В многоснежную и суровую зиму Охоты на Сребророгого Оленя Гэвин, сын Гэвира, о ком сложили после столько преданий, не вошел еще в возраст; и брат не взял его на эту охоту с собой. Так случилось, что мимо Гэвина прошло начало горькой и гордой скелы — об охоте, где охотились двое, а добыча для них была одна, и о том, как из-за каприза и бессердечия женщины смерть собрала свою жатву в двух самых именитых домах, и пали под ее серпом два отважных сердца. Еще не был добыт Сребророгий Олень, неуловимое сияющее чудо; предательское убийство и раздор не разделили еще Гэвиров и Локхиров, и мирно лежали в ножнах железные мечи.
Наша повесть начинается, когда Гэвир, сын Гэвира, и Локхир, сын Локхира, в спешке и молчании соперничества мерили горы и леса, гоняясь за неуловимым чудесным зверем, а солнце золотым и розовым играло на снежном насте, по которому бежал Гэвин на своих лыжах, подбитых оленьим мехом остью назад.
В свои четырнадцать с небольшим зим Гэвин был уже — так же упрям, как и десять зим спустя, а гордость в нем была не только семейная — гордость Гэвиров, — но и своя собственная. Сам он давно считал себя взрослым. И обида, что второй из сыновей Гэвира (Гэвин был третьим) отправился с братом, а он — нет, погнала его в заснеженный лес в одиночку; впрочем, Гэвин с раннего детства охотился один, хотя никогда еще не забирался так далеко от родного хутора.
Дома должны были считать, что и это обычная охота; но олень, которого нынче выслеживал Гэвин, был не из тех, кого легко встретить. По гордости и упрямству своему Гэвин решил отправиться за Сребророгим сам, хотя и не было ему никакого дела до прекрасной Ивелорн, назначившей ценой своей руки рога Сребророгого Оленя, надеясь, конечно, что никто не осмелится коснуться любимого зверя самой Хозяйки Леса; лишь двое оказались настолько безрассудны — или настолько влюблены, — чтоб принять ее вызов; лишь двое — и теперь вот Гэвин. Чем могла окончиться для него мальчишеская эта выходка, он и не подумал; как не задумывался о том, что будет делать после с рогами (которые, почти не сомневался Гэвин, непременно ему достанутся!), все помыслы свои обратив на охоту и на поиски огромных, много больше, чем у обычного оленя, следов.
Хочется все же надеяться, что потом гордость его приняла бы вид великодушия, и он решил бы, покрасовавшись — естественно — своей победой, отдать ее плоды брату — со снисходительной усмешкой, ибо вовсе без одобрения смотрел на все эти страсти вокруг какой-то там упрямой юбки, в то время как запросто можно плюнуть на нее и найти другую. Сам он уже заглядывался тогда на женщин — но куда больше на боевые топоры отца, на оскаленные морды кораблей и на диковинные вещи, добытые в заморских набегах по другую сторону Летнего Пути.
И, конечно, не был еще тогда Гэвин тем русоволосым героем с глазами цвета моря, которому говорили девушки, будто красив он, как звонкоголосый Лур — веселый и щедрый Лур, бог воинов и битв. Но когда из-под капюшона охотничьей куртки выглядывали его переменчивые серо-зеленые глаза, уже вполне можно было поверить, что когда-нибудь — непременно! — будут они так говорить.
Он сильно вырос за последнюю зиму, однако неуклюжим не стал; руки-ноги у него были крепкими, а в мышцах мальчишеская гибкость начала уже соединяться с неутомимой силой юности. Гэвин легок был на ногу и на лыжах шел привычно — не слишком торопясь, потому что незачем расходовать силы попусту с самого начала. Но и без того уже лыжи за полтора эти дня успели протянуть за ним длинный — хотя и легкий совсем — след на снегу. Человеку не дано знать своей судьбы. Эту долину меж укрытых синими елями горных гряд, с первой из которых, той, что западнее, еще можно разглядеть море, а со второй — уже нельзя, и между ними катит воды свои почти без уклона по голому галечному ложу чистый ручей, — эту долину, что десять зим спустя назовут Бег Гэвина, он видел сегодня в первый раз.
Снаряжаясь нынче на охоту, Гэвин постарался ничего не забыть. За спиной у него были лук, колчаны и копье в руке, которым он пользовался как обычным лыжным шестом; на поясе — охотничий нож в тяжелых плоских ножнах и мешочек из кожи, в котором помещался его пищевой запас: жареная ячменная мука, которую можно есть прямо на ходу, и сушеные ягоды, что называются уважительно «кровью Лура», — одной горсти их хватает, чтобы целый день бежать по следу лисы-чернобурки, не отставая от нее больше, чем на полет стрелы.
Кто ищет Сребророгого Оленя, должен быть готов к тому, что на такой охоте у него может и не найтись времени подстрелить зайца или тетерева себе на обед. Но пока что время у Гэвина было, и возле его вчерашнего ночлега остались зарыты в снегу голова и ноги глупой тетерки, что попалась ему на глаза ближе к вечеру на таком расстоянии, с какого не промахнулся бы и ребенок (конечно, из дома Гэвиров); перья ее Гэвин развеял по ветру, отпустив с ними вместе душу птицы к той, кому она принадлежала, — к Хозяйке Леса, властвующей над всем, что бегает и летает в лесу, и всем, что в нем растет. Хотя сейчас Гэвин собирался свершить не лучший по отношению к ней поступок, он все же не хотел уж совсем обижать ее, отказываясь от обычаев, будто вор.
День поворачивал к вечеру, и по сверкающему золотом снегу тень бежала впереди Гэвина, длинная, точно мачта. Долину впереди закрывал гигантский утес; у подножия его дымилось темное пятно — залитое водою углубление в скале, которое выбил здесь водопад за долгие тысячи лет. Сейчас водопад забило льдом, но льющиеся по обе стороны утеса боковые струи подпитывали ручей под снегом. Наверняка там водились форели. Следы росомахи, спускавшиеся с запада по осыпчатому склону — туда, к подножию утеса, — говорили, что и росомаха знает об этом. Но Гэвину не нужна была коварная охотница, не нужны были ее драгоценные шкура и жир, что так ценят колдуньи, — хотя в другое время он обрадовался бы, увидав когтистые следы, похожие на медвежьи, — ему нужны были совсем иные следы.
Утверждали, что чаще всего Сребророгого Оленя видят высоко в горах, среди острых отрогов; рассказывали даже о его любимой долине там, между вершин, где он бродит ясными ночами, и звезды блестят у него на рогах; но каждый из рассказчиков помещал эту долину в другом месте, уверяя клятвенно, что именно он знает истину и никто иной. В любом случае путь Гэвина лежал в горы. Выбрав склон поположистей, он свернул и стал взбираться, тяжело опираясь на копье; ему не хотелось раньше времени снимать лыжи и проваливаться в снег по пояс. Добравшись наконец до крайних елей, Гэвин ухватился за ветки и обернулся.
Солнце светило ему в лицо. Вдоль всей белой долины дымился ручей, и рядом с ним тянулись, уже отмеченные синими тенями, его следы. Где-то далеко звенела синица. Морозный воздух слегка пощипывал щеки.
Потом Гэвин снял лыжи и, закинув их за спину, углубился в ельник. Он лез по склону довольно долго, потому что подъем был крут, а снега много. Где-то на половине подъема он вдруг остановился, осторожно положил все, что держал в руках, на снег и кошачьим движением снял со спины лук. Натягивая тетиву, он ухитрился не скрипнуть, не отрывая при этом глаз от птицы на самой верхушке ели выше по склону над ним. Кедровка свалилась вниз, сшибая снег с веток, стрела вошла ей в шею. Теперь даже самолюбие Гэвина должно было признать, что это хороший выстрел.
Еще один раз Гэвин остановился там, где ветролом открывал взгляду небо. На севере оно нехорошо, мутно поголубело. Гэвин знал, как быстро срывается метель в горах, но особенно тревожиться было нечего, разве что стоило немного поспешить с ночлегом. Перебравшись по небольшой улоговине на другую сторону гряды, он увидел, что дальше горы поднимаются все выше и выше; здесь начиналась неведомая страна, разбитая ущельями, перепаханная ледниками, усеянная острыми пиками.
Некоторое время Гэвин шел по гребню еще одного склона по направлению к ней, нет-нет да и поглядывая на север, пока не нашел в ветроломе удобное место: в выворотине под корнями одной ели, полуприваленное стволом другой. Чтобы устроиться понадежней, Гэвин навалил туда еловых лап, потом — рядом, в двух шагах — на скорую руку развел костер, зажарил прямо в перьях свою добычу; пока он ел, в горных вершинах уже загудел ветер — ровно, как натянутая холстина. По темнеющему небу понеслись тучи.
Забравшись в свое убежище и завалив себя лапником, Гэвин сыто и довольно вздохнул. Засыпая, он слышал вой метели, а потом этот звук стал глухим и совсем неясным, снег шел всю ночь, заметая его все сильней и сильней.
В это самое время дома у Гэвина его мать, Дайнэн, дочь Рахта, расчесывала перед сном волосы своей маленькой дочери, Кетиль, и вдруг заплакала, уткнувшись лицом в ее макушку. Девочка удивленно завертела головой, пытаясь оглянуться. А старая нянька, Фамта, стоявшая рядом, сказала:
— Все в роду Гэвиров сумасшедшие. Но этот — больше всех, что верно, то верно!
Сребророгий Олень — опасный зверь, у него острые рога и тяжелые копыта, и даром он не отдаст свою жизнь. Гэвин знал это, и ему это было по душе: Олень — добыча, достойная настоящего охотника. К своему походу он отнесся не как к безопасной прогулке, снаряжение с собой взял самое надежное и самое лучшее, и копье взял самое лучшее, ясеневое копье отца. Попросту он своровал его — сиял тайком со скрепы над притолокой, где оно висело. Обнаружили это только сегодня вечером.
— Ах, волки его заешь, проклятый мальчишка! — сказал Гэвир, его отец, стукнув по столу тяжелым кулаком. В сердцах ему доводилось говаривать и не такое. А Дайнен воскликнула:
— Нет! — И добавила немного спустя, уже тише: — Хозяйка Леса, не услышь эти слова…
Она любила всех своих сыновей и плакала теперь обо всех, кто сейчас в горах: о старшем, и о втором, и о Гэвине тоже.
Когда Гэвин проснулся и вылез из своего сугроба, с трудом разбросав толстый слой снега над собой, уже давно наступило утро, и с пронзительно синего неба солнце горячило кровь. Снега навалило столько, что все было не узнать. Ели стояли белыми до самых макушек. Кривой и редкий горный лес стал сказочным чертогом. Но это был загадочный и грозный чертог. Прямо перед Гэвином чернел в небе гигантский пик, похожий на зубец короны. «Туда и надо отправиться, — думал он, собирая свое снаряжение и продевая ноги в лыжи. — Именно в таких местах должен бродить Сребророгий Олень. Может, именно за тем вот пиком лежит его одинокая долина, где весной он ступает по цветам каменики».
Гэвину казалось, что он подобрался уже совсем, совсем близко. Чутье на опасность изменило ему. Огибая иззубренный черный пик, он ступил на снежный карниз над ущельем, что, прикрытый свежим снегом, обманул бы и куда более опытного человека, и карниз обрушился под его тяжестью со звуком, похожим на тихий гром. Но Гэвин не разбился, и его не пропороли вершины елей, росших внизу; он упал на еловые лапы, и они, спружинив, отшвырнули его на снежную заметь, которая и приняла его в себя, точно в гагачий пух.
Очнувшись, он несколько раз пытался подняться, и наконец ему это удалось. Прошло не так уж мало времени, пока Гэвин разглядел, что сейчас все еще утро, что высоко над ним чернеет все тот же иззубренный пик, видный лишь наполовину над синим краем снегового карниза, и оттуда вниз идут шестьдесят отвесных локтей ярко-серой под солнцем гранитной стены, у подножия которой он сейчас стоял. Тогда задним числом Гэвина затрясло, и он осел на снег. Потом он начал проверять свои вещи: все ли цело. Левая лыжа пропала, второй колчан тоже. Копье ушло глубоко в снег, но Гэвин отрыл его. Той же веткой, должно быть, что сорвала колчан у него с плеча, распорота была слегка на спине его куртка — хорошо, не кожа. Но больше всего Гэвин пожалел о лыжах. Это значило — охота закончена. Без лыж не догонишь Сребророгого, когда лежат такие сугробы. Он оглянулся вокруг. Стены ущелья обступали его, северная — вся в утреннем свете, южная чернела, как пасть неведомого зверя. Кое-где на выступах виднелись пятна снега. Немного спустя до Гэвина дошло, что эти стены не размыкаются — нигде. Он был в каменном колодце: попался, как в ловчую яму кабан.
До полудня он облазил по кругу все ущелье, пытаясь найти место, где по гладкому почти камню можно было бы взобраться. Больше чем на несколько локтей от земли ему не удавалось подняться. В пятый раз соскальзывая обратно, он зарычал от унижения. Здесь даже не было ничего, что можно использовать: плоскодонная кружка-ущелье, чахлые ели на северной его стороне, груды валунов, не прикрытые снегом, у стены напротив. Не заметно ни птицы, ни зверя; может быть, и трава здесь не росла. Оказавшись на том месте, откуда он начал обходить свою ловушку, Гэвин сел опять в сугроб. «Ничего особенного», — думал он. Он, сын Гэвира, был высокого мнения о своих умственных способностях; нужно только успокоиться, подумать как следует, и выход найдется. Может быть, придется думать день или два. Это тоже ничего, еда у него не пропала, и ее должно хватить больше чем на пару дней.
Как раз в то время, когда Гэвин думал о еде, над ним, точно с неба, раздался снежный хруст. Он успел отскочить в сторону, и огромная глыба смерзшегося снега и фирна — еще один обрушившийся кус снежного карниза — раскололась между ним и скалой. Когда улеглась взметнувшаяся белая пыль, Гэвин подошел поближе к одному из тех двоих, что свалились с этой глыбой вместе, — или глыба свалилась вместе с ними, — лежавшему, нелепо и мертво подвернув под себя рога. Это были обычные рога, не серебряные. Преследуемый волком олень тоже утратил чутье на опасность — и вылетел на этот карниз, а волк бросился за ним и теперь лежал в нескольких шагах от оленя на снегу. Глядя на бурую тушу важенки, Гэвин почувствовал вдруг, будто чей-то холодный, твердый взгляд уперся ему в спину. Тогда он обернулся. Но это просто тень от корявой ели дотянулась до него.
Не без труда Гэвин оттащил тушу рогатой поближе к середине ущелья — а то еще завалит, если опять обрушится снег, — и решил, что подумает потом, а сейчас будет есть. Олень был тощий, заросший длинной зимней бурой шерстью. Дикие олени здесь, на островах, той же породы, что и олени с материка, и точно так же и быки, и важенки у них рогаты, но быки зимою сбрасывают рога, а важенки нет; ростом они так мелки, что головою едва по грудь взрослому мужчине, поэтому жители островов с удивлением и недоверием выслушивают, если им рассказывают об оленях настолько рослых, что на них можно навьючивать грузы и даже ездить верхом. Прежде чем свежевать важенку, Гэвин выдрал у нее из загривка клок шерсти и с силой дунул, так что снежинки разнеслись по белой снежной пелене.
— Хозяйка Леса, — сказал он, — прими ее; она возвращается к тебе.
У Гэвина было особенно много причин заботиться о том, чтоб не пренебрегать знаками уважения к Ней — теперь, когда он почувствовал Ее руку на себе. Но никогда и ни у кого он еще не просил помощи; не просил и сейчас. Он даже не позволил себе признаться, что очень встревожен — встревожен, хотя заставил себя быть спокойным, — и что страх поселяется в нем понемногу. Он не позволял себе признаться — однако подумал об олене, что был пищей, с которой можно прожить здесь несколько дней, и не подумал о волке, чья шкура тоже могла бы пригодиться, потому что к возможности (или невозможности) выбраться отсюда она отношения не имела. А ведь именно нарастающий подспудно страх замкнул его мысли в этом ущелье.
К волку Гэвин даже и не подошел. Впрочем, он считал, что тот все равно издох. Но волки живучи; а этот, как видно, был удачлив, как и Гэвин. Он отдышался и потом пришел к костру Гэвина под елями, жадно ловя носом запах жареной оленины.
Наверное, волк был очень голоден. Он остановился шагах в десяти от костра, не выдержал и продвинулся вперед еще на полшага. Гэвин швырнул в него головней. Волк прыгнул в сторону, отбежал немного и вернулся обратно, проваливаясь в снег. Он был двухлеток, тощий не только зимней, но и угловатой, щенячьей какой-то худобой, шерсть торчала на нем тоже щенячьими лохмами; волк-подросток — они оба с Гэвином были подростки, один для волчьего рода, другой для людского. Так что силы тут были равны. Но человек имел слишком много своих, человечьих, штучек: огонь, копье, острые стрелы лука. Оленья туша, что лежала рядом с Гэвином и костром и пахла так вкусно, оказывалась недосягаемой.
Тень уже накрыла ущелье, хотя небо оставалось светлым и последнее солнце играло на снеговом карнизе над ними; начинало подмораживать, и когда волк, не отрывая глаз от человека и мяса, опускал голову и хватал пастью снег, чтоб глотать хоть что-нибудь, снег звонко хрустел.
Так они переглядывались довольно долго. Гэвин уже и оленину доел, и несколько раз брался за лук — но всякий раз при этом движении волк, думавший, может быть, что вот сейчас опять запустят в него огненным и кусачим, мгновенно отпрыгивал за ближайшую ель. «Надо было сразу стрелять», — думал Гэвин. Почему он не выстрелил сразу? Человек и вправду не знает своей судьбы; но, может быть, это судьба тогда позвала его, и Гэвин услышал ее зов?
Или, может быть, просто ему становилось немного легче от того, что в безжизненном темнеющем ущелье с ним вместе был еще кто-то живой — хотя бы и волк.
Наконец волк ушел, смешно перепрыгивая в снегу, и прощальный взгляд его желтых глаз точно говорил: «В конце концов, это нечестно, человек. Ведь я жезагнал этого оленя!» Волк был слишком голоден и еще не знал, что там, куда он нынче угодил, ни в каком другом месте ему не повезет с едой больше, чем здесь.
На ночь Гэвин забросил куски оленьей туши высоко на ель. Можно было бы забраться туда и самому, но что из этого получится? Только то, что, замерзнув, свалишься ночью. Ни один волк на свете, право же, не стоил того, чтоб его боялся Гэвин, сын Гэвира. И, в самом деле, им владел совсем не тот страх, которого он ожидал, не смея гасить костер; ему казалось, что все из-за волка, и он злился на себя за малодушие… Потом сил и на злость у него не стало, а остались лишь тьма и ужас перед чем-то неведомым и приближающимся вместе с тьмой. Гэвин сидел, сжавшись от холода, и ужас давил его все сильней и сильней.
Наступила ночь, валуны на голой, укрытой в вечной тени стороне ущелья зашевелились, раздвигаясь медленно и неотвратимо, и разверзлись между ними двери Туда, куда ходы только и могут быть в таких местах. Души всех людей окажутся Там рано или поздно, ибо человек — не зверь лесной, которому дано в конце вернуться к своей Хозяйке; все спускаются туда, но немногие могут оттуда выйти. Повелитель Царства Мертвых выпускает этих немногих на волю по ночам, и они, в вечной ненависти Мертвого к Живому, вылетают на свою полуночную охоту, черные тени в черной тьме. Ворота для них раскрылись, и ветер из Царства Мертвых дохнул в ущелье; он загасил костер Гэвина, а тот не смог шелохнуться, чтоб разложить огонь снова. А потом с воплями, с плачем и хохотом черные души ринулись наружу, взмывая к небу, клубок за клубком.
Вдруг что-то шерстистое, живое скуля притиснулось к боку Гэвина — это нашел его волк. Голод, опасность, исходящая от человека, — все было забыто, и зверь, полный того же ужаса, прижимался к единственному живому существу, которое было сейчас с ним рядом, как к последнему своему спасению, и Гэвин, как к последнему своему спасению, прижимался к нему. Так они сидели, двое живых, и мертвые, разлетевшись по холодному ночному небу, умчались прочь. Их не заметили.
Всю ночь черные ворота между валунами оставались открыты, и дышало оттуда леденящим мороком. И всю эту ночь двое стиснутых этим мороком провели вместе; они дрожали одинаково, человек и волк, и согревали друг друга огоньком жизни, который теплился в них.
Под утро черные тени прилетели обратно, ибо слишком были уже пропитаны тьмой и смертью, чтобы оставаться подолгу в мире живых, невыносимом, ненавистном для них и желанном, далее если бы заклятия Повелителя Царства Мертвых не возвращали их назад под его власть. И покуда они со стонами и довольным уханьем, покружив над ущельем, низвергались в разверстые ворота, на вся и все вокруг нахлынул опять ужас, подобный смерти, ужас, от которого невозможно думать, чувствовать и дышать. Затем камни зашевелились и сдвинулись, закрывая вход в подземный мир.
Взошло солнце.
Сразу, как только смог, Гэвин развел жаркий костер, точно пытаясь отогреться за всю эту ночь, и принялся стряпать, ибо голод терзал его внутренности, оттого что все силы выпило время, пролетевшее от заката до восхода. А волк набросился на оленье мясо, спущенное вниз, глотая, рыча и разрывая зубами, неистово и жадно, дрожа от возбуждения. Гэвин смотрел на это безучастно. Набив брюхо так, что едва мог двинуться, волк наелся снега, лег тут же, рядом, и уснул. Он проспал почти весь день, иногда повизгивая во сне. Постепенно Гэвин начал чувствовать почти зависть к нему. Хорошо бы и ему сейчас быть зверем, чувствующим сильнее и безотчетнее, чем он сам. Хорошо бы сейчас тоже заснуть. Но спать он не мог, а смотрел на серые неодолимые стены ущелья и думал, как выбраться отсюда. За целый день он так и не придумал ничего. Будь он взрослым, он, верно, поседел бы после этой ночи; но Гэвин был еще очень молод, а значит — несколько менее человек и несколько более зверь, чем люди на десяток зим старше.
К вечеру волк проснулся и, поев, стал потягиваться с беззаботностью собаки на солнцепеке, Но с приближением темноты он все сильнее жался к человеку.
Гэвин думал, что еще одну такую ночь, как вчера, он не переживет. Но он пережил ее. Полуночные охотники опять не заметили их: ни когда вылетали наружу, ни когда возвращались. Но рано или поздно они должны были учуять свежую кровь, живую кровь в живых телах, притаившихся под корявыми елями.
Весь следующий день Гэвин с тоской смотрел на серый гранит вокруг. Как зубец короны, громоздился над ним черный иззубренный пик. Гэвину очень хотелось бы, чтобы был еще какой-нибудь выход. Но из этого ущелья выход был только один: вниз, где вход в Царство Мертвых, — конечно, для тех, кто не умеет летать. А Гэвин готов был уже почти на все что угодно, лишь бы выбраться отсюда, где он теперь чуть ли не все время чувствовал чей-то твердый, холодный взгляд на спине — когда он поворачивался спиной к воротам, скрытым в вечно затененной стороне ущелья под камнями.
«Ведь ты мужчина, — говорил он себе. — Ты сын воина и сам будешь воином, будешь предводителем на своем корабле, будешь водить людей в плавания и набеги и когда-нибудь сам сойдешь Туда. Нельзя предводительствовать людьми, когда в сердце нет твердости перед участью, какой их подвергаешь. Если такова твоя судьба — можно ли отступать? И никто из Гэвиров и сыновей Гэвира (такие слова на Гэвина действовали лучше всего) не дрожал перед этим входом!» Но все-таки одно дело — вступить в подземный мир гордо и спокойно, когда придет твое время, и совсем другое — спуститься туда самому, когда ты жив, а кровь еще содрогается и бурлит. Гэвин знал, что в Царство Мертвых ведет много дверей: можно войти здесь, а выйти где-нибудь в другом месте, это будет как подземный ход из осажденного города, — о таких вещах он слышал от отца. Но знал бы кто, как ему хотелось, чтоб это был и вправду подземный ход — подземный ход, и больше ничего…
Черные ворота отворились, как всегда, и Гэвин с волком пережили опять несколько минут ужаса, равного смерти, пока воющие тени вырывались наружу и, клубясь, разлетались по ночному небу. Тогда, отдышавшись, Гэвин пошел через ущелье к воротам, стараясь быть совсем бесшумным: чтоб ни один ремень не скрипнул, чтоб дыхания не было слышно. И все-таки он скорее почувствовал, чем услышал, шевеление за собой; вот кто был бесшумным — волк.
Волк шел за ним, он доверял уже человеку, и уж лучше сдохнуть, чем остаться тут одному. Гэвин не стал его прогонять. Он протиснулся в расщелину между валунами, не задерживаясь, у Гэвина хватило ума понять, что стоит остановиться, задуматься, и ужас погонит его назад без оглядки. Высоко подняв шерсть на загривке и заранее скалясь, волк пробирался следом. Стражи ворот, если они здесь и были, не помешали им: эти стражи никогда не обращают внимания на тех, кто идет внутрь, а не наружу. Так проскользнули они в длинный, нескончаемый ход, дышащий холодом смерти, две серые тени, крадущиеся, дрожащие, настороженные: худощавый подросток и молодой волк. И никто не знает, кто из них, человек или зверь, больше обязан другому тем, что в конце концов они нашли нужную дорогу.
Всего три дня прошло; но им самим показалось — много больше блуждали они там, где не бывает ни солнца, ни звезд, ни дня и ни ночи, а только одни вечные сумерки, и безучастные ко всему души умерших бродят вечно по бескрайним равнинам, теряющимся вдали во мгле. Они не замечают друг друга, они вообще никого не замечают, и живых человека и зверя они не замечали, когда те проходили мимо. Некоторые из них что-то шепчут бессмысленно, иные вскрикивают; и на погруженной в сумрак равнине это сливается в жужжащий гул, такой женеясный, как сумерки. Такова участь большинства — тех, кто смирился и не рвется наружу. Видел Гэвин и тех, что со стонами и воплями летели обратно после своей ночной охоты, вечно страдающие от ненависти к миру живых, где они не могут более жить.
В подземных коридорах несколько раз спутники ныряли в темные углы, прячась от проходивших мимо демонов — прислужников Повелителя Царства Мертвых; а раз через одну из боковых дверей Гэвин заглянул украдкой в пиршественную залу, где за длинным столом пировали демоны, уродливо и с хохотом подражая людским обычаям. Множество демонов в самых разных грубых и мерзких обличиях горланили, буйствовали, ели и пили, хотя лучше было бы не упоминать то, что за их столом сходило за яства и за вино.
В дальнем конце их трапезной высокий проем выходил сбоку в тронный зал, мрачный и пышный; во дворце не было тогда Повелителя, занятого делами где-то в другой части света, и Гэвин увидел лишь его огромный грозный трон, полный непомерного и могущественного величия и более черный, чем сама тьма. Гэвин смотрел на него только миг, но мига было достаточно. Величие этого трона охраняло замок лучше, чем тысячи стражников, и вот потому-то, пройдя замок Повелителя насквозь, Гэвин не встретил ни охраны, ни часовых.
Он не спускался вниз, в подвалы замка, где есть места, от которых шарахаются даже демоны, не видел Гэвин и сокровищницы Повелителя Царства Мертвых, что убила бы, наверное, его своими ловушками; хотя — кто знает? — возможно, она уже не смогла бы его заинтересовать.
В этом подземелье, глотающем звук шагов и шевеление жизни с одинаковой охотой, сумерки постепенно вошли и в его душу. Усталость и безразличие окутали Гэвина тяжелым своим плащом; под весом этого плаща он тащился, едва передвигая ноги, не зная и не помня уже, кто он и как попал сюда, и отчего должен идти и идти, и отыскивать в лабиринте ходов и коридоров те из них, что вели вверх, вверх, вверх, к миру живых, который для него не был теперь даже воспоминанием — только местом, где он сможет остановиться наконец.
Когда в одном из переходов, поднимавшемся кверху сперва круто, а затем все более полого, забрезжил вдали перед ним серенький свет зимнего дня, Гэвин не почувствовал ни удивления, ни радости и лишь продолжал идти, даже не ускорив шаг, а за ним, уже не так легко и бесшумно, как прежде, брел волк. Между тяжелых валунов на горном склоне открывался выход на землю, и они выбрались туда один за другим. «Все, — подумал Гэвин. — Все». И в ту же минуту волк, как он это делал уже несколько раз в подземных коридорах, если замечал опасность раньше Гэвина, ткнулся ему в ноги головой.
Гэвин обернулся. Он был в длинном, голом, заваленном каменными глыбами ущелье, безрадостное низкое небо накрывало его сверху, безрадостные серые камни, испачканные кое-где пятнами мха, были вокруг. Солнце не могло пробиться сквозь облака, которые, казалось, были здесь всегда и всегда будут, и вечно будут плавать в этом ущелье смутные сумерки, такие же, как те, в которых безучастно бродят души мертвых в своей стране. Это было тоскливое место, и именно тоска стала первым чувством, для которого проснулась душа Гэвина после подземной пустоты, и еще — дикое и муторное ощущение, будто он был уже здесь, уже видел все это, уже бродил в этих сумерках, как будто он никуда и не уходил с долин страны мертвых или вечно, куда бы ни пошел, обречен возвращаться туда. А потом Гэвин заметил движение меж валунов и больше не мог думать ни о чем, только о существе, пробирающемся там по направлению к нему, медленно — медленно — очень медленно — как во сне, от которого невозможно проснуться.
Оно было похоже на жабу, но огромную, высотою Гэвину по пояс, неуклюжее и серое цветом, как камни вокруг, и точно так же по бугристой его шкуре расползались бурые пятна, будто мох; должно быть, поэтому казалось, что и само оно из камня, а может, так оно и было, никто ведь не знает, из чего творит Повелитель Царства Мертвых своих чудовищ. Никогда раньше Гэвин не видел ни одного из них, и уж тем более — так близко. Немногие из этих чудовищ могут существовать при свете, и этот страж ворот был из таких. Еще отвратительней он становился оттого, что подставлял дню свое уродство, а не прятался с ним в темных углах. И главное — ни разу еще ни одно из ужасных чудес подземного мира, которых навидался там Гэвин, не обращало на него внимания. А эта каменная жаба смотрела прямо на него немигающими желтыми глазами, и мало какому врагу пожелаешь попасть под взгляд этих глаз.
Еще прежде, чем Гэвин успел понять что-либо, его тело уже действовало: правая рука сама по себе стряхнула верхнюю тяжелую рукавицу, в следующее мгновение левая рука должна была подхватить ее на лету, а правая метнуться за спину, к навершию лука; и казалось. Гэвину, что целую вечность падает вниз его рукавица, не падает, а зависает в воздухе, но все-таки прежде, чем пальцы Гэвина сомкнулись на ней, она уже пролетела мимо них и упала ему под ноги, оттого что тело его двигалось еще медленнее — так всегда бывает во сне. Он ведь смотрел прямо в глаза этой твари, а этого делать нельзя, и Гэвин успел понять, что должен оторвать свой взгляд от них, пока есть еще у него силы на это; волк, дрожа, прижался к его ноге, и Гэвин заставил себя оглянуться. С каменистого склона ущелья спускалась к нему еще одна огромная жаба, точь-в-точь такая же.
— Давным-давно никто не проходил этой дорогой, — произнесла жаба у Гэвина за спиной. — Я уж думал, все забыли про нее.
А с противоположного склона ползла вниз еще одна жаба, и еще, и еще. «Быть может, — мелькнуло в уме у Гэвина, — все валуны в этом ущелье были стражами ворот, ждущими своего часа?..» Семь каменных жаб окружили его со всех сторон, мерзкие, неуклюжие, разглядывающие его огромными янтарными глазами.
— Ты человек, — сказала первая из них.
— Он человек, — сказала другая.
— Он живой человек, — сказала третья.
— И этот, второй, тоже живой, — сказала четвертая.
— Они вышли из Двери, — сказала пятая.
— Живые не могут выходить из Двери, — сказала шестая.
— Никто не может выйти из Двери без позволенья, — сказала еще одна, и Гэвин не смог уже разобрать, которая, их одинаковые голоса сливались, и сами они сливались в один жуткий хоровод, что плыл вокруг него, увлекая за собою весь мир, и все плыло у него перед глазами. Гэвин рванул лук из-за плеча, но стрела, ударив в каменную шкуру одной из жаб, отскочила, сломавшись, и над ухом Гэвина мерзко зазвенела лопнувшая тетива.
— Он хотел нас убить! — засмеялась жаба, и смех ее был таким же равнодушным, как голос до этого, если только равнодушным может быть смех.
— Он хотел нас убить, — повторила другая.
— Нас!? — захохотала третья.
У Гэвина оставались теперь только копье и нож, и рука его сама ухватилась за копье — он не хотел оказаться вблизи этих тварей.
— Ну, подходите! — крикнул он. — Подходите, попробуйте! — И сам не узнал своего голоса — не голос то был, а хриплое рычанье, точно слова человеческой речи непривычны стали ему за эти дни. И рядом, весь сжавшись и подняв шерсть на загривке, грозно рычал волк, рычал все сильней и сильней, оборотив морду к одной из жаб, она-то и явилась Гэвину первой, хоть этого он не смог бы разобрать.
— Ты смешон, человек, — сказала она.
— Ты смешон, — повторила другая.
— Ты смешон, — эхом отозвалась третья.
— Когда-то я тоже был человеком, — сказала первая. — И я помнил тогда, как называются те кривульки и палочки, за которые ты хватаешься. Но что ты знаешь о настоящем могуществе, о силах, играющих жизнью и смертью?! Что ты знаешь о настоящем страхе и настоящих муках, человек?
— Что ты знаешь?! — повторила другая.
— Что он может об этом знать?! — произнесла еще одна.
— Когда-то я был человеком, — говорила первая. — Я боялся смерти. Я не хотел спускаться вниз, в страну без звезд и солнца, бродить вечно среди равнодушных теней. И я совершил сделку. Мне дано было не уходить с Земли. Мне дано было еще многое. Мне дано было могущество, которое тебе и не снилось, человек! — А в прекрасных янтарных глазах, смотревших на Гэвина с ее уродливой морды, была тоска — равнодушная, безмерная тоска.
— Если б ты и вправду был человеком, ты б не согласился на такое!!! — прорычал Гэвин.
И ясеневое копье в его руке само метнулось вперед, как живое, — а впрочем, оно и было живым, ведь частичка жизни в Ясене, Бессмертном Древе, из которого было сотворено все живое и сущее на Земле, никогда не умирает; в янтарных жабьих глазах дрогнуло что-то, когда это копье вошло в каменную спину, пробив сердце насквозь — если у стражей ворот бывает сердце. Гэвин отступил на шаг назад, потом еще на шаг, оттого что ярость отчаяния и безысходности начала уже оставлять его и душа его ужасалась быть рядом с этой тварью даже на длину копья. Все так же глядя на Гэвина янтарными очами, в которых была тоска, каменная жаба проговорила негромко и удивленно:
— Откуда ты узнал, как освободить меня, человек?
И впервые остальные не повторили ее слова.
Гэвин оглянулся. Они расступились, давая ему дорогу. Но Гэвин не ушел, пока тело той каменной жабы не утратило видимость жизни, что была в ней до сих пор, и не истаяло потом, как тает туман, растворяясь в воздухе без остатка, и он смог забрать свое копье, оставшееся на камнях.
Гэвин ел понемногу в подземелье, а для волка после того, как он набил себе живот олениной, небольшой пост был не страшен. Вода — другое дело, всякий ведь знает, что воду в Царстве Мертвых пить нельзя. Гэвин взял с собою снега, набив им кожаную рукавицу, и снег этот они с волком делили по-честному с тех пор, как в первый раз волк толкнулся ему в ноги, раньше услышав идущего навстречу демона; и снег давно уже кончился. О жажде, терзавшей его, Гэвин вспомнил, только оказавшись в соседней с тем ущельем долине, и они с волком наглотались снега, на котором не было видно ни людских, ни звериных следов, но это сейчас их не волновало, — и, упав, заснули тут же в снегу.
Волк проснулся первым. Когда Гэвина разбудил ночной холод, он услышал его вой в лесу — вой по добыче, которой нет. Под утро волк вернулся, весь в снегу, и Гэвин понял, что ничего съедобного тот так и не добыл. «Потому и вернулся», — подумал Гэвин. Так бывает у волков — пока еды нет, стая держится вместе; и, должно быть, волк принял уже Гэвина в свою стаю.
Гэвин сидел у костра — грелся. Не без опаски еще поглядывая на огонь — это кусачее, хотя и приятно (если не слишком приближаться) греющее бока, — волк сел напротив; теплые отсветы играли на его морде, а он смотрел на пламя, как смотрели когда-то предки собак в древних пещерах, которые они делили с предками людей, и думал, наверное, о том же, о чем они тогда: что, если им охотиться вместе, будет гораздо больше добычи.
— Ну что, волк? — сказал Гэвин. — Что ты об этом думаешь?.. Что это с нами было?
Волк не знал, что и думать; он пошевелил носом и фыркнул. Все в костре ему нравилось, кроме дыма.
— Что ты об этом думаешь? — повторил Гэвин. — Может быть, он и вправду когда-то был человеком? Если он хотел, чтоб я убил его…
Но волк ничего не знал об этих человечьих делах. Ведь он был всего лишь волком и никогда не задумывался о жизни и смерти, и о силах, играющих ими. Он вздохнул и положил морду на лапы. Здесь он ничем не мог Гэвину помочь.
Когда совсем рассвело, они отправились дальше. Но, оглянувшись перед тем, как уйти из этой долины, Гэвин увидел вдали нечто, что заставило его нахмуриться: какое-то движение в неподвижности долины, несколько серых пятен на снегу, собравшихся вокруг места, где был его костер.
— Что же это ты, волк? — сказал Гэвин. — Как это ты их не заметил?
Волк чуть смущенно повел мордой. Он тоже не знал, как это он не заметил их.
Гэвин не понимал, что это там такое, и не имел желания возвращаться, чтобы выяснить. Места здесь были незнакомые ему и безжизненные, даже лес на горных склонах казался вымершим, и Гэвин торопился уйти отсюда поскорей.
Они шли весь день, и вокруг был белый снег, горы, как волны, и на небе, уже очистившемся от облаков, совсем низко стояло маленькое, не греющее солнце. Ближе к вечеру Гэвин увидел опять что-то движущееся в пустыне за собой, теперь уже ближе, и, разглядев, что это, Гэвин поднял угрожающе копье, а потом всмотрелся получше и захохотал — и вправду очень уж смешно выглядели эти гигантские каменные жабы, неуклюже ковыляющие, проваливаясь в глубоком снегу, шесть жаб, растянувшихся недлинной цепочкой. Они ползли по его следам с тупым и равнодушным упорством, но Гэвин успел уже забыть, что чувствовал он при виде их в том ущелье, и теперь ему казалось, будто сломавшаяся стрела ему почудилась, а лопнувшая тетива на его луке была лишь случайностью, наваждение же, испытанное им тогда, — кошмар измученного усталостью тела и рассудка. Он помнил только, с какою легкостью пробило такую же тварь его копье, и чувствовал себя в абсолютной безопасности. Он смеялся.
— Эй вы, скороходы! — крикнул он. — Куда это вы собрались? Не слишком ли дальняя дорога для таких коротких лапок?
Твари остановились — замерли, и ничто не шевелилось в них, даже горло, которое у настоящих жаб раздувалось бы от дыхания, — воистину словно каменные изваяния жаб. И глаза их тоже не шевелились, глядя на Гэвина.
— Ну, ползите, ползите! — продолжал он. — Может, и найдете себе какое-нибудь болото! А ко мне не смейте приближаться, не желаю я видеть рядом с собой такие мерзкие морды! Ясно? — И он словно замахнулся копьем.
Гэвин не боялся их больше, этих призраков, — от них не тянулись, как он это только сейчас заметил, тени на снегу, а значит, они не были ни плотью, ни даже камнем, — всего лишь призраками; они были ему просто противны, только и всего.
На следующий день Гэвин с волком пришли уже в такие места, где была дичь, непуганая, точно о человеке никогда не слыхала, и было ее столько, что две куропатки тут же вылетели у волка из-под лап; тот мигом задушил их, одну сожрал сразу, но вторую Гэвин успел отобрать; и волк только зарычал на него, да и то не слишком. И не ушел, даже когда дичи стало совсем много. Утолив первый голод, они стали охотиться уже рассудительней — по-человечьему. Обычно волк был загонщиком, потому что он мог двигаться быстрее, чем Гэвин без лыж. И все это время жабы-призраки ползли за ними следом.
Морозные ночи и короткие дни, горы, лес, снег, тусклое солнце в пустынном небе, охота, еда, сон, и опять охота, и опять еда, и шесть каменных жаб впридачу. Время от времени Гэвин оборачивался к ним, угрожая копьем, когда ему казалось, что они приблизились уж чересчур, и всякий раз это расстояние становилось меньше и меньше; в конце концов Гэвину надоело их отгонять; он уже не обращал на них внимания. Ему не нравилось безлюдье вокруг, потому что надо же было когда-нибудь добраться до людского жилья, и Гэвин начал уже думать о том, как он теперь попадет домой, и что, если это совсем не тот остров, где он живет, мало ли куда можно выйти, если бродишь не по земле, а под землей. Он старался уже поменьше времени тратить на охоту и больше проходить за день; серые призраки, шедшие за ним, стали отставать, но на привале всегда догоняли Гэвина, и однажды, когда они опять окружили его костер, одна из жаб сказала:
— Ты мешаешь нам охотиться на вас, человек. Ты идешь слишком быстро.
— Охотиться! — Гэвину показалось это смешным.
— А нам нужно охотиться на кого-нибудь, — сказала другая жаба.
— Ты ведь убил стража ворот, и нам нужен кто-то еще, — сказала третья.
— Я вам не страж ворот, — сказал Гэвин.
— Конечно, нет, — захихикала четвертая. И остальные захихикали тоже — прямо деревенские кумушки, сплетничающие на солнцепеке.
— Конечно, ты не он, — сказала пятая.
— Ты живой, а он был — нет, — сказала шестая.
— И этот, другой, тоже живой, — сказала первая.
— Повелитель Царства Мертвых приставил нас к нему, — сказала вторая.
— Повелитель выпустил нас из пустоты за Пределом, — сказала третья. — Он тогда еще занимался такими вещами.
— Повелитель ведь был колдуном когда-то. Когда был человеком, — сказала четвертая.
— Он совершил сделку, потому что хотел могущества для своих опытов, — опять захихикала пятая. — Он тогда хотел все знать.
— Все, даже то, что знать нельзя, — сказала шестая. — И он открыл дверь в Пустоту, чтоб узнать, сможет он это или нет.
— Открыл и выпустил нас, — сказала первая.
— Он не знал, куда нас деть, вот и пристроил к стражу ворот, чтобы мы сторожили с ним вместе, — сказала вторая.
— Он, должно быть, уже давно забыл о нас, — сказала третья.
— Повелитель ведь теперь не открывает никаких дверей, — сказала четвертая. — Ему это уже неинтересно.
— А ты отправил стража на подземные равнины и освободил нас от заклятия, — сказала пятая.
— Теперь мы можем идти куда угодно, — сказала шестая.
— И охотиться на кого угодно, — сказала первая.
— Но из всех, на кого можно охотиться, там были только вы двое, — сказала вторая.
— Ты и этот, серый, который с тобой, — сказала третья.
— И мы пошли за вами, — сказала четвертая.
— Только ты идешь слишком быстро, — сказала пятая. — Вы должны идти помедленнее, чтобы мы могли поспевать.
— Потому что нам нужно охотиться на кого-нибудь, — сказала шестая.
Казалось, они вот-вот начнут все сначала. И Гэвин рявкнул:
— Заткнитесь все!
Ему больше не казалось, что это смешно.
— Конечно, мы можем заткнуться, — сказала шестая жаба.
— Конечно, мы можем, — сказала первая.
— Прежде мы не были такими разговорчивыми, — сказала вторая.
— Это оттого, что мы охотимся на тебя, — сказала третья. — Ты-то ведь любишь поговорить.
— Заткнитесь! — повторил Гэвин, и тогда они замолчали.
И опять дни и ночи; дни и ночи; и снова ночи, и снова дни, ночевки в снегу, жабы, ползущие следом. Гэвин больше не прогонял их. Ему было уже безразлично, здесь они или нет, и он даже не удивился, когда однажды жабы вдруг остановились.
— Прощай, — сказала одна из них.
— Прощай, — повторила другая.
— Это была хорошая охота, — сказала третья и облизнулась алым языком.
Гэвину было все равно, и он не задумался даже о том, что алого, яркого языка и клыков, блеснувших в ее длинной хищной пасти, не может быть у жабы.
— Это была хорошая охота, — повторила четвертая. — А теперь мы можем охотиться на кого-нибудь другого.
— Вы хорошо нас кормили, — сказала пятая.
А шестая сказала:
— Прощай.
Но Гэвин только тупо посмотрел на них. Ему некогда было останавливаться и думать об этом. Он должен был идти. Они с волком ушли, и жабы остались позади, в снегу.
Человеческое жилье было уже близко. Дичи стало меньше, оттого что она здесь была повыбита человеком, и несколько раз Гэвин замечал в лесу следы порубки, а потом — ловушки, поставленные точно так, как ставили в его краях, и можно было бы подождать возле этих ловушек, когда придет охотник, настороживший их, но Гэвин не мог ждать. Что-то гнало его вперед, вперед, дальше, туда, где шевелились, ходили, жили люди, он чувствовал, где это, как вода чувствует прилив. Он подобрался уже близко к людскому жилью, и первым человеком, на которого он наткнулся, была женщина с полной корзиной шишек — обычная женщина, дебелая и румяная от мороза, одетая, как жена простого дружинника. Увидев. Гэвина, она закричала и, потеряв свою корзину, бросилась бежать, два раза падала в снег, подымалась и, не оборачиваясь, бежала дальше. «Дура баба, волка никогда не видела», — подумал равнодушно Гэвин.
Рядом с ним хрустнули ветки. Волк выбирался, догоняя его, из зарослей густого ельника. Гэвин повернулся и смотрел, как тот лезет, проваливаясь в снег. А потом, медленно-медленно, он понял, что, когда женщина с шишками увидела его, волка рядом с ним не было; она бежала не от волка — она бежала от него самого.
А то существо, которое он сейчас видел, существо, что выползало из ельника, — это был вовсе не волк, это был уже не волк, хотя оно, должно быть, до сих пор считало себя волком, не замечая своих постепенных перемен, как и Гэвин до сих пор их не замечал. Это была каменная жаба — жаба, чем-то отдаленно похожая на волка. А в ее желтых глазах на уродливой морде Гэвин увидел отражение себя самого — отражение того существа, которое когда-то было им, — каменную жабу, отдаленно похожую на человека.
— Как же мы охотились, волк? — растерянно спросил он, глядя на свои коротенькие, медлительные жабьи лапки.
И вспомнил: уже довольно давно они с волком не загоняли дичь. В этом не было нужды. Нужно было только смотреть на нее, и тогда она сама подходила — если удавалось поймать ее взгляд. Призраки забирают у тебя, но и дают тебе.
Они забирают совсем немного. Им нужна только небольшая часть твоего существования, чтоб заполнить им свое небытие и твоим содержанием — свою пустоту. Это почти незаметно — как незаметен укусмалярийного комара. Но если прежде комар успел укусить человека, больного малярией, вскоре ты узнаешь об этом.
Вскоре ты узнаешь об этом — если тебя в тебе будет еще достаточно много, чтобы узнать.
Волк попытался задрать морду, чтобы завыть в тоске, но жабья огромная голова не поднималась — она была устроена не так, чтобы подниматься к небу. И тогда он заскулил, беспомощно, как щенок.
Каменная жаба в Гэвине все тянула его вперед, туда, к людям. Слепо, равнодушно, могущественно, и он не мог себе даже вообразить, для чего это может понадобиться чудовищу, созданному в подземельях Повелителя Царства Мертвых. Но, если ей было это нужно, Гэвин-человек поступил наоборот: он уперся в снег всеми четырьмя своими жабьими лапками сразу. А волк, все еще поскуливая, двинулся вперед. Ведь он был всего лишь волк. Гэвин смотрел, как тот ползет, и тоска и равнодушие подымались в нем — равнодушие и тоска, которые он видел когда-то в янтарных глазах. «Какая разница? — говорили они. — Все теперь бессмысленно».
Потом он бросился вслед за волком, выкладываясь изо всех сил, чтоб догнать, — то есть ему, конечно же, лишь казалось, что бросился, на самом-то деле он медленно ковылял, еле ворочая лапами и перепахивая брюхом снег, но все-таки он двигался чуть быстрее, чем волк, и, догнав, врезался с такою силой, как только мог, плечом тому в бок, едва не опрокинув. Он был сейчас по-прежнему крупнее волка. Тот остановился, мотая головой, и Гэвин попытался загородить ему дорогу.
«Ты туда не пойдешь, — думал он. — Я тебя убью, но ты туда не пойдешь».
— Назад, зверь! — только и смог выдохнуть он.
Но волка убедить словами было бы трудно, будь он даже просто зверь. Помогли звуки, донесшиеся от деревни. Люди бежали сюда с яростными криками и наверняка с оружием, гремели колотушки, отгоняющие зло. Тогда то волчье, что еще было в волке, заговорило в нем страхом перед этим шумом и воплями и стремлением убраться от них подальше. Подталкивая зверя в бок, Гэвину удалось-таки развернуть его в обратную сторону. А самого себя ему приходилось тащить прочь, как тащат стрелу из раны. Кое-как они забрались в ельник чуть дальше того места, где еще валялась в снегу корзина.
А люди из деревни, что так яро начали свою погоню, чем дальше, тем меньше вопили и больше били колотушками в щиты. Они уже не бежали, а шли, и все медленней, и, не доходя до корзины, остановились и некоторое время глядели на невиданные следы на том месте, где всполошившая их женщина увидела чудище; и они так и не пошли дальше.
Гэвин их не видел. Он постарался не прислушиваться даже к их голосам. Ему казалось, что, если он увидит их, — возненавидит и бросится убивать за то, что они по-прежнему люди, а он — вот такое. И одновременно его все так же невыносимо тянуло к ним.
Те шесть жаб, что будут теперь похожи еще и на волка, и на Гэвина, тоже поэтому станут крутиться вокруг людей, хоть им, должно, все равно, кого есть. И заразят этим еще многих.
Но какая теперь разница? Все бессмысленно. Зато мне дано было могущество, и дано было не уходить с Земли. Мне дано было еще многое. Мне дано было… Откуда ты узнал, как освободить меня, человек?! «Где копье?» — думал Гэвин. Он не помнил, где. На каком-то из привалов, когда он еще делал привалы и разжигал костры, он не захватил копье с собой, оттого что ему уже невыносимо стало соседство с частицей Бессмертного Древа, и то была первая из человеческих вещей, которую он оставил, не заметив этого.
Возле каждого следующего кострища оставалось еще что-нибудь, и очень скоро он вовсе перестал разжигать костры и где-то оставил одежду, оттого что она только стесняла движения, а мерзнуть он и без нее не мерз… Серая, в бурых пятнах, бугристая шкура превосходно защищала от, мороза, да и от всего на свете. Кроме копья, которое он взял когда-то тайком с его места над притолокой в родном доме. «А вдруг кто-то его найдет? — думал Гэвин. — Мало ли что может быть. А вдруг этот кто-то выйдет на меня с ним? Я не хочу уходить с Земли. Я хочу могущества, играющего жизнью и смертью. Я хочу всего. Я вам не страж, обреченный торчать у своих ворот, как камень! Я не хочу рисковать». Тот, кто думал это, был уже не Гэвин; он мог бы только сказать: «Я был когда-то им», и лишь что-то отдаленно похожее на Гэвина оставалось в его интонациях и в том, что он хотел «всего».
И тогда он отправился обратно, в горы, той дорогой, которой пришел сюда, от одного привала к другому. Он нашел все то, что оставил, лежащим на тех же местах, но проползал мимо, не вглядываясь. Ему нужно было лишь одно.
Неторопливая, как смерть, каменная жаба пробиралась в горном лесу, полная равнодушного стремления уничтожить то, что угрожало видимости жизни, которая была в ней, а следом за нею пробиралась еще одна жаба, поменьше; волк был всего лишь только зверь, и для него пустым звуком были любое могущество и любые соблазны, поэтому, должно быть, в нем все еще сохранилось немного больше своего, собственного. Он следовал за вожаком своей жабьей стаи — за каменной жабой, в которой уже вовсе не было Гэвина и которая была вожаком, оттого что была сильней, и потому он брел за нею, пусть даже недоумевая, зачем нужно именно туда.
Они нашли то, что искали, на поляне в горах, окруженной лиственницами и молчаливыми елями, и оранжевогорлый клест, возившийся с шишкой на одной из них, вдруг оторвался от ветки и мелькнул меж деревьями прочь. Равнодушные жабьи глаза узнавали поляну, хотя воспоминания прежнего, людского существования были для нее как сон, неясный и путаный сон, лишенный смысла. Здесь Гэвин устраивался когда-то на ночлег. С тех пор поляну вновь запорошило снежком, но подле вылезших из земли корней лиственницы кострище было все еще различимо, и рядом с ним, прислоненное к стволу, стояло ясеневое копье. Оно было все такое же, обычное копье, каким было всегда. Удобное в руке круглое древко, белое, со звездно блестящим наконечником из «металла морей».
Как о любом копье из ясеня, о нем знали в этих краях, что оно живое и обладает собственной волей, совпадающей или не совпадающей с волей его владельца, знали также, что оно сохраняет своему владельцу мужество, лишает оборотней способности превращаться, обороняет дом от запустения и дурного глаза и даже излечивает болезни, от дурного глаза приключающиеся; имя его было Бальрон.
Люди тут, на островах, живут незамысловато. Высшей Магией не занимаются, и им вовсе невдомек, что мудрецы из великих городов на юге пишут трактаты о свойстве ясеня даровать тому, кто к нему прикасается, Совпадение с его истинной Сутью, выводя это свойство из сущности ясеня, Мирового Древа, или из воли блюстителей Мира в прадавние времена, или еще из чего-нибудь, и расходясь во мнениях. Так что Гэвин этого не знал о своем копье, и каменная жаба, перенявшая от него знания о человеческих вещах, тоже не знала, отчего отшатнулась, встретив глазами эту звенящую белизну, и не смогла уже вернуться на тот шаг, которым попятилась назад.
Ничего еще не произошло, и это было действительно копье, кусок древесины с заключенной в нем крошечной частичкой неумирающей жизни ясеня; оно стояло наискось, ясно освещенное солнцем, а частичка жизни в нем заставляла его неуловимо меняться, течь, как текут реки, горы и звери, время и перемены и все остальное, чего нет и не может быть в Стране Смерти. И оно ожидало. Оно было совсем безобидно. Оно было безобидно, как настороженная западня или ловушка. Во всяком случае, именно так его видела каменная жаба. Непостижимо — как самоуверенность Гэвина ослепила жабу настолько, чтоб та не помнила все это время, что она ничего не в силах причинить такому копью?!
«Я должен что-то сделать», — вспомнила жаба. «Я должен что-то сделать», — вспомнил Гэвин, которого не было так давно уже, точно он рассыпался в прах. Но вида этого копья сейчас, всего лишь вида, было достаточно, чтоб он вернулся, как возвращается олово, переплавленное после «оловянной чумы».
Жаба попыталась двинуться вперед. Но не смогла. Она не смогла шевельнуть ни единой лапой. Ужас рождался в ней — в ней, не знавшей никогда никаких человеческих чувств, — и гнал ее прочь. «Зачем ты приволок меня сюда? — в ярости завизжала она на Гэвина. — Зачем? Как ты обманул меня, человечишка?! Я до э т о г о и не дотронусь. Я не смогу до него дотронуться! Я не смогу до него дотронуться!!! — визжала она. — Это смерть!»
«Это смерть!» — подумал Гэвин освобожденно-радостно, так же освобожденно и так же радостно, как страж ворот в то мгновение, когда пошел навстречу его копью. Как он устал. Как он, оказывается, устал от этой извращенной видимости жизни, от смерти, бродящей по Земле, словно вся усталость мира вошла в его душу и звала его: пусть будет конец, пусть все это кончится, и тогда он забудет жабьеглазое наваждение, как забудет остальное. Простая, настоящая, правильная смерть, сумерки, шепот теней над бесконечной равниной, безучастность, и больше никаких желаний, никакого могущества, никакого страха потерять то, что и так уже давным-давно потерял. Неужто он мог думать когда-то, что это страшно. Только бы скорей, нет сил больше ждать.
Но здесь сейчас не было никого, кто мог бы взять копье в руки и сделать все вместо него, позволив лишь пойти навстречу. Самыми долгими мгновениями в жизни Гэвина были мгновения, когда он шевельнул коротенькой жабьей лапкой и сделал шаг вперед, и еще один шаг, и еще. С каждым движением словно что-то горело в нем и умирало, и наконец он оказался рядом с копьем, но не смог себя заставить прикоснуться к нему. Каменная жаба в нем уже не визжала, а бессильно хрипела, и Гэвин очень хорошо знал, что она хрипит.
«Я — Гэвин, — подумал он. — Я Гэвин, сын Гэвира. А это всего-навсего копье моего отца».
Как-то нелепо, скорее плечом, чем пальцами, он потянулся к древку, толкнул его и, покуда копье падало, тоже ткнулся в снег.
А потом время вернуло миру способность быть. Времени теперь было много.
Время опять текло внутри Гэвина биением горячей жилы в животе. Время текло внутри него, оттого что отныне в нем снова не было никакой вечности и не будет, покуда не придет срок спуститься на серые равнины, где в конце концов окажутся души всех людей.
Когда Гэвин открыл глаза, он лежал ничком в снегу, и его рука была на копье — обыкновенная человеческая рука. А рядом с ним лежал волк, тоже положив лапу на древко, а на лапу — лобастую голову, и вид у волка был такой измученный, точно он гнал целый день быстроногую олениху, удравшую все-таки. Его вел более прямой путь — путь инстинкта, того самого, что отыскивает заболевшему зверю нужный гриб или траву в лесу; но кто сказал, что они легче, — прямые пути?
— Ты тоже, волк, — прошептал Гэвин, едва сумев пошевелить губами.
А потом он опять закрыл глаза. Больше у него ни на что не было сил.
Говорили, что, может быть, Гэвину много легче оказалось бы жить, если бы он в своей жизни счел по-настоящему равным себе не только одно-единственное существо — волка, после того как тот тоже сумел перебороть в себе жабью заразу, как перебарывают болезнь, и вернуть себе себя самого. Ведь ни один человек на свете не стал Гэвину таким другом, каким был волк: другом из тех, с которым никогда не чувствуют нужды выяснять, кто сильнее, кто слабей и кто кому должен подчиняться; из тех, которому не стыдно показать свою слабость и сила рядом с которым нужна не для того, чтоб его превзойти; из тех, перед которыми даже смешным не страшно быть, потому что они все равно знают, каков ты есть, да и ты все знаешь про них. Иметь такого друга — очень много. Оказавшись способным на эту дружбу равных, иметь лишь одного такого друга — очень мало. Да, говорящие так правы. А еще они правы в том, что волк, который жил себе в лесу и приходил к Гэвину тогда, когда ему, волку, хотелось, — это для людей было уже слишком. В прозвище «Волчий Гэвин» всегда таилась до поры до времени доля настороженности — всегда, даже когда и не подразумевалось в нем еще ничего дурного.
И, по словам многих, волк Гэвина был все-таки не совсем волк — не просто волк. И говорящие это тоже правы, хоть и не так, как понимают себя сами. Конечно, то был не просто волк, иначе они с Гэвином и не нашли бы друг друга: он был не просто волк, как и Гэвин был не просто человек, а — Гэвин…
А тем временем к востоку от этих мест охота на Сребророгого Оленя подходила к концу. Хозяйка Леса не смогла спасти своего любимого зверя, оттого что ему было суждено погибнуть, но она смогла отомстить; и она сделала так, чтоб Гэвир, сын Гэвира, и Локхир, сын Локхира, оказались близ Оленя почти одновременно, только Локхир — позже, чем желал бы.
На широкой поляне Гэвир, сын Гэвира из дома Гэвиров, настиг наконец оленя, и тот, не желая больше убегать, встал и обернулся, чтобы принять бой. Было утро, облака затянули небо, и солнце сквозь них светилось, точно серебряная монета. Ветер замер, когда Гэвир, сын Гэвира, выбежал из леса на своих лыжах и увидел Оленя, который ждал его; это была важенка, рослая, как олени на материке, и сильная, и под свежей шкурой ее, несмотря на всю их гонку, могучие мышцы не дрожали, как будто она никогда не знала усталости и никогда не могла узнать смерти, а сияние ее рогов было прекрасно, как свет звезд. У нее были глаза глубокого зеленого цвета, словно спокойное море, и гладкая шерсть, такая белая, как пена бурлящих волн, или как снег на горных вершинах в лучах рассвета, или как холодный клинок молнии. Снег искрился вокруг нее, отражая ее сияние. Она стояла, угрожая рогами, и тело ее пело своею силой, и гневом, и холодным чистым восторгом битвы, и красота ее, не знавшая страха, была нацелена прямо в Гэвира, как стрела.
— Ты моя, — сказал Гэвир.
Может быть, в эту минуту он забыл даже об Ивелорн. И ему было безразлично теперь, что будет он делать потом с серебряными рогами, и исполнит ли гордая Ивелорн свое обещание; не все ли равно, достанется ли ему другая красавица, когда уже досталась вот эта — с морской зеленью своих глаз и шерстью белее облака. Чем бы ни кончилась их битва, ему или ей было суждено здесь погибнуть, она принадлежала ему навсегда.
Да, это Хозяйка Леса сделала так, чтобы с другой стороны к их поляне уже приближался Локхир, сын Локхира из дома Локхиров, чьи спутники потеряли его; но не ею это было решено. Это было решено много раньше, быть может, еще в миг сотворения мира, судьбою, которая выше стихий и людей. Хозяйка Леса знает о судьбе много больше, чем люди, но точно так же ничего не может изменить, потому что судьба продиктована всегда нашей собственной волей и нашими желаниями, от которых мы не откажемся, как не отказался бы сейчас Гэвир от своей добычи, знай он наперед все, что случится после того, как убьет он Сребророгого Оленя. И даже это знание, наверно, не отравило бы его радости — ни на мгновение.
А Локхир, сын Локхира, был свирепый, страстный и угрюмый человек, как все Локхиры: все Локхиры были свирепы, как все Гэвиры — горды. Но этот Локхир уродился еще более опасным, чем бывало обычно в их роду; порою черная тоска налетала на него порывами, и тогда он замолкал и уходил прочь от людей, как безумный, а порою — черная ярость, и тогда он убивал и крушил без разбору. И вот такого человека угораздило потерять голову от Ивелорн.
Он выбрался на поляну с другой стороны и увидел изрытый рогами и истоптанный снег, и кровь на снегу, и лежащего на нем Оленя с охотничьим копьем в боку, и Гэвира, что стоял рядом. Ярость вступила в него, и Локхир, закричав, бросил свое охотничье копье в Гэвира, через всю поляну, от одного конца ее до другого — верных пятьдесят шагов от места, где был один, до места, где был другой. Копье попало Гэвиру в грудь и пронзило его, вот какой силы был бросок. И оттого эта поляна с тех пор называется Копье Локхира.
Так случилось, что Локхир, сын Локхира, стал убийцей Гэвира и еще клятвопреступником вдобавок, оттого что перед тем как отправиться за Оленем, оба они дали клятву перед старейшинами округи не мешать друг другу, пока не кончится охота, — старейшины опасались, что выйдет из этого худо. И вот — охота еще не окончилась, хотя Олень был убит, охотники не вернулись еще домой, — а Гэвир лежал в снегу с копьем Локхира в груди.
Спутники Гэвира, отставшие от него, в эту минуту добрались до поляны тоже и, увидев все это и Локхира, не успевшего еще ступить ни шагу, закричали от ярости. «Будь проклят ты, Локхир!» — успел выкрикнуть брат Гэвира и схватился за лук, и вот тут вдруг жестокая метель сорвалась с гор на поляну, но за мгновение до того, как она все закрыла так, что невозможно стало разглядеть собственной руки, все увидели стоящую над Оленем Хозяйку Леса. Она была огромна, как сосна, но в лице ее не было гнева, а только горе и одиночество; ее седые волосы — ведь зимою она старуха — рассыпались по плечам, забитые снегом, и белая накидка взвивалась, собирая ветер.
Метель завыла тысячей зверей со всех сторон, слепила глаза снегом и забивала лица, расшвыривала людей толчками ветра, и Локхир, сын Локхира, начав понимать, что совершил, застонал и бросился прочь, точно ветер гнал его в спину. Порою после особенно жестоких и буйных дел на него как раз и нападала эта его тоска.
Но потом он говорил всегда, что, если бы оказался там опять, убил бы Гэвира еще раз, и виру за убийство отказался платить так гневно, что распря после его черного дела загрохотала, как горный обвал. Гэвиры к тому же тогда все равно не взяли бы никакой платы, кроме как кровью.
Спутники нее Гэвира остались на поляне, у тела своего родича, а когда метель улеглась, они увидели, что Оленя не было там больше, как не было и копья Гэвира, именем Эльм; никто не знает, куда унесла их Хозяйка Леса. Так что серебряные рога так и не достались никому.
В этот момент наша повесть вступает в область сказки. В самом деле, человек может многое, он может умирать и побеждать, умирая, и он может оставаться человеком, когда оставаться человеком невозможно, но вот выжить голым в снегу, как Гэвин, человек не может никак, и это всякому известно. Так и довелось бы ему замерзнуть — не вступись за него сказка. В самом деле, разве это не сказка, что в тот же день Гэвина нашел местный охотник на белок? Он спугнул волка (который к тому времени уже достаточно набрался сил, чтоб убраться, не попавшись на чужие людские глаза) и оказался настолько добросердечным человеком, что не обратил внимания на странные следы вокруг, а попросту взвалил Гэвина на закорки и отнес к себе домой. И далее, разве это не сказка, что жена охотника отогрела его и отпоила потом такими травами, от которых поправился бы даже девяностолетний старик, а не то что Гэвин, который уже через полтора дня открыл глаза? Правда, после этого ему пришлось выдумать для охотника сего женой какую-нибудь более-менее правдоподобную историю, оттого что в истинной, как казалось ему, он играл не слишком-то достойную роль. А выдумывать Гэвин вовсе никогда не умел, и все-таки его хозяева оказались достаточно простодушны, чтобы поверить ему, или достаточно доброжелательны, чтобы сделать вид, что поверили. И более того, через несколько дней он обнаружил, что охотник разыскал в лесу по Гэвиновым словам многие из его вещей, которые так и остались лежать вдоль его пути, и принес ему все это, а копье и вовсе с первого же дня стояло у его постели, оттого что жена охотника сочла, что такой могущественный талисман не может не помочь больному. Так что когда жар у Гэвина спал настолько, что жена охотника позволила ему встать с постели, он оделся в свои собственные одежды, уже приведенные в порядок ее умелыми руками.
И вот так, поправляясь на хуторе у заботливых хозяев, где огонь был добр, а котлы задорны и разговорчивы, он выплывал постепенно из ужаса, оставшегося позади, и в конце концов мог бы решить, что все это был лишь только бред в его лихорадке. Он мог бы так решить, если бы не волчий вой, ясный и звучный на морозе, который услышал он однажды днем, когда волкам не положено выть.
Нетерпеливый, как всегда, Гэвин провел у охотника после этого всего дней шесть, сочтя себя совсем уже здоровым несколько преждевременно, так же, как некоторое время назад несколько преждевременно стал считать себя совсем уже взрослым. Хозяева его (не разделявшие ни одного из этих двух заблуждений) все равно не сумели бы его удержать и предпочли распрощаться с ним по-хорошему, понимая, что иначе он просто убежит от них. Охотник даже подарил Гэвину лыжи на прощание, очень неплохие лыжи и почти новые.
Да, что ни говори, а это была все-таки совершенная сказка. Хозяйка хутора накормила его в последний раз и наказала обязательно, обязательно снова погостить, если случится еще бывать в этих краях. Но, впрочем, может быть, все это можно списать и просто на везение Гэвина, удачливость которого вошла некоторое время спустя в поговорку. А вечером, после того как он ушел, хозяйка хутора бросала несколько раз палочки на шкуре перед огнем, а потом два вечера подряд по временам одиноко смотрела на пламя, покуда муж не сказал ей:
— Неужто, по-твоему, добрых людей на свете нет? Ничего, он не пропадет. Нечего ему пропадать. Мало ли что сумасшедший.
— Такие всегда пропадают, — ответила она, а потом зябко передернула плечами, хотя в доме было жарко натоплено. — Я так хотела нагадать что-то другое, — сказала она. — Но у него слишком много удачи. Жизнь ему это еще вспомнит.
— Э, — сказал муж.
И больше они не говорили об этом.
Гэвину же и вправду сейчас везло, ибо очень скоро после того, как ушел он с гостеприимного хутора, он повстречал того, кого и ожидал повстречать, — своего знакомого волка.
Тот вышел из-за камня и, усевшись на тропе перед Гэвииом, принялся смотреть на него твердо и требовательно желтыми своими глазами.
— Нашел меня, серый, а? — сказал обрадованный Гэвин. — Ну, пусть будет легка твоя охота за то, что грел мои голые бока. Много ли нынче зайчатины бегает по лесу, друг? — И он даже попытался по-приятельски потрепать волка по загривку, потому что не умел тогда иначе выражать своих чувств. Но волк увернулся и отпрыгнул в сторону. Не для того он остался здесь и ждал возле хутора, чтобы позволять с собой вольности. И требовательность из его глаз не исчезла.
— Ты прав, — сказал тогда Гэвин и тоже посерьезнел. — У нас с тобой есть еще дело, волк. — И он стиснул копье крепче. — Не очень-то красивое дело, правда, — добавил он сквозь зубы.
И вправду, не слишком-то приятно пристрелить бешеную лисицу, увидевши ее в лесу, а призраки, которые Гэвин все еще называл про себя жабами и которых он привел в эти края за собою, были и опаснее, и отвратительнее бешеной лисицы. Но волк приподнялся и подобрался весь, почти незаметно, как умеют это делать волки, на дне его желтых глаз Гэвин увидел, как отражение, такое же дрожащее нетерпение, как в себе самом. Волк не сумел бы справиться с этим один, без человека, как и Гэвин без него; и он тоже не мог знать в своей жизни покоя, пока это неведомое, и нежить и немертвь, бродило по земле.
И в тот день и в тот час Гэвин начал свою охоту, самую, может быть, странную охоту в его жизни. Он вернулся на то место, где расстался с ними, и оттуда волк повел его по засыпанным снегом следам, отыскивая их звериным своим чутьем, чутьем своей ненависти, большей даже, чем к бешеной лисице, ненависти, которую не понять никогда ни одному человеку. Очень скоро следы разделились: эти твари были теперь уже немного волки, а волки держатся стаей лишь до тех пор, пока вокруг мало дичи.
А здесь для них дичи было много. И в деревне, и на хуторах вокруг нее, после того как напугала жабообразная тварь женщину, собиравшую шишки, люди уже и без того стали говорить об оборотнях, а еще к тому же начали вдруг случаться дела, каких и старики не припомнят, когда кто-нибудь ни с того ни с сего начинал превращаться постепенно во что-то неведомое, и черты, проступавшие сквозь него, были такими, каких на свете не бывает и не может быть; а тени, бродившие вокруг людского жилья, и вовсе бросали в дрожь. И люди проверяли по три раза по вечерам все обереги над дверями, над притолокой и над огнем, и устраивали даже в лесу облавы на оборотней, и не уходили от жилья без колотушек, охраняющих от зла, и самых сильных оберегов. Оборотней же, чуть только проглядывало в них нелюдское, убивали так быстро, что в тех не успевало еще поселиться достаточно жабьей вечности, которая этому могла бы помешать.
Тогда в тех краях убили нескольких обыкновенных больных, у которых были просто корчи от желудка, и уже после того, как все кончилось, люди долго не могли успокоиться и назвали тот год Зимой Оборотней. Так что к лучшему, что Гэвин постарался людям не попадаться на глаза, потому что чужеземца в тех краях вряд ли бы тогда приветили, а уж заподозри кто, что он во всем этом виноват, и вовсе бы не помиловали.
В лесу, горящем от солнца, нашел для Гэвина волк одного из призраков, и, когда они его видели, эта тварь выглядела уже почти совсем как человек, но отчасти и как волк, как будто бы оборотень стал превращаться из человека вволка и застыл в превращении. Ходила тварь все-таки еще на четырех ногах, и по спине у нее была серая шерсть, а голова — вытянутая, полная волчьей жестокости. Но когда она обернулась (выглядела она сонной от сытости, и Гэвин подошел почти совсем близко, прежде чем она обернулась), он увидел, что с ее морды смотрят на него знакомые, прекрасные как вечность, всезнающие янтарные глаза.
— Ты не сможешь меня убить, — сказала она. — Ты знаешь, кто я. Ты не можешь убить самого себя.
И тогда Гэвин ударил — так, как будто жизнь его зависела от того, насколько точно попадет копье туда, где могло бы быть сердце, если бы только у призраков могли быть сердца. И волк взвыл, и вой его был полон тоски.
Голосом, вдруг охрипшим, Гэвин ответил тому, кого больше не было:
— Я только что это сделал.
Потом он добавил:
— И я сделаю это еще пять раз.
Еще пять раз ясеневое копье поднималось и разило без промаха, и еще пять раз серые призраки, лишившись своей видимости существования, исчезали в Пустоте за пределами мира, туда, где несуществующему и положено быть, и, опустившись в пятый и последний раз, копье вдруг потяжелело и выскользнуло у Гэвина из рук, вонзившись в землю, и вверх из него рванулись ветки, а корни его вплелись в землю, и когда Гэвин, изумленный, отступил назад, перед ним стоял ясень — просто ясень, спящий зимним сном в заснеженном лесу.
Исполнив то, для чего было оно предназначено судьбой еще в те мгновения, когда мир только начинался и первые звери выходили из коры Мирового Ясеня и пили из родника у его корней, копье вернулось тоже к самому себе — к своей сути ясеня. Хотя, конечно, Гэвину узнать его было трудно: это дерево на здешних островах растет кое-где, но редко. Потому-то его древесину и ценят здесь очень высоко.
— Странно это все-таки, волк, — сказал потом Гэвин, когда они сидели в лесу у костра и волк, вывернув голову, вылизывал почти заживший бок; иные из этих тварей набрались от людей столько людского, что могли уже заблуждаться и полагаться не на истинную свою силу, а на силу клыков и мышц, а у последней из них была даже дубина.
— Эх, — сказал Гэвин. — Надо бы было мне тебя с женой бельчатника познакомить. Тебе б ее травы пригодились. Да и мне тоже, — добавил он. Плечо после удара дубины последней твари, пригревшись у костра, разламывалось.
Волк поднял голову, приоткрыв в усмешке клыки и в глазах у него проплясали отблески огня.
— И что с того? — сказал Гэвин. — Всего-то раз он меня и успел зацепить.
Если бы Гэвин не боялся выпустить из рук древко, все могло бы кончиться куда быстрее, одним броском копья, но решиться на это было все-таки свыше его сил; потому-то его и успело зацепить, и еще потому, что его слишком держали янтарные очи, которые ОНИ сохраняли до самого конца.
— Я что говорю, — сказал Гэвин, — странно это: обычное же копье, сколь раз отец с ним ходил в Летний Путь… Эх. — Он помял плечо. — Ну, волшебное. Неужто я магии не видел? Но дерево… это… Что это значило, а, волк?
Волк смеялся (так казалось Гэвину). А на деле он просто улыбался. Ему было тепло и интересно смотреть на огонь, и бок больше не болел. Несколько мгновений он смотрел на огонь, а потом повернул голову к лесу.
— Наверно, ты понимаешь, — чуть дрогнувшим обидой голосом сказал Гэвин. — Это понимают звери, и лиственницы, и камни. А я нет. Я всего лишь человек.
А волк был всего лишь волк; и он тоже потерял что-то, как Гэвин потерял в себе зверя, понимающего слова Мира, не задумываясь о них. Поэтому волк думал о лесе, который ждал его. Приближалась ночь, и на крик сороки, возвратившейся спать в лес из деревни, он насторожил уши. Было время, когда Гэвин чуть нечаянно не сделал из него собаку; почти уже сделал — но теперь это был истинный волк, и собакой он не смог бы стать, если б и захотел. Никогда в его жизни не было службы и преданности; дружба — да, но дружба ведь совсем иное, хотя кто знает, что об этом думают собаки и волки, и думают ли вообще.
Общая охота была закончена, и среди деревьев сгущались сумерки. «Что ж, человек, мне пора», — так можно было бы перевести движение, которым волк шевельнул хвостом, а потом вытянул его, неторопливо поднимаясь, горизонтально над землей и сам весь тоже словно вытянулся, становясь на глазах почти в полтора раза длиннее. Все еще в неуклюжих лохмах, по-молодому нескладный, он все-таки был красив — бесконечно красив, как красиво все, что на своем месте и соответствует собственной сути. Во всяком случае, все живое и сущее здесь, на Земле. О мертвых и несуществующих ближе к ночи не будем говорить.
— А хорошо, что я тогда не снял с тебя шкуру, — сказал Гэвин.
Волк шевельнул ушами на его голос, провожая взглядом еще одну сороку, возвращавшуюся из деревни, и скользнул в сумерки. К утру он не вернулся, да Гэвин и не ожидал, что вернется. Должна была произойти еще одна их встреча, чтоб они поняли наконец, кем стали друг для друга; но встреча эта суждена была не там и не тогда.
Путь Гэвина домой оказался неблизким, и вел он через фьорды, забитые льдом, и несколько людских селений, где слова о случившемся к западу от них разлетались уже, как испуганные птицы, и там Гэвин услыхал о Зиме Оборотней и впервые понял, что мог бы угодить в скелу, которая бы ему не очень понравилась. Но в этих самых местах к западу испокон веков бывали странные вещи, и потому людей вести о них не удивляли настолько, как случись они где поблизости, и занимали не больше, чем слова об Охоте на Сребророгого Оленя, которая была достаточно близко отсюда и для вестей о которой находились и уши, и рты. В толках о том, кому достанутся рога и кому отдаст отец Ивелорн-гордячку, была для людей отрада, как и в том, что оборотни завелись не в их округе, и в том, что охотники не из их округи гневят Хозяйку Леса; Гэвин, который мог позволить себе не одобрять дела кого-то из рода Гэвиров, но никому другому, некоторое число раз ввязывался в ссоры по пути и, узнав все нужное ему о дороге, гостеприимства более не искал, чтоб не сделать в этой округе нынешний год Зимой Свар с Чужеземцами.
Волк же вернулся домой другой дорогой — как возвращаются звери, и было его странствие куда более наполнено запахами и вкусами, исследованиями незнакомого для его глаз и лап, вкусным и чистым морозом (не травленным дымом и стряпней), а еще — поскольку он был не просто волк — наверняка и своими собственными скелами в зимнем лесу, и уже почти у самого Гэвинова хутора их дороги пересеклись случайно, если такое бывает случайностью, и волк, завидевший Гэвина первым, остановился и задумался ненадолго, вспоминая носом, как вспоминают звери, а потом сел, плотно подвернув хвост, и стал смотреть на торящего путь лыжника, а Гэвин подошел к нему и тоже остановился, и впервые в жизни его разговорчивость так и осталась в кармане.
— К дому все же не подходи, — заговорил он минуту спустя. — Ягри — это мой сводный дядя — Ягри даже я не смогу объяснить, что твоя шкура не про него.
Об этом Ягри, сыне Гэвира, говорили, что он не успокоится, пока не добудет волков больше, чем сам Маррит Охотник; но к двадцати семи волчьим шкурам он так и не прибавил двадцать восьмую. Одним из первых среди Гэвиров он погиб девять дней спустя, но тогда Гэвин знал только, что Ягри (хоть и уважал по-настоящему лишь волчью охоту) отправился вместе с его старшим братом за Оленем, и это поворотило его мысли к нынешним тревогам.
— Эх, знать бы, что там! — проговорил Гэвин, оглянувшись туда, где был его хутор, и потом посмотрел опять на спокойно улыбающегося волка, потер лыжным шестом висок и вздохнул. — За копье отец меня убьет, — сказал он.
Но когда Гэвин вернулся домой, там оплакивали уже его старшего брата, тело которого принесли позавчерашним днем из леса, и никто не убил Гэвина, только мать, притиснув его к себе, постояла так, дрожа, несколько мгновений. За делами той зимы всем было не до охоты Гэвина, и без объяснений казалось ясным, что из самолюбивой его выходки могло произойти. А сам он рассказал, конечно, всю историю, да не слишком-то много имел времени о ней вспоминать, оттого что душа его очень скоро была занята без остатка. В скелах о распре Гэвиров и Локхиров звучит часто имя Гэвина, сына Гэвира; упоминается там и его волк; но на вопрос о том, как началась эта странная дружба, отвечали по-разному, а вы, прочитавшие эти строки, знаете верный ответ.