Нелида Пиньон Сладкая песнь Каэтаны


Проходя по площади, Полидоро посмотрел на часы, подарок деда Эузебио: было начало шестого. Опоздание вызвало у Полидоро досаду, как будто его жизнь зависела от точности соблюдения произвольно назначенного им же самим часа, когда он усядется перед бутылкой виски в баре гостиницы «Палас».

Чтобы наверстать упущенное время, он прибавил шагу; однако тело уже не повиновалось ему с той же легкостью, как прежде. Черт бы побрал эти годы! У него возникло предчувствие, что этот понедельник, когда по небу плывут почти желтые облака, грозит ему какой-нибудь неприятностью. Значит, надо поостеречься, принять меры, тем более что до наступления темноты остались считанные часы.

Еще утром, когда ветер гонял сухие листья, сдувал с кустов мошкару и трепал висевшее на веревках белье, Полидоро почувствовал тяжесть в руке, державшей бритву. Усевшись за стол напротив Додо, отвел от нее взгляд: она никогда не упустит случая подкараулить его и обязательно будет в столовой, особенно за утренним кофе. Всегда встает первой, да еще и гордится тем, что переняла от отца привычку встречать первые лучи солнца, как только они проникнут в дом. Полидоро даже подозревал, что Додо, когда спала, оставляла один глаз полуоткрытым, чтобы соблюсти обет: ни минутки не спать, после того как солнце поднимется над горизонтом. Иначе чем еще объяснить, что за столько лет ни разу не было случая, чтобы Додо не дожидалась его в столовой, робко тараща глаза и расставляя на столе подносы с закусками и печеньем.

Ела Додо жадно, старалась, чтобы ни одна крошка хлеба не упала на скатерть, стол накрывала по всем правилам – никакой неожиданный гость не застал бы ее врасплох.

– Да кто придет в такую рань? – удивлялся Полидоро при виде целого ряда чашек, которые затем так и вернутся на кухню чистыми.

– Никогда заранее не знаешь, кто может постучаться в дверь. Если у нас самый богатый дом в округе, надо все предусмотреть на всякий случай – держать стол накрытым или, скажем, загодя заказать себе гроб.

Она каждый раз говорила одно и то же так серьезно, что у Полидоро не хватало духу оспаривать этот тезис, несомненно, справедливый, но совершенно бессмысленный.

В то утро Додо казалась встревоженной: предлагала мужу сыр, только что вынутый из печи, с таким видом, точно хотела уберечь Полидоро от стремительно надвигающейся беды.

Хотя запах сыра пробудил у Полидоро аппетит, он отказался, опасаясь, что за сыром последуют бесконечные расспросы, до которых жена была великая охотница. Стоило ему чуточку улыбнуться, Додо уже праздновала воображаемую победу. Тут же спрашивала, с кем это он вчера так сытно поужинал, что не притронулся к рису, оставленному в духовке, чтобы муж не забыл, какой вкус у домашней еды. И в котором часу Полидоро открыл своим ключом дверь, и к этому тут же добавлялось, что, слава Богу, у них есть дом в Триндаде и она его законная хозяйка. В общем, за всеми вопросами явно проглядывала обида на то, что вот уже много лет они спят в разных комнатах.

Додо храбро продолжала настаивать, чтобы муж отведал сыра. На этот раз она подала его на серебряном подносе, привезенном из Португалии. Полидоро воздержался. Жестом, выражавшим растущую с каждым часом пребывания в доме досаду, отверг хлебосольство жены, от которого у него начинало сосать под ложечкой.

Снова получив отказ, Додо сердито встала из-за стола, явив мужу свое полное тело, к которому он уже столько лет не притрагивался, даже из сострадания. Иногда его бегство с супружеского ложа представлялось ему своего рода совместным полюбовным решением.

Додо жаловалась старшей дочери:

– Он так поступает, чтобы отомстить мне.

– Да за что отцу вам мстить? Вы подарили ему пятерых здоровых дочерей и земли в приданое.

Но мать продолжала, брызгая слюной, сыпать горькие слова. А дочь особо напирала на материно богатство, наводила ее на утешительную мысль, которая и в самом деле успокаивала мать, сдерживала обличительную энергию, направленную на пренебрегшего ею мужа.

Додо, обычно в черном пеньюаре, усыпанном пурпурными розами, грубо имитировавшими те, что она выращивала на клумбе за домом, устремляла на мужа вызывающий взгляд. Ее глаза метали в него ножи, кинжалы, заморские сабли и ясно давали понять, что в арсенале ее чувств найдется и более тяжелое оружие, тщательно выкованное и закаленное в воде, доставленной с реки Иордан. У Полидоро не было оснований сомневаться в наличии у жены тайного грозного оружия. Иногда она казалась себе одной из звезд Галактики, на которые нельзя смотреть невооруженным глазом.

В битве с мужем Додо с особым удовольствием тыкала ему в нос любое упущение по дому или в одном из обширных поместий. В их распоряжении была целая округа, которой трудно управлять, но они неусыпно хранили свои владения.

Смерив мужа подчеркнуто жестким взглядом, Додо повернулась к нему спиной и отошла от стола. Она шаркала шлепанцами, словно натирала пол. Из этой процедуры Додо извлекала для себя большое удовольствие, ибо знала, что мужа это шарканье раздражало все тридцать лет их совместной жизни.

Из-под отяжеленных печалью век Полидоро смотрел, как жена прошествовала по коридору в другой конец дома, где находилась ее комната, так что шарканье шлепанцев наполняло все прилегающие помещения с раннего утра и продолжалось до обеда, когда Додо наконец отваживалась снять эти уродливые светлые домашние туфли. Всю свою женатую жизнь Полидоро не мог примириться с производимым ими звуком.

И у него возникло желание посчитаться с женой раз и навсегда, покончить с таким положением, когда по утрам просто дышать нечем. Он решил написать ей язвительное письмо, каждое слово которого побуждало бы Додо искать уединения на той или другой фазенде. Чтобы выполнить это, ей достаточно было лишь выбрать одно из пяти принадлежавших им поместий соответственно своему настроению и воображению – на любой из фазенд ее ждут теплые печи и вареная фасоль.

Скрепя сердце Полидоро взял бумагу и ручку и пожалел, что нет гербовой бумаги: на ней послание выглядело бы внушительней. С чего бы начать? Первая фраза всегда самая трудная, остальные получатся сами собой, под запал потекут, словно ручей по мелким камешкам. Может, стоит написать «дорогая Додо», пробудив в ней надежду, что скоро он снова ее полюбит? Нет, к чему такие церемонии, не стоит намекать на ласковое обращение.

По сути дела, сердце его было для Додо злым и опустошенным. Когда-то он частенько навещал ее ложе и без всяких предисловий стучался во врата ее чрева, но теперь ему хотелось вытравить из себя какую бы то ни было привязанность к ней, выбросить из головы всякую надежду, что жена, быть может, потеплеет к нему.

Полидоро составил первую фразу. На первый взгляд она получилась корректной и убедительной. Но как знать, а вдруг вместо того, чтобы убедить жену уехать, письмо укрепит ее в желании остаться, лишь бы насолить ему.

Он положил ручку на стол. Подперев голову руками, оглядел столовую: стены, украшенные картинами грека Вениериса, кое-где начали облупливаться. Додо специально оставила их в таком состоянии, желая показать мужу, что дом, как и он сам, состарился. Вот почему Полидоро не забывал, что совсем рядом, в комнатах и коридорах, обретается его дородная половина, которая не даст ему ни малейшей передышки. Уж лучше бы делить с ней ложе, чем ждать от нее пощады.

Из предосторожности Полидоро сунул записку в карман: незачем Додо читать написанные с таким трудом строки. На всякий случай выдрал из блокнота следующие, чистые страницы, ведь и на них оттиснулись начертанные им слова. Он побаивался яростного взгляда Додо, ее неукротимого языка, мечущего в него отравленные стрелы; она в состоянии испортить ему настроение до конца недели. Тем более ему вспомнилось, как на днях она говорила, что в этот вторник, то бишь завтра, освободит мужа от своего присутствия: собиралась на фазенду Суспиро – там, дескать, многое требует присмотра.

Посреди площади Полидоро замедлил шаг: забитые табачным дегтем легкие одолевала одышка. Посмотрел направо, на манговое дерево, посаженное когда-то его дедом Эузебио. С таким стволом оно еще долго простоит, переживет не только его, но и его внуков. У деда Эузебио были черные колючие глаза, незадолго до смерти он заявил, что, пока существует Триндаде, городок с видом на уходящие в облака горы, он будет жить вечно. Потому он и оставлял повсюду свои отметины, которые ни с чем не спутаешь. Чтобы убить память о нем, пришлось бы разрушить весь городок.

Вспомнив деда Эузебио, через которого в роду оказалась капелька негритянской крови далеких предков, Полидоро с неожиданным облегчением подумал о том, что, за исключением отца, все старшие Алвесы умерли за последние годы. Воспоминания об этих родичах не доставляли ему никакого удовольствия. Некоторые из них являлись ему в снах, возвращаясь в тот мир, из которого их изгнала смерть, лишь затем, чтобы провозгласить Полидоро продолжателем дел, которые им самим не дано было довести до конца.

Однако ни один из этих Алвесов не изъявил желания перевалить за восьмидесятилетний рубеж. Приближаясь к этому возрасту, они начинали ограничиваться коротким приветствием по утрам, а доброй ночи, как правило, никому не желали, так как не были уверены, проснутся они завтра или нет. Часто закрывали глаза в знак того, что городской пейзаж Триндаде им осточертел. За столом, хлебая протертый фасолевый суп, выражали домашним свое неудовольствие зевками: пусть знают, как старику не терпится уйти от них.

Жоакин был последним представителем этого поколения. Состоянием своего здоровья, закаленного в лесах среди змей, жаб и болот с порождаемой ими перемежающейся лихорадкой, он ясно давал понять, что без явно выраженного согласия его трудненько оторвать от этой земли. Он внимательно и чутко присматривался ко всему и, если ему приходило в голову, что его потомки – особенно Полидоро – недостаточно внимательны, заявлял раз от разу слабеющим голосом, что среди стольких недолговечных людей он – вроде бессмертного Бога. И до конца дней своих будет доводить до Полидоро, отвечающего за все благодаря своему первородству, смысл этого изречения.

Глаза старика уже утратили прежний блеск, но все равно сына поражала его почти неприличная живучесть. Еще и теперь можно было опасаться свойственных ему приступов нетерпимости: в ярости Жоакин зажимал дрожавшие руки под мышками и разражался гневными речами. Потом вытаскивал из кармана перламутровые четки, подарок падре Базилио, бывшего настоятеля городской церкви, которого Жоакин некогда похитил у прихожан Камбукиры, чтобы в Триндаде было кому служить мессы, читать молитвы и произносить проповеди. Держа четки в загрубелых пальцах, Жоакин начинал их перебирать, но никогда не молился и не благодарил Бога за дарованную ему долгую жизнь. Напротив, с едва слышным злобным шипеньем поминал своих главных врагов, с несправедливостью и жестокостью которых ему всю жизнь пришлось вести непрерывную борьбу. Признавая, что и сам он попортил своим врагам немало крови, Жоакин соглашался с тем, что его зловещая тень когда-то висела над ними ежедневно. Поэтому теперь он наслаждался тем, что из всех, кого поминал, перебирая четки, в живых не осталось ни одного.

– Из всех моих врагов угрызения совести у меня вызывает только Бандейранте[1], потому что в конце концов он стал мне нравиться. Только никогда я не мог его простить за то, что он слишком много хотел и старался уронить меня в глазах моих родичей.

При одном упоминании о Бандейранте Полидоро одолевали мрачные мысли. И он начинал вытягивать из отца всякие подробности, что продолжалось до ужина, который бывал у них около шести, когда уже начинало темнеть. Жоакин, вдыхая запахи поданного на стол дымящегося жаркого, начинал раздражаться на сына: откуда у него такой интерес к еще живым воспоминаниям о враге? Порой Жоакин давал волю своему бурному нраву и указывал сыну на дверь.

– Разве ты не видишь, что я был прав? Даже после смерти этот самый Бандейранте упорно старается умалить мою собственную историю, заставляя меня рассказывать о его жалких, ничтожных делах. Да чем бы он был без меня? – заявлял Жоакин и гордо выпрямлялся, хотя без трости ходить уже не мог.

Впрочем, память его не подводила, тем более что он подпитывал ее свиным салом, непременной частью своего рациона, но тем не менее жизнь утекала сквозь поры тела подобно тому, как вываливаются сквозь прутья корзины засохшие фрукты. Жоакин не испытывал страха перед неприятностями, обусловленными его теперешним состоянием, в частности, потому, что не считал себя обязанным своим долголетием кому бы то ни было.

Он сам себе был Богом. Сам ухитрился прожить столько лет. Сам себя создавал. Каждый мускул тела и каждая фибра души были сработаны его характером, закаленным в огне и ярости настолько, что Жоакина можно было узнать за много лиг[2] по облаку пыли, поднимаемому копытами его мулов. Мало кто в Триндаде не испытал на себе его грубости, а то и прямых оскорблений.

В доме он вставал первым. Резко распахивал окно, не заботясь о тех, кто еще спал. Увидев солнце на дворе, заряжался бодростью духа до самого вечера. Стало быть, отобрать его жизнь можно было только на рассвете, когда он боролся за то, чтобы продлить ее еще на один день.

В ночной пижаме подходил к окну и несколько раз бил себя в грудь, обращаясь к деревьям.

– Вы – мои свидетели. Я отвоевал еще один день. Смерти не удалось задушить меня! – кричал он.

Никто не осмеливался просить его прекратить эти хриплые вопли, вызывавшие жалобы соседей.

Полидоро намекал отцу, что, дескать, не стоит оскорблять смерть при всем честном народе, а то как бы она не постучалась в его дверь раньше положенного срока. Жоакин в ответ грозил тростью: у него еще хватит сил огреть сына как следует – он и в старости остается мужчиной.

Полидоро попробовал умерить неприязнь отца нарочитыми похвалами: вот, мол, человек, которому под девяносто, а он не забывает давно умерших врагов. Но Жоакин, поправив сползавшие с носа очки, разглядел на лице сына намек на улыбку – он еще имеет наглость насмехаться над его старостью? – И потребовал, чтобы Полидоро сел, им надо срочно поговорить.

Тот повиновался, но устроился в некотором отдалении: при виде отца вблизи у него начинались прямо-таки колики в желудке. Жоакин попросил сына пододвинуть стул поближе – так лучше будет видно, насколько каждый из них постарел. Пусть Полидоро на примере отца убедится, что и сам он дряхлеет, несмотря на свою чертову гордыню.

Когда они посмотрели друг другу в глаза и их дыхание смешалось, Жоакин расхохотался, брызгая в лицо сына едкой пенистой слюной.

– Хоть ты и торопишься меня похоронить, я не поддаюсь смерти, этой несчастной, которая по ночам гремит костями в соседней со мной комнате. Меня утешает лишь мысль о том, что та актриса если и вернется в Триндаде, то лишь затем, чтобы выдрать у тебя последние волосы. Не видать тебе былой любви этой женщины до конца твоих дней; не помогут тебе ни твои деньги, ни твои коровы.

От отца исходил противный запах. Щекотало в носу, нечем было дышать. Не в силах более терпеть, Полидоро встал с вызывающим видом.

– В один прекрасный день я вернусь на твои похороны, ни на минутку не опоздаю. Ни за что на свете не упущу такое зрелище. Только тогда я буду убежден, что ты ушел от нас навсегда, – сказал Полидоро и быстро вышел из дома.

Жоакин не выдержал назначенного сыном наказания. Спустя два часа, предвидя бессонную ночь и борьбу с призраками, послал за ним: пусть в смертный час отца забудет раздоры. Да и о деньгах потолковать надо, кому сколько, это оживит беседу.

Полидоро, сидевший в баре гостиницы «Палас», расхрабрился от спиртного и поначалу отказался навестить отца. Пускай окунется в пламя собственной ненависти, поделом ему. Но потом Полидоро вспомнил свои злые слова, предрекавшие отцу смерть, и забеспокоился. Несчастный старик бродит по дому один среди единокровных чужаков. Свои у него только трость да страх перед смертью.

– Никогда ты меня не любил, – сказал он отцу, когда пришел к нему. – И мы с тобой живем как два одиноких деспота.

Жоакин, похоже, так и просидел два часа в том же кресле. Почти не испытывая нужды в физиологических отправлениях, он словно превратился в растение. Засунув за ворот салфетку, жевал печенье с арарутой[3]. Крошки сыпались на колени, он их не стряхивал. Одряхление напоминало ему о приближающейся смерти – одинокий, всеми заброшенный старик.

– Выпей кофе, – бесстрастно сказал он, словно обращался к постороннему человеку.

После кофе Полидоро пожевал печенья, грудой насыпанного на стоявшее на столе блюдо, как и отец, не стряхивая с рубашки крошки. Но когда обратил на них внимание, стряхнул.

Жоакин не ощущал в сыне никакого сочувствия. Тому наплевать, если отец обмочится или обделается в столовой. Никогда он не ощущал сыновней жалости.

Помолчав, Жоакин спросил:

– Может, и с меня стряхнешь крошки? Полидоро понимал, что отец даже на пороге смерти считает его врагом. Как будто мало ему было Додо и дочерей, всегда кислых, как уксус, и закатывавших ему сцены. Он выполнил просьбу старика: очистил его одежду осторожными движениями – как бы не сломать ему руку или еще какую-нибудь часть распадающегося тела. У стариков кости сращиваются не скоро.

– Ну вот, отец, я тебя очистил от крошек. За это прошу уважать мои чувства и не упоминать больше об этой женщине.

В лице отца уже не было той ненависти, которую он питал к своим врагам. Уж лучше бы уговорить смерть, чтобы та пришла и избавила семью от желчного старика. Потом, ко всеобщему удовольствию, его похоронят под манговым деревом. Мать терпеть не могла своих сыновей, гордо разъезжавших по Триндаде – кто на коне, кто за рулем мощного автомобиля.

У Полидоро были выправлены все бумаги для похорон отца. Он постарается не ранить чувства братьев, с завистью смотревших на его богатство и первородство. Кроме того, он с детства участвовал в ночных бдениях у тел усопших, при нем их запихивали в гробы, и его не пугали прозрачная кожа и застывшие внутренности. Покойникам нужны цветы, богослужения, и слезы родных, и свечи, разумеется, да такие, чтоб не гасли семь суток.

– Когда глаза мои закроются, посиди со мной рядом. И расскажи о своей любви к той женщине, – тихим голосом попросил Жоакин.

Полидоро поправил отворот его рубашки.

– Ты ведь знаешь, что я боюсь умереть? – спросил Жоакин и опустил голову: не хотел, чтобы сын заметил слезы, сочившиеся из глаз, полных страха и неверия в близкий конец.

Полидоро захотелось погладить отцовскую распадающуюся плоть, и он протянул руку. Веря в благость смерти, хотел побыстрей отправить отца в небытие. Что ему делать среди живых, если он почти не подает признаков жизни?

Это чувство смущало Полидоро. Надо как-то стереть в своем сердце все отметины, которые отец полагал оставить в нем навечно. Желая стряхнуть с себя заклятье, Полидоро хлопнул в ладоши, вызывая служанку.

– Уже стемнело, не видишь, что ли? – раздраженно сказал он. – Зажги свет. И подавай ужин. Сеньор Жоакин сегодня хочет пораньше лечь спать.

Отец согласно кивнул.

– Да, я хочу есть. А не поехать ли нам завтра на фазенду Суспиро?

Полидоро вроде бы тянул время. Посмотрел на стенные часы. Потом на свои наручные.

– Который час? – спросил немного успокоившийся Жоакин.

– Между моими часами и настенными разница в три минуты.

– Это ерунда по сравнению с вечностью, – заметил Жоакин, ощерив гнилые зубы.

Как только прошел автобус, оставив за собой облако пыли, Эрнесто снова посмотрел на часы. Хотел убедиться, что Полидоро опаздывает, и потом попенять ему. С четырех часов он стоял, прислонившись к столбу, и выказывал явные признаки нетерпения.

Он пришел заблаговременно, опасаясь, как бы Полидоро не изменил время посещения бара в гостинице. Эрнесто мог перехватить его на углу, где он проходил каждый день. Полидоро никогда не менял маршрута, хотя все время грозился выбрать другой путь, более подходящий для фантазий, частенько приходивших ему в голову, несмотря на возраст и донимавшую его Додо.

Увидев переходившего улицу Полидоро, Эрнесто улыбнулся, однако заметил натянутое выражение лица, какое у того появилось, что всегда с ним бывало в минуты необъяснимого уныния. Причин для беспокойства вроде бы не было, разве что Полидоро вдруг почувствовал, что к нему без всякого предупреждения подступила старость.

Полидоро удивился, что Эрнесто его подкарауливает – тот вечно старался определить состояние его духа и строил всякого рода мрачные догадки. Увлекшись, Эрнесто претендовал на то, что якобы читает в душе Полидоро с одного взгляда.

– Сегодня, например, ты встал в дурном настроении. Остерегайся инфаркта.

Полидоро протестовал против подобного вмешательства. Говорил, что заглядывать в его душу может только он сам, и никто другой.

Эрнесто не отступался. Возражения Полидоро приписывал свойственной тому робости. С детства бродили они вместе по холмам Триндаде, гонялись за коровами, а как выросли – за женщинами. Не отказываться же теперь от старой дружбы.

Хитрая, как у китайца, улыбка на лице Эрнесто была немаловажным оружием в его арсенале. Полидоро иногда упрекал себя в черствости из-за того, что не ценит по достоинству такого верного друга, как Эрнесто.

За последние месяцы Эрнесто отрастил себе заметное брюшко, после того как избавился от повышенной кислотности, вызванной чрезмерным употреблением кофе. Поправив здоровье, стал чаше сбегать из аптеки в бар на углу, где в кругу собутыльников расшифровывал рецепты и предписания врачей.

Однако Вивина, равнодушная к его подлизываньям, грозилась подрезать ему крылышки семейными ножницами.

– Да понимаешь ли ты, жена, каково год за годом встречать мнимых больных на пороге аптеки?

Эту фразу с небольшими вариациями он твердил каждое утро. Явно взволнованный голос подтверждал, что жизнь для него – тяжкое бремя. Но говорилось это для того лишь, чтобы растрогать жену и тем самым расширить рамки своей независимости.

Полидоро, зная, что многие проявляют к нему любопытство, хмурил брови, всякий раз как видел приближавшегося незнакомца.

– Эти люди преследуют меня даже в уборной. Что им надо? Чтобы я расстегнул ширинку и показал прибор?

Эрнесто улыбнулся. Эту реплику он не принял на свой счет: Полидоро сам искал общения с ним, чтобы поддержать дружбу или доверительно побеседовать через прилавок аптеки.

– Я опаздываю, Эрнесто. Потом как-нибудь поговорим, – сказал Полидоро на этот раз, увлекая друга за собой.

– К чему такая спешка? Только чтобы посидеть одному за столиком в баре? – Эрнесто на ходу вытаскивал из бумажника визитки и фотографии, в то время как Полидоро прибавил шагу. – Речь идет о сеу[4] Жоакине.

И Эрнесто потряс рецептом. Полидоро уступил. Посмотрел на друга и с досадой заметил, что того время пощадило. На лице Эрнесто не было морщин, так старивших его самого, а ведь они почти ровесники.

Собственно говоря, с мальчишеских лет Полидоро вредил себе слишком сильными чувствами. Эту повышенную чувствительность он унаследовал, конечно, от матери. И теперь подозревал, что тело его грызут эти самые излишне бурные чувства, хотя на людях он их не выказывает.

– Чего на этот раз надо старику?

Полидоро не без удовольствия оскорблял чувства Эрнесто, который высоко ценил родственные связи и терпеть не мог неуважительного отношения к членам семьи, за исключением жен – ведь в них нет мужниной крови, только сперма.

– Утром сеу Жоакин пришел в аптеку, но сразу заходить не стал, а постучал тростью о тротуар. Вошел, только когда убедился, что в аптеке никого нет. Чуть ли не потребовал, чтобы я опустил жалюзи.

– К чему такие предосторожности, ведь отец любит себя показать, – заметил заинтересовавшийся Полидоро.

– Он попросил яду, который убивает крыс и людей. Видя мое изумление, сказал, что пошутил: ему нужно симулировать болезнь, сославшись на которую он мог бы проваляться в постели не меньше двух недель.

– Отец с ума спятил!

– Я тоже удивился. Как я понимаю, он отдал бы стадо коров, чтобы продлить жизнь хотя бы на несколько дней! И я сказал, что пользоваться подобными лекарствами рискованно. А вдруг сердце остановится? Он кричал, ругался, брызгал слюной. Наконец признался, что не хочет присутствовать при торжественном открытии бюста.

Открытие бронзового бюста Жоакина должно было состояться на днях. Мысль исходила от Виржилио, верного стража национальных анналов, единственного гражданина Триндаде, который ратовал за укрепление национальной самобытности, ежедневно подвергающейся опасности со стороны полчищ иноземцев.

– Родина без символики, без развевающегося на ветру знамени представляет собой жалкое зрелище. Она подобна умирающему в каморке пансионата старику, рядом с которым нет никого, кто вложил бы свечу в его руку и тем согрел его последний сон перед смертью.

По примеру трибунов времени империи Виржилио вдохновлялся высоким гражданским пафосом, то и дело подтягивал и водворял на место узел галстука, путешествовавший вокруг шеи.

– Бразилии нужна молодежь, преданная республиканским идеалам. Наша родина – созданный португальцами добродушный гигант, к которому прикипели наши сердца. – Растрогавшись образом, возникшим в его пышной риторике, Виржилио энергично завершал: – Именно благодаря этому бразильскому гиганту у нас есть еда и мягкий климат, никогда не бывает бурь, ураганов и моретрясений.

Поначалу Виржилио ратовал за мраморный пантеон, где покоились бы герои, которые вопреки жалким, сереньким будням сумели возвеличить род человеческий.

– Жизнь каждую минуту унижает нас. Разными вещами: от колик и расстройства кишечника до постепенного выпадения зубов. Не говоря уже о потере памяти и мужской потенции. Кажется даже, будто жизнь только тем и занимается, что всячески ослабляет нас, пока не придет смерть. А раз так, почему не дать жизни бой такими поступками, которые заставили бы нас поверить, что у нас есть крылья для полета, – заявил как-то Виржилио перед целой кучей народа, собравшегося за столом.

Его предложение было встречено насмешливыми улыбками. Загрубевшим от грязи и коровьего навоза сердцам были недоступны высокие идеалы.

– Этот ваш пантеон может превратиться в пристанище воров и мошенников.

Виржилио решил отмести возражения своими энциклопедическими познаниями.

– Это профанация. Триндаде вскармливает не только коров, но и выдающихся людей. Кроме всего прочего, величие – неотъемлемая черта человеческой природы. Оно гнездится в душе любого человека, даже если душа эта отравлена ненавистью, чумой или сумасшествием.

Видя, что речь его встречена холодно, он решил сменить пластинку.

– Как еще почтить сеу Жоакина? Мы можем ко дню его восьмидесятипятилетия воздвигнуть мраморный бюст, – сказал Виржилио, вызывающе глядя на префекта Пентекостеса, который собирался покинуть бар.

Пентекостес, вынужденный остаться, извлек из наружного кармана платочек. С поразительной быстротой из глаз его полились обильные слезы. Все одобрили такое проявление чувств. Сам Полидоро, несмотря на недавние политические распри, похвалил префекта. Но чтобы это не выглядело как отказ от политических убеждений, тут же по очереди заключил в объятия всех остальных.

В качестве ответного хода Пентекостес взволнованно заговорил о заслугах семейства Алвесов, достойным представителем которого является Полидоро. Тот метнул на Виржилио полный холодного металлического блеска взгляд: ведь это он дал возможность восторжествовать противнику.

Через несколько дней на свадьбе в доме некоего своего друга, одного из местных фазендейро, Пентекостес обратился к молодым с приветственной речью, когда еще не разрезали свадебный торт. Велеречиво пожелав новобрачным счастья, он сумел тронуть чувства гостей, объявив, что Триндаде может гордиться таким согражданином, как Жоакин Алвес, муж, достойный описанных Плутархом, бюст которого должен навеки украсить городскую площадь.

Эрнесто, налегавший на пиво, часто бегал в уборную и возвращался оттуда помолодевшим. Забыв о долге дружбы, он аплодировал префекту, а Полидоро это было ох как не по душе.

Благодарный Пентекостес с явным нетерпением попросил тишины.

– Я слуга города и как таковой полагаю, что организацию этого народного торжества необходимо поручить согражданину, на чей счет ни у кого не возникнет сомнений. Разумеется, такому же знатному, как юбиляр.

Устремленный на Полидоро взгляд ясно говорил, кого он имеет в виду.

Из-за беганья в уборную Эрнесто пропускал кое-что из речи префекта. Не желая одобрять решения, принятые в его отсутствие, он подробно расспрашивал соседа по столу, хотя сам с недоверием относился к прошлому и не считал, что надо его так уж возвеличивать – что было, то прошло. Когда при нем говорили о давних временах, он печально заявлял: «Я вижу, что поздно родился на свет».

Допив кружку пива, Эрнесто вытер рот рукавом рубашки и набрался храбрости: не мог же он разочаровать столь избранное общество.

– Для организации празднества у нас, в Триндаде, есть только один человек. Я имею в виду нашего выдающегося историка Виржилио.

Все, считая себя избавленными от подобного поручения, зааплодировали учителю. Покрасневший от удовольствия Виржилио, наспех подбирая слова, заявил, что посвятил жизнь тому, чтобы насаждать в Триндаде именно ту культуру, которую жители города хотели бы усвоить.

Одевался учитель щегольски. Несмотря на то что был одинок, никто его не видел неряшливым. Даже волосы, которые он красил соком красного дерева, ни у кого не вызывали удивления: они гармонировали с его любимыми галстуками гранатового цвета.

Чувствуя себя обязанным поблагодарить за доверие, Виржилио старался, чтобы каждая фраза получалась гладкой: ведь все знали о его литературных склонностях. Вплоть до того, что Пентекостес давал ему просматривать тексты своих речей, чтобы он выправил стилистические погрешности. И хотя Виржилио ценил изысканный стиль префекта со многими повторами, он заставлял Пентекостеса воспевать прошлое Бразилии, приводя множество исторических цитат.

Пентекостес сделал вид, будто поддерживает кандидатуру Виржилио. Будучи вынужден слушать другого, когда хотелось говорить самому, он ждал момента, чтобы взять слово, как только учитель переведет дух.

Виржилио аккуратно вытер пот со лба. Этого оказалось достаточно, чтобы Пентекостес перехватил у него инициативу.

– А кто возьмет на себя необходимые расходы? – спросил он в надежде поставить в затруднительное положение Полидоро.

Тот чертил ногтем узоры на скатерти и делал вид, что к нему это не относится. Ему только и не хватало финансировать политические планы префекта, который не посоветовался с ним и не представил никаких обоснований, когда назначил секретарем по общественным работам его известного врага.

Вопрос Пентекостеса был встречен гробовым молчанием, а это угрожало мечтам Виржилио. Горя желанием спасти бронзовый бюст Жоакина, он возразил префекту:

– Деньги – не самое важное в данном вопросе. Нам прежде всего нужен скульптор, у которого верная рука и который сумел бы понять душу сеу Жоакина и увековечить ее в бронзе.

Слегка охмелевший Эрнесто захохотал:

– И кто же это такой?

Виржилио нахмурился, забыв, что обязан аптекарю своим назначением.

– Да что вы в этом понимаете, Эрнесто? Только художник способен взлететь, даже без крыльев.

Пентекостес перехватил у него инициативу. Городская казна в плачевном состоянии, и только благодаря своим административным способностям ему с превеликим трудом удается сводить концы с концами после всех глупостей, наделанных его предшественниками.

– После того как заплатим учительницам, служащим муниципалитета и пенсионерам, с которыми заключен контракт, казна будет практически пуста.

В голосе его звучало искреннее страдание; слова внушали доверие, когда он дал понять, что, если Полидоро откажется взять на себя расходы на желанный бюст, он окажет неуважение собственному отцу.

– Есть у меня идея насчет того, как найти выход из положения! – огорченно воскликнул он наконец.

– Ее не мешает закусить горячим пирожком, – прервал его Эрнесто, обходивший с подносом стол по поручению хозяйки дома.

Остановившись около Полидоро, который не хотел пирожка, Эрнесто начал его уговаривать:

– Да что ты, совсем молодость позабыл? Неужели не помнишь, как мы любили пирожки доны Амелии?

Эрнесто спотыкался о ножки стульев и мешал Пентекостесу говорить. Это вовсе не раздражало Полидоро, напротив, он насмешливо улыбался, глядя на префекта, вынужденного замолкать и стоять посреди комнаты с открытым ртом.

Полидоро обернулся.

– Ладно, дай мне пирожок, Эрнесто. – (Его примеру последовали другие.) – Кто не оценит такой пирожок, как эти, тот стоит одной ногой в могиле.

Тут уж все набросились на пирожки, запивая их охлажденным пивом из специального бочонка с краном.

– Да здравствуют молодые! – выкрикнул кто-то.

– Да здравствуют пирожки, да здравствует Бразилия! – подхватил Эрнесто, обняв за плечи Полидоро. Стоя так, они загораживали Пентекостеса от гостей.

Устав, префект опустился в кресло-качалку. Он все еще не терял надежды вновь завладеть вниманием присутствующих. Его и прежде не раз сгоняли с трибуны, но он всегда опять забирался на нее благодаря своему упрямству. От этих размышлений его отвлекал шум голосов. Запах жареного теста пробудил в нем аппетит; даже слюнки потекли, и он облизнулся. Потянулся к подносу, но кто-то его опередил, ухватив последний пирожок.

Неуважение обидело префекта. Такой поступок подрывал его авторитет и почему-то напомнил библейский сюжет об отказе от первородства за чечевичную похлебку. И это воспоминание о Библии настроило его на мрачный лад: все они тут сукины дети.

Виржилио из-за поднявшегося галдежа спустился с заоблачных высот и обратил внимание на недовольную мину Пентекостеса. Видя его в кресле-качалке, вспомнил, что префект так и не закончил свою речь.

– Внимание, сеньоры, послушаем префекта! Пентекостес, словно подброшенный потайной пружиной, вскочил на ноги. Прокашлявшись, он начал извлекать из тонко настроенных голосовых связок первые звуки:

– На данном этапе, когда Бразилия претворяет в жизнь всеобъемлющий прогрессивный план, начертанный генералом Медичи[5] и, судя по всему, оказавшийся для нас счастливым, справедливо будет, если общественность города возьмет на себя воздвижение бюста Жоакину Алвесу. Поэтому я заявляю о своей готовности разделить с вами эту почетную обязанность. Как гражданин Триндаде я настаиваю на своем личном вкладе в это народное празднество. Мы, безусловно, не можем возложить на государство то, что должен сделать народ.

Чтобы показать свое волнение, префект наклонил голову. И, опасаясь, как бы по лицу не догадались о его истинных чувствах, высморкался в благоухающий сандалом платок.

Эрнесто, который давно жаждал высказаться по интересующим его вопросам, воспрянул духом. Политическая болтовня Пентекостеса наконец дала ему возможность пережить в этом городе яркое мгновение свободы. Торжественно, словно в церкви, он положил банкноту на тот самый поднос, на котором подали пирожки.

Это зрелище вынудило Полидоро проворчать:

– Сколько будет не хватать, я добавлю.

Виржилио вскоре ушел со свадьбы. Нашел в телефонном справочнике телефон Борелли. Этот скульптор, проживавший в Рио-де-Жанейро, столько раз показывал высокое искусство в изготовлении бюстов, что практически не заставлял позировать того, кого ваял: ему достаточно было посмотреть на лицо изображаемого минут десять, и он тут же лепил его бюст, причем добивался поразительного сходства. Вплоть до того, что казалось, будто эти бронзовые или мраморные фигуры дышат и лишь природа материалов, из которых они изготовлены, не позволяет им высказать словами все, что накипело на Душе.

Борелли приехал в Триндаде первым утренним автобусом. Дорога его утомила, и он посетовал на отсутствие аэропорта:

– Не похоже, что это бразильский город. Ну где это видано, чтобы не нашлось клочка земли для взлетно-посадочной полосы? Откуда тогда в Триндаде люди, которые заслуживают бюста на городской площади?

Надменность скульптора не понравилась Виржилио. Однако, обратив внимание на его руки, напоминавшие медвежьи лапы, он смягчился: конечно, это руки художника, руки существа, способного управиться с вечностью. Стало быть, надо проявлять терпение с наделенными Божьим даром людьми.

И Виржилио понимающе улыбнулся ваятелю. Если жизнь создает этому человеку какие-то трудности, нужно его оберегать от них, пока он в Триндаде.

– Хочу вернуться в Рио на машине. Я уже не мальчик, чтобы пускаться на автобусе по таким дорогам, – сказал скульптор.

Виржилио заявил о своей готовности оказывать всяческое содействие гостю, а со своей стороны попросил его соблюдать секретность. Не следует открывать Жоакину причину визита к нему Борелли. Они собираются сделать старику сюрприз. Кроме того, у Жоакина весьма своеобразный характер.

Борелли восстал: ему не хотелось скрывать, что он знаменитый художник. Он даже заказал визитку с полным именем и всеми титулами.

Наконец, утешившись дополнительным чеком, Борелли согласился выдать себя за агента по продаже холодильников. В доме сеу Жоакина холодильник давно уже размораживался без видимых причин.

Жоакин с порога велел посетителю убираться. И нечего расхваливать свой товар. На кой черт ему чуть ли не в девяносто лет новый холодильник? Не хватит времени воспользоваться им до износа.

– Мне и без того жалко расставаться с жизнью из-за всего этою старого хлама, а как же я смогу умереть спокойно, зная, что оставляю новенький холодильник золотистого цвета, который вмещает всю на свете еду? Мне столько не переесть до конца моих дней!

Желая выполнить договоренность, Борелли стоял на своем, но при этом не мог скрыть неудовольствия. Чтобы такой художник, как он, приехал из Рио-де-Жанейро играть столь жалкую роль!

Будучи допущен в кухню, весьма небрежно осмотрел холодильник. Даже не открыл местами проржавевшую дверцу. И собрался было уходить, еще раз взглянув на Жоакина, но тот заступил ему путь.

– Куда это вы собрались? Прежде покажите, что вы разбираетесь в холодильниках больше моего. – И схватил Борелли за руку.

Тот пытался выдернуть руку из клешни старика.

– Пустите, за кого вы меня принимаете?

– За лгуна и мошенника: с той минуты, как вошли в дом, вы все время на меня смотрите. Может, вас наняли убить меня?

Жоакин не спускал глаз с посетителя. Вдруг у него где-нибудь спрятана кобура с револьвером!

– Признавайся, головорез. Не стыдно тебе убивать такого старого человека, как я?

Такого оскорбления Борелли не выдержал. Со времени первого путешествия в Италию он считал гордость неотъемлемой частью реквизита художника. Куда бы он ни попал, всегда держал голову как мраморный Юлий Цезарь в садах Вила-Адрианы. Не раз ему случалось шествовать по Флоренции с мемуарами Беллини[6] под мышкой с таким самодовольным видом, словно он хотел разделить славу резца, вдохнувшего жизнь в холодный каррарский мрамор.

И он решил ответить ударом на удар:

– Как видно, вы считаете себя владыкой мира только потому, что решено почтить вас бронзовым бюстом?

В гневе он брызгал слюной, а голос его гремел по всему саду.

– Что, что? Какой такой бюст?

Выпученные глаза Жоакина говорили об искреннем изумлении. Старик не притворялся.

Жоакин принялся искать трость. Над ним насмехаются в его собственном доме, обидчика надо наказать. Борелли побоялся, что, если удар придется ему по голове, это может привести к роковым последствиям. Пошел к двери, волоча за собой Жоакина. С порога обернулся:

– Благодаря моему таланту о вас не забудут. Благодарите небо за то, что я вас не изображу безобразней, чем вы есть на самом деле.

Срочно послали за Полидоро, и тот выслушал всю ахинею, которую нес его отец. Тот и слышать не хотел о том, чтобы превратиться в бронзовый бюст: на него будут гадить эти чертовы голуби, которые заляпали все скамейки на городской площади.

– Что такого я сделал, чтобы мне так мстить? – Изнемогая от переживаний, старик откинулся на спинку кресла. – Да еще этот дерьмовый скульпторишка собирается изобразить меня хуже, чем я есть на самом деле. Почему же не сотворили мой образ, когда я был помоложе, скажем, когда мне исполнилось двадцать лет?

И сделал вид, что рыдает, закрыв лицо руками. Полидоро опустился на колени рядом с креслом. Отец поднял голову. Не боясь внимательного взгляда сына, вздохнул.

– Ах, Полидоро, ты не знаешь, что такое старость. Стыдишься собственного тела и всех его членов. Стоит кому-то на меня посмотреть, у меня все начинает болеть.

Полидоро чувствовал себя беспомощным. Не знал, как утешить старика: по характеру он был тверд как скала и не мог проявить к кому бы то ни было внезапно нахлынувшие теплые чувства, да и сам отец приучил его сдерживаться.

Неловко погладил того по плечу:

– Так ведь я, отец, тоже начал стареть.

Жоакин посмотрел на сына и не нашел никакого утешения для себя в жестких чертах лица. Полидоро искренне хотел приободрить отца своим собственным примером, но не выдержал его сурового взгляда.

– Торжество состоится скоро, отец. Но, если хочешь, я пошлю к тебе Пентекостеса и Виржилио с этим самым бюстом и установим его в твоем саду, – нервно сказал он, вставая.

Жоакин поднялся с кресла без помощи сына. Он как будто не видел его. Твердым шагом прошел к двери, которая вела в глубь дома. С порога широко повел тростью, как бы обводя всю гостиную.

– Знаешь, что я тебе скажу? Сунь этот бюст себе в задницу. – И исчез в коридоре, закрыв дверь, чтобы сын не видел, как медленно он идет.

Когда они прошли пол-улицы, Эрнесто спросил:

– Так что мне делать с сеу Жоакином? Полидоро пожал плечами. Во всех отношениях жизнь отца висела на волоске, и в памяти его жили только воспоминания о былых невзгодах. Смотрясь голый в зеркало в ванной, Жоакин видел, в каком жалком состоянии его детородный член.

– Что ж, выполни его просьбу.

И Полидоро продолжал свой путь к гостинице. Эрнесто был явно огорчен.

– Ты что же, забыл, каким верным твоим мушкетером я был и избавлял тебя от всяческих опасностей?

Полидоро постарался вспомнить о мужском инстинкте, который гнал их по городу в поисках приключений и сговорчивых девиц.

– Теперь я всего-навсего фазендейро, живу за счет коровьего молока и навоза, – пробормотал он, ускоряя шаг и не желая слушать друга, но в то же время он не хотел нарушить и странное очарование, которое вызывали в нем воспоминания о мушкетерах, готовых рискнуть жизнью за свою королеву.

– К тому же где эта самая королева? Эрнесто воодушевился:

– В один прекрасный день королева вернется. Не теряй надежды.

При воспоминании об украшенной гребнями и заколками женской головке Полидоро вздрогнул. Лицо его замкнулось: Эрнесто не имел никакого права вторгаться в его мечты.

– Что с тобой? – спросил Эрнесто, видя неприветливое лицо друга.

– Ты не почувствовал, что сегодня утром ветер нес дурные предзнаменования?

Полидоро выразился деликатно, стараясь вернуть Эрнесто в сегодняшний вечер, но аптекарь был склонен ко всему таинственному.

– Или только для меня ветер ржал, как дикий жеребенок?

Это признание приободрило Эрнесто. В ответ он тоже захотел поделиться с Полидоро подобным секретом:

– А Вивина нынче ночью разбудила меня и предупредила, что в Триндаде что-то произойдет. И, чтобы вызвать во мне беспокойство, закрыла глаза и замолчала, как я ни упрашивал ее объяснить, в чем дело. Только утром, после кофе, решила со мной поделиться. И знаешь, что она мне сказала?

– Замолчи, Бога ради! – споткнувшись, крикнул Полидоро.

Но Эрнесто, побуждаемый семейными воспоминаниями, продолжал:

– С тех пор как мы поженились, Вивину одолевают видения. Поэтому, когда она сказала, что ей привиделась женщина с крыльями за плечами, у которой изо рта, как из рога изобилия, сыпались золотые монеты, я содрогнулся. Побежал посмотреть на календарь. Но дети отрывали листы загодя, и там значилось, что сегодня уже пятница.

Полидоро не мог уловить смысла видения Вивины, который как-то ускользал от него. В тревоге он схватил Эрнесто за руку.

– Почему ты столько лет не рассказывал мне о видениях Вивины?

– Да ты бы им все равно не поверил. Разве допустил бы ты, что у женщин более чуткая душа, чем у нас? А ведь на заре цивилизации они были жрицами и весьма почитались. Возможно, поэтому они и сегодня не делают различия между делами повседневными и священными. И то и другое смешивается для них на кухне, в столовой и в постели. Женские боги участвуют во всех будничных делах, например в заправке фасоли.

Видение Вивины заставило Полидоро еще больше заспешить в гостиницу. Эрнесто явно собирался последовать за ним.

Полидоро этого желания не поддержал. Ему требовалось заглянуть в свою душу без свидетелей, и он ускорил шаги, не обращая внимания на разочарование Эрнесто.

Гостиница «Палас» находилась в десяти минутах ходьбы от аптеки «Здоровый дух», и если в баре случалась пьяная драка, Эрнесто приходил оказывать помощь пострадавшим.

– Когда нет ни священника, ни врача, аптекарь – целитель души человеческой, – говорил он. – В обмен на уколы, которые мы делаем, пациенты изливают перед нами желчь и рассказывают о своих трагедиях.

Здание гостиницы, выходившее фасадом на площадь, выделялось среди других домов квартала своей монументальностью. Архитектура во французском стиле начала века была избрана архитектором из Сан-Паулу, приехавшим в Триндаде в начале двадцатых годов. Беспокойный по характеру, этот человек сразу же дал понять, что хочет остаться в этом городе навсегда. Преодолев сопротивление некоторых видных граждан, он за несколько недель создал принципиальный проект гостиницы.

Жоакин первым обратил внимание сына, тогда еще мальчика, на опасности, которыми грозил приезд архитектора из Сан-Паулу.

– Он из тех, кого гоняет по Бразилии жажда разбоя. Этим своим прогрессом, ни во что не ставящим прошлое, он хочет разорить нас до нитки.

В основе бурного протеста Жоакина лежали отнюдь не местные экономические интересы. Эту борьбу он считал для себя делом чести.

Чтобы успокоить мужа, Магнолия предлагала ему подслащенную воду. Его это оскорбляло: такой напиток годится только для девиц. Особенно Жоакин сердился, когда жена подробно рассказывала ему, как выходец из Сан-Паулу снимает шляпу и раскланивается с ней, едва завидит ее в общественном месте. Но он точно так же приветствовал кого угодно независимо от расы, богатства и веры. А сколько разговоров и споров вызывали его сшитые в Париже костюмы!

– Вот еще одна причина, по которой его надо выдворить из города. Он хочет всех нас превратить в паршивых пижонов. Ты тоже хочешь стать модницей, Магнолия?

Взглядом Жоакин предоставлял жене редкую возможность объясниться в любви к нему. Для укрепления семьи она могла бы дать понять детям, что в доме, и особенно в постели, у нее был муж, который избавлял ее от необходимости прибегать к чужим фантазиям, для того чтобы быть счастливой.

Избегая взгляда мужа, она принялась изо всех сил стирать пыль с мебели. Она привыкла к его повышенной чувствительности и боролась с ней, кладя в еду побольше специй.

Споры на эту тему пробуждали интерес Полидоро. Авторитет архитектора из Сан-Паулу грозил расшатать устои семьи, основанные на невозмутимой повседневности. Как всякий подросток, Полидоро давно искал легендарного героя, пересекающего сертаны или Амазонию в костюме цвета хаки и высоких сапогах с хлыстом за голенищем, не забывая о делах и любовных похождениях. Герой этот приезжал бы из дальних краев ради одного лишь удовольствия рассказать о невиданных и неслыханных передрягах. Такой человек, хоть и побывал в местах, где среди пышной растительности царит смерть, к ночи спокойно кладет голову на подушку, не опасаясь гнездящихся в его воображении кошмаров.

Отец разбирался только в коровах, а выходец из Сан-Паулу мог предоставить Полидоро визир, через который был виден мир за пределами Триндаде. Каждый день Полидоро, выйдя из школы, наблюдал за строительными работами. Волей архитектора кирпичи складывались в бесконечные стены. Любопытство Полидоро таило в себе определенную опасность.

– Ты, как я вижу, болтаешься по улице без дела, – сказал однажды Жоакин и пригрозил сыну наказанием: не дай Бог еще прибьется к врагам. Но и сам Жоакин не спускал глаз со строительных рабочих, прибывавших из соседних округов.

– Зачем нам такая большая гостиница? Чтобы собрать в номерах побольше шулеров, проституток и бандитов? – бормотал он, забывая о сыне.

Говоря об архитекторе, Жоакин никак его не называл. Дал ему кличку Бандейранте, желая выставить в смешном свете. И намекал всем, что того выгнали из Сан-Паулу, иначе он и не приехал бы в Триндаде.

Как-то солнечным утром в дверь Жоакина постучали.

В ту самую минуту, когда он собирался призвать к порядку пораспустившихся детей и жену.

– Эй, Магнолия, почему ты не идешь открыть дверь? Жена, занятая хозяйством, не услышала его приказа:

наверно, ушла в курятник собирать яйца. Эту работу она детям не доверяла, сама внимательно изучала запачканную кровью скорлупу и ласково разговаривала с курицей, как с сестрой по женским тяготам.

Жоакин, не понимая этой солидарности, возражал:

– Ну и что? Ты ведь рожала и знаешь, как трудно выпихнуть из себя головку ребенка!

Пришлось Жоакину самому идти открывать дверь – не дадут отдохнуть даже в воскресенье.

– Это я, – сказал архитектор из Сан-Паулу.

Он был в сапогах и галифе для верховой езды, на голове щегольски сидела кепка, какие Жоакину доводилось видеть только в иностранных журналах, изредка попадавших к нему в руки; у подъезда стоял серо-гнедой конь.

Жоакин заколебался: неловко гнать непрошеного гостя, если он уже ступил на порог.

– Входите, – мрачно сказал он, – но с условием, что время вашего посещения будет измеряться самой быстрой стрелкой часов.

В доме Жоакин указал посетителю на мягкий стул, одна из пружин которого наполовину вылезла наружу и не щадила ничьего зада. Скудно обставленная столовая напоминала монастырскую трапезную. Самым роскошным предметом здесь был обеденный стол с выдвижными ящиками для посуды и гнутыми ножками, изумительное произведение ремесленного искусства.

Посетитель сел небрежно-элегантным движением и не показал виду, что ему больно. Лишь ноги его так крепко уперлись в дощатый пол, будто пустили в него корни.

– Что ж, время идет, – напомнил ему Жоакин, разглядывая начищенные до блеска сапоги гостя. Ему хотелось сразу огорошить архитектора, лишить его всякого очарования в глазах своих домашних.

Тот немного наклонился вперед, соблюдая правила хорошего тона, приобретенные в богатом доме Сан-Паулу. Устремив взор на Жоакина, старался прочесть его чувства; несколько мгновений жизнь обоих как бы работала вхолостую.

– Я приехал в Триндаде не затем, сеу Жоакин, чтобы принести вам прогресс. Прогресс – это сказка, а я уже давно оставил передовые взгляды, – сказал наконец архитектор.

Жоакин побоялся, как бы лощеные речи городского жителя не сбили с толку его, деревенщину.

– Говорите напрямик, – сухо произнес он.

– Я хочу сказать, что гостиница – это как моя иллюзия, так и ваша. – Сделав такое признание, он снова откинулся на спинку стула: так ему легче было сидеть.

– Не причисляйте меня к числу тех, кто питает иллюзии, – запротестовал Жоакин довольно пронзительным голосом. Магнолия могла услышать его из сада.

– Вы совершенно правы. Каждая утраченная иллюзия укорачивает наши кишки на один сантиметр. А раз я не знаю, сколько у меня метров кишок, то не стоит их терять. Хотя бы потому, что без них нам нечем будет срать. – Употребив такое неожиданное выражение, уроженец Сан-Паулу сразу же посмотрел на Жоакина.

Чувства Жоакина, задубевшие от коровьего навоза, выдержали этот наскок собеседника, который заговорил на крестьянском языке лишь для того, чтобы убедить его, будто они одного поля ягода.

Архитектор, однако, не хотел отступать и решил не сдавать позиции.

– Но, с другой стороны, иллюзия помогает нам жить. Это искушение, имеющее определенную цену, которую я, например, согласен заплатить. Поверьте мне, чем больше обмана и лжи я возведу на городской площади Триндаде, тем лучше будет для нас всех, в том числе и для вас.

Высказав эту мысль, выходец из Сан-Паулу снова вперил в Жоакина оценивающий взгляд. У этого крестьянина на спине панцирь, как у черепахи. И на нем отметины тысячелетней борьбы за существование, а что у него внутри – не видно.

Жоакин вытащил из кармана табачный лист. Прежде чем покрошить его ножом на столе, понюхал, заметив тем временем, что этот чужак словно прирос к стулу и вовсе не смотрит на стенные часы, висящие над комодом в стиле штата Минас-Жерайс. Стрелки двигались как обычно.

Наконец Бандейранте встал и посмотрел на хозяина сверху вниз. Жоакин забеспокоился: не хватало еще, чтобы в его собственном доме посторонний человек навязывал ему свою режиссуру.

– Вам известно, что Фернан Паэс Леме приказал убить собственного сына? – спросил уроженец Сан-Паулу с задумчивым видом, точно говорил об одном из своих предков.

– За что? – испугался Жоакин.

– Из-за драгоценных камней. Ему пришлось выбирать между изумрудами и сыном, – ответил архитектор с сожалением в голосе.

Жоакин попросил разрешения пройти, так как посетитель стоял перед ним. Бандейранте с утонченной изысканностью выполнил его просьбу, как будто это он был хозяином дома, и Жоакину пришлось его поблагодарить.

Подойдя к окну, Жоакин глубоко вздохнул. Это его приободрило, и он тотчас обернулся. Бросил взгляд на групповую фотографию, висевшую на стене: дети и племянники в праздничных одеждах по случаю крестин. Увидев родичей, содрогнулся, представив себе, что роковая сила вдруг заставляет направить кинжал в грудь члена своей семьи. Ему почудилось, будто он видит кровь на пыльном полу.

Тень Фернана Паэса Леме не давала Жоакину покоя. Он не слыхал о таком диком случае в истории Бразилии. По его мнению, подобные ужасы могли иметь место только в соседних странах, свирепые жители которых готовы были вырезать целые семьи. В то же время упоминание об этом эпизоде показывало хитрость архитектора: наверняка он выдумал эту историю, чтобы Жоакин не гордился тем, что он в своем доме и в любой момент может выставить непрошеного гостя за дверь.

Жоакин взял нож и нарезал табаку. Высыпал щепоть на папиросную бумагу, уверенными движениями свернул самокрутку. Высунув язык, нанес тонкую полоску слюны на край бумаги, положил самокрутку на край стола и вздохнул с облегчением.

– Наверно, нелегко было этому самому Фернану, а? – И посмотрел на чужака так, словно видел его в первый раз.

Голос Жоакина звучал мягко, будто он был исполнен дружелюбия, но гостя это не обмануло. Ему надлежало быстро ответить выпадом на выпад хитрого фазендейро.

Жоакин был уверен, что собеседника ждет поражение, и решил великодушно уделить ему еще несколько минут, чтобы утихомирить его красноречие и вызвать на лице выражение крайнего разочарования, неизгладимое, словно клеймо. Вот таким побежденным чужак и покинет Триндаде.

Собеседники смотрели друг на друга с подозрением и в то же время как-то торжественно и не заметили, как в столовую вошла Магнолия.

– Ах, я и не знала, что у нас гость! – И она поставила поднос на стол, не посмотрев на посетителя.

Ее приход разрядил создавшуюся напряженность. Жоакин сердито махнул жене рукой, чтобы она исчезла; но та, не обращая внимания на мужа, разглядывала гостя. Никак она не ожидала увидеть такого человека в своей бедно обставленной столовой. Тут же смутилась, и движения ее обрели кошачью гибкость, стали грациозными.

Жоакин заметил эту перемену и особую торжественность, какая была бы уместна лишь в обращении к членам императорской семьи в Петрополисе[7].

– Не напускай на себя важность, Магнолия, – сказал он без всяких церемоний. – Этот житель Сан-Паулу такой же простой человек, как и мы. Он пришел в Триндаде, ведя в поводу навьюченного деньгами осла. – И с притворной сердечностью обратился к посетителю: – Верно, что вы решили извести свои деньги по примеру амазонских старателей, которые раскуривали сигары мильрейсовыми[8] ассигнациями.

Архитектор, объект насмешки Жоакина, представившись Магнолии как Антунес, почувствовал облегчение. Появление женщины изменило неблагоприятную для него обстановку. Из чувства благодарности он начал расточать любезности. Особенно в адрес Жоакина.

– Вы – единственный в Триндаде человек, обладающий чувством реальности. Воображаю, как трудно засыпать с таким чувством в душе. Не правда ли, сеу Жоакин, вы страдаете, оттого что вы такой реалист?

Речь гостя, которого Жоакин считал демоном зла, очаровала Магнолию. Несмотря на все свое богатство, этот человек смиренно сидит в столовой таких простых людей, как они, и не выказывает никакой гордости! Напротив, просит Жоакина извинить его за беспокойство, которое он, возможно, ненароком причинил.

Жоакин пытался перебить архитектора, но Антунес поспешил разразиться другой речью, такой же чарующей:

– Что до меня, я оказался на другом берегу по отношению к реальности, гляжу на нее со стороны, но не вхожу в нее. Вот почему мне необходимо обращаться к таким рассудительным и мужественным людям, как вы, сеу Жоакин.

Не дав Жоакину опомниться от испуга, он обратился к Магнолии:

– Сеньора Алвес, вы позволите мне подойти к вам для приветствия?

Это была фраза из светского ритуала, ибо, не спросив на то разрешения Жоакина, гость не только пожал руку Магнолии, но и склонился перед ней в таком поклоне, какого в Триндаде никто еще не видал.

Этот его поступок тотчас напомнил Магнолии фильмы, в которых Джанет Мак-Доналд и Нельсон Эдди в страстных сценах не скрывали свою любовь, хоть она и была отмечена грехом. Они вызывали слезы у Магнолии, так что Жоакину приходилось, пользуясь темнотой зала, толкать ее локтем, чтоб она на людях не ставила под сомнение свою честность. Как это его жена могла растрогаться чувствами любовников, нарушающих общественную мораль? И как-то раз, вернувшись домой, Жоакин упрекнул Магнолию в этом.

Но та в ответ бросила ему:

– Вместо того чтобы сердиться, почему бы тебе не взять с них пример? Разве ты не видишь, что у нас, в Триндаде, нет таких мужчин, которые оказывали бы своим женам заслуженное уважение?

И вот наконец-то мечта Магнолии осуществилась на глазах у мужа. Этот чужак не боялся показывать на людях свое восхищение женщинами, которые при всей видимой слабости несли в себе дух греческой трагедии.

Мельком глянула она на мужа, но тот все еще не мог опомниться: по его понятиям, непрошеный гость чествовал жену как святую, только что канонизированную Римом. И тем самым исполнил желание Магнолии, высказанное однажды в постели после исполнения супружеского долга.

И Магнолия решительно подошла к чужеземцу. Похвалила его наряд для верховой езды, тут же пригласила к столу.

– Сейчас время обедать. Надеемся, вы пообедаете с нами. Еда домашняя, но приготовленная от души.

Антунес, польщенный приглашением, прошел к столу, не спуская глаз с Жоакина.

– С большим удовольствием, дона Магнолия. Если, конечно, сеу Жоакин согласится сесть за стол с уроженцем Сан-Паулу.

И, не ожидая ответа Жоакина, подошел к столу и взялся за стул, стоявший справа от места хозяйки дома во главе стола. Доносившиеся с кухни запахи дразнили его аппетит, но не могли создать представления о том, что же подадут, кроме фасоли, запах которой плыл по коридору и свободно проникал в столовую. Какое-то блюдо, приправленное чесноком, лавровым листом, вяленым мясом, ветчиной, грудинкой, салом и еще Бог знает чем, но все это вместе пробуждало аппетит. Тут Антунес понял, что проголодался. Встал он спозаранку и забыл выпить кофе в пансионе, так как был озабочен предстоявшим визитом.

Магнолия быстро выставляла блюда на стол, чтобы кушанья не остыли. Она умела хорошо стряпать, но меню без нужды не меняла. Жоакин по характеру был консерватором, он не потерпел бы никаких кулинарных изысков. Не доверял он острым приправам, воспитывающим экзотические вкусы. Если меню выходило за пределы принятого в Минас-Жерайс, он хмурил брови.

Магнолия позвала к столу сыновей. Но Жоакин все равно не пошевелился, оставался сидеть в кресле и упрямо не хотел присоединяться к сыновьям. Возможно, ожидал, что огорченные члены семьи начнут его упрашивать или же представят в присутствии чужого человека несомненные доказательства своей любви к отцу, которых ему так не хватало.

Магнолия, сидевшая во главе стола рядом с гостем, пыталась уловить, что у мужа на уме, но не могла понять человека, с которым прожила столько лет.

Антунес при виде подносов с едой в нетерпении потирал руки, заранее предвкушая удовольствие.

– Так что же вы не идете, сеу Жоакин? Как бы еда не остыла. – Голос его звучал мягко, дабы не ранить хрупкие барабанные перепонки хозяина дома.

Магнолия улыбнулась, показав зуб с золотой коронкой. Антунес подумал, что эта женщина рада показать свое богатство, к тому же улыбка украшала ее лицо.

Жоакин заколебался. Мало того, что Бандейранте нарушал планировку города и угрожал внести дисгармонию невиданной дотоле роскошью, он еще вторгся в его дом, собрался отведать его еды, вызвал улыбку у жены и явное восхищение сыновей, поддавшихся очарованию скульптора. От его колдовских чар не уберегся даже нелюдимый по характеру Полидоро.

В эти короткие мгновения Жоакин заглянул в собственную душу. Обычно готовый обругать кого угодно, перед выходцем из Сан-Паулу он сдерживался. Фразы, вылетавшие из уст Антунеса, звучали ритмично, почти музыкально. Некоторые интонации запомнились ему надолго.

Не мог он держать зло на этого человека. Кроме всего прочего, он чувствовал расположение к любому, кто молил его о хлебе насущном. Этого человека привело к нему отчаяние, ибо ему не хватало человеческого сочувствия: приложив столько усилий для того, чтобы разбогатеть, он в конце концов общался только со всяким сбродом. Не говоря уже о том, что, будучи уроженцем Сан-Паулу, жители которого всегда стремились к отделению, к образованию самостоятельного государства внутри Бразилии, он унаследовал и неприязнь к общей родине. У него не было времени обзавестись семьей, поэтому он старался скрасить одиночество, входя в души посторонних людей – в основном рабочих, занятых на его стройке.

Магнолия по-прежнему не обращала на мужа внимания, все старалась управиться с непослушными детьми, а к его судьбе и она, и дети оставались равнодушными. Из всех, кто был в столовой, один Бандейранте нуждался в нем, чтобы выжить. Как знать, может, он пришел просить прощенья за вторжение в жизнь города. Теперь Жоакин вроде бы лучше его понимал. С юных лет Антунес пустился по свету в поисках того, что люди, тая надежду, называют любовью. Стало быть, искал мирного пристанища для усталого бренного тела; возможно, он близок к изнурению, ему нужны парное молоко, пища домашнего приготовления на свином жиру и свежее сено на сеновале, где он мог бы отдыхать, пока смерть, благодетельная охотница за людьми, не придет забрать его. Жоакин боялся, однако, как бы все эти спасительные условия не оказались предоставленными Антунесу слишком поздно. Ибо душа его от страданий и сытой жизни задубела, как барабанная шкура, и теперь ему уже ничем не поможешь.

Тем не менее в это солнечное воскресенье он пришел в дом Жоакина, человека порывистого, но великодушного, чтобы просить во имя христианского милосердия продлить ему жизнь. Кто в Триндаде больше кормил бедных, чем Магнолия? Эта женщина с именем и сущностью цветка способна отречься от собственной судьбы и от куска хлеба, чтобы спасти город. Город, осужденный на роскошь, грех и погибель из-за этого самого Бандейранте, который действовал тихой сапой, чтобы на него не обращали внимания, несмотря на то что он заплатил внушительные суммы денег за участок у городской площади. Однако, может быть, это преувеличение – опасаться, что Триндаде, как и вся Бразилия, подвергнется опасности со стороны английских капиталистов, хозяев доброй половины страны, и таких людей, как Антунес?

Запах фасоли щекотал ноздри индейского носа Жоакина, сосало под ложечкой. Однако присоединение к семье означало бы его моральную слабость: ведь они показали, что их жизнь от него не зависит; эта их уверенность, весьма неприятная для него, придала ему сил, и он решил занять свое место за столом. И сразу же вызывающе бросил Антунесу:

– Посмотрим, отчего вы такой тощий: то ли слишком много мечтаете, то ли пренебрегаете простой народной пищей. – Он уверенным движением схватил вилку, и Антунес посчитал, что на эти слова можно не отвечать.

Магнолия вдруг потеряла оживлявшую ее смелость. Ею овладело сомнение: кому положить первому? Она боялась, как бы охваченный ревностью муж не нарушил законы гостеприимства. Пока что он безучастно сидел на стуле с высокой спинкой.

Полидоро заметил замешательство матери. Сидя рядом с отцом, он поглаживал нежный пушок пробивающейся бороды. Мать с трудом удерживала на весу слегка дрожащими руками блюдо, на котором громоздились бифштексы по-милански.

И вдруг Полидоро протянул ей свою пустую тарелку:

– Можно я сегодня буду первым?

Жоакин покраснел: сын проявил к нему неуважение в присутствии постороннего человека. Если в сыновьях гнездится жадность, плохо ему придется, надо принять меры. Как только он заметит у кого-нибудь из них мутный взгляд, когда зрачки затуманены злыми намерениями, того он сразу же накажет.

Пока Магнолия колебалась перед протянутой к ней пустой тарелкой сына, Жоакин показывал гостю остро отточенное лезвие ножа, которым он разрезал воскресных цыплят, в знак того, что главенствующая роль в семье принадлежит ему.

– А вы знаете, папы римские, изгнанные в один из городов на юге Франции, в час трапезы сажали кардиналов за отдельные столы? И что им не давали ножей из опасения, как бы они не убили папу? – сказал Жоакин, указывая на сына и делая вид, что терпеливо относится к отдельным случаям неповиновения сыновей. – Извините моего сына. Он от рожденья такой же горячий, как я. А от матери унаследовал грусть, которой я никогда не испытывал, даже когда потерял несколько голов скота во время последнего наводнения. Надеюсь только, что он не будет предаваться иллюзиям, как вы.

Магнолия наконец выполнила просьбу сына, а потом одним движением наполнила тарелку гостя: рядом с фасолью положила рис, мелко нарезанную капусту, оставила место для пирожков и поджаренной маниоковой муки. Все с нетерпением смотрели, как заполняется тарелка.

– Посыпьте перцем, но осторожно, он очень жгучий. Мне его дала одна женщина из Реконкаво, которая часами рассказывает об известных ей еще до приезда в Триндаде разновидностях перца.

Магнолия старалась не наклонять тарелку. Довольная, смотрела она на сыновей, беспокоясь, чтоб не поперхнулись маниоковой мукой.

Антунес подносил фасоль ко рту, закрывая глаза; легким причмокиваньем очищал нёбо. От наслаждения краска разливалась по его лицу и шее. Позабыл, что он не один, и не вспомнил бы об этом, если бы Жоакин не кашлянул.

Смутившись, уроженец Сан-Паулу стал медленнее орудовать вилкой, как будто еда не так уж пришлась ему по душе. Но Магнолия, не спрашивая разрешения, положила гостю еще, и он снова пришел в восторг.

– Какой чудесный перец. Пища богов! Как будто попадаешь в преддверье райского блаженства и не боишься, что тебя оттуда изгонят.

Склонный к образным сравнениям, он продолжал говорить, отправляя в рот порцию за порцией.

– А вы пробовали раскусывать перчинки? Это все равно что умирать сладкой смертью. Зато какая благодать! Божественная пряность!

Жоакин нацеплял еду на вилку, помогая себе ломтиком хлеба, который, казалось, вот-вот рассыплется в его грубых пальцах, и жена все время наблюдала за ним с тревогой. Антунес снова обратился к ее мужу:

– А папы римские, сеу Жоакин, действительно остерегались, иначе им могли бы подсыпать яду в вино. Только недоверие спасало их жизнь и могущество. Поэтому они так много веков процветали в Авиньоне и в Риме, а каждый последующий век был богаче предыдущего убийствами.

Затем обернулся к Магнолии:

– А как, по-вашему, кардиналы реагировали на папскую бесцеремонность?

Хозяйка притворилась, что не слышит, и продолжала разрезать свой бифштекс на мелкие кусочки.

– Магнолия застенчива, – сказал Жоакин, размахивая ножом и вилкой. – Кроме всего прочего, в этом доме папа римский – это я, верно, Магнолия?

Полидоро рассмеялся вместе с отцом: показал перед посторонним человеком, что Жоакин под благотворным влиянием семьи мог быть остроумным. Ведь именно такими мелочами питалось тщеславие Жоакина.

– Если вы папа римский в Триндаде, как же вам не быть первосвященником в своем собственном доме? – сказал Антунес.

Обильная еда не утолила жажды мести в душе Жоакина, и он обратился к выходцу из Сан-Паулу:

– Ну а как продвигается ваше строительство? Будет гостиница достроена или останется вроде неоконченной симфонии того русского композитора?

Магнолия переполошилась. Муж сел в лужу и вызвал на ее лице краску стыда. И она не знала, как защитить Жоакина от его собственной нахальной самоуверенности: не умел он правильно оценить свои скудные познания, щеголял понятиями, возникавшими в его сознании наобум, по воле случая.

Ни один мускул не дрогнул на лице гостя, а Магнолия прикрыла свое замешательство скомканной салфеткой.

– Неоконченную симфонию написал не Чайковский. Но, во всяком случае, и ему не хватало времени завершить некоторые свои произведения, – сказала она.

– Может быть, – раздраженно отозвался Жоакин. – Столько всего надо знать, что я не представляю себе, как избавить сыновей от невежества.

Антунес, желая отблагодарить хозяйку за гостеприимство, похвалил бифштекс по-милански и улыбнулся Жоакину в знак того, что не обижается.

– Культура без доброты – ненужная роскошь, – изрек он. Помолчав немного из стратегических соображений, снова воодушевился: – Вы будете моими гостями в день открытия гостиницы. Я решил предоставить вам номер люкс на шестом этаже на первую ночь. Будете спать на кроватях, предназначенных для иностранных магнатов. Из окон сможете увидеть дома на окраине города, а если посмотрите вдаль, увидите поля фазенды Суспиро, она ведь ваша, не так ли? Я планировал этот номер для самого себя. Холостяку вроде меня приходится создавать иллюзию домашнего очага. Ручаюсь, вы будете счастливы в этом номере, куда заглядывает утреннее солнце.

Жоакин подивился ловкости этого человека. Он держал за пазухой хитроумное оружие на случай возможных наскоков, но не торопился его применять. Напротив, давал времени свободно течь, чтобы нужное мгновение вызрело, как вызревает под лучами солнца золотистый виноград.

Магнолия принесла из кухни прохладительный напиток из плодов маракужа[9]. Слегка пьянящий запах развеял собиравшиеся тучи, однако Жоакин молчал, и было непонятно, принимает он приглашение архитектора или нет.

Не желая, чтобы обед закончился неловкостью, Магнолия торжественно уселась на свое место.

– С превеликим удовольствием, сеу Антунес. Не так ли, Жоакин?

Тот залпом выпил сок. Прокашлялся, прочищая горло после терпкого напитка.

Антунес испугался, как бы не возникла супружеская ссора.

– Отныне и впредь прошу называть меня Бандейранте, – попросил он. Видя, что Жоакин испугался, пояснил: – Так прозывали меня и моих родителей, ведущих свой род от португальцев, которые были одновременно и головорезами, и поэтами. Начиная с Фернана Паэса Леме. Они убивали ради золота и земель и создавали новую расу метисов. Именно благодаря этим завоевателям и насильникам мы стали страной с большим будущим. Если бы не они, Бразилия была бы теперь величиной с Францию, да и то с ненадежными границами. Окруженные врагами, мы не могли бы спокойно спать.

И прежде чем Жоакин оправился от страха, вызванного тем, что в его доме упомянули прозвище, данное этому человеку им самим, Антунес обратился к Полидоро, с интересом слушавшему его:

– Настанет день, когда и вы будете счастливы в моей гостинице. А что еще нам надо от жизни? – Подавленный собственными воспоминаниями, он прикрыл лицо салфеткой.

Полидоро выпрямился.

– Я предпочитаю стать вашим компаньоном, сеу Антунес.

Прежде чем Жоакин успел охладить пыл своего первенца, архитектор живо ответил:

– Хотите быть моим компаньоном? Как знать, возможно, в завещании я оставлю вам половину номеров. Какой этаж вы предпочли бы?

– Я предпочел бы номер на шестом этаже. Хочу смотреть оттуда на фазенду Суспиро, которая когда-нибудь станет моей, – ответил Полидоро так решительно, что Жоакину уже нечего было сказать.

– Но прежде нам надо решить еще одну проблему, – озабоченно сказал Антунес. – У гостиницы пока что нет названия. А что, если мы окрестим ее прямо сейчас?

Полидоро посмотрел на мать. Держа руки на столе, Магнолия подмигнула сыну, она была счастлива участвовать в событии, которое стало праздником для нее и для се сына.

Полидоро всегда мечтал пересечь Индийский океан. В этих воображаемых дальних путешествиях он видел женщин, едва прикрытых звериными шкурами, подносивших к его губам пенящееся вино. Все детали были почерпнуты из журналов. Теперь нужно было уточнить, чего же на самом деле он хочет.

– Я знаю, как ее назвать – «Палас». Вот именно: гостиница «Палас».

– Немного же у тебя воображения, – возразил Жоакин, про которого сын в эту минуту забыл. – Да в любом городе любой страны есть гостиница «Палас»!

Рассчитывая на поддержку матери, Полидоро бросил отцу вызов:

– Если гостиница представляет собой дворец, то ее и можно так назвать, хотя бы на чужом языке.

– А на что нам дворец в Триндаде? Разве что для того, чтобы заточать в его подземелье узников, – грубо заметил Жоакин, не считаясь с присутствием честолюбивого гостя из Сан-Паулу.

Не вникая в суть, Магнолия задумалась о памятниках, предназначенных для вечности: такие здания она видела на фотографиях, они по красоте своей не могли быть созданиями природы, а служили памятниками человеческого гения.

– Как хорошо вы сказали, сеу Антунес, – со вздохом произнесла она.

Обильная жирная пища вызвала сонливость. И Жоакин счел, что обед пора закончить, хотя Магнолия все еще старательно помешивала ложкой сладкое молочное блюдо, словно была на кухне и боялась, что молоко свернется.

– Пора отдохнуть после обеда, сеу Антунес.

Антунес собрался уходить, Полидоро последовал за ним.

– Куда ты, сын? – на редкость кротко спросил Жоакин.

Полидоро подошел к отцу и попросил благословить его. Он собрался проводить Бандейранте до ворот. Антунес же, полагая, что Магнолия все еще сидит на своем месте во главе стола, поклонился так же церемонно, как при встрече. Но потом заметил, что хозяйка ушла, не попрощавшись.

Это происшествие вызвало насмешливую улыбку Жоакина, который оскалил пожелтевшие от табака зубы. Довольный оплошностью Антунеса, он обратился к Полидоро:

– Зайди посмотреть дворец сеу Антунеса, ведь он обещал, что там ты будешь счастлив. Только я надеюсь, что счастье примет женский облик – это единственное, что может тебя интересовать.

И с деланным смехом распрощался с Бандейранте у порога.

В холле гостиницы Полидоро направился к конторке администратора. Мажико ждал его, удивляясь первому за столько лет опозданию. Одет он был в темный костюм и пепельно-серый жилет, как будто боялся капризов предательской зимы.

Говорил он мало. Считал, что по долгу службы должен щадить голосовые связки, приберегая их для самых важных постояльцев. У него не было четко сформулированных критериев оценки гостей, он просто окидывал каждого придирчивым взглядом, принимая во внимание все мелочи – от ботинок до одеколона.

Завидев Полидоро, Мажико нарочно, чтобы досадить ему, вытащил из кармана часы, однако на циферблат смотреть не стал. Тот не обратил на этот жест никакого внимания и облокотился на стойку.

– Хороший вечерок, – сказал он, точно обращался к незнакомому человеку, но такова была освященная годами традиция.

– Слава Богу, дождя нет. К концу этой недели у нас не останется ни одного свободного номера, – важно произнес Мажико, желая тем самым создать впечатление, будто гостиница, несмотря на облупившиеся от непогоды стены, все еще привлекает проводящие медовый месяц парочки и тех, кто оказывается в Триндаде проездом.

Мажико грешил против истины единственно для того, чтобы защитить честь гостиницы. Именно за то, что Мажико переживал обветшание здания не меньше, чем он сам, Полидоро держал его в должности администратора, прощая ему некоторую дерзость.

– Когда-нибудь мы надстроим еще один этаж в целях удовлетворения спроса, – сказал Полидоро, не спеша задать привычный вопрос.

Мажико признавал, что обязан ему должностью и должен быть благодарен за чеки, присылаемые на Рождество, но никогда эту благодарность не выражал.

– Надо еще выяснить, выдержит ли фундамент седьмой этаж.

Полидоро положил руку на стойку, меж тем как Мажико, избегая его взгляда, осматривал свои ногти, накрашенные бесцветным лаком.

– Есть для меня письмо? – наконец спросил Полидоро скрепя сердце.

Мажико знал эти слова на память. Знал интонацию, ритм и придыхание, с которым произносилась эта неизменная фраза. Вот уже двадцать лет Полидоро набирался сил и произносил одни и те же слова на этом самом месте под вечер, когда вестибюль еще находился в полутьме, потому что Мажико не спешил зажечь свисавшую со сводчатого потолка большую люстру.

Мажико выдвинул правый ящик бюро и начал рыться в бумагах: он вроде бы видел письмо, адресованное Полидоро. Фазендейро тоже был уверен, что на этот раз почта доставила ему послание как награду за упорство.

Администратор нарочито медленно перекладывал счета, уведомления и письма, не востребованные бывшими постояльцами. Тем самым он удерживал Полидоро у стойки несколько минут.

Бросался в глаза беспорядок в ящике. Мажико ревностно следил за своим внешним видом и за состоянием здания гостиницы, а административные обязанности были у него на втором плане. Зато, питая страсть к коллекционированию, он хранил даже салфетки, на которых постояльцы иногда запечатлевали свои любовные излияния.

Каждый вечер Мажико терпеливо перебирал бумаги в поисках заветного письма. Все думал, что надо бы избавиться от бесполезных списков всякого рода, но у него не хватало смелости выбросить их в корзину для бумаг. Проверял ящик за ящиком – так же безрезультатно.

– Уж сегодня-то я готов был поклясться, что для вас было письмо, – произнес он с отчаянием в голосе.

– Зайду завтра, – бросил Полидоро, повернулся и пошел прочь, не выразив никаких чувств. Пересек холл и направился в бар. Глянул на люстру богемского хрусталя. Теперь свет был уже включен, и подвески переливались всеми цветами радуги.

Когда-то Бандейранте запретил пускать в бар женщин. Бар был выполнен в английском стиле соответственно воспоминаниям Антунеса о его единственном путешествии в Европу. Он приводил разные доводы, объяснявшие, почему он не хотел видеть женщин среди сквернословящих мужчин, в атмосфере, пропитанной спиртными парами и табачным дымом.

– Не следует им посещать место, предназначенное для грубых мужских удовольствий. Это может ранить их чувствительные души.

Уроженец Сан-Паулу так превозносил женские добродетели, что Жоакин опасался, как бы юный Полидоро не стал предпочитать женское общество, тем более что он видел, как у матери все домашние дела творятся словно по волшебству. Жоакин сурово противился миндальничанью и, желая укрепить дух сына, чтобы в будущем тот не вздыхал из одной только галантности, внушал ему убеждения, которые препятствовали бы размягчению характера – нечто вроде посыпанной солью карфагенской земли, чтобы цветы не произрастали там даже в вазах.

После открытия бара Жоакин отказывался от шотландского виски, которым Бандейранте угощал его бесплатно: считал, что это питье каким-то образом может испортить ощущения, возникающие после принятия спиртного. Однако Бандейранте внимательно прислушивался к протестам против введения чужеземных обычаев в ущерб национальным и старался убедить всех, что не собирается никого переупрямить.

– Всякая культура утверждается только после того, как пройдет испытание, – убежденно говорил он.

Зайдя в бар, Полидоро поздоровался с Франсиско. Усевшись на плетеный стул, которым пользовался почти единолично, с удовольствием посмотрел на бутылки, расположенные на стойке без всякого порядка. Сдвинутые к переносице лохматые брови говорили о его дурном настроении. Придвинувшись к столику, сделал вид, что не замечает, как почтительно его приветствует начальник полиции Нарсисо. Франсиско принес виски, ведерко со льдом и бутылку минеральной воды, которую Полидоро пил из отдельного стакана.

– Только что ушел учитель Виржилио. Спрашивал о вас. – Буфетчик осторожно положил лед в стаканчик для виски.

– А что ему надо? – сухо спросил Полидоро. Франсиско перевел зубочистку из одного уголка рта в другой: он пользовался этим приемом, чтобы глотать слова, так что его трудно было понять, и заодно старался не ляпнуть что-нибудь такое, что обидело бы посетителя. Крашеные черные волосы свидетельствовали о желании выглядеть моложе своих лет. На нем был атласный жилет, единственная вещь, сохранившаяся с тех времен, когда он служил в кабаре «Лапа» в Рио-де-Жанейро. Когда он вспоминал об этом, глаза его наполнялись слезами.

Франсиско знал Триндаде как никто другой. Дабы получить сведения о чужой жизни, даже прибегал иногда к предосудительным приемам. Обслуживая какого-нибудь пьяницу, следил за ним весь вечер и в конце концов дожидался его откровений. Не зная усталости, он вкладывал в это занятие всю свою ловкость. Полидоро поощрял его усилия: что ж, призвание не хуже любого другого, да к тому же еще и полезное. Однако Франсиско понимал, что близок его закат: под старость нюх уже не будет таким тонким и выслушивать заявления недовольных ему не придется. Полидоро первым отвернется от него: он самый неподатливый из тех, кто его слушает. Если не заинтересуешь его первой фразой, вторую он слушать не станет.

– Не знаю, чего хочет учитель, но догадываюсь. Наверняка что-то серьезное. – И бросил на собеседника взгляд, обещавший нечто такое, что трудно себе представить.

Полидоро непонятно почему содрогнулся. Но сдержался, чтобы не дать повод буфетчику для продолжения разговора.

Однако Франсиско никогда не пасовал перед трудностями, связанными с его призванием.

– С тех пор как я утром вышел на работу, я все время хватаюсь за карман. У меня такое чувство, будто я потерял какую-то ценную вещь, например обручальное кольцо, отданное мне на хранение. А вещь эту надо к концу вечера вернуть ее владельцу. Ну, не знаю, сеу Полидоро, только сегодня день не такой, как все. Вы обратили внимание, как расположены облака?

Полидоро никак не поощрял буфетчика, чтобы тот продолжал, даже ни разу на него не взглянул. Подобное пренебрежение могло бы подорвать престиж Франсиско, если ему не удастся спасти положение.

– Учитель пошел в пансион Джоконды. На нем синий костюм, который он надевает по понедельникам, и от него пахнет одеколоном. Конечно, он пошел на праздник. Вы понимаете, о каком празднике я говорю. – И Франсиско устремил лукавый взгляд на Полидоро, который не всегда бывал расположен узнавать интимные подробности.

Сам Полидоро был довольно равнодушен к публичному дому Джоконды, который прозвали Станцией, не заходил туда уже недели две. Тамошние женщины предполагали, что Полидоро либо вернулся на супружеское ложе, либо завел новую любовницу на какой-нибудь из своих фазенд: его мужское естество, хоть ему уже стукнуло шестьдесят, не позволяло обходиться без женщин.

Несмотря на безучастность Полидоро, Франсиско продолжал:

– Да, пошел в дом Джоконды. Он не пропускает ни одного понедельника.

Последнюю фразу буфетчик произнес с особым нажимом, намекая, что Полидоро не был там с восемнадцатого мая, это был серенький туманный денек. Эти сведения Франсиско получил, конечно, не от Джоконды, которая хранила за семью замками свою записную книжку, где мелким почерком помечала, как часто заходит тот или иной клиент.

Полидоро закрыл глаза, давая понять, что разговор окончен. Франсиско, огорченный невниманием, заметил морщинки у припухших век Полидоро: стареет на глазах и уже едва ли способен пробудить страсть в ком бы то ни было.

Франсиско медленно отошел от столика, надеясь, что Полидоро позовет его обратно. Но тот лишь устроил ноги поудобней под столиком. Ночью он плохо спал из-за страха, что умрет, так и не повидав женщину, имя которой избегал произносить. С каждым прожитым годом он чувствовал, как укорачивается его жизнь.

Часы пробили шесть. Резко прозвучали удары церковного колокола. Собравшиеся в церкви женщины нервно перебирали четки. Каждая бусина означала мольбу. Полидоро задумался об этом, но его вернул к действительности шум шагов.

– Вы меня искали? – спросил он, не предлагая Виржилио сесть.

Учитель, чуть подавшись вперед всем телом, ждал приглашения. Полидоро сделал рукой жест, призванный исправить допущенную неучтивость, тем более что за ними наблюдал Франсиско.

– Если б я знал, что вы зайдете, Виржилио, я велел бы подать сразу два стаканчика, но еще не поздно поправить дело. Что будете пить, сеньор учитель?

Подобный выпад огорчил Виржилио: окружающие подумают, что Полидоро разговаривает с ним только потому, что не может этого избежать. А уж Франсиско разнесет по всему свету, что фазендейро, дескать, не уважает учителя, дом у которого скромный, хотя весь набит книгами. А ведь он сеет культуру, в то время как Полидоро, читавший только журналы да рекламные буклеты, когда заходил в аптеку, закоснел в гордом невежестве и смотрит на мир только через призму своего собственного опыта.

– Сколько лет уже никто не заказывал забористого португальского вина? – спросил Виржилио, подмигивая Франсиско, к вящему неудовольствию Полидоро. – Принесите-ка нам лучшего вина из вашего затянутого паутиной погреба, причем благородного: ведь сегодня праздник, хотя Полидоро и позабыл, что пригласил меня.

Такое нахальство поразило Полидоро: учитель не имел обыкновения злоупотреблять дружбой. Однако упрекать его Полидоро не стал, напротив, подтвердил заказ запыленной бутылки с красочной этикеткой. В общем, злополучный понедельник, день, начавшийся завываниями ветра, похоже, забрал их в свое лоно. Надо поостеречься.

Франсиско не трогался с места: боялся, что не узнает секрета, который Виржилио приберегал для фазендейро. Овладей он им – на неделю станет королем, это возместит и скудные чаевые, и скромное жалованье, не позволяющие ему даже отштукатурить дом, который после смерти матери того и гляди развалится. Не говоря уже о том, что в последние годы ничто не волновало сердце жителей Триндаде: с приходом телесериалов все успокоились тем, что забыли о канве своей собственной жизни, по которой раньше вышивали нитками всех цветов, от розового до зеленого, и такая мешанина не оскорбляла ничьих эстетических чувств.

Ни один человек в Триндаде не был способен теперь на сумасбродные поступки. Подобное можно было увидеть только в кино или по телевидению. Сама политика, раньше представлявшая собой дело общественности, потеряла романтический ореол, после того как столицу страны заняли военные[10]. Болтали, что в некоторых штатах применяют жестокие пытки против студентов и коммунистов. Никто, однако, не верил этой злобной клевете на президента Медичи, самого симпатичного генерала революции, его имя оказалось навеки связанным с победой бразильской футбольной команды в Мехико, в результате которой они стали троекратными чемпионами мира.

Дома Франсиско страдал от одиночества, которое убивал, таскаясь из последних сил по городу и собирая сплетни. В своем призвании он не раскаивался, так как считал необходимым обращать внимание на человеческие поступки и оценивать их значимость. Вообще-то он предпочитал труднообъяснимые подлые поступки – тут уж не было причин соблюдать молчание и навсегда запереть тайну в несгораемый шкаф. Будучи по природе общественными, человеческие поступки заслуживали того, чтобы стать достоянием общества, в недрах которого, кстати, они и зародились.

– А вино, Франсиско? Разве вы не слышали, что сказал Полидоро? – И Виржилио, подражая фазендейро, сдвинул брови к переносице.

Полидоро сидел, выпрямившись на стуле, и не хотел говорить первым. Значит, Виржилио должен был взять инициативу на себя. Он знаток всяких хитросплетений истории, вот пусть и прольет свет на то, что таит в себе темное болото человеческой души.

Виржилио полистал книгу, которую принес с собой. Передавая запечатанный конверт Полидоро, вздохнул с облегчением.

– Письмо пришло на мой адрес, но предназначено оно вам.

Виржилио с таким волнением смотрел на Полидоро, что тот испугался, как бы письмо не взорвалось в его руках. В груди заныло от прилива крови. Он заподозрил, что письмо это написано в год открытия Бразилии, пережило века, чтобы теперь рассыпаться в прах у него на глазах.

Осмотрел конверт, разыгрывая равнодушие. И вдруг заметил непорядок.

– Почему он запачкан жиром?

От такой неблагодарности Виржилио содрогнулся. Мало того, что Полидоро не благодарит его за такую услугу, он еще питает какие-то грязные подозрения.

– Да почем мне знать, откуда это пятно! Почтальоны такие неряхи. Когда перекусывают, вытирают руки о письма, – осторожно сказал Виржилио.

Полидоро он не убедил.

– Это свежее пятно. – И фазендейро бесцеремонно понюхал конверт. – Да и пахнет жареной курицей.

Виржилио был поражен такой проницательностью. На самом-то деле, когда почтальон постучался, чтобы вручить письмо, Виржилио обгладывал куриную ножку, а перед этим подчистил тарелку корочкой хлеба, но пойти в ванную помыть руки было некогда, и он взял письмо двумя пальцами, чтобы не засалить его целиком. Нет смысла сочинять небылицы, Полидоро все равно выведет его на чистую воду без всякой жалости.

Их разговор прервал Франсиско, который принес вино. Почувствовав себя в безопасности, Виржилио подождал, пока вино не согреет их сердца: с каждым глотком красного зло будет улетучиваться.

Вытаскивая пробку, Франсиско склонился над бутылкой. Сказывалась усталость после стольких лет работы в этой должности.

– Однажды вы проглотите эту зубочистку. В эпитафии будет сказано, что, дескать, умер, подавившись зубочисткой; вроде вампира, которого можно убить, лишь загнав кол ему в сердце, – раздраженно произнес Полидоро.

Франсиско в любой обстановке старался сохранить хорошие манеры, завидуя постояльцам, которые, покидая «Палас», оставляли память об утонченном воспитании.

– С таким вином надо обращаться торжественно, – мягко сказал он.

– Побыстрей, у нас не целый день впереди, чтобы прикончить эту бутылку, – заметил Полидоро.

Вспомнив, что и сам он был жертвой грубого нажима, Виржилио вмешался:

– Времени у нас с избытком. Какая разница, живем мы во втором веке или в двадцатом? О том и о другом мы знаем только по книгам, а в пределах одного века время и вовсе не имеет значения.

Франсиско налил вина в хрустальные бокалы.

– Это последний хрусталь, Как хороши эти бокалы! – Виржилио посмотрел на молчавшего фазендейро. – Какие новости из столицы?

Полидоро боялся смазать потными руками написанные чернилами буквы. В груди вился клубок змей; они трепетали и дергались, гремели погремушками в грудной клетке, готовые впрыснуть в его кровь яд предательства. Именно таким способом эти твари, проклятые еще в Эдеме, вели борьбу со счастьем.

Полидоро вскрыл письмо. Плотная, как полотно, бумага дрожала у него в руках, когда он начал читать. Гордо вздыбленные, почти печатные буквы донесли до него острый запах индийских богинь, бивший в нос подобно запаху, исходившему от коров, испускающих мочу и молоко. Он был беззащитен перед охватившими его чувствами.

Его локти терлись о деревянную столешницу. Читал он беспорядочно, буквы прыгали перед глазами, а любопытство Виржилио все возрастало. Кто это постучался к ним в дверь, чтобы сразить Полидоро, сердце которого загрубело благодаря отцовским урокам? Не решаясь спросить прямо, Виржилио видел, как фазендейро у него на глазах теряет жизненную силу, которую черпал ежедневно у коров и быков на своих фазендах.

Виржилио огорчился, забыв в эту минуту, что не раз завидовал Полидоро в доме Джоконды, когда тот уходил из заведения с победоносным видом, а сам он падал духом из-за того, что сделал свое мужское дело кое-как. Но теперь ему было вовсе не по душе, что печальный взгляд Полидоро блуждает неизвестно где. Казалось, фазендейро, поглаживая бороду, тихонько стонет.

Франсиско включил радиоприемник. По залу разнесся голос Марии Бетании, воспевавшей неправедную любовь. Словно откликнувшись на тоскливый призыв певицы, Полидоро уставился на Дон Кихота, намалеванного желтой краской на стене. Чувствуя себя одиноким и покинутым, он протянул руки к кому-то отсутствующему.

– Поцелуй меня! Поцелуй меня в губы! – И потянулся губами ко рту, которого не было, готовый вобрать в себя и язык, и зубы, и последнее дыхание невидимого существа.

Виржилио остановил его, и фазендейро с грехом пополам вернулся к действительности.

– Настал час, которого я страшился и желал!

Виржилио ужаснулся: неужто Полидоро так допек богов своими мечтаниями, что они снизошли к его мольбам? И теперь он может запросто подойти к окну и позвать их, назвать, точно соседей, по именам?

– Это от нее?

– Да. Каэтана приезжает. – Полидоро мало-помалу приходил в себя.

– Когда?

– В пятницу. Прочтите письмо.

Виржилио пошарил в кармане пиджака. Забыл очки.

– Старею. – Взял письмо так осторожно, точно это был древний пергамент. Наконец-таки разобрал текст.

– А почему вы решили, что именно в эту пятницу? Каэтана пишет: в пятницу, в июне. Но в месяце четыре недели, а в которую из пятниц – не сказано.

Назидательный тон Виржилио вызвал раздражение Полидоро. Если учитель кичится своей начитанностью, так у него самого недостаток образования с лихвой возмещается знанием человеческих страстей. В отличие от книжников, ни разу в жизни не отведавших тела крестьянки, он-то объездил не одну дикую кобылку и всадил что надо куда следует.

Потянулся, чтобы вырвать письмо, но учитель отдернул руку.

– Да вы его разорвете! – завопил Полидоро. Виржилио вообразил себе последствия: Полидоро гонится за ним, взывая о мщении, и его не спасет, если он укроется в Национальной библиотеке, в этом прибежище, где он когда-то мечтал провести жизнь. Даже если это учреждение встанет на его защиту под тем предлогом, что, мол, с его помощью удастся разгадать все, что осталось неясного в истории Бразилии, не принимая во внимание, разумеется, материалов, погребенных в сундуках Ватикана и архивах иезуитов, для бразильского народа они утрачены навсегда – обратно их не заполучить. Содержащиеся в них данные будут храниться лишь в человеческой памяти, нигде не будут зарегистрированы и в конце концов растворятся во времени. Самое большее – ему разрешат, несмотря на преследования Полидоро, передать на бегу другим историкам свои соображения по поводу истинных причин, по которым португальцы восьмого марта 1500 года поспешно распрощались на берегу Тежу с честолюбивым доном Мануэлем[11] и отправились в плаванье, результатом которого явилось открытие Бразилии.

– Что с вами? – Полидоро вернул его к действительности.

Виржилио посмотрел на свои руки и увидел, что они пусты. Вернул письмо, сам того не заметив. Преодолев испуг, он налил себе вина.

Полидоро охотно признавался самому себе, что заставляет людей ошибаться и причиняет им зло. Раскаявшись, тут же говорил, чтобы утешить жертву: «Я груб, потому что эта черта у нас в роду передается по наследству!»

– Прочтите вслух, – попросил Полидоро.

К ним бросился Франсиско и, к удивлению обоих, перехватил письмо, которое Полидоро снова протянул было Виржилио. Начал читать с выражением, заставлявшим простить его тихий голос.

– Письмо адресовано Полидоро, и оно гласит: «Я уехала из Триндаде на поезде в пятницу давным-давно. Хорошо помню: шел дождь. Когда локомотив подал свисток и поезд тронулся, я пыталась что-нибудь разглядеть сквозь грязное стекло вагонного окна, но увидела только пелену дождя, которая закрыла дома и всех, кто стоял на платформе и кто, в отличие от меня, никогда не уедет из Триндаде. А вот теперь для меня настала пора вернуться. Я вернусь в июне на том же поезде, который меня увез. Днем возвращения я избрала пятницу, чтобы создать иллюзию, будто двадцати лет как не бывало. Насчет остального – подождем. Жизнь сама шепнет нам на ухо, что делать». Подпись – Каэтана.

– А какой год имеет в виду Каэтана? – спросил Виржилио. – Этот наш благословенный тысяча девятьсот семидесятый?

Полидоро ничего на это не сказал, он еще ничего не мог решить. Виржилио посчитал, что надо бы установить, где находится Каэтана. А вдруг она пишет по окончании гастролей на северо-востоке и уже пакует чемоданы?

– Откуда было отправлено письмо? – стоял он на своем.

Полидоро не смог разглядеть почтовый штемпель. Ему вдруг стало душно, и он вышел из бара, учитель последовал за ним.

На площади, возле мангового дерева, посаженного дедом Эузебио, они снова молча посмотрели друг на друга. Виржилио ничего не сказал. Ночной холод пробирал его до костей. Возвращаться домой он не хотел. Никто не дожидался его в столовой, поставив в духовку ужин, чтобы не остыл. От этой безутешной мысли у него пропала всякая охота лгать.

– До сегодняшнего вечера мы тешили себя мечтой о счастье. А после этого письма нам трудновато будет это делать, верно?

Учитель прислонился к стволу дерева. В окружающей тьме это был единственный осязаемый предмет. Заранее напуганный возможными осложнениями, Виржилио предвидел, что понять чувства других он будет не в состоянии. Он всю жизнь возился с книгами и тетрадями, не обращая внимания на чувства, которые можно было бы заметить по выражению лица. Неуклюжий холостяк, неспособный понять правила любовной игры, которые ускользали от него, как ртуть. Меж тем Полидоро и некоторые его друзья собирались начать новую главу истории, прерванной в прошлом, хотя за долгих двадцать лет они для этого пальцем о палец не ударили.

Спасаясь от темноты, они подошли к фонарному столбу, но свет лишь раздражал Полидоро. Куда бы он ни пошел, его подстерегала тень Каэтаны, она прекрасно знала, что нынешней ночью он не уснет. Будучи уверена на этот счет, Каэтана могла сосредоточить все свое внимание на упаковке чемоданов, чтобы не забыть чего-нибудь в пансионе или в артистической уборной, ибо труппа всегда спешила. Да, она переезжала вместе с труппой, и каждый артист писал кармином на зеркале уборной какое-нибудь послание, вселяющее тревогу или надежду тем, кто сменит их на цирковой арене, где трудовой пот артистов получит заслуженную оценку только в виде аплодисментов зрителей.

– Держу пари, что Каэтана уже упаковала чемоданы и ждет теперь только свистка локомотива перед отправлением. Самое время: она заставила нас ждать двадцать лет! Я уже начал уставать. – И Полидоро, обдав лицо Виржилио холодом от своего дыхания, заключил: – Отчего такое неуважение?

Виржилио, не слушая Полидоро, вдруг схватил его за руку.

– Что случилось? – испугался фазендейро.

– Вы забыли о поезде.

– При чем тут поезд? – Он все еще не понимал беспокойства учителя.

– Вы забыли, что поезд уже не проходит через Триндаде.

Полидоро побледнел и закрыл лицо руками. Он дрожал, как в приступе малярии, когда его покрывали бесполезными одеялами. Виржилио услышал приглушенные звуки, исходившие из его груди. И содрогнулся от рыдания, которое было то ли его друга, то ли его собственным.

Иногда Виржилио в буколическом порыве называл женщин заведения Джоконды священными коровами с берегов Ганга: хотел, чтобы они гордились тем, что вызывают у простых смертных такие сильные чувства.

– Коровы не отличаются красотой, но они способны беспрерывно и неустанно мычать в течение двадцати часов.

Джоконду он не убедил.

– Если это похвала, то почему же нас называют коровами, когда хотят обидеть?

Отдыхая по понедельникам в гостиной веселого дома, Виржилио пытался внушить Трем Грациям – Диане, Себастьяне и Пальмире, – что «корова» вовсе не грубое слово: в Индии коров почитают больше, чем людей.

– В этой стране считается, что именно коровы породили человечество среди мочи и экскрементов, в том числе женщин. А кроме того, коровы способны на сумасбродство, как, например, поэты, – добавил он мечтательно.

Виржилио остуживал поданный Джокондой чай, беспрестанно дуя на него. Подкрепившись горячим напитком, посетовал на то, что в природе слишком много острых приправ.

– Вот, например, у меня в голосе – соль, перец и чеснок. Я прочитал столько лекций, что голосовые связки у меня никуда не годятся, а пенсия нищенская.

Довольный вниманием слушательниц, Виржилио пожелал наградить Джоконду благородным эпитетом.

– А вы одновременно и царица коров, и римская матрона.

Заподозрив, что учитель отнес ее к категории женщин, уже непригодных для любви, Джоконда обиделась: подобные титулы намекают на то, что быстро отрываемые листки календаря лишили ее последних следов молодости.

– Я не предлагаю вам посыпанное сахарной пудрой печенье, оно кончается, – сказала она как последняя скареда.

Заметив, что хозяйка дома рассердилась, Виржилио начал защищать свои исходившие от чистого сердца аналогии: ведь римские матроны оказывали влияние не только на своих домашних, но и на сенат. А сколько заморских провинций было разграблено по их просьбам!

– Иногда я мешаю все на свете, точно тасую колоду карт. Плохой я игрок. Никогда мне не попадался в руки джокер[12]. Впрочем, единственный джокер в Триндаде – это Полидоро.

С напускной скромностью он перед Тремя Грациями сложил с себя титул ревностного наблюдателя повседневной жизни и душ человеческих, как бы наказывая себя за нечаянно нанесенные этим женщинам обиды.

Джоконду его объяснения удовлетворили: она питала нежность к этому знатоку реальности. Теперь она оценила оригинальность нарисованного им ее портрета. И, желая сделать ему приятное, похвалила его мужские достоинства – такие нечасто встречаются в последнее время.

– Не спрашивайте, которая вас похвалила. В этом доме я заменяю священника: выслушиваю исповеди и никого не выдаю.

Виржилио покраснел. Никогда он не ценил высоко дарованный ему природой инструмент, напротив, из-за того, что частенько ему не хватало пороху, он расходовал силы осмотрительно.

– Вы уверены, что речь шла обо мне?

Он поправил галстук перед зеркалом, полыхавшим красными отблесками, ибо такого огненного цвета были и обои, и диваны. Возможно, мужской силой он обязан матери, грудь которой сосал до трехлетнего возраста. Приблизившись к груди, жадно впивался в нее. Он стоял, а мать сидела, дожидаясь, когда же она сможет вернуться к домашним делам.

– Ах, Джоконда, как бы ни злословили о женщинах, на самом деле они – лучшие земные плоды.

Джоконда мало-помалу научилась не раскрывать до конца перед людьми свою душу. Она давно уже похоронила чувства и заменила их словами, которые слетали с ее уст, наряженные арлекинами, коломбинами и пьеро, и этот маскарад скрывал великий пост после мясоеда. Особенно по воскресеньям она проваливалась в пустоту несмотря на то, что к столу подавались в изобилии и рис, и фасоль, и свиная вырезка, и жареная маниоковая мука.

В этот понедельник клиенты, непонятно почему, жаждали поскорей вернуться к семейным очагам и потому беспрестанно зевали. Накопленная за долгое и нудное воскресенье в кругу семьи тоска вконец их допекла, и они явились в веселый дом из верности обычаю, хотя, конечно, их влекло сюда и желание.

Даже Виржилио, когда пришел, сразу же заявил, что через полчаса уйдет. Не надо его обихаживать, снимать с него пиджак, как с клиента, который проведет в постели с одной из Граций не один час. В баре гостиницы «Палас» его ждет Полидоро, им о многом надо поговорить.

– Жаль, Джоконда, что вы не можете туда зайти. Здание старое, но все еще импозантное. Там никто никуда не спешит. А вот страна спешит. Наше счастье, что Бразилия может развиваться без нас! – добавил он, чтобы ободрить собеседницу.

Прежде чем отдать ему шляпу, Джоконда почистила ее щеткой.

– Когда стану почтенной старушкой, зайду выпить стаканчик вина с вами, ждать осталось недолго.

Виржилио поправил поля шляпы – изделие фирмы «Раменцони», выпущенное перед самым банкротством, – обернулся к Джоконде и рассеянно погладил ее по щеке.

– Вы никогда не состаритесь, – сказал он в дверях. В тот вечер, несмотря на затишье, вызванное тем, что Грации устали, Джоконде казалось, будто ей грозит неведомая опасность. Она боялась, что ворвутся какие-то незнакомцы, позатыкают им рты и поранят сердца без определенной цели. Она не успокоилась и с наступлением ночи. Спать не хотелось, и она устроилась в гостиной. В груди хрипело, словно от простуды. Чтобы успокоиться, поглядела в окно на темную улицу и вдруг увидела мужчину: он стоял, прислонившись к дереву. При свете фонаря лица было не разглядеть. Ей стало страшно, она вздохнула и учуяла доносившийся с кухни запах свежесваренного кофе. На часах было три, а сна все не было.

Мужчина на улице то поворачивался, чтобы уйти, то устремлял взгляд на кирпичные стены Станции, согретые теплом проституток. Джоконда, усталая, вернулась в кресло. Поставив ноги на скамеечку, с беспокойством подумала о мужчине перед домом, потом отогнала от себя мысль о нем и стала думать о других вещах. Ей случалось и раньше страдать бессонницей и сидеть в этом кресле: ее донимали призраки, являвшиеся специально для того, чтобы разрушить иллюзии, отнять надежду, упрямо хотели укутать ее саваном презрения или безразличия. Джоконда опасалась, как бы во время такого нашествия ей не привиделась собственная смерть, и в смятении гнала подобные предчувствия, ругаясь вслух.

Озябнув, она закуталась в пеньюар, оставив неприкрытыми только ноги: лень было сходить в соседнюю комнату за одеялом. И тут в дверь постучали: наверное, тот самый мужчина. Его тяжелое дыхание слышалось сквозь планки двери и как будто взывало о помощи. Кто его знает, может, у него прохудились подметки, а от голода живот подвело, но все равно он способен увезти Джоконду далеко-далеко, где ее никто не знает, и обеспечить ей сытую жизнь.

Утешившись этой мыслью, Джоконда отперла дверь. Вошел Полидоро; глаза его были широко открыты, от него пахло спиртным.

– Вам не повезло. Все ушли спать. Одна я торчу тут как сова.

Полидоро, привыкший к зловещему оттенку, создаваемому красными обоями и обивкой мебели, вдохнул запах пота и духов, исходивший от разбросанных по стульям вещичек.

– Это цвет страсти, – объясняла Джоконда чувствительным клиентам любовь к красному, когда те чуть не падали в обморок и приходилось похлопывать их по рукам.

Полидоро сел в кресло. Хозяйка уступила ему скамеечку для ног. Она всегда обращалась с ним особо уважительно: это был верный клиент, заходивший два раза в неделю. Из-за него Джоконда велела Трем Грациям менять прическу и макияж, чтобы создать у него, а заодно и у остальных клиентов иллюзию, будто они попадают то в Японию, то в Италию. Иначе, получив удовлетворение, они возвращаются на супружеское ложе, забыв о наслаждениях, которые ждут их в этом доме.

Несмотря на такие меры, Полидоро давно начал проявлять раздражение: долго выбирал, с кем отправиться в постель. По пятницам, встречаясь здесь с Эрнесто, просил, чтобы тот разжег ему аппетит непристойными жестами, которых за пределами Станции они никогда не повторяли.

Однажды Полидоро горестно признался: «Как трудно быть мужчиной! Ведь, если я не появлюсь здесь два раза в неделю, по всему городу пойдет слух, что я скис».

Джоконда не нарушала его молчание. Он наморщил лоб, отчего лицо стало казаться темней; пошевелил рукой – вид у него был усталый.

– Как дела, Джоконда?

Она налила себе рюмочку ликера из жабутикабы[13], потом знаком пригласила его к маленькому бару.

– Все мы стареем, Полидоро. Нас уже не зовут, как прежде, девочками со Станции. Из прежних остались мы одни, и заменить нас здесь некому. Молоденькие оседлают мотоцикл, и – фьюить! – только их и видели. А мы остаемся.

Полидоро старался поддержать разговор:

– Да ведь и мы тоже так и не уезжали из Триндаде.

– У вас были причины оставаться.

– Для меня весь мир умещается в нашей округе, – сказал Полидоро, устремив взгляд на невидимый горизонт. – Вот уже двадцать лет никуда не езжу, никаких путешествий.

– Ждете Каэтану, которая может явиться в любую минуту. – И Джоконда сердито отошла к окну. В разрезе пеньюара мелькали ее ноги.

Полидоро посмотрел на них без вожделения: белые и студенистые – одно воспоминание о былой красоте. Впрочем, грусть этой женщины тоже вызвана трагедией.

– А ты? Разве ты ее не ждала?

Джоконда, стоявшая около окна, как будто не слышала вопроса. Казалось, она обращается к какому-то невидимому собеседнику.

– А вы помните, бывало, к нам то и дело приезжал цирк? Как мы смеялись каждой выходке клоуна, даже если он был не ахти какой ловкий? – Она подошла к Полидоро поближе. – Куда теперь подевались все цирки?

Полидоро отодвинул скамеечку, попросил разрешения снять ботинки: за столько часов ноги в них устали.

Загрузка...