у меня легкое перо для описания путешествий, сколько можно рассказать! Одно замечу. Из каждой поездки я возвращался внутренне обогащенным. Убежден: нет ничего прекраснее сбора духовных сокровищ…»
Визит на 55-й этаж не прошел бесследно. Рокфеллеровский фонд выделил средства на восстановление разрушенного крыла университетского здания в Граце. Это было замечательно. Часть пособия ассигновали на продолжение опытов по восприятию пчелами поляризованного света. И это было тоже замечательно.
Но то, что первый отчет об исследованиях (он увидел свет в международном журнале «Экспериенкция») пришлось публиковать с пометкой: «Работа проведена при поддержке Рокфеллеровского фонда и военного ведомства США», давало пищу для размышлений…
И тут пришло письмо от Рут Бойтлер из Мюнхена «Разрушенная часть института восстановлена. Ваше место сохраняется. Возвращайтесь».
Так Фриш расстался с Грацем и после пяти лет разлуки в пятый раз переехал в Мюнхен, где получил жилье в университетском общежитии, которое в просторечье именовалось «казармой для интеллигентов».
А через некоторое время на участке, где когда-то стоял их собственный, теперь вконец разоренный мародерами дом, подняли новый, пока еще крошечный домик.
«Я попал на пасеку Звенигородской биостанции Московского университета, когда Фриш уже был достаточно известен. Возле крошечной избушки, превращенной Александром Федоровичем Губиным в лабораторию, стояло десятка полтора ульев. Среди них выделялся плоский, вертикальный короб. Губин снял с него утепляющие ставни, и в пчелиной сутолоке за стеклянными стенками замелькали цветные пятнышки — метки на спинках насекомых. Ни на пасеке коммуны имени Щорса на Волыни, где я проходил студенческую практику, ни у пчеловодов, с которыми позднее работал, — нигде не было стеклянных ульев и пчел с разноцветными точками на спинке.
— Последите за любой меченой пчелой, хотя бы за этой, — говорил Александр Федорович. — Видите, она совершает круги, бегая по сотам. Так вербуются новые сборщицы корма и одновременно получают наводящие указания, где фуражиров ожидает взяток.
Через несколько дней я покинул Звенигород, прочитав на прощанье Губину знаменитые блоковские строчки: „…погружался в море клевера, окруженный сказками пчел…“. И получил от него только что вышедшее русское издание книги К. Фриша „Из жизни пчел“, вместе с оттисками его собственных статей, посвященных тому, как вернее направлять пчел на цветущие посевы нужных культур. Известные опыты академика И. П. Павлова — выработка условных рефлексов у собак, дрессируемых с помощью корма, — были здесь положены в основу работы с беспозвоночными, у которых головной мозг представляет нервный узел, только развитый несколько больше, чем остальные. Опыты Губина сразу привлекли к себе внимание биологов и пчеловодов в СССР и за рубежом. Колхозы и совхозы переходили на новые севообороты, всюду вводились посевы кормовых трав, в том числе красного клевера, и каждый год требовалось огромное количество его семян. А их было мало. Дрессировка пчел на посещение и опыление клевера удваивала и утраивала количество оплодотворенных цветков, а вместе с тем и урожай семян.
„Сказки пчел“, которые услышал Александр Блок в море клевера, обещали стать реальным агрономическим делом. Разум человеческий оказался приложен к „Разуму цветов“, воспетому Метерлинком и восхитившему С. Я. Маршака.
И вот двадцать лет спустя я вместе с другими советскими пчеловодами в зале Венской ратуши на международном конгрессе.
Сколько здесь пчеловодных знаменитостей, известных мне до того только по статьям и книгам!
Вот лидер американских пчеловодов — доктор Гембльтон из департамента земледелия США; доктор Ева Крейн — неутомимая путешественница, возглавляет Международную ассоциацию исследователей медоносной пчелы, она редактор международного пчеловодного обозрения „Би Уорд“; другой путешественник, объездивший десятки стран Восточного полушария в поисках лучшей естественной породы пчел, — Адам Керле с пасеки Бакфестовского монастыря на юге Англии, „брат Адам“, создатель новой породы пчел; специалисты из „Миель-Карлотты“ в Куерневако, Мексика: это самое крупное в Западном полушарии пчеловодное предприятие… Доктор Анна Маурицио из Либефельдской станции в Швейцарии, где она трудится свыше тридцати лет; Жорж Альфандери, продолжающий дело, начатое его отцом Эдмоном, видным пчеловодным автором, основателем „Ля газетт апиколь“, издающейся непрерывно с 1900 года, журнала, известного во всем пчеловодном мире… За последние несколько десятилетий семья Альфандери собрала уникальную библиотеку по истории энтомологии вообще, и в частности по биологии пчел и практическому пчеловодству. А это английская художница Дороти Ходжес, написавшая исследование о пчелиной обножке. У книги существует своеобразный прецедент. Если верить Конан-Дойлю, Шерлок Холмс подарил человечеству справочное пособие, позволяющее определить сорта табака по цвету пепла. Книга Ходжес проиллюстрирована не только зарисовками отдельных моментов работы пчел на тычинках цветка, но и красочными таблицами, где по цвету обножки можно узнать растения, с каких пчелы брали пыльцевую добычу. Только глаз художника способен обнаружить столько оттенков — на каждой странице десятки вариантов серого, сизого, желтого, бурого, кирпичного… Вот руководитель австрийской пчеловодной станции в Лунц-ам-Зее доктор Фриц Руттнер, выдающийся специалист по генетике пчел… И, увы, нет Александра Федоровича Губина — славы и гордости советского пчеловедения, командарма пчелиных эскадрилий, которые по путевкам агрономов опыляют посевы, сады, виноградники: он тяжело болен, слег перед самым выездом.
Но в центре внимания всех Фриш. Он сидит возле трибуны и, чтоб лучше слышать, лодочкой приставил ладонь к уху. Над высоким лбом легкий венчик седых волос. В ушных раковинах черные пробки слухового аппарата с уходящими под ворот пиджака проводами от спрятанной в кармане батареи. Глаза прищурены под сильными стеклами очков, губы сжаты.
Через три месяца Фришу исполняется семьдесят лет, и все передают друг другу неизвестно откуда взявшийся слух: выступления перед большой аудиторией Фришу уже не по силам. Фриш в последний раз на конгрессе, — значит, и для меня последний шанс поговорить с ним, выяснить его мнение.
Дело в том, что однажды поздней осенью, когда полеты за нектаром и пыльцой давно прекратились, а пчелы успели сгрудиться в сплошную массу зимующего клуба, мы сняли с нашего стеклянного улья утепляющее укрытие и, чтоб получше рассмотреть пчел, направили на них свет сильной лампы. И вдруг в разных местах клуба несколько пчел неожиданно затанцевали. Мало того: удалось убедиться, что танцевать — кружиться, совершать короткие прямые пробеги, часто виляя брюшком, — могут и пчелы осеннего выплода, то есть недавно вылупившиеся из ячеек и, значит, еще не вылетавшие за фуражом для семьи. Приходилось допустить, что возможны и танцы, так сказать, „бессодержательные“, не имеющие сигнального значения.
Мы проверили это явление много раз и на разных семьях. На пасеке кафедры Тимирязевской академии Губин поручил нескольким студентам провести осмотры семей в ноябре — декабре, и все подтвердили: да, свет лампы может выводить некоторых пчел из их дремотного состояния и побуждать к танцу.
Ни в статьях Фриша, ни в статьях его учеников о таких танцах ничего не говорилось…
Но как же тогда их согласовать с учением Фриша о „языке“ пчел?
Мне предстояла нелегкая задача: во время перерыва пробиться через окружавшую Фриша толпу, не менее плотную, чем пчелиная свита на сотах, и высказать ему свои соображения при полной аудитории, громко, да к тому же еще и по-немецки.
Почему было не привезти на конгресс номер московского „Пчеловодства“, в котором была напечатана статья о танцах пчел в зимующем клубе?! Отдал бы, попросил прочитать — и точка.
Но все произошло иначе.
В начале перерыва меня окликнул профессор Гетце из Боннского университета.
— Не так-то просто найти нужного человека в этой массе народа! Не правда ли? — спрашивает он и, не дожидаясь ответа, переходит к делу: — Что нового у вас относительно танцев пчел в зимующем клубе?
— Постойте, а откуда вам об этом известно? — изумился я.
— Еще в 1951 году, как только журнал с вашей статьей пришел в библиотеку „Би Ризерч Ассосиэйшн“, доктор Ева Крейн сообщила профессору Фришу содержание публикации. Ваше первое сообщение мы проверили, оно точно. Недавно в Париже проходил международный симпозиум об инстинкте и поведении животных. Доктор Фриш читал там доклад о языке пчел и отметил ваши наблюдения. Он вполне согласен: танцы пчел, которые еще не вылетали из улья, ждут объяснения, иначе существующая теория ставится под вопрос. Эта тема как раз и поручена мне.
Фриш, в общем, — продолжает доктор Гетце, — принял также ваше объяснение для случаев, когда наводящие указания танца приводят к ошибкам. Ну, а ответ на соображения о конкурентной роли наземных ориентиров в полетах пчел, для которых компасом служит небесное светило, вы, конечно, читали в журнале „Натурвиссеншафтен“? Нет? Почему же? У меня есть экземпляр, могу его вам дать. Статья так и называется: „Небо и Земля в конкуренции. О сравнительном значении ориентиров в полете пчел“.
Исследования будут продолжены. В них участвует и Линдауер…»
Запись в дневнике одного из рядовых советских участников Венского конгресса 1956 года показывает, с каким вниманием всю свою жизнь относился К. Фриш ко всем работам, связанным с изучением «языка пчел».
Почти десять лет после конгресса в Вене Фриш готовил свой главный труд, в названии которого поэтическая метафора слилась со специальным термином, с научной формулировкой.
«Язык танцев и ориентировка пчел» — сочинение в некотором смысле исключительное. Не так уж много существует отчетов об исследовании одного явления одним и тем же человеком на протяжении пятидесяти с лишним лет. Школьный инспектор определенно ошибся, посчитав своего воспитанника неспособным сосредоточиваться.
Десятилетиями вникал в тайная тайных пчелиного полета Фриш, изучая, однако, не крылатое устройство, которое, преодолев силу земного притяжения и сопротивление воздушной среды, перемещается в пространстве. Механику полета он оставил для других. Он не занимался также полетами матки и трутней, а из всех полетов рабочих пчел сделал предметом изучения лишь те, что связаны с заготовкой кормовых запасов, со сбором нектара и пыльцы.
У Фриша была одна центральная задача: постичь аэронавигационную ориентировку в рейсах, совершаемых от ульевого летка к цветкам и обратно в гнездо.
Опубликованная в 1965 году монография — отчет и о собственных опытах, и о работах учеников в разных странах.
Именно в это время американский биолог А. М. Веннер, тоже занимавшийся передачей информации в недрах пчелиной семьи, стал склоняться к мысли, что сборщицы хотя и танцуют на сотах, но танцы их не имеют сигнального значения, не передают никаких сведений. Только человек, считал Веннер, вооруженный угломером, хронометром, актографом и прочими инструментами, может определить по характеру и темпу танца, откуда прилетела сборщица; человек, но не пчелы, — по его мнению, танец просто высылает в полет новых сборщиц, но адреса им не дает. Все дело в обонянии. Пчелы доставляют в улей на своем теле запах тех цветков, которые заслуживают внимания свободных фуражиров…
Прочитав и перечитав статью критика, Фриш вспомнил присловье о старых дураках, которые, дескать, глупее молодых, и добавил, что, хоть выступление Веннера и обещает наделать шума, оно окажется громом из ничего, а вовсе не той американской бомбой, которая сможет смести институт и его многолетнюю работу. После этого в течение недели из него нельзя было вытянуть ни слова.
А на восьмой день план новых опытов оказался обдуман до деталей.
— Итак, по Веннеру, в улье не понимают значения сигнала, заключенного в танце. Что ж, спросим у пчел, действительно ли они ориентируются только по запаху… Вот это и будет сюжетом опыта. Попробуем сбить пчел с толку, заставим их танцевать беспорядочно. В роли дирижеров танца нормального, содержащего сигналы о местоположении взятка, выступают, мы в этом убедились, два начала — Земля и Небо; точнее — в улье сила притяжения, когда она направлена вдоль длинной оси тела, а под открытым небом — солнце, поляризованный солнечный свет.
Уберем дирижеров!
Закрепив соты в наблюдательном улье, Фриш опрокинул его, чтоб сот принял строго горизонтальное положение. Одновременно он закрыл для пчел небо над ульем светонепроницаемым экраном. Пусть танцуют вслепую!
Действительно, танцы постепенно утратили однообразие. Еще несколько минут назад прилетевшие домой с кормушки к северу от улья сборщицы, выписывая фигуру восьмерки, поворачивали вправо и влево, а прямые пробеги с виляющим брюшком, связывающие полукружия восьмерки, совершили головой к северу. Теперь пробеги воспроизводились каждой пчелой по-своему, беспорядочно.
А результат? Куда теперь летали мобилизованные пчелы?
Приманки с сиропом в плошках на ароматизированных подкладках располагались вокруг подопытного улья, рядом стояли наблюдатели. Поступающие от них донесения говорили: сборщицы-новички, завербованные танцовщицами-фуражирами, отмечены и на севере, и на юге, и на востоке, и на западе, то есть на всех направлениях.
Тогда был убран экран, закрывающий улей сверху. Беспорядочные разнонаправленные танцы уже через несколько минут прекратились. Послушные указаниям возвращенного небесного дирижера, пчелы дружно совершали пробеги в направлении кормушки, где только что нагрузили зобики сиропом. А поток устремился на север — именно к той кормушке, с которой прилетели танцевавшие пчелы. Остальные приманки вокруг улья опустели. Но стоило только вернуть экран на старое место, закрыв небо над ульем, как танцы и полеты снова стали беспорядочными. Таким был финал первой части разговора с пчелами.
Вторая часть опытов началась с того, что улью, закрытому экраном, было возвращено его естественное положение. Танцы сейчас же стали упорядоченными: они подчинялись теперь подсказке второго дирижера — направлению силы тяжести, совпадающему с длинной осью тела пчелы. И опять поток новичков-сборщиц, еще недавно рассыпавшихся в любых направлениях вокруг улья, устремился к северной кормушке.
Эксперименты Фриша вообще отличаются строгостью, лаконизмом, наглядностью и право же красотой. Будущие исследователи законов красоты науки — материал для такой дисциплины накапливается со все возрастающей быстротой — найдут немало примеров и в монографии Фриша, и в позднейших работах. Что касается опытов, поставленных в связи с гипотезой Веннера, они, несомненно, относятся к числу наиболее совершенных творений ученого.
Между тем распространившиеся на Венском конгрессе слухи, что Фриш в последний раз встречается с коллегами и любителями, не лишены были известного основания. Вскоре после конгресса руководитель Мюнхенского института зоологии сложил с себя директорские полномочия и тем более уже не ездил на последующие конгрессы — ни в Мадрид, ни в Прагу, ни в Бухарест, ни в Вермонт (США). Однако на XXII конгрессе, «приехавшем» к Фришу в Мюнхен в августе 1969 года, он произнес речь в день открытия. Рассказывая о своих работах, восьмидесятитрехлетний ученый напомнил и о «группе американских исследователей во главе с А. М. Веннером, недавно оспаривавшей тот факт, что завербованные танцем новички-сборщицы с удивительной точностью соблюдают сообщенные им в танце координаты полета».
Рассказывая о проведенных на эту тему опытах, Фриш заметил:
— Раз уж пчелы в процессе эволюции приобрели способность отражать в совершаемом на сотах танце местоположение источника взятка, то не стоит думать, что они одновременно не приобрели способности воспринимать сигнальное значение танца. Не стоит также возвращаться в 1823 год, когда Унхох, описав танцы пчел, нашел, что население улья просто развлекается… Ставить и проводить такие опыты не просто, — продолжал Фриш. — Но именно в трудностях и заключается прелесть работы с нашими пчелами. Она идет полным ходом. Хотя эти чудесные существа и открыли нам некоторые из своих тайн, загадки, которые они задают, неисчерпаемы!
Одной из таких тайн и загадок оказалась ориентировка летных пчел в пасмурные дни. Небо покрыто плотными облаками, солнце и не угадывается за ними, лишь кое-где в разрывах проглядываются клочки синевы. Степень поляризации света на этих синих участках более или менее различна. И таких разрозненных указателей достаточно, чтобы пчелы не сбивались с пути ни от улья к корму, ни в обратном рейсе. Влияние на танец пчел такого замаскированного фактора, как земное тяготение, тоже было, в общем, уже известно.
Вместе с тем перед исследователями все отчетливее вырисовывалась новая головоломка. Едва в опытах стали применять усовершенствованный инструмент, более точно измерявший углы между прямыми пробегами в «восьмерке» и направлением силы тяжести, сразу обнаружилось, что танцующие пчелы не всегда безошибочно сообщают о месте, где находится корм. В течение дня ошибки то возрастали, то уменьшались и снова возрастали, отклоняясь уже в противоположном направлении, затем снова снижались и опять возрастали. Верность адреса, сообщаемого в танце, попеременно и ритмично колебалась. На графиках картина представала классически правильной волнообразной кривой, видимо отражающей какую-то закономерность. Но какую?
Здесь еще раз подтверждалась та истина, сколь опасна бывает для науки в определенные моменты ее развития чрезмерная точность данных.
Пусть «язык пчел» отодвинут в разряд гипотез, пусть придется снова открывать уже открытое, доказывать уже доказанное. Он готов. Он проверит пчел, проверит природу, проверит себя.
Одновременно с Фришем над расшифровкой загадки трудился Мартин Линдауер — один из искуснейших охотников за фактами, воспитанных Фришем, уже сам руководивший тогда Гамбургским институтом.
Волнообразные изменения величины углов в сигнальном танце наблюдались и на вертикально висящих сотах, и на тех, которым придавалось горизонтальное положение. Влияние силы тяжести здесь было ни при чем. Как и особенности отдельных танцовщиц: одна и та же меченая пчела в разное время допускала в своих танцах разную степень неточности, то показывая, что корм находится ближе, то, наоборот, что он дальше. Отклонения от верного адреса составляли до 15 градусов в обе стороны от действительной прямой.
Но что самое удивительное: фуражиры, мобилизованные как верным, так и ошибочным танцем, одинаково правильно находили нужное место.
Не пересказывая ход тщательно спланированных исследований, откроем секрет: непонятная закономерность определялась магнитным полем Земли. В фигурах танца отражались колебания его силовых линий. Окончательно подтвердили это параллельные опыты в Марокко и в Заполярье. Наибольшие ошибки пчелы совершали в тропиках; наименьшие, близкие к нулю — в Арктике. Так еще раз обнаружилось влияние на пчел если не космического, то глобального фактора.
В стихотворении, написанном по случаю присвоения сыну докторской степени, Фриш сформулировал когда-то творческий и нравственный кодекс ученого:
«Прежде всего, дай простор воображению, без него запутаешься в мелочах, не сдвинешься с места. Во-вторых, служи делу верой и правдой, помни: только честности сопутствует ясность. А в-третьих, будь прилежен, умей быть усердным и пусть никакая забота не покажется тебе чрезмерной!..»
Проверка одна за другой нескольких рабочих гипотез; шесть тысяч проанализированных угломером танцев; озарение, родившееся из предыдущих географических опытов, перенос решающего эксперимента в контрастные магнитные зоны Земли — и новое исследование Линдауера показало: ученик и воспитанник равняется на наставника, на его воображение, его честность, на его неутомимое усердие.
А дальше счастливый случай, покровительствующий чаще всего упорным искателям, помог связать электромагнитную чуткость пчел с общеизвестным фактом параллельности сотов в гнездах. Когда пасечник ставит в короб улья навощенные рамки, соблюдая между ними необходимые интервалы, соты, выстроенные пчелами, естественно, оказываются параллельными. Но что заставляет строительниц соблюдать параллельность сотов в дуплах, в других естественных плоскостях? И здесь пчелы послушны указаниям силовых линий магнитных полей Земли! Изучение танцев, таким образом, помогло выявить некоторые тайны мастерства пчел-строительниц.
Но это уже выходило за круг интересов Фриша.
На Мюнхенском пчеловодном конгрессе профессору представили бельгийского любителя пчел — зубного техника Марселя Дегуза. Дегуз демонстрировал необыкновенный экспонат: сферический улей — три слоя округлых сотов, которые, в отличие от нормальных, состоят не из одинаковых с обеих сторон сота ячеек со строго параллельными стенками, а из разных: на выпуклой стороне сота — расширяющиеся усеченные призмы, на внутренней — сужающиеся. Да и между собой эти ячеи не одинаковы. Такие ячейки не пригодны ни для хранения меда, ни для воспитания молоди. Они — запечатленное в воске геометрически безупречное и биологически бессмысленное совершенство. Экспериментатор как бы отключил действие на строительниц закона притяжения.
Фриш внимательно рассмотрел «безумные» соты и произнес:
— О, наши пчелы могут всё!
И прошел мимо.
Во время второй поездки в США Фриш познакомился в Гарвардском университете с талантливым молодым исследователем Кареллом Вильямсом. Изучая метаморфоз бабочки-павлиноглазки — цекропии, Вильямс овладел искусством операций на хитиновом покрове куколки.
В вырезанный смотровой глазок можно видеть, как бьется сердце куколки, как совершается последнее превращение. Вильямс доказал: в бабочке, проходящей последнюю стадию метаморфоза, действуют два гормональных центра — один в голове, другой в груди.
Обезглавленные самки с пересаженным из головы в брюшко центром созревали и откладывали яйца. Если оба центра пересаживали в брюшко, а вскрытый конец его запечатывали слоем пластмассы, брюшко завершало развитие и превращалось в нормально функционирующий обрубок тела взрослой бабочки.
Вильямс познакомил Фриша с одним из последних опытов. Около дюжины куколок с изъятыми гормональными центрами сшиты в цепочку и словно законсервировались. Стоит посадить в них оба центра, цепь куколок превращалась в цепь бабочек.
«Непосвященный, возможно, посчитает опыт пустой забавой, — напишет Фриш позже, — тогда как здесь демонстрируется совершенство методики».
Фриш добавил: «Если хватит терпения, методика позволит ответить на важные вопросы».
Если хватит терпения!
И это написал ученый, у которого хватило терпения шестьдесят с лишним лет изучать одно-единственное звено в длинной цепи действий, совершаемых пчелой.
Но то пчелы, а не бабочки-цекропии.
Впрочем, и в пчелах не все, как мы видели, способно заинтересовать Фриша.
…Еще до того, на парижском симпозиуме об инстинкте и поведении животных, знаменитый английский биолог Д. Холдейн, излагая свои мысли о физико-химической природе инстинкта, упомянул об общественных насекомых, в частности о пчелах, у которых женская функция разделена между двумя формами самок. В семье одна матка-родительница и множество рабочих-кормилиц, обладающих способностями, которых лишены родители, в частности способностью пользоваться «языком танцев» для информации о месте взятка.
По этому поводу Фриш заметил:
«Холдейн поднял опаснейший вопрос о наследовании инстинктов у пчел. Лично я не могу себе представить, что чрезвычайно развитые формы отношений в пчелиной семье возникли в результате простого селективного отбора. А ламаркистское объяснение наталкивается на ту трудность, что рабочие пчелы бесплодны. Часть их инстинктов, но не все, могли развиться в процессе эволюции прежде, чем рабочие стали бесплодными…»
Эти замечания побудили одного пчеловода обратиться к Фришу с вопросом: не может ли получаемое растущими пчелиными личинками от работниц кормовое молочко прививать воспитанницам некоторые наследственные черты и свойства? Проверка была бы не так уж сложна: достаточно передать молодую маточную личинку породы «А» на выкормку в семью другой породы — «Б», которая отличается от «А» по фигурам танца, по «диалектам» пчелиного языка, а затем проверить, в какой мере сохранило потомство такой матки присущую ее породе форму танца и насколько он изменился.
Похоже было, предлагаемый опыт смыкается с темой Фриша. Но так могло показаться только на первый взгляд. Самое правильное решение не повлияло бы на уровень знаний об ориентировке пчел в полетах. И Фриш не стал вникать в этот вопрос, который сам охарактеризовал как «опаснейший».
А надо сказать: в устах Фриша употребленный эпитет почти синоним «интереснейшему». Достаточно познакомиться с его речью памяти Макса Гартманна, распространившего свои исследования на мир флоры и фауны и уже одним этим особенно близкого Фришу.
Фриш изучал полет пчел, заканчивающийся опылением и оплодотворением цветков. Штрек Гартманна был заложен гораздо глубже: он искал ответа на вопрос, что представляет собой пол как биологическое явление, в чем его начала, где корни.
Согласно принятому в науке мнению, наследственные задатки родителей смешиваются при оплодотворении, а это расширяет возможности приспособляемости потомства и поддерживает существование видов. Гартманн уточнял: «Да, таково следствие оплодотворения, но не его причина!»
Причину Гартманн видел в том, что всякие одноклеточные, как и любая живая клетка, от природы двуполы, обладают и мужскими и женскими задатками. В процессе развития равновесие между ними нарушается внутренними и внешними обстоятельствами, и клетка превращается в однополую, второе начало подавлено. По Гартманну, пол не есть раз навсегда заданное, но относительное состояние организма.
Не частые, однако и не столь уж редкие среди пчел гинандроморфы, несущие очевидную смесь мужских и женских признаков, давно были известны Фришу, и он имел основания принять точку зрения Гартманна. К тому же Гартманн не ограничился гипотезой. Он нашел бурую морскую водоросль не просто двуполую, что наблюдается в растительном мире сплошь и рядом, но с обоеполыми клетками, способными функционировать и как мужские, и как женские в зависимости от силы выраженности пола у второй водоросли. Сходные явления обнаружены позже и у других низших организмов. Гартманновская бурая водоросль для Фриша — замечательная одноклеточная модель явления, хорошо ему знакомого по обоеполым, но двуформенным, словно более «мужским» и более «женским», цветкам гречихи, таким же у примулы-первоцвета или по плакун-траве, в сущности уже даже не с двумя, а с тремя степенями выраженности доминирующего пола в двуполом цветке.
Слово о Гартманне Фриш закончил так:
«Это был не только естествоиспытатель, но и философ. Это был также вдохновенный и вдохновляющий учитель, мастер устного и печатного слова. Это был человек, одаренный обширными знаниями, ясностью мысли, высокой честностью. И сегодня его книги и речи волнуют молодых биологов. В „Общей биологии“ — этом капитальном труде — все отмечено печатью личности, раскрывающей подлинную сокровищницу знаний. В книге звучит страстный призыв. Гартманн создал прекрасную школу и продолжает жить в своих учениках. Они связаны с ним, он связан с ними. Как горячо и охотно рассказывал он об их новейших открытиях, сколько гордой радости излучали его глаза!..»
В газетном отчете о выступлении Фриша сказано: «Посвященное Максу Гартманну проникновенное слово профессора Карла фон Фриша было блестящим очерком этой выдающейся личности, очерком, который, к слову, в последнем пассаже представил глубоко правдивый автопортрет и самого выступавшего».
Автор газетного репортажа не отметил, что вопрос о поле потомства у общественных насекомых вообще, и у пчел в частности, — один из самых головоломных и привлекательных в естественной истории. Десятки выдающихся исследователей остановились перед загадкой, дававшей повод считать реальным существование некоего таинственного механизма, благодаря которому матка «по желанию» откладывает яйцо — зародыш самца или яйцо — зародыш самки. Во всяком случае, хотя в семье нет повитух, которые принимали бы откладываемые маткой яйца, объявляя «снова девчонка» или «наконец-то парень», пчелы-кормилицы безошибочно доставляют одним один рацион, другим другой.
Можно только завидовать тем, на чью долю выпадет выйти к свету из этого темного лабиринта.
…Итак, хоть сам себе Фриш не разрешает даже небольших «зайтен-шпрунгов» — уклонений в сторону, не рискуя тратить время, которое, вопреки мнению американцев, дороже денег, вкус к опаснейшим и интереснейшим «емким проблемам» ему не изменяет. И когда он выступает как просветитель и пропагандист науки, спектр тем его лекций и статей неожиданно широк и разнообразен, он избегает восклицательных знаков, но не скрывает интереса к вопросу и увлеченности им.
Вот названия только некоторых лекций: «Медицинское образование и преподавание биологии», «О пище зверей», «Игры в прятки в мире животных», «Символика в жизни животных», «Насекомые — господа Земли».
Вот только некоторые общеобразовательные статьи: «Часы пчел и часы цветов», «Чудеса мира насекомых», «Наказанное обжорство», «Каким представляется мир насекомому?», «Необычайная шайка разбойников», «Шмели в роли невольных транспортных самолетов»…
Да и многократно выходивший однотомник «Ты и жизнь. Популярная книга о современной биологии», и не раз издававшийся двухтомник «Биология» — учебное пособие для высшей школы — свидетельствовали, что биология не исчерпалась для автора проблемами органов чувств у рыб и ориентировкой пчел в полете.
Равным образом стихи Фриша, а он написал их много, составили, вместе взятые, не просто семейный альбом, посвященный разным домашним событиям, старой липе в Бруннвинкле или виду с холма над домом, встречам и прощаниям, юбилеям друзей и своим собственным.
В полночь 31 декабря 1968 года за праздничным столом Фришей прозвучали строки, автор которых размышлял, сумеет ли человек в наступающем году совершить посадку на Луну и какой людям от того будет прок, спрашивал, не разумнее ли, прежде чем гоняться за звездами, получше наладить жизнь на земле; высказал тревогу по поводу ущерба, наносимого природе, и надежду на победу разума и мира. Стихотворение заканчивалось предложением сдвинуть стаканы в честь «доброго нового времени»…
…Между тем годы шли. Они уносили с собой силу и здоровье, которые необходимы натуралисту для полевых работ. Ухудшилось зрение, слабел слух.
Старость вынуждает смириться со многим. Однако особенно чувствительным оказалось расставание с концертным залом. Их юношеский квартет давно распался, один за другим умерли братья Ганс, Отто, Эрнст. Теперь глухота обрывала последние связи с миром звуков.
Фриш перенес инфаркт. Пришлось отказаться от личного участия в разных научных собраниях, которые он так охотно посещал.
Он перестал ездить даже на ежегодные сборы кавалеров ордена «За заслуги в науке и искусствах». Всего тридцать человек носят в стране такое почетное звание: десять гуманитариев, десять деятелей искусств, десять естествоиспытателей. Это не лига, не клуб, не академия. Это ассоциация суперэлиты. Фриш очень ценил редкие, но тем более яркие встречи «арбитров элеганциарум», награжденных этим немецким орденом, носящим французское название «Пур ле мерит».
Согласно обычаю, каждый новый член докладывал о своих работах. Темой выступления Фриша была его, как говорят немцы, «Paradepferd» — «Парадный конь», что в данном случае не совсем точно, поскольку «парадный» конь был также и обычным работягой. Как бы там ни было, в 1957 году Фриш прочитал доклад «Пчелы и их небесный компас». Впоследствии он не раз выступал здесь с речами и о коллегах-натуралистах. Теперь пришлось довольствоваться только чтением ежегодников ордена.
— Что поделаешь! — утешал себя Фриш. — Зато смогу всласть поработать за письменным столом!
Но и это не сразу оказалось возможным. Поначалу профессора пригласили в Рим для получения весьма почетной премии имени Эуженио Бальцано за заслуги в области науки и искусств, за деятельность в защиту мира. Фриш был награжден этой премией одновременно с папой римским Иоанном XXIII.
В Рим профессор поехал вдвоем с женой. То было последнее совместное путешествие. Через несколько месяцев Маргарет скончалась, немного не дожив до золотой свадьбы.
В горьком стихотворении, написанном в год смерти жены, Фриш вспоминал веселое журчание ручьев и щебет птиц в майском лесу, где они гуляли незадолго до венчания.
Затем Фришу пришлось отправиться в США, на этот раз с сыном, куда его пригласил Гарвардский университет для получения диплома доктора «гонорис кауза» вместе с тогдашним канцлером Вилли Брандтом и генеральным секретарем Организации Объединенных Наций У Таном.
Еще один почетный докторский диплом — в Ростокском университете в ГДР, где Фриш начинал в 1921 году свой путь в науке и куда не мог не поехать.
И только тогда профессор погружается в составление тома для серии «Современная биология». Он должен! Ведь сюда войдут не только многие доклады с добавлениями и примечаниями, но и речи памяти замечательных биологов — учителей и друзей.
А затем…
Еще летом 1963 года в Бруннвинкль приезжали Хелен и Курт Вольфы — руководители издательства «Ульштайн». Фриш радушно встретил давних знакомых и показал им экспонаты своего музея, те, что когда-то демонстрировал Готтфриду Келлеру. Сейчас под черепичной кровлей мансарды старого дома наряду с чучелами, штабелями стеклянных посудин с образцами водной фауны, среди ящиков с тысячами насекомых подобрались коллекция галлов на листьях и побегах растений, изрядный отдел птичьих гнезд, гнезд и сотов шмелей, ос, шершней, пчел, селений других шестиногих, убежищ водных тварей…
Гости сразу оценили тему и стали в два голоса уговаривать Фриша написать для широкой читательской аудитории книгу о строительных и архитектурных талантах животных.
Идея Фришу нравилась, он обещал подумать. Но только сейчас смог сесть за работу. После шестидесяти лет изучения одного-единственного звена в поведении одного-единственного вида пчел было очень заманчиво составить сравнительный образ проявлений одного инстинкта во всех классах живого. Речь шла не о каких-нибудь инстинктах, а о «единственном», который, по замечанию Дарвина, «может быть сохранен в музее»!
Книга писалась при участии сына Отто, доктора зоологии, при содействии множества коллег. Информация и снимки Фришу поступали со всех концов света. Б. Хельдоблер преподнес целый альбом фотографий муравейников. От Г. Зильмана пришли цветные слайды — гнезда птиц. Профессор Мартин Люшер из Цюриха прислал снимки термитников, какие ему удалось увидеть за годы изучения этих фантастических, многоформенных сооружений. М. Линдауер, разумеется, снабдил учителя своим материалом: соты и гнезда тригон, мелипон, индийской и прочих пчел тропической зоны. Доктор Фриц Шреммер отправлял пакет за пакетом снимков осиных гнезд средней полосы, гнезд шмелей, шершней, экзотических ночных ос из Колумбии…
С тех пор, как профессор похоронил жену, к отцу переехала Лени — младшая дочь. Ее муж не вернулся с войны, и теперь Лени взяла на себя обязанности домоправительницы и секретаря отца.
В Бруннвинкль съезжалось теперь уже пятое поколение Фришей, но ребятня — дети старшей дочери, сына Отто — не мешали профессору, ему хорошо в старом доме, где еще до рождения Карла проводил лето его дед. В один из сентябрьских дней Лени, поглядев на часы, напомнила отцу, что настало время вечерней прогулки.
Не спеша шли они своим обычным маршрутом под начавшими желтеть липами. Фриш рассказывал Лени о том, что успел сегодня написать. На этот раз о плетеных сооружениях птиц ткачиков.
Лени умела слушать. Внезапно отец умолк и остановился.
— Погляди-ка, — негромко сказал он, обращая внимание дочери на телефонную линию вдоль дороги.
Десятки ласточек бесшумно падали с высоты на провода, быстро густеющий пунктир превращался в сплошной ряд птиц. Некоторые поначалу садились хвостом к ветру, он ерошил перья, и ласточки меняли позицию, поворачивали клювом против ветра.
Шесть линий проводов, сколько хватало зрения, превратились за несколько минут в длинные шнуры черных острохвостых четок.
— На юг летят, — сказал Фриш и вспомнил, как больше семидесяти лет назад, еще подростком, он увидел здесь, на Вольфгангзее, стаю, закончившую перелет и сразу принявшуюся строить гнезда. — А эти, видно, откуда-то издалека, — добавил он и повторил бернсовский «Конец лета»: — «У каждого обычай свой, свой путь, свои стремленья. Один живет большой семьей, другой — в уединении…»
Еще помолчал и, думая вслух, проговорил:
— Вечное движение и смена доминант… Весной они рассыпались, рассеялись врозь, сейчас силы жизни сплачивают их в стаи. Бернс писал о вальдшнепах, вьюрках, цаплях, дроздах, коноплянках, стрижах. А стрижи тоже ласточки… Но ты, Лени, еще совьешь свое счастливое гнездо, и оно будет чудеснее, чем плетения ткачиков, о которых я тебе сейчас рассказывал. Мне же пора собираться. И то я прожил дольше, чем кто бы то ни был в нашем роду. Но пока жив, постараюсь трудиться. Это наша доминанта.
…В 1974 году книга «Животные-строители» вышла одновременно в Западном Берлине и Нью-Йорке, на немецком и английском. Над заглавием суперобложка уведомляла: «Новое произведение нового лауреата Нобелевской премии».
Да, в декабре 1973 года Фришу снова пришлось оторваться от письменного стола. В Стокгольме по случаю получения Нобелевской премии он прочитал доклад «Раскрытие тайны пчелиного языка». Сдержанный, деловитый рассказ завершен словами, в которых звучат знакомые ноты:
«В этом отчете я имел возможность только бегло пересказать отдельные моменты, некоторые важнейшие этапы развития нашей отрасли знания. Продолжение работ требует времени и труда больше, чем может показаться. Сил одного человека для этого недостаточно. Но растут помощники, и я обязан с этой трибуны высказать им мою глубокую благодарность. Когда имеешь счастье быть окруженным дельными учениками, из которых многие за долгие годы сотрудничества стали твоими друзьями, то это, думается, самый прекрасный плод научной работы…»
Одновременно с Фришем премию получили Нико Тинберген (тот самый, что так мастерски пересказал историю проводившихся когда-то Фришем исследований органа слуха у рыб) и Конрад Лоренц. Во многих газетных статьях особо подчеркивалось, что на протяжении долгих лет Нобелевская премия по науке присуждалась биологам, добившимся выдающихся результатов в области изучения отдельных структур и процессов, тогда как в троице Лоренц — Тинберген — Фриш отмечены исследователи целостных организмов, их нравов, поведения, — живого в жизни.
Сказка Грина о натуралисте, подслушавшем разговор пчел на цветах, оказалась пророческой.
Какой интересный и содержательный пример для тех, кто занимается сравнительным анализом поэзии и науки — двух способов познания мира. Ведь в истории Карлинхена, который стал профессором Карлом Фришем, изящный и смелый вымысел талантливого фантаста стал реальностью. В хаотическом кишении тысяч похожих друг на друга, как две капли воды, рабочих пчел, в их движениях внимательный глаз исследователя увидел язык немой информации.
Впрочем, очень скоро ученики и последователи Фриша показали, что этот язык не беззвучен. Гарольд Эш в США, Иван Левченко в Киеве, Евгений Еськов под Рязанью и многие другие биофизики обнаружили, что танцы пчел сопровождаются столь же определенными звуками…
Однако заслуживает ли поведение пчелы, вернувшейся в улей с кормовой ношей, столь пристального внимания современной науки? Да, заслуживает.
Истинная наука, заметил кто-то, обладает удивительной способностью: раньше или позже ее открытия оказываются необходимы людям, пусть даже поначалу они представлялись далеки от практической пользы.
Раскрыв механизм восприятия летящими пчелами разной степени поляризации солнечного света на небосводе, Фриш подсказал конструкторам идею создания кисточки Гейдингера, которая выручает штурманов, обслуживающих самолеты в тех районах арктических трасс, где на темном небе звездные ориентиры скрыты плотными слоями облаков, а обычные магнитные компасы отказывают. Кисточка Гейдингера построена и работает по принципу фасеток пчелиного глаза. Когда-то Фриш обнаружил, что, если отсутствуют наземные ориентиры, фасетчатый глаз в целом и каждая составляющая его фасетка действуют как поляроиды, благодаря которым пчелы ориентируются в полете, интегрируя восприятия по-разному освещенных участков разных секторов неба. Открытие Фриша стало тем зерном, из которого выросли приборы для слепых полетов полярной ночью.
Несколько лет назад известный математик, один из основоположников учения об информации Клод Шеннон выступил на всеамериканской конференции по вопросам межпланетных путешествий. В докладе рассматривались теоретические возможности установления контактов с обитателями иных миров и обмена информацией с ними. Шеннон доказывал, что для выработки межпланетного кода исключительно важна «грамматика» пчелиных танцев.
Мысль долго служила мишенью для юмористов. Сейчас об этих — даже самых остроумных — фельетонах никто не вспоминает, а идея Шеннона развивается многими серьезными учеными. Изучение систем информации у животных, особенно у насекомых, считает, к примеру, Шовен, готовит человечество к тем встречам, которых можно ожидать в результате обширных космических программ, разрабатываемых в последние десятилетия.
Шестьдесят с лишним лет провел Фриш у стенок стеклянного улья и дрессировочных столиков с прилетающими к кормушкам пчелами, но эта работа оказалась нужна исследователям космоса, искателям новых звездных цивилизаций, разведчикам возможных путей общения с обитателями далеких и невообразимо иных миров.
— А что думает об этом сам профессор? — обратился к Фришу как-то один из многочисленных журналистов.
Карл Фриш посмотрел на него из-под косматых седых бровей, пожевал губами и произнес свою любимую фразу:
— О, эти пчелы… Эти пчелы…