В Гурзуф я попал в восьмилетнем возрасте, примерно через полгода после того, как туда переехали из Симферополя родители с моей младшей сестрой. Меня при переезде с собой не взяли, чтобы не отрывать, видимо, от школы. Я остался со старшей сестрой отца - алай, которая любила меня ничуть не меньше мамы. Тогда в школу принимали с 8 лет, но меня почему-то отдали учиться в 7 лет. Надо сказать, что к этому возрасту я умел читать самые простые детские книжки на русском языке, хотя говорил и понимал плохо. Чуть-чуть знал и арабскую вязь. Особенно мне нравилось выводить с нажимом эти удивительной красоты буквы. Получалось грязно и некрасиво и всё же казалось, что я занимаюсь каким-то волшебством.
Район, в котором мы жили в Симферополе, был татарским. Все наши родственники, тёти, дяди, двоюродные, троюродные и более далёкие братья и сестры жили в этом районе. Этот район составляли две, я бы сказал, магистральные улицы - Кантарная (ныне Чехова) и Субхи (ныне Крылова) с пересекающими их более мелкими улицами. Наша улица называлась Краснознамённой (прежнее её название Кади-Эскерская). Почему Краснознамённая - на этот вопрос никто не смог бы дать сколько-нибудь вразумительного ответа, опирающегося на здравый смысл. Важен был революционный штамп, которым следовало заменить вполне национальное название - Кади-Эскерская.
Если вдуматься в систему присвоения названий городам, сёлам, улицам, различным государственным, хозяйственным и другим объектам в нашей стране, то можно прийти к выводу об определённом феномене, не имеющем аналогов в мировой практике по своей глупости. Эта страсть называть всё, что удобно и неудобно, именами известных, очень известных, не очень известных и совсем неизвестных людей поистине поразительна. В какой ещё стране можно было найти сотни, тысячи объектов, названных именем одного и того же человека? Десятки объектов в одном крупном городе, названных в честь одного человека? Несколько населённых пунктов, в том числе городов внутри одного государства с одинаковыми названиями? Тысячи городов с одинаковым набором названий улиц и площадей? Сказать, что у принимавших такие решения не хватает фантазии я бы не решился. Чем же, в таком случае, руководствовались отцы государства, областей, городов, предприятий и иных объектов?
Тут, по-моему, действовала определённая система установленных сверху приоритетов, если хотите, своеобразная иерархическая лестница. На высшей ступеньке - революционные события, даты, имена. Затем героические имена (особенно полководческого таланта) из истории России. Далее имена русских писателей, поэтов, композиторов. Предпоследнюю ступеньку занимают деятели науки и техники, артисты, изобретатели, герои труда и т. д. Последнюю и очень маленькую по площади ступеньку занимают одобренные сверху выдающиеся имена представителей национальных республик. Приводить примеры сказанному, я думаю, нет необходимости. И всё же на кое-чём хочется остановиться чуть подробнее. Возьмём Москву. Здесь всему более или менее значительному были присвоены названия из революционной терминологии и имена деятелей Компартии и Политбюро. Со временем имя Сталина из этой обоймы выпало. Но зато появились метрополитен им. Ленина, самый большой стадион в Лужниках им. Ленина, бывшая Румянцевская библиотека им. Ленина, стадион Юных пионеров тоже им. Ленина, заводы им. Ленина, Владимира Ильича Ленина, просто Ильича, Ульянова-Ленина, Дворец культуры им. Ленина, комбинат им. Ленина. А как отнестись к таким перлам, как завод "Каучук" им. В. И. Ленина, завод "Арсенал" им. Ленина, когда к уже имеющемуся имени предприятия придаётся ещё имя? Или "Посёлок имени 30-летия Октября", "Колхоз имени 30-й годовщины разгрома немцев под Москвой"? Как можно назвать что-то именем какого-то "летия" чего-то? Конечно, в этом ряду встречаются и очень остроумные названия, как, например, "Октябрьский тупик" - название одного из переулков в г. Фергане.
Можно ли в одном государстве иметь два города с одинаковым названием Калининград, причём ни один, ни другой город практически никак не связан с именем этого человека?
Смело можно назвать сотни городов, в каждом из которых имеется определённый набор названий улиц и площадей: Ленина, Кирова, Пушкина, Толстого, Лермонтова, Тургенева, Гоголя, Суворова, Октября, 1905 года...
Так же смело можно утверждать, что в подавляющем большинстве случаев эти города с названными именами никогда и ничем не были связаны. Идёшь по грязной, неухоженной, кривой улочке и читаешь надпись: ул. Лермонтова. Ну, ей богу, это не память гению, а издевательство над ним.
Что ещё достойно "восхищения" в этой системе? В Москве, Санкт-Петербурге или в любом другом большом городе России вы не найдёте или найдёте с большим трудом названия, связанные с именами узбекских, таджикских, казахских, киргизских, татарских, азербайджанских писателей, артистов, композиторов, учёных, и в то же время во многих городах Узбекистана, Таджикистана, Кыргызстана, Татарстана, Азербайджана вы найдёте тот же набор названий с именами деятелей русской культуры и воинской славы. На Кавказе непременно найдёте памятник его покорителю Ермолову и ни одного памятника Шамилю или Хаджи-Мурату. В Крыму - Суворову и Долгорукову, Пушкину и Чехову, Толстому и Гарину-Михайловскому, но нет никаких знаков памяти крымским ханам. А ведь то, о чём мы говорим, хорошо это или плохо, есть история Кавказа или Крыма! Как же можно так унизить народ?
Феномен, о котором мы вели речь, возник и развился в русском государстве не сам по себе в силу стечения случайных обстоятельств. В его основе лежит неуёмное желание присвоения всего, что лежит вокруг, независимо от того, своё это или чужое. Это есть продолжение захватнической политики в топонимике. Может быть, это будет слишком грубой аналогией, но почему-то это мне напоминает поведение некоторых наших младших собратьев поскорей помечать всё вокруг своим запахом, застолбив тем самым своё право на тот или другой предмет, на тот или другой участок территории.
В нашем Крыму после выселения крымских татар все названия были во мгновение ока переименованы на русские. После начала официального возвращения крымских татар прошло 3 года, 5 лет, 7 лет, за это время было принято несколько решений и рекомендаций о восстановлении прежней топонимики, а дело с места не двигается. Почему? Пусть каждый ответит на этот вопрос сам, в силу своего понимания, если он ёще помнит, кто он и откуда родом. Но виноват в этом беспамятстве, конечно же, не каждый человек в отдельности, а та система, с помощью которой в течение двухсот с лишним лет вышибают из нашей памяти всё НАШЕ национальное и насаждают ЧУЖОЕ и ЧУЖДОЕ.
Спросите у наших детей, внуков, у любого среднестатистического крымского татарина, знает ли он каких-либо выдающихся личностей из своего народа - мыслителей, писателей, поэтов, учёных, полководцев, политиков, художников, артистов? У многих ответ на этот вопрос вызовет большие трудности, в лучшем случае он назовёт два-три имени. Так что же, такой бесталанный у нас народ, что не мог родить за несколько столетий десяток-другой если не особо выдающихся, то хотя бы примечательных людей?
Без истории, без прошлого нет народа. Наша история либо завершится в течение ближайших нескольких десятилетий, либо ценой огромного напряжения нашей интеллигенции, в первую очередь писателей, артистов, историков, искусствоведов, педагогов, политиков, мы обязаны возродить прошлое, возродить в народе его историческую память, объединить его интеллектуальный и созидательный потенциал, - и тогда будем достойны называть себя именем своей нации.
Однако вернёмся к нашим улицам Краснознамённой, Субхи и Кантарной. Улица Субхи была названа после революции именем турецкого революционера, а Кантарная своим названием была обязана базарообслуживающим хранилищам, дворам, гостиницам (от слова "кантар" - большие торговые весы). Это была единственная улица в нашем районе, по которой ходил общественный транспорт - трамвай. Со стороны базара, от улицы Севастопольской тащился этот трамвай со звоном и лязганьем всех своих железок аж до самой цыганской слободы, делая где-то недалеко от водоразборной станции разворот. Эта водоразборная станция была известна у населения под названием "фантал" - так на местном крымскотатарском диалекте обозначался "фонтан", хотя никакого фонтана в действительности там не было, а слово это применялось в значении "источник". Такие удобства, как водопровод, канализация в двадцатые годы в нашем районе отсутствовали, впрочем, канализации нет, кажется, и в годы завершения века двадцатого. Воду брали либо из колодцев во дворах, если они были, либо её возили в больших деревянных бочках на конной упряжке водовозы. Вот едет водовоз по улице и кричит во всё горло: "Вода, вода!" А ещё повозка снабжается колокольчиком, чтобы уменьшить напряжение голосовых связок водовоза. Люди выбегают из дворов с вёдрами и берут воду, которая, кажется, стоила 1 коп. за два ведра. Иногда в жаркие летние дни, когда расход воды велик, женщины заблаговременно выходили на улицу с вёдрами, чтобы, не дай бог, не прозевать водовоза. Во всём этом событии, наблюдаемом изо дня в день, меня лично привораживал кран, которым была снабжена бочка с водой. Громадный, весь отшлифованный руками хозяина, какой-то необычной формы кран, из которого устремлялась могучая струя с множеством прозрачных пузырьков в ней. В эти минуты мне очень хотелось, когда вырасту, стать непременно водовозом. Если вдуматься хорошенько, то не останется сомнений в том, что эта профессия в то время была столь же необходимой, сколь и почётной. Сколько народу тебя ожидает каждый день, сколько людей нуждается в воде и каждый благодарит за доставленную влагу! Цена воды в Крыму всегда была очень высокой, и крымские татары научились в течение веков терпеливо добывать воду, хранить её и очень бережно к ней относиться.
К Симферополю у меня какое-то двойственное отношение. С одной стороны, это мой родной город, в котором прошли первые годы жизни, где я начал учиться в школе, город, в котором проживала вся наша родня - а родственные связи у крымских татар очень крепки. Я познал здесь первые радости и первые огорчения, увидел первые праздники, первые свадьбы и, увы, первые похороны близких мне людей. С другой стороны, лучшие годы своей крымской жизни я провёл не в Симферополе, а в Ялте. В Ялте я из мальчика стал юношей, мужчиной, познал вкус первого поцелуя и первой любви, цену мужской дружбы и женского непостоянства, пристрастился к серьёзной музыке, много перечитал, научился распознавать добро и зло, правду и фальшь. И постепенно Симферополь для меня стал "вторым" городом, вроде отеческого, но не своего дома, в который постоянно возвращаешься из "своего", построенного уже своими руками. Живя в Ялте, я часто бывал в Симферополе у многочисленных родственников, отсюда я уезжал учиться в Москву, сюда же приехал на первые и единственные каникулы после окончания первого курса института летом 1940 года. После второго курса уже началась война, и в Крым я не доехал. А посетил я Симферополь после долгой 18-летней разлуки только в 1958 году. Эта была самая печальная встреча со своим родным городом. О ней, этой печальной встрече, я просто не могу не рассказать.
Шёл уже пятнадцатый год со времени выселения крымских татар, наметились первые послабления в режиме содержания в местах поселений. Я избежал ужасов депортации и участи спецпереселенца, с 1939 года жил в Москве как студент, а с 1946 года - в небольшом подмосковном городке Калининграде (станция Подлипки), что на 22-м километре Ярославского шоссе, работая в Конструкторском бюро тогда ещё никому не известного главного конструктора Сергея Павловича Королёва. К этому времени мои основные трудности как крымского татарина, казалось, уже были позади, я имел все виды допусков к секретным работам, был на хорошем счету и решил, что могу себе позволить побывать в Крыму. Для верности запасся путёвкой в санаторий "Золотой пляж", взял в отделе кадров копию приказа об очередном отпуске, чего никто никогда не делал, захватил с собой так называемую справку по "форме №1", означающую, что я допущен к работам, имеющим гриф "Совершенно секретно особой важности", на случай непредвиденных обстоятельств положил в карман Орденскую книжку с записью о двух награждениях, купил билет на поезд и поехал с тревожным чувством предстоящего свидания с родным краем. В обычной обстановке человек довольно общительный, всю дорогу я молчал: предстоящая встреча меня волновала необычайно.
С той поры прошло много лет, за эти годы много раз бывал в Крыму, а ощущения той первой поездки не стираются с памяти, и каждый раз, когда о ней вспоминаю, точно такое же волнение вновь и вновь охватывает всё моё существо.
Вот уже подъезжаем к Симферополю, ещё несколько минут - и мы приехали. Я стою у окна и боюсь пропустить малейшие детали этих последних метров пути. Каков теперь Крым? Каким стал Симферополь? Что стало с Ялтой?
Неожиданно ко мне подходит довольно симпатичная, молодая, скромно одетая женщина и спрашивает, не знаю ли я, как пройти или проехать к какой-нибудь гостинице в Симферополе. Видимо, чисто женская интуиция подсказала ей, что эти места мне знакомы. Сначала мне хотелось отмахнуться, чтобы не нарушать своего настроя, но затем, против своего желания, я сказал ей, что мне тоже надо найти место в гостинице до завтрашнего дня, так что могу ей помочь, если что-то здесь осталось на прежних своих местах. Она поблагодарила и спросила, почему я так говорю. Мне пришлось в очень лаконичной форме посвятить её в события четырнадцатилетней давности и рассказать о сегодняшнем положении крымских татар и некоторых других коренных жителей Крыма. Выяснилось, что она слыхом не слыхала обо всём этом, а по её лицу и поведению было видно, что она всему этому просто не верит: "Чтобы у нас, в Советском Союзе, творились такие вещи? Да что вы?" Оказалось, что она едет отдыхать в санаторий им. Тольятти (это Курпаты, как раз за "Золотым пляжем"), а решила остановиться в Симферополе, чтобы найти свою подругу по школе, которая приехала сюда работать. Адрес подруги у неё есть. Я же из Москвы выехал с однодневным запасом по времени, чтобы пройтись по нашим улочкам и переулкам, сфотографировать дома, в которых жили мы, мои дяди и тёти, братья, сёстры, школу, где я учился, посетить кладбище и, если удастся, зайти хоть на минутку в свой дом. Сдав свои чемоданы в камеру хранения, мы отправились искать гостиницу. Как ни странно, я быстро нашёл её на прежнем месте рядом с кинотеатром, который раньше назывался "Баян".
В эти утренние часы народу на улицах было мало, и после московской толкотни и суеты здесь было удивительно спокойно. Администратор - усатый, с лоснящимся от жира лицом, сидел не в отдельной конторке за окошечком, как это повсеместно принято, а за низкими деревянными перильцами и беседовал в очень хорошем расположении духа со своим, как мне показалось, приятелем. Мы спросили, есть ли места в гостинице. Он, не отрываясь от разговора, утвердительно кивнул и, не говоря ни слова нам, тут же протянул обычные анкетки. Пока мы их заполняли, моя знакомая успела показать мне адрес своей подруги и спросить, не знаю ли я, как туда добраться, так как собиралась, не теряя времени, ехать к ней. Улица была мне совсем незнакома.
Усатому администратору сначала подала свою анкетку моя спутница. Он тут же назначил ей место и на её вопрос относительно адреса подруги ответил, что это где-то в районе Симферопольского моря. Я очень удивился такому морю и решил, что так теперь, видимо, называется какое-либо широкое место Салгира. Пока она доставала деньги, я передал администратору свои документы. Он долго смотрел, читал, переворачивал страницы паспорта, обглядывал меня и вернул паспорт со словами: "Вам надо получить разрешение в отделении милиции". Мои объяснения относительно только одного дня пребывания, ссылка на путёвку в санаторий никакого действия не возымели. Я понял бессмысленность дальнейшего препирательства и только спросил, где находится отделение милиции. Но тут неожиданно набросилась на него моя попутчица: "За что?", - спрашивала она. А он с издевательской ухмылочкой отвечал: "Он сам знает, так пусть расскажет, если вы ничего не знаете". Кое-как я её успокоил и обещал через какое-то время вернуться с разрешением. Но она заявила, что непременно пойдёт со мной в милицию и оформление закончит по возвращении.
Когда мы вышли из гостиницы, наступила небольшая пауза. Она уже начала кое-что осмысливать, но возмущение её продолжало клокотать. "Да какое он имеет право так унизить советского человека! Что же, мы не все одинаковые, что ли? Вот увидите, это ошибка, он на себя слишком много берёт, он ответит за это!" и т. д. С одной стороны, я уже жалел, что взялся ей помочь и теперь оказался с таким "хвостом". С другой стороны, я думал, что будет хорошо, если люди как можно больше узнают о творящихся у нас делах, и что она, конечно, многим будет с возмущением рассказывать об увиденном. Между тем меня начала сверлить и другая мысль: "Может быть, плюнуть на это всё и уехать сразу в Ялту? Как бы меня из милиции не посадили в обратный поезд". Но отступать вроде бы было уже неудобно и, кроме того, если уж действует запрет, меня всё равно в Ялте не примут, так как временной прописки через милицию всё равно не миновать.
Несмотря на такие мысли, по пути я присматривался к некоторым знакомым улицам, зданиям, скверам. То и дело попадались на глаза надписи: "Взуття" ("Обувь"), "Перукарня" ("Парикмахерская"), "Шкарпетки" ("Носки") и тому подобные. В меру своих знаний украинского языка (я неоднократно бывал в Донецке, где у моей тещи был свой дом) я переводил эти названия на русский. Уже прошло четыре года со времени передачи Крымской области из состава РСФСР в состав УССР, и желание Украины закрепить это приятное изменение отражалось прежде всего в названиях, афишах, вывесках и даже рекламе: "На водоспаді Учан-Су готують смачні чебуреки та шашлики".
Вот мы и дошли до отделения. После небольшой неизбежной волокиты для того, чтобы через дежурного пробиться к начальнику, мы предстали пред ясны очи, и я изложил суть вопроса. "А вы знаете, что вам запрещено жить и вообще находиться в Крыму?" - обратился он ко мне. Я ответил, что относительно этого ничего определённого не знаю. "Как же вы не знаете, когда всех татар из Крыма выслали без права возвращения?". В его голосе звучала уже угроза. В этот момент мне показалось, что он, как я и предполагал, собирается меня задержать, чтобы затем выдворить из Крыма. Начинаю соображать, что у меня есть кое-какие документы, с которыми мог бы обратиться и к начальнику покрупнее, во всяком случае я так просто не сдамся. Решаюсь перейти в наступление. Я говорю: "Меня никто, никогда не высылал, и никаких документов о том, что я не могу бывать в Крыму, я не видел и не читал. Если вы сами не можете решить вопрос, я обращусь к начальнику милиции города или области".
- "Это ваше право, но давайте сначала посмотрим ваши документы. Что у вас есть?" - спрашивает он меня. Тут он как бы впервые замечает женщину, стоящую чуть в стороне, и спрашивает:
- Вы с ним?
- Да.
- Тоже крымская татарка?
- Нет, я русская.
- Вы что - жена, родственница?
- Нет, посторонняя.
- Тогда что вы здесь делаете? Прошу вас удалиться.
- Мне просто интересно посмотреть, как обращаются в Крыму с советскими людьми. В гостинице я не поверила, что без милиции человеку нельзя переночевать даже одну ночь.
- Знаете что, гражданка, выйдите, пожалуйста. Вопрос вас совершенно не касается, вы здесь нам мешаете работать.
- Мне и так всё ясно, что у вас за работа, но я хочу дождаться результата.
Тут я тоже попросил её выйти и подождать, чтобы зря не накалять обстановку. Дальнейший наш разговор проходил в виде полудопроса: зачем приехали, куда едете, есть ли документы об отпуске, паспорт с пропиской и штампом о месте работы (до замены паспортов на новые образцы такой штамп проставлялся обязательно), отпускное свидетельство (хорошо, что я взял копию приказа об отпуске), зачем мне надо останавливаться в Симферополе, где живут родственники и т. д. В конце разговора было разъяснено, что я не имею права проживать в Крыму, что при временном пребывании по служебным делам или в отпуске должен регистрироваться в милиции, что я могу находиться только в пункте командирования, либо по месту лечения без выезда в другие города и районы и ещё какие-то нелепые ограничения. На мою просьбу показать мне документы, предписывающие все эти ограничения, он сказал: "Это, гражданин Аппазов, милиция, а не юридическая консультация. Всё это должно быть вам известно и без нас, по вашему местожительству, с вопросами обращайтесь туда. Скажите спасибо, что я вас не отправляю домой, как других лиц вашей национальности, а разрешаю до завтрашнего утра остаться в Симферополе. Но чтобы не позже девяти ноль-ноль завтра вы отбыли к месту вашего отдыха. Вот вам разрешение на место в гостинице". Я попросил его дать мне какую-нибудь бумагу с указанием о том, что я зарегистрирован органами и мне не надо в каждом пункте повторять всю эту процедуру. В такой же грубой форме он ответил, что советует мне в других пунктах не появляться во избежание худшего. Со словами: "Всё, можете идти, надеюсь, вы всё хорошо запомнили", - захлопнул за мной дверь.
Так закончилась моя первая и единственная встреча с симферопольской милицией. Когда мы вернулись в гостиницу с разрешением, два приятеля всё ещё продолжали свой разговор. Увидев нас, администратор обратился к моей спутнице:
- Ну что, вы решили занять своё место? Давайте ваши документы.
- Вот, пожалуйста.
Тут он перевёл свой взгляд на меня и, прищурив свои глазки на жирном лице и ехидно улыбаясь, сказал:
- А вам, гражданин, придётся искать другую гостиницу. У нас для вас местов нет.
Я даже опешил.
- Как же так? Ведь мы были у вас полчаса назад! Вы же направили меня в милицию за разрешением!
- Да, но это было тогда, а сейчас уже местов нет.
И, нагло глядя мне в лицо, продолжает улыбаться, любуясь, какое впечатление всё это на меня производит. Ох, врезать бы в эту свинячью морду как следует. Ведь издевается! Может быть, даже явно провоцирует на действия. Ну что я ему плохого сделал?
Бывают люди, которые от рождения являются негодяями и садистами, и ничем это исправить нельзя. Даже сила и ответная жестокость по отношению к таким уродам оказывают своё воздействие только пока они применяются. Как только они сняты, злодей опять принимается за своё гнусное дело, ибо для него это форма существования, смысл жизни. Другим путём он не может показать своё превосходство над другими, поскольку бог его обделил и умом, и сердцем, но зато дал много злобной амбиции. Я, человек очень мирный, может быть даже слишком мирный, достаточно робкий, не обладающий ни большой физической силой, ни агрессивностью по отношению к кому бы то ни было, готов был задушить этого негодяя на месте. Не из-за места в этой вонючей гостинице (смог бы обойтись и без него) а из-за ничем не спровоцированного с моей стороны издевательства. Больше всего на свете ненавижу хамство. Даже предательство я могу пережить легче, чем циничное хамство. Видимо, стоящая рядом женщина мгновенно оценила ситуацию, хотя совсем меня не знала. Она мягко взяла меня за руку и очень спокойно сказала:
- Пойдёмте отсюда, нам здесь делать нечего.
Позже, многократно вспоминая эту минуту, в которой сфокусировалось не только моё отношение к происходящему сейчас, но и недавний разговор в милиции, и вся многолетняя невысказанная боль и обида, всё, что творили и творят над моим народом многие годы, и глухая стена бесперспективности, я удивляюсь тому, что не сотворил чего-то ужасного, противного своей натуре, и каждый раз благодарил свою мимолётную знакомую, которой даже имя я не запомнил. Она предотвратила беду единственным, известным только женщине способом, чутьём разгадав многое, чего она и не знала вовсе.
В следующую гостиницу мы уже вошли подготовленные ко всему. Здесь тоже были свободные места, и администраторша, когда прочитала мою анкетку, предложила принести разрешение из милиции. Я тут же его предъявил, и дальнейшее уже обошлось без всяких эксцессов, если не считать того, что женщину поселили в отдельном номере, меня же повели в громадный зал с шестнадцатью койками, из которых были заняты едва ли три. Мы распрощались с моей знакомой, и каждый отправился по своим делам: она - искать свою подругу, я, взяв фотоаппарат, пошёл к местам своего детства.
Удивительными нам кажутся давно знакомые места, когда оказываешься в них много лет спустя. Может быть, это эффект моего многолетнего пребывания вблизи такого мегаполиса, как Москва, а может, закономерность более общего характера. Во всяком случае и в более поздние годы при каждой встрече с Симферополем, Ялтой, другими местами детства я поражался миниатюрности улиц, зданий, расстояний, площадей...
И вот сейчас я оказался на Севастопольской. Для меня, мальчишки, это была центральная улица Симферополя. Тогда на ней находился мануфактурный магазин, в котором работал мой отец; бакалейный магазин, принадлежавший мужу моей тёти по материнской линии. Его называли баккал Умер Ягьяев, но в торговом мире он был известен как Левинсон Умер, Левинсон - вроде прозвища, по фамилии бывшего своего хозяина. Там же был магазин моего деда, отца матери, который торговал известью. Отсюда - киреччи Куртумер. Здесь были чебуречная, парикмахерская и много других заведений. На пересечении Кантарной улицы с Севастопольской была кофейня, принадлежавшая мужу моей тёти по отцовской линии. Двери и окна магазинов закрывались складывающимися и раздвигающимися в горизонтальном направлении металлическими решетками, а поверх них гибкими, тоже металлическими жалюзи, двигающимися в вертикальном направлении. Очень было интересно наблюдать процедуру их открывания и закрывания, но помогать мне не разрешали. Теперь все эти места выглядели очень неприглядно и уныло. Они напоминали подъезды заброшенных домов. Краска везде облупилась, тротуары грязные, тут и там кучи мусора, везде разбросаны бумажные обрывки, бутылки, обломки деревянных ящиков. Улица не была похожа ни на торговую, ни на жилую. Как и прежде, с правой стороны по ходу моего движения жилых и торговых построек не было. Я стал вспоминать, что раньше здесь был базар, то есть центральный симферопольский рынок. Посреди базара, над главным его сооружением, были установлены большие, квадратной формы четырёхсторонние часы с римскими цифрами на циферблате и ажурными стрелками, хорошо видные со всех сторон. Базарная площадь была разбита на несколько частей. Одна часть состояла из торговых рядов в виде деревянных палаток и навесов. Вот мясной ряд, сплошь заполненный всевозможным товаром. Здесь не допускалось, чтобы рядом располагались торгующие говядиной, бараниной с торгующими свининой. Свинины было не много, так как крымские татары и евреи свинину не употребляли вообще. Применение одного и того же ножа или топора для разделки свинины и других видов мяса считалось недопустимым - продавцу это могло обойтись полным бойкотом и всенародным позором. А как рубили мясо, какими аппетитными и красивыми кусками оно висело на крюках! Сегодня я смотрю на прилавках магазинов на мясо и не понимаю: то ли строение животных претерпело такие страшные изменения, то ли рубщики мяса полностью потеряли свою былую квалификацию. Зачастую выставленные куски мяса вызывают не аппетит, а отвращение.
Был на базаре колбасный ряд, и в нём особое место занимали торговцы так называемой еврейской колбасы. Другие сорта тут и близко не подпускались, поскольку в них могли быть добавки свинины. Татары колбасу, как правило, не ели, но если такие семьи находились, они брали только еврейскую колбасу. Наша семья была одной из таких.
Помню рыбный ряд. Шёл умопомрачительный запах от копчёных и вяленых рыб. Каких только там рыб не было! Нашей самой любимой рыбой была султанка, или барабулька. В свежем виде с характерной розовой чешуйкой и с двумя короткими усиками. В этой небольшой рыбке не было мелких косточек. Она была необыкновенно нежна и вкусна в любом виде: жареном, тушёном, горяче-копчёном. В Чёрном море, кажется, её почти уже совсем не осталось.
Торговали, как на всех рынках, и молочными продуктами. Я помню длинные ряды глиняных кувшинчиков различной формы и величины, заполненных свежим катыком с аппетитной корочкой сверху. Катык чаще всего делали из овечьего молока, хотя в городских домах готовили и из коровьего. Помню большие бочки со свежей брынзой, которую готовили в горных и в степных условиях чабаны в основном тоже из овечьего молока. С тех пор я неравнодушен к брынзе. Брынза с маслинами и луком для меня и сейчас является одним из самых любимых лакомств. Я долго не мог понять, чем обязан своей привычке есть кефир и сметану, творог и ряженку только с солью. Если я вижу, как кто-то кладёт в кефир сахар, мне становится нехорошо. Скорее всего, во всём этом виновато моё пристрастие с детства к брынзе.
Далее на базаре большую площадь занимали овощи, фрукты и бахчевые. Особенно ярким был рынок осенью. Виноград и инжир, яблоки и груши, гранаты и айва - всё это в великом разнообразии; лесной и садовый кизил, мушмолла (некоторые называют мушмула), ювез...
Сейчас ещё мушмоллу можно кое-где обнаружить, а что такое ювез, думаю, помнят только пожилые жители Крыма. Это лесная ягода, по форме и виду несколько напоминающая редиску, растущая на сравнительно небольших кустах. При сборе она имеет зеленоватый вид с розовыми бочками. Собрав в пучки, её подвешивали к потолку, к стенке, и в течение месяца или двух она дозревала. Уже поздней осенью эта ягода приобретала красивый жёлтый цвет с красным бочком. Мякоть мягкая, слегка кремового оттенка, чуть вяжущая. Где она теперь?
Овощи, фрукты и бахчевые продавали как на стойках, так и прямо с телеги, воза или огромных куч, возвышавшихся на пахучих соломенных подстилках. Золотились горы лука на солнце, тут же арбузы, дыни, тыквы. Часто их покупали не штуками или килограммами (вернее, фунтами), а целыми телегами, или подводами. Если покупок не набиралось на целую подводу, нанимали небольшую повозку на двух больших колёсах, которую тянул трудолюбивый ослик. В то время в Крыму очень много было осликов, в заметных количествах были и верблюды. Вот бы сейчас, в период дефицита и бензина, и навоза, возродить семейство осликов! Глядишь, от них толку было бы побольше, чем от иных президентов и парламентов.
Среди шумной толпы с важностью расхаживали татарские мальчишки с высокими сосудами за плечами, оглашая окрестность громкими криками: "Халодный вада, каму нальём?" Всё это произносилось нараспев, каждым под свою мелодию. Продавали и бузу, и сладкую лимонную воду под названием "шербет". Кто не пробовал настоящую крымскую бузу, тот не пробовал ничего. Это чуть-чуть опьяняющий напиток (думаю его крепость не больше одного-двух градусов) молочно-белого цвета с пузырьками воздуха, употребляемый обычно в охлаждённом виде. Из всего сладкого я, пожалуй, больше всего любил бузу. К удивлению многих, пробовавших бузу, она ничего общего не имеет с молоком или кумысом: напиток готовится в основном из пшена, вытяжка из которого сбраживается на дрожжах. Крымским татарам буза известна под названием "макъсыма".
Для желающих поесть предлагались горячие чебуреки и караимские пирожки. Их извлекали из больших круглых металлических барабанов - давулов, которые имели поддоны с горячими угольками и золой, чтобы содержимое постоянно подогревалось. Эти давулы подвешивались на ремнях на шее торгующих, примерно так, как это делается барабанщиками в духовых оркестрах, только плоская сторона барабана в данном случае занимает горизонтальное положение. К еде я был очень равнодушен, но тем не менее старался не пропустить угощения на базаре. Когда меня спрашивали, что бы я хотел поесть, всегда отвечал: "Караимских пирожков". А запивать это вкуснейшее кушанье лучше всего было бузой.
При каждом посещении базара я видел двух старых евреев, продававших со своих лоточков всякую мелочь. Один из них постоянно выкрикивал: "Чёгный пегец, кислота! Чёгный пегец, кислота!", делая акцент на последнем слове. Другой кричал: "Иголки, нитки, иголки, нитки!", причём иголки у него превращались постепенно сначала в "иолки", а затем и вовсе в "ёлки", и получалось: "Ёлки, нитки! Ёлки, нитки!" И, чуть отдышавшись, переходил на контрмелодию: "Нитки, ёлки! Нитки, ёлки!" Я пытался угадать, когда он перейдёт с "ёлки, нитки" на "нитки, ёлки" и никак не мог предугадать этот момент. Так же не мог понять, какая разница между одним и другим, почему он постоянно меняет порядок слов. Думал о том, что на первом месте должно быть главное слово. А какое из них главное? Значит, главным бывает то одно, то другое, - думал я, - в зависимости от того, кому что больше нужно.
Иногда я видел то там, то здесь на пятачке, окружённом людьми, одного пожилого китайца, ловко подкидывающего какой-то звенящий шест со множеством колокольчиков, металлических пластинок и с пропеллерами на концах. Шест с высоты со звоном опускался на его плечи, шею, руки, ноги, живот, спину и вновь взвивался со звоном вверх. При этом китаец выкрикивал какие-то незнакомые слова, по-видимому, на китайском языке, из которых я помнил только: "Шанхай - а?" Всё тело бедного было в ранах, ссадинах и синяках, жалко было на него смотреть. Собрав толпу зрителей, он начинал показывать фокусы. Много позже из книг я узнал, как некоторые из них делаются, и пробовал демонстрировать. Однажды я видел, как милиционер отнял у него коробку с собранными деньгами, сломал какие-то предметы его нехитрого ремесла, ругал его и пинал ногами. От жалости к старику я заплакал.
Вот такой был рынок в Симферополе в конце двадцатых годов. Улица с одного края рынка, перпендикулярная Севастопольской, представляла собой ряд магазинов, лавок, мастерских. Условно эту улицу называли шорным рядом, видимо, из-за преобладания в нём конно-перевозочных средств. Это нечто вроде сегодняшнего чёрного авторынка. Здесь сильно пахло кожей, от сыромятной до хорошо выделанной конской сбруи и сёдел. Тут были хомуты, дуги, уздечки, подпруги, кнуты, ремни и многое другое, назначение чего я не представлял себе. Тут же - дёготь и похожие на него смазочные материалы для колёс, рессор, пружин и т. д. Продавали подковы, гвозди, всякий инструмент, сельхозинвентарь, всевозможные приспособления, верёвки от самых тонких до толстенных корабельных канатов - всего не перечесть. Это был особый мир не только вещей, но и запахов. Тут же кузнецы чинили телеги и повозки, подковывали лошадей, от чего шёл дым и пар. Мне очень жалко было лошадей, к копытам которых прикладывали раскалённые подковы и вгоняли огромные гвозди.
Всё это пронеслось в памяти, пока я шёл по Севастопольской к улице Субхи. А вот и она. Поворачиваю налево и прохожу не более сотни метров. Вот двор, где жил мой самый младший дядя - Асан с женой и двумя сыновьями. В небольшом чистом дворике было не менее пяти или шести отдельных флигельков, в дальнем конце - колодец. Память мне не изменила - всё узнаваемо. Но, боже мой, что это за грязь, что за запахи? Один угол двора завален полуразвалившимися бочками то ли из-под селёдки, то ли из-под солёных огурцов, в другом углу железные бочки и битые ящики. Колодец развален и забит. Пришлось пройти мимо дворовой уборной (туалетом назвать это заведение не поворачивается язык). Неудобно описывать то, что было видно через перекосившиеся, все в сплошных щелях двери. Я был всем увиденным поражён. Даже забыл, что собирался фотографировать. С тяжёлым сердцем я вышел со двора и пошёл дальше по направлению к нашей Краснознамённой улице. Неожиданно я очутился у здания кинотеатра "Субхи", а это означало, что поворот к нашей улице я уже прошёл. Как же я мог пропустить? Вернулся чуть назад и с большим удивлением обнаружил совсем узенькую, но ту самую улицу. Мне раньше она казалась более значительной, ведь сколько событий детских лет она вмещала в себе, и вдруг такая незаметная! Тут мы катали с помощью особым образом выгнутых водил железные колёсики и большие обручи (копчек), играли в перегонки и прятки, катались, если выпадал снег, на самодельных деревянных коньках, прикреплённых к одной ноге, собирали с деревьев шелковицу и ели, играли в различные игры с мячом, расшибали монетки, играли в челика (нечто подобное русской лапте), в ашык - кости, остающиеся от коленных суставов овец, и во многие другие игры. Всё вмещала в себе эта улица. Изредка на ней даже появлялся автомобиль, глазеть на который высыпали все жильцы. Женщины ахали и охали, а мальчишки пытались дотронуться до отлакированных поверхностей или пыльных колёс. На нашей улице чуть выше по левую сторону была даже мечеть с большим абрикосовым деревом во дворе. С соседнего двора мы взбирались на стенку и срывали зелёные абрикосы. А сколько знаменитых людей здесь проживало! Тут был дом известного на весь Симферополь парикмахера, рядом с ним жил один грек, фамилию которого я не помню; про него говорили, что он может за один присест съесть сто чебуреков. Недалеко от нашей улицы жил янтыкчи Мевлюд, выпекавший такие пироги с мясом, подобных которым не было во всём городе. С утра эти горячие пироги разносили по домам, тут же на длинных досках, укрытых полотенцами, разносили и пите - лепёшки, заменяющие хлеб, а в больших корзинах - только что выпеченные бублики с маком. Жили тут и крупные торговцы фруктами и овощами - предприниматели, которых уважительно называли Челеби. Вот какая была наша улица! А я пропустил её, не заметив.
Я решил сначала подняться до мечети, а затем, спускаясь обратно, сделать интересующие меня снимки. Когда подошел примерно к тому месту, где, по моим представлениям, должна была находиться мечеть, там её не обнаружил. По внешнему виду за этим забором мог находиться либо склад, либо мастерские. Двери были заперты, постучать я не решился и, постояв немного, прошёл дальше.
Во дворе, расположенном рядом, жил мой двоюродный брат Мидат. В нём было около десяти отдельных строений. Вход во двор был открыт, я зашёл и всё нашёл примерно в том же виде, вплоть до колодца и красивого кустарника с крупными длинными тёмно-зелёными листьями с очень неприятным запахом. Одно только строение сильно обветшало, окна были забиты где фанерой, а где и заткнуты просто тряпками. Мне даже стало приятно после увиденного недавно двора. Во дворе не было ни одного человека, и он производил вид покинутого. Я подошёл к отдельно стоящему флигельку из трёх комнат с пристроенной рядом кухонькой, вспоминая, как много времени я здесь провёл со своими сверстниками. Это была квартира семьи Мидата. Мидат был для меня вроде родного брата, ведь после смерти своего отца, прожив в Симферополе около двух-трёх лет, он с матерью приехал к нам в Ялту, и две семьи жили в одной нашей ялтинской комнате до самой войны. Мать Мидата выдали замуж за очень милого, порядочного, мягкого и спокойного по характеру человека, о котором я уже упоминал - это Умер Ягьяев или Левинсон Умер. Он был на 18 лет старше своей жены. В своей жене и сыне души не чаял. Кроме семьи и своей работы для него ничего на свете не существовало. Мидат у него в буквальном смысле слова сидел на голове. Мы все очень любили Умера-эниште. К сожалению, его судьба оказалась печальной. В расцвете сил и здоровья, ранее ничем не болевший, не приверженный к так называемым вредным привычкам человек в возрасте 48 лет, он в течение буквально одного-двух дней скончался от мощного кровоизлияния в мозг. Причиной, как говорили все наши родственники, послужила крайняя озабоченность положением семьи в случае закрытия своей торговли. Как раз в предшествующие его болезни дни дело подошло к ликвидации его бакалейного магазина из-за непомерных налогов, и он мучительно искал выход из создавшегося положения.
Сделав несколько снимков, я ещё раз оглядел всё вокруг и вышел со двора. Дальше по пути был дом алай, который я считал своим вторым домом. Когда родители уехали в Гурзуф, я оставался с алай в этом доме. Здесь же для нас, троих двоюродных братьев, был устроен суннеттой - обряд обрезания с приглашением изрядного количества гостей, преподнесением подарков, поздравлениями и т. д. С этого двора понесли на кладбище мужа алай, которого я очень любил. Звали его Абильтаир Ислямов, а для меня он был эниште-бабай . Это был красивый, очень волевой и энергичный мужчина. Ему принадлежали четыре или пять домов на этой улице, он был владельцем кофейни в Симферополе, имел ещё какое-то дело в торговле, а заодно бесплатно лечил больных, пораженных лишаём, незаживающими язвами и ранами. Для этого он собственноручно готовил мазь - кок-даре, в состав которой входило небольшое количество ртути. Я слышал, что лечил он хорошо, так как к нему приезжали из самых отдалённых уголков Крыма за помощью. Любил охоту и держал несколько охотничьих собак. Беспрерывно курил, заворачивая в тонкую папиросную бумагу табак, который сам готовил из нескольких сортов лучших крымских табаков. Я наблюдал за процессом резки этого табака, смешивания и складывания в коробки. Аромат при этом по всему дому распространялся совершенно необыкновенный.
Вот этот широкомасштабный, может быть, несколько необузданный человек вынужден был по мере удушения НЭПа постепенно отдать все свои дома, закрыть кофейню и остаться почти без ничего. Алай даже завела корову Маньку, чтобы как-то прокормить семью. Эниште-бабай купил машину для очистки шерсти, наладил ручное производство войлока. Внутренние стороны его рук по локти были в ранах от катания войлока. Когда пришлось прикрыть и это занятие, он от безысходности и отчаянья покончил с собой, выпив концентрированной серной кислоты, запас которой у него всегда имелся, поскольку она применялась в производстве войлока. Я помню, какие он муки испытывал, когда привели меня по его воле к нему, ещё живому, чтобы проститься. Через два дня его не стало. Я помнил, где находилась его могила, и хотел обязательно её найти.
Вспоминая всё это, я подходил к дому алай. Ещё издали я заметил у ворот дома несколько человек и перешёл на другую сторону улицы, откуда и обзор был бы лучше для снимка. Пока я медленно подходил, у ворот уже собралось пять или шесть человек: кто сидел на корточках, кто на низеньких табуреточках, а кто-то просто стоял. Пока подбирал экспозицию и точку съёмки, прошло несколько минут. Я прицелился и щёлкнул раз-другой. В это время люди заметили меня, заволновались, начали друг друга натравливать: "Что это за тип? Что он здесь делает? Зачем он фотографирует? Это, наверно, американский шпион, хочет для газеты заснять". От группы отделились два наиболее рьяных "патриота", которые, конечно же, оказались в подпитии, и подошли ко мне. Ну, и начался дурацкий разговор. Один из них даже чуть не выхватил у меня фотоаппарат. Лезть в драку мне в моём положении было очень не выгодно. Продолжая с ними ругаться, я пригрозил им милицией, а сам, отбиваясь, постепенно отступал. Я подумал, что убежать от них всегда смогу, и когда почувствовал, что сильно закипаю, грубо послал их подальше, употребив крепкие слова, в которых, надо думать, они понимали толк, повернулся спиной к ним и стал быстро уходить. К моему удивлению, они меня не преследовали, а, постояв некоторое время в нерешительности, лениво двинулись к своим.
Пройдя небольшое расстояние, я оказался у "своего" дома. Краска на стенах облупилась, хотя и сохранился общий жёлтоватый тон, кое-где отвалилась штукатурка, оконные переплёты давно не видели подобия краски. Учтя предыдущий опыт, я довольно быстро сделал два снимка с разных сторон, так как дом был угловым. Мне очень захотелось войти хотя бы во двор, и я толкнул калитку, которая показалась мне открытой. Хотя она держалась на честном слове, всё же была заперта. Не найдя звонка, я несколько раз настойчиво постучал, но никто не ответил и не вышел. Значит, не суждено было на этот раз войти в родной дом. С тоской в груди я зашагал прочь, повернул за угол направо и опять очутился на Субхи. Пройдя мимо здания кинотеатра, я медленно поднимался выше по улице, оглядывая знакомые дома, ворота, калитки. Стоп! Вот дом Халиля-эмдже, брата моего отца. У него была жена Фатьма-апти из дворянского рода, мурзачка, женщина весьма строгих правил, замкнутая, гордая, высокомерная. Сын Нусреддин, на два года старше меня, весьма энергичный парень, умевший прилично рисовать, фотографировать, играть на мандолине и флейте, был для меня человеком, которому я иногда хотел подражать, но из этого ничего не получалось, поскольку мы совершенно разные люди по своей натуре. Как-нибудь я коснусь подробнее его жизни, которая тоже оказалась сломанной. Этот домик выглядел лучше всех остальных: аккуратно покрашенный, без каких-либо изъянов, с таким же аккуратным заборчиком-стеной со стороны переулка, без следов мусора и хлама вокруг.
Халиль-эмдже имел на территории кладбища хорошую мастерскую. Он обтёсывал надмогильные камни - башташ, выполняя на них красивой арабской вязью соответствующие надписи, столярничал, мог работать и по плотницкой части. Вот по направлению к кладбищу и лежал дальнейший мой путь. Как-то уж очень быстро я очутился у того места, к которому шёл, определив это не по кладбищу, которое располагалось по правую сторону, а по характерному зданию школы, как раз напротив. Светлое полутораэтажное здание школы узнал сразу: я ведь провёл там почти два года за партой. Но почему-то на ряде окон были железные решётки. "Неужели тюрьма", - подумал и даже вздрогнул от такой неприятной догадки. Но мои воспоминания о школе вытеснялись напряжённым поиском кладбища, которое, я отчётливо помню, находилось ровно напротив школы. Как раз на том месте, где я стоял, были ворота и калитка, а рядом с нею - мастерская. Халиль-эмдже преподавал в школе, и ему достаточно было перейти дорогу, чтобы очутиться в школе и забрать детей в мастерскую. Мы во время большой перемены иногда заходили на территорию кладбища, на котором было чисто, солнечно, весной цвело много полевых цветов. Куда же оно могло деться? Вместо кладбища я стою на очень грязной площади, застроенной какими-то жалкими лачугами из ржавых листов железа, кусков горбыля и фанеры. Тут же кучи гниющего мусора, всякого тряпья. В моей голове была только одна мысль: как же найти наше кладбище? О том, что оно так просто могло исчезнуть, я и подумать не мог. Вдруг вижу: в мою сторону шагает какой-то человек. Ещё не успев его разглядеть, я спрашиваю у него:
- Здесь, кажется, было кладбище. Вы не скажете, где оно? Может я ошибаюсь?
- Нет, ты не ошибаешься. Но это же было татарское кладбище! Как только этих предателей выгнали из Крыма, кладбище уничтожили, чтобы духу их здесь не было, понял?
Мужик был изрядно выпившим, но на ногах пока держался неплохо, говорил чуть растягивая слова и испытывая какое-то внутреннее геройство, будто он лично совершил этот великий подвиг. Не дождавшись ответа, он ещё раз спросил:
- Я правильно говорю? Ты меня понял? - и пошел дальше.
Пройдя с десяток шагов, он остановился у стены небольшого сооружения и, не заходя внутрь, начал расстёгивать пуговицы на брюках.
Простояв неопределённое время в полной прострации от испытанного потрясения, я ещё раз оглянулся вокруг и машинально зашагал в том же направлении. Дойдя до небольшого сооружения, я по виду и по запаху определил, что это была обычная грязная уборная, запачканная снаружи ничуть не меньше, чем внутри. Тут же бросились в глаза несколько ровных белых камней, послуживших основанием для сырых кирпичей, из которых были слеплены стены. К своему ужасу я сразу заметил на камнях надписи, сделанные арабской вязью. Большего потрясения, чем я испытал в эти минуты, не испытывал никогда в жизни. Конечно же, это были надмогильные камни от разрушенного татарского кладбища. У меня перехватило в горле, я не мог ни дышать, ни плакать, ни кричать и совсем не заметил, как ко мне кто-то подошел и, трогая за плечо, что-то говорил. Только со второго или третьего его толчка я очнулся, как от тяжёлого сна, и услышал:
- Вам чем-то помочь, вам плохо?
Я увидел пожилого мужчину невысокого роста, удивлённо смотревшего на меня.
- Нет, спасибо, - сказал я, овладевая собой.
- Может быть, всё-таки чем-то помочь? Вы плохо выглядите, - продолжил он и добавил: - Толкучка уже кончилась, все уже давно разошлись, приходите завтра пораньше, часов в семь, - говорил он, продолжая внимательно оглядывать меня.
То ли его слова, то ли его жесты подтолкнули меня к продолжению разговора, и я сказал:
- Нет, мне здесь ничего не надо, я сюда забрёл случайно, - чуть замедлив, добавил: - Вернее, не так уж случайно, я тут искал кладбище.
- Да, тут было кладбище, - сказал он, делая упор на слове "было", - но кладбище татарское.
- Я и искал татарское, но не смог его найти.
- Его разрушили уже давно. А зачем оно вам?
- Видите ли, я хотел его сфотографировать. У меня с этими местами связаны разные воспоминания. Я давно не был в Крыму и вот решил воспользоваться случаем.
- А вы что, жили здесь раньше?
- В общем-то, да.
- А где вы жили?
- На этой улице, но чуть пониже, а в этой школе, что напротив, я учился.
- Но здесь же была татарская школа, а вы разве татарин? Что-то не похоже.
- Тем не менее.
- Вы извините меня, я хорошо знал многих татар, живших на этой улице, я сам здесь родился и даже всю войну никуда не выезжал. Я своими глазами видел, как выселяли татар. Может быть, я знаю и ваших родителей. Кто они, как звали?
- Мой отец - Аппазов Фазыл, а жили мы на углу Краснознамённой.
Он почесал в голове, помассировал лоб, закрыл глаза, что-то вспоминая, и сказал:
- Нет, знаете, я такого человека не помню, а фамилия эта кажется знакомой, но не могу вспомнить, откуда я её знаю.
- А вы не помните, вот здесь была мастерская?
- Конечно, помню. Это была мастерская Халиля.
- Его фамилия и была Аппазов.
Мой собеседник стукнул себя по лбу и воскликнул:
- Да! Конечно! Как же я мог позабыть его фамилию. Точно - Халиль Аппазов! Я его прекрасно знал.
Мы постояли немного, оценивая сделанное открытие, и вдруг он ещё что-то вспомнил:
- Послушайте, может, вы его сын?
- Нет, я не сын, а племянник. Халиль - родной брат моего отца.
- Что вы говорите? Как же вы здесь очутились?
И с этими словами он обнял меня, прижал к себе, поцеловал и долго тряс мои руки. Он даже смахнул тыльной стороной руки слезу и стал мне задавать вопрос за вопросом. Когда мои ответы закончились, я попросил его рассказать, как это случилось, что растоптали кладбище и на этом священном месте устроили такое безобразие. Вместо ответа на мой вопрос он начал ругать на чём свет стоит. Стал вспоминать довоенные времена, многих татар, с кем он дружил. Часть своей речи пересыпал татарскими словами, которые ещё помнил и очень хорошо и правильно их произносил. Я видел, что его тоска и горе были неподдельными. Да и зачем ему было играть комедию передо мною?
Сейчас, много лет спустя, я ещё раз возвращаюсь к тем дням и пытаюсь, отбросив чисто человеческие эмоции, объяснить самому себе, как могло всё это произойти? Как могло случиться, что одни люди оскорбляют память и святыни других, не только не чувствуя никаких угрызений совести, но ощущая себя творящими великие дела, чуть ли не богоугодные? Каков моральный облик этих людей, и люди ли они вообще в смысле homo sapiens? Ну, предположим, это кладбище помешало проведению каких-то очень важных работ на этом месте и без его сноса нельзя было никак обойтись. Есть же общечеловеческие приёмы проведения таких работ. Однако, судя по тому, для каких нужд понадобилась эта территория, отпадают всякие сомнения относительно истинных целей этого акта гнусного вандализма: стереть с лица земли всё, что напоминало бы о крымских татарах, не останавливаясь перед самыми кощунственными действиями. Но опять-таки, даже разрушив и растоптав это кладбище и превратив его в грязную толкучку, ради чего надо было святые памятники - земные символы памяти по ушедшим в мир иной - использовать для строительства общественных туалетов? Такого оскорбительного вызова и преднамеренного издевательства нельзя стерпеть. Вспомним, что всё это было совершено в отсутствие всего народа, отлучённого от своей родной земли, он ничего не знал в то время об этом, да и предпринять ничего не мог, заключённый в клетку бессрочного изгнания. Однако я, к примеру, увидел это только в 1958 году, кто-то увидел и раньше, остальные увидели, когда начали возвращаться в Крым. Что же делать? Об этом должны подумать не только возвращающиеся на свою родину крымские татары, а больше всего государственные органы Крыма и Украины. Что касается крымскотатарского народа, то нанесённое ему оскорбление оставило на его теле глубокую незаживающую рану на столетия. Об этом забыть не дано никому из нас, живущих сейчас. Никогда!
В течение ближайших двух лет после моего первого посещения Крыма я дважды писал Илье Серафимовичу, тому пожилому человеку, с которым судьба столкнула меня на бывшем кладбище. Не получив никакого ответа, я заехал к нему, как только представилась возможность. Увы, только у соседей удалось узнать, что он скончался в том же году, да будет ему пухом земля.
После увиденного и пережитого я долго не мог решиться вновь посетить эти места, хотя такие возможности представлялись. Это случилось только в 1988 году, через тридцать лет после описанного случая. И что же? Толкучки нет, слава богу. Но здесь теперь располагается детский сад. По справкам, которые удалось навести у местных жителей, он построен ровно на том же месте, где была толкучка, а до выселения крымских татар - кладбище. Эксгумация захоронений не произведена, и теперь дети топчут старые могилы, бегают и играют на костях наших предков. Но ведь есть же общечеловеческие понятия о нравственности, если не высокой, то хотя бы элементарной, которые вырабатывались в течение тысячелетий, есть вещи, святые для любых народов. Они незыблемы даже для полудиких людей, не соприкоснувшихся с самой примитивной цивилизацией, этим вещам учат детей с рождения. Но кто-то считает себя вправе пренебрегать всем и вся, не задумываясь ни о нравственности, ни о последствиях пренебрежения ею. Я не оракул, не предсказатель, не ясновидец. Но могу с большой достоверностью предположить, что у народа, дети которого танцуют на костях умерших, нет будущего. Сколько исследований проведено, сколько книг написано великими мыслителями на тему о преступлении и наказании! И за это преступление, независимо от нашей воли и милосердного отношения к вандалам, с неотвратимостью последует наказание.
День уже клонился к концу, когда я, попрощавшись с Ильёй Серафимовичем, двинулся в обратный путь, который решил проделать по Кантарной улице. Добрый старый трамвай всё ещё ходил взад и вперёд, но мне захотелось пройти пешком, чтобы наедине с самим собой осмыслить события этих первых нелёгких часов пребывания в чужом Крыму, а заодно осмотреть ещё одну улицу. Без всяких приключений добрался до самого центра города, остановился на некоторое время у здания драмтеатра на Пушкинской улице, и опять нахлынули воспоминания. В этом театре работала моя тётя, Зоре Билялова, блестящая исполнительница роли свахи в очень популярной пьесе тех лет "Аршин мал алан". Демонстрации отдельных сцен из этой пьесы в её исполнении в домашних условиях я хорошо помню до сих пор. В театре ставили "Къой чокъракъ" ("Овечий источник"), "Уджюм" ("Атака"), "Зенгер шал" ("Зелёный платок") и много других пьес. Здесь работали такие признанные народные артисты, как Сара Байкина, Билял Парыков, Ибадулла Грабов, которых я знал, в основном, только по фамилиям и рассказам Зоре-апти и других родственников. Это был очень талантливый коллектив, находившийся на большом творческом подъёме. Многие реплики из полюбившихся постановок становились чуть ли не народными поговорками.
Мне захотелось дойти до городского сада, чтобы посмотреть там на очень запомнившийся мне памятник. От Пушкинской повернул направо и дошёл до Салгирной улицы (сейчас улица Кирова). Идя по ней, я вспомнил, что вот в этом двухэтажном здании на углу располагался Швейпром - так называлось небольшое заведение по пошиву одежды, где работала моя тётя - Урие-апте. Хотел найти здание, которое называли Пассаж, но, видимо, забыл, где оно расположено, и пошёл дальше. Пассаж имел сводчатую стеклянную крышу, а в центре помещения был небольшой бассейн с фонтанчиком. Недалеко от фонтана часто сидел перед складным столиком на складном же стуле очень интеллигентного вида человек и для желающих выполнял каллиграфическим почерком надписи на памятных или поздравительных открытках. Он же изготовлял визитные карточки, предназначение которых я тогда не понимал. Особенно красиво у него получались вензеля, составленные из трёх начальных букв имени заказчика. От здания Пассажа отходили автобусы на Южный берег Крыма, и поэтому мы здесь бывали довольно регулярно. Недавно один мой знакомый, хорошо знающий Симферополь, сказал мне, что Пассаж этот находился примерно на том месте, где сейчас расположен Центральный универмаг.
Вход в городской сад я узнал сразу по характерной арке. Зашёл, покрутился в нём некоторое время в поисках памятника, но не нашёл его. А ведь памятник стоял совсем недалеко от входа на достаточно большой площадке, укатанной кирпичного цвета песком, со всех четырех сторон ограждённой цепями. На не очень высокой цилиндрической тумбе покоился земной шар, опутанный цепями. Над ним, широко расставив ноги, возвышался рабочий с огромной кувалдой в руках, поднятой над земным шаром. В одном месте цепь уже была разорвана, но рабочий готовился ко второму удару. Памятник на меня производил чрезвычайно сильное впечатление, и я простаивал перед ним долгие минуты, когда удавалось побывать в городском саду. Видимо, памятник убрали во время войны по приказу немцев. Теперь я понимаю, что этот сильный, гигантского роста рабочий так ударил по земному шару во второй раз, что разорвал в клочья не только цепь, но раздробил и всю нашу планету. Нет, не собрать теперь её в единое целое, как бы люди ни старались, привлекая и лучшие умы, и могучую технику. Разрушение идеологическое гораздо страшнее всех других разрушений, и нужны столетия, чтобы избавиться от всех его последствий.
Вот таким я застал свой родной город, который теперь стал для меня чужим. А ведь город этот был родным не только для меня, но и для моей матери, для её родителей, моих дедушки и бабушки, да и отец мой считал Симферополь своим родным городом, хотя родился в Карасувбазаре (ныне Белогорск). Все его родные братья и сёстры тоже постепенно оказались в Симферополе и жили здесь в одном районе, как можно было заметить из предыдущего моего рассказа, близко друг от друга и очень дружно.
Тут уместно будет, видимо, посвятить несколько страниц моей родословной, чтобы обозначить своё происхождение, и заодно очень коротко рассказать о родителях.
Появился я на свет божий 26 августа 1920 года в городе Симферополе - так было записано в метрическом свидетельстве. Пересчёт на новый стиль приводит к 8 сентября, что и зафиксировано в паспорте. Это год Обезьяны, а по времени года созвездие Девы. Моё поколение воспитывалось в духе воинствующего атеизма. Нас учили не только самих не верить, но вести беспощадную борьбу с верующими, с религиозными традициями, всякими предрассудками и обрядами, со всем, что противоречит коммунистической идеологии. Ни о каких годах Обезьяны, Петуха или Лошади мы тогда и понятия не имели, впрочем, как и о том, что созвездия определяют то ли характер, то ли судьбу человека. Должен признаться, что к старости постепенно весь привитой иммунитет против религии исчез, хотя и примерным верующим не стал. А сейчас хотел бы отметить, что от Обезьяны и Девы я, по-видимому, приобрёл определённое наследие при рождении и, хорошо это или плохо, оно сопровождало меня всю жизнь.
Бог не дал мне счастья увидеть ни бабушек, ни дедушек. Мой дедушка со стороны отца - Сандыкчи Аппаз (то есть сундукщик Аппаз) жил в Карасувбазаре в своём доме и занимался столярным ремеслом. Говорили, что он был хорошим краснодеревщиком. Особенно ценились в Крыму его кованые сундуки, выполненные на турецкий манер с красивой узорчатой инкрустацией. Мне посчастливилось увидеть несколько таких сундуков, когда я был совсем ещё мал, но это врезалось в детскую память на всю жизнь. У него было два сына и одна дочь от первого брака и сын и дочь от второго брака. Отец мой был вторым по старшинству ребёнком в этой семье. Мне рассказывали, что дед обладал весьма жёстким характером. Свою первую жену он прогнал из дому (правда, не знаю за что), но и со второй были большие трения.
У нас в семье очень редко говорили о бабушках и дедушках. Я не видел даже их фотографий - видимо, они никогда не фотографировались. Исключение составлял только дедушка по материнской линии, фотографию которого я смутно припоминаю.
Хочу вспомнить одно весьма важное событие из биографии дедушки Аппаза, о котором я неоднократно слышал и даже имел возможность видеть материальное воплощение этого интересного события. Работая в своей мастерской, он имел обыкновение напевать крымскотатарские песни. На каких-либо музыкальных инструментах он не умел играть, но, обладая прекрасным слухом, всем сердцем чувствовал песню. Хотя голос, как и у большинства самодеятельных певцов, поставлен не был, его пение производило сильное впечатление печалью своих интонаций, красотой неожиданных нюансов и оттенков, наложенных на удивительно нежные, протяжные мелодии крымских татар.
Как известно, в Карасувбазаре долгие годы жил композитор Спендиаров. Его особняк сохранился до сегодняшних дней. Когда я его видел в 1992 году, он являл собою жалкое зрелище. Так вот, композитор, прогуливаясь по закоулкам Карасувбазара, услышал, как под стук молотка и жужжание пилы в мастерской, заполненной запахами древесных стружек и столярного клея, напевает свои песни Аппаз-уста (мастер Аппаз). Они познакомились, и Спендиаров стал частым посетителем мастерской. После рабочего дня они не раз коротали вечера за чашечкой ароматного кофе, прерывая свои беседы песнями. Спендиаров прекрасно владел крымскотатарским языком, как своим родным. Композитор приносил с собой скрипку, подбирал понравившуюся ему мелодию и записывал. Мы все понимаем, что никакие записи не могут не только заменить, но даже передать в какой-то мере колорит народного исполнения. Чтобы сохранить кое-что из этого замечательного наследия, Спендиаров пригласил дедушку с двумя поющими сыновьями на запись нескольких граммофонных пластинок. Одному из сыновей, Халилю, было в то время чуть больше двадцати, а младшему, Асану, не больше четырнадцати. Для записи им пришлось выехать в Москву вместе, если я не ошибаюсь, с тремя музыкантами, владеющими скрипкой, трубой и бубном. Разумеется, всё это было сделано на средства композитора, который каким-то вознаграждением отметил и непосредственных исполнителей. Эти пластинки я сам видел, держал в руках и несколько раз слушал в более ранние годы на граммофоне с такой замечательной, очень красиво разрисованной трубой, а позже - на патефоне. Последний раз слушал, когда мне было лет 18-19 и я уже немного разбирался в музыке. Возможно, именно поэтому эта старая история произвела на меня такое сильное впечатление, и я запомнил многие её детали. Конечно, те несколько экземпляров пластинок, которые хранились в наших семьях как реликвии, остались при выселении крымских татар в наших квартирах и домах и исчезли с лица земли как никому не нужный хлам вместе со всеми другими предметами и памятниками, составлявшими культурное достояние нации.
Мой отец Фазыл Аппазов родился в 1889-м году. Ещё в детском возрасте ему пришлось покинуть родной дом и переехать к своему двоюродному дяде в Алушту, где он начал работать в мануфактурном магазине своего дяди, как раньше говорили, мальчиком, то есть прислуживал, выполняя мелкие поручения, и готовился стать продавцом. Ни единого класса школьного образования он не получил ни на родном, крымскотатарском, ни на русском языке. Будучи уже юношей, научился на курсах для взрослых кое-как читать и писать на русском языке, а татарской грамоты так и не познал. Постепенно он выучился ремеслу продавца в магазине тканей и временами очень гордился своими познаниями и профессиональными навыками в этой области. Мы ему, например, задавали: 2 метра 80 сантиметров по 87 копеек за метр. Он тут же называл результат. С завязанными глазами, наощупь он мог определить название любой ткани. Был он человеком исключительной доброты и доверчивости, доходящей до наивности (это в торговых-то делах!). Отсюда - постоянные срывы в делах, которые преследовали его всю жизнь. Да ещё пристрастие к выпивке, отнимавшее значительную часть заработанного... Он очень любил фантазировать на темы о том, как можно реализовать какую-либо торговую комбинацию, но вместо выгоды обычно он оказывался в очередном крупном проигрыше. Часто ему снились удивительные сны, во всяком случае мы, раскрыв рты, слушали описания этих снов, которые он запоминал до мельчайших подробностей. Я не уверен, что появлению таких ярких рассказов мы были обязаны только увиденным снам - их дополняли фантазия и умение рассказчика.
Мой отец был красивым мужчиной чуть выше среднего роста. Крупный с небольшой горбинкой нос, красивый рот с чувствительными губами, тёмно-карие, почти чёрные глаза, небольшие иссиня-чёрные усы и такие же, как смоль, чёрные волосы. В нём было, на мой взгляд, больше турко-греческого, чем татарского. Он, видимо, был галантным кавалером в меру своего представления. С покупателями, друзьями, родственниками неизменно улыбчив, вежлив. О нём все говорили как об обаятельном человеке. Побольше бы практичности и поменьше доверчивости - и он мог бы стать преуспевающим человеком, несмотря на отсутствие образования. Своих детей - меня и мою сестру Диляру - он любил, ему нравилось нашими успехами похвастаться перед друзьями. Однако реального участия в нашем обучении и воспитании, можно сказать, не принимал.
В надеждах на лучшее будущее так и прошли годы до войны, а затем ещё три года немецкой оккупации, завершившиеся величайшим несчастьем для крымских татар - изгнанием всего народа со своей родины. Мои родители вместе с сестрой матери оказались в Голодной Степи, не имея элементарных вещей, необходимых для самого примитивного существования. Отец, неприспособленный к какому-либо физическому труду, с сильно подорванным здоровьем, попав в среднеазиатское пекло, очень скоро скончался от истощения, точнее - от голода. Мать со своей сестрой вдовой, не имея сил передвигаться самостоятельно, более суток умоляли каждого проходившего или проезжавшего мимо на ослике узбека хоть чем-то помочь, чтобы предать тело земле, пока один добрый мусульманин, проезжавший мимо на пустой арбе, не сжалился над бедными женщинами и не забрал труп. Что он с ним сделал, никому не известно. Конечно, о соблюдении каких-то элементарных обрядов и речи быть не могло. Спасибо ему, если он не бросил тело на съедение шакалам. Да будет он благословен на веки-веков за благороднейший поступок, если сумел опустить тело в могилу, произнеся несколько слов молитвы по усопшему единоверцу.
Теперь о маме. У её родителей было две дочери: моя мама Зейнеб и её младшая сестра Сайде. Их отец Куртумер Небиев, а в торговом мире его называли киреччи Куртумер, занимался продажей извести, основного стройматериала тех времён. У них был свой дом в Симферополе, жили в среднем достатке. Дочери получили начальное образование в татарской школе, хорошо писали и читали арабской вязью, знали Коран. Любознательность девочек в значительной мере удовлетворялась увлечением газетой "Терджиман" ("Переводчик"), издававшейся нашим всемирно известным просветителем Исмаилом Гаспринским (или Гаспралы). По ней они самостоятельно изучили азы русской письменности, почерпнули ряд сведений из области культуры, истории, литературы, быта своего и других народов. И мама, и тётя Сайде наизусть читали многие стихотворения крымскотатарских поэтов и в первую очередь Гаспринского, а также русских, турецких, персидских и других поэтов в переводах на крымскотатарский язык. У нас был Коран с переводом. Середину страницы, составляющую не больше четверти её площади, занимал оригинальный текст собственно Корана, а на очень больших полях в косую строку был напечатан, тоже арабским шрифтом, перевод его содержания. Коран был заключён в бархатный, вышитый золотом футляр тёмно-фиолетового цвета. Когда Коран извлекался из футляра, его поворачивали обрезом к себе и трижды целовали, прикладывая попеременно к губам и ко лбу. Только после этого раскрывали и начинали читать. Я любил слушать это чтение на незнакомом языке, а ещё больше - перевод написанных там историй, но, к сожалению, мало что запомнил. Видимо, причиной тому были и слишком малый возраст, и полное отсутствие каких-либо способностей к запоминанию исторических событий, мифов, дат, имён и т. д. Такая оценка своих способностей в этой области с годами у меня ещё более укрепилась.
Девочки рано потеряли свою мать, которую унесла чахотка - болезнь, нехарактерная тогда для крымскотатарского населения. В тринадцать лет мама стала хозяйкой оставшегося семейства, и на её детские плечи легли все заботы о доме: уборка, стирка, приготовление пищи, уход за отцом и сестрой, ведение хозяйства. Она научилась обшивать себя и сестру, умела вязать, вышивать. Так что к моменту замужества она была в полном смысле слова весьма подготовленной молодой женщиной, чтобы стать и хозяйкой нового дома, и женой, и хорошей матерью. Дедушка ушёл из жизни, едва дождавшись замужества своих дочерей. Революционные события и последовавшие за ними изменения слишком серьёзно подействовали на его нервно-психическое состояние и резко подорвали его здоровье.
Моя мама была самой доброй, самой терпеливой и умной женщиной из всех, которых мне приходилось встречать. Среднего роста, не худая и не полная, со спокойными карими глазами, слегка вьющимися каштанового цвета волосами, ровным тонким носиком, какими-то стеснительными улыбчивыми губами - такой она была всю жизнь. Вдумайтесь в то, что я сейчас вам скажу: за все годы не очень удачной своей жизни, при всех неприятностях и передрягах я НИКОГДА, НИ РАЗУ не слышал из её уст гневных слов, повышенной тональности в разговоре, упрёков и недовольства в адрес кого бы то ни было. Самое большое, что она себе позволяла, если была мною очень не довольна, были слова, произносимые больше в просительном тоне: "Сынок, не делай такого больше". Это на меня действовало сильнее любых громких речей, нравоучений и бранных слов. Она никогда не жаловалась на свою судьбу, на трудности, материальный недостаток, на усталость, недомогание и т. д. А ведь ей очень несладко пришлось в жизни. Своим воспитанием мы с сестрой целиком обязаны маме. Хотя сама она не получила ни хорошего образования, ни светского воспитания, у неё было какое-то внутреннее чувство интеллигентности и способности ненавязчиво прививать нам всё хорошее, что считала необходимым. Она учила нас не ввязываться в ссоры, быть уступчивыми, не быть завистливыми, быть мягкими, доброжелательными, трудолюбивыми и чистоплотными во всём, не злословить, не совершать неблаговидных поступков, не предавать, не лгать и т. д. Возможно, мы с сестрой не полностью стали такими, какими нас она хотела видеть, но и серьёзных безнравственных поступков, как мне кажется, ни моя сестра, ни я не совершили.
Начиная с 1928 года, мама постоянно работала, так как заработка отца нам явно не хватало. В Гурзуфе она работала то швеёй в мастерской, то делопроизводителем в сельсовете. В её обязанности входила и регистрация всех отдыхающих в санаториях и домах отдыха и оформление временной прописки через милицию. В этой работе я ей много помогал, часами просиживая за карточками регистрации и домовыми книгами, благо, она приходилась в основном, на время летних каникул. Когда мы переехали в Ялту, она сначала работала в райздравотделе секретарём, а затем до самого выезда из Ялты в годы войны - продавцом в киоске союзпечати в самом центре Набережной. Благодаря этому мы, уже взрослые ребята, имели доступ к обширной и самой свежей литературе, которую поглощали беспрестанно. После выселения из Крыма мама прожила в Узбекистане 20 лет (сначала в одном из колхозов в Голодной Степи, затем в посёлке Сыр-Дарья, а в конце жизни в г. Фергане). При ней находились старшая сестра моего отца до конца своих дней и моя сестра. Умерла мама от болезни дыхательных путей - эмфиземы. Я, получив телеграмму о плохом её состоянии, тут же вылетел. Она скончалась буквально за три минуты до моего появления. Тело её было совсем ещё теплым, выражение лица спокойное, в какой-то озабоченной полуулыбке. Похоронили мы её в красивом месте на мусульманском кладбище, совершив все полагающиеся обряды. Позже там же были похоронены мать и отец моего двоюродного брата Либана, который бережно ухаживал за могилами. Теперь не стало и его самого.
Завтра поеду в Ялту. После увиденного и пережитого за один только день в Симферополе и сердце, и мысли сжались в комок боли и обиды. Думалось не только о горькой судьбе своего народа, а о том, как другой народ легко и, я бы даже сказал, с одобрением воспринял беспрецедентные акты насилия и жестокости к тем, кто был рядом и в очень трудные годы между революцией и войной, и на полях сражений самой страшной из войн. Неужели вот так, одним указом и пропагандистским словом, можно всех заставить поверить в чудовищную ложь о народах-предателях? Или столь велика благодарность за предоставленную возможность безвозмездного приобретения чужого добра и чужих земель, что человек как бы самому себе начинает внушать мысль о правдивости всех небылиц и, постепенно свыкшись с нею, воспринимает всё это как неопровержимый факт? И неужели еженощно не мерещатся новосёлам обездоленные люди, изгнанные из своих домов? И можно ли так безмятежно, со спокойной совестью смотреть друг другу в глаза? Можно ли не помнить, что ты сидишь на чужом месте, живёшь в чужом доме, пользуешься чужими вещами? И не чувствовать ни капельки угрызений совести? Конечно, ты сам не разбойник и не вор, ничего не украл, не отнял собственноручно, ни над кем не насильничал. Но ведь, когда тебе сказали: "Приходи, бери и живи" - ты пришёл, взял и стал жить! Тут логика проста: если я не возьму, то возьмёт кто-то другой. Быть такими щепетильными, чтобы не брать, когда говорят "бери", не принято здесь. И вот проходит пять, десять, пятнадцать лет, приехавшие на замену крымских татар старые люди умирают, молодые вырастают и женятся, рождаются дети, внуки. И теперь уже можно говорить: "Это моя родина, здесь похоронены мои деды, здесь я родился и вырос, и никаких татар я знать не знаю". Вот так, быстро и надёжно, а главное - вроде бы и без особого нажима можно превратить переселенцев в защитников совершенных злодеяний, в оплот лживой и преступной власти. И тогда эта власть вполне может действовать в интересах и даже от имени этих обманутых ею же людей. Порочный круг замыкается. Где же выход?
В огромном спальном зале гостиницы с шестнадцатью койками, кроме меня, ночевал только один человек. Не спалось. Всё новые мысли возникали в голове. Добро и зло - в чём их корни, откуда они появляются, каково соотношение между ними, всегда ли добро торжествует, как нас учили? Добро, помимо всего прочего, - это созидание, а зло - разрушение. Для разрушения того, что возводилось годами, веками, иной раз требуются минуты. То же и в человеческих отношениях. Зло гораздо сильнее добра. Если бы эти категории можно было измерить каким-то общим мерилом, к примеру, квантами, то я бы сказал, что иногда достаточно одного кванта зла, чтобы перевесить сто или даже тысячу квантов добра. Где же взять такое количество добра, чтобы в этом перекошенном мире хотя бы уравновесить весы? Видимо, одна чаша будет опускаться всё ниже и ниже, до тех пор, пока, достигнув некоего критического состояния, весы не опрокинутся, выплеснув всё, что было накоплено в их чашах. Человечество достигнет апофеоза своей земной деятельности.
Такие невесёлые мысли не давали уснуть. К сожалению, с годами эта "философия", обогащаясь многими конкретными фактами, укреплялась в моём сознании всё больше и больше. Глядя сегодня на мир, я убеждаюсь в правильности самых пессимистических прогнозов относительно будущего, причём процесс идёт в ускоряющемся темпе.
Ночь прошла в полузабытьи, и я, едва дождавшись утра, поспешил побыстрее покинуть Симферополь, будто там, в Ялте, меня ожидали совсем иные впечатления. Пассажиров в автобусе было немного ввиду раннего часа, и я занял место у окна с левой стороны по ходу движения - отсюда раньше увижу море и после Алушты буду ехать с видом на него.
С первых же километров пути я был обескуражен обилием совершенно не знакомых надписей на дорожных указателях названий селений. Я не обнаружил ни одного старого названия с крымскотатарским корнем, будто мы ехали не по Крыму, а, к примеру, по Смоленщине. Только с детства знакомые тополиные аллеи и меловые горы по правую сторону на выезде из Симферополя говорили о том, что мы всё же на пути в Алушту. Вот она, роль топонимики в присвоении чужого. Поверьте, это очень больно, когда видишь, что знакомые, родные места носят совсем чужие названия. С этим я не смогу смириться до конца жизни.
Я стал вспоминать, что мне в раннем детстве довелось несколько раз путешествовать из Симферополя в Алушту и обратно. Ехали мы тогда на линейке - так называлась мягко подрессоренная телега на четыре, редко на пять - шесть человек, с подножками для удобства посадки пассажиров. Сзади за пассажирскими местами крепко привязывали багаж, который обычно возили в больших плетёных корзинах, по своей форме похожих на сундучки. В ходу были, в зависимости от достатка пассажира, и чемоданы - либо фанерные, либо из очень толстой кожи с ремнями и позолоченными, очень крупными защёлками. В ненастную погоду имелась возможность натянуть на линейке верх, но бока оставались открытыми. Впрягали в линейку обычно двух лошадей. Выезжая из Симферополя ранним утром, в Алушту приезжали задолго до захода солнца. На самом высоком месте перевала был пункт длительного отдыха. Там стояла длинная деревянная постройка в татарском стиле, в которой размещалось нечто вроде столовой-буфета с гостиницей. Тут можно было поесть чебуреки, катык, суп, пирожки, попить кофе или чай. Подавали также бузу и очень холодную, кристальной чистоты воду из Аяна. Отдых продолжался не менее двух часов, чтобы сумели отдохнуть лошади. В самую жаркую летнюю погоду здесь, в тени деревьев, веяло свежестью и прохладой, листва тихо шумела, и после еды удавалось под этот приятный аккомпанемент даже немного поспать. Хотя основное движение и перевозка грузов обеспечивались гужевым транспортом, по дороге то и дело попадались и автомобили, которые перед каждым крутым поворотом подавали звуковой сигнал, предупреждая о своём приближении. Эти автомобили казались мне очень красивыми и загадочными. Радиатор, как правило, никелированный, колёса со спицами, на манер велосипедных колёс. Руль располагался справа. Машины были открытыми, водителя предохраняло только ветровое стекло. Справа от водителя за пределами салона у ветрового стекла был укреплен клаксон в виде довольно длинной сигнальной трубы, напоминавшей зурну, снабжённую резиновым баллоном красного цвета. Сцепление и переключение передач находилось на одной рукоятке, расположенной так же справа от водителя, иногда за пределами салона, с внешней стороны правой дверки. Аккумуляторов, по-видимому, не было, так как каждый раз, чтобы завести машину, шофёр с остервенением крутил рукоятку. За задним сидением в сложенном виде укладывалась матерчатая защита, которая разворачивалась и укрывала пассажиров при непогоде. Автомобили, которые я описываю, назывались легковыми, в отличие от закрытых, прототипов нынешних автобусов. Когда мне было лет 10-12, на линейках перестали ездить на такие большие расстояния, и тут в преимуществе легковых автомобилей перед автобусами для меня не оставалось сомнений. По кручёным крымским дорогам на легковых меньше укачивало и, если приходилось ехать на автобусах, дело часто кончалось мучительным процессом опустошения желудка. Вспоминая обо всём этом, я пытался определить, изменилась ли по сравнению с довоенным временем в чем-то сама дорога. Да нет, вроде бы дорога всё та же, состояние покрытия удовлетворительное, на крутых поворотах установлены со стороны обрыва невысокие защитные стенки, справа и слева - густые зелёные леса, кое-где текут ручейки. После перевала становится всё теплее, и машина шумит меньше, чуть заложило уши, пощелкивает.
Я узнал деревню Шума, теперь она называется Верхняя Кутузовка. Раньше, когда мы её проезжали, взрослые мне рассказывали, что будто в голодное время жители этой деревни поели кошек и потому их дразнили "мяу", но делать этого не надо, возможно, на самом деле этого вовсе и не было - не надо обижать людей. Каждый раз при проезде по этой дороге мне показывали на одно из горных образований, расположенных по левую сторону относительно нашего пути, и говорили, что профиль этой горы напоминает профиль императрицы Екатерины II. Подобные точности я не различал на таких расстояниях из-за сильной близорукости, но чтобы не расстраивать своих родственников, внимательно всматривался вдаль и делал вид, будто всё хорошо вижу.
Всегда с особым волнением ожидал появления моря. Иной раз этот момент трудно было заметить, поскольку цвета серо-голубого неба и моря почти сливались. Мне каждый раз было небезразлично, как встретит меня море - полным штилем или волнением. Мне нравилось спокойное море при ясном солнечном небе. Любил и бурное, грозное море, но не при первой встрече и не издали, а совсем близко, при полном контакте, когда у прибережной скалы можно сидеть часами, наблюдая за натиском этой необузданной стихии. Каждая волна разбивается, разлетается по-своему, у каждой свой характер, своя манера, как у живого существа, хотя скалы и камни те же. Похоже, что и море тоже живое существо, которое может многое вспомнить и рассказать, может успокоить и растормошить, может навеять тоску и вызвать тихую радость. Цвет моря, как и его состояние, постоянно меняется. Я не люблю, когда он отдаёт холодным ультрамарином, мне нравится притушенная лазурь, когда море кажется тёплым, ласковым, манящим. Очень часто тихая задумчивость моря вызывает ответную реакцию в виде неторопливого философствования, уводящего далеко от реальных повседневных забот. В голову приходят совершенно фантастические мысли, конечно, никакими серьёзными аргументами не подкреплённые, но доставляющие непередаваемое удовольствие от тихого плавания в этом беспредельном и бесконтрольном хаосе мироздания.
Из всех морей, которые мне приходилось видеть, Черное море самое красивое, как и его берега. Я бывал на Балтике, на Каспийском море, был на берегах Тихого океана, довелось увидеть и Средиземное море, будучи однажды в Испании. Ни одно из них не могу сравнить с Чёрным морем. Может быть, не менее красивы Адриатическое, Эгейское или Мраморное моря, но я там не бывал и сравнить не могу.
Тем временем наш автобус промчался мимо больших виноградных и табачных плантаций, тополя сменились кипарисами, и мы выехали на набережную Алушты, чтобы остановиться на пять минут у автобусной станции в конце набережной, на выезде из города. Пристань и пляж остались без изменений, впрочем, и на самой набережной каких-либо бросающихся в глаза изменений я не заметил. Тут же у остановки выпил стакан газированной воды и пошёл чуть назад, чтобы размяться и в надежде узнать магазин, в котором в юношеские годы работал мой отец. Когда мне было лет восемь, он мне его показывал. Магазин тогда ещё функционировал, правда, уже и хозяином, и продавцом, и уборщиком был один и тот же человек - Караев Асан, двоюродный дядя отца. Магазин был небольшой, но удивительно уютный, чистый, заполненный особыми запахами, свойственными тканям, коврам и мягкой галантерее. На полках было полно разного товара, на стенах висели ковры, кружева, аксессуары свадебных нарядов, вышитые подушки для татарских диванов и многое другое.
Мне запомнился один интересный рассказ из прошлого этого магазина из уст свидетеля событий - своего отца. В один из своих приездов в Крым император Николай II решил посетить Алушту. Было объявлено, что он пройдётся (или проедет?) по набережной и может заглянуть в любое из заведений. В это не все поверили, но на всякий случай постарались приукрасить свои участки дороги и занимаемые помещения. Владелец нашего магазина Асан Караев выстлал тротуар и всю проезжую часть дороги перед магазином красивыми коврами. Николай II действительно проехал вдоль всей набережной. Увидев ковры на дороге, остановился, спустился с кареты и прошёл в магазин. Дальнейшую часть рассказа помню не очень отчётливо: то ли ему в магазине что-то преподнесли, то ли он сам сделал какую-то покупку. Тем самым владелец магазина оказался удостоенным высокой чести, а авторитет магазина в глазах жителей ближайшей округи неизмеримо возрос.
Кроме этого магазина Асан Караев владел хорошим двухэтажным домом и довольно большим садом. У него было четыре дочери и три сына. Семья жила в хорошем достатке, но без излишеств, однако, по меркам конца двадцатых годов она была явно зажиточной. В 1930-м году её раскулачили и сослали на Урал. В момент раскулачивания и высылки с родителями находился только один из сыновей - Сеит-Халиль, восемнадцатилетний комсомолец, который тоже был сослан. Из остальных детей четверо уже имели свои семьи, а двоих младших, когда возникла опасность высылки, отправили жить в Симферополь к родственникам и таким образом их удалось уберечь от худшего. На Урале, как и большинство сосланных, занимались лесозаготовками. Судьба этой семьи оказалась ужасной. Через три года главу семьи разбил паралич. Его жена холодной осенью во время сбора клюквы для артели застряла в болоте, и её нашли только на следующий день, погружённую в трясину по самое горло. С большим трудом её удалось вытащить из болота, но через девять дней она умерла в один день со своим мужем, и их похоронили в одной могиле на чужбине. Из семьи Караевых сегодня в живых остались двое: сын Сеит-Халиль, который с родителями был на Урале, живёт с женой и сыном в Киеве, ему 89 лет. Другой сын, самый младший - Сеит-Мамут - был депортирован в Узбекистан, там женился, стал отцом семерых детей - четырёх сыновей и трёх дочерей, в 1990 году вернулся в Крым, живёт с младшим сыном в Кок-козе (Соколиное). Сейчас ему 83 года.
Самое удивительное в этой печальной истории не сами описанные факты - они, пожалуй, типичны для многих крымскотатарских семей, а то, что не так давно поведал в своём письме Сеит-Халиль. Я повторю его слова почти буквально. Он пишет: "В 1927-м году, когда мне было 15 лет и мы жили в Алуште, к нам на квартиру попросилась на время отпуска одна женщина, которая приехала из Ленинграда отдохнуть. Однажды, когда дома были только мама и я, она предложила погадать по руке и рассказать, что ждёт нас в будущем. Как сейчас помню, взяла мамину руку и говорит: "Вам суждено умереть далеко от дома, на чужбине, голодной смертью, и будете лежать с мужем в одной могиле под одним крестом, потому что умрёте в один день". Конечно, - пишет Сеит-Халиль, - мы тогда этому никакого значения не придали. Потом она взяла мою руку и сказала: "Ты тоже не жилец этих мест, но ты будешь жить долго и перенесёшь большие трудности. Через твои руки пройдёт много денег, но у тебя в кармане своих денег никогда не будет". Дальше он пишет, что действительно, через его руки прошло достаточно много денег, но не своих, а государственных. "И сейчас, - говорит он мне в своём письме, - мне люди приносят свои деньги, иногда приличные суммы, на хранение: муж прячет от жены, жена от мужа или детей и т. д. А своих денег еле хватает на пропитание".
Эта история с предсказаниями меня поразила. Во всякие гадания, приметы, предсказания судьбы и прочие магические категории я не верю, точнее сказать, отношусь к ним крайне скептически. В то же время поставить под сомнение рассказ Сеит-Халиля я просто не могу по двум причинам. Во-первых, человек он кристальной чистоты и высокой порядочности. Во-вторых, слишком глубокая и волнующая эта тема для него, чтобы перед святой памятью своих родителей близкому человеку рассказывать небылицы. Вот и рушится мой скепсис в отношении "потусторонних" магических сил. И объяснить невозможно, как могла совершенно посторонняя женщина сделать такие точные предсказания, и отмести нельзя ввиду их достоверности, подтверждённой реальными событиями. Так что же, каждому судьбой заранее предписано пройти определённый путь, всё задано свыше, закодировано и, более того, этот код каким-то кругом лиц, одарённых сверхестественными возможностями, может быть прочитан? По рукам ли, глазам, на картах или на кофейной гуще - это не так существенно. Существенным является сама возможность или отсутствие таковой. Но на это никто сегодня достоверного, ясного ответа дать не может. Мир таков, что последующие поколения постоянно становятся свидетелями "невозможных" явлений: то, что было уделом фантастических рассказов, становится реальностью дня...
Алушта осталась позади, машина обогнула гору Кастель и устремилась по новым зигзагам крымской дороги к Ялте. На этом отрезке самыми заметными селениями были Биюк-Ламбат (Малый маяк) и Кучук-Ламбат (Кипарисное). Эти места меня никогда не волновали, а служили лишь приметами приближения к Алуште, если ехали из Ялты, или к Гурзуфу, если ехали из Алушты. Вот мы начали уже приближаться к верхней зоне Партенита. Здесь был самый замечательный пляж на всём южном берегу, заключённый между Кастелем слева и Аю-Дагом справа. Сверху, как ни старайся, увидеть этот пляж трудно. Постепенно характерный профиль Аю-Дага начинает как бы тупеть, укорачиваться и перестаёт вовсе быть заметным, когда мы оказываемся за его огромной горбатой спиной. Вскоре его красивый профиль начинает проявляться уже с другой стороны, когда мы приближаемся к указателю "Артек". Ещё несколько километров - и мы над Суук-су, Кызыл-Ташем (Краснокаменка) и вот, наконец, Гурзуф. Как только проехали над Гурзуфом и повернули влево, оказавшись над Ай-Данилем (Даниловка), с высоты открывается сказочный вид: громада Аю-Дага защищает с востока весь этот район, прикрытый с севера полуторакилометровым Роман-Кошем; между Аю-Дагом и Гурзуфом два белокаменных островка из ракушечника - Адалар; на восточном кончике Гурзуфа не очень большая, но очень эффектная скала под названием Генуэзская - и всё это в безмятежном, вековечном покое. Этот вид всегда производил на меня какое-то гипнотическое воздействие, завораживал. Когда по какой-то причине мне было плохо, я либо находил в гурзуфском парке глухое, уединённое место, либо поднимался на одно из высоких мест, откуда хорошо был виден описываемый мною пейзаж, и некоторое время просиживал в полном одиночестве, приходя в себя.
Крым весь очень красив, но в этом красивом Крыму самым красивым местом является вот эта Гурзуфская бухточка между Аю-Дагом и мысом Мартьян, которым завершается спуск с Никитской Яйлы к морю у Ай-Даниля. Как и в прежние времена, основная дорога на Ялту проходила над Гурзуфом, не спускаясь к нему, примерно в двух-трёх километрах от него. Той развязки с большим мостом, которая существует сегодня, в 1958-м году ещё не было. Если повернуть от дороги влево и немного спуститься вниз, по левую сторону можно было увидеть несколько строений, утопающих в зелени, под общим названием "Буюрнус", происходящим от литературного крымскотатарского "Буюрынъыз", что означает "Добро пожаловать", а может быть, "Пожалуйте". Здесь был то ли санаторий, то ли дом отдыха.
Когда мне было не больше одиннадцати лет, чтобы не отстать от своих сверстников, я пытался заработать какие-то деньги, хотя в этом не было никакой необходимости. Помню три вида деятельности, на которых ребята подрабатывали. Первая - чистка обуви отдыхающим. Для этого надо было сколотить деревянную коробку на ремнях с несколькими выдвижными ящичками для щёток, крема и суконки и ходить с этой коробкой по парку, приглашая отдыхающих почистить ботинки. В пределах знания русского языка приглашение звучало в почти стандартном для всех виде: "Дяденька, чистим, блистим?" После окончания чистки на коробке щётками отбивалась дробь: "Лам-ца - дри-ца ... ца-ца!", что означало: "Всё, плати монету!" Для меня такая деятельность не подходила вовсе, так как родители или их знакомые могли запросто увидеть меня за этой работой, да и прятать этот ящик с необходимым инвентарём мне было негде. У других ребят, занимающихся этим ремеслом, родители относились к их "работе" либо без всяких предубеждений, либо одобрительно. Пускай, мол, хоть каким-то делом занимается, чем баклуши бить или хулиганить, хотя хулиганства в сегодняшнем понимании и в помине не было. Из всех "чистильщиков" выделялся один малый, полный сирота, у которого, кроме бабушки, не было никого на свете. Она ему заменяла и отца, и мать. Надо сказать, что Гурзуф был посёлком с сильными крымскотатарскими патриархальными устоями. В школе никакие фамилии не признавались, а каждый назывался своим именем и именем своего отца, например, Бекир Дилявер. Я был Рефат Фазыл. Жёны назывались точно так же - своим именем и именем своего мужа, то есть главы семейства. Моя мама, например, была Зейнеб Фазыл. Отдыхающим, которым ребята чистили ботинки, иногда было забавно заговаривать с ребятами о том, о сём, развлекаясь произношением русских слов на особый татарский манер. Ну и для начала всегда задавался вопрос: "Как тебя, мальчик, зовут?" Сирота, о котором только что шла речь, обычно отвечал: "Сейдамет". "А как твоя фамилия?" Чуть подумав, Сейдамет без тени сомнения отвечал: "Хартана", что в переводе означает "Бабушка". Мне было и смешно, и жалко Сейдамета.
Второй вид заработка мне также был совершенно недоступен. Когда к пристани подходил катер, курсирующий по маршруту Ялта - Алушта, заполненный пассажирами, ребята кидались в воду и, плавая у бортов катера, просили бросить в воду монету. Дав монете возможность несколько опуститься в воде, ныряли, подставляли под монету руку, хватали её и выныривали, показывая монету в высоко поднятой руке. Затем монета отправлялась за щеку и, если кинут ещё монетку, следовало повторное ныряние, однако между ребятами соблюдалась определённая очерёдность, которая разыгрывалась ещё на пристани до причаливания катера с помощью считалки. Иногда ребята сами кидали уже заработанную монету для затравки, чтобы продемонстрировать своё мастерство. Вода у пристани была исключительно прозрачной, даже винты катера не могли замутить воду - на дне совсем не было песка. Сверху видны были крупные булыжники, мелкие камни, хорошо обкатанный водой гравий. Сквозь небольшую толщу воды можно было рассмотреть каждый камушек в отдельности. Иногда ребята допускали, чтобы монетка достигла самого дна, не спуская с неё глаз, и тут же её доставали. Так вот, и этим видом заработка я не мог воспользоваться, поскольку все работники пристани меня хорошо знали, они же знали и отца, который заведовал единственным на весь Гурзуф кооперативным магазином. Была ещё одна довольно веская причина: я далёк был от профессионализма и артистичности в искусстве плавания и ныряния и, кроме всего прочего, мог даже не увидеть брошенную монету. Чувство неполноценности, которое я временами испытывал, - это не самое приятное чувство для мальчика, находящегося на пути к юношеству.
Третий вид заработка подходил для меня больше, чем другие, хотя тоже был не вполне безопасным. Это работа носильщика багажа приезжающих на отдых людей. Лучше было договариваться с женщинами, но они редко появлялись в одиночестве. Чаще приезжали либо мужчины, либо пары. После нескольких удачных заработков один раз я влип основательно. Однажды щеголеватый мужчина встречал у автобусной остановки женщину, которая после горячих поцелуев и радостных улыбок вручила ему увесистый чемодан с вещами. Тут, не рассчитав свои хлипкие силы, подоспел я, и чемодан тут же перекочевал на мои узенькие плечики. К моему несчастью, оказалось, что им идти в "Буюрнус" - а это около двух километров в горку. Остановиться для передышки стыдно, перенести с одного плеча на другое эту тяжесть на ходу очень трудно, гляди, свалишься вместе с грузом наземь, тонкие ножки подкашиваются от усталости. В общем, пока я допёр эту тяжесть до места, всё проклял на свете. Парочка всю дорогу ни разу на меня не взглянула, мужчина же оказался самым паршивым скрягой: он дал такую малость за моё усердие, что отбил всякую охоту на подобные заработки. После этого долго заживали потёртости на плечах и болели косточки, а грудная клетка никак не могла вдохнуть воздуха во весь свой объём. Так завершились мои робкие попытки вкусить прелести собственных заработанных денег.
С Гурзуфом были связаны и многие другие воспоминания. Я, как и все другие ребята, был примерным пионером, всегда готовым к бою за дело Ленина и Сталина. В своём отряде я был то барабанщиком, то горнистом. Когда наш отряд с барабанным боем, под звуки горна со знаменем отряда шагал по единственной более или менее ровной улице Гурзуфа, все бросали свою работу и высыпали на улицу, чтобы не пропустить это зрелище. У многих от умиления выступали слёзы. Чтобы быть "всегда готовым", эту готовность надо было как-то поддерживать, поэтому время от времени объявлялись внезапные сборы отряда. По договорённости с вожатым я поднимался на площадку бездействующей мечети и звуками горна возвещал сбор. Вся дружина во мгновение ока собиралась у здания школы, чтобы продемонстрировать готовность к любым действиям. Мечеть не работала по понятным причинам, но вход в минаретную её часть был всегда открыт - туда поднимались и экскурсанты. Молельная часть представляла собой большое помещение с тоненькими колоннами и верхним куполом зелёного цвета в виде сферического сегмента, увенчанного, как у всех мусульманских храмов, месяцем со звездой. Расстояние от школы до мечети было не больше двухсот шагов. Вопреки нынешним привычкам везде всё пачкать и разрушать, на чистоту мечети никто не покушался, двор был чист и не захламлён. При разрушительном крымском землетрясении 1927 года мечеть устояла, а вот мощной антирелигиозной кампании воинствующих атеистов на фоне сплошной коллективизации и раскулачивания она уже не выдержала: в 1937-м году минарет дал трещину, после чего вход в него закрыли. Ещё через несколько лет минарет разобрали до основания, а остальное помещение стали использовать как склад.
Мы довольно регулярно помогали колхозу в различных работах. Самой простой и приятной была работа по сбору черешни и винограда. Срезать ножницами тяжёлые, спелые, красивые гроздья винограда и заполнять специально для того предназначенные высокие плетёные корзины - тарпи - нам всем очень нравилось. Когда шли на эту работу, брали из дому краюху белого хлеба и хорошую головку чеснока. Ну и вкусно же есть всё это с только что срезанным виноградом, поверхность которого покрыта тусклым налётом, будто вспотевшее стекло! Если к тому же на счастье встречалось дерево грецкого ореха и неподалёку удавалось обнаружить небольшой ручеёк с чистой холодной водой, блаженство казалось полным. Больше всего я радовался, если нам доставался участок с мускатом. Этот сорт не так эффектен на вид - очень плотно расположены ягоды, к тому же и небольшие по размеру, но вкус и аромат несравнимы ни с каким другим сортом. Трудно спутать с другими марками и мускатные вина, будь то шампанское, десертное или сухое. Однажды при сборе винограда я отхватил ножницами изрядный кусок мякоти со своего указательного пальца левой руки. Крови было очень много, но обошлось без слёз - стыдно было. Шрам заметен до сих пор.
Другой работой на виноградниках был сбор долгоносиков, которые появляются на кустах только ночью. Каждый юный охотник должен был взять с собой керосиновый фонарь системы "Летучая мышь", бутылку, на четверть заполненную керосином (благо, керосинового дефицита не было, хотя мы только начинали догонять передовые капиталистические страны) и явиться на сборный пункт в назначенное ночное время. Сбор шёл не менее двух-трёх часов, и спина за это время сильно уставала, но отдыхать было некогда, так как в конце подводился итог и определялся победитель по количеству (на взгляд вожатого) жучков в бутылке.
Помогали колхозу и в сборе и нанизывании табака. Если приходилось работать на плантации по ломке табачного листа, к концу работы вся одежда оказывалась липкой и плотно пропитанной никотином. Что делала с нею мама, я не знаю. Нанизывали табак под навесами на длинные плоские иглы, а с этих игл переводили на шнуры, которые в свою очередь привязывались к длинным горизонтальным шестам - сырык. На этих шестах табак и просушивался до нужной кондиции. Причём шесты с табаком хранились в закрытых помещениях, из которых они извлекались для сушки только после схода утренней росы, а перед наступлением вечерней росы (дело происходило глубокой осенью) весь табак опять убирался в помещения - и так каждый день. Только по окончании процесса сушки табак укладывали в тюки и отправляли на фабрику. Несмотря на то, что табака кругом было много, никто из ребят не курил.
Раздумывая над всем этим, я нахожу, что по существу всякая наша помощь колхозу была далеко не лишней, а для нас, ребят, в какой-то степени даже полезной. Жаль, что все эти дела сопровождались агитационной трескотнёй и идеологической экспансией. Шла борьба за умы и сердца тех, кому предстояло претворять в жизнь "великие предначертания", и в этой борьбе годились любые средства. Сегодня очень трудно понять, почему многие антигуманные действия в те годы не вызывали массового сопротивления населения, а наоборот, создавалась обстановка всенародной их поддержки. Мощная пропаганда, вера в обещанное процветание, подкреплённые всеобщей подозрительностью и доносительством и жестокими репрессиями в массовом масштабе - вот основы "единства партии и народа".
Однако среди многих мероприятий, проводимых в жёстко принудительном порядке, были, как мне кажется, и полезные. Такими считаю кампании по поголовной ликвидации безграмотности, в привычном произношении "Ликбез". Я, одиннадцатилетний мальчишка, ученик пятого класса, был привлечён к этой важной работе. У меня были три ученицы: Гюльсум, Алиме и Хатидже - все они молодые женщины с детьми, не учившиеся в школе вообще. Надо было их научить читать и писать по-татарски на латинице. Все они жили в своих крохотных домиках с глиняными полами и очень низкими потолками. Но чистота в квартирах была у всех безупречной, чем особенно славится большинство татарских семей южнобережного Крыма. Занимались мы, сидя на полу вокруг низенького круглого стола - хона, выполнявшего в доме универсальные функции. Занятия проходили два раза в неделю в обстановке чрезвычайной серьёзности. Женщины называли меня Рефат-оджа, то есть "учитель Рефат" и слегка побаивались, а может быть, стеснялись: они многократно извинялись, краснели, если не успевали приготовить домашние задания. Пропуски занятий считались чрезвычайным обстоятельством, и об этом заранее меня предупреждали. Самой способной оказалась Гюльсум, с нею заниматься было одно удовольствие. Труднее всего приходилось Хатидже с тремя малышами. Наши занятия продолжались больше полугода и завершились контрольной проверкой со стороны комиссии, которая зафиксировала, что все эти женщины успешно ликвидировали свою постыдную безграмотность. Я очень гордился своей работой - из нашего класса она была доверена всего двум или трём ребятам.
Очень запомнились мне несколько встреч с артековцами, которые проводились под девизом "смычка". В те годы Артек как пионерлагерь только начинал строиться. Нынешних комфортабельных корпусов, газонов, разбитых по всем правилам паркового искусства, дорожек, скульптурных групп, игровых площадок ещё не было. Пляж представлял собою два навеса, предохраняющих от солнца. Это и был Всесоюзный пионерский лагерь "Артек". На "смычках" мы друг другу показывали своё самодеятельное искусство. Из Гурзуфа пешим строем выходили во второй половине дня и шли до места часа два с одним привалом. К нашему приходу артековцы подготавливали на большой открытой площадке дрова для большого костра. Когда начинало темнеть, по особому ритуалу зажигался костёр и начиналось представление: песни, танцы, инсценировки, шуточные соревнования, чтение стихов, устные рассказы, вопросы и ответы, минутные знакомства. Время подпирало, костёр догорал, а расходиться не хотелось. Самым трудным было прощание - ведь мы никогда больше не увидим друг друга! Горн трубил отбой, мы строились и под дробь барабана и звуки горна трогались в обратный путь. Домой добирались уже заполночь. Нам было интересно, весело, все ощущали необыкновенный душевный подъём, хотелось бушующий в нас энтузиазм немедленно обратить на благо построения самого справедливого и счастливого общества. Жизнь казалась замечательной, заполненной постоянными подвигами, к чему каждый должен готовиться уже сейчас. Мы не испытывали ни в чём никаких сомнений и более счастливой жизни себе не представляли. Иногда я думаю, что может быть, это счастье, когда человек не испытывает никаких сомнений в правильности всего того, что делает - этакий удел заранее запрограммированных существ? Видимо, из нас и лепили таких и, надо признаться, очень преуспели в этом. Каким же трагичным оказалось моё поколение. Сначала нам привили веру в самые светлые идеалы, затем из нас сделали почти бездумных исполнителей воли кучки параноидальных мерзавцев. На этом пути и предательство, и немыслимые героические поступки, и рабский труд, и высокие восхождения, и долготерпение, и отчаянье от безысходности. Наконец наступил период прозрения, и многих охватил ужас возвращения в реальный мир. Что же сталось с этими счастливыми пионерами, кружившими в "Артеке" вокруг пылающих костров "смычки", где они сейчас? Немалая часть родившихся в двадцатые годы погибла в пламени войны на фронтах. Многих постигла та же участь в лагерях смерти на чужбине и, что страшнее всего, у себя на родине. Кому-то посчастливилось остаться в живых. И, как это ни печально, среди оставшихся немало и тех, кто выполнял самые жестокие карательные операции против своих же народов. Память сохранила и такие имена. Сегодня люди всё ещё извлекают уроки из случившегося, но каждый по-своему. Одни - чтобы не привести мир к ещё более ужасной катастрофе, другие - чтобы реанимировать и возродить прошлое. Ностальгия по большевистской диктатуре и всеобщему закабалению не даёт покоя многим. Иначе чем объяснить возросшую активность, проявляемую не так уж редко, в том числе и в Крыму, по возрождению пионерских организаций, являющихся по существу начальным звеном в системе институтов идеологического порабощения молодых людей? Сегодня вполне уместны слова Юлиуса Фучика: "Люди, будьте бдительны", сказанные в защиту от фашизма.
С тех артековских времён прошло очень много времени, утекло, как говорится, много воды, и ни одного из друзей детства этого периода я за всю свою жизнь ни разу, нигде не встретил. Была только одна довольно курьёзная полувстреча в 1934-м году, о которой хочу рассказать.
Со мной в Гурзуфе в одном классе училась девочка по имени Мелек, на год или два старше меня по возрасту, турчанка. Имя это в переводе на русский означает "Ангел". Жили они в соседнем с нами дворе, и наши родители поддерживали между собой достаточно хорошие отношения, особенно женщины. Её мать, Ваде-апа, почти каждый день приходила к нам то чем-то вкусным поделиться, то просто поболтать. Отец, Якуб-ака, имел собственную кузнечно-слесарную мастерскую и в поте лица трудился там от зари до зари. Я частенько заходил к нему, чтобы понаблюдать, как он работает у горна. Иногда он просил меня что-то подать, что-то подержать, несколько раз жаловался мне на то, что у него две дочери и ни одного сына. Старшая дочь Улькер уже была замужем, и у них была маленькая дочурка. Муж Улькер, атлетического сложения очень красивый турок, мне очень нравился. Все они, кажется, имели турецкое подданство. Ваде-апа не упускала случая, чтобы не завлечь меня в свой дом, угостить чем-нибудь и оставить поиграть с Мелек, чему я никогда не противился. Мы, по-видимому, чисто по-детски симпатизировали друг другу, и с годами симпатии могли перерасти в нечто более серьёзное. Прошло года два или три с момента нашего переезда в Ялту. В один прекрасный летний день, когда мы с мальчишками во дворе азартно играли в футбол, неожиданно появилась запыхавшаяся от жары и быстрой ходьбы Ваде-апа. Обняла меня, поцеловала, сунула в руки какие-то гостинцы и быстро стала объяснять, что пришла за мной, времени мало, и я должен немедленно пойти с нею в порт к теплоходу "Крым", на котором они уезжают в Турцию, навсегда. Там меня ждёт Мелек. По дороге сквозь слёзы мне рассказала, что в прошлом году Улькер внезапно умерла, и у них никакого выбора не оставалось, как выдать замуж за своего зятя младшую дочь - Мелек. Подобный приём, как мне потом объяснила мама, у турок применялся довольно часто, чтобы сохранить семью. Вот мы подошли к теплоходу, я весь в пыли, потный, взъерошенный, совсем не готовый к встрече с девушкой. Всю дорогу переживал, как я покажусь перед нею, в таком виде, что ей скажу. Мелек у теплохода не видно, но Ваде-апа просит меня смотреть куда-то вверх. Смотрю на верхнюю палубу и никого не вижу. Тогда она показывает на какой-то иллюминатор, расположенный очень высоко. Стараюсь в нём увидеть Мелек, но с моим зрением это сделать невозможно. Я прошу Ваде-апа позвать её сюда, но, оказывается, сойти с теплохода ей нельзя, она как бы уже не на нашей территории. В это время в окошечке иллюминатора появляется рука с белым платочком - это всё, что я мог увидеть. "Видишь, она тебе машет, прощается с тобой, улыбается", - говорит Ваде-апа. Я делаю вид, что всё хорошо вижу, и тоже машу ей рукой, прошу передать привет Мелек от меня, желаю им счастливого пути, и мы прощаемся. Ваде-апа медленно поднимается по трапу, время от времени останавливаясь и то, помахивая рукой, то, прикладывая к глазам платочек. Я не стал ждать отплытия теплохода, в последний раз помахал рукой в направлении того иллюминатора, за которым находилась Мелек, и поспешил доигрывать футбол. Откровенно говоря, я нисколько не огорчился, что так прошло наше прощанье. Случись нам остаться вдвоём, более нелепой ситуации бы не придумать: один из бывших одноклассников беззаботно гоняет во дворе с мальчишками в футбол, а она - шестнадцатилетняя замужняя женщина с ребёнком на руках и с заботами о семье. О чём тут можно говорить?
В моей гурзуфской жизни произошло, оказывается, ещё одно интересное событие, о котором до поры до времени сам я и не подозревал, а узнал от родителей много позже. А дело обстояло так. Время от времени в Гурзуф для присмотра за домиком Чехова, который приютился у Генуэзской скалы, приезжала его сестра Мария Павловна. Иногда она заходила в магазин, в котором работал мой отец, и делала покупки. Видела она несколько раз и меня у отца и даже о чём-то заговаривала со мной. Как рассказывал отец, я ей очень понравился, и она просила его отдать меня ей на воспитание. Мама и папа, естественно, об этом тогда мне ни слова не сказали, но отдать меня отказались. Крутого изменения моей судьбы, слава Аллаху, не произошло. Был ли у них соблазн воспользоваться таким великодушным предложением - мне доподлинно не известно, но, зная семейный климат, не сомневаюсь в том, что решение было принято практически без обсуждения.
Я уже говорил, что Гурзуф представлял собой посёлок татарского типа - это было видно и по преобладающей речи, и по одежде, и по укладу жизни, и по многим другим признакам. Однако и русских было немало, и я постоянно чувствовал какую-то невидимую грань между нами и ими. Русских среди колхозников почти не было, и жили они преимущественно не в глинобитных частных домиках, а в так называемых коммунальных квартирах. Всё курортное обслуживание находилось в их руках . Татары в большинстве были либо безграмотные вообще, либо имели только начальное образование, что не позволяло занимать какие-либо государственные посты. Редко можно было встретить татарина среди врачей, агрономов, культработников и даже шоферов. Самым образованным слоем среди татар были, пожалуй, учителя. Помню одного провизора, который пользовался в народе огромным уважением, а также мастера по ремонту часов, имевшего славу чуть ли не учёного человека. Татары были хорошими садоводами, виноградарями, табаководами, животноводами, водоканализаторами, извозчиками, рыболовами, кузнецами и т.д. Небольшое число занималось торговлей, строительством, различными подсобными работами, в том числе на пристани и в лодочном хозяйстве. Такое разделение труда, насколько я помню, ни у кого не вызывало ни раздражения, ни беспокойства. Всё это воспринималось как данное богом, и каждый вроде бы чувствовал себя на своём месте. Причины такого почти идиллического состояния взаимоотношений в обществе мне стали понятны много позже. Полуторавековое угнетение, достигавшее временами форм жестокого геноцида, - как в ходе захвата Крыма, так и в последующие годы, - не могло пройти бесследно. Народ, лишённый своих земель и утративший былую самостоятельность, постепенно превращался в некий бесхребетный конгломерат, что и было больше всего заметно там, где ощущался дефицит интеллигенции. У меня, мальчишки, было ощущение какого-то необъяснимого превосходства русских ребят над нами, но это никак не отражалось на наших взаимоотношениях и общих интересах. Плохо владея русским языком, мы тем не менее не упускали случая пользоваться им, что являлось как бы показателем грамотности. Даже считалки, которые обычно предшествуют началу многих игр, часто нами использовались не татарские, а русские, хотя произносились они весьма неважно и ввиду этого не очень понятным было их содержание. Но, как известно, считалки могут и не нести никакой содержательной нагрузки. Например, широко известная считалка:
"Я шла, шла, шла
И корзиночку нашла..."
одной девочкой произносилась так:
"Лаш, лаш, лаш, лаш
И корзинка на лаш-лаш,
Эта маленька корзинка
Есть помада и духи,
Лента, кружево, ботинка,
Что угодно для души".
Лично мои интересы к образу жизни и отдыха русских распространялись несколько дальше, чем выучивание считалок. Мне, например, нравилось бывать в известном гурзуфском парке, целиком оккупированном военным ведомством под свои санатории, чтобы, присоединившись к какой-нибудь экскурсии, слушать рассказы из истории Крыма и Гурзуфа, различные мифы и легенды, рассказы о всевозможных сражениях, связанных с завоеванием Крыма и выходом России к Чёрному морю, о революционных событиях, гражданской войне и её героях.
Больше всего в этом парке мне нравилась небольшая, я бы даже сказал,ёё миниатюрная и очень уютная площадка в самом его центре, на которой с одной её стороны размещались три очень красивых четырёхэтажных коттеджа из серого камня с деревянными балкончиками, украшенными оригинальным резным орнаментом. По обеим сторонам от коттеджей были высажены кипарисы, лавры и другие вечнозелёные деревья и кустарники. Противоположная от коттеджей сторона заканчивалась небольшим лестничным спуском к цветнику с шикарными широколиственными финиковыми пальмами. Спуск охраняли два симпатичных мраморных льва небольших размеров с очень живыми, любопытными глазами.
В самом центре этого ансамбля возвышалось весьма скромное по масштабам скульптурное сооружение под названием фонтан "Ночь". Оно представляло собой округлых форм бассейн, в котором на невысоком постаменте располагались четыре сидящие обнажённые фигуры, выполнявшие функции кариатид. На их плечах держалась небольшая квадратной формы площадка с четырьмя экзотическими рыбьими головами по углам. Из их открытых пастей вертикально вверх поднимались струйки воды; посередине площадки покоился шар, опоясанный голубой лентой под некоторым углом к воображаемому экватору, а его поверхность украшали звёздочки - получался некий макет небесной сферы. На шаре во весь рост стояла слегка прикрытая у бёдер очень изящная молодая женщина с факелом в высоко поднятой руке. Рядом с нею стояли два мальчика-амурчика - один просто с крылышками, другой держал в руке стрелу. К сожалению, у меня не достаёт ни литературного мастерства, ни познаний в области скульптурной архитектуры, чтобы описать это почти волшебное произведение. Когда я здесь бывал, меня охватывало какое-то особое чувство полного блаженства от вечной красоты, тишины и покоя, хотя в то время я это ощущал только подсознательно, не будучи в состоянии понять разумом силу воздействия человеческих творений на наше внутреннее состояние. Даже сейчас, когда мне довелось увидеть многие шедевры и архитектурного, и садово-паркового искусства, если бы меня спросили, что бы я хотел ещё раз увидеть, я не колеблясь ответил бы: ансамбль фонтан "Ночь".
Задумываясь над всем этим, прихожу к мысли, что многие грандиозные и очень красивые, поражающие воображение сооружения подавляют своими размерами, тем самым подчёркивая не столько могущество человека, сколько его ничтожность в этом мире. Возведение большинства из них вызвано отнюдь не необходимостью и тем более целесообразностью, а продиктовано исключительно желанием удовлетворения непомерных амбиций тех или иных могущественных представителей человеческого племени. Было бы гораздо лучше, если бы земля наша заполнялась не символами могущества человека, его военной мощи, его славных побед над своими соседями или над природой, а становилась уютным жилищем, в котором царят гармония и благоразумие. Но поймёт ли когда-нибудь человек, что во всём нужна мера, превышение которой не проходит безнаказанно?
Был в парке ещё один фонтан под названием "Рахиль", но ни изяществом форм, ни какими-нибудь другими достоинствами он не производил почти никакого впечатления. Ещё одной достопримечательностью парка был дом Раевских, который почему-то в народе был известен как дом Пушкина. Перед этим домом росло громадное раскидистое дерево - то ли чинара, то ли каштан (сейчас точно не помню), про которое говорили, что его посадил сам поэт. Эта версия представляется вполне достоверной. Александр Сергеевич в качестве гостя провёл в этом доме не один день, успев за это время соблазнить, кажется, двух дочерей генерала Раевского, а когда подобрался к третьей, разразился скандал, и Пушкин был изгнан из этого дома. Так или иначе, но все мы по сей день благодарны поэту за многие вдохновенные стихи, навеянные незабываемой природой Гурзуфа и мимолётными увлечениями в доме Раевских.
Привлекали меня и некоторые другие места в парке, в которых отдыхающие проводили свой досуг. Наибольшей притягательной силой обладала площадка для игры в крокет. Игра заключалась в прокатывании деревянных шаров ударами молотков с длинными ручками через серию ворот, составленных из металлических дужек. Чтобы хорошо игралось, площадка должна быть идеально гладкой, наподобие теннисного корта. Правила игры я изучил в результате наблюдений, а вот поиграть самому почти не удавалось, так как инвентарь выдавали только отдыхающим. Я старался пораньше прийти на площадку в надежде на то, что кто-то придёт без партнёра и мне удастся поиграть. Подпорченные, со сколами шары выбрасывали, и я их подбирал, чтобы завести свой комплект. А деревянные молотки можно было смастерить и самому. Когда весь запас был собран, дело оставалось только за площадкой. Тут-то и начались трудности. Сколько я ни пробовал недалеко от нашего жилья устроить игровую площадку, мне это не удавалось сделать. Тогда я стал ходить в парк в самое жаркое время дня, когда никто там не играл, и стал в одиночестве играть за двоих. Даже такая игра доставляла мне огромное удовольствие. Я нигде и никогда больше не видел, чтобы играли в эту спокойную, аристократическую игру. А жаль!
Очень любил смотреть, как играют в бильярд и пинг-понг. Игра в бильярд ни в чём не отличалась от теперешней, а вот пинг-понг был совершенно другим, гораздо более скучным, чем нынешний, динамичный и стремительный. Всё объяснялось качеством шариков: они были гуттаперчевыми и потому очень тяжёлыми. По ним нельзя было сильно бить - они раскалывались. И тем не менее люди азартно играли, спорили, смеялись. Мне ни разу не удалось взять в руки ракетку и ударить по мячику.
С большим интересом наблюдал игры в домино, шашки и шахматы. В шашки и домино я умел играть, и больших загадок здесь не было. А вот шахматы вызывали восхищение не только разнообразием и красотой фигур, но также чрезвычайно умным видом играющих, подолгу не решающихся сделать очередной ход. Я понимал, что это очень умная игра, но расшифровать её правила никак не мог. У товарищей спрашивать было бесполезно - шахмат ни у кого не было и в помине, а о том, что могут быть даже книги об этой игре - мне и в голову прийти не могло. Так я простаивал у шахматных столиков, больше наблюдая за поведением играющих, чем за сутью происходящего на столиках. Я думал, что когда-нибудь и я научусь играть и тогда упрошу отца купить мне шахматы. А научился я играть только в 13 лет в пионерском лагере и с тех пор стал не только самым большим приверженцем этой игры, но начал интересоваться всеми крупнейшими соревнованиями, посещать турниры, читать шахматную литературу, решать задачки и т. д. К сожалению, сильным шахматистом я так и не стал. Начиная со студенческих лет, живя в Москве, я не пропускал ни одного крупного турнира, ни одного чемпионата на первенство страны, тем более, ни одного матча на звание чемпиона мира, правда, до тех пор, пока эти матчи проводились в Москве. Но всё это было гораздо позже.
Однако вернёмся к нашему пути в Ялту. Внизу остался Ай-Даниль с чудесным пляжем и детским санаторным комплексом. Вот мы проезжаем мимо Ай-Гурзуфа - так назывался не очень большой винодельный завод с подвалами для отстаивания и хранения вин. Однажды я с отцом побывал там. Меня поразили огромные бочки с вином, уложенные сотнями в ряды и ожидавшие своей череды. В подвалах было очень прохладно, сыровато и темно, а запах напоминал запах обычного столового некреплёного вина. Каждая бочка имела нечто вроде паспорта. Мастер, дававший отцу какие-то объяснения, любовно похлопывал некоторые бочки по бокам, как похлопывают хороших коней.
Ай-Гурзуф - последняя точка соприкосновения с Гурзуфской бухтой. Далее, как раз посередине между Гурзуфом и Ялтой, будет деревня Никита, а под деревней весь спуск к морю занимает Никитский ботанический сад. В Никите я бывал дважды, и оба раза мы ездили туда из Ялты к колхозникам, чтобы показывать нашу школьную самодеятельность. Концерты проходили с большим успехом, и после них колхозники разбирали нас по домам, кормили и укладывали спать. На следующий день домой добирались пешком - расстояние до Ялты всего километров восемь.
Теперь же мне не терпелось поскорей добраться до Ялты. Какая она сейчас? Писали, что во время войны там были большие разрушения. Кто остался из ребят нашего класса (последние три года я учился в русской школе), можно ли будет кого-то найти? Эти и многие другие вопросы волновали меня. Пока я над всем этим раздумывал, автобус уже подходил к Верхней Массандре, откуда в ярких лучах солнца вдруг открылась полукруглым амфитеатром вся юго-западная часть Ялты. Хотя я давно ждал этой встречи, она всё же застала меня врасплох. От этого вида и нахлынувших чувств вдруг градом полились слёзы из глаз, в горле застрял комок, и я почувствовал, что не могу сдержать себя. Отвернулся к окошку, чтобы никто не заметил случившегося. К счастью, ближайшие мои соседи то ли не заметили моих волнений, то ли оказались достаточно тактичными людьми, и я постепенно успокоился, насколько это было возможно в данной ситуации. Автобус стал спускаться по крутой массандровской дороге к городу и, выйдя к берегу, остановился почти прямо перед морским вокзалом, где располагалась автостанция, рядом с гостиницей.
Здравствуй, Ялта, город моей юности, моя красавица, часть моей души! Как я по тебе соскучился, как мечтал о встрече! Чем ты меня встретишь, о чём поведаешь? Как ты теперь живёшь без меня?
Итак, я в Ялте. Я ждал и боялся этой встречи. Ждал, потому что очень любил Ялту, боялся - потому что между нами пролегла пропасть глубиной в восемнадцать лет, кардинально изменившая судьбы и людей, и городов. На душе было тяжело и тревожно, никакого настроя на беззаботный и приятный отдых я не ощущал. После моих симферопольских приключений, показавших, что я так же, как и любой крымский татарин, являюсь в Крыму персоной нон-грата, мысли и чувства были обострены. Я готовил себя к тому, что в Ялте тоже придётся пройти через ряд унизительных процедур, доказывая своё право на месячное пребывание на родине. К счастью, всё обошлось без дополнительной нервотрёпки - видимо, соответствующее сообщение о появлении крымского татарина успело уже поступить.
"Золотой пляж" оказался санаторием невысокого ранга, но у меня, впервые попавшего на подобный отдых, никаких претензий не было: палата на троих, приличный стол, очень хороший пляж, непосредственно примыкающий к основной территории санатория.
Прошло несколько дней, пока я осмотрелся, привыкая к здешним порядкам, режиму, к ближайшему окружению. Соседи по палате - два приятеля из Луганска - оказались людьми малоинтересными для меня: они приехали выпивать, гулять, загорать до одури и завести как можно больше коротких, непритязательных романов. Друзьями обсуждались только две темы - выпивка и женщины. Недалеко за территорией находилась палатка, где торговали разливным вином. Не меньше половины отдыхающих перед ужином направлялись туда, как на прописанную процедуру. После ужина перед вечерними мероприятиями продолжение обычно следовало в палате. Отказ от участия воспринимался почти как личная обида, но после нескольких эксцессов друзья от меня наконец отстали.
Зато мне очень повезло с соседями по столу. Ими оказались два немолодых человека из Москвы, обоим чуть больше пятидесяти лет, преподаватели Института стали имени Сталина. Один из них, профессор Уманский Яков Семёнович, был на редкость эрудированным человеком, страстным почитателем и знатоком поэзии, обладавшим к тому же неиссякаемым оптимизмом и большим чувством юмора. Мы с ним довольно быстро подружились и стали часть времени проводить вместе. Однако очень скоро наша компания пополнилась очаровательной молодой девушкой без всяких на то усилий с нашей стороны.
Вале едва исполнилось двадцать лет, приехала она из Рязани, откуда никогда в жизни самостоятельно не выезжала дальше Москвы. Она только что окончила музыкальное училище и готовилась стать преподавателем в музыкальной школе. Родители с трудом отпустили её одну, хорошо представляя себе все возможные сюрпризы курортного отдыха. С первых же дней Валя стала объектом назойливого внимания бесчисленных поклонников, не дававших ей проходу. Бедная девушка, не помышлявшая об амурных приключениях на юге, растерялась и даже день или два перестала бывать на пляже и выходить вечером из своей палаты. Позже она нам призналась, что наша компания ей показалась вполне порядочной, и она решила как-нибудь привлечь наше внимание к себе с тем, чтобы оказаться под надёжным покровительством. Женская интуиция её не подвела, и теперь наша тройка стала почти безразлучной. Мне с Яковом Семёновичем импонировало то, что мы, глядя со стороны, полностью овладели вниманием и симпатиями этой молодой и, пожалуй, самой красивой женщины нашего санатория. До нашего знакомства Валя посещала женский пляж, а мы соответственно мужской. Теперь все мы переместились на общий пляж, загорали и плавали только вместе, много шутили, подтрунивали друг над другом, забавлялись недоумением окружающих. Как ни странно, Вале совсем не было скучно в нашей несколько странноватой компании, она с удовольствием воспринимала наши весьма умеренные ухаживания, чувствовала себя раскованно и вполне доверяла нам во всём.
Каждые три-четыре дня я на какое-то время покидал их, чтобы посетить те места, которые интересовали только меня одного. Мне надо было составить впечатление о "новой Ялте", пожить воспоминаниями своей юности. Эти отлучки заметно огорчали Валю. Видимо, как находящийся по возрасту примерно посередине между ними, я являлся неким связующим звеном в нашей тройке. Наши ежедневные вечерние прогулки чаще всего становились "тематическими", доставляя всем огромное удовольствие. Это были вечера, посвященные то лирической поэзии, то музыке, то природе Крыма, то философским проблемам, то истории, то устройству мироздания, то человеческим отношениям. Политики мы не касались. Доминировал в этих беседах чаще всего Яков Семёнович, обладавший, помимо энциклопедических знаний, прекрасной памятью и блистательно поставленной речью. Его можно было слушать, не прерывая, весь вечер. Когда дело касалось музыки, мы перед Валей оказывались почти в роли учеников, особенно Яков Семёнович, которого бог обделил музыкальным слухом. Но я некоторыми своими познаниями несколько раз удивил Валю и как-то по поводу одного романса даже поставил её в тупик.
Запомнился один случай на пляже. Лёжа на топчане, полностью отдавшись своим чувствам и воспоминаниям, позабыв обо всём окружающем, я тихо насвистывал любимые мною наши крымскотатарские мелодии. Без этих мелодий я жить не могу, хотя слов большинства песен не знаю. Мне кажется, что прекраснее них нет на свете музыки. Очень люблю и неплохо знаю (точнее, знал!) классическую музыку, но на душу лучше всего ложиться национальная музыка. И в горе и в радости, и в тоске и в печали, и в самые весёлые или торжественные минуты жизни только она наиболее полно способна передать настроение и чувства. Она - как живое, родное, близкое существо: всё понимает, сопереживает, может успокоить и взбодрить, может растревожить и развеселить. Нет сомнения в том, что крымская земля, крымский воздух, крымская природа так же тоскуют по нашим песням, как и я; Крым обеднел, потускнел без них. Если из музыкального гармонического ряда выдернуть, убрать лишь один из составляющих его звуков, ряд этот разрушиться, перестанет звучать как единое целое. Так и Крым наш - если у него отнять не народ даже, а только его мелодии, он начнёт разрушаться, он перестанет быть носителем той уникальной культуры, которая зарождалась и развивалась здесь в течение многих веков. Народ нельзя оторвать, отъединить от родной земли так же, как землю нельзя оставить без народа, возвращающего этой земле плодородие, поливая её своим благородным потом. Несомненно, существуют нерасторжимые узы между народом и его родной землёй. А мелодии - это одно из неотъемлемых свойств народа, один из его генетических кодов.
Я был занят примерно такими рассуждениями, когда они вдруг были прерваны вопросом: "Что за мелодию вы насвистываете, Рефат Фазылович? Я таких мелодий никогда раньше не слышала".
Моё объяснение возбудило в Вале профессиональное любопытство, и она попросила повторить мелодию от начала до конца; это была "Къаранфиль" ("Гвоздика"). Она попыталась тут же напеть её, но постоянно ошибалась. После того, как у неё что-то стало получаться, она призналась, что давно подслушивала моё "музицирование", не решаясь прервать, и сказала, что из всего, что она когда-либо слушала, мои мелодии - самые красивые. "Я никогда не думала, что могут быть такие удивительно нежные переходы в сравнительно простой мелодии. Это ведь песня о нежности, песня-мечта, правда?" - говорила она.
По её просьбе я насвистел ещё несколько мелодий, и все они получили превосходные оценки. Валя была в восторге от состоявшегося открытия и тут же взяла у меня слово, что вечером я помогу ей записать всё это в виде нот. Я дал согласие набраться терпения и повторять мелодию столько раз, сколько понадобиться ей для выполнения этой работы. Кроме "Къаранфиль" мы договорились записать также "Дертли къавал" ("Печальная свирель") и, если всё пойдёт успешно, ещё что-нибудь. Надо сказать, что лет двадцать тому назад я бы и сам без большого труда смог бы справиться с такой задачей, но сейчас - вряд ли. Однако изнутри стало что-то сверлить: "Неужели не сможешь? Попробуй, ведь попытка не пытка!" Я подумал, что при записи без инструмента могу наделать кучу ошибок и будет стыдно перед этой молодой девушкой за свою самонадеянность. Меня бы устроил любой струнный инструмент, но его здесь не достать. Я решил, что попробую всё же записать хотя бы одну мелодию на слух, без всякого инструмента, а затем где-нибудь найду пианино и проверю свою запись. На фортепиано я совсем не играл, но с клавиатурой был знаком, и одним пальцем мог подобрать любую мелодию. Мне уже не терпелось дождаться послеобеденного времени, чтобы, оставшись наедине, испытать свои сомнительные возможности. О своём решении я, естественно, Вале ничего не сказал, желая преподнести ей сюрприз, если получится. Только я начертил на бумаге нотные линейки, как в палату ввалились уже "весёлые" соседи ещё с кем-то, и приступили к преферансу, запивая игру тёплым пивом. Я отправился в сад и в поисках уединённого места вспомнил об одной беседке в тупичке перед небольшим обрывом, которую я как-то заметил с тыльной стороны. В беседке, увитой плющом, оказался столик, окружённый по всему периметру низкими скамеечками. Здесь было чисто, не очень жарко и удобно. "Муки творчества" нет смысла описывать, скажу лишь, что задача, к моему удивлению, поддавалась решению легче, чем я предполагал, приступая к ней. Я перебирал пальцами левой руки, нажимая ими на несуществующие струны несуществующего грифа домры или мандолины, и пытался услышать нужные звуки. Где-то я записывал уверенно, где-то оставались сомнения. Работа меня увлекла, и я сумел записать не только "Къаранфиль", но и "Дертли къавал". Огорчало лишь то, что эта примитивная запись ни в коей мере не отражала истинную красоту наших мелодий, украшенных в исполнении настоящих мастеров множеством музыкальных приёмов, которые, на мой дилетантский взгляд, были трудно передаваемы установившимися нормами формальной нотной записи. Впрочем, такой взгляд, скорее всего, был лишь следствием моей собственной малограмотности, которая не позволила мне пользоваться всей палитрой красок, имеющейся в распоряжении настоящих профессионалов своего дела. Как бы то ни было, выполнив эту работу, я получил огромное удовлетворение, чуть-чуть прикоснувшись к волшебной сфере искусства. Творчество людей, работавших в любой области искусства, всегда вызывало во мне огромное уважение независимо от того, понравилось мне конкретное произведение или нет. Эти люди, несомненно, наделены божьим даром, что и отличает их от остальных. Но порой как несправедливо обходится с ними судьба, лишая их нормальных условий для творчества, тогда как тысячи бездарных людей живут в полном благополучии, даже в богатстве, не производя за всю жизнь ничего существенно полезного! Но такова жизнь, как говорится, и мы ничего к этому добавить не можем.
Завершив "теоретическую" часть, я отправился проверять свои "произведения" на инструменте. В холле третьего этажа было одно пианино, но я никогда не видел, чтобы кто-нибудь играл на нём, да и крышка могла оказаться запертой. Кроме того, я робел, как маленький ребёнок: вдруг кто-нибудь из играющих подойдёт - что я ему скажу? Но мне повезло. В течение каких-то десяти минут я успел проверить всё, что мне было нужно, и за это время ни одна душа не появилась поблизости. Исправив несколько ошибок, я отправился опять к беседке и там в спокойной обстановке все переписал начисто.
После ужина Валя, окруженная молодыми поклонниками, уже ждала нас на площадке перед столовой. Теперь она не робела перед ними, смело разговаривала, шутила и не давала никому из них ни малейшего шанса на успех. Как только появились мы с Яковом Семёновичем, Валя кивнула им головкой в знак прощания, подбежала к нам, взяла нас под руки, став посередине между нами, и Яков Семёнович повёл нас, как договаривались ещё утром, к скале "Парус". Мне очень не терпелось удивить Валю своими нотами, но на ходу не хотелось этого делать. Мы неторопливо шагали сначала вдоль шоссе, затем свернули влево и пошли в сторону моря по дорожкам сада, беседуя на сей раз о крымской природе, о прошлом Крыма, о скалах, о горных вулканических образованиях, о происхождении пещер и т. д. Я поведал об одной из старинных крымскотатарских легенд, которую помнил по рассказам матери. Так мы дошли до "Паруса".
Мы находились на высоком берегу, на котором была устроена небольшая ровная площадка для проведения обычных для курортов мероприятий по развлечению отдыхающих. Внизу под нами мы увидели эту самую скалу, на вершине которой была установлена бронзовая скульптура взлетающего орла с распростёртыми крыльями. Насколько я помнил, до войны этой фигуры на скале не было. По-моему, орёл плохо вписывался в данный пейзаж.
Сегодня площадка для развлечений была свободна, и мы, вдоволь налюбовавшись с высоты своего положения видом моря в лучах заходящего из-за гор солнца, присели отдохнуть на одну из скамеек. Было ещё довольно светло, и я решил, что самое время показать Вале своё "творение".
- Валя, вот, возьмите, это я приготовил для вас, - сказал я и протянул ей два аккуратно сложенных листка бумаги.
- Что это, Рефат Фазылович?
- А вы взгляните.
Она раскрыла листки, увидела ноты и с удивлением спросила:
- Что это за ноты, Рефат Фазылович, зачем вы их мне даёте?
- Валя, вы попробуйте их прочитать, и тогда я отвечу на все ваши вопросы.
Она с недоверием посмотрела на меня, будто ожидала какого-то подвоха, пожала плечами, посмотрела на Якова Семёновича, призывая его тоже к участию в этом непонятном деле, и, чуть присмотревшись к нотам и примерившись к размеру и тональности, обозначенных в ключе, еле слышно замурлыкала мелодию. Я наблюдал за ней с огромным любопытством и немного волновался. Не успев пропеть и трёх тактов, она резко вскочила на ноги и с широко раскрытыми глазами возбуждённо начала махать перед моим носом этими листками, говоря и смеясь одновременно:
- Это же "Гвоздика", Рефат Фазылович, "Гвоздика"! Где вы достали эти ноты, говорите сейчас же!
Яков Семёнович глядел на всё это с полным недоумением, часто моргая рыжими ресницами, и ни слова не говорил.
Я ожидал, конечно, какой-то реакции с её стороны, но не такой бурной. Тем приятнее мне было смотреть на нее, и поэтому с ответом не торопился. Валя же продолжала наступать:
- Да скажите же что-нибудь, Рефат Фазылович, что вы молчите? Где вы достали эти ноты? Кто их вам написал?
Она чуть успокоилась и ещё раз промурлыкала несколько тактов, чтобы убедиться в своей правоте. Затем заглянула на другой листик, несколько секунд настраивалась и тоненьким голоском запела ещё одну мелодию.
- А это "Свирель", Рефат Фазылович, я не ошибаюсь? Вот, послушайте, - и опять повторила несколько начальных тактов.
Вдруг меня охватило какое-то странное чувство, точное определение которому я и сейчас не могу дать. Это было каким-то непонятным соединением тоски и печали с внезапно вспыхнувшей надеждой. Мне показалось, что я переживаю за эти скалы, за этот берег, за этот кусочек моря, которые давно не слышали родных песен, и в то же время меня очень волновало происходящее: я принёс им пока ещё еле слышимую, самую мизерную частичку того, чего они были лишены многие годы. Может быть, это станет предвестником каких-то добрых перемен? В моём мозгу никак не укладывалось, чтобы народ мог быть разлучён с родной землёй навсегда. Но когда всё станет на своё место? Как всё произойдёт? Я понимал, что с каждым годом обстановка в Крыму будет меняться, увы, не в нашу пользу. Население будет прибывать, и доказывать своё право на Крым станет ещё трудней. Не будучи в силах ответить ни на один из возникающих вопросов, я тем не менее оставался верен надежде то ли потому, что был по характеру оптимистом, то ли в силу романтической наивности, которой меня одарила природа.
С трудом преодолев состояние минутного оцепенения, я постарался продолжить нашу беседу.
- Да, Валя, вы не ошибаетесь. Это те самые мелодии, которые так вам понравились. Я их попробовал сам записать, но не очень уверен, что всё сделал правильно. Я хотел предложить проверить вместе, исправить ошибки, и тогда я их вам подарю. Вы согласны?
- Да, да, конечно, Рефат Фазылович! Спасибо вам большое! Но как вы это сами могли сделать, ведь вы же мне говорили, что у вас нет никакого музыкального образования.
- Это правда, у меня действительно нет музыкального образования, но на уровне клубной самодеятельности какое-то представление о нотах я все же имею. Как-нибудь я подробнее расскажу, если это будет интересно, о своём отношении к музыке и тех небольших знаниях, которые в своё время успел приобрести. А сейчас я предлагаю устроить небольшой экзамен и мне, и вам. Вы попробуете изобразить голосом то, что здесь написано, а я буду слушать и чуть-чуть подпевать. Сомнительные места будем вместе проверять и исправлять, вы согласны?
- Это очень интересно, Рефат Фазылович, но я немного боюсь, вдруг я съеду с тональности. Вы обещаете надо мной не смеяться?
- Я как раз опасаюсь обратного: как бы вы надо мной не посмеялись.
- Я чуть присмотрюсь, и мы начнём, хорошо?
Яков Семёнович во время всего нашего разговора не проявлял к нему заметного интереса и был целиком поглощён созерцанием окружающей природы. Через несколько секунд тихо и робко полилась знакомая мелодия. Я был поражен чистотой и точностью звуков, мне трудно было поверить, что эта мелодия исходила из "чуждых" уст. Я даже забыл, что обещал поддерживать. Валя допела до конца мелодию, остановилась на миг и, надув губы, как малый ребёнок, произнесла:
- Вы меня обманули, Рефат Фазылович. Почему не подключились? Мы же договаривались!
- Извините меня, Валя, это получилось неумышленно. Я задумался, меня одолели воспоминания. Повторите ещё раз, пожалуйста, теперь я обязательно подключусь.
- Ну, начали. Раз, два, - и мы не спеша вместе вступили в ритм мелодии.
К моему удивлению, в исполнении ни одной фальшивой ноты я не обнаружил, хотя она пела по нотам, а я - без них. Следовательно, и в записи не могло быть ошибок при таком совпадении.
Валя стала хвалить меня и сказала, что далеко не все окончившие вместе с ней училище смогли бы без инструмента записать такую мелодию. Я скромно умолчал о том, что моя запись подверглась проверке на клавишах пианино и что несколько ошибок было исправлено. Ведь так приятно, когда тебя хвалят!
- Рефат Фазылович, я хочу сейчас же проверить и вторую мелодию, вы не возражаете?
- Я только этого и жду.
- Сначала я спою про себя, а потом вместе, ладно?
- Договорились.
Через некоторое время всё было уже проверено, и мы оба остались экспериментом весьма довольны.
- Рефат Фазылович, так вы мне их дарите навсегда? - спросила наконец Валя.
- Навсегда, Валя, и от всего сердца. Буду очень рад, если они будут вам иногда напоминать о Крыме и обо мне. Берите и храните на память.
- Спасибо вам большое, Рефат Фазылович, вы открыли для меня в музыке ещё один удивительный, прекрасный мир. Я никогда этого не забуду.
С этими словами она тихонько погладила мою руку и неловко поцеловала в щеку, а затем продолжила:
- Только вы обещайте не забывать меня, ладно, Рефат Фазылович? Мне бы очень хотелось, чтобы вы иногда вспоминали этот чудесный вечер.
Когда мы вернулись домой и уже прощались, отправляясь в свои палаты, я отпросился у своих друзей на завтрашний день: меня звала Ялта. Долго ворочался в постели, пытаясь составить какой-то план поездки, чтобы охватить как можно больше памятных мест. Надо побывать в своём дворе и в своей квартире, в трёх школах, в которых учился, пройтись по Дерекою, подняться к Ай-Василю, побывать в городском саду, на диком Желтышовском пляже, на базаре, хорошо бы прогуляться по Массандровскому парку и парку Месаксуди... Да мало ли мест, с которыми связаны воспоминания юности! Один за другим всплывают в памяти различные, иногда самые незначительные эпизоды прошлой жизни, задерживаясь в сознании всего несколько минут, а порой мелькая с калейдоскопической быстротой и непредсказуемостью. Как я ни успокаивал себя, чтобы уснуть и отдохнуть к завтрашнему дню, это мне не удалось. Вся ночь прошла в полудрёме и переживаниях в ожидании утра.
Ясный солнечный день составлял резкий контраст с моим физическим состоянием из-за проведённой почти бессонной ночи. Подумал, что после завтрака хорошо бы пойти на пляж и освежиться в утреннем море, но я этого почему-то не сделал и отправился прямо к автобусной остановке. Ждать пришлось долго. Первый автобус оказался переполненным, и в него попасть не удалось. Сел я только во второй, если под словом "сел" подразумевать езду стоя впритирку. Ехали почему-то тоже очень долго, хотя мне казалось, что от "Золотого пляжа" до Ялты рукой подать - мы раньше сюда ходили из Ялты только пешком, и это не казалось сколько-нибудь утомительным. Подъезжая к Ялте, я стал раздумывать, ехать ли до конечной остановки (я полагал, что она где-то у морского вокзала или у рынка) или выйти пораньше, вблизи западной оконечности Набережной, если она сохранилась в прежнем виде, чтобы пройтись по ней до самого дома. Эти мысли вдруг прервал грозный рык водителя, который неожиданно и категорически приказал: "Всё, приехали. Конечная остановка. Всем выйти!"
Потный и изрядно помятый, я вместе со всеми вышел и осмотрелся, будто находился в незнакомом городе. Мы стояли на площадке у колоннады полукруглой формы, которой в прежние времена здесь не было. Место это я, конечно, тут же узнал. За колоннадой вниз уходила вертикальная каменная стена высотой 6-8 метров, левое крыло которой, следя за уровнем круто спускающейся дороги, постепенно понижалось, и через каких-то 30-40 метров стена вовсе сходила на нет. Если идти по этой дороге, пройдя мимо так называемого Лечебного пляжа, можно выйти к гостинице "Ореанда" и, перейдя мостик через речку, оказаться на Набережной. Внизу за колоннадой находилась довольно большая, по ялтинским масштабам, совершенно ровная площадка, на которой располагались один или два теннисных корта, игровые поля для волейбола и баскетбола и несколько гимнастических снарядов. В свое время это были одни из самых лучших игровых площадок Ялты, но местных спортсменов на эти площадки не пускали, хотя они большей частью пустовали. К площадке слева примыкали корпуса санатория, принадлежавшего в довоенное время какому-то из военных ведомств. Похоже было, что и сейчас всё это принадлежит какой-то военной организации.
Другая дорога от колоннады вела в сторону Ялтинской киностудии, пройдя мимо которой можно было выйти на улицу Гоголя, тянущуюся вдоль речки до парка Месаксуди, а там совсем рядом кинотеатр "Спартак", второй ялтинский рынок, а чуть выше - пересечение Боткинской улицы с Аутской, переименованной после убийства вождя питерских большевиков в улицу Кирова.
Пока я всё это вспоминал и отмечал произошедшие изменения на этом пятачке, из разговоров толпящихся на площадке людей понял, что мы находимся на автостанции, куда прибывают автобусы с западных курортов Большой Ялты. Отсюда же можно внутригородским транспортом отправится к центру Ялты. Насколько я помнил, раньше в Ялте внутригородского транспорта не было. Новость эта больше огорчила меня, чем обрадовала, хотя я отлично понимал, как необходим жителям городской транспорт. Мне трудно было себе представить свой чистый, уютный, ухоженный зелёный городок с его узкими улочками заполненным шумными, дурно пахнущими, пыльными автобусами. "Загаживание началось", - подумал я и впервые пожалел Ялту.
Ещё несколько минут постояв у колоннады, я двинулся вниз по дороге, но очень скоро дорога исчезла, вернее, прекратила существовать как таковая, упершись в какую-то площадку. По правую сторону виднелись верхушки курортных зданий через зелень деревьев и кое-где проглядывала синяя гладь моря. Перейдя через площадку мимо там и сям разбросанных кучек песка, щебёнки и всяких отходов строительства, я внезапно очутился в самом начале совершенно незнакомого мне сквера. Какое-то мгновение даже показалось, что я заблудился, хотя нелепость подобной мысли была очевидной. Сквер был хорошо спланирован и ухожен, время от времени ровная дорожка, укатанная кирпичного цвета песком, прерывалась несколькими широкими ступеньками. Я даже не заметил, как после небольшой площадки сквер плавно перешёл в главную улицу города - Набережную.
Набережная местами изменилась. Где-то улица сливалась с парком, где-то недоставало каких-то зданий, но новых построек не было. В дни нашей юности на Набережной у самого берега стояли два "поплавка" - так назывались лёгкие сооружения на железных опорах, увенчанные невысокими крышами в виде четырёхугольных пирамид, без сплошных боковых стен. В этих "поплавках" торговали то пивом и вином, то мороженым, то фруктами, то превращали их в кафе-закусочные или чебуречные. Мне, помнится, довелось только однажды полакомиться там мороженым, запивая сельтерской водой. Зимой обычно их закрывали, а летом они пользовались у отдыхающих большой популярностью. Этих "поплавков" теперь не было, и Набережная стала выглядеть со стороны моря более однообразной. Либо они сами рухнули, оставаясь длительное время без заботы и поддержки, либо их снесли из соображений архитектурной эстетики.
Неприятное впечатление произвело почти полное отсутствие на другом конце Набережной привычного сквера, отделявшего раньше улицу от берега. Тогда в сквере росли чудесные раскидистые невысокие деревья японской мимозы (во всяком случае, мы их так называли) с нежно-пушистыми цветками, свисающими пучками тонких нитей. Их запах напоминал запах спелых абрикосов, а цвет этих нитей изменялся от светло-жёлтых у основания до ярко-розовых на концах. Приятно было посидеть у этих деревьев в тихие тёплые вечера или спрятаться от дневного зноя. От бывшего сквера остался очень маленький кусочек в самом его конце, а всё остальное было забетонировано, продвинуто несколько в сторону моря и превращено в голый причал. Тут же на этом бетоне валялось несколько полуразрушенных баркасов и лодок разной величины, бегали бездомные собаки, а от разбросанных там и сям кучек мусора шёл запах из смеси тухлых ракушек, рыбы и морских водорослей. Чуть подальше катера принимали на борт пассажиров под оглушительную музыку, несущуюся то ли с берега, то ли с этих самых катеров. Сквозь этот шум громкоговорители извещали о ближайших рейсах прогулочных и пассажирских катеров, а группы мужчин, толкаясь в небольших очередях, спешили утолить свежим вином мучившую их жажду. Тут же бегали измазанные мороженым, шоколадом и кремом дети, а женщины разрывались между мужьями, детьми и катерами, не зная, кому отдать предпочтение.
Всё это произвело на меня удручающее впечатление. Это так было непохоже на нашу добрую старую спокойную Ялту. Оставалось только глубоко вздохнуть и зашагать прочь.
Вот и речка Дерекойка, перейдя которую буду уже у своего дома. Но я чувствую, что ноги отказываются идти в этом направлении. Я застыл на месте в полной нерешительности, не понимая такого своего состояния. Какая-то сила не разрешала двинуться мне дальше, и я покорился: чуть потоптавшись, повернулся кругом и пошёл в обратном направлении.
Теперь я шёл по другой стороне улицы вдоль магазинов, учреждений, жилых домов. В первом же доме, справа от меня, раньше находился магазин так называемых культтоваров, в котором я очень любил бывать, обследуя чуть ли не каждый день витрины, полки, прилавки с товарами. Если бы у меня были деньги, я купил бы полмагазина - так мне нравилось всё, что здесь продавалось. Когда я учился уже в восьмом классе, здесь стал работать учеником продавца один из моих одноклассников - Кязим Маву. Не могу сказать точно, что заставило его бросить школу - то ли материальные затруднения семьи, то ли отсутствие дальнейшего интереса к школе. Но ему необходимо было закончить хотя бы восемь классов, затем он собирался поступить в вечернюю школу. Он попросил меня помочь ему подготовиться по математике, и мы с ним просиживали многие часы за решением задач по алгебре и геометрии. Интереса к этим наукам у него совсем не было, поэтому успехи наши были весьма скромными. К занятиям я относился серьёзно, готовился к ним и, кажется, именно в это время впервые почувствовал тягу к преподаванию. Что касается Кязима, то наши пути вскоре разошлись навсегда. О нём я узнал спустя очень много лет - только в 1980-м году во время большой поездки по Узбекистану. В депортации, пройдя через многие муки и страдания, он обосновался в Самарканде, женился на девушке из нашего же класса, они построили дом, завели детей, вырастили их. Жизнь его завершилась трагически: в день свадьбы своей дочери он со своим будущим зятем разбился на мотоцикле. Двойное горе вместо большой радости.
Погружённый в воспоминания, я не заметил, как прошёл несколько десятков метров и очутился у углового красивого двухэтажного дома с высоким первым этажом. Эти ложные лепные колонны по сторонам дверей и очень широких окон я хорошо помнил. Здесь был магазин, торговавший то тканями, то галантерейными товарами, то обувью. Одно время в этом магазине работал и мой отец, специалист по тканям. Как раз в тот год завершилось строительство Днепрогэса, и это знаменательное событие рекламировалось в одной из витрин магазина. Потоки голубого шёлка, ниспадающие красивыми волнами, завершались белоснежными хлопьями ваты, изображавшими водяную пену. Над всем этим стоял отличный макет самой гидроэлектростанции. То ли отец участвовал в оформлении этой витрины, то ли это была его идея (точно я не знаю), но хорошо запомнил, что он очень гордился ею. Всякий раз, проходя мимо магазина, я на несколько секунд останавливался перед витриной и даже при удобном случае приводил своих друзей, чтобы и они могли полюбоваться ею и увидеть в миниатюре великую стройку социализма. Долго не решались разобрать эту витрину. Причина, видимо, была не только в хорошем её оформлении, но и в определённой опасности такого действия, граничащего с политическими мотивами. В конце концов она вся выцвела, потускнела, перестала притягивать к себе взоры проходящих мимо людей, пока наконец не решились её заменить. Отец очень переживал этот момент и сказал, что другой такой красивой витрины создать не удастся.
Другим ярким воспоминанием, связанным с этим магазином, была покупка обуви. Мне было уже лет шестнадцать или семнадцать, когда я выпросил у отца деньги на покупку очень модных в те годы туфель светло-серого и бежевого оттенков с тупыми носками. Но купить их было не так-то легко. Магазин этот был уже чисто обувным, и отец давно перестал там работать. Вся хитрость заключалась в том, чтобы узнать, будут ли завтра эти самые туфли в продаже, и если будут, то занять с вечера очередь, как можно раньше. Впрочем, данный алгоритм поведения людей не был, как всем известно, чисто ялтинским изобретением, а сопровождал нас повсеместно во все годы нашего социалистического бытия. Мой лучший друг Кемал тоже достал деньги у своей матери, и мы уже две ночи бесполезно отстояли в очереди - туфель к открытию магазина не оказалось. Третья ночь обещала удачу. Народу собралось очень много. Мы с Кемалом стояли в пяти-шести метрах от дверей магазина, прижатые к перилам, ограждавшим стёкла витрин. Люди стояли впритирку друг к другу и, если кто-нибудь на короткое время покидал очередь по малой нужде, стать на своё прежнее место удавалось с большим трудом, так как освободившееся место тут же исчезало под мощным напором стоящих сзади. С рассветом очередь стала плотной до невозможности, потому что пристроился второй, а кое-где и третий ряд, и нас прижало к перилам с такой силой, что трещали рёбра и дышать было совсем нечем. Время от времени откуда-то приносили "самые достоверные сведения" о том, что товар сегодня обязательно будет. Но сквозь занавешенные окна нельзя было разглядеть обстановку внутри магазина, и нам оставалось только терпеливо ждать его открытия. Когда в положенное время двери магазина открылись, людская масса бешеным потоком хлынула в магазин. Задача каждого состояла в том, чтобы занять место у прилавка поближе к месту продавца. Нам удалось закрепиться где-то у самого конца основного прилавка, в самом углу между прилавком и перпендикулярной к нему стенкой. Впереди нас было человек сорок или пятьдесят, которые оказались сильнее и шустрее нас, хотя в ночной очереди многих из них не было вовсе.
Через какое-то время объявили, что на продажу поступило 75 пар обуви, что давало нам неплохой шанс на успех, и мы обрадовались. Затем на душе стало тревожно: до нашей очереди могли закончиться нужные размеры. Обсудив этот вопрос, мы решили, что купим любой размер, лишь бы хватило...
Все эти юношеские переживания до мельчайших подробностей вспоминал я, стоя у здания магазина. Казалось, то было в другом мире. "Ну, брат, - сказал я сам себе, - если ты будешь у каждого дома стоять по полчаса, то за день не дойдёшь до конца Набережной". Но как порой бывает трудно оторваться от воспоминаний, оборвать эту ниточку, связывающую нас с прошлым!
Только спустя некоторое время я обрёл свободу, как тут же попал в другой плен. Между зданием магазина и следующим зданием было некоторое пространство в виде небольшого скверика с несколькими лотками и скамейками, расположенными в тени больших старых чинар, растущих вдоль тротуара. Как только вступил в этот скверик, тут же справа от себя заметил стоящие на деревянной подставке медицинские весы белого цвета, рядом, на такой же белой тумбочке, - прибор для измерения объёма лёгких - спирометр, стойку с откидным сиденьем для измерения роста сидя и стоя и прикреплённый длинной тонкой цепочкой к весам ручной силомер. От удивления я чуть не ахнул - так была знакома эта картина со школьных лет. Ещё большее изумление вызвал у меня хозяин всего этого медицинского комплекса: мне показалось, что это был тот же человек, который стоял при сём хозяйстве и до войны. На какое-то время я буквально застыл на месте, пытаясь удостовериться в реальности происходящего. Подумалось, не галлюцинация ли у меня. Наконец, я сообразил, что неприлично вот так стоять, уставившись на человека, и стал как бы прогуливаться поблизости, соединяя невидимыми нитями настоящее и прошлое. Чем больше я углублялся в прошлое, тем больше вспоминались всякие мелкие детали, связанные с этим местом вообще и с этими приборами в частности.
В те годы мне ежедневно приходилось проходить мимо скверика по дороге в школу и обратно, иногда по нескольку раз в день. Вот, мы с Володей Павловским после уроков возвращаемся домой. Володя - самый высокий по росту ученик нашей школы по прозвищу Мачта. У него соломенного цвета длинные прямые волосы, зачёсанные назад и слегка спадающие сбоку на лоб. Глаза голубые-голубые и какие-то мечтательно-обречённые. Носит почти всегда сатиновую чёрного цвета короткую курточку до пояса, ходит заметно сутулясь, будто стесняется своего роста. Носки его огромных ступней 46-го размера слегка развёрнуты внутрь. Володя прекрасно читает стихи, декламирует, любит петь, пользуясь своим скрипучим, но очень мощным ломаным басом. Однажды на уроке литературы ему пришлось читать отрывок из Маяковского, которого он очень любил. Помню, когда дошёл до слов: "К любым чертям с матерями катись любая бумажка", мне показалось, что от его громоподобного голоса закачалась лампочка, висевшая прямо над столом нашей учительницы Елены Фёдоровны Дереза. А может быть, и не показалось. В его вокальном цикле особенно выделялась известная песенка из популярного кинофильма "Юность Максима": "Где эта улица, где этот дом? Где эта барышня, что я влюблён?" и жалостливые полублатные песенки о загубленной жизни. Отца у Володи не было, жил он с матерью в довольно стеснённых материальных условиях. Нещадно курил, всякими способами доставая курево, хотя курение в школьной среде было в наше время явлением не очень распространённым - из двенадцати юношей нашего класса курили только трое. Своим близким другом я бы Володю не назвал, но испытывал к нему определённые симпатии, видимо, из-за его покладистого характера, отсутствия всякой заносчивости, оригинального склада мышления и ненавязчивости.
Вот с этим-то Володей, возвращаясь после школы домой или просто прогуливаясь вечерами по Набережной, мы проходили по скверику нарочито медленно, чтобы нас заметил хозяин медицинского измерительного комплекса. У Володи с ним особые отношения - Володя создаёт ему своеобразную рекламу для привлечения клиентов среди праздношатающейся публики. Заметив нас, хозяин подмигивает и приглашает подойти поближе. "Ну, что? Хотите дыхнуть?" - спрашивает с сильным южно-еврейским акцентом и жалуется: "Ви знаете, сегодня что-то желающих совсем мало". Нам хочется пожать силомер и дыхнуть в трубочку спирометра. С нас, конечно, он денег не берёт. Мы вначале стараемся создать некую атмосферу небольшого ажиотажа вокруг спирометра, будто соревнуемся, пытаясь обратить внимание проходящих мимо людей или отдыхающих на скамеечках в тени деревьев. Коронный номер приберегается к тому моменту, когда вокруг образуется хотя бы небольшая группа любопытствующих. Обычно Володя подходил к спирометру после того, как я при очень большом напряжении надувал 3800-4000 кубических сантиметров, соответствующих объёму своих лёгких. Перед тем, как начать дуть в трубочку, Володя несколько раз глубоко вдыхал воздух и основательно выдыхал, как бы очищая свои лёгкие. Затем, аккуратно и не спеша вставив кончик трубки в рот, начинал дуть так медленно, будто испытывал терпение окружающих. Вот внутренний бачок прибора начинает медленно подниматься, на шкале уже 4000, 5000, 6000... Все перестали болтать и уставились на стрелку указателя кубических сантиметров. А Володя продолжает дуть. Уже прошли 6500, приближаемся к 7000. Внутренний цилиндр уже почти весь выскочил из нижнего внешнего и начинает покачиваться, вот-вот вывалится из него. Прошли отметку 7000. Последняя точка на шкале - 7200. Достигли и её, и тут водичка, булькая, начинает выливаться через края нижнего цилиндра. Володя пожимает плечами, перестает дуть и виновато улыбается. После этого все, кто видел это чудо, выражают желание попробовать свои силы, а довольный хозяин прибора подмигивает нам и, долив воду в бачок, объявляет, что не возьмёт плату с того, кто повторит этот результат. А тем временем, заметив небольшую очередь и боясь пропустить что-нибудь интересное, подходят всё новые курортники...
Описываемая картинка, как живая, очень отчётливо проходила перед глазами, затем всё затуманилось, как наплыв в кинокадрах, и постепенно исчезло. В поле зрения появился опять одинокий человек со своим нехитрым измерительным хозяйством. Я постарался как можно внимательнее всмотреться в него, напрягая всю память, чтобы вспомнить какие-то характерные черты того довоенных времён человека, но уверенности во мне не прибавилось. Тогда я решился подойти и прямо спросить его самого, не работал ли он здесь лет 20 тому назад на этом же самом месте. Услышав шаги сбоку, он медленно повернул голову ко мне и произнёс:
- А ви, молодой человек, не хотите попробовать свои силы?
Как только послышалось это "ви" и довольно резкое грассирование на "р" в сочетании с очень характерными интонациями, у меня моментально исчезли всякие сомнения и, подойдя к нему, я достаточно уверенно ответил:
- Здравствуйте, мне кажется, что мы очень давно знакомы с вами.
- Ви меня извините, но я вас никогда раньше не видел. Я хорошо запоминаю лица людей.
И, чуть переждав, добавил:
- Ви хотите взвеситься или попробовать силомер? А может, хотите определить объём легких - так это мы тут же проверим.
- Да нет, всё это меня не очень интересует сейчас. Рассейте мои сомнения: вы работали на этом же месте до войны с этими же приборами? Мне кажется, что я вас знаю с тех пор.
- Да, я таки работал здесь до войны, но вас я совсем не знаю, ви извините.
- Это вы меня извините, что задаю вам такой вопрос. Я ведь тогда был ещё совсем мальчишкой, каких к вам подходили сотни, конечно же, вы не могли меня запомнить.
- Но ви ведь не местный житель, ви отдыхающий, приезжий. Я это вижу даже с закрытыми глазами. Откуда ви могли меня знать?
- Вы угадали, сейчас я действительно отдыхающий, но до войны я жил в Ялте. Я вас запомнил, потому что мы иногда у вас бесплатно пользовались спирометром. Мой товарищ выдувал до последнего деления, и все очень удивлялись... Вы сами иногда нас подзывали, чтобы подзадорить публику.
Тут он впервые изобразил на своём лице что-то подобное улыбке, так же, как и раньше, подмигнул и перебил мой рассказ:
- Постойте, постойте, молодой человек, я, кажется, таки вспомнил его: такой високий, очень худой блондинчик в чёрной куртке?
Я был до крайности изумлён тем, как его память могла сохранить такие подробности.
- Неужели вы помните его?
- Если ви слышите то, что я вам говорю, значит я таки помню. А как бы я это говорил, если бы не вспомнил? Чтобы ви знали - люди с таким объёмом легких встречаются не так уж часто. Я вам скажу прямо - передо мной прошли тысячи людей, а таких людей я встречал всего несколько человек.
Я его не перебивал, давая возможность ещё что-то вспомнить и вслушиваясь в его речь с такими характерными для южных евреев интонациями и оборотами. Он на несколько секунд умолк и, бесцеремонно оглядев меня с ног до головы, продолжал:
- А вас, ви извините, молодой человек, я совсем не помню. Ви же понимаете, сколько лет прошло... А где этот ваш товарищ сейчас?
- От него нет никаких сведений со времени окончания школы, т.е. с 1939 года. Я знаю, что он сразу же попал в армию, ему было тогда 18 или 19 лет. Он ещё не отслужил свой срок, когда началась война. После войны я почти всех оставшихся в живых ребят нашёл, вернее, узнал, кто где находится. А вот о Володе никто ничего не знает. Жалко, очень жалко, если он погиб.
Тут старик посмотрел на меня с сочувствием и вдруг предложил:
- Да ви садитесь, пожалуйста. Зачем разговаривать стоя, когда можно сидя?
Нетрудно было заметить, что кроме одного узкого креслица, на котором он сам сидел, другого места для сидения рядом не было, если не считать скамеек под деревьями, которые находились на некотором расстоянии от нас. Я подумал, что он приглашает меня там посидеть. Но он подмигнул и мигом привёл в приподнятое положение сидение на стойке для измерения роста и, пригладив дощечку рукой, сказал:
- Вот сюда. А я уже посижу в своём кресле, если ви не возражаете.
В продолжение нескольких десятков минут каждый из нас поочерёдно рассказывал что-то о себе, о минувших событиях, делился впечатлениями о современной Ялте. Из его рассказа я узнал, что он совершенно одинокий человек, каковым был и до войны. Ни родственников, ни близких друзей у него не было. Ему удалось в самом начале войны с первой же волной уехать из Крыма и, изрядно натерпевшись, всё же остаться в живых. Вернувшись в Крым почти сразу же после его освобождения, он без всякого труда вселился в свою же комнату в коммунальной квартире, проработал несколько лет в одном из санаториев сторожем, а затем, восстановив своё медицинское хозяйство, занялся прежней работой на прежнем месте. Я постарался узнать у него о судьбе родителей некоторых своих товарищей из еврейских семей, но он никого из них, как выяснилось, не знал. Обычно связи в еврейских общинах небольших городов бывают достаточно тесными, но оказалось, что он как бы составлял исключение и из этого правила. Я ему назвал около десяти фамилий родителей своих одноклассников, но ни о ком из них он ничего не слышал. Мне было известно, что Ада Николаевская со своей мамой, прекрасным человеком, очень известным врачом-рентгенологом, оставалась в Крыму. Родители Иськи (Исаака) Супоницкого (отец был одним из весьма уважаемых настройщиков фортепиано) также не смогли выехать. Родители лучшего ученика нашего класса Марка Комиссарова тоже оставались в Крыму. Много позже я узнал, что почти никому из родителей моих одноклассников не удалось избежать печальной участи еврейских семей.
Покидал я старика с какой-то щемящей болью в сердце, будто навек прощаюсь с близким человеком, хотя никакими особо располагающими к себе достоинствами он не обладал. Он воспринимался мною, видимо, как один из немногих сохранившихся живых реликтов, напоминавших о безвозвратно ушедшем светлом времени нашего юношества, и вместе с тем наш разговор заставлял вспомнить годы чудовищных злодеяний, которые обрушились на головы многих людей без какой бы то ни было вины с их стороны. Когда мы прощались, старик приглашал ещё навестить его. Он сказал, что из-за не очень приятного характера у него в мире нет ни друзей, ни товарищей:
- И, ви знаете, я таки очень ценю своё одиночество, - произнёс он в заключение. - Будьте здоровы.
На его лице я не заметил ни сожаления, ни огорчения, ни радости - абсолютное отсутствие каких-либо чувств и эмоций. Удаляясь от него медленными шагами по скверу, я напоследок обернулся, чтобы запечатлеть его в своей памяти. Старик уже дремал в своём кресле. Видимо, он действительно был по-своему счастлив.
Скверик упирался в боковую стенку довольно красивого здания, фасад которого, обращённый к морю, украшала великолепной работы широкая и высокая дубовая дверь с двумя довольно больших размеров окнами по сторонам. Одно время здесь был Торгсин - так назывался магазин, в котором товар отпускался за сданные золотые изделия, а название Торгсин означало "Торговля с иностранцами". В условиях преднамеренно организованного голода в стране в начале тридцатых годов, конечно же, ни о какой широкой торговле с приезжими иностранцами и речи быть не могло, тем более, что сами же власти ставили такие барьеры на пути этих самых иностранцев, что на любого появившегося у нас чужеземца (он сразу узнавался по одежде) все мы смотрели, как на диковинного зверя. Чтобы как-то продержаться в это тяжёлое время, люди относили в Торгсиновские магазины свои последние семейные ценности из золота, вплоть до обручальных колец, приобретённых, как правило, до революции. После революции обручальные кольца у нас не изготавливали и не продавали, усмотрев в них религиозно-обрядный атрибут, чуждый коммуно-пролетарскому мировоззрению. Только с начала пятидесятых годов понемногу начала возобновляться традиция обмена кольцами при бракосочетании. Как раз в это время одного моего близкого друга чуть не "завалили" на аттестации при назначении его на более высокую должность из-за того, что он, будучи членом партии, начал носить на безымянном пальце правой руки обручальное кольцо. Этим самым он, видите ли, "...демонстрировал свою приверженность к старым церковным обычаям, что дискредитировало нашу партию в глазах беспартийной массы и призывало к возвращению в нашу среду мелкобуржуазных традиций"[1].
Насколько я помню, в нашей семье никаких золотых вещей не было, кроме пары маминых серёжек, так что услугами Торгсина мы не пользовались. Я только несколько раз с любопытством наблюдал, как сдаваемую золотую вещь проверяли с помощью какой-то жидкости, а затем взвешивали на очень красивых миниатюрных чашечных весах, находящихся обычно под стеклянным колпаком. Через несколько лет "торгсины" были ликвидированы и в этом помещении открыли бильярдную. У моего друга Кемала дома был маленький бильярдный столик с железными шариками, который достался его матери, работавшей в столовой одного санатория, при списании отслужившего спортинвентаря. Мы отчаянно сражались на этом столике и мечтали когда-нибудь поиграть на настоящем бильярдном столе с шарами из слоновой кости. Тогда ещё хороших пластмассовых шаров не было, а гипсовые быстро крошились. Проходя мимо бильярдной, я частенько стал задерживаться у в входа и наблюдать за игрой взрослых. Мне очень нравилась эта игра, в которой сочеталась математическая точность расчета с глазомером и отточенной техникой исполнения удара. Постепенно я понял и то, что под внешне спокойными и даже вялыми движениями игроков вокруг стола и их философски-задумчивым взглядом на расположение шаров скрывается с трудом сдерживаемый азарт. Понял и то, что хотя официальная игра на деньги категорически запрещалась, настоящие игроки играли только на деньги, и, судя по еле заметным признакам, ставки иногда становились весьма высокими. За игрой обычных любителей наблюдать было не интересно: они много болтали, неприлично острили, вели себя развязно, и игра получалась какой-то неряшливой. И совсем другое дело, когда в игру вступали профессионалы. Умная, комбинационная игра, сопровождаемая время от времени ударами-шедеврами, просто завораживала... Всё это я вспомнил, остановившись перед закрытой дверью с занавешенными окнами. Огромное красивое помещение бездействовало.
Дальше мой путь лежал мимо небольшого магазинчика, кафе-мороженого и самого большого гастронома в городе. Над ним раньше располагалась довольно обширная площадка, принадлежавшая санаторию им. XVII партсъезда. (Господи! Когда же мы избавимся от этих дурацких названий? Это тот самый съезд, который был назван "съездом победителей", проходивший в самом начале 1934 года. Не так важно, что впоследствии почти все "победители" - участники съезда - были расстреляны.) На площадке обычно организовывались по вечерам танцы или какие-нибудь развлечения для отдыхающих под руководством культработников-массовиков. Снизу трудно было разглядеть, что стало с этой площадкой, да и мало это меня интересовало.
Вот я уже у поворота на Аутскую, переименованную в своё время в ул. Кирова. Старые жители Ялты очень долго привыкали к новому названию, а многие так и не привыкли и продолжали её называть по-старому - Аутской. На другом углу две примечательные для меня точки - аптека, дверь и витрина которой располагались со стороны Аутской, и небольшой магазинчик "Союзпечать" с входом со стороны Набережной. В этом магазинчике много лет, до самой войны, проработала моя мама, и я там бывал не только частым гостем, но и продавцом, заменяя временами маму. Столько газет, журналов и книг мы перечитали, пользуясь магазином как своеобразной библиотекой, трудно даже себе представить. Всё новое попадало прежде всего в наши руки. Я с нетерпением ждал поступления очередных номеров журналов "Вокруг света", "Наука и жизнь", "Смена", "Техника молодёжи" и некоторых других, читал систематически "Пионерскую правду", "Комсомольскую правду", "Советский спорт", нашу маленькую "Курортную газету" и много других изданий, если там оказывалось что-нибудь интересное. Не пропускал шахматную литературу, следил за всеми турнирами и чемпионатами, о которых советского читателя считали возможным информировать, а информировали далеко не обо всех. Заграничные турниры либо не освещались вообще, либо освещались весьма скупо. О Ласкере, Капабланке, Лилиентале, Флоре, Кересе, Файне, Эйве, Решевском, Шпильмане, Тартаковере, Штальберге и других сильнейших шахматистах мира мы узнавали в основном тогда, когда они играли в наших турнирах, или в тех редких случаях, когда наши шахматисты выезжали за рубеж и имели возможность сразиться с ними. Имя Алёхина всегда упоминалось не иначе, как со словами "эмигрант", "белый эмигрант" и даже "предатель родины", ещё больше доставалось Боголюбову, если по какому-либо случаю не удавалось избежать упоминания о нём.
Всё, о чём я вспоминаю, относится к событиям до осени 1939 года, то есть к тому времени, когда я ещё жил в Ялте. Позже, после известных событий по "присоединению" Прибалтийских республик и захвата части Польши и особенно после войны, многие запреты и ограничения в отношении шахматистов стали ослабевать, так как для завоевания высшего титула в шахматах уже нельзя было оставаться в своей скорлупе. Гражданами нашей страны оказались Флор, Керес, Лилиенталь. Шахматисты СССР уже вовсю пробовали свои силы на международном уровне. Нашим кумиром, конечно же, был Ботвинник, мы все за него неистово болели...
Я остановился у витрины магазинчика и обрадовался, увидев за её стеклом стопы газет, журналов, книг - будто дохнуло старой Ялтой. Я почему-то представил себе, что, зайдя в магазин, увижу добрую, умную и не очень старую интеллигентную женщину, коренную жительницу города, с которой, может быть, даже удастся кое о чем поговорить. Если она давно работает в этой системе, возможно, она знала и мою маму. На такой лад, видимо, настроила меня неожиданная встреча и интересная беседа с хозяином медицинского измерительного комплекса. С этими мыслями медленно переступаю через две до боли знакомые ступеньки - и я в магазине. Прилавки такие же высокие, как и раньше, за ними на стуле или табуретке сидит женщина средних лет, которая что-то читает и не обращает на меня ровным счётом никакого внимания. Чуть оглядевшись, спросил у неё, нет ли свежего номера "Известий". Даже не посмотрев на меня и не отрываясь от чтения, она сухо и с раздражением произнесла: "Всё перед вами, смотрите сами". "Значит, - подумал я, - зарплата не зависит от выручки". Такое моё заключение подтверждалось и заметной захламленностью полок и каким-то общим беспорядком, из-за которого помещение магазина казалось гораздо меньше, чем в действительности. В хозяйке магазина, к сожалению, не было и малой толики от того портрета, который я только что нарисовал в своём воображении. Оставалось только глубоко вздохнуть и покинуть это негостеприимное заведение.
Выйдя из магазина, я опять вспомнил об аптеке и, пройдя чуть назад, заглянул за угол. Там действительно, как и раньше, находилась аптека. К ней в течение всего времени, пока я жил в Ялте, у меня сохранялось какое-то настороженное отношение, которое возникло под влиянием нечаянно услышанного разговора между моими родителями. В этой аптеке работал хорошо знакомый моему отцу человек по имени Джемиль. Я и сейчас довольно отчётливо представил себе стройного, красивого мужчину с вьющимися чёрными волосами с заметной проседью. Он был, на мой взгляд, чуть моложе моего отца; во всём его внешнем облике сквозила подчёркнутая аккуратность. Взгляд его слегка прищуренных глаз был добрым и каким-то очень тёплым. После того, как я оказался рядом с отцом при одной из их случайных встреч, отец мне сказал, что Джемиль-ага - провизор, работает в аптеке. Для меня, владеющего русским языком в те годы довольно слабо, незнакомое слово "провизор" произвело очень большое впечатление, так как оно невольно ассоциировалось со словом "профессор", и я с первого взгляда проникся к Джемилю-ага большим уважением. Если дома нужно было какое-то лекарство и за ним посылали меня, я обязательно прибегал за ним только в эту аптеку, хотя другая аптека находилась буквально рядом с нашим домом, но там не было Джемиля-ага.
И вот через несколько лет после знакомства с ним из разговора между родителями я понял, что Джамиль-ага арестован. Через некоторое время мне стало также известно, что забрали ещё одного человека, на сей раз отца Мустафы, нашего хорошего товарища по школе. Эти сведения все знающие старались хранить в строжайшей тайне, хотя как можно было утаить исчезновение человека, и притом довольно известного, в таком маленьком городке. В поведении родителей тоже чувствовалась какая-то тревога. Улучив момент, я рассказал им об отце своего товарища и о том, что слышал их разговор о Джемиле-ага. Вопрос мой был прост: за что могли арестовать этих людей? Вместо ответа я получил сначала строгое предупреждение не интересоваться такими вопросами, но затем, поняв, что я могу на этом не остановиться, под большим секретом рассказали, что ничего определённого не известно, но в городе ходят слухи, что они могли быть арестованы за политические анекдоты. Я ни с кем об этом не должен разговаривать, ни у кого ни о чём не спрашивать, даже у ближайших своих школьных друзей, иначе навлеку беду и на нашу семью. Я понимал, почему они так беспокоятся: отец тоже любил бывать в кругу друзей, даже иногда приносил домой услышанные анекдоты. Мне, уже довольно взрослому юноше, было хорошо понятно без лишних слов, что в один прекрасный день мы тоже можем лишиться отца. Обстановка складывалась очень напоминающая карантин: в ближайшее время всех "заражённых" выявят и поместят в соответствующий "изолятор", но сколь долго продлится карантин - никому не было известно.
Мне было жаль Джемиля-ага и отца моего школьного товарища - Ахтема-ага, которого я хорошо знал и работой которого не раз восхищался. Это был человек чуть выше среднего роста, но удивительно могучего сложения. Его большая, совершенно сферической формы голова прочно сидела на мощной бычьей шее и была как бы слегка наклонена вперёд, как это бывает обычно у хороших борцов. Череп был абсолютно лыс, и казалось, что в него можно смотреться, как в зеркало. Я никогда не видел его в плохом настроении - работая, он всегда напевал какие-то мелодии. Ахтем-ага обладал колоссальным чувством юмора и был большим шутником. Когда он о чём-либо тебя спрашивал или что-то рассказывал, трудно было определить, говорит он серьёзно или подсмеивается, но шутки его всегда были мягкими, необидными. Я часто заставал его за работой дома, а раза два или три наблюдал, как он трудится вне дома. Он был, как принято говорить, кустарём-одиночкой, ни на какой службе не состоял, а занимался самостоятельно изготовлением вывесок для магазинов, кафе, различных учреждений, оформлял надписи на окнах магазинов, дверях ресторанов и т. д. Основная мастерская находилась в одной из комнат его трёхкомнатной квартиры в небольшом доме на улице Литкенса, почти против здания городского театра. Однажды я спросил у него, как называется его специальность, кто он по специальности, на что получил короткий ответ: "Живописец, - и, чуть погодя, добавил, - по нашему "Рессам", то есть то же, что и художник". Говоря честно, у меня были несколько иные представления о людях этой специальности, но свои сомнения я оставил при себе. Гораздо позже я понял, что, видимо, он был совершенно прав: ведь действительно, то, чем он занимался - одно из направлений декоративно-монументального искусства, носящее самый что ни есть прикладной характер. Ахтем-ага дома выполнял сравнительно небольшие работы, которые затем доставлялись и устанавливались в положенном месте. Пару раз мне удалось наблюдать, как на стекле делались "золотые" надписи. Раньше я думал, что они пишутся (или рисуются?) специальными красками, содержащими золотую пыль. Ахтем-ага делал не так. Стекло с обратной стороны сплошь закрашивалось масляными красками нужного фона за исключением самой надписи, затем на незакрашенные буквы или рисунки накладывалась тончайшая золотая фольга. Работа эта была очень тонкой и ответственной, так как от малейшего колебания воздуха или неосторожного дыхания фольга могла лечь не совсем ровно, могли образоваться морщинки. Ахтем-ага завязывал рот и нос марлевой повязкой, а нас просил отойти подальше и сидеть очень тихо, без разговоров, не шелохнувшись. Меня поражала толщина этой фольги. Казалось, что ничего тоньше невозможно даже представить себе.
Мы уже имели элементарные представления о строении вещества, о молекулах. Я решил, что толщина этой фольги и есть минимально возможная толщина вещества, так как она состоит из одного слоя молекул. Тоньше вещество уже невозможно сделать, потому что тогда пришлось бы молекулы расплющить, то есть уничтожить, а это невозможно. Эта мысль не давала мне покоя в течение нескольких дней, и тогда я решил спросить как-то на уроке физики у нашего учителя, можно ли сделать фольгу толщиной в одну молекулу и какую толщину будет иметь такая фольга. Он как-то странно посмотрел на меня, будто засомневался в моём здоровье, и ответил, что это дело будущего. Мой вопрос ему явно не понравился. В скором времени я сам позабыл об этой проблеме. Вспоминая сегодня этот эпизод, так хорошо сохранившийся в памяти, я ничуть не удивляюсь ответу учителя. В наших школах дипломированных учителей с высшим образованием явно не хватало, как и учебников на родном языке. Наш учитель вряд ли имел высшее образование, но в меру своих скромных сил и возможностей старался нас учить, обучаясь, возможно, и сам вместе с нами. Ведь учебников физики в наше время (как, впрочем, и сейчас) на татарском языке не было, и вряд ли в Крымском (или Симферопольском) Педагогическом институте выпускали учителей-предметников для национальной школы. Шевкет-оджа приходил на уроки с листочками, в которых содержался перевод очередного параграфа учебника физики с русского языка на татарский, и диктовал нам текст, одновременно что-то поясняя на доске. Перевод, естественно, был его собственный. Я ума не приложу, как же он справлялся с терминологией, без которой невозможно сформулировать ни одного закона. К сожалению, такие подробности мне не запомнились. Он же в нашем классе целый год преподавал и географию после того, как бесследно исчез Али-оджа, турок по национальности, которого мы очень любили и за знание предмета, и за увлекательнейшие рассказы, и за добрый, лёгкий характер. Я только могу высказать довольно достоверное предположение о том, что его исчезновение тоже было связано с политическими мотивами. Хорошо вспоминается один урок, посвящённый Первой мировой войне, когда он не мог скрыть своих симпатий к странам Малой Антанты, чем заразил и большинство из нас. А такие "уроки" в нашей стране даром не проходят.
Но вернёмся к Ахмету. В его дом меня привлекала, кроме дружбы с Мустафой, ещё один предмет - прекрасная мандолина работы итальянских мастеров, не только красивая своим внешним видом, но и покоряющая чистым, сильным, каким-то серебристым звуком. Кроме того, и играть на ней было намного легче, чем на наших инструментах, потому что струны располагались ближе к плоскости грифа, а лады были подогнаны очень точно. Когда я брал в руки эту мандолину, хотелось не только играть на ней, а погладить её, поговорить с ней, как с живой душой. В этом доме была и небольшая библиотека, в которой меня интересовали книги о выдающихся путешественниках и мореплавателях. Там впервые я узнал о путешествиях Марко Поло, подробное и очень увлекательное описание которых занимало несколько толстых томов. Мы с Мустафой некоторые особенно интересные места в этих томах перечитывали по нескольку раз, егозили по прилагаемым картам, подолгу рассматривали рисунки. Нам тоже хотелось стать путешественниками, может быть, даже знаменитыми (а кому из мальчишек этого не хочется!), объездить весь свет, насладиться неожиданными приключениями...
Несколько раз мне довелось видеть Ахтема-ага за работой и вне пределов мастерской. Однажды я очень долго наблюдал, как он делал надписи на стёклах входной двери ресторана, находившегося на территории городского сада. В левой руке он держал довольно длинную деревянную жердочку, другой конец которой был уперт в дверную раму. Кисть же правой руки, когда он аккуратным образом вырисовывал надпись, слегка опиралась на эту жёрдочку. Дверь была двустворчатой, и две надписи гласили: "Ресторан" и "Restaurant". Я раньше не видел, чтобы где-то появлялись надписи на иностранных языках, и поинтересовался, на каком языке эта надпись.
- На французском, - ответил Ахтем-ага.
- Почему, - продолжал я свой вопрос, - на французском? Разве к нам могут приезжать только французы?
Ахтем-ага пояснил мне, что французский язык считается международным, дипломаты свои переговоры ведут на французском, поэтому в таких местах, как гостиницы, вокзалы, порты, рестораны принято надписи делать на французском. Но на этом моё любопытство не было исчерпано. Пользуясь его хорошим настроением, я продолжил свой допрос.
- А меню в этом ресторане тоже будет на французском?
- Не знаю, - сказал Ахтем-ага, - это надо спросить у работников ресторана. - Я не думаю, чтобы дело дошло до меню. А вот надписи у входа в мужской и женский туалеты мне уже заказали, и тоже на русском и французском языках, - и, чуть улыбнувшись, добавил, - а сами сортиры одни и те же что для французов, что для русских, что для татар. Только в жизни, Рефат, ты это запомни, - далеко не всё для всех одинаково.
Видимо, чтобы перевести разговор в другую плоскость, Ахтем-ага сам спросил меня:
- А кем ты хочешь стать?
Я замялся и, преодолевая своё смущение, очень неуверенно произнёс:
- Вообще я хотел бы быть изобретателем... или инженером, потому что люблю математику... и вообще... интересуюсь всякими изобретениями, но ведь это очень трудно... - и, чуть переждав, продолжил, - и ваша профессия мне очень нравится, но, наверное, научиться этому тоже очень трудно.
Мне показалось, что моим словам он обрадовался, но тут же пожаловался:
- А вот Мустафа совсем не интересуется моей работой, а без желания научить человека чему-нибудь, особенно искусству, невозможно. Но кроме желания надо ещё иметь и талант, ну хотя бы небольшие способности - без этого в искусстве не обойтись. - Он провёл кистью несколько точных линий и продолжил. - Меня, например, никто не учил, всему научился сам.
Я молча слушал его и думал: "А может быть, он согласился бы научить меня?". Но эти мои мысли он прервал вопросом:
- Ты хорошо рисуешь, любишь рисовать?
- Нет, - ответил я, - рисовать я совсем не умею, у меня всё получается совсем плохо, - и чтобы ещё больше убедить его в этом, добавил, - даже Ленина не смог нарисовать и получил тройку.
- Постой, постой, дорогой, - произнёс он, оглядываясь по сторонам и понизив голос, - о каком Ленине и о каком рисунке ты говоришь?
- Мы в школе на уроке рисования учились рисовать Ленина.
По его глазам я видел, что моё сообщение вызвало в нём не только изумление, но и некоторое замешательство. Опять оглядевшись и убедившись, что нас никто не слышит, он оторвался от работы и почти шёпотом сказал:
- Расскажи подробнее, что это за уроки, кто вас учил этому?
- Понимаете, Ахтем-ага, в этом году к нам пришёл новый учитель рисования. Может быть, он и хороший, но какой-то чудаковатый.
- Кого же вы ещё рисовали?
- Больше никого, только Ленина. Сначала несколько уроков мы рисовали кубы, цилиндры, пирамиды и так далее. Он требовал, чтобы на рисунках были хорошие тени, а потом два урока мы учились рисовать Ленина. Он нам принёс какой-то плакат, похожий на знамя, на котором был изображён Ленин в профиль. Прикрепил на доске, а рядом мелом сам нарисовал такой же профиль и сказал, что любой советский человек должен уметь нарисовать Ленина. Мы рисовали, он подходил и поправлял наши рисунки или совсем перечёркивал, и тогда надо было начинать сначала.
- Ну и где же эти ваши рисунки?
- Да дома, в моей сумке, где все тетради и учебники.
- Ты мне мог бы их показать?
Я засмущался, не зная, как ответить. Такие рисунки стыдно было показать даже своему приятелю. Поняв, что он надо мной не собирается подшучивать, я ответил честно:
- Они очень плохие, Ахтем-ага, и мне стыдно их вам показывать. Особенно плохо у меня получается кепка на голове, но узнать, конечно, можно.
Он не стал настаивать и сказал:
- Сожги их, чтобы никто не видел, и никому об этом ни слова - ты меня понял?
- Понял, Ахтем-ага.
- С Мустафой я сам поговорю, а ты скажи Кемалу, пусть он тоже сожжет всё это. Если у тебя есть ещё какой-то очень близкий друг, которому ты доверяешь, ему тоже можешь сказать, но только по секрету.
Я действительно понял, что все наши рисунки - это ведь карикатура на Ленина, вождя мирового пролетариата. А этот бывший наш учитель - враг народа. И хорошо сделали, что его убрали от нас.
С той поры прошло очень много лет, и даже сегодня я не мог бы дать сколько-нибудь вразумительного ответа на вопрос: "А зачем Константин Иванович всё это делал, какую цель он преследовал?" Скорее всего, он был не совсем нормальным человеком, которого преследовала какая-то фикс-идея. Не думаю, что нормальный человек мог пытаться таким странным способом возвеличить или, наоборот, опорочить образ Ленина.
Что касается Ахтема-ага, тоже оказавшегося, как я уже писал, в рядах "провинившихся", то, отсидев назначенный срок, он вернулся к своей семье и к своей работе. А вот о Джемиле-ага мы никогда больше не слышали. Вероятно, он пополнил печальный список миллионов ни в чём не повинных людей, ставших жертвами политики тотальной слежки и подозрительности. А ведь были люди, которые на этом, и только на этом, делали карьеру. Как омерзительно, ценою оговора и лжи, доноса на других людей, предательства своих друзей и товарищей строить своё благополучие! И это всячески поощрялось, поощрялось на любом уровне - от простого, нищего крестьянского села и до самого верховного коллектива вождей - Политбюро. Точнее было сказать наоборот - от самого верха до самого низа. Люди, занимающиеся подобным делом, не испытывали ни сожаления по поводу содеянного, ни, тем более, угрызений совести. Они творили преступление осознанно, может быть, полагая, что этим самым спасают свою жизнь. Вряд ли они думали, что предаваемые ими люди в самом деле являются врагами народа, злоумышленниками, заговорщиками или иностранными шпионами. Многие писатели, которых мы заслуженно считаем исследователями человеческих душ, показывали, доказывали, что любое преступление ведёт за собой неотвратимость наказания. Что человек, совершивший преступление, вступает в тяжелейший конфликт со своей совестью и под тяжестью морального гнёта рано или поздно не только раскаивается в содеянном, но и бывает готов понести заслуженное наказание, чтобы очистить свою душу. Может быть, всё это и верно, но что-то мне за свою долгую жизнь не довелось ни разу увидеть такого раскаивающегося человека, равно как и попыток со стороны законодательных органов хоть как-то наказать всем известных наиболее отъявленных палачей. Наказать не физически, а хотя бы в форме всенародного порицания в назидание потомкам.
Почему же всё это стало возможно? Объяснить это и легко, и очень трудно. В самом деле, а могло ли быть иначе, если вся государственная машина работала на то, чтобы подавить, уничтожить духовное начало в каждом человеке в отдельности и в обществе в целом. Ни у кого не должно быть своего мнения, своего взгляда, своей оценки происходящих событий - "там" за тебя и для тебя всё уже приготовили. Тебе остаётся делать только то, что делают сегодня артисты, выступающие под фонограмму: согласно ей раскрывать рот и в такт музыки воспроизводить выученные телодвижения. Ведь с первых дней революции одним из героев народа был "солдат с ружьём, уставший на карауле". Затем идеалом для всех нас, подрастающего поколения, стал Павлик Морозов, предавший своих родителей. Далее всех призвали восхищаться успехами "ежовых рукавиц", с помощью которых были сметены с лица земли все ближайшие соратники товарища Сталина по революционной борьбе, оказавшиеся врагами народа, шпионами империалистических государств, диверсантами и террористами. Патриотизм заключался в слепом следовании "генеральной линии партии", в отсутствии самостоятельного мышления в любых его проявлениях. Людей, умеющих критически и честно мыслить, оставалось всё меньше, а обращенных в "новую веру", загипнотизированных вездесущей пропагандой или просто покорившихся ввиду смертельной опасности сопротивления, становилось всё больше. Истоки и причины бездуховности общества заключены именно в этом процессе. Катализатором его являлась также приманка в виде лозунга "отнять у богатых всё и раздать неимущим", рассчитанном на пробуждение у большинства населения низменных инстинктов. Во всём этом для меня остаётся непонятным только одно: как можно было за столь короткий промежуток времени, то есть всего за 10-15 лет, прошедших после революции, так резко изменить мировоззрение миллионов людей, подавить в них индивидуальность, превратить их в послушную, а может быть, уместнее сказать, в фанатичную толпу, готовую исполнить волю группы амбициозных малообразованных узурпаторов, возомнивших себя спасителями человечества. Повторюсь: меня больше всего поражает тот мизерный срок, который потребовался для коренного преобразования облика общества. Гитлеру потребовался ещё меньший срок для достижения примерно тех же целей. Для воспитания в обществе, а тем более для закрепления в нём высоконравственных норм поведения, как показывает история, требуются сотни лет, и такое воспитание проводит не кто-то, пришедший откуда-то, а проводит само же общество в силу своего национального характера, а также под влиянием некоторых внешних условий. И, оказывается, результат такой кропотливой "работы истории" может разрушить буквально за несколько лет небольшая кучка одержимых людей или даже один человек, сплотивший вокруг себя шайку злодеев, используя низменные интересы наиболее неудовлетворённой жизнью и агрессивной части общества при попустительстве остальной относительной здоровой его части. Этот феномен трудно объясним. Можно лишь констатировать: зёрна, гены (или любое другое слово, означающее соответствующий потенциал), заложенные в человеческом организме и отвечающие за добро, справедливость, миролюбие, очевидно, обладают малой устойчивостью (или защитой) по отношению к разрушительной силе зёрен, генов, несущих в себе заряды зла, враждебности, агрессивности. Поскольку причин этого мы не знаем, остаётся только развести руками и согласиться с тем, что такова природа человека.
Вернёмся, однако, к ресторану в городском саду, у дверей которого Ахтем-ага дал мне очень полезный совет. С этим рестораном у меня были связаны и другие, не очень весёлые воспоминания, относящиеся, примерно, к тем же годам, которые "прославили" нашу страну не только тотальными репрессиями, но и беспрецедентным по своим масштабам голодом, от которого особенно сильно пострадала Украина. Крым также оказался в зоне большого бедствия. Прекрасно помню, как всюду в городе слонялись с детьми целые семьи плохо одетых, обросших людей, напоминающих то ли бездомных цыган, то ли беспризорных. Их гнал сюда голод. Я впервые увидел людей, опухших от голода, а однажды в нашем подъезде мы обнаружили только что умершего человека. Особенно меня поразили его обнажённые почти до колен ноги, напоминавшие круглые, гладкие обрубленные стволы молодых деревьев. Как ни странно, ни краж, ни грабежей, ни убийств на почве голода не наблюдалось, во всяком случае у нас в Ялте. Люди тихо переносили этот ужас и тихо умирали. В нашей семье тоже были большие трудности, и мама изобретала всякие способы, чтобы мы не голодали. В ходу был так называемый хлебный суп: кипяток слегка заправляли жареным луком и туда крошили сухарики из чёрного хлеба. Ели мы иногда и котлеты, однако только спустя несколько лет мама открыла нам секрет своих котлет. Они, оказывается, были из дельфиньего мяса, которое имеет весьма резкий специфический запах и вкус. Она его хорошо отмачивала с добавлением в воду уксуса и каких-то пряностей, а при непосредственном приготовлении добавляла очень много чеснока, чтобы отбить запах. Она боялась, что мы откажемся от котлет, если узнаем, из чего они приготовлены, но мы ни разу не заподозрили никакого подвоха и поедали их с удовольствием.
Как-то несколько дней подряд мы с братом занимались добыванием картошки. Подвальный этаж нашего дома использовался как складское помещение. Из него на уровне пешеходной дорожки выходили осветительные окошки, расположенные в специально пристроенных нишах. Поверх очень толстых, зелёного цвета стёкол на окошках были закреплены железные решётки. Как-то проходя мимо одного из окошек, я заметил, что под решёткой стекло в нескольких местах было разбито и под ним можно было разглядеть большую кучу картошки. Было очень соблазнительно попытаться извлечь оттуда несколько картофелин, и я стал думать, как это сделать. До картошки было полтора-два метра расстояния, и если прикрепить к концу длинной жерди остроконечный кусок железа, нож или вилку, то есть соорудить острогу, можно было легко достать её, но это привлекло бы внимание прохожих. К дальнейшим разработкам идеи был подключён мой двоюродный брат, и мы совместными усилиями изготовили некое приспособление, состоявшее из бечёвки с утяжелённой особым образом вилкой, прикреплённой к её концу. Мы делали вид, что играем во что-то или просто болтали, сидя около вожделенной ниши. Улучив подходящий момент, кто-то из нас осторожно опускал бечёвку с таким расчётом, чтобы на последних полуметрах сделать её падение свободным и чтобы она с силой вонзилась своими зубьями в картошку. Оказалось, что сделать это не так-то просто, и редкая попытка приносила успех. В первый раз набрав несколько картофелин, мы принесли их домой, но как отдать их маме? Она ведь тут же спросит, где мы достали. Чуть пошарив по углам, мы нашли дома небольшую корзиночку, в которой хранилось 4-5 картофелин, столько же лука, моркови и несколько перцев. Положить туда ещё 5 картофелин, добытых нами, мы не решились, так как знали, что каждая единица на учёте, поэтому положили только две, а три спрятали до следующего раза. Так мы промышляли потихонечку в течение ещё двух или трёх дней, пока нас не поймали. Первым выследил нас дворник, довольно неприятный тип со странной фамилией Золотых. Меня удивляла эта фамилия, отвечающая не на вопрос "Кто?" или хотя бы "Какой?" в именительном падеже, а на вопрос "Каких?" в родительном падеже. Его угроза: "Вот заявлю в милицию, тогда будете знать, как воровать народное добро!" сразу привела меня в чувство, и мы некоторое время даже близко боялись подойти к нашей нише и все ждали, что вот-вот за нами придёт наряд милиции. Как говорится, беда не приходит одна. Оказывается, и мама выследила нас, обратив внимание на самопроизвольное размножение клубней в корзине, и нам пришлось во всём признаться. Это было концом моей так удачно начавшейся "воровской" карьеры.
Но семья очень страдала от недоедания, так как мы, не имея подсобного хозяйства, вынуждены были довольствоваться только той нормой, которая определялась так называемыми продовольственными карточками. Положение тех, чья работа была связана с торговлей продуктами питания, со столовыми, домами отдыха или санаториями, было значительно лучше - им всё же кое-что перепадало помимо карточек. Как раз в это время муж одной из наших дальних родственниц Сеит-Неби-ага, вернувшийся в Крым после нескольких лет жизни в Средней Азии, сумел устроиться на работу в тот самый ресторан в городском саду на должность кладовщика. Ему требовался помощник. На эту должность и решили устроить меня на работу хотя бы на летний сезон. Когда папа мне об этом сказал, я не стал возражать, то ли понимая сложное положение семьи, то ли просто не желая огорчать родителей. Однако, когда начали оформлять меня на работу, выяснилось, что я не достиг ещё положенных шестнадцати лет - только через несколько месяцев мне исполнялось лишь четырнадцать, - а таких в соответствии с законом нанимать на работу запрещалось. Преодолев какие-то формальные препятствия, удалось всё же оформить меня на работу, но не на должность помощника, а ученика кладовщика. Так я оказался сотрудником ресторана. Я выполнял самую разнообразную работу: отпускал работникам кухни муку, крупу, соль, сахар, подсолнечное масло и некоторые другие продукты, ездил с извозчиком дядей Васей за сметаной и молоком, с ним же развозил выпекаемые в ресторане медовые коврижки, пирожки и булочки. Казалось очень несправедливым развозить всю эту вкуснятину и не иметь права хотя бы одну штучку попробовать - всё было на строгом учёте. Приходилось желудок угощать собственными слюнками. Я обычно садился рядом с дядей Васей на козлы, и мы с гордым видом катили по Набережной. За нами на повозке была установлена средних размеров будка, окрашенная в светло-голубой цвет, с полками для подставок, а впереди бежала небольшая буланая лошадка, очень добрая и ласковая, по имени Яшка. Дядя Вася был весёлым балагуром, знавшим множество презабавных историй, поэтому я с нетерпением ждал очередных поездок, которые случались раза два в неделю. За хлебом он ездил каждый день, но здесь моей помощи не требовалось. Самой противной была работа в подвале по протиранию поверхности висящих там копчёностей. Без такой обработки подсолнечным маслом на них образовывалась плесень. Даже в ресторане в то время не было обычных холодильников, не говоря уже о кондиционерах. Работать приходилось стоя, не снимая рыбу и колбасу с крюков, и руки, постоянно поднятые вверх, немели и очень уставали. За недобросовестную работу мне несколько раз попадало от Сеит-Неби-ага... Улучив свободную минуту, я тут же садился за столик в малюсенькой нашей конторке и при очень тусклом свете маломощной лампочки принимался изображать надписи на витринах, вывески для магазинов, какие-то надуманные эмблемы. Там я научился выписывать объёмные буквы, имеющие в сечении квадратную, треугольную или полукруглую формы. Эти надписи я раскрашивал принесёнными с собой цветными карандашами и мечтал как-нибудь показать самые удачные из них Ахтему-ага, но дело до этого так и не дошло. Не суждено мне было стать живописцем, как Ахтем-ага.
Но самым главным смыслом моей работы была, конечно, возможность обедать там, да ещё покупать и приносить домой две белые сайки, и всё это без всяких карточек. В душе я этим очень гордился. Эти сайки мы далеко не каждый день ели сами, чаще всего мама их обменивала на базаре на какие-то другие нужные нам продукты: картошку, масло, рыбу. На рынке существовал довольно твёрдый эквивалент. Если не ошибаюсь, за сайку можно было взять 1 кг картошки, 1 литр молока, четверть бутылки подсолнечного масла и т. д. Однажды мама меня послала поменять сайку на литр молока, что я и сделал без всяких трудностей. Но молоко оказалось козьим с изрядным специфическим запахом. Мама расстроилась и объяснила, что при покупке молоко надо пробовать на вкус, иначе можно опять нарваться на козье. Просить продавцов дать попробовать молока мне казалось неудобным и, кроме того, я боялся, что не смогу распознать молоко, отведав столь мизерную порцию. Поэтому в следующий раз я пошёл на заранее обдуманную хитрость. Подойдя к молочному ряду, я довольно громко спросил у стоявших здесь тётушек: "У кого есть козье молоко?" Две из них ответили, что у них козье молоко. Конечно, я купил молоко у других, заслужив от хозяек коз не очень добрый прогноз относительно будущей своей жизни: "Ты посмотри, какой хитрый! Вырастет, наверное, жуликом".
Работа в ресторане запомнилась в связи с ещё несколькими особенностями. Каждую неделю для всего персонала проводилась обязательная политическая учёба, игнорирование которой могло обернуться самыми печальными последствиями. Каждое занятие, проходившее обычно в помещении кухни, начиналось с переклички присутствующих. Староста группы зачитывал фамилии, и каждый, вставая, отвечал: "Здесь". Трудно сейчас вспомнить все темы наших занятий, но одна из них запомнилась на всю жизнь. Она называлась: "Шесть условий товарища Сталина". В ней шла речь о мерах по ускорению процесса по индустриализации страны и построению социалистического общества. На занятиях обсуждение шло туго, взрослым людям в такое тяжёлое время было, конечно, не до учёбы, даже если она посвящалась гениальным мыслям нашего вождя. Пропагандист, опросив нескольких слушателей, остался недоволен. Очередь дошла до меня. Я был подготовлен лучше многих, потому что в школе на уроках обществоведения мы это уже проходили. Мой ответ так понравился нашему ведущему, что он начал стыдить взрослых моих коллег, ставя им в пример меня. От этого я то краснел, то бледнел, весь вспотел и никому не мог взглянуть в глаза. С одной стороны, такая похвала льстила моему самолюбию и мне были приятны его слова, с другой стороны, я ощущал какую-то неловкость перед остальными, будто очень виноват перед ними. Я успокоился только тогда, когда после занятий два или три человека, заметившие моё состояние, подошли ко мне и сказали, что своим ответом я выручил остальных, до которых могла бы дойти очередь. Вообще, все сотрудники ресторана, с которыми приходилось иметь дело, относились ко мне дружелюбно, сочувственно, и может быть, поэтому я не особенно ощущал оторванность от своих друзей во время летних каникул.
Надо сказать, что и последующие летние каникулы я не оставался без работы. В следующем году все три месяца работал в гостинице, занимаясь вопросами прописки и выписки приезжающих гостей. Приходилось на каждого заполнять специальные бланки, заносить данные в домовую книгу, покупать и приклеивать в неё марки госпошлины, ходить с этими документами в милицию и т. д. Через год я работал в одном из санаториев города помощником культработника. В мои обязанности входила организация спортивных игр, которые ограничивались только волейболом и шахматами ввиду отсутствия и инвентаря, и других площадок. Кроме того, по вечерам в паре с баянистом играл на домре на танцплощадке. Вскоре, правда, это занятие пришлось прекратить из-за того, что аккордеон полностью заглушал звуки домры, ведь в то время электроусилителей к инструментам ещё не было. А во время последних моих каникул, между девятым и десятым классами, я всё лето играл в домровом ансамбле Ялтинской филармонии. В основном мы выступали на выездах в сборных концертах вместе с приезжими артистами различных жанров из многих городов страны.
Тут, видимо, надо рассказать о том, как я оказался на профессиональной сцене и как я отношусь к музыке. Это тем более уместно, что, пройдя от угла Аутской вдоль Набережной ещё несколько десятков метров, я оказался на углу Морской. Если по ней пройти чуть вверх, по правую сторону, немного не доходя до Виноградной (теперь, кажется, она называется ул. Чехова), можно увидеть небольшое здание, в котором размещался клуб "Медсантруд", то есть работников медико-санитарной отрасли. Почему-то ему не было присвоено имя какого-либо революционного деятеля или имя известного врача. Этот клуб и стал первой школой моей музыкальной жизни. Помимо небольшого кинозала в нём работали различные кружки: акробатический, тяжёлой атлетики, танцевальный, шахматно-шашечный и духовых инструментов. Как-то проходя мимо того клуба, я увидел объявление, оформленное в виде красочной афиши, уведомлявшее о том, что при клубе организуется бесплатный кружок струнных инструментов: балалайка, гитара, мандолина, домра. Это было то, о чём я только мог мечтать.
В течение ряда лет я просил отца, чтобы он купил мне скрипку. Я и сейчас не смог бы объяснить, когда и почему я так влюбился в скрипку. Скорее всего, желание на чём-то играть во мне присутствовало всегда, с малых лет. У некоторых наших родственников в Симферополе были небольшие кабинетные рояли, а у одного пианино. Стоило мне у них оказаться, я тотчас садился за инструмент и начинал подбирать одним пальчиком известные мне мелодии. Это занятие настолько увлекало, что меня нельзя было вытянуть во двор никакими играми. Но когда ещё мне не было и восьми лет, мы переехали в Гурзуф, а там никаких родственников, тем более с инструментом, у нас не было. Мне были доступны только пионерский горн и барабан. Видимо, именно в это время, поняв, что пианино совсем неосуществимая мечта, я загорелся идеей научиться играть на скрипке, и мои обращения к отцу стали всё более настойчивыми. Однако он лучше меня понимал, что скрипка без педагога, без обучения - это пустая трата времени и, не желая огорчать меня или совсем отбить охоту к музыке, не говорил мне "нет", может быть, в ожидании лучших времён. И вот уже в Ялте, когда мне исполнилось тринадцать лет, совершенно неожиданно отец подарил мне подержанную мандолину, которую купил по дешёвке на базаре. Моей радости не было конца. До этого я никогда не брал в руки подобного инструмента и не владел никакими приёмами игры на нём, не знал даже, как надо настраивать её. "Первую помощь" оказал сосед по квартире, армянский юноша по имени Саак, года на два старше меня, в семье которого все три брата играли на мандолине. Как только мне удалось подобрать "Во саду ли, в огороде", я лишился покоя. Через день подушечки трёх пальцев левой руки были в волдырях и играть стало невозможно, но и сидеть и ожидать заживления пальцев тоже было невмоготу. Пришлось бинтовать пальцы мягкими тряпицами, чтобы не так сильно чувствовать боль при нажатии на струны. Процесс привыкания был длительным, и я даже стал побаиваться, что кожа на пальцах у меня слишком нежная и никогда не загрубеет до нужной степени. Тряпицы, естественно, сильно мешали: то лохматились, то сползали, и тогда приходилось на открытых струнах тренировать лишь тремоло одной только правой рукой, правда, такого термина я ещё не знал. В таких муках прошло месяца два или три. Терпение было уже на пределе, когда волдыри всё же зажили, подушечки пальцев постепенно загрубели, и я мог упражняться сколько душе угодно. Видимо, это изрядно трепало нервы не только моим родителям, но и соседям, так как жили мы в коммунальной квартире, но я не помню, чтобы на этой почве возник какой-либо конфликт. Думается, что люди были то ли терпимее друг к другу, то ли просто добрее.
Дела мои продвигались быстро, даже очень быстро. Я мог без больших трудностей подобрать на слух почти любую известную мне мелодию, но техники, конечно, не хватало. В некоторых мелодиях я ошибался, сам это чувствовал, но сыграть правильно не мог. Ноты я не знал и думал, что самостоятельно освоить игру по нотам не сумею. Купил самоучитель игры на мандолине, в котором запись велась по так называемой цифровой системе: на четырёх линейках (по числу струн) записывались ноты соответствующей длительности, над которыми проставлялись цифры, означавшие номера ладов. С помощью самоучителя я дошёл до элементарных пьес Шумана, Бетховена, Чайковского, Делиба. Начал участвовать в нашей школьной самодеятельности. Нам с Ахметом, моим одноклассником, особенно хорошо удавалась танцевальная музыка. Под наш аккомпанемент прекрасно танцевали народные танцы четыре девушки из нашего класса. Играли мы также наиболее распространённые тогда танцы - танго, фокстроты, краковяк, вальсы, тустеп, матросские танцы типа "Яблочко" и другие вещи. Раза два или три нас приглашали поиграть на танцевальных вечерах в одном небольшом клубе за деньги.
Но меня тянуло к другой музыке, более серьёзной и одухотворённой, какую удавалось иногда услышать по радио с очень интересными комментариями ведущих. Тут-то и подвернулось это самое объявление о кружке струнных инструментов, за которое невозможно было не ухватиться. Я поделился своим открытием с Сааком и Ахметом, и мы немедленно отправились в клуб, чтобы записаться в этот кружок, что и удалось сделать без всяких хлопот. На первое же занятие все пришли со своими инструментами - кто с гитарой, кто с балалайкой, кто с мандолиной - всего человек двенадцать-четырнадцать, и наш будущий руководитель устроил каждому из нас небольшую проверку. Оказалось, что среди желающих были как начинающие, так и играющие на уровне любителей, вроде нас, кто посильнее, кто послабее. Кроме того, руководитель объявил, что каждый из нас пока может играть на своём инструменте. С каждым он будет заниматься отдельно, но затем мы создадим некий сборный оркестр струнных инструментов. Было бы лучше всего организовать домровый ансамбль, однако, из имеющегося в клубе инвентаря этого сделать не удавалось, но для желающих перейти на домру два-три инструмента в клубе нашлось. Так начались наши занятия, но после первого же урока Ахмет перестал посещать кружок. Через довольно короткое время мы уже могли нашим ансамблем играть самые элементарные пьески, и это вдохновляло. Через месяца два Георгию Наумовичу - так звали нашего руководителя - удалось каким-то образом заполучить в одном из санаториев восемь или десять домр - от пикколы до баса, - и наша группа стала называться домровым ансамблем клуба "Медсантруд", так как мы все перешли от наших инструментов к четырёхструнным домрам. Мы играли не только всем ансамблем, а в зависимости от успехов каждого Георгий Наумович объединял нас в дуэты, трио, квартеты, причём часто одним из играющих становился он сам, кому-то давал изредка и сольные партии, которые исполнялись в сопровождении фортепиано.
Было бы несправедливо не вспомнить добрым словом Георгия Наумовича Ружникова, которому я обязан всем своим музыкальным воспитанием и, если можно так выразиться, "образованием". С самого первого знакомства с ним я почувствовал к нему совершенно необыкновенную симпатию. Стройный мужчина среднего роста, лет тридцати пяти, аккуратно одетый, с неторопливыми движениями и такой же ровной, неторопливой речью. От него исходило какое-то спокойствие и уверенность. Его лицо я бы, пожалуй, назвал красивым: умеренно высокий лоб, негустые чёрные, гладко причёсанные назад волосы, тёмно-карие, почти чёрные, очень внимательные, умные глаза под строго очерченными, такими же чёрными тонкими бровями и небольшой красивый рот с чуть пухлыми губами под прямым носом с еле заметной горбинкой. Он старательно скрывал свои эмоции, но его бледноватые, всегда очень чисто выбритые щёки временами покрывал лёгкий румянец, особенно в области скул, выдавая его состояние. О себе он почти ничего не рассказывал, но кое-что видно было невооружённым глазом, а кое-что я узнал позже от знавших его музыкантов симфонического оркестра. Георгий Наумович был женат, но детей у них не было. Его жену я видел много раз. Это была недобрая женщина исключительной стервозности, всегда чем-то недовольная, глядящая на всех свысока. Она прямо-таки наслаждалась тем, что ставила Георгия Наумовича в присутствии посторонних в крайне неудобное положение. Ужасная модница, она по тем временам требовала от своего мужа невозможного. Почему он продолжал жить с ней, что их связывало, чем он был обязан ей - так и осталось для меня неизвестным. Рассказывали, что Георгий Наумович был очень хорошим скрипачом, но заболел туберкулёзом, и ему категорически запретили играть на скрипке. Как и многие люди, страдающие этой болезнью, он переехал на Южный берег Крыма, обосновался в Ялте и занялся народными инструментами. У него не наблюдалось никаких признаков, характерных для больных туберкулёзом, и вполне возможно, что он полностью выздоровел, либо активный процесс был остановлен и шёл процесс восстановления. Играл Георгий Наумович виртуозно, с большим чувством, уделяя очень большое внимание выбору репертуара. В его концертных программах, кроме общеизвестных и часто исполняемых композиторов-классиков, были произведения менее известных и реже исполняемых, таких, как Сарассате, Крейслер, Нашэ, Меццакапо, Мошковский, Вальдтейфель, Дюран и другие. Мандолине, гитаре, мандоле особенно близок дух испанской, итальянской народной музыки. Георгий Наумович подбирал удивительно красивые миниатюры как для сольного исполнения, так и для различных сочетаний наших инструментов. Особой популярностью у нас пользовалась музыка композитора Меццакапо: темпераментный "Марш мандолинистов", бравурные болеро "Толедо" и "Бонита", зажигательная "Неаполитанская тарантелла", очень нежные серенады, торжественные сарабанды, народные хабанеры, фарандолы и много другой завораживающей, увлекательной музыки. А цыганские танцы и напевы в интерпретации Сарассате и Нашэ, требующие довольно высокой исполнительской техники? Я помню, с каким нетерпением и энтузиазмом я работал над мини-трилогией о любви великого австрийского скрипача Крейслера "Радость любви", "Муки любви" и "Прекрасный розмарин". А разве можно было оставаться равнодушным к изящным вальсам французского композитора Вальдтейфеля? Само собою понятно, что ко всему этому я пришел не так скоро, а примерно через четыре года довольно упорных трудов. Время от времени Георгий Наумович устраивал, как он сам называл, "игру для души". Играли мы втроём в квартире очень милой женщины, концертмейстера Ялтинской филармонии. Георгий Наумович брал на себя партию домры-тенора, что соответствует партии виолончели, оставляя основную партию для меня. Мы играли прямо с листа самую разнообразную музыку почти без перерывов в течение пяти-шести часов. Исполнение многих пьес сопровождалось интересными комментариями о композиторах, характере музыки, истории её написания, смысловом содержании и т. д. Мнения нашего концертмейстера и Георгия Наумовича иногда расходились, и между ними начиналась дискуссия, которая, впрочем, носила очень корректный и доброжелательный характер. Я очень много почерпнул из этих встреч, так как до этого не имел почти никакого представления о музыкальной литературе и классической музыке. Примерно в это же время или чуть раньше усилиями Георгия Наумовича и ещё одного музыканта-домриста по фамилии Шабалов при Ялтинской филармонии был организован профессиональный домровый ансамбль, в который пригласили работать из нашего клубного ансамбля кроме меня ещё двоих, игравших на альтах. Альтисты уже давно окончили школу, никакой специальности не имели и с удовольствием пошли сразу же работать в этот вновь организованный ансамбль. Я же дождался летних каникул и только на летние несколько месяцев пришёл в ансамбль- ведь впереди был десятый класс. Эти месяцы не прошли бесследно. Главным было для меня не столько совершенствование исполнительского мастерства, сколько еженедельные занятия по теории музыки, которые проводил первый скрипач симфонического оркестра Мохнач. Меня увлекла и поразила чисто математическая логика, которой подчинялись многие законы музыки. Выполнение домашних заданий превращалось в захватывающий процесс, требующий подключения всего творческого потенциала, имеющегося в твоём распоряжении. Желание сотворить что-то необыкновенное иногда приводило к музыкальным ляпсусам. В этот период Георгий Наумович, видимо, уловив мою увлечённость и желая стимулировать её, предложил транспонировать (то есть перевести в другую тональность) несколько пьес, написанных для голоса в сопровождении оркестра. По его поручению я занялся также переложением двух фортепианных миниатюр для дуэта и трио. Тогда же я впервые записал несколько татарских мелодий, одну из которых мы даже пару раз исполняли на клубной сцене. В этот период сам Георгий Наумович всё реже стал играть на домре-приме и предметом своего увлечения выбрал домру-тенор - аналог, как я уже писал, виолончели. Свою домру он отдал мне, сказав, что я могу играть на ней до тех пор, пока по его заказу не будет изготовлена новая домра.
Я знал, что в Ялте работает отличный мастер, которому несколько человек из нашего ансамбля уже заказали домры. Мне, конечно, тоже очень хотелось иметь такой инструмент, но я также понимал, что денег на такой заказ я не наберу, поэтому был очень рад предложению Георгия Наумовича. Ведь это был первый инструмент, изготовленный по специальному заказу этим мастером, по нынешней терминологии - эксклюзивный. Для своих работ мастер этот использовал материалы из очень ценных пород хорошо высушенной древесины, которыми он запасся при реконструкции Ливадийского дворца Николая II. Эта домра обладала глубоким грудным бархатистым звуком и очень красивым внешним видом, особенно изящным был гриф. Бочкового эффекта, каким обладают балалайки, у этой домры почти не было (под этим я понимаю звук, идущий как будто из бочки).
Видимо, я плохо понял смысл слов Георгия Наумовича и, поблагодарив его за предложение, спросил, а зачем ему нужна вторая такая же домра, лучше бы он заказал домру-тенор. Он ответил, что домру-тенор он уже заказал, и она скоро будет готова, но он говорит не о ней, а о домре для меня. Я прямо-таки опешил от таких слов и, кажется, впервые посмел в довольно сухой форме высказать своё мнение о том, что я никого не просил заказывать от моего имени инструмент и что, если бы у меня были деньги, я бы сам догадался сделать это раньше. Но ответ Георгия Наумовича был таким обескураживающим, что я тут же сильно пожалел о сказанном. Он в очень тактичной форме объяснил, что заказывал домру он сам, но домра предназначена мне, чтобы я мог играть на своём хорошем инструменте. "Если она тебе не понравится, можешь пользоваться моей старой домрой", - сказал он. Что можно было возразить на такое великодушное предложение? Подспудно я понимал, что это меня к чему-то обязывает, но отказаться от такого соблазна у меня просто не хватало сил. "Тем более, - подумал я, - не завтра же это должно случиться". Как показало время, этой затее не суждено было осуществиться.
Тем временем летние каникулы, а вместе с ними и работа в филармонии, подходили к концу, и мне оставался последний год учёбы в школе. Как и многие одноклассники, я всё чаще задумывался над тем, куда дальше направить свои стопы. Служба в армии мне не грозила. Мы все как допризывники прошли уже медкомиссию, и я был признан непригодным к воинской службе из-за плохого зрения - сильная близорукость, требующая постоянного ношения очков с оптической силой минус шесть диоптрий для обоих глаз. Такая неполноценность действовала на меня угнетающе, особенно в обстановке всеобщей мобилизационной готовности дать сокрушительный отпор любому врагу, воевать только на чужой земле и т.д. У многих из нас был полный комплект значков "Готов к труду и обороне" (ГТО) первой и даже второй ступени, "Ворошиловский стрелок", "Готов к противовоздушной химической обороне" (ПВХО), "Готов к санитарной обороне" (ГСО). Я особенно гордился значком ГТО второй ступени, который постоянно носил на груди, весь остальной комплект добавлялся только в дни демонстраций и праздников. Мои переживания по поводу своей неполноценности совсем не разделял мой отец, который был до смерти рад "белому билету", полностью освобождавшему меня от призыва в армию.
В один прекрасный день он очень удивил меня, когда обратился с вопросом, как бы я отнёсся к предложению серьёзно заняться музыкальным образованием. Я сразу понял, откуда дует ветер, хотя знал, что он с Георгием Наумовичем не был знаком и никогда особенно не интересовался моими успехами в этом направлении. В ходе разговора выяснилось, что Георгий Наумович сумел как-то встретиться с ним и предложить совершенно бесплатно подготовить меня к поступлению в консерваторию по классу народных инструментов. Не будучи готовым к такому развороту событий, я не высказал ни согласия, ни категорического отказа. Отец тоже ни на чём не настаивал и сказал, чтобы я подумал над этим.
В молодые годы даже такие судьбоносные вопросы решаются быстро и без больших колебаний, поэтому на следующий же день, когда мы встретились с Георгием Наумовичем, я поблагодарил его за предложение и сказал, что думаю стать инженером, а не музыкантом. Он стал настаивать, приводя различные привлекательные аргументы. В конце концов я высказался в том смысле, что если бы владел не домрой, а скрипкой или фортепиано, то скорее всего решил бы вопрос в пользу музыки.
Прошло несколько дней, и я думал, что к этому мы больше не вернёмся. Но однажды поздно вечером, когда мы возвращались на филармоническом автобусе с очередного концерта, Георгий Наумович попросил меня прийти завтра с домрой в клуб, он хочет кое-что попробовать. Ничего не подозревая, я пришёл чуть раньше и начал разминать пальцы. Вскоре появился мой учитель и тоном, не допускающим никаких возражений, объяснил, что мы сейчас отправимся к профессору Федорову, виолончелисту, который хочет меня послушать и, возможно, согласится в ускоренном порядке подготовить к поступлению в консерваторию. Я никак не ожидал такого поворота событий. Не скрою, виолончель мне всегда очень нравилась, но я и думать не мог о том, что когда-нибудь смогу к ней даже прикоснуться. По дороге Георгий Наумович говорил как о решённом деле, что по теоретической части меня подготовит он сам и Мохнач, который вёл у нас занятия, лишь бы согласился профессор. И вот мы в квартире у профессора Федорова.
Нас очень приветливо встретил несколько суетливый пожилой человек, с длинными, совершенно белыми волосами на голове и такими же белыми усами и маленькой бородкой. Он мне напоминал кого-то из очень известных дореволюционных учёных - то ли физика, то ли хирурга, фамилию которого я не мог вспомнить, так как больше думал о предстоящем прослушивании. После приветствия и нескольких ничего не значащих реплик Георгий Наумович предложил мне исполнить несколько пьес без всякого аккомпанемента. Хотя я уже давно к публике привык, но перед авторитетом явно волновался. Тем не менее по окончании этого этапа испытаний профессор высказал несколько лестных слов, которые были обращены и ко мне, и к Ружникову. Затем начался общий разговор о музыке вообще, о музыкальных вкусах, профессор задал мне пару несложных вопросов по теории, провёл несколько тестов на слух и, как мне показалось, остался вполне доволен.
- Ну а теперь, молодой человек, - сказал он, - перейдём к главному: вы когда-нибудь держали в руках виолончель?
- Нет, - ответил я.
- Ну а скрипку держали?
- Держать-то я держал, но никогда на ней не пытался играть.
- А какие отношения у вас с фортепиано? - спросил профессор.
- Практически никаких. Только несколькими пальцами на слух.
- Всё это неутешительно, но поправимо, - резюмировал он.
Затем он извлёк из очень красивого футляра виолончель, сел на стул, установленный на музыкальной площадке, чуть возвышающейся над полом, взял в руки инструмент и смычок и сказал:
- Сядьте, пожалуйста, так же и возьмите в руки инструмент так, как вам покажется удобным.
Всё это я проделал с величайшей осторожностью, испытывая большое волнение и робость.
- Так, так, - медленно проговорил профессор, как будто сам себе отвечал на какой-то вопрос. - А теперь наложите пальцы на струны и растяните их так, чтобы между указательным пальцем и мизинцем образовался максимально возможный интервал.
Я постарался выполнить это упражнение как можно лучше.
- Постарайтесь увеличить интервал, растягивая пальцы шире, - требовал профессор, но, видимо, это у меня получалось плохо.
- Ладно, достаточно, - сказал он, - дайте-ка мне вашу левую руку с прямо вытянутыми пальцами.
С минуту он тщательно рассматривал кисть левой руки и каждый палец в отдельности, покрутил кисть у основания в разные стороны, велел сжать руку в кулак, опять выпрямить пальцы и произнёс, сокрушённо качая седой головой:
- То, что рука небольшая - это плохо, но терпимо, а вот мизинец никуда не годится. С таким коротким мизинцем нечего думать о хорошей игре на виолончели. Мне очень жаль, Георгий Наумович, но от виолончели придётся отказаться, - и, немного погодя, добавил, - вот посмотрите сами - у молодого человека мизинец не достигает даже верхнего сустава безымянного пальца, а теперь посмотрите на мою руку - мизинец заканчивается между этим суставом и основанием ногтя. Всё что я говорю, очень важно для виолончелиста.
Так, примерно, завершилось наше посещение профессора Федорова, и мы больше не возвращались к теме подготовки в консерваторию. Отношение Георгия Наумовича ко мне продолжало оставаться таким же добрым. После начала последнего учебного года я перестал работать в филармонии, но в клубной самодеятельности оставался весь год, а Георгий Наумович работал и там, и здесь. Я всё чаще на концертах выступал с сольными номерами или в дуэте с ним.
За этот год, точнее сказать, за оставшиеся до холодных осенних дней месяцы и последний весенне-летний сезон, у меня появилось ещё одно музыкальное увлечение, которое нашло горячую поддержку со стороны моего лучшего школьного друга Игоря Дремача - симфоническая музыка. В нашем городском саду на открытой эстраде в течение всего тёплого времени года выступал городской симфонический оркестр, которым приглашались дирижировать очень известные дирижёры, приезжающие из крупных музыкальных центров страны - Москвы, Ленинграда, Киева и некоторых других городов. Особенно запомнились выступления профессора Орлова. У нас не было возможности посещать сами концерты, которые проходили по вечерам, но зато мы ухитрились проникать на дневные репетиции, что оказалось гораздо интереснее, если отвлечься от одного крупного неудобства - палящих солнечных лучей. Дело в том, что оркестр располагался в раковине довольно больших размеров, которая укрывала музыкантов от прямых лучей, но даже при этом многие из них на репетициях максимально оголялись. Нас же солнце нещадно поджаривало в эти часы со спины и правого бока. И, несмотря на это, мы старались не пропустить ни одной репетиции. Оркестр редко исполнял очень серьёзную музыку, так как на неё не ходил бы курортный зритель. В его репертуаре были различные сюиты ("Арлезианка", "Пер-Гюнт", "Шахерезада" и др.), увертюры к некоторым операм ("Кармен", "Севильский цирюльник", "Свадьба Фигаро" и др.), симфонические картинки, балетные миниатюры. Мы слушали также концерты для скрипки или фортепиано, отдельных певцов в сопровождении оркестра. Для нас стали привычными такие реплики дирижёра, как: "Духовые, вы заглушаете, вступайте незаметно, плавное крещендо только после восьмого такта. Повторяем с номера 17, и...и" или "Не слышу акцента со стороны альтов перед вступлением ударных. Начали ещё раз с номера сорок второго..". и т. д. Без сомнения, эти репетиции не только сильно расширили наш музыкальный кругозор, но и приблизили нас к более глубокому осмыслению музыки вообще и симфонической в частности. Конечно же, мы ходили на репетиции не для повышения своей музыкальной культуры или ради каких-то определённых целей, а просто потому, что это нам нравилось, нам было интересно.
Всё-таки удивительная вещь - память. Вот сейчас, когда пишу эти строчки, медленно, страничка за страничкой раскрываются до мельчайших подробностей многие события тех очень далёких лет. Они хранятся в памяти в очень туго упакованном виде. Но при желании эту информацию можно распаковать в одно мгновение, и тогда перед глазами эти события пройдут молниеносно, затем опять плотно упакуется информация и отправится в своё гнездо, чтобы ожидать нового вызова. Так и случилось, пока я не спеша шёл мимо клуба "Медсантруд". Конечно, вспомнились и многие другие детали, которые я сознательно опустил в своих описаниях, чтобы не слишком утомлять ни себя, ни читателя.
Коль скоро я покинул Набережную и оказался на Морской, я не стал возвращаться назад, а ноги сами по себе понесли меня дальше и вскоре вывели на перекрёсток нескольких улиц: за спиной оставалась Морская, слева и справа проходила Аутская (ул. Кирова), прямо передо мной круто поднималась вверх мощёная булыжником ул. Войкова, и в этот же перекрёсток вливалась справа чуть выше Аутской ул. Садовая. На углу Садовой и Войкова, как и раньше, красовалась церковь, стоящая на невысоко приподнятой площадке. Когда-то в ней размещалась армянская школа. Основной транспортный поток пересекал перекрёсток в направлении от Садовой на Аутскую и обратно. Несколько минут я простоял на углу, наблюдая за жизнью перекрёстка и всматриваясь в знакомые здания и незнакомые лица прохожих, затем направился по Войковской к школе. Чем ближе я подходил к ней, тем больше волновался. Стал раскрываться в голове очередной тугой пакетик с хранящейся в нём информацией
Вот и школа слева от меня, как раз у поворота улицы. Здание школы мне показалось каким-то потускневшим и уменьшившимся в своих размерах. Та же входная дверь с двумя полукруглыми окнами по сторонам, те же стены из серого камня, тот же невысокий каменный парапет, отделяющий территорию школы от тротуара. У входа висела маленькая металлическая табличка коричневого цвета, вся покрытая пылью, с вдавленными буквами, окрашенными в серый цвет, извещавшая, что это и есть средняя школа. Здание было построено где-то в середине или второй половине девятнадцатого века специально для женской гимназии, а затем в годы Советской власти отдано под школу. Поскольку оно располагалось на довольно высоком склоне, южная его сторона, обращённая к морю, имела три этажа, а северная - два. На первом, южном этаже в одной или двух квартирах жили учителя, там же находилось несколько подсобных помещений, а учебные классы, кабинеты, библиотека, учительская, актовый, он же спортивный зал, размещались на двух других этажах.
И вот я стою перед входом в школу, в которой прошли три, может быть, самых счастливых года моей жизни. Дверь в школу заперта, и ничто не напоминает о том, что через десять дней начнётся новый учебный год. Впечатление какой-то запущенности, бесхозяйственности ещё больше усилилось, когда я попробовал заглянуть внутрь через одно из окон: сильно запыленные стёкла не позволили что-либо разглядеть, а облупившаяся и потускневшая от времени краска на рамах напоминала одноцветную мозаику. Меня охватило такое же чувство жалости, которое испытывает человек к живому существу, попавшему в беду. Я очень любил свою школу и никак не предполагал, что застану её в таком плачевном состоянии. Было ощущение, будто внутри что-то оборвалось.
Мы здесь ссорились и мирились, радовались и печалились, влюблялись и расставались; здесь наши учителя многому нас научили, ко многому подготовили; здесь во многом решалась наша дальнейшая судьба. Подумалось, что в такой грязной и неухоженной школе не могут вырасти дети с хорошими знаниями и добрыми помыслами, и мне стало жаль этих незнакомых мне ребят...
Моё первое знакомство с этой школой произошло летом 1936 года, когда после долгих раздумий я решил перейти в русскую школу. Наш директор Халиль-оджа наотрез отказался выдать мои документы, и только после обращения в Симферополь в областной отдел народного образования удалось получить их на руки. Пока ожидал ответа из Симферополя, я досконально обследовал с внешней стороны все три средние школы в Ялте и остановился на Войковской, которая значилась как школа №1. На случай отказа я обдумывал всякие другие варианты поступления в эту школу, вплоть до применения некоторых хитростей. И вот, с документами в руках, в сильном волнении я впервые переступил порог школы за неделю до начала занятий и попал прямо к директору. Хорошо запомнилось его крупное смуглое лицо с мохнатыми бровями и чёрной шевелюрой на голове с мелко завитыми кудряшками. От его сурового взгляда я изрядно оробел, но, преодолевая стеснение, кое-как изложил свою просьбу и показал свои бумаги. Когда он заговорил со мной, мои страхи тут же улетучились. Я сразу почувствовал, что это добрый, мягкий человек, с которым можно открыто поговорить о своих проблемах. Посмотрев мой листок успеваемости, он тут же сказал, что с удовольствием зачислит меня в девятый класс и взял уже ручку, чтобы на заявлении, которое он даже не прочитал, наложить резолюцию, но я его остановил:
- Я не могу в девятый, я хочу в восьмой класс.
Он оторвался от заявления, исподлобья взглянул на меня и спросил:
- Зачем вам идти в восьмой, вы же закончили его с прекрасной успеваемостью. Я вас зачисляю в девятый.
Мне пришлось опять остановить его:
- Понимаете, я хочу весь восьмой пройти ещё раз, только уже на русском языке. Ведь у нас все предметы были на татарском, а я собираюсь после школы поступать в инженерный институт.
- Молодой человек, зачем же вам из-за этого терять целый год, вы же довольно сносно говорите на русском и, проучившись у нас два года, вы сможете поступить туда, куда хотите.
Я не знал, как зовут директора, поэтому испытывал определённое затруднение при обращении к нему. Мне было только известно, что фамилия его Джелнач. Но обратиться к нему с общепринятым между взрослыми "товарищ Джелнач" мне казалось неудобным.
- Всё-таки я очень прошу вас принять меня в восьмой класс. В девятый я не пойду.
- Ну что же нам делать, - сказал он, - в восьмом у меня нет ни одного места. Он переполнен, потому что из двух седьмых мы сделали один восьмой, - и, чуть улыбнувшись, добавил, - видимо, придётся вам всё же пойти в девятый.
Я сильно расстроился такому неожиданному обороту дел и поник, юношеская бескомпромиссность не позволяла изменить принятое решение.
- Очень жаль, - сказал я, - мне так хотелось учиться в этой школе. Придётся пойти во вторую или третью, может быть, там найдётся место, - и протянул руку, чтобы взять свои бумаги, которые лежали на столе.
Но он не торопился вернуть их мне, а пошелестел ими в руке и опять положил на стол. Опершись локтём об стол, запустил пальцы в свою густую шевелюру и подвигал ими там, будто спрашивая у них совета, и вдруг предложил:
- Ладно, будь по-вашему. Авось, это небольшое нарушение инструкции мне простят. Но запомните: потеря года в вашем возрасте - недопустимая роскошь, как бы не пришлось потом раскаиваться.
Я весь просиял и не помню, какими словами благодарил его, только хорошо запомнил слова, сказанные на прощанье:
- Молодой человек, благодарить надо за добро, а я не сумел уберечь вас от ошибки. Бумаги оставьте у меня, а первого сентября приходите прямо на занятия в восьмой класс. До свиданья.
Я не стал бы так подробно описывать эту единственную встречу с директором с глазу на глаз, если бы не одно событие, случившееся чуть позже. После того, как начались занятия, он раза два, увидев меня в коридоре, спрашивал, как идут дела и не передумал ли я, видимо, намекая, что ещё не поздно перейти в девятый, но я об этом и не помышлял - удержаться бы в восьмом.
Прошло чуть больше полугода с начала учёбы, и вдруг прошёл слух о том, что наш директор Джелнач арестован. Действительно, с этого момента его никто в школе больше не видел. На одном из комсомольских собраний, которые всегда проходили под бдительным оком и с активным участием секретаря партячейки школы, нашей учительницы по истории и обществоведению Полины Митрофановны Пугачёвой, она объявила нам о том, что Джелнач оказался шпионом иностранной державы и злейшим врагом Советского Союза, за что и должен понести заслуженную кару. Конечно, его нерусская фамилия тоже давала повод ко всякого рода подозрениям, но очень трудно было поверить в то, что этот добрый, симпатичный человек мог оказаться шпионом. Но кому выскажешь свои сомнения и какой от них прок?
На том собрании кто-то спросил Полину Митрофановну, кто же будет теперь директором школы, на что она ответила с какой-то торжествующей интонацией: "Скоро узнаете!". "Неужели её назначат", - подумал я, и мне стало не по себе. Я недолюбливал её и побаивался - очень уж она была воинственной, жесткой, а может быть, и жестокой, маложенственной особой. Хотя нас и воспитывали в духе преданности революционным идеалам и достигли в этом немалых успехов, мне никогда не нравился излишний фанатизм и насильственное приобщение к определённой вере. Как раз в этом наша Полина Митрофановна могла дать сто очков вперёд кому угодно.
Прошло ещё какое-то время, и у нас появился новый директор - им оказался незнакомый для нас человек по имени Никон Никитич Жуков, который, как выяснилось позже, был мужем нашей Полины Митрофановны. Тоже непреклонный коммунист, причём с большим стажем членства в партии, участник гражданской войны, а может быть, и революционных событий. Большими профессиональными качествами как преподаватель истории он не обладал и, скорее всего, принадлежал к той когорте "специалистов", которые "выпекались" известными сверхскоростными методами, чтобы заменить во всех сферах представителей старой, высокообразованной интеллигенции выходцами из рабочей и крестьянской среды. На этом посту он ничем себя не проявил, ни хорошего, ни плохого сказать о нём не могу. Скорее всего, он был директором только номинально, а за него всеми делами заправляла Полина Митрофановна.
Арест шпиона-директора, конечно, был экстраординарным событием не только для школы, однако люди открыто говорить об этом остерегались. Ещё об одном "шпионском" деле и тоже частично связанном с нашей школой я узнал из рассказа Юры Никитина, который первый протянул мне руку, когда я появился в русской школе в незнакомом классе. Мы полгода просидели с ним за одной партой, старались в учёбе помогать друг другу, но интересы вне школы расходились. Юра очень помог мне "войти" в класс, преодолеть скованность, обрести необходимую уверенность. Это был очень добрый скромный парень, в учёбе крепкий середнячок, увлекался гимнастикой и акробатикой и в этих дисциплинах достиг впоследствии впечатляющих успехов. Когда мы узнали друг друга достаточно хорошо, как раз и случилась эта история с нашим директором. Тут рассказал мне Юра о другой истории, случившейся два года назад.
В то время в школе учились два мальчика, немцы по национальности, которых я встречал почти каждый день, идя в свою татарскую школу. Их нетрудно было узнать по внешнему виду: всегда опрятно одетые в костюмчики по западному образцу, добротные, очень чистые башмачки и за спиной школьные ранцы. Внешне похожие друг на друга, одинаково одетые, одинакового роста, они, по-моему, были близнецами, года на два-три старше меня. Юра тогда учился, кажется, в шестом классе, а Гюнтер и Вальтер (так звали ребят) в восьмом. Их родителей с детьми привезли из Германии как освобождённых узников фашистских застенков (модное тогда выражение), и они находились под защитой МОПРа. Эта позабытая ныне аббревиатура расшифровывалась как "Международная организация помощи борцам революции", а её эмблемой была железная решётка с привязанным к ней лоскутком красной тряпицы. Мы все были членами этой организации, имели соответствующие членские билетики и платили взносы, чтобы оказать посильную помощь томящимся в застенках революционерам. Конечно, нам их было очень жалко, и они являли собой в наших глазах героев-революционеров, ставших на защиту угнетённых империалистами народов всего мира. С некоторого времени я этих двух симпатичных ребят перестал встречать по пути в школу, однако не придал этому никакого значения. Но рассказ Юры о событиях двухлетней давности меня потряс. Из него я узнал, что родители Гюнтера и Вальтера оказались немецкими шпионами, их забрали, мальчики остались одни. В школе устроили комсомольское собрание, на котором ребят заставляли признать, что их родители - шпионы. Им предлагали сохранить членство в комсомоле при условии, что они отрекутся от своих родителей и осудят их действия. Не добившись желаемого результата, их исключили и из комсомола, и из школы. Юра тогда ещё комсомольцем не был, и сам на этом собрании не присутствовал, но вся школа была взбудоражена этим событием, и с той или иной достоверностью передавали друг другу доходившие до них подробности. А Гюнтер и Вальтер, как говорили, были отправлены в колонию для несовершеннолетних. Бедные мальчики, несчастные их родители! Стоило освобождаться из одного концлагеря, чтобы угодить в другой, ещё более страшный! О дальнейшей судьбе "шпионов" можно только догадываться, но каковы были их переживания за своих сыновей, оказавшихся на чужбине без родных и близких, да притом с таким страшным клеймом, как дети немецких шпионов!
Какими бы горькими ни были некоторые воспоминания о школьных годах, несомненно, гораздо больше было воспоминаний жизнерадостных, оптимистических, не лишённых комических ситуаций. Может быть, они позабавят и читателя. Начну с первого дня и первого урока в русской школе.
Ещё до звонка я вошёл в класс, чтобы подыскать себе место за какой-нибудь партой. Ни одного знакомого лица здесь не было, и вообще трудно было узнать, есть ли какое-либо свободное место, потому что все находились в каком-то хаотическом движении. Мальчики возбуждённо и громко делились летними впечатлениями, девочки, разбившись на небольшие группы по два-три человека, критическим взглядом рассматривали ребят, будто впервые их видели, и почти шепотом обсуждали только им понятные проблемы. Пока я в нерешительности наблюдал за всем происходящим, ко мне подошёл один из ребят, голубоглазый блондин чуть ниже меня ростом, но очень крепкого сложения и поинтересовался:
- Ты, кажется, новичок здесь?
- Да, - ответил я, - и спросил в свою очередь, - а ты тоже новичок?
- Нет, в этой школе я учусь с самого первого класса, - сказал он, - здесь я всех знаю, - и добавил, - а ты откуда?
- С татарской школы.
- Как тебя зовут?
- Рефат, фамилия Аппазов.
- А я Юра Никитин, - сказал он и, протянув руку, предложил, - будем знакомы.
Мы обменялись рукопожатием и продолжили беседу.
- Ты где будешь сидеть? - спросил Юра.
- Пока нигде. Я не знаю, за какой партой есть свободное место, - ответил я.
- Давай сядем вместе, если хочешь, - предложил Юра, и показал на темноватый дальний угол.
Я очень обрадовался такому предложению и, чтобы как-то поддержать разговор, спросил:
- А у тебя разве нет пары?
- Теперь уже нет, - сказал Юра с какой-то хитрой улыбкой.
Я сидел с Ваней Кюлхаджаном, но теперь ему будет не до учёбы.
- С ним какое-нибудь несчастье случилось?
- Можно считать, что несчастье. Он дружил с одноклассницей, и теперь у них родился ребёнок.
- Ничего себе, - только и смог произнести я.
В конце двадцатого века никого не удивишь тем, что родителям новорожденного всего по пятнадцать или шестнадцать лет, но в тридцатые годы подобная новость могла кого угодно привести в шоковое состояние, и я от неожиданности потерял нить разговора. В это время прозвенел звонок на урок, и мы отправились к своей парте. Пока все рассаживались на свои места, у открытой двери появился довольно странный человек, похожий на государственного чиновника царских времён, который медленными шагами подошёл к учительскому столу, постоял перед ним некоторое время, пока утихнет шум, и поздоровался с нами:
- Здравствуйте! Примите мои поздравления с началом нового учебного года. Прошу вас сесть, только пожалуйста, не производите при этом большого шума.
На его приветствие класс ответил нестройными и неуверенными голосами: "Спасибо", и тут же по рядам прокатилось шепотом: "Фриц!" По выражениям лиц я видел, что в это короткое слово вложено не какое-то враждебное или язвительно-насмешливое отношение, а скорее удивление или уважение. Я посмотрел на Юру, и он подтвердил мою догадку:
- Фриц - строгий мужик. Он математик, будет, значит, классным руководителем.
Когда в классе прекратился всякий шёпот и воцарилась абсолютная тишина, Фриц очень тихим и каким-то уставшим голосом вновь заговорил:
- Большинство из вас меня знают, а для тех, кто не знает, прошу любить и жаловать. Меня зовут Фридрих Юрьевич, я буду у вас преподавать математику, а по совместительству буду вашим классным руководителем.
Говорил он с заметными придыханиями, как будто ему воздуха не хватало, с сильным незнакомым мне акцентом, слегка растягивая слова. "Математика" у него звучало как "матэматыка". Полуседая голова Фридриха Юрьевича была подстрижена под очень оригинального "ёжика" так, что верхняя кромка волос образовывала абсолютно ровную плоскость. Худобу его бледного, желтоватого цвета лица сильно подчёркивали полуседые, довольно жидкие усы, доходящие до очень впалых щёк. Но особенно странными были его глаза, бесцветные и выпученные, как у людей, страдающих базедовой болезнью. Одет был Фридрих Юрьевич в чёрный шерстяной костюм, причём пиджак висел на тощей фигуре, как на вешалке.
Чрезвычайно ровным, монотонным голосом Фридрих Юрьевич минут пять внушал нам, как подобает вести себя ученикам восьмого класса, почти уже взрослым людям, как велика наша ответственность в определении своей дальнейшей судьбы. Затем он пожурил некоторых учеников за некрасивое поведение на улице, которое он наблюдал сам лично. После этого он внимательно обвёл взглядом весь класс, останавливаясь на несколько секунд на каждом из нас, затем так же внимательно принялся изучать список учеников по классному журналу и в заключение, не спеша, нарочито медленно произнёс:
- Я вижу, у нас появились новые лица, - он ещё раз заглянул в журнал, - например, Аппазов. Встаньте, пожалуйста, если вы здесь присутствуете.
Я тут же встал и сказал:
- Это я.
- Откуда вы к нам пришли, Аппазов?
- Я перевёлся из татарской школы.
- Из Ялтинской или из какого-то другого места?
- Из Ялтинской.
- Садитесь, Аппазов.
Фридрих Юрьевич ещё раз посмотрел на список в журнале и продолжил опрос:
- Я вижу ещё несколько незнакомых фамилий. Комиссаров, вы здесь?
- Здесь, - произнёс, вставая, бледный, худой, черноволосый и черноглазый юноша.
- А вы откуда, Комиссаров?
- Я из Днепропетровска, учился в русской школе.
- Садитесь, Комиссаров.
- Фридрих Юрьевич опять бросил взгляд в журнал:
- Следующий незнакомец - Супоницкий.
- Это я, - сказал, вставая с места, очень бойкого вида довольно интересный юноша и с каким-то показным артистизмом, заложив большой палец правой руки за борт пиджачка, а согнутую в локте левую руку завернув за спину, добавил:
- Я из Севастопольской полной средней школы №3 имени адмирала Нахимова, окончил 7 классов.
- Спасибо за исчерпывающий ответ, садитесь, Супоницкий. Надеюсь вы так же бойко будете отвечать на уроках математики.
После очередного просмотра журнала Фридрих Юрьевич опять поднял голову и в несколько шутливом тоне произнёс:
- У нас, оказывается, есть пополнение и среди девиц. Покажитесь нам, пожалуйста, Те-те-ре-вят-ни-кова, - медленно, в растяжку, по слогам прочитал он, причём эта фамилия прозвучала у него, как Тэтэрэвятныкова.
- Это я - Тетеревятникова, - прозвучал довольно резкий голосок, и все обернулись на этот голос.
За партой стояла невысокого роста круглолицая блондинка, с голубыми глазами и коротко подстриженными, гладко причёсанными волосами цвета соломы. В глаза бросался так же её очень опрятный внешний вид.
- А вы откуда у нас появились, Те-те-ре-вят-ни-кова? - опять по слогам, глядя в журнал, спросил Фридрих Юрьевич, устремив на неё свои немигающие глаза, и тут же добавил, - вы уж извините меня, очень трудно без привычки произнести вашу не очень короткую фамилию.
- А я из Сталино, училась в украинской школе, - ответила девушка таким же звучным голоском.
- Садитесь, Тетеревятникова, - не без труда произнёс Фридрих Юрьевич, - пока у меня вопросов к вам нет. Но прежде чем приступить к математике, нам нужно избрать старосту вашего класса. Если у вас возражений нет, я бы предложил на этот пост Александрову. Встаньте, пожалуйста, Александрова, чтобы все вас видели.
За третьей партой в среднем ряду встала стройная, высокая девушка с чёрными подвижными глазками на смуглом личике и повернувшись вправо, влево и назад, села на своё место.
- Если все согласны с моим предложением, тогда можем считать Александрову старостой класса, - несколько торжественным тоном произнёс Фридрих Юрьевич, и в это же самое время звонок предупредил нас об окончании первого урока.
Через день или два, едва начав урок, Фридрих Юрьевич вызвал меня к доске со словами:
- Давайте посмотрим, как вас учили в татарской школе. Докажите нам, пожалуйста, теорему о свойствах параллельных прямых, пересекающих стороны угла.
Надо сказать, что это был первый вызов к доске кого-либо из класса, так что я даже не представлял себе, как здесь принято отвечать у доски. Тем не менее, хорошо представляя себе суть теоремы, я без лишних слов начертил на доске чертёж, проставил буквенные обозначения и так же молча в письменном виде воспроизвёл, почти не задумываясь, всю последовательность необходимых выкладок, а полученное в результате конечное соотношение обвёл в рамку и сказал:
- Вот так записывается это свойство.
Мои упражнения Фридрих Юрьевич ни разу не перебил никакими словами, но я видел, что он внимательно наблюдал за моими действиями. Только когда я закончил, он заговорил:
- Но вы, Аппазов, за всё время нам не сказали ни единого слова. Сформулируйте хотя бы полученное свойство.
Откровенно говоря, я не знал, как это сделать. Учебника у меня не было, и я при подготовке к уроку использовал только свои записи в тетради, в которой все выкладки содержались, а формулировок не было. Да я и не считал, что это так важно, главным было понимание смысла, а формулировки - это что-то вроде зубрёжки. В татарской школе Гафар-оджа и не требовал строгих формулировок, обращая внимание только на понимание сути вопроса. Но делать было нечего, и я сделал какую-то неуклюжую попытку:
- Если разделить... длину одной параллельной прямой.... на длину другой, то получится такая же.... дробь, как разделить.... расстояние.... от угла до одной прямой.... на расстояние до другой прямой.
От напряжения я весь взмок.
- Так, Аппазов, теоремы не формулируются, - изрёк Фридрих Юрьевич, уставив на меня выпученные глаза, и, повернув голову к сидящим в классе, попросил:
- Александрова, сформулируйте эту теорему.
Староста нашего класса встала и без единой запинки затараторила:
- Если стороны угла пересечь параллельными прямыми, то их отрезки, заключённые между сторонами угла, будут относиться как длины отрезков на сторонах угла, отсчитанные от вершины до соответствующих точек пересечения.
- Повторите, Аппазов, - сказал Фридрих Юрьевич.
Хотя я очень внимательно слушал речь Александровой, мне не удалось запомнить и половины того, что она так блестяще исполнила.
- Если стороны угла пересечь параллельными прямыми, - начал я не очень уверенно, - то получатся отрезки... - тут я споткнулся, но попытался продолжить, - которые будут относиться... - и умолк.
- Повторите, Александрова, ещё раз, - попросил Фридрих Юрьевич.
Александрова встала и с ещё большей скоростью, в темпе русских скороговорок, на едином дыхании точь-в-точь повторила формулировку теоремы.
- А теперь повторите вы, Аппазов, - ещё раз предложил мне Фридрих Юрьевич.
На этот раз моя попытка оказалась более удачной, и я продвинулся на три или четыре слова дальше, но всё равно не смог добраться до конца.
- Я попрошу вас к следующему уроку как следует выучить формулировку, - закончил наш не очень удачный диалог Фридрих Юрьевич, - и добавил, - вы неплохо знаете математику, чего нельзя сказать о русском языке, обратите на это серьёзное внимание. Садитесь, Аппазов.
Шагая к своей парте, я подумал: "Ну вот и первая двойка". Кажется, за всё время учёбы в школе у меня никогда не было ни одной двойки. Когда сел на своё место, Юра, видимо, чтобы подбодрить меня, прошептал:
- Молодец, для первого раза ты хорошо ответил, тройка обеспечена.
Но Юра ошибся. Сидящие на первой парте девочки вытянув свои шейки, подсмотрели оценку, которую поставил в журнале Фридрих Юрьевич, и классный телеграф сообщил: "Четыре!"
Постепенно дела наладились, и таких промахов ни с геометрией, ни с алгеброй, ни с физикой, ни с химией не было, зато с "говорильными" предметами - такими, как русский язык, литература, история, обществоведение и даже биология и география - мои затруднения продолжались больше полугода, и только во втором полугодии я уже обрёл необходимые навыки и уверенность, чтобы уйти от скользких и непривычных троек.
Что касается Фридриха Юрьевича Силина, он стал любимым учителем многих из нас, благодаря которому мы полюбили и знали математику очень неплохо. Не пропали попусту и его усилия по привитию нам ряда качеств, которыми должны обладать культурные, воспитанные люди. Сам он был латыш по национальности, и, как я впоследствии понял, ему были присущи многие черты национального характера своего народа: трудолюбие, педантичность, аккуратность, сдержанность и, может быть, выражаясь простым языком, даже некоторая занудность. Помню только один случай, когда он не сумел сдержать своих эмоций. Когда мы уже заканчивали десятый класс, он стал сильно болеть и даже попал в больницу. На нашем выпускном вечере он не смог присутствовать, и мы, человек десять-двенадцать, на следующий день пришли к нему домой с цветами, чтобы и проведать, и поздравить, и поблагодарить его. Мы увидели совершенно одинокого, очень больного и старого человека, который испытывал из-за такого своего состояния какую-то неловкость. А ведь ему было не так уж много лет, я думаю, где-то между пятидесятью и пятидесятью пятью годами. Он был так тронут нашим появлением, что не смог сдержать слёз, внезапно появившихся на бесцветных, полных страдания глазах. До сих пор, когда я вспоминаю школьные годы, своих учителей, перед глазами прежде всего встаёт не образ "учительницы первой моей" (у меня был учитель, и он не очень запомнился), а образ Фрица, нашего Фридриха Юрьевича, внешне непроницаемо сурового, но в душе очень доброго человека.
Когда Фридрих Юрьевич заболел, обязанности классного руководителя на короткий отрезок времени перешли к нашей учительнице химии, Елене Георгиевне. Молодая, стройная женщина выше среднего роста обращала на себя внимание наших восемнадцатилетних десятиклассников, пытающихся изображать из себя знатоков женской красоты, своими довольно красивыми ножками. Видимо, не очень скромные взгляды некоторых из нас и неосторожно оброненные слова по сему поводу не оставались незамеченными ею, и в ответ Елена Георгиевна напускала на себя излишнюю строгость, несвойственную её характеру. Один эпизод, свидетелем которого я случайно оказался, несколько шокировал меня, но он же позволил мне взглянуть на наших учителей совершенно другими глазами: они такие же люди, как и все, со свойственными им чувствами, слабостями, неосторожными поступками.
Как-то забежав в физический кабинет, чтобы заблаговременно принести в класс некоторые наглядные пособия (я был старостой класса), я столкнулся с совершенно неожиданной картиной: Елена Георгиевна и наш физик по прозвищу "Шарик" целовались, стоя у одного из шкафов, в которых хранились физические приборы. Он почти на целую голову ниже неё ростом, поднялся на цыпочки и обнимал её за талию, а она, чуть согнувши колени, держала руки на его плечах. От изумления я остановился как вкопанный, но буквально через мгновение, будто боясь, что кто-то застанет меня на месте преступления, очень тихо, на носочках, вышел обратно за дверь кабинета и помчался по коридору в свой класс. Об увиденном я никому ни слова не сказал, и не только в те дни, но и в более поздние годы, потому что считал это не своей тайной, а чужой. Первой мыслью была: "Хорошо, что они не видели меня!" Трудно даже представить себе, в каком бы положении они оказались передо мной, да и я перед ними, если бы вдруг они заметили меня. Независимо от своего сознания отношение к нашей химичке как-то изменилось, я теперь видел в ней не столько преподавателя, сколько женщину, и нисколько не осуждал её. Появилось даже какое-то чувство, похожее то ли на тревогу за неё, то ли на тайное покровительство. Может быть, причиной тому было бросающееся в глаза несоответствие между нею и нашим физиком.
Георгий Иванович пришёл в нашу школу, когда мы начали учиться уже в последнем, десятом класе. Это был небольшого росточка молодой мужчина, весьма плотного сложения, с пухлыми, очень румяными щёчками и очень живыми, колючими глазками. Удивительно энергичный и в разговоре, и в движениях, он на своих коротеньких ножках катился с быстротою хорошо пущенного кегельного шара, отчего и получил прозвище "Шарик". Георгий Иванович обладал неплохим чувством юмора, но вместе с тем не мог удержаться от обидных, язвительных замечаний. Мы признавали в нём хорошо знающего своё дело преподавателя, но как к человеку относились к нему с недоверием. Спустя несколько десятков лет, при очерёдном посещении Ялты, я узнал из слов одной нашей очень уважаемой учительницы Лидии Дмитриевны о том, что наши физик и химичка поженились и через несколько лет уехали из Ялты. Видимо, тот поцелуй был только началом зарождающихся более глубоких чувств.
В том, что интересы "Шарика" ограничивались не только преподавательской деятельностью, меня убедил ещё один любопытный случай. Как-то я опять забежал в физический кабинет за какими-то плакатами, но уже более осмотрительно вёл себя, учтя предыдущий опыт.
Георгия Ивановича я увидел у открытого окна, стоящим спиной ко мне и припавшим к прикреплённому на подоконнике школьному телескопу. Он услышал громкие шаги, обернулся, увидел меня и пошёл к одному из стендов, сказав, что сейчас найдёт два нужных плаката. Смотреть в телескоп всегда интересно, и я, ничего не подозревая, подошёл к окну, чуть погладил жёлтую латунную трубу телескопа и заглянул в окуляр. В первый момент я даже не поверил своим глазам. На балконе какого-то дома в полосатом шезлонге в лучах утреннего солнца нежилась очень красивая молодая женщина без каких бы то ни было признаков одежды на себе. Эта женщина была хорошо сфокусирована и занимала всё поле зрения телескопа. Я бы с великим удовольствием мог постоять у телескопа сколь угодно долго - так красиво и притягательно было это зрелище - но, услышав шаги, оторвался от окуляра и не успел даже сделать двух шагов навстречу "Шарику", идущему ко мне с плакатами. Он, конечно, заметил, чем я занимался в его отсутствие. Вид у меня был, вероятно, очень растерянный, да и он чувствовал себя не самым лучшим образом, но отступать обоим было некуда. Пожалуй, его положение было похуже моего, но в тот момент я этого не понимал. Как и следовало ожидать, он взял инициативу в свои руки и, непринуждённо улыбнувшись, каким-то очень доверительным тоном произнёс:
- Настраивал телескоп на малые расстояния и вдруг... Ну, вы сами видели... оказывается, интересные объекты можно наблюдать не только на небе, - и уже совсем деловым тоном добавил, - вот вам плакаты, развесьте. Я сейчас приду.
И эту тайну, как и предыдущую, я сохранил, ни с кем не поделившись неожиданным открытием.
С нашим другим физиком, Соломоном Исааковичем Кефели, которого заменил "Шарик", также более или менее регулярно случались какие-нибудь приключения, происходившие главным образом из-за крайней его рассеянности и неаккуратности. По национальности караим, Соломон Исаакович был уже в предпенсионном возрасте, неплохо знал свой предмет, но, отличаясь повышенной суетливостью и неоправданной раздражительностью, постоянно находил повод, чтобы кого-то в чём-то обвинить и разрядиться на нём, хотя ни на кого зла не держал и был, в общем-то, человеком добрым. Ходил он всегда перепачканным в меле - от брюк до лица. Ему ничего не стоило, вытерев тряпкой мел с доски, засунуть её к себе в карман. После этого он долго искал тряпку на полу, в ящичке с мелом, под столом, на подоконнике и ворчал на нас, думая, что кто-то из нас стащил её, пока не подскажут ему, откуда надо её достать. Иной раз вместо тряпки мог стереть запись с доски, вытащив носовой платок из кармана, после чего и носовой платок, и тряпка могли оказаться в одном и том же кармане... В конце урока, увидев, что брюки или пиджак запачканы мелом, начинал с них отряхивать меловую пыль, забыв, что руки запачканы ещё сильнее. Происходили и довольно смешные казусы, когда Соломон Исаакович забывал тот или иной термин, и мы всем классом впопад и невпопад помогали ему вспомнить его. Его рассеянность иногда не позволяла довести до логического конца некоторые простейшие физические опыты. Помню, как проходила демонстрация опыта по перетеканию жидкости в сообщающихся сосудах. Пока шла подготовка к опыту, все мы окружили стол и, прикасаясь руками то к одному, то к другому предмету, мешали ему наладить установку. В один из моментов Соломон Исаакович со словами: "Да не мешайте же вы мне!" схватил один конец резиновой трубочки, которую нужно было соединить с другой, и сунул её в свой карман. Когда всё было подготовлено, он попросил нас следить за уровнем воды в прозрачных цилиндрах и открыл краник. Мы только увидели, что в одном из цилиндров уровень воды оставался на месте, а в другом довольно стремительно начал уменьшаться. Соломон Исаакович и сам наблюдал всё это с не меньшим удивлением, чем мы, соображая, что бы это могло означать. Но тут кто-то крикнул: "Соломон Исаакович, у вас из кармана течёт вода!" Вытащив из кармана конец трубки с льющейся из неё водой, он некоторое время взирал на неё в крайнем изумлении, пока кто-то не догадался закрыть краник. Опыт завершился словом "Хулиганы!", и никакие заверения в том, что мы не виноваты и что трубку он сам по рассеянности засунул себе в карман, не были приняты во внимание. Было и смешно, и жалко нашего старого учителя.
Природа распорядилась так, что пора первых серьёзных увлечений противоположным полом приходится ко времени учёбы в старших классах школы. По своему опыту могу сказать, что чаще всего в этом возрасте желание встречаться с девушкой возникает не как следствие влюблённости, а как бы для самоутверждения, удовлетворения юношеского любопытства и просто из стремления не отстать от своих сверстников. Инициатива к заключению некоего соглашения между юношей и девушкой о "дружбе" могла исходить как с той, так и с другой стороны, и эта дружба в большинстве случаев прекращалась через какое-то время либо из-за пустячного недоразумения, либо когда у кого-то появлялся другой объект внимания. Как правило, трагических исходов на этой почве не было, но какие-то комические ситуации возникали.
Мы уже оканчивали восьмой класс, когда ко мне по-дружески обратился Иська Супоницкий с просьбой помочь ему наладить дружбу с Люсей Тетеревятниковой, которая, оказывается, ему очень нравилась, но она не воспринимала всерьез его предложения. В таких делах, естественно, у меня никакого опыта не было, но и отказывать своему товарищу в помощи я считал невозможным. И вот как-то, собравшись духом, я между уроками подошёл к Люсе и договорился с ней о свидании вечерком в городском саду. Люся знала, что я встречаюсь с другой девушкой, но всё же, чуть поколебавшись, согласилась. Когда мы встретились, я долго не мог приступить к сути предстоящего разговора, не зная, с чего начать такое деликатное дело, очень похожее на своеобразное сватовство. На некоторые мои наводящие вопросы Люся отвечала с дразнящей кокетливостью, чем приводила меня в замешательство. Она явно ожидала признания в моих симпатиях к ней и предложения дружить. Наконец после ряда безуспешных попыток плавно перевести разговор в нужное русло, я вынужден был прямо сказать ей о цели нашей встречи. Девушка, не ожидавшая такого подвоха, вначале несколько растерялась, но довольно быстро к ней вернулось прежнее игривое настроение, которое не располагало к серьёзной беседе. Она дала понять, что мой протеже не вызывает у неё никакого интереса и наш разговор бессмыслен. Чувствуя провал своей миссии, я попытался обратить её внимание на ряд очень положительных качеств своего друга, убеждая её не говорить сходу "нет", но все мои доводы ни на йоту не приближали к успеху. Удручённый такими плачевными результатами, я проводил Люсю домой и на следующий день всё рассказал Иське, испытывая перед ним нечто подобное чувству вины.
Прошло несколько месяцев, в течение которых мой друг позабыл о своих чувствах к Люсе и стал встречаться с другой девушкой из нашего же класса, но в моей жизни это свидание определило очень многое. Я всё чаще и пристальнее приглядывался к Люсе, находя в ней всё больше привлекательных черт. Помимо внешних данных мне нравилась в ней исключительная аккуратность, скромность, добросовестное отношение к учёбе и общественным обязанностям, спортивная подтянутость, математический склад ума и какие-то чисто женские качества, суть которых словами трудно определить, так как они недоступны пониманию на уровне привычного сознания. Я чувствовал, что я ей небезразличен. Мы стали встречаться, постепенно между нами возникли более глубокие чувства. Через пять лет мы стали мужем и женой. Этому способствовали и обстоятельства, в которых мы очутились: началась война, и мы, студенты, окончившие два курса Бауманского института, оказались в Москве отрезанными от своих родителей.
Спустя много лет после нашей женитьбы Люся рассказала мне, какие я ей говорил слова, когда уговаривал её дружить с Иськой. Оказывается, когда я исчерпал все аргументы, я ей сказал: "Ты не смотри на то, что он сам несколько шебутной парень, зато у него очень хорошие родители". Я совершенно не помнил этих своих слов, и мне было очень интересно представить себе, каким я глупым выглядел в тот момент в её глазах. Не очень склонная к шуткам Люся, тем не менее, в кругу наших самых близких друзей до сих пор не отказывает себе в удовольствии "поиздеваться" надо мной, вспоминая тот позорный случай в моей биографии.
Не удержусь, чтобы не рассказать ещё об одной любопытной истории. С тыльной стороны школы была невысокая оградка, которая отделяла территорию школы от соседнего двора с несколькими небольшими домами, в одном из которых жил мой друг по татарской школе Кемал. Мы с Кемалом по-прежнему были очень дружны, и я частенько перелезал через оградку, чтобы пообщаться с ним. Наступили последние недели учёбы в девятом классе перед летними каникулами 1938 года, а для Кемала перед выпускными экзаменами. Ведь я от него отстал на один год при переходе в русскую школу. Кемал собирался после окончания школы сдавать вступительные экзамены в Симферопольский Медицинский институт. Как-то раз при очередной нашей встрече Кемал мне показался очень возбуждённым, но на мой вопрос ничего не стал отвечать, показывая взглядом на маму и сестру, как бы говоря, что при них он не может ничего сказать. Когда мы вышли и удалились от дома на приличное расстояние, Кемал с заговорщическим видом поведал мне следующее. Две молодые женщины, приехавшие издалека, чтобы отдохнуть здесь пару-тройку месяцев, предлагают нам провести лето вместе. Они, эти две женщины, нас видели несколько раз, мы оба им понравились, и теперь дело за нами. Обо всём этом по просьбе подружек рассказала хорошо знающая Кемала соседка, сдающая им свою квартиру. От такого заманчивого предложения могла закружиться голова у любого восемнадцатилетнего юноши, что и случилось с нами. У нас дух захватило от предвкушения ожидающих нас неведомых ощущений, и мы решили как можно скорее увидеть этих молодых женщин. Открытой встречи с ними с глазу на глаз мы испугались и решили познакомиться как бы заочно, понаблюдав за ними. Сделать это было нетрудно, зная, в какой квартире они живут. Мы сгорали от нетерпения, поэтому, не откладывая дело в долгий ящик, заняли хорошо защищённую наблюдательную позицию и стали ждать их появления. Время уже клонилось к вечеру, и мы ожидали, что они выйдут на прогулку и тут мы посмотрим издали на них. Меня, правда, очень огорчало то, что при себе не было очков, и я вынужден был доверять только вкусу своего товарища. Однако, прождав в засаде до самого вечера, мы так и не дождались наших дам - они из квартиры не вышли и в неё не вошли. Расходясь по домам, договорились встретиться завтра утром пораньше здесь же. В школу на следующий день мы, конечно, не пошли, и почти одновременно пришли к нашему наблюдательному пункту. Кемал даже захватил с собой небольшой коврик, который мы расстелили за кустиками, приготовившись к долгому ожиданию, и с нашей довольно выгодно расположенной позиции приступили к наблюдению. Я, разумеется, вооружился очками и теперь обрёл статус независимого наблюдателя. Ждать нам пришлось недолго. Из дома вышли две очень молодые женщины, обе в цветных коротких открытых сарафанчиках, которые давали возможность оценить многие их достоинства. Они о чём-то весело болтали и заразительно смеялись. Мы могли хорошо рассмотреть их лица. Обе женщины нам показались не только очень симпатичными, но даже красивыми. Они прошли мимо нас, ничего не подозревая, и мы полюбовались их чуть шаловливой походкой со спины. Могу сказать, что реальность превзошла все наши ожидания, мы были сражены наповал. Всё это мы окончательно поняли, как только посмотрели друг другу в глаза. Путей к отступлению не было, и мы договорились, что во второй половине дня, ближе к вечеру, когда вернётся с работы хозяйка квартиры, которая взяла на себя роль посредницы, встретимся с ней.
Ещё можно было успеть на второй или третий урок, и мы разошлись по своим школам. Занятия в голову не шли, я весь находился во власти бурлящих чувств. Ведь в этом возрасте все мы хотим выглядеть старше, казаться этакими знатоками жизни, прошедшими через огонь, воду и медные трубы. И если на нас обратили внимание взрослые женщины, пусть даже и такие молоденькие, значит, мы уже можем считать себя настоящими мужчинами. Всё это щекотало самолюбие, возвышая в собственных глазах. Но, с другой стороны, было страшновато из-за неуверенности: мы просто не знали, как надо вести себя с опытными женщинами - это ведь не наши школьные подружки, в отношениях с которыми мы выступали на равных или даже занимали лидирующее положение. Но неизвестность, особенно сулящая вознаграждения, обладая необъяснимой притягательной силой, манила и звала нас.
На переменке между уроками Игорь Дремач поинтересовался, приду ли я сегодня вечером играть в волейбол. Когда я ответил отрицательно, он напомнил, что завтра у нас календарная игра. На неё я тоже не мог пойти из-за репетиции домрового ансамбля филармонии, в которой был уже зачислен на весь летний сезон. Через неделю мне уже предстояло выезжать с концертами, а между концертами - те же репетиции. "А как же наши прелестные дамы?" - вдруг мелькнуло в голове, и от этой мысли я мгновенно протрезвел, будто меня окатили холодной водой. Как же я об этом не подумал раньше? Что же теперь делать? Вся амурная романтика рухнула в один миг. Не мог же я, в самом деле, подвести Георгия Наумовича и пойти на попятную, отказаться от уже заключённого соглашения с филармонией! И поймёт ли меня Кемал? Он, наверное, скажет, что одно другому не помеха, но я так не думал. Как гласит одна наша мудрая пословица, одной рукой два арбуза не обхватишь, что равносильно пословице о погоне за двумя зайцами. Промучавшись оставшееся до конца занятий время над решением неразрешимой задачи, я тут же перемахнул через ограду и пошёл к Кемалу. Дома была только его младшая сестра, года на два моложе нас, очень красивая и бойкая девица, с которой мы проболтали некоторое время до возвращения Кемала. Кемал вернулся очень озабоченный чем-то и, едва скинув с плеч школьную сумку, предложил выйти из дома, чтобы поговорить. Сначала он говорил, а я слушал. Говорил он, чувствуя себя в чём-то виноватым, и его речь сводилась к следующему. Он после нашей вчерашней встречи очень много думал о затеваемом деле и пришёл к выводу, что нам вряд ли удастся провести его в жизнь. С учёбой у него обстояли дела не блестяще - он не был в числе отстающих, но и успехами не блистал. Вот-вот начинаются выпускные экзамены, он дал маме слово (отец умер в прошлом году) сдать их прилично, затем предстоят вступительные экзамены в Медицинский институт. Значит, летом надо усиленно готовиться к ним, обратив особое внимание на русский язык, может быть, даже придётся заниматься с репетитором. Если он не поступит в институт, как завещал ему отец, сам по специальности зубной техник, - прямая дорога в армию с неопределёнными последствиями. "Поэтому, - сказал он, - у меня появились большие сомнения. Но если ты будешь настаивать, я вынужден пойти на риск - будь, что будет. Подвести товарища - это самое последнее дело. Как ты решишь, так и будет", - заключил Кемал свою речь.
Я не стал скрывать, что и меня одолевали аналогичные сомнения, и тоже пришёл к выводу, что нам следует отказаться от наших сладких грёз. И он, и я получили большое облегчение от этого разговора, и в течение нашей долгой дружбы, длившейся всю жизнь, до самой кончины Кемала в 1995 году, при каждой встрече мы непременно вспоминали этот эпизод, украшая его какими-то деталями, и подтрунивали друг над другом, возлагая вину за неудавшееся предприятие друг на друга. В этой связи вспоминается один небольшой рассказ Чехова под названием "Длинный язык". В нём повествуется о том, как одна столичная дамочка, отдыхавшая в Ялте со своей подругой, попала впросак, рассказывая по приезду домой мужу о не очень нравственном поведении своей подруги. У обеих были, как часто практиковалось в те времена, так называемые "татарские проводники", которые водили их на прогулки в горы и вообще оказывали разные другие услуги для приятного проведения отдыха. Мы с Кемалом чуть не оказались в роли Сулеймана и Маметкула, "проводников" чеховских дамочек, правда, в несколько осовремененном виде, так как у нас не было ни лошадей для совершения с ними горных прогулок, ни свободного времени.
Однако пора уже вернуться в наш санаторий "Золотой пляж", где меня ждут Яков Семёнович и Валя. Я пропустил и обед, и полдник, но голода не чувствовал, будучи поглощён своими воспоминаниями. К ужину я вполне успевал, поэтому, не торопясь, двинулся в сторону автобусной станции у колоннады, решив, что по пути нигде задерживаться не буду. И всё же кое-где в пути нельзя было не остановиться хотя бы на минуту-другую. Автобуса пришлось ждать недолго, к тому же даже нашлось сидячее место. До ужина ещё оставалось около получаса, и я прилёг, чтобы немного отдохнуть, но тут же задремал - давала себя знать бессонная ночь. Когда очнулся, время ужина уже прошло, но я всё же направился в сторону столовой, скорее по инерции, чем с какой-либо определённой целью. Тут я и встретил Валю и Якова Семёновича, которые, оказывается, поджидали меня у столовой до самого закрытия. Как только мы встретились, Валя стала рассказывать, что Яков Семёнович всех нас записал на экскурсию в Севастополь, но ей ехать не хочется, так как в машине её всегда укачивает. Она явно искала во мне поддержки. Я не стал кривить душой и сказал, что мне бы очень хотелось посмотреть на послевоенный Севастополь, и заботу о её состоянии я беру на себя, так как знаю один секрет. А сейчас умираю с голоду, и нам немедленно надо отправиться к забегаловке и что-нибудь перехватить, чтобы как-то протянуть до утра.
Оставшиеся до поездки в Севастополь два дня мы провели, как обычно, купаясь в море, загорая, совершая небольшие прогулки по окрестностям, один раз даже прокатились на катере вдоль побережья, любуясь со стороны моря чудесными пейзажами кусочка Южного берега Крыма. Я показывал своим спутникам хорошо известные мне места, рассказал легенду о "Русалке" и "Разбойнике Али-бабе", поделился сохранившимися в памяти сведениями об истории одной из архитектурных жемчужин этого края - красавицы "Дюльбер" с её белоснежными очертаниями в стиле восточных сказок, чётко выделявшимися в окружающей её сплошной зелени.
Накануне отъезда в Севастополь, во время завтрака, наша "массовичка", ведающая культурными мероприятиями, сделала объявление о том, что отъезжающим завтрак будет подан в 7.30, обед будет заменён сухим пайком, а к ужину мы успеем вернуться. В течение дня всем получить в администрации свои паспорта, а по приезде сдать их обратно. Обувь надеть лёгкую и удобную. Автобус отходит в 8.15, места не распределены, занимать кому как удобно, по договорённости. В пути будет сделана одна остановка на пять минут. В городе всем держаться вместе, никаких отлучек не допускается, так как город закрытый. При этом объявлении я почувствовал некий дискомфорт в связи с упоминанием о закрытости города и о паспортах, вспомнив свои недавние симферопольские злоключения.
На следующее утро вся группа довольно дружно позавтракала и небольшими компаниями направилась в сторону шоссе к автобусу, в том числе и наша тройка, к которой присоединился и профессор Иорданский, приятель Якова Семёновича по институту, очень милый и немногословный человек, постоянно углублённый в свои мысли, отчего его взгляд казался несколько растерянным и даже удивлённым. Поскольку мы сидели за одним столом, я успел хорошо с ним познакомиться, и мне было приятно видеть его в нашем обществе. Когда мы чуть отошли от столовой, Валя вдруг побежала обратно, крикнув нам, что она там что-то забыла, и попросив меня занять для неё место рядом с собой. С помощью слабо прикрытой хитрости она решила сама распределить заранее, кто с кем должен сидеть. Её неравноправное отношение к нам я заметил и несколько дней тому назад, когда после моего возвращения из Ялты она довольно настойчиво попросила взять её с собой при следующей поездке. Мой отказ, высказанный в очень мягкой, деликатной форме, тогда явно огорчил её, но я не стал допытываться, почему у неё появилось такое желание. По понятным только мне одному причинам я не хотел иметь рядом с собой в Ялте ещё кого-то.
Все расселись, и автобус тронулся. Дорога почти сразу пошла зигзагами круто вверх, испытывая на "прочность" слабых, да и традиционно присутствовавший в большинстве автобусов запах из смеси бензина, отработанных газов и горелого машинного масла призывал к мобилизации наших сил. Нынешней нижней дороги - выпрямленной, гладкой, с прекрасным ровным покрытием и туннелем - ещё не существовало. Она шла через Байдары (переименованной в Орлиное), на значительной высоте и отдалении от моря. Валю я посадил у окна и дал ей в руки заранее сорванную веточку туи, которую надлежало время от времени растирать и вдыхать горьковато-терпкий запах. При каждом повороте я велел ей свой взгляд направлять к центру кривизны дороги, для чего приходилось вести себя активно, следя за дорогой.
Мы много разговаривали и смеялись, вспоминая забавные истории из любимых фильмов. Валя хорошо умела копировать интонации и физиономии некоторых артистов, и ей самой это очень нравилось. После Байдар сделали, как и обещали, короткую остановку, а через некоторое время дорога уже пошла без головокружительных поворотов, спускаясь всё ниже и ниже, но, зато всё больше прибавлялось пыли, цвет которой постепенно превратился почти в чисто белый. При въезде в город на каком-то посту машину остановили, проверили у водителя и экскурсовода документы и разрешили продолжить движение.
Я пропущу описание экскурсионных объектов, их военно-историческое и воспитательно-патриотическое значение, на что делался основной упор во всех рассказах. Нас вели по уже установившемуся традиционному маршруту в достаточно высоком темпе. Уже шёл четвёртый год, как была отреставрирована "Панорама Севастопольской обороны 1853-54 г.г"., побывали на площади Нахимова, у Графской пристани и на Приморском бульваре, у Памятника затопленным кораблям, на одном из бастионов, оборонявших Севастополь и на Малаховом Кургане. Известной диорамы и мемориального комплекса на Сапун-горе ещё не было, а к развалинам древнего Херсонеса нас не повезли.
Прикреплённый к нашей группе экскурсовод, мужчина лет пятидесяти, представившийся как бывший полковник, служивший на Китайской границе, рассказывая о тех или иных событиях, время от времени спрашивал, нет ли у нас вопросов. Его недостаточная компетентность проявилась, когда кто-то задал вопрос об одном из эпизодов из "Севастопольских рассказов" Л. Толстого. Другой раз на вопрос о том, подтверждается ли версия об участии Верещагина в создании "Панорамы обороны Севастополя", экскурсовод ответил, что все расходы шли только из государственной казны. Бедняга, видимо, не знал, кем был Верещагин. Зато он проявил блестящую осведомленность, когда его кто-то спросил о судьбе крымских татар, ранее населявших Крым. Без тени сомнения он ответил, что крымские татары во время войны сотрудничали с немцами, и их как предателей родины ещё до окончания войны выдворили из Крыма. Всем местным известно, что во время обороны Севастополя крымские татары тайными тропами провели немцев на позиции защитников города. Они предавали также крымских партизан, о чём написано в книгах Козлова, одного из руководителей партизанского движения в Крыму. Никто из присутствующих, кроме трёх человек, и понятия не имели, что среди них как раз присутствует один из представителей этого "народа-предателя". Яков Семёнович и профессор Иорданский даже не обернулись в мою сторону, понимая деликатность ситуации, а Валя, можно сказать, чужой для меня человек, почти ещё ребёнок, незаметно для окружающих крепко сжала мои совершенно мокрые от пота пальцы, выражая таким образом своё сочувствие. Мог ли я что-либо ответить этому полуграмотному экскурсоводу-коммунисту-полковнику, находясь на нелегальном положении на этой "исконно русской твердыне"?
Мне всегда нравился Севастополь, город какой-то удивительно светлый и яркий. Может быть, это было следствием того, что все посещения приходились на летнее, солнечное время года, когда даже серые здания светлеют, а от моря и неба распространяется какое-то своеобразное сияние, которое скорее ощущается, чем видится глазом. Как и в прежние годы, Севастополь был чист и ухожен, а обилие молодых парней в матросской форме придавало улицам города особый колорит. День выдался жарким и душным, время давно перевалило за полдень, и народ изрядно устал, хотя от объекта к объекту нас возили на автобусе. Вот и сейчас привезли нас к какому-то месту, и наша массовичка сообщила, что мы сейчас отправимся в одну из бухт, где стоят боевые корабли, в том числе подводные лодки, несущие боевое дежурство. Для посещения бухты надо получить разрешение в комендатуре, куда она сейчас отправится с нашими паспортами, а мы тем временем можем перекусить и немного отдохнуть. Она предупредила нас, что никаких фотоаппаратов с собой брать нельзя, иначе нарвёмся на крупные неприятности. Прошло минут двадцать или тридцать, в течение которых большинство расположилось на своих местах в автобусе, чтобы дать отдых уставшим ногам, кое-кто из старшего поколения даже успел вздремнуть, пользуясь чуть заметным сквознячком, продувавшим сидящих через открытые окна и двери, а остальные делились друг с другом своими впечатлениями, рассматривали купленные памятные открытки, рапанчики и всякие другие сувениры, без которых не обходится ни одна экскурсия. Наше тихое блаженство нарушил резкий, хорошо натренированный голос нашей массовички, которая вернулась из комендатуры с нашими паспортами:
- Кто здесь Аппазов?
- Я, - последовал мой короткий ответ, и я понял, что предчувствия меня не обманули. Почти все повернули головы в мою сторону.
- Вы останетесь здесь. Все остальные выходят, вас ждёт экскурсовод, возвращаться всей группой сюда же.
Два или три человека почти одновременно спросили:
- А в чём дело? - имея в виду моё отстранение от продолжения экскурсии.
- Товарищи, у нас нет времени с вами объясняться на эту тему. Если коротко, товарищ - крымский татарин.
- Ну и что? - кто-то продолжил вопрос.
- А то, что им нельзя находиться не только в Севастополе, но и в Крыму, - ответила она, показывая всем своим видом и интонацией в голосе, что ей дано знать гораздо больше, чем всем остальным, и уже совсем другим тоном продолжила, - выходим, выходим, дорогие товарищи, дискуссия окончена, время не ждёт. Ещё раз предупреждаю: все фотоаппараты оставьте здесь, в автобусе.
Каждый счёл своим долгом на выходе ещё раз взглянуть на меня, будто перед ним находилось экзотическое существо. Вступать в какие-то объяснения было бесполезно, да и кому и что можно было доказать. Будучи тугодумом по своей природе, я ни о чём не успел и подумать, как увидел, что Валя встала последней, подошла к входной двери, у которой стояла наша массовичка, и сказала ей:
- Я не пойду с вами, останусь здесь.
- Да вы что, девушка, - удивилась та, - ведь вы никогда больше этого не увидите! Пойдёмте, пойдёмте, я вас не могу ждать.
- Извините, я себя плохо чувствую, - сказала Валя и направилась на своё место рядом со мной.
- Ну, как знаете, - покачиваясь всем корпусом и недвусмысленно ухмыляясь, произнесла массовичка, - дело ваше, - и спрыгнула со ступеньки автобуса.
Откровенно говоря, я не ожидал от Вали такого поступка. Когда она опять села рядом со мной, я упрекнул её, чтобы хоть как-то отреагировать на её поведение:
- Почему вы не пошли вместе со всеми, Валя, ведь это должно быть очень интересно и красиво посмотреть на целую эскадру военных кораблей.
Вместо ответа Валя подняла на меня свои большие тёмно-серые глаза с длинными загнутыми ресницами, затем опустила их и заплакала, почти навзрыд, уткнувшись носиком в моё плечо. Я очень неумело попытался её успокоить, говоря какие-то глупые слова. Ясно было, что она не пошла вместе со всеми, чтобы поддержать меня, но сама не выдержала, и теперь мы как бы поменялись местами. Когда она чуть успокоилась, стала извиняться передо мной и объясняться:
- Понимаете, Рефат Фазылович, - говорила она, всё ещё всхлипывая, - как же они могли так поступить с вами?... Мне стало очень обидно за вас.... Вы же такой добрый, мягкий человек... Вы же не виноваты в том, что случилось...
Она говорила урывками, но мысли и чувства были понятны. Я слушал её и молчал.
- Вы не сердитесь на меня, Рефат Фазылович? Может быть, я плохо поступила? Я не могла... понимаете... просто не могла пойти с этой женщиной... которая обидела вас.
Я не перебивал её, видя, что она собирается ещё что-то сказать.
- Рефат Фазылович, вы, пожалуйста, извините меня, если я скажу глупость. Может быть, татары в Крыму и сделали что-то плохое, но я почти уверена, чувствую сердцем, что люди, у которых такие нежные, прекрасные песни, не могут быть злодеями. - И чуть переждав, попросила: - Расскажите мне, Рефат Фазылович, если вам нетрудно, что же было на самом деле. Я так мало знаю о вас. А о крымских татарах я вообще ничего не знала, пока не встретила вас.
Эта искренность, идущая из глубины души, просто покорила меня. До сих пор такого сочувствия, во всяком случае, выраженного на столь эмоциональном уровне, я не встречал даже от очень близких друзей и товарищей, которых было немало. В этот момент я был сильно раздосадован на самого себя и не был расположен к длинным разговорам.
Почему я не смог подавить в себе желание побывать в Севастополе, разве это было так необходимо? Неужели я забыл эту унизительную процедуру в Симферополе и сделанном предупреждении о моём временном нахождении по месту расположения санатория без права перемещения? Зачем надо нарываться на эту неприятность? А, может быть, это не так уж плохо: хоть несколько десятков человек узнали чуть больше о своей стране, "где так вольно дышит человек". Вероятно, уже завтра придётся покинуть санаторий, может быть, даже под конвоем.
- Хорошо, Валя, - сказал я, - расскажу вам, пока есть возможность, только соображу, с чего начать, потому что история эта длинная.
Начал с описания мая 1944 года и его последствий как для моей семьи, так и для всего народа. Рассказал о довоенном времени и о положении в Крыму во время войны. Валя внимательно слушала и почти не задавала вопросов. Коснулся истории завоевания Крыма и разрушения государственности и культуры крымских татар. Закончил своё повествование рассказом о незабываемой встрече с симферопольской милицией.
- Так что, Валя, - заключил я, - не удивляйтесь, если завтра предложат мне немедленно покинуть пределы Крыма. А я ещё раза два хотел побывать в Ялте, да и с вами, скажу откровенно, жалко так рано расставаться.
Валя была подавлена услышанным, и мы некоторое время сидели молча, каждый погруженный в свои мысли. Наконец она первая заговорила:
- Рефат Фазылович, ведь это очень страшно - то, что вы рассказали. Неужели у нас такое возможно? Если бы я сама не видела, не слышала, ни за что бы не поверила. Что же вы собираетесь делать? Могу ли я вам чем-то помочь?
- Чем тут можно помочь? Да ничем. Человек против государства - пылинка. Скажу откровенно, Валя, - я, как и многие другие, по наивности думал, что это - злодейство, задуманное и совершённое Сталиным. Но вы видите, уже пятый год, как его нет, а меня в Крым не то, чтобы жить, даже приехать отдохнуть не пускают. А что говорить об остальных, находящихся на положении навечно сосланных! Если народ в течение жизни одного-двух поколений не сможет вернуться в Крым, он обречён на исчезновение с лица земли; в силу малочисленности и разбросанности растворится в огромной массе других народов, не имея ни школ, ни литературы, ни культурных учреждений. Исполнится мечта Екатерины II о Крыме без крымских татар. Государства и народы постоянно воевали друг с другом, захватывали чужие земли, покоряли вражеские племена, но чтобы при этом преследовалась цель уничтожения целого народа - я такого не слышал. Конечно, историю я знаю плохо, не могу ручаться, что таких вещей никогда и нигде не было, но всё же, чтобы это происходило в наш цивилизованный век - трудно поверить. Это чудовищно.
Я возбудился и мог продолжать этот разговор сколько угодно, но в это время группа вернулась после осмотра боевых кораблей, люди расселись по своим местам, и мы тронулись в обратный путь. Сначала Валя следовала моим рекомендациям, чтобы не укачаться, а затем под влиянием усталости и обилия впечатлений задремала, а я получил возможность просуммировать события дня и составить какой-то план своего поведения на всякие возможные случаи.
Я решил завтра утром пораньше опять поехать в Ялту, может быть, в последний раз. В Ялте меня не найдут, а если даже за мной придут в санаторий, то в лучшем случае, оставят повестку, и дело отложится ещё на один день. О более серьёзных санкциях я не думал, это вряд ли было возможно.
Нельзя было не заметить по взглядам и по другим еле заметным признакам, что отношение участников нашей группы ко мне стало каким-то настороженным, какое часто бывает, когда в компании появляется новый, незнакомый человек. Неодобрительные взгляды чувствовала на себе и Валя. Может быть, жалели её, считая, что она попала под дурное влияние.
Наша традиционная вечерняя прогулка была короче обычной, так как перед ужином мы даже не успели немного отдохнуть. Яков Семёнович ни единым словом не напомнил о неприятном для меня событии и не пытался затронуть этот больной вопрос, хотя, я уверен, он был для него совсем не новым. Возможно, эту тему он считал слишком серьёзной, чтобы обсуждать её в присутствии нашей молодой спутницы. На этот раз предметом нашего разговора были крымские дороги. Оказалось, что Яков Семёнович знает историю строительства наиболее важных дорог в Крыму - как шоссейных, так и железных. Он был осведомлён о проектах дорог, могущих соединить предгорную часть полуострова с Южным берегом по кратчайшему пути с туннелем, мостами и виадуками, проходящими через живописнейшие районы горного Крыма. Рассказал о красотах Большого Крымского каньона, в который спускался в более молодые годы, и о проекте строительства вблизи него туристической базы. Он знал также о проектах строительства канатной дороги на Ай-Петри и выпрямленной шоссейной дороги на Севастополь. Я не знал, будет ли это благом или обернётся для Крыма очередным бедствием. Любое дело, касающееся Крыма, мною воспринималось только через призму его полезности в решении главного вопроса: возвращения народа на свою родину, восстановления его прав и сбережения природы Крыма, защиты ее от чрезмерной экспансии со стороны современной технической революции. Даже мне, полному профану в области геоморфологии, было хорошо видно, как идёт разрушение берегового ландшафта, а что делается с реликтовыми лесами в горных районах, с хрупкими водными артериями, пещерами, высокогорными пастбищами на Яйле, я и понятия не имел. Принцип наиболее агрессивной части общества - как можно больше взять и ничего взамен не отдавать, - наверное, и там делал свое чёрное дело. Бедный мой Крым!..
На прощание я опять отпросился у своих друзей на завтрашний день.
Уже освоенным маршрутом я добрался до Ялты, опять прошёл через всю Набережную и, перейдя мостик у речки, направился к своему дому. Угловую часть первого этажа дома занимал, как и раньше, продовольственный магазин, но он расширился, в нём появились новые отделы, а в самом дальнем конце - даже небольшое кафе. Над входной дверью в магазин - балкон, сюда выходила комната, в которой жил рыжеусый армянин, дядя Мисак с женой Дашей, очень простой русской женщиной, и дочкой по имени Аршалуйс. Дядя Мисак разговаривал очень смешно: дочку и жену называл на "вы" (точнее, ви), а всю остальную часть речи строил на "ты", причём в мужском роде. Например, он говорит дочери: "Аршалуйс, куда ви ходиль, где ви биль?" У жены спрашивает: "Даша, куда ви положиль мой палька? Он здесь лежаль учира". Изредка на жене пробовал прочность то половой тряпки, то веника. Эти эксперименты тётя Даша переносила терпеливо и бесшумно. Стена его комнаты граничила с нашей, другая - с маленькой комнатой Иды Марковны Шиндельман - несимпатичной, свирепой старой девы, работавшей медсестрой в санатории. Ещё две комнаты в этой большой коммунальной квартире занимала армянская семья сапожника Осипа с двумя смешными дочками - Агнессой и Маргушей. И, наконец, ещё в одной комнате проживала русская пожилая чета Головиных, у которых была довольно приличная, по тем временам, библиотека. Пользуясь их хорошим отношением ко мне, я перечитал довольно много книг приключенческого жанра, среди которых самое большое впечатление на меня производили книги Луи Буссенара.
На шестнадцать жителей этой квартиры была одна общая кухня с одной общей мойкой, один туалет и одна ванная комната. Но как-то уживались, серьёзных скандалов я не запомнил, что с позиций сегодняшнего дня кажется даже чем-то ненормальным. Оба окна нашей комнаты выходили на запад, но солнечные лучи к нам почти не проникали, потому что как раз с этой стороны доступ этим лучам перегораживало четырёхэтажное здание "Дома Советов", как его называли из-за того, что там размещались все учреждения Горсовета. Позже это здание было отдано под гостиницу, кажется, под названием "Крым". Только когда солнце находилось высоко на юго-западе, к нам заглядывали косые лучики, на короткое время рассеивающие полумрак.
Вот я стою чуть поодаль, стараясь заглянуть в наши окна, но кроме отблеска стёкол ничего не вижу. Меня не покидает ощущение, будто здесь чего-то не хватает. Наконец я понял: нет торгового лотка под окнами. На нём торговали овощами, фруктами, бахчевыми. Я хорошо был знаком с продавцом, и мы иногда с ним баловались: я спускал через окно на верёвочке к нему авоську с привязанным рублём, а он вкладывал в неё арбуз соответствующего веса, и я подтягивал арбуз к себе. Мы с Мидатом небольшие арбузы разрезали пополам и ели ложками - отходов меньше, и руки остаются чистыми.
Прежде чем подняться в свою квартиру, войдя в парадную дверь, находившуюся почти под нашим окнами, мне захотелось заглянуть во двор, откуда тоже можно было подняться на второй этаж по общему балкону, устроенному по всему внутреннему периметру здания, попасть в квартиру с другого входа. Двор для ребят, особенно если он внутренний, это почти второй дом, а может быть, даже больше.
Здесь мы играли в футбол, в челика, в расшибалку, в отмерного (своеобразная чехарда), катались на велосипеде, устраивали всякие мальчишеские забавы. Железные решётчатые ворота под арочным проёмом были прикрыты, но не закрыты, и я с некоторым душевным трепетом вошёл через них во двор.
В первый момент я даже опешил. "Где же двор?" - подумал я, - так поразила меня представшая передо мной картина. Правая часть двора была сплошь завалена деревянными бочками разного размера, где в два, а где и в три этажа. От них шёл довольно сильный аромат, в котором улавливались запахи вина, пива, рыбы и, пожалуй, протухших огурцов. В этом загромождении удалось глазами в дальнем правом углу двора отыскать еле заметный проход к лестнице, ведущей на балкон.
Прямо перед воротами у противоположной стены стояли две старые грязные грузовые машины, по всей видимости, отслужившие свой век. Левая сторона двора была чуть свободней: там были сложены пустые ящики, частично расколоченные, и две или три довольно высокие стопки старых дисков с резиной от грузовых машин. Ещё я заметил окрашенную в ярко-голубой цвет водяную колонку, которой раньше не было. К стене дома, слева от ворот, были прислонены какие-то металлические конструкции, состоящие из сеток, решёток, полок, стеллажей. Рядом со входом на лестничную клетку, в левом дальнем углу двора я увидел небольшие металлические ёмкости цилиндрической формы, тоже окрашенные в ярко-голубой цвет, предназначенные для мусора и домашних отходов, и тут же на площадке недалеко от них валялись банки из-под консервов, пустые бутылки, какое-то тряпьё и множество бумажной макулатуры. "Боже мой, - подумал я, - во что же превратили наш двор! Как же тут живут люди?" Постояв несколько минут в крайнем недоумении и нерешительности, я не отважился перейти через двор и подняться на второй этаж, а очень расстроенный, повернул обратно и вышел со двора. Пройдя вдоль стены дома шагов двадцать влево, очутился опять у входной парадной двери, вошёл в неё и увидел перед собой сотни раз пересчитанные 12 ступенек, за которыми следовал поворот налево, ещё 12 ступенек, опять поворот налево и последние 7 ступенек. Здесь я тренировал свой шаг и прыжок, постепенно увеличивая число ступенек, которые могу преодолеть одним махом вверх и вниз. Спотыкался, разбивал коленки и локти и снова принимался за упражнения. Сейчас я поднимался очень медленно, будто здороваясь с каждой ступенькой и спрашивая: "Как вы себя чувствуете? Кто теперь по вам ходит или прыгает?" Я осознанно оттягивал момент встречи со своей квартирой, сам не понимая почему. То же самое происходило в прошлый раз, когда я не дошёл даже до дома. Только потом я понял, чего я боялся: я боялся увидеть ту же обстановку, ту же мебель, те же нехитрые предметы домашнего хозяйства, которые меня окружали и которые являлись как бы частью меня самого, всей нашей семьи. Но дальше оттягивать было некуда. Вот и лестничная площадка, справа - дверь в нашу квартиру, слева - к Мартиросовым, а прямо - на наш общий внутренний балкон. В прежнее время этим ближним входом мы пользовались очень редко, чаще всего дверь была заперта, и мы проходили к себе через балкон. И сейчас первым движением было пройти так же, когда вдруг вспомнил, что тогда придётся увидеть этот жалкий двор, но уже сверху. Поэтому я робко постучал в правую дверь, подождал чуть и, открыв её, вошёл в тёмный коридорчик, оставив дверь приоткрытой, чтобы ненароком не споткнуться обо что-нибудь. Слева вдоль стены я увидел топчан с какими-то узлами, прикрытыми металлическим корытом для стирки. Справа - дверь в нашу комнату. Постучался и прислушался, чтобы угадать, идёт ли кто-нибудь. Дверь вдруг довольно резко открылась, чуть не сбив меня с ног, и в её проёме появилась фигура довольно высокой пожилой женщины с распущенными полуседыми волосами. Увидев незнакомого человека, она буквально крикнула мне в лицо:
- Что вам здесь надо?
Так обычно кричат женщины, вошедшие в раж, когда ссорятся друг с другом. Не ожидавший такого резкого тона, я чуть растерялся и не знал, с чего начать:
- Извините меня, пожалуйста, я только хотел спросить вас, вернее попросить... - но она не дала мне договорить:
- Вам здесь нечего делать, - с ещё большим ожесточением произнесла хозяйка комнаты.
- Но я вас очень прошу, послушайте, пожалуйста, что я хочу вам сказать, - говорил я, боясь, что она захлопнет дверь перед моим носом, - много лет тому назад я жил в этой комнате, и хотелось бы просить вас разрешить хоть одним глазом... - но она опять не дала договорить, грубо перебив:
- Жили - хорошо, а если бы не жили, было бы ещё лучше.
Тем временем я пытался разглядеть внутренность комнаты. Сразу бросилась в глаза странная картина: комната была разделена висящими белыми простынями на три или четыре части, причём они не производили впечатление высушиваемых после стирки, а скорее напоминали ширмы, так как висели не сложенные вдвое, а во всю длину. Справа от двери я успел заметить не прикрытую ничем печку-буржуйку, которой мы изредка пользовались, чтобы обогреть комнату в самые холодные дни. Это была точно та самая буржуйка. Из-за белых перегородок ничего другого я заметить не сумел. Из комнаты шёл запах то ли заплесневевшего сыра, то ли заплесневевшей колбасы. Я не очень понял смысл сказанных женщиной слов, да и не вникал в него, и попытался ещё раз по инерции повторить свою просьбу, хотя желание войти в эту комнату, кажется, у меня уже пропало:
- Поймите, я ведь ничего вам плохого не желаю, - только и успел сказать, как дверь с треском захлопнулась, и было слышно, как её изнутри заперли на ключ. На прощанье я услышал тот же крик:
- Вон отсюда, нечего здесь делать!
Так завершилась моя попытка побывать в своей квартире. Не зря ноги не шли сюда, не зря что-то удерживало меня от этого посещения. Видимо, женщина эта была либо чем-то или кем-то сильно озлоблена, либо она была не вполне психически нормальным человеком. Других объяснений я не мог найти.
Я вышел на улицу с твёрдым намерением никогда больше в этом доме не появляться. Даже отпала охота ещё в каких-то местах побывать, на которые нацеливался. Впору было возвращаться "домой", чтобы успеть пообедать, отдохнуть, перед ужином искупаться в море... Так бы и поступил, если бы не вспомнил вчерашний инцидент в Севастополе и свой "побег" из санатория, чтобы продлить хотя бы ещё на один день своё пребывание здесь. Совсем рядом находился базар - туда и направил свои стопы.
В небольшом крытом павильоне с полукруглым стеклянным верхом и сквозным проходом, который местные жители называли "пассажем", по-прежнему торговали мясопродуктами и рыбой, если под словом "торговля" понимать пустые прилавки. Свежей рыбы не было заметно, только в одной точке продавалась какая-то мороженая заморская рыба, за которой несколько человек стояли в очереди. Мяса тоже было мало. За одним прилавком торговали свежей свиной печенью и очень жирной парной свининой, а за другим - очень тощей, костлявой говядиной. Я посмотрел на часы - было уже одиннадцать - и, видимо, самое оживлённое время торговли уже прошло. На выходе из пассажа стоял немолодой мужчина с несколькими вязанками солёных рыб. Я поинтересовался, чем же он торгует. У него оказались бычки, ставрида и ещё какая-то незнакомая рыба, похожая на океаническую: светлая, довольно широкая, сантиметров 20-25 в длину, с круглыми глазами, на вид довольно жирная, с приятным запахом свежевяленой рыбы. Он мне сказал что это вумер, рыба, попавшая сюда из Средиземного моря, но пока встречающаяся не очень часто (раньше мне такое название не было знакомо). Я купил у него три рыбы не только ради удовлетворения своего любопытства, но и потому, что очень соскучился по хорошей рыбе. Рыба оказалась, действительно, вкусной, ароматной, достаточно мясистой и, я бы сказал, чистой. Пока шёл процесс купли-продажи, я успел перекинуться с ним и несколькими словами, из которых понял, что барабулька (или султанка) вовсе исчезла, всё меньше остаётся черноморской скумбрии и кефали. Дальше из разговора я узнал, что он местный житель, здесь живёт давно.
- А где вы живёте? - поинтересовался я, так как видел, что мужчина попался разговорчивый.
- В Васильевке, - отвечал он, - я там живу со дня приезда в Крым.
Я подумал, что это название какого-то нового жилого района Ялты, но на всякий случай спросил:
- А где это - Васильевка?
- Да вот там, на горке, - указал он свободной рукой в сторону гор и уточнил, - как только пройдёте Ущельное, километра два вверх.
- А где Ущельное? - не унимался я, услышав ещё одно новое название.
- Надо выйти к речке, - тут он махнул головой в сторону речки, - пройти вдоль неё. Это недалеко, минут пятнадцать пешком.
- Дерекой что ли? - не удержался я, высказав осенившую меня догадку.
Мой собеседник не очень удивился и пояснил:
- Это старое название, татарское. А откуда вы его знаете? - в свою очередь спросил он.
Вместо ответа я задал очередной вопрос:
- А Васильевка - это Ай-Василь?
- Ну да, это тоже татарское название, так она называлась, когда я сюда переехал.
Мужчина охотно отвечал на мои вопросы, и мне интересно было пополнить свои знания новыми сведениями. Неужели он в самом деле полагал, что Ай-Василь - татарское название? Однако это можно допустить. Что же думали те, которые переименовали города и сёла? Вероятно, их смутило слово "Ай" - по татарски - Луна, вот его-то и надо было ликвидировать! В Крыму ещё есть подобные названия: Ай-Тодор, Ай-Даниль, Ай-Гурзуф... Значит, они стали теперь Тодоровкой, или Фёдоровкой, Даниловкой. Но вот с Ай-Гурзуфом я не знал, как можно было поступить. Мне ещё в детстве было известно, что частичка или слово "Ай" означает "святой", кажется, в переводе с греческого. Жаль, что пострадали не только татарские, но и другие, не менее значимые и просто-таки красивые названия.
Разве можно сравнить: Ай-Василь и Васильевка, Дерекой и Ущельное?
Я решил продолжить нашу непринуждённую беседу:
- Вы давно сюда переехали? - поинтересовался я.
- Уже скоро пятнадцать лет будет - я сюда переехал, как только татар выслали, из-под Пскова я.
Ему явно нравилось, что нашёлся собеседник, который слушает его с интересом. У каждого из нас бывают минуты, когда хочется высказаться, и лучше, когда тебя слушает случайный человек, которого больше никогда не увидишь. Я его не перебивал и не подталкивал, и он продолжил:
- Там у нас ничего не было, кроме комнатушки, а здесь дали участок с домом, подъёмные, да ещё ссуду на хозяйство. Вот и переехал я с женой да дочкой. Сначала было хорошо. Завели мы коз и свиней, ну и, конечно кур. Очень много было винограда, инжира, абрикосов. То, что не успевали продать или переработать, доедали свиньи, они ведь всё едят.
Он остановился, предавшись воспоминаниям, а я живо представил себе, как у старого татарского дома копаются свиньи в жиже из виноградных кистей и осыпавшегося с дерева инжира. Но каждому народу свойственны свои пристрастия, привычки, устои, которые в сумме составляют так называемый "национальный характер", и против этого трудно что-либо возразить, разве что каждый вправе делать свои оценки.
Мне хотелось, чтобы он продолжил свой рассказ, и поощрил его своим предположением:
- Я думаю, у вас и сейчас всё в порядке?
- Что вы, стал бы я здесь рыбой торговать. Всё это кончилось давно. Сначала случилась беда с виноградом: то жук нападёт, долгоносик называется, то болезни. Кусты стали засыхать, а ухаживать мы не умеем, и земля здесь, как камень. Пропал и инжир, остался вот только абрикос, да и тот уже на ладан дышит. Нам бы картошку и капусту посадить, но тут надо поле, а не каменистый бугор, да и не родится здесь ни картошка, ни капуста, как в России.
Он опять остановился, полез рукой в карман, достал пачку "Беломора" с коробком спичек и предложил:
- Может быть, закурим?
- Нет, спасибо, я не курю. Дайте мне ваши вязанки, я подержу, а вы закурите.
После нескольких хороших затяжек мой незнакомец продолжил рассказ:
- Вот я и говорю: беда никогда не приходит одна. Уже семь лет, как умерла жена, от сердца.
- И вы живёте с дочкой?
- Живу один, дочка ещё раньше вышла замуж за военного и уехала от нас. Он служит в Литве, получил в прошлом году квартиру, зовут меня к себе, говорят, там жизнь лучше, чем здесь, в Крыму. Ясное дело, - заключил он, - рыба ищет, где глубже, а человек - где лучше. Вот я и думаю: продам всё это хозяйство и уеду к ним в Литву.
- Разве вы это можете продать, - поделился я вдруг возникшими у меня сомнениями, - ведь это, должно быть, государственная или колхозная собственность?
- Ещё чего! У меня есть все документы, это моя личная собственность. Что захочу, то и сделаю: захочу - продам, захочу - подарю кому-нибудь. Только дарить мне некому, нет родственников, а продать - хоть какие-то деньги получу. Правда, у нас в Васильевке желающих купить не найдёшь, да и цена всему этому хозяйству небольшая.
- Но своим участком вы всё-таки продолжаете заниматься, что-то выращиваете, как-то поддерживаете его? - спросил я.
- Да что вы, я его совсем забросил. Там нужно вкалывать по-настоящему, если хочешь что-то иметь. Много ли мне надо? Вот получаю пенсию, да ещё немного рыбачу. У моего приятеля хорошая лодка, с мотором, вот мы и рыбачим вместе помаленьку. Иногда даже очень неплохо наловим. В общем, на жизнь хватает. На бутылочку тоже, - похвастался он.
Как бы подтверждая это, к нему подошёл молодой парень и, похвалив купленную вчера вяленую ставриду, купил ещё одну вязанку этой рыбы как закуску к пиву. Поскольку разговор уже подходил к концу, я, воспользовавшись этой паузой, решил, как говорится, закруглиться:
- Спасибо вам за ваш рассказ о здешнем житье-бытье, будьте здоровы, до свидания.
- До свидания, приходите ещё, - сказал мой собеседник и, что-то вспомнив, добавил, - постойте, я у вас хотел вот что спросить: откуда вы знаете старые названия этих деревень, вы здесь бывали в те годы?
- Не только бывал, я жил здесь, - ответил я, - в этом угловом доме. Я из тех крымских татар, которых выслали тогда.
Мой собеседник прямо изменился в лице: он, по-моему, не поверил в то, что я говорю, и смотрел на меня широко раскрытыми, очень удивлёнными глазами. Наконец, собравшись с мыслями, произнёс:
- Вы меня извините, если я вас чем-то обидел, я, ей-богу, не хотел. Честно говоря, крымского татарина я вижу в первый раз в жизни и их себе представлял совсем не такими.
- Да нет, не беспокойтесь, - успокоил я его, - вы ничего обидного не сказали, - и опять попрощался, - до свидания.
Но он опять не дал мне уйти:
- Скажите, - спросил он, - им... то есть... вам, разве разрешили уже возвращаться в Крым?
- Нет, пока ещё нет, - ответил я, - просто приехал посмотреть, что здесь делается. До свидания, - уже третий раз попрощался с ним.
- До свидания, - ответил он, и я чувствовал, как он ещё долго смотрел мне вслед.
"Пройдусь по рядам, - решил я, - коль скоро оказался на базаре", тем более, что, в отличие от мясного павильона, здесь было довольно шумно и суетно, по всему было видно, что торговля идёт бойко. В рядах соблюдался относительный порядок: овощной ряд, фруктовый, а там, подальше, - бахчевые. Меня потянуло к фруктам. Больше всего было винограда, груш и яблок. Тут же полными вёдрами предлагали кизил, один только вид которого оживил в памяти старые добрые времена. "Вот бы купить, привезти домой и сварить варенье", - подумал я, но сразу понял несбыточность этой идеи. А вот очень крупные, зелёного цвета сливы, кажется, это сорт называется "ренклод". Таких я давно не видел. Здесь же рядом гранаты, айва, ещё не очень спелая, и орехи. Я давно не пробовал настоящего муската, решил поискать, но ничего похожего не было видно. Только в самом конце ряда увидел кисти с плотно прижатыми друг к другу зелёными с желтизной ягодами. "Наконец-то", - обрадовался я, но всё же спросил:
- Это мускат
Получив утвердительный ответ и даже не попробовав на вкус, купил несколько хороших кистей и отошёл подальше. Надо было где-то помыть их, прежде чем есть, так как по опыту знаю, что с ядохимикатами шутки плохи. Каково же было моё удивление и разочарование, когда я обнаружил, что этот виноград ничего общего не имеет с мускатом, кроме некоторого сходства с ним по внешнему виду. Разучился я различать свой любимый сорт! Даже продавца не стал винить.
Мне надо было поторапливаться, чтобы выполнить свой план. Стало ясно, что походы в Дерекой и Ай-Василь придётся отложить до лучших времён, если они когда-нибудь наступят, а сейчас ограничиться только тем, что находится в черте города. Решил для начала подняться по Платановской и свернуть к армянской церкви, до которой было совсем не далеко. Мне нравилось приходить в это тихое, находящееся в стороне от дорог и улиц местечко, и смотреть на строгие, чуть мрачноватые, но всё же красивые очертания церкви, возбуждающей в памяти какие-то воображаемые сцены из исторических романов. Казалось, вот-вот откуда-то появятся средневековые рыцари и католические священники. Церковь была построена из камня зеленовато-серого цвета, специально привезённого, как говорили, из Армении. Как и большинство подобных культовых сооружений, церковь эта не функционировала, однако, в отличие от многих, она не была отдана под какие-то учреждения или заведения. Когда бы я сюда ни приходил, вход в неё был закрыт, но небольшая площадка вокруг неё кем-то убиралась. Несколько раз я видел, как экскурсоводы приводили сюда свои группы.
Вот и церковь. Дорожка к ней хорошо протоптана, но по обеим её сторонам растёт бурьян, высохший и выгоревший за лето. Из щелей между каменными плитами, которыми обложена площадка, также торчат ветки сорняков - свидетельство того, что люди сюда массами не ходят. Вся постройка выглядит совершенно заброшенной.
Когда я поднялся по широким ступенькам лестницы, ведущей ко входу, моим глазам представилась очень неприглядная картина, описание которой я, пожалуй, пропущу, чтобы пощадить чувства верующих армян, да и не только армян и не только верующих. Соблюдая осторожность, мне удалось, не запачкавшись, пройти к одной из боковых лестниц и подняться ко второму ярусу, представлявшему собой своеобразный балкон-трибуну, с которого высшие духовные лица произносили свои проповеди.
Такую сцену себе я представлял так, как она была разыграна в очень популярной сатирической кинокомедии тридцатых годов под названием "Праздник святого Йоргена" с участием ещё совсем молодых Игоря Ильинского и Анатолия Кторова. Фильм как раз снимался в Ялте у этой самой армянской церкви, и я со своими товарищами не пропускал случая, чтобы очередной раз сходить на сеанс. К сожалению, современные вандалы не оставили без внимания ни лестницу, ни балкон. Как низко надо было опуститься, чтобы так глумиться над сооружениями, пусть каменными и, казалось бы, ничего не чувствующими, но тем не менее являющимися святынями для какой-то части населения, неважно какого - армянского, русского, татарского или еврейского. Теперь я уже жалел, что церковь не была отдана под Дворец пионеров или просто даже под клуб атеистов - тогда до такого издевательства дело бы не дошло. И тут же подумал о том, что же могло твориться у мечетей, ни у одной из которых мне не удалось побывать! Хотя, судя по тому, как поступили с татарским кладбищем в Симферополе и армянской церковью в Ялте, можно было предположить всё что угодно.
До этой поездки у меня не было абсолютно никакой информации о послевоенном Крыме, я не знал достоверно, соответствуют ли действительности разговоры о выселении после крымских татар и некоторых других народов, в том числе армян, греков, болгар, хотя за прошедшие четырнадцать лет, если их тогда и выслали, могли произойти какие-то позитивные изменения в их судьбах. Однако один только вид этой церкви говорил о многом. Подумал здесь и о том, что как бы ни была горька судьба этих людей, выброшенных из своих домов и обречённых так же, как и татары, на незаслуженные страдания, ни армянам, ни грекам, ни болгарам не грозит, к счастью, перспектива исчезновения с лица земли как отдельным народам. Есть Греция и есть Болгария, а Армения хотя и не государство, но это и не Крым, да и армян, расселённых по всему миру, раз в сто больше, чем крымских татар. А крымские татары, лишённые своей земли, своих национальных богатств и даже своего названия (по послевоенной переписи населения такая национальность уже отсутствовала) - что это за народ? Политика жестокого, беспощадного геноцида была налицо. Но кто мог это страшное слово произнести в Советском Союзе, кто мог осмелиться? Геноцидом туземного населения занимались колонизаторы в Африке, Австралии, Америке, время от времени этот термин использовался в печати для разоблачения "звериного лица" империализма. Разве это имело какое-то отношение к нашей стране, в которой человек человеку - друг и брат, где партия и народ едины, где торжество ленинской национальной политики - аксиома? Мне и самому даже в мыслях страшно было произнести слово "геноцид", хотя действительность не оставляла никаких сомнений в точном семантическом соответствии этого слова творящимся у нас делам.
Спустившись вниз, я медленно обошёл вокруг церкви, вспоминая имена многих моих товарищей среди армян: Саак, Ашот, Вагашак, Погос и женские имена - Астхик, Агнесса, Карина, Ануш... Где они сейчас, что с ними? Я знал мелодии многих армянских песен, даже некоторые слова, умел считать до ста и более, пытался научиться читать, правда, не очень успешно.
А где сейчас Марика, гречанка, неописуемо красивая, непредсказуемая и стремительная, как лань? С нею было несколько встреч, а память осталась на всю жизнь.
Всех рассеяла, разбросала, уничтожила и растоптала - нет, не война (после войны все оставшиеся в живых возвращаются в свои края), а маниакальная ненависть лидеров нашего государства к своему народу и вообще к человеку как таковому. Будут ли эти деяния когда-нибудь осуждены обществом и будут ли наказаны их идеологи и исполнители?
Со времени этой поездки в Крым прошло много-много лет, точнее, около тридцати, прежде чем в 1989 году появилась известная Декларация Верховного Совета СССР "О признании незаконными и преступными репрессивных актов против народов, подвергшихся насильственному переселению, и обеспечении их прав", ставшей результатом многолетней самоотверженной борьбы крымскотатарского народа и так называемых советских немцев, над которыми всё ещё висело ярмо народов-предателей. Наконец-то, Верховным Советом ошибки были-таки признаны, несмотря на ярое сопротивление коммунистов, но что касается наказания виновных или принесения хоть какого-то покаяния, то это так и осталось на совести избранников народа, как и реальные дела по обеспечению прав этих народов и компенсации причинённого морального и материального ущерба.
В 1990 году я был включён в состав государственной комиссии по проблемам крымскотатарского народа, председателем которой был назначен В. Х. Догужиев. Кроме прочих дел, которыми пришлось заниматься в этой комиссии, я особое внимание уделял вопросам образования и доступа к оригиналам текстов Постановлений, послуживших основой для массовых репрессий. Происходила странная вещь. Все попытки крымскотатарской части комиссии (Асанов Р. А., Зиядинов Ф. З., Типпа А. М., Чубаров Р. А. и я) включить в "Положение о комиссии" пункт, разрешающий членам комиссии свободный доступ к тем самым Постановлениям, закончились безрезультатно. Предложения, вносимые нами на каждом заседании об ознакомлении членов комиссии с актами, против которых, по существу, и должна была быть направлена основная деятельность комиссии, не находила поддержки у большинства. Комиссия была создана для ликвидации последствий неправомерных актов государства, но она не вправе была знать содержание этих актов - просто чудовищный правовой казус в духе "пойди туда - не знаю куда, сделай то - не знаю что". Впрочем, для государства под названием СССР никаких общепринятых норм поведения никогда и не существовало. В составе комиссии работал заместитель министра юстиции СССР М. П. Вышинский (не путать с А. Я. Вышинским - бывшим генеральным прокурором), вполне здравомыслящий человек, трезво оценивающий ситуацию. Он сделал несколько запросов в целях получения нужных документов для нашей работы. На один из них был получен следующий ответ: "В ответ на ваш запрос № 7/143с от 17.09.90. направляем ксерокопию Постановления Государственного комитета обороны СССР от 14 октября 1942 г. №2409сс "О распространении постановлений ГОКО №1123cc и №1281сс на граждан других национальностей воюющих с СССР стран". Публикация возможна только с разрешения ЦК КПСС". Подписал письмо заместитель директора Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС И. Китаев.
Тут возникает, по меньшей мере, три вопроса.
Первый. Почему документ государственной важности, имеющий гриф "совершенно секретно", о чём говорит его номер 2409сс, хранится не в Государственном секретном архиве, а в Институте марксизма-ленинизма?
Второй. Почему спустя 48 лет после принятия этого постановления надо получать разрешение на его публикацию (обычный срок запрета, принятый во всех государствах, - 30 лет) и притом не у его разработчика - правительственного органа, - а у одного из институтов ЦК КПСС?
Третий. Правомерно ли подвергать людей наказанию, не ознакомив их с документом, которым это наказание определено?
Что касается Постановлений ГОКО №1123сс и №1281сс, то в них речь идёт "о рациональном использовании немцев... в возрасте от 17 до 50 лет" и об их "мобилизации в количестве до 120 тыс. в рабочие колонны на всё время войны" и т. д.
Вы только вникните в эти чудовищные формулировки: "...о рациональном использовании...", как будто речь идёт о природных месторождениях; "о мобилизации в количестве до 120 тыс." - даже без слова "человек", которых исчисляют не числом, а количеством каких-то единиц!
Так вот, этим Постановлением №2409 такими же бесправными, как и немцы, признаны все живущие в СССР румыны, венгры, итальянцы и финны - и это тоже под строгим секретом.
26 марта 1991 г. вышло Постановление "Об отмене постановлений бывшего Государственного Комитета Обороны СССР и решений правительства СССР в отношении советских народов, подвергшихся репрессиям и насильственному переселению", и в апреле были сняты грифы секретности с этих документов. Уже в середине апреля мне удалось получить в неофициальном порядке у М. П. Вышинского весь перечень постановлений, состоящий из 34 позиций, и копии всех этих постановлений. Каждый раз, когда по какому-либо поводу я возвращаюсь к их чтению, остатки волос на голове встают дыбом.
Не могу удержаться, чтобы не привести выдержки из ещё одного Постановления ГОКО за №1828 от 29 мая 1942 года. В нём говорится: "В дополнение к ранее проведённому из гг. Краснодара, Новороссийска, Туапсе, Анапы и районов Таманского полуострова иностранных подданных и лиц, признанных социально опасными, провести в двухнедельный срок в том же порядке выселение этой категории лиц из городов и населённых пунктов Краснодарского края... (перечисляется 17 пунктов) и Ростовской области (перечисляется 5 пунктов)" и далее: "Выселению в административном порядке подлежат кроме лиц, признанных социально опасными, так же лица немецкой и румынской национальности, крымские татары и иностранно-подданные (греки)". Постановление подписано лично Сталиным.
Так что вопрос о выселении крымских татар из Крыма был решён задолго до освобождения Крыма и вне всякой зависимости от поведения татар во время войны. Возможно, правы те, которые считают, что Крым всё равно освободили бы от татар, не будь даже войны. Недостатка в "мастерах" находить повод к любой античеловеческой акции у Кремля никогда не было.
Однако я сильно отклонился от основной мысли своего рассказа, и пора к нему вернуться. Я не думал, что посещение армянской церкви вызовет так много воспоминаний, и, медленными шагами удаляясь от неё, приводил свои чувства в порядок. Дальше решил нигде подолгу не задерживаться и двигаться к автобусной остановке, немного изменив маршрут, которым воспользовался в прошлый раз.
Быстрым шагом дошёл до самого заметного места на Аутской, откуда круто вниз уходила Боткинская. Справа от меня - вход в хорошо ухоженный, огромный, по ялтинским масштабам, участок с великолепным зданием из серого камня чуть в глубине участка. У входа могучий красавец-кедр с его раскидистыми, мощными ветвями. Здесь до революции располагалась мужская гимназия, в тридцатые годы большую часть здания занимал Сельскохозяйственный техникум южных культур, несколько комнат на первом этаже было отдано старшим классам татарской школы, в которой один год проучился и я, пока нашей школе не выделили другое здание, значительно дальше по той же Аутской. Красивые чугунные узорчатые ворота и калитка привлекали внимание, и я, войдя на территорию, направился к знакомому зданию, просто из любопытства. Поднявшись по широким ступенькам к входной двери, я смог прочитать на металлической плите, прикреплённой к стене, надпись о том, что здесь располагается Всесоюзный Научно-исследовательский институт виноградарства и виноделия "Магарач" - ВНИИВиВ. Входить в здание я не стал, а простояв несколько минут на площадке, повернулся назад. По левую руку на возвышенном месте шагах в двухстах стояло ещё одно здание, которое служило для нас физкультурным залом. Между двумя зданиями время от времени курсировали в одиночку или парами люди, в которых нетрудно было узнать сотрудников этого заведения. И здания, и территория содержались, как мне показалось, в хорошем состоянии. Приятно было, что в Ялте появился такой научный институт, благодаря которому одна из ведущих отраслей Крыма, начинавшая приходить в упадок, обретёт второе дыхание и получит новое развитие. Но куда подевался техникум? Я не думаю, что его ликвидировали - скорее всего его переселили в какое-то другое место. В такой отрасли, как виноделие, специалисты со средним образованием составляют, по моим представлениям, основной костяк производства.
В "Магараче", как мне стало известно гораздо позже, эдак лет через двадцать, работали специалисты с мировым именем, внесшие существенный вклад в искусство выращивания винограда и создание новых сортов, устойчивых против болезней. Трагической оказалась судьба одного из них, профессора П. Я. Голодриги, возглавлявшего отдел селекции. Когда после печально известной антиалкогольной кампании, развёрнутой главным идеологом Компартии Е. К. Лигачёвым, в конце восьмидесятых годов начали повсеместно безжалостно уничтожать огромные плантации виноградников, в том числе лучших селекционных сортов, Голодрига, не сумев убедить никого из наших государственных деятелей в том, чтобы прекратить этот вандализм, и не в силах пережить, как бессмысленно разрушают дело всей его жизни, покончил с собой.
Свой путь после "Магарача" я продолжил вверх по Аутской. Через несколько сотен шагов показалось справа неширокое ответвление, ведущее круто вверх - это вход на территорию туберкулёзного санатория "Сельбиляр" ("Кипарисы"). Сотни раз я хаживал по этой дорожке, провожая Люсю домой. Её отец работал бухгалтером в этом санатории, и они жили в небольшой двухкомнатной квартире в одном из домиков на этой территории, рядом с опытным участком виноградника, принадлежавшего Сельхозтехникуму. Прохаживаться по знакомым закоулочкам некогда, хотя хотелось бы.
Иду дальше вверх по Аутской. Вот ещё одно памятное место - совсем небольшая площадочка, к которой стекается несколько очень узеньких улочек. Здесь, когда бы я ни проходил мимо, распространялся такой аромат свежевыпеченного хлеба, что, даже будучи вполне сытым, хотелось отломить корочку душистого, воздушного белого круглого хлебца и немедленно её съесть. Дело в том, что в небольшом домике, выходящем своим фасадом к этой площадке, выпекал хлеб необычайно искусный пекарь - дядя Костя, грек по национальности. Такого вкусного хлеба никто в Ялте не выпекал, и его изделия раскупались немедленно. До сих пор воспоминания об этом греческом районе Ялты у меня ассоциируются именно с запахом свежего хлеба. Но сейчас не чувствовалось ни хлебного запаха, ни присутствия греков.
Дальше по пути - здание медицинского техникума, затем незаметный мостик через речку, которую скорее можно назвать канавкой, и опять подъём. Вот моя татарская школа. Вход закрыт, никаких табличек нет. Как раз перед входом остановилась пожилая женщина, чтобы перевести дух. Я решил у неё спросить, что находится в том здании, кому оно принадлежит.
- До недавнего времени здесь было кулинарное училище или кулинарные курсы, точно не скажу, - отвечала она, - а вот с весны что-то копают во дворе, стучат, пилят. Так что не знаю, чем они там занимаются.
- А не знаете, что здесь было до войны? - спросил я.
- Как же не знать, здесь была татарская школа, в войну она не работала, а потом татар выслали и школу закрыли.
Я поблагодарил её, обошёл школу и соседнюю постройку, которая служила общежитием для учеников, живущих в близлежащих деревнях, и стал спускаться по очень неровным скользким каменным ступенькам, отполированным до блеска. Через полчаса я был уже на автобусной станции.
Когда возвратился в санаторий, никаких признаков того, чтобы за мной приходили или искали меня, не обнаружил. С одной стороны, это было хорошо, но с другой - это означало, что ещё какое-то время надо жить в неизвестности и в ожидании неприятностей.
Между тем и срок путёвки стремительно подходил к концу. Выяснилось, что первой уезжает Валя, ей осталось всего четыре дня, ещё через два дня уедет Яков Семёнович со своим другом, и ещё через два дня настанет моя очередь. Но насладиться ласковыми объятиями бархатного сезона удалось всего два дня. Задул резкий, холодный ветер, поверхность воды покрылась мелкими "барашками", а цвет моря приобрёл холодный ультрамариновый оттенок. Пляжи опустели, отдыхающие прижались к своим палатам, вместо вечерних прогулок мы выбирали места поуютнее в вестибюлях то одного, то другого корпуса санатория. Постепенно мысли переключились к дому, к работе, к привычным заботам и ожидающим нас будничным делам. Ко дню отъезда Вали стало совсем холодно. Когда собрались её провожать, мы, трое мужчин, не сговариваясь, надели на себя самые тёплые вещи, которые оказались в нашем южном гардеробе, и спустились в вестибюль. Через некоторое время показалась и она с небольшим чемоданом и сумочкой в руках. Одета она была в лёгкое шёлковое платье с открытой шеей, и поверх платья на ней был очень лёгкий короткий шерстяной жакетик, тоже открытый у шеи. Мне, как самому молодому среди провожающих, достался чемодан, а Яков Семёнович взял Валю под руку, и вся компания двинулась к автобусу. Не успели мы пройти и полсотни шагов, как Яков Семёнович с укоризной покачал головой и остановился:
- Валя, ведь у вас зуб на зуб не попадает, вы дрожите как осиновый лист! Почему вы оделись так легко? - и, обратившись ко мне, скомандовал, - ну-ка откройте её чемодан, мы сейчас достанем что-нибудь потеплее.
Валя очень смутилась и дрожащим голоском, будто в чём-то сильно провинилась, произнесла:
- Яков Семёнович, это наверное, от волнения, - и, чуть запнувшись, добавила, - кроме того, я ничего тёплого с собой не взяла, там у меня ничего тёплого нет.
Ничего не говоря, Яков Семёнович оставил нас и бегом кинулся к корпусу. Через короткое время он вернулся, неся в руках один из своих очень тёплых свитеров. Несмотря на пронизывающий ветер, Валя ни за что не хотела брать этот свитер. Яков Семёнович со словами:
- Нет, матушка, мы не можем допустить, чтобы вы отсюда уехали больной, - и при нашей дружной рукотворной помощи надел-таки на неё свитер, сломив её не очень отчаянное сопротивление.
Большой любительнице покрутиться перед зеркалом, Вале пришлось на сей раз ограничиться нашими похвальными отзывами о её внешности в этом наряде.
- Как же вы могли уехать, не взяв с собой ничего тёплого? - допрашивал её Яков Семёнович.
- Никто же не думал, что в это время на юге может быть так холодно, - оправдывалась Валя.
- Но вы же едете в Москву, а там в конце августа - начале сентября бывает всякое, - не отставал Яков Семёнович.
- Меня же в Москве встречают родители. Вот они удивятся, увидев меня в таком виде! - отвечала уже повеселевшая девушка, но тут же озабоченным голосом добавила, - а как же я вам верну ваш свитер, Яков Семёнович!
- Я буду очень рад, если вы оставите его себе, на память обо мне. Но если захотите непременно вернуть, - мой адрес и телефон у вас есть, милости прошу к себе в гости, можете отправить и бандеролькой по почте. Пусть всё это вас не беспокоит, Валя, - заключил Яков Семёнович, - лишь бы вы не простудились в пути.
Действительно, вчера вечером мы все обменялись своими телефонами и адресами, как это часто водится при подобных знакомствах, хорошо понимая, что по приезде домой чаще всего эта информация остаётся неиспользованной.
У автобуса, отвозившего целую группу отдыхающих прямо до Симферопольского железнодорожного вокзала, уже толпился народ. Вид у Вали, несмотря на то, что она уже согрелась, был очень грустный, и мы старались её развеселить. Пока ожидали водителя, вдруг Якову Семёновичу пришла в голову ещё одна идея, и он, посоветовавшись со своим другом, объявил:
- Мы тут решили, что Рефат Фазылович должен проводить Валю до Ялты. Прошу Вас, уважаемый Рефат Фазылович, исполнить нашу последнюю волю.
- Я согласна, - довольно бодрым голоском без промедления ответила Валя.
Я мысленно поругал себя за то, что сам не смог додуматься до такой простой вещи, и в несколько театральной манере произнёс:
- Разрешите вас поблагодарить за столь высокую честь, оказанную мне. Ваша последняя воля непременно будет исполнена самым достойным образом! - И жестоко ошибся, как показали события ближайших нескольких минут.
Тут водитель открыл двери автобуса, и все стали шумно рассаживаться по своему усмотрению. Я помог Вале занять удобное место у окна с правой стороны по ходу движения, чтобы удобнее видеть море, внёс чемодан и сел рядом. Затем отдал ей веточку туи, которую с утра сорвал с куста, и спросил, помнит ли она, куда надо смотреть при крутых поворотах. Валя кивнула головой и в свою очередь задала мне вопрос, который для меня оказался совершенно неожиданным:
- Рефат Фазылович, вы сможете встретить меня в Москве, если я приеду отдать свитер Якову Семёновичу? Только отвечайте честно!
- Конечно, встречу, Валя.
- Честно?
- Абсолютно честно!
- Я вам верю, - успела сказать Валя, - и тут в салон вошла женщина, выполнявшая роль то ли кондуктора, то ли диспетчера, и стала проверять билеты.
Меня, безбилетника, она тут же попросила выйти, не дав даже сказать слова. Я стал объяснять ей, что поеду только до Ялты, конечно, не бесплатно, и просил разрешить остаться, но женщина попалась с характером, и я кроме слов "Выходите сейчас же!" ничего большего не смог от неё добиться. Наблюдавший эту сцену снаружи Яков Семёнович тоже вошёл в салон, и мы вдвоём стали её просить разрешить мне доехать до Ялты, даже уплатив полную стоимость билета до Симферополя, но женщина уже вошла в раж, почувствовала себя вершителем судеб человеческих и никакими аргументами нельзя было её переубедить.
- А вы кто такой? - обратилась она к Якову Семёновичу, выражая своим видом полное презрение, - что вы вмешиваетесь, когда вас об этом не просят? Попрошу выйти из салона. А ещё такой интеллигентный на вид человек!
Она уже перешла на самый что ни на есть базарный тон разговора. В это самое время, услышав громкие разговоры, в салон вошёл водитель и, узнав причину задержки с отправлением, совершенно неожиданно для нас согласился довести меня до Ялты:
- Да пусть едет, места же свободные есть, - сказал он, - и не надо никаких денег, - и, обращаясь ко мне, добавил, - я вас и так довезу, садитесь.
Эти слова подействовали на женщину как красная тряпка на быка, и с лицом, перекошенным от злобы, она выпалила, глядя на водителя:
- Не ты командуешь билетами и пассажирами, твоё дело - рулить. Если не хочешь лишиться места, не вмешивайся не в своё дело, садись и рули.
Видя бесполезность продолжения разговора, мы с Яковом Семёновичем поцеловали Валю в щёчки, пожали похолодевшие руки и вышли из салона. У бедной девочки даже слёзы навернулись на глаза. Вот таким получилось прощание с Валей, знакомство с которой так украсило наше пребывание в "Золотом пляже".
Во время этой сцены ни один из пассажиров не вымолвил ни слова. Что это означало - одобрение действий хамовитой женщины или боязнь навлечь её гнев и на себя? Почему у нас не принято в подобных случаях относиться друг к другу по-доброму, по-человечески, с позиции уважения интересов личности, а надо непременно показать свою власть, да ещё в таких грубых формах, оскорбляющих человеческое достоинство? Это что - неисправимое наследие диктатуры пролетариата или одна из особенностей национального характера? Я не случайно говорю о национальном характере, потому что ни в Узбекистане, ни в Азербайджане, ни в Грузии вы не встретитесь с подобным беспричинно злобным отношением людей друг к другу.
Прошло всего два дня, и ко времени отъезда Якова Семёновича погода опять прояснилась, стало тепло и приветливо, по вечерам на кустах загорелись светлячки, затрещали-засвистели цикады. В Ялту я больше не поехал, в оставшиеся до отъезда дни много купался, загорал, навёрстывая упущенное, по вечерам рьяно сражался в пинг-понг, записывал кое-какие впечатления, отправил многим родственникам письма. К концу отдыха даже забыл, что мною могли заинтересоваться в связи с "севастопольским делом" так называемые компетентные органы, но меня никто не потревожил. Кстати, что за вздорное выражение "компетентные органы"? Это, видимо, наше, чисто советское изобретение. А остальные государственные органы - они, значит, некомпетентные? Там, может быть, работают олухи царя небесного?
Наступил последний день пребывания в Крыму. Заканчивается двадцатичетырёхдневное свидание после восемнадцатилетней разлуки с родиной. Трудно расставаться, не зная, когда ещё доведётся сюда вернуться, но оставаться, пожалуй, ещё тяжелей. С ума можно сойти от переживаний и безысходности, которая здесь ощущалась особенно остро, постоянно напоминая о пропасти, образовавшейся между прошлой и настоящей жизнью Крыма. Будучи, образно говоря, плотью от плоти сыном этой земли, я чувствовал себя человеком, случайно забредшим в чужие пределы. Окружённый родной природой, я ощутил себя её частичкой, но в этой обновленной среде людей, обновленной по образу мышления, поведению, характеру взаимоотношений и многим другим признакам, я был здесь чужим. Если бы вдруг мне очень повезло и меня пригласили сюда жить и работать, я бы не смог здесь остаться. Находясь на родине, я бы умирал от тоски по ней и от жалости к ней; окружённый людьми, я бы умирал от одиночества - таков оказался сведённый до одной фразы результат увиденного и пережитого за время короткого пребывания в Крыму. Но я буду всегда стремиться при любой возможности приезжать сюда, чтобы ещё и ещё раз обойти все знакомые и незнакомые уголки; погрузившись в воспоминания, чему-то улыбнуться и о чём-то пожалеть; помечтать и строить планы, может быть, несбыточные; и самое главное, напоминать тебе, мой Крым, о твоих сыновьях и дочерях, находящихся вдалеке от тебя, но ни на минуту не забывающих тебя. Через какие бы страдания ни пришлось пройти, какой бы долгой ни оказалась разлука, твой народ вернётся к тебе, оплодотворит твои земли своим благородным трудом, возведёт красивые дома и школы, вырастит новые сады и виноградники, восстановит разрушенные источники, вернёт тебе свои песни и танцы, ты услышишь родную речь и порадуешься успехами своих детей. Хотелось бы, чтобы и я успел вложить свою небольшую долю в эти дела.
Автобус поднимает нас всё выше и выше, вот уже проезжаем Массандру, ещё немного - и Ялта исчезнет из виду. Прощай, Ялта! Нет, не "прощай", а "до свидания", до следующего нашего свидания. Я обязательно к тебе приеду и, надеюсь, ещё не раз. Не забывай меня, ведь частичка моего сердца всегда оставалась с тобой!