ПОВЕСТЬ ОБ ОСТРОВЕ МОНА

Полоска гор, поднимающаяся над морем длинным гребнем островов Кайнум, к югу от них выныривает из волн одиноким островом Сиквэ, а затем раздваивается, и западная ее часть круто сворачивает вслед за солнцем, чтобы стать в многохоженном море белыми скалами острова Иллон. А вторая ее часть, следуя изгибам берега острова Кайяна, вскоре вздымает почти посреди пролива золотую по утрам и белоглавую в полдень вершину острова Мона, а потом делается западною половиной острова Ол, соединенной с восточной равнинной половиной мостиком перешейка и разделенной раздором их жителей, который прекратится, пожалуй, тогда, когда нравы горцев и равнинных жителей сравняются между собою, а горы и плато станут одинаковой высоты.

В дни, когда Гэвин был капитаном, многострадальный остров Ол, кроме землетрясений и недородов, сотрясали и приводили в запустение еще и очередные междоусобицы, из-за которых остров становился удобною добычей для всякого, у кого достанет рук. Впрочем, мудрые служители Царственного Модры, сохранявшие храмы его на Оле, говорили, что и землетрясения, и ожесточение земли, опустошения на побережьях и хищные происки соседей — это и есть то, чего следовало ожидать жителям острова — и западной его половины, и восточной, ибо они сами притянули все это зло, порожденное Кужаром-Лжецом, отворив дорогу раздорам, нарушению порядка и неповиновению государю.

Служители были громкоголосы, их суждения казались справедливыми. Нет, право, нельзя сказать, чтобы слава благого Модры и впрямь так уж пришла в упадок в этой части света, — хотя, быть может, и стала непохожей на то, чем была в других местах в другие времена.

Когда только-только вера старинного Вирунгата, вместе с его торговцами и мудрецами, отправилась в путь по островам, государи страны Ол подарили во владение остров Мону обосновавшимся на нем монахам, — отчасти по той причине, по какой росомаха подарила селезня в конце концов Серебристому Лису. Потом иногда окрестные государи пытались изгонять из своих столиц всех шаманов и жрецов, кроме жрецов Чистого Огня; случалось, что из-за религий (или по поводу их) восставали местные вожди и велись войны; но ко времени Гэвина давно уж брожение это утихло, и святым служителям Модры, хоть он и стал теперь не чужим для здешнего доброго люда, пришлось потесниться для вернувшихся вновь духов гор и новых заморских богов, завлекавших прохожих в разноязыких приморских городах.

Но паломники на остров Мона прибывали по-прежнему; а безмерные подношения в былые времена и вовсе дразнили мечты. Поэтому монахи понемногу начали заботиться о том, чтобы доступ к подножию Трона Модры открывался лишь тем паломникам или гостям, которые им, монахам, желанны и ими же приглашены.

Нежеланные гости встречали помеху еще в море. Прежде всего, они застревали на устроенной монахами полосе задержки.

После острова Сиквэ они шли всю вторую половину дня, а затем и ночь, лишь немного ослабив паруса. Стоянок, удобных для пиратов, нет на этом переходе.

Ветер за ночь сильно упал, а под утро переменился, задув с юга, и только низовой «утренний ветер», как всегда западный, позволил держаться курса, не берясь за весла.

Рассвет зажег на востоке от них горделивый шатер монской горы; из-за того, что он лежал против солнца, то казался темным и был очерчен, словно коконом, лучами, вырывающимися из-за него и сияющими на его боках.

Этот шатер был виден на фоне полуострова, что вдается в пролив со стороны Кайяны, и сначала фон был сизо-черным, а потом, по мере того как солнце поднималось и заглядывало на западные стороны холмов, — становился алым, точно солнце, не скупясь, проливало на него драгоценную кайяну, не требуя за это ни единого хелка и ни единого медяка.

В этот утренний час через узкий пролив шла приливная волна. Окажись она на том же самом месте получасом позже, однодеревка Хюсмера прошла бы над врытым в дно бревном, не ободрав о него даже ракушки со своего киля.

Однако в любом случае они должны были помнить о полосе задержки и о том, что остатки ее еще могли стоять на своих местах.

Эти бревна и цепи, коварно расставленные под водою на разной глубине (северяне тогда гадали и не могли догадаться, с помощью какой силы или колдовства), были для морских крепостей почти то жесамое, что наполненный водою ров для сухопутных, а вдобавок походили также на ловушки и рогатки, поставленные против всадников, и на шипы, разбросанные в траве для вражеских лошадей. На рвы они походили тем, что их точно так же можно было в конце концов преодолеть, соорудив что-то вроде моста-волока (а подвергшиеся нападению, в свою очередь, обстрелами, вылазками и всевозможными ухищрениями мешали этому по мере сил); а на ловушки — тем, что были весьма опасны для каждого, кто не ожидал их встретить. Вдобавок впереди главной полосы задержки — вот уж вправду подлые выдумки! — бывали расставлены, беспорядочно и непредсказуемо, одинокие бревна, нарочно для того, чтобы беспечные натыкались на них.

Сама-то по себе полоса задержки для опытного глаза заметна, — волны толкутся над ней немного по-другому, точно там вечная зыбь.

Остров Мона — это не Аршеб, чьи жители чересчур полагались на наносы своего Кадира, а кроме того, понимали: обзаведясь полосою задержки в море; где так часто ходят корабли, выставишь не только «десять тысяч бревен», но и десять тысяч причин для случайной опасности безвинному торговому мореплаванию. Процветающий порт и морская крепость — такое в одной бухте невозможно.

Остров Мона — это и не Чьянвена, где вот такую же полосу задержки, и даже двойную, они попросту обошли далеко кругом, высадясь на суше, а потом уже была работа для костровых: проделывать дорогу через тамошние леса.

Мона с ее кольцом охранной полосы была молчаливым свидетелем того, что здешние монахи умели и учиться чему-то новому, а не только хранить знания старины.

За пять месяцев, в которые заклинания (не было возможности) никто не обновлял, это кольцо распалось, то, чему природа судила тонуть, — утонуло, бревна полегче, способные плавать, — всплыли, и волны раскидали их по берегам пролива. Построить охранную полосу заново, как было, — не быстрое дело, хлопотное, — когда еще до него дойдут руки, а ведь с ухода Бирага минуло всего-то полтора десятка дней. Но некоторые бревна, как видно, вставленные в полосу поздней других, все еще могли держаться — и держались. От этого можно было обезопасить себя наверняка, выслав вперед лодку для проверки и идя точно за нею, как ходят волки след в след, но задним числом до чего не додумаешься! А если бы Сколтис и впрямь так поступил, про него непременно сказали бы, что у него уже объявляются замашки Гэвина. Потому «Крепконосая» хоть и шла одной из последних, но нашла то место, рядом с которым безопасно прошли другие, — налетела скулою на это бревно с ходу, так что оно проломило доски, и однодеревка наделась на него на добрых два локтя, как на гвоздь.

Хруст от удара услышали все; а кроме того, от толчка упала мачта — штаги выдержали, спружинив, а вот само дерево треснуло и завалилось набок, покалечив двух человек. Такое у «Крепконогой» было счастье, что больше никто не пострадал.

Если бы удалось снять ее с «гвоздя»-бревна, застрявшего в обшивке, она сразу бы потонула, — а так держалась, только все сильнее оседая кормой, в которую сбегала сочившаяся вода. Носовая часть судна от этого опасно хрустела и по тому, как ее выворачивало, должна было скоро захлебнуться в черной, как уголь, забортной воде, топящей корабли. Затем за дело взялся прилив и стал поднимать все — «Крепконосую» тоже, — чему бревно теперь мешало, опять грозя разворотить однодеревке скулу. К тому времени, когда с нее снимали последних людей и часть груза, у «Крепконогой» был уже вид готовящейся нырнуть утки.

Решиться на это — снимать с нее людей — было, кстати, не так легко. Ведь для этого нужно было встать рядом, или хотя бы сильно сбавить ход, отправляя туда лодку, а потом остановиться-таки, чтобы принимать лодку обратно. Остановиться на виду у кайянского берега, — что, правда, был весьма далеко, — и у острова Мона. Но здесь был один корабль, которым хозяева его согласны были рискнуть. Лишние люди с него на ходу перепрыгнули на подвалившую «змею» Сколтисов, а потом тарибн подошел к Хюсмеровой однодеревке, пока остальные сторожкими кругами ходили невдалеке. За всем этим, без сомнения, следили с Моны, и понятно, какие царили тогда у монахов настроения. Зло, очевидно, буйствует нынче в мире. И порождений Зла, очевидно, здесь слишком много. Какой прок взять один корабль? Остальные ринутся к берегу, и вот тогда стены монастыря увидят, что такое штурм северных пиратов, доведенных до забвения всего на свете, включая жизнь и смерть.

У Хюсмера были такие настроения, что он слал проклятия любому сущему в мире вокруг, кроме Сколтиса.

Чтоб не думать о людях лучше, чем они есть, — и хуже, чем они есть, — надобно тут сказать, что кого другого Сколтис мог бы и бросить. Но с Хюсмером, сыном Круда, он не мог так поступить. Ведь тот с некоторых пор стал его человеком, одним из тех, кто полагал, что «Дом Всадников» куда лучше звучит, чем «Дом Щитов». В самом деле, всякому человеку ведь приятно, когда с ним заговаривают уважительно, когда с ним считаются, когда с ним даже пару раз советуются, — а не обрушиваются с шутками, а может, и не шутками, которых не поймет ни один человек. Дом Всадников умел привлекать себе сторонников, — помня и то, что и незначительные, и неименитые люди могут быть чьими-нибудь сторонниками. И что Сколтис был бы за политик и что за северянин, — если бы бросал своих?

Что же до Сколтена, то брат встретил его на носу, когда он тоже перебрался на «Коня, приносящего золото»; и какое-то время они стояли там одни.

«Конь, приносящий золото» шумно пел, взрывая веслами воду, и его морда хищно-причудливо скалилась, глядя на разворачивающиеся перед ними скалы Королевской Стоянки, еще далекие и черно-пурпурные на пурпурных волнах.

— Мог не делать это, — сказал Сколтис. Его брат ведь оставался на тарибне все это время. Но тут же Сколтис добавил, коротко усмехаясь: — А то ведь — младший наш, на тебя глядя, чего доброго, решит, что ему и вовсе можно не быть рассудительным человеком…

— Да, — сказал Сколтен.

Потом он засмеялся, глядя вперед; это был очень счастливый смех. Солнце нынешнего утра горячило ему кровь; и приближались «дела мечей», в которых Сколтена, внука Йолма, не то что было не узнать — нет, именно там его и можно было узнать по-настоящему.

— Ничего не могло случиться, — сказал он. — Я же не затем подобрался к Моне так близко, чтоб такую малость не дойти.

Люди, побывавшие несколько раз в Летнем Пути, приучаются доверять таким предчувствиям. Поэтому дальше они так и стояли молча. Один улыбался, другой нет.

Оба считали, что нужно бы поговорить о некоторых вещах, какие лучше обсудить сперва между собой, вдвоем. Остальным на этом корабле, может быть, даже казалось, что они сейчас разговаривают.

Сказано: если у тебя есть брат, у тебя есть друг на всю жизнь или враг на всю жизнь. Врагами двое старших Сколтисов не были, это уж точно.

А теперь послушайте, что такое остров Мона. Монская гора называется Трон Модры. Это потому, что в здешних местах считают: в дни, когда начинался мир, Творец Чистых Стихий однажды сидел на этой горе, размышляя о благом.

Западную половину, и можно даже сказать — большую часть острова — она занимает всю целиком. Эта гора была почитаемым местом еще до того, как тут поселились монахи, и паломники приезжают взглянуть именно на нее. А еще считается (даже и до сих пор), что тот, кто при жизни сумел побывать у подножия Трона Модры и оставить там посвятительные подарки ему, будет куда более быстроног после смерти, когда придет срок убегать от Черной Ведьмы Рингады с ее страшными клыками и когтями, пытающейся украсть у него душу. Зачем Рингаде людские души — ходит очень много рассказов, и один другого страшней. Монахи не поддерживали, правда, эти нелепые басни, но и не очень-то им старались помешать, так же как не спорили с нелепым названием горы — нелепым, потому как, по их вере, нет у благого Модры никакого тела, которому нужны были бы для седалища хоть гора, хоть скамейка.

У подножия горы бьют серные источники в нескольких долинах; больные и расслабленные паломники купались здесь, поселяясь на острове подолгу, и получали исцеление. Вода эта хоть и вонючая, но не соленая причислена к чистым стихиям и подвластна Вармуну, владыке пресного подземного океана, из которого бьет любая подземная вода. Поэтому источники используют еще и для гаданий, а то и для того, чтобы решить запутанное судебное дело, на которое все уже махнули рукой. Тогда говорят: идем к Вармуну, тут только он разберет.

А некоторые из этих источников не только дымят, и курятся, и откладывают желтую пенистую серу на своих берегах, но еще и выбрасывают через промежутки времени такие одинаковые, будто их предписала разумная воля, фонтаны воды и пара, точно кит. В них, конечно, не купаются. В гейзере этот фонтан может ведь и убить человека.

Король Дьялваш, прозванный Мореходом, когда был здесь, искупался тоже и говорил, что здешняя вода такая же мягкая, как знаменитые Ауренгские воды. Ауренга — это в горах Хастаал, в той части страны, что прежде звалась Вирунгатом, и до Завоевания на этих водах тоже стоял храм. Но с Королевскими Водами — это которые в пяти днях пути от королевской столицы — им, мол, не сравниться.

— И к тому же, — говаривал король еще, — ни Ауренга, ни Королевские Воды китов из себя не строят, и это очень хорошо с их стороны.

На горе Трон Модры ниже белого снега, сизых лугов, и арчовников, и горного вереска прежде росли леса из кедра и пушистого дуба, а еще ниже заросли такие, что не пройдешь, из того же дуба, и акаций, и благоуханных молочайников, из которых добывают масло для модниц. Среди прочих циветт водились в этих лесах и те самые золотисто-пестрые зверьки величиною с горностая, каких ловят и добывают не столько на мех, сколько для мускуса. Должно быть, тогда эти леса пахли как целый квартал храмовых танцовщиц. Кое-где на склонах Трона Модры такие рощицы стоят и посейчас. Те из них, которые были между тремя долинами горячих источников, тоже почитались священными. Вьюрки сновали в них непрерывно, и там паломникам показывали иные гнезда, что заселялись каждый год по тысяче и более лет.

Ящерицы грелись на солнце, а в траве шуршали полозы и змеи-яйцееды, которые иной раз ухитрялись пугать паломников до полусмерти, оттого что при опасности изображают из себя ядовитых щитомордников и даже точно так же трясут кончиком хвоста.

Иногда с Трона Модры, от своих душистых лугов и расщелин, спускались дикие козы, но они не показывались надолго, потому что Хозяин Горы, демон не из общительных, вскоре прогонял их назад.

Другие звери, циветты например, сделались — наоборот — прямо-таки людскими нахлебниками, только и знали, что воровать запасы съестного и лазить по помойкам поселка рядом с монастырем. Рассказывают еще о циветте-оборотне, которая поступила в монастырь и даже стала весьма почитаемым проповедником из служителей Свады. Но как-то раз, когда она говорила о благом в покоях государя страны Муррум на острове Джертад, случилось так, что из клетки вылетел один из золотистогорлых вьюрков государыни. Циветта забыла об Учении и прыгнула на него всеми четырьмя лапами сразу. Неизвестно, истинна эта история или нет — в хрониках она не упоминается. На острове Джертад показывали могилу этого вьюрка.

На полдороге от монастыря к первой из Долин Источников стояло одинокое молочайное дерево, разлапистое и похожее на подсвечник, особенно весною, когда оно цвело. Ему было очень много лет, и говорили, что оно было очень старым уже и тогда, когда первый настоятель беседовал здесь, под этим деревом, с Хозяином Горы, а потом принимал здесь же послов от Лий Йаса, царя Кайяны — это тот самый, который спустя некоторое время изгнал из своей столицы всех жрецов, кроме жрецов Чистого Огня, и отменил жертвоприношения горе Миоду. После этого дерево прожило еще полторы тысячи лет и погибло, когда через море, из Острова Среди Морей, сюда занесло стаю саранчи такую, что она объела весь остров Мону за один день. Еще рассказывают, что это случилось в день, когда на Атльинских полях решилась судьба Вирунгата.

Некоторые добавляют даже, что Дерево Настоятеля Баори умерло в тот самый миг, когда вечером того дня Айзраш Завоеватель велел поднести себе чашу сытного меда, выпил ее, не сходя с коня, и отер усы, а остатки из чаши вылил, наклонив ее, и земля Атльина впитала их, как и кровь.

— Дева, — сказал тогда Айзраш, хоть ЕЕ не было уже больше в небе. — Теперь ты довольна?!

А еще в тот день в храме из огня родилась саламандра, и, прежде чем ее сумели убить, она порушила многое и проломила часть внутренней стены. И по двум этим страшным знамениям тогдашний настоятель сразу понял, что случилось очень недоброе в мире.

Иногда добавляют, что саламандра в храме предвещала пожар Симоры.

Люди на острове Мона живут, начиная с того места, где было Дерево Настоятеля, и восточнее.

Вдоль всего северного берега в море стекают черные скалы — старинные потоки лавы, некогда изрыгнутые Троном Модры. Там, где на них осел тонкий слой земли, растет трава и порою даже деревья, больше молочайники, а птицы гнездятся везде, где могут. На этих скалах бывает очень помногу морских птиц, и, когда хрипуче каркает баклан, и вовсе можно подумать, что проплываешь мимо Трайнова фьорда. Одно время на галечниковых пляжах здесь поселялись морские львы с красивым седым мехом, но соседство с людьми оказалось слишком неуютным для них, и теперь только иногда можно увидеть, как они выбираются здесь на берег, заплывая с лежбищ на безлюдных островах Кайнумской гряды.

Проходя мимо скал Королевской Стоянки, с кораблей Оленьей Округи видели там спокойных птиц, а это значит, что на скалах не было даже наблюдателей, не то что дозорных отрядов.

Внешние полосы обороны пропускали их беспрепятственно. Остров казался обезлюдевшим. Не доверяя этому безлюдию, они обошли Мону кругом. На это ушел конец утреннего часа, весь первый дневной час и половина полуденного. Берега Моны были пусты. По восточной стене, нависшей над морем, ни одна из бойниц не осталась незанятой, ни через одну не просвечивало небо. Но поскольку ползущее ввысь солнце как раз в тот час делало кирпичные стены, подставленные ему, золотисто-розово-яркими, необычайно выпуклыми и с очень четкими, непроницаемыми черными тенями, большее трудно было рассмотреть.

Пристань разрушена была довольно основательно, — и, похоже, там случился пожар — удивляться нечему, вспоминая два штурма и то, что пристань у монастыря почти под боком. По морю вокруг Моны не плавало горелое масло. Но кое-где пленка его все еще блестела на камнях.

Они обходили остров по солнцу. Может быть, это получилось просто нечаянно. Впрочем, когда здесь прежде бывали северяне, наверняка бывали ведь и погребальные костры. Они шли так долго, что рассказ о достопримечательностях острова Мона, которым мы на это время занялись, мог бы быть намного длинней.

Долф Увалень, сидя на корме и очень спокойно перебирая пластины своего панциря (не для того, чтобы проверить крепления, которые давно проверены, а скорее для того, чтобы лишний раз протереть), сказал — они тогда шли вдоль западного берега Моны:

— Вот хотел бы я знать, как они это делают!

— Что делают? спросил у него племянник.

После того как нынче на рассвете пришлось, перегнувшись через борт своей «змеи», крикнуть Сколтису: «Нет! И у меня не выходит тоже!» — Долф все еще чувствовал себя неуютно. Хотя с самого начала ничего другого от своих попыток он не ожидал, и никто ничего другого не ожидал. Если бы было иначе, можно бы было вообще не утруждать себя штурмом южных крепостей, а перетравить их защитников, и дело с концом. Ну да что тут поделать. Ведь эти люди дымным колдовством друг друга испокон веков охаживают, в таких вещах наловчились — куда уж нам. Попадая в южные моря, люди с севера тогда считали себя вправе убивать как угодно — хоть ночью, хоть спящих, хоть колдовством. Певцы их за это не хвалили, но и не хулили тоже. В самом деле, ведь там, на юге, живут вовсе не люди, потому что говорят на другом языке.

— Да ди-эрвой портят, вот что! — сказал Долф. Если бы ему объяснил кто-нибудь насчет пыли, что плавает в воздухе над монастырем, — пыли, которую удерживает здесь заклинание, но действию схожее на тот же ди-эрвой, — и из-за которой дурной воздух в дыме превращается в другой воздух, уже не отравный, — если бы ему объяснили все это, вряд ли оно б помогло. Да Долф — приблизительно — это и понимал. Южане тоже знают, в чем тут хитрость, а все-таки применяют эту хитрость друг для друга, стало быть, она и от знающего помогает. Он понимал это, и все равно испытывал интерес. Даже и не только практический. Это ведь бесит — когда натыкаешься на непонятное. Непонятное и потому неподвластное. Долф Увалень был спокойный человек и потому не бесился, а просто чувствовал себя неуютно.

И потом, это заставляло его думать еще о кое-чем.

— Это Знающей известно, — стоя над ним, сказал Фольви. Вот увидишь ее когда-нибудь — спроси. — И он полудурашливо усмехнулся, слышно было по голосу. — Она ведь о т в е ч а е т.

— Голова, а в голове — Зеленый Ветер, — добродушно прогудел в ответ Долф.

На самом-то деле племянник у него ходил, что называется, в строгой упряжке. Ничего особенного в этом Фольви не было — парень не сказать чтоб большого ума, рослый, силою не обижен (рыхловат только), глаза такие голубые, что аж прозрачные, в веснушках и белокож так, как у очень рыжих людей бывает, даже загар никак к нему не прилипал, только кожу лущил слой за слоем.

— Она-то ответит, — продолжал Долф. — Да ведь ее слова еще понять надо. И вот как ты собираешься понимать их, Фольви? — тут же спросил он.

— Н-ну… Обойду мудрых людей, чтоб растолковали.

— Хорошо хоть разумеешь, что за советом надобно будет пойти, — удовлетворенно сказал Долф.

Помолчав немного, он добавил:

— От доброго совета — да уж — никому еще не было худо.

А потом сказал:

— Я вот думаю, если б Гэвин был здесь, он бы тоже не сумел управиться. Он эту хитрость тоже не понимает. — Долф сказал это очень просто. Он думал о Гэвине — и говорил то, что думал, вслух. Вот какой он был человек! А ведь на этих кораблях — точно сговорились все! — не поминали с самой Кажвелы про своего предводителя, а если поминали, то «обходными словами» вроде: «тот, кто сидит на Кажвеле», точно про злобного духа или страшную примету, о которой жутко ронять в воздухе слова.

Скелы об Йолмурфарас и о Злом походе утверждают согласно, что Рахт был молчалив эти дни.

Огибая остров, они возвращались опять к Королевской Стоянке.

Пристань для желанных и приглашенных гостей острова обустроена была на южном берегу. Тот же залив, который, должно быть, никогда не станет портом острова Мона, зовется Королевская Стоянка, с тех пор как Дьялваш Мореход — когда был здесь — держал в нем свои корабли. Между двумя языками скал вытянулась бухта с глубоким дном, в конце которой у берега намыто немного гальки. Бухта хорошо закрыта от всех ветров, кроме северо-восточного. Для пристани она мало годится, потому что скалы слишком высоки и через них трудно проложить дорогу; они так закрывают весь остальной остров, если смотреть снизу из бухты, что весь мир кажется состоящим из черных скал, бакланов и поморников, взвившихся в воздух от приближения кораблей, и из Трона Модры, нависающего своей заснеженной головой, теперь уже чистой и белой, как умеют быть белыми только горы.

Они поставили корабли в Королевской Стоянке, и теперь этого никому было не отменить, пусть даже расколется земля. Трон Модры взорвется и сожжет все живое вокруг себя, небо пусть рухнет на землю, и Гэвин, сын Гэвира из дома Гэвиров, пусть что хочет, то и думает об этом теперь.

Все здесь знали, что именно так будет сказано в скелах: «Они поставили корабли в Королевской Стоянке».

Стремительно заведя суда в узкую бухту, они сразу перестали спешить.

Насколько можно понять, эта высадка была мало похожа на то, как обычно велось у северян. На До-Мона в тот день высаживались спокойно, основательно, по-хозяйски. Как дома. Это был показ силы настолько же, насколько осознание ее. Правда, люди с лодки Долфа Увальня, скользнувшей вперед для разведки, уже сторожили на гребне скал над Королевской Стоянкой, откуда открывается сразу почти весь остров, кроме юго-западного склона монской горы.

На востоке, за обводами стен, казалось, стояла еще одна гора — Храм Огня. Отсюда он был виден, тогда как снизу, от воды, стены закрывают его.

Оказывается, этот храм был еще огромнее, чем стены. Нет, они, конечно же, все слышали скелы о плаваниях Дьялваша Морехода в южных морях. Но одно дело — слышать, а другое — поверить собственным глазам.

Говорят, когда войско Айзраша оказалось перед Симорой — а ведь о нем тоже слышали рассказы и знали многое от той части войска, что прежде служила здесь, — один из вождей (Улхот по имени) сказал:

— Если бы я раньше знал — что она такая!

Впрочем, добавил вскоре:

— Если бы я знал, что она такая, — я б не только телеги, я б с собой сани взял!

Это в смысле, что богатства, мол, здесь так много — до зимы не увезти; и коли посмотреть на то, что в руинах императорской столицы до сих пор находят вещи, ради каких затевают поиски, — Улхот тогда был полностью прав.

Наблюдателям из людей Долфа Увальня тоже подумалось о том, что они, пожалуй, взяли бы с собой сани.

Остров лежал, все еще залитый солнцем, в то время как тень от Трона Модры уже начала поворачиваться в сторону Королевской Стоянки под высоким небом, но которому начинали бежать с юга набухающие облака. Из-за пыли, висящей в воздухе, каждая краска на нем казалась ровно размазанной, без полутонов и оттенков, будто залившей прочно место, отведенное ей, и весь остров был точно роспись на доске под матовым лаком. Может быть, им так казалось оттого, что все еще невероятно и невозможно было поверить: в самом ли это деле стены монастыря Моны всего-навсего в четырех полетах стрелы.

Багрово-кирпичные (в черных подтеках) стены, белые остатки поселка у них почти под ногами, направо оливково-серо-зеленые рощицы (и черные яркие пятна в них), бело-сизый пар над ближайшей гейзерной долиной, не видный за ним склон Трона Модры, освещенный солнцем, и видный — еще правее склон, перечеркнутый резкой синей тенью, зеленое море, синее-синее небо и совсем вдали — черно-синий берег острова Ол.

Это и вправду было как картина. Если бы люди Долфа Увальня разбирались в картинах на доске или на шелку.

Для молодого прислужника, наблюдавшего через Глаза за этой высадкой, она тоже выглядела почти как картина. Наверное, потому, что была видна очень далеко и сверху как копошение букашек, — так, как она видна с Трона Модры.

За почти четыре месяца (после того как прорвались-таки на остров и загнали его защитников в стены монастыря) люди Бирага, которым было почти всем нечего делать, кроме как слушать грохот камней от катапульт, — убивали время не только тем, что дулись в «вертушку», ссорились, рубили на дрова все, что могли, и стреляли на мясо все, что могли. Но еще и тем, что естественно для людей, полных ненависти к вещам, которые убивали их. К тому же часто это увлекательное занятие — искать, и выглядит оно куда красивей, нежели ссоры и ругань от нечего делать; кроме того, для человека, не полностью потерявшего к себе уважение, разрушать творения рук человеческих — вообще одно из самым увлекательных на свете занятий, в особенности если эти творения непонятны и чужды, а руки принадлежат врагу. А с другой стороны, параболические зеркала, например вынутые из Глаз, — вещь несомненно дорогая и ценная, и на острове Иллон, Бугене или Гарзе ее отхватят с руками, если удастся туда довезти. Поэтому работающих Глаз на Моне осталось четыре штуки — те, что были установлены высоко на склонах Трона Модры. Да люди Бирага и тех бы не оставили — они и туда пытались забраться, рассчитывая на козье жаркое, — но Хозяин Горы — демон действительно не из общительных и любит, чтобы с ним обращались почтительно, как Настоятель Баори, к которому он приходил стариком с длинной густой шерстью на козьих ногах, диким взглядом и спутанными волосами.

Этого не было видно — как из расщелины, уходящей корнями далеко в глубины горы, где в вечном кипении магмы, подземной воды и напряжений непостижимо живут недра, — из расщелины, одной из тех, где Хозяин Горы любит спать в полуденный час, — вырвалось, точно выдохнутое грудью великана, прозрачное без цвета и запаха облачко, такое же, как те, что заставляют зверей перед землетрясением от ужаса сходить с ума. Но бесстрашные секирники, поплевывавшие на любую опасность, законы и королей, когда это облачко коснулось их, слетели с горы, как ошпаренные, и больше далеко наверх никто не забирался. В конце концов, они сюда явились не ссориться с демонами.

Но Хозяину Горы было дело только до своей горы. Сейчас он спал. Может быть, сейчас он спал в той же самой расщелине, ведь стоял именно полуденный час.

Качаясь от ветра, пар над Долиною Длинных Источников то и дело закрывал Королевскую Стоянку тонкою, точно кисейной, пеленой. Этот пар был не из Того, Что Близко Человеку, — с ним ничего не могла поделать магия. В эти мгновения молодому прислужнику казалось, что картина в «окне» словно отодвигалась в глубь колодца.

Сердце у него тоже было словно в глубине колодца, такого глубокого колодца, куда не доходит свет. Некоторое время назад он слышал рассуждения двух «достойных служения» — далангов — из служителей Иннаун. Собственно говоря, он нарочно прошел мимо, чтоб услышать эти рассуждения. И теперь понимал, отчего мореглазые сходят у него на виду со своих кораблей беспрепятственно, а «удостоенный служения» — итдаланг, — поглядев на это, только тронул его плечо… а точнее, оперся вдруг на его плечо, точно старые ноги ослабели на мгновение, а потом проговорил: «Ну что ж, смотри… да, продолжай наблюдать, хено». И ушел.

Наверное, на них самих слишком сильная защита. А если сейчас остановить их корабли, для мореглазых это будет значить одно только — что они не могут уйти отсюда так, как пришли. И за возможность уйти отсюда они будут драться с яростью крысы, загнанной в угол. Молодой хено — прислужник — однажды видел возле амбара своей семьи, чем это кончается: у крысиной норы лежал дохлый щитомордник — и дохлая крыса, вцепившаяся ему в шею, и крыса была мертва от яда, а змея — видно, от кого. Если со стеной дело настолько плохо, как говорили те даланги, — то нынешней крысе достанется щитомордник чересчур ослабевший и израненный; придай ей силы еще и ярость безумия, всегда готовая в этой морской крысе проснуться, точь-в-точь как в ее сестре с четырьмя лапами и хвостом, — крыса тогда сумеет не только удрать в свою нору, в море, ее породившее, но и полакомиться змеиным мясом, довольно облизывая усы.

От этой мысли ему было плохо, а еще хуже оттого, что он сидит здесь и ничего не может сделать. «Но ведь от меня, — самоуничижительно думал монах, — все равно в любом другом месте не было бы больше пользы». Он был еще очень молодой монах, и добродетель терпения давалась ему, увы, много труднее других добродетелей. К тому же и человек такой, как он, — худощавый и невысокого росточка (даже по сравнению с невысокими жителями родной его деревни), — обычно становится юрким и предприимчивым по характеру, а с природою так трудно бороться, — не смогла же побороть свою природу циветта-оборотень при виде выпорхнувшего из клетки вьюрка. Невозможность что-нибудь сделать была для молодого хено мучительней, чем для многих других на его месте.

«Я выполняю слова старшего, — думал он. — Повиновение — это тоже часть пути к совершенствованию. А может быть, мудрый итдаланг даже и сейчас заботится о том, чтобы моя душа прошла еще немного по этому пути?»

Такая мысль наполняла его благоговением. Вообще, как уже сказано, он был еще очень молодой монах.

Пути к совершенствованию… Однажды бродячий даланг из служителей Свады — не с Моны, а из какого-то другого, не столь ортодоксального монастыря — в его родной деревне на площади, куда по вечерам собираются люди посмотреть представления, послушать собственного жреца-сказителя да узнать от захожих, каковы новости на белом свете, — среди других сказал такие стихи:

Кто этот мир видел —

видел в нем силу Зла.

Кто в мире жил — на том

плотью Его дела.

Кто одолел, сразив,

битвой «сто видов зол» —

только лишь их, гордясь,

в злодействах превзошел.

Кто обогнул, храня

в благе свои пути, —

только лишь вольно злу

попустил прорасти.

Кто не рождался в мир,

тот, быть может, один

не был злу раб, иль сват,

данник, иль господин.

Как водится, далангу поставили за его стихи чашку вина и чашку вареного проса; похоже, вину он обрадовался больше; наутро он ушел, и мальчишки провожали его, передразнивая его пьяненькую походку. Некоторое время спустя могущественный князь, считавшийся вождем племени, к которому принадлежала деревня, забрал половину взрослых мужчин в свое войско; Кань-Го (как звали тогда будущего монаха) солдаты не забрали, оттого что он был чересчур молод, — а впрочем, и успей уже сменить свое детское имя, «Круглолобый», на взрослое, не взяли бы все равно, сочтя, что он чересчур мал для того, чтобы держать копье, и чересчур слаб для того, чтобы размахивать цепом для битвы. Потом войска соперника их вождя, тоже могущественного князя, проходя мимо, разрушили деревню, и многочисленным родственникам того, кто только-только перестал быть Кань-Го (а вот женить его еще не успели — не до свадеб тогда было в деревне), довелось не в первый раз, да, верно, и не в последний, ютиться пока под навесами насвоих террасных полях. Потом в деревню пришел еще один странствующий даланг — он ничего не говорил, но зато в обеих руках у него, как невесомые, вертелись две усеянные крючьями булавы, те самые, которые на всех окрестных островах называют монскими булавами.

— На свете много селений, — сказал ему староста деревни, мудрый старенький жрец, что отдавал их жертвы и совершал службы Чистому Огню, а заодно и небесным Духам, спускающимся с гор по своей доброте и щедрости, чтобы прорастить просо на людских полях. — На свете много селений, и среди них, наверное, есть такие, где ждут тебя. Там обрадуются твоей науке. Проходи мимо, добрый монах. Тот, кто умеет натягивать лук и направлять копье, — несчастный человек в наши дни, потому что он уходит сражаться за вождя и родное селение никогда больше его не увидит. Тот, кто умеет защищаться, — несчастный человек в наши дни, потому что за сопротивление карают сильнее. Мы накормим тебя, как сможем; и пусть Анвор-Модра наполнит благостью твой путь, и Лур, сияющий спутник его, удалит зло с твоей дороги своим светлым копьем.

На следующее утро даланг отправился прочь, а тот, кто после стал молодым хено, глядящим на Королевскую Стоянку через один из четырех сохранившихся Глаз, — выбрался тайком из кучи тел, какою стали на земляном полу его родственники, и побежал вслед за монахом, догнав его недалеко от деревни.

«Зачем, — думал он, — зачем я остался в монастыре?» — «Можешь спать вот здесь», — сказал ему тогда молчаливый даланг. А несколько фраз, которые он произнес потом, были самым длинным сочетанием слов, какое хено от него вообще слышал когда-нибудь. «На самом-то деле любой из четырех путей — одно и то же, — сказал он, — но кто тебя знает, может, ты выберешь другой какой-нибудь, когда доберешься до развилки?.. А если пойдешь дальше со мной сейчас… ну что же, я из тебя сделаю человека, который умеет держать в руках кое-какое дерево и железо». — «Ну и пусть бы не вступил на дорогу к Слиянию с Чистотой, — думал с горечью хено. — Зато вот сейчас, все это лето, от какого-нибудь дерева и какого-нибудь железа у меня в руках было бы больше проку. А так…»

Нынешнею весной он увидел снова неразговорчивого даланга. Как-то — словно бы случайно, без задней мысли на уме — все монские странствующие даланги из служителей Лура, все восемьдесят два, оказались на острове, и со своими учениками вдобавок. Слухи-то похаживали… ну неопределенные слухи, какие всегда расходятся с острова Гарз. А вот про этих — нынешних — никакие даже слухи не успели добежать. А ведь еще позавчера мудрые монахи, из служителей Иннаун, обходили поселок, чтобы определить, много ли строительного камня понадобится — его отстраивать. А хено прикидывал, сочтут ли его теперь пригодным для «ученика, сопровождающего даланга»… и возьмет ли его тот даланг-молчун — за все это время прислужник так и не решился подойти к нему и напомнить о себе.

А вот теперь… Неужто это все-таки правда?

«Кто этот мир видел — видел в нем силу Зла…» Молодой хено сейчас глядел именно на это — на ужасающее, могущественное величие Породителя Зла. Вот оно, перед ним — безмерное и неистребимое, возникающее вновь и вновь именно тогда, когда казалось, что нападения его удалось отбить. Время от времени картину застилал пар над Долиною Длинных Источников, и тогда казалось, что видение отодвигается в глубину «окна»-колодца.

Но все равно они были там.

Эти люди, презренные, ненавидящие жизнь и любящие смерть, мерзкие, как крысы, и опасные, как крысы-оборотни, такие же бесчисленные и губительные, как саранча в своих перелетах, любимое творенье Кужара-Тьмы, творца всех на свете крыс и саранчи. «Если сама Тьма, — думал хено, — когда-нибудь смотрела на мир, то она смотрела глазами цвета моря! Может быть, видеть могущество Зла тоже — путь к совершенствованию? Если так, я движусь к дверям небесных дворцов на вершине Самой Светлой Горы со скоростью вестницы Модры — ласточки…»

Да уж, он и впрямь был совсем молодой человек, этот монах, если шутил сам с собою сейчас…

А еще, поскольку он был монах из служителей Лура, он обратился существом к своему богу. Он должен был сделать именно так, чтобы сделать все правильно: согласно Учению, к Великим надобно обращаться не мыслями и не душой, но именно «существом». Это больше и важнее, чем мысли, чем душа, воля, и чувства, и желания по отдельности; согласно Учению, это есть слияние всех «пяти сущностей» человека, и созвучие его «пяти вместилищ» — сердца, легких, печени, крови и головы. Но поскольку хено был монах еще совсем неопытный, он то и дело сбивался на более привычный способ общения с Луром — словами.

Поможет ли то, что настоятель и мудрые монахи делают сейчас на кузнечном дворе? Нет, нет, я не спрашиваю, я знаю, что Ты не ответишь. Если бы они меня хоть подпустили туда… Но Ты ведь будешь с нами. Ты был с нами в это лето, я знаю, и если это вправду конец… ты будешь с нами до конца.

У тебя острое копье, и не счесть чудовищ, которых Ты сразил, защищая мир. Но Темный Владыка посылает новых и новых… и Тебе тоже бывало тяжко — я видел рельефы. Там у Тебя такое спокойное лицо… совсем как у моего даланга, когда он берет в руки копье или булаву, и в мускулах тоже почти не видно напряжения, а чудища так рычат и бьются на копье… становится страшно за Тебя, — и становится ясно, чего оно стоит, это «не видно напряжения»! Если б я так смог хоть когда-нибудь! Нет, я не прошу. Я же понимаю, ростом не вышел для копья. Мне уже объяснили.

Но Ты только не оставляй нас. Будь с нами, как истинному Богу подобает. Будь с нами, Защитник, в этот час и в этот день, и в день грядущий. Будь нам щитом и «душой битвы»… или хотя бы стань, как ратник, рядом — и что будет, то и будь!

В это время поблескивающая оружием цепочка еще переваливала в картинке-«окне» через скалы Королевской Стоянки; а по лестнице за дверью загрохотали чьи-то ноги. И в комнату, с силой отмахнув ширму-дверь в сторону, вошел еще один монах. Тоже хено, но поживший подольше в монастыре и, как казалось молодому монаху, более умный. Он был одет точно так же (как всякий монах) в длинную, плотно запахнутую юбку и плащ из некрашеной ткани, но на ногах у него были сапоги — значит, прямо из кузни.

— Сколько? — спросил он.

А ведь молодой прислужник, пока сидел здесь, и не догадался (или забыл), что ему надобно еще и считать. Едва не сгорая (в душе) от стыда, он в то же время соображал — и сообразил, — что делать. Недаром же он провел время в монастыре!

— Сейчас, — сказал он и забормотал заклинание. Человек ведь на самом деле помнит все, что видел, — помнит во всех подробностях, даже если не присматривался, не запоминал нарочно или считает, что забыл. Нужно только подтолкнуть память, чтобы она вернула все назад. В монастыре это заклинание использовали, чтобы заучивать слишком длинные тексты, — просто подержав их перед глазами. Пришедший монах от нетерпения полупрезрительно притаптывал ногой.

— Ну? — сказал он.

— Пока через эти скалы перешли пятьдесят восемь раз по двадцать и еще четыре человека, — отвечал ему хено, все еще с закрытыми глазами, а потом раскрыл глаза и поглядел на «окно». — И это почти все. А потом они спускаются в Долину Длинных Источников, и мне их за паром не видно.

Хено постарше как-то сразу увял от этих слов. В те времена считалось, что при подсчете сил каждого «мореглазого» нужно считать за троих…

Правда, каждого монского даланга из служителей Лура тогда же считали за пятерых… но ведь их же всего пятьдесят восемь осталось теперь!

— И со стен тоже не видно, — будто вдруг подобрев, сказал старший прислужник. Даже тихо сказал. Повернулся и вышел, и дверь притворил, не хлопнув.

«Может быть, тем, кто его послал, он даже и не скажет, что я забыл считать, — подумал хено. А ведь он из кузни пришел. А там сейчас настоятель. Это же я о настоятеле так думаю! — ужаснулся хено. — Нет, пускай рассказывает! — Его уважение к Преемнику Баори было непомерным — нынешнее лето немало постаралось для этого. Подумать даже было страшно — пытаться утаить что-нибудь от настоятеля, нет уж, если бы настоятель обратил на него внимание хоть для того, чтобы наказать, — хено долго потом чувствовал бы себя счастливым. — Пускай рассказывает, — думал он».

А еще через некоторое время — в середине третьего дневного часа — в монастыре имели возможность узнать число человек на подошедших к их берегам кораблях и просто так.

И тут нельзя не вспомнить, что ни один человек на этих кораблях ни разу — ни разу! — не сказал: мол, они отправляются брать штурмом Мону.

Нет. Как бы ни были они распалены своим противостоянием с судьбой и с Гэвином, сыном Гэвира, они все же были из племени йертан. А стало быть, люди трезво мыслящие. Во всяком случае, трезво мыслящие поверхностно.

Может быть, это трезвомыслие тоже было — «имо рэйк киннит».

Произносилось вслух только вот что — они пришли сюда поглядеть, нельзя ли сделать чего-нибудь, от чего получилась бы добрая добыча.

Поэтому на стены Моны, огибая их, смотрели так внимательно, как только могли, и сейчас тоже — не менее внимательно.

Появившись здесь, на острове, где полным-полно известняка, а есть еще и мрамор, и красивые туфы, и базальт черного с пурпуром цвета, — монахи все равно выстроили кирпичный храм, точно в долине Вирунги, куда ближайший камень надобно привозить аж с гор Хастаал.

Правда, всяческие службы, кельи монахов, дома в поселке близ монастыря строились уже из известняка, который брали тогда к югу от Трона Модры. Огромная выемка на этом месте потом так заросла акацией, даже дна не видно. Из нее давно уже не брали камень, оттого что в монастыре почти ничего нового не строили, а разве что перестраивали. Но стены вокруг своей обители — когда объявилась надобность в стенах — монахи выстроили опять-таки из кирпича, хоть его и приходится возить сюда по морю — глины на острове почти что нет. Стены получились такие, как положено по всем самым хитрым правилам оборонного искусства, придуманным на юге, чтоб крепости их вовек оставались девственными, как хиджарская Атиана, Укрепительница Твердынь. Высотою они под тридцать локтей, башни немного повыше. Это по внешней стене. Внутренние стены тоже превосходят их высотою ненамного, и оттого становится понятно зачем — чтобы удобнее держать под обстрелом галерею на наружной стене.

Никакого рва вокруг стен на Моне не обведено. Тут у них отступление от крепостных правил, но для такой выдумки, как ров, нет здесь места, а потом нет и воды. На всем острове ни одного постоянного водотока, кроме ручья, что из Ручейных Источников течет на юг и рядом с пристанью падает в море. А в монастыре внутри, конечно, есть источник, и не один, — здесь везде источники, куда ни ткнись. С трех сторон кольцо стен двойное, кроме западной. Одни ворота глядят на север, другие на юг. С северной стороны возле монастыря ютился поселок, а точней — цитадель этот поселок разделила пополам, когда строилась, и одну часть в себя включила, другую нет. В поселке жили паломники, когда приезжали сюда, и ратники, и ремесленники монастыря со своими семьями, и еще там у них были поля на ручейках, гремящих зимою по здешним камням. Народ оттуда в нынешнее время, очевидно, забился в монастырь со скотом и пожитками, а насчет оставшихся пожитков можно было не беспокоиться ценное там давным-давно уже подобрали. Вдоль восточного берега стена выходит прямо на морское побережье. Штормы здесь разбивают свои волны о нижнюю часть кирпичной кладки, и рассказывают, что Дьялваш Мореход одно время крепко подумывал, нельзя ли забраться на монские стены именно с этой стороны, где под берегом глубокое зеленое море. Но потом решил, что для этого надобны были бы совсем другие — побольше и поустойчивей — корабли.

Вдоль южного берега стена тянется, на полет стрелы отступя от ровного низкого берега. Западную часть этого берега — совсем голую, одни камни, заметенные черным песком, — называют с некоторых пор Берег Ничейной Стрелы. Когда король Дьялваш решил обойти монастырь пешком со всех сторон, чтоб увидеть все собственными глазами, вот на этом как раз берегу Борин Кожа сказал ему:

— А вот смотри, король, арбалетчик с этой стены мог бы достать нас здесь, где мы сейчас стоим?

— Отчего же, — сказал Дьялваш, — для лука здесь, пожалуй, был бы очень хороший выстрел, а их цангры на треть дальше бьют. — Потом он оглянулся и добавил: — У нас за спиной как раз пена от волн, так что мы хорошо видны и целиться удобно. Да, пожалуй, мог бы достать.

— А вот если бы, — продолжал Борин, — там и впрямь был сейчас малый с арбалетом, — в кого из нас он стал бы целиться?

— Спорим, что не в тебя! — воскликнул король и засмеялся. — Широкие плечи королем человека еще не делают, Борин.

И другие, кто был вокруг, тоже засмеялись.

— А по мне, я так выгляжу куда как по-королевски, — спокойно отвечал Борин.

Они прошли еще немного, а потом опять остановились и стали разговаривать. Тут в воздухе вжикнула стрела — так тяжело и низко, как гудят арбалетные стрелы, — пролетела между Дьялвашем и Борином посередине, а потом, поскольку шли они по самой кромке прибоя, утонула далеко в волнах.

— Стой! — крикнул пылко король. — Кто видел — к кому была ближе?

Люди, которые шли с ним, немного поговорили; и тут уж ничего было не поделать.

— Да ни к кому, как раз посередине, Мореход, — отвечали они.

А Борин говорит:

— Ветер западный, и я стою с запада, — так что моя!

Но король сказал, что понимающий стрелок всегда ветер учитывает.

— Но может, — добавил король, — слишком учесть!

И еще он добавил, засмеявшись, что надо будет велеть не убивать арбалетчиков, — чтоб потом спросить у этого стрелка, если отыщется, в кого он целил все-таки. Поскольку у Дьялваша (как известно), чтоб взять Мону, не хватило удачи и он ушел отсюда просто с выкупом, — о том, чья была стрела, так и не узнали. Хотя Борин Кожа говорил частенько, подшучивая, что надо было все ж спросить у монахов, когда вели с ними переговоры.

Дальше на запад по южному берегу выстроена пристань, и туда же идет течение, огибающее остров по солнцу, то самое, которое намыло на Берегу Ничьей Стрелы длинную косу черного базальтового песка.

Вдоль пристани, почти прямо на берегу, над ручьем, выстроен был еще один небольшой храм — «бродячих духов» — тех, что оберегают странствующих в путешествии. Паломники и мореходы, прибывая, оставляли там свои пожертвования в благодарность за благополучную дорогу, но эти пожертвования, само собою, вымело первыми — в нынешнее-то лето.

Храм был весь белый, из известняка. Мимо него вверх вела дорога. Ворота во внешней стене были прямо напротив пристани, но с двух сторон, конечно же, обставлены башнями; и до вторых ворот — в стене внутренней — добираться на две сотни шагов восточнее по узкой, простреливаемой насквозь кишке прохода между двух стен. Северные ворота устроены точно так же. Из-за того, что стены внизу в полторы дюжины локтей толщиной, арки ворот между теми дверями, что в начале арки, и теми дверями, что в конце, — становятся ловушкой, в которой почти под сводами проделаны бойницы. Во всяком случае так положено по правилам устроения крепостей, и нет причин, по каким монахи Моны могли позабыть сделать это, когда строили свою цитадель. Стрелы с такого близкого расстояния пробивают даже наплечные пластины на панцире, и почти нет никакой возможности послать самим в ответ в эти бойницы стрелу или копье. Неудивительно, что в такие вот крепости осаждающие входят через ворота только в том случае, если им откроют изнутри.

Обычно входят через стены. И даже ворвавшись на первую стену, оказываются перед необходимостью штурмовать вторую, а между тем галерея по верху стены — тоже ловушка. Она крепость — на наружную сторону и беззащитна — перед обстрелом в упор со второй из стен. Вот на такой первой стене в Чьянвене они бы и захлебнулись, если б не Гэвин со своими выдумками. Впрочем, ведь решено — не думать о Гэвине.

Тем более здесь его хитрость все равно невозможно повторить.

Что же до задней стены, ее монахи тоже поставили бы двойную, но тут как раз вмешалась в их планы Долина Длинных Источников — она вдруг простерла свои владения еще немного вперед. С гейзерами это случается — пробиваются новые, глохнут старые, или, может быть, вода проточила в известняке новые ходы и забила сернистыми источниками. Пытаться укротить их не рискнули даже монахи Моны. А перенести стену восточней, чтобы места хватило на две кладки, они тоже не могли. Сразу за стеною был Храм. Если бы храмы огня имели ноги и умели передвигаться с места на место, тогда другое дело.

Кирпич — вещь вязкая. Хрупкий известняк, молоти по нему столько времени удары катапульты, давным-давно бы треснул и развалился, подняв к небу клуб белой пыли. Стена стаяла. К тому же в этом месте — в проломе — стало видно вдруг то, что она вовсе не целиком из кирпича. Внутри — почти монолит, который получился оттого, что туда засыпали камни и гальку (черные окатыши — с северного берега, наверно) и залили все раствором. На разломе этот монолит выглядел удивительно — черные камни в сером камне, неправильные узоры, будто грубый мрамор. А вот галерею поверху надстроили опять из кирпича. Стена крепости — это не просто стена вроде забора; это вещь очень сложная и очень важная. И самое важное в ней — галерея, на которой размещаются войска. Галерея немного выступает вперед над стеной, и в этом выступе проделываются узкие бойницы, из которых удобно обстреливать стену и пространство перед ней. А через внешнюю ограду перекидываются бревна, на которых привешивают на цепях другие бревна, какими ломают укрытия-«черепахи», или сшибают людей с осадных лестниц, или привешивают котел с какою-нибудь горячей мерзостью, или со стены льют масло, которое потом поджигают, или бросают камни, и чего только не делают еще. Но теперь — на пространстве длиною в восемнадцать… да, восемнадцать локтей галереи не существовало. Постаралась та самая катапульта-гигант.

Это место — в северной трети стены. Рыжая кирпичная пыль лежала вокруг въедливым слоем, как краска. И как от краски, подтек ее уже протянулся вниз по склону, к ручью, после недавних дождей. Верховья Долины Длинных Источников лежат прямо напротив. Лагерь Бирага был в соседней долине, Ручейной, а здесь стояли катапульты — та, большая, и еще две, поменьше. Сверху обстреливать монастырь им было удобней. По затоптанной траве и рощам (какие остались) в долине было видно, что и тут тоже толклись целые орды народу. Яркие черные подпалины были повсюду — это, уж наверное, послания из монастыря. И точно памятник, стояли сами катапульты. Невероятно чужие, как всегда выглядят людские вещи в таких местах, на камнях между курящимися ямами источников. Почему их бросили здесь и сожгли, уходя, — сожгли вместе с ременным приводом, вещью дорогой и самой главной в катапульте, которую после осады всегда вынимают и забирают с собой! — в общем-то понятно. Хотя на самом деле очень, очень много неясного во всей этой осаде, такого неясного, которое так и останется неясным навсегда. Вот и эти катапульты, например. Наверное, все было ужене по воле Бирага, и даже не по воле его капитанов, наверное, им просто пришлось это позволить или закрыть на это глаза — на такое вот мщение их людей вещам, которые отняли у них целое лето да так и не помогли. Белый пар здесь, в долине, то и дело скрадывал ее очертания, закрывал то один отрог, то другой, то черные уродливые остовы катапульт пропадали в нем, то монастырь. Пар делал все немного нереальным. Пар прятал в себе дружины, накапливавшиеся в нем понемногу, будто паводок в верховьях ледника, перед тем как скатиться вниз по весне. То, как поблескивали доспехи, было очень похоже на игру солнца в бурлящей и стекающей вокруг воде. «А какого демона ради все уже в доспехах? Я, что ли, это приказывал? — подумал вдруг Сколтис. — Что здесь происходит вообще?! Впрочем, кто их знает, монахов Моны, вдруг на вылазку решатся, прямо сейчас… С такой дырой в обороне — можно решиться на что угодно. Судя по устройству стены по соседству — пять, шесть, — на шесть бойниц прореха. Дыра уходила вниз еще локтей на дюжину. Все равно высоко. Да, но в галерее у них разрыв… мостик какой-то перекинут…

Хорошо, с мостками можно разобраться. Благоразумные люди на их месте в первый же день начали б ставить леса, чтоб заделать стену. А они, наверное, курения богам возносили. Эти бойницы очень хорошо устроены — стрелять можно вперед и немного вбок. Ненамного; скажем так, вперед-вперед-и-влево. Или вперед-вперед-и-вправо. Не будь башен, под самым проломом получалось бы место, куда ни стрелами и ничем другим не достать, если не считать волшебства. Но две соседние башни простреливают пространство вдоль стены накрепко. Башни, выдвинутые полукругом вперед, и прямая стена между ними. Все как в Чьянвене. Да что такое, отчего эта Чьянвена все вертится на уме! И четвертая башня южной стены, именуемая Катта…

Но это уж совсем ни причем. Эту хитрость здесь тоже не приспособить — поди заставь монахов поверить, что где-нибудь тут у них просто горит лес».

Пролом был виден всем. Пролом притягивал всех. Именно это Сколтису и не нравилось. Было совершенно очевидно, что это — самое легкое место. Может быть, единственное. И было совершенно очевидно, что монахам это понятно тоже. Именно там их будут ждать. «Это не означает, что их не будут ждать и в любом другом месте. Нет, я не знаю, нравится мне это или нет», — думал Сколтис.

Они собрались вместе, в этой долине, там, откуда за разрывами пара еще просвечивал монастырь.

— Тут ничего не остается решать, — сказал Кормайс. — Мы здесь. А там — стена.

— Мы и стена, это так и есть, — кивнул головой Сколтис. — Это видно, и это понятно. А они? Сколько их? С каким оружием? Какие у них мысли на уме? Вот это мне не нравится. Они нас наверняка видят. Или видели. Мы их — нет.

— Нет, Сколтис, — подумав, вздохнул Долф Увалень. — Переговоры — это я тоже не против. Но если они даже с нами будут разговаривать — они нам про себя все одно ничего не скажут и не позволят, чтоб мы увидели, не дураки ж они там собрались. А так — отчего не попробовать.

Остальные помалкивали. Остальные, кто там был. От Дьялверов вообще никого не было Дьялвер с «Черной Головы» Сколтису доверял целиком и полностью. Хилс оказался в это время совершенно согласен со своим соседом с Урманного Двора насчет того, что «есть мы и стена»; но молчаливость Рахта лежала на нем отчего-то тяжким грузом, и Хилс, сын Хилса — этот невероятно независимый человек, — чувствовал себя сейчас так: лучше пусть другие решают. К тому же он поговорил нынче с кое-какими из своих людей; и некоторым из них не нравилось то же, что и Сколтису. Ямхир — по глазам заметно — стоял, недовольно стиснув губы.

— Заплатят они, как же! — сказал он почти себе под нос.

— Как хочешь, — пожав плечами, сказал Кормайс сыну Сколтиса. — По десять мер на одну долю. Не меньше.

— Десять, — повторил Сколтис. Обвел остальных глазами; кое-кто хмыкнул.

— Ну это долгое дело, — проговорил Долф, поворачиваясь. — Десять так десять. Я пойду пока.

— Десять, — подводя итоги, сказал Сколтис еще раз.

— Фольви, — поворачивая наверх, к верховьям долины, в это мгновение говорил уже Долф. — А ты сбегай… посмотри, что там наша Метка. Одна нога здесь, другая там, и чтоб снова здесь.

Нигде не сказано, конечно, что на Метки Кораблей имеют право смотреть одни только капитаны и их родичи. Просто обычно так получается. Все равно как деревянное праздничное блюдо — самая большая в доме ценность у хозяйки — даже не всякому родственнику позволят снять со стены, когда приборка в доме идет.

Через некоторое время стену монастыря перелетела стрела. Стрела была обернута небольшим лоскутом — запиской. Нельзя не сказать, что обычно и переговоры у северян происходили совсем не так. Обычно они происходили с веселыми ругательствами да с шуточками под стеной и тому подобным. Но не сегодня.

Записка была коротка до предела. К тому жебез слов. Не будешь ведь руны использовать для таких дел… да потом, эти люди на юге — невежды! — руны и прочесть не сумеют!..

Но зато северяне научились понимать некоторые здешние знаки. Такие, как пишут, бывает, на мешках, — сколько там по весу зерен «бобового дерева», или кошенили, или шелка-сырца, полезная вещь, если умеешь понять. А то, что знаки дегтем попахивают… ничего, стерпят, мы вон серой здесь дышим, и ничего, — правда, через повязку немного не так чувствуется.

Стрелу, держа ее осторожно, как ядовитое насекомое, подняли и отнесли настоятелю. Преемнику Баори.

Когда он развернул лоскут, там стояли пять знаков, похожих на петлю, привешенную посредине к палке. Пять заглавных букв «икод», обозначающих еще и «сто тысяч». И после них две черточки крест-накрест. Это уже было обозначение, известное каждому: два скрещенных меча, вычеканенные у серебряного хелка на обороте. Пятьсот тысяч хелков. Сколтис немного округлил для ровного счета, потому что на меру серебром может идти и тридцать шесть хелков, и тридцать семь.

И в это же время Фольви, сын Кроги, пришел назад от Королевской Стоянки — действительно, одна нога здесь, а другая там, — и лицом он был такой белый, что даже веснушки пропали.

— «Дубовый Борт»… — сказал он. — Метка потеряла их.

— Ага. Потеряла, — проговорил Долф Увалень, разве что немного слишком неторопливо. — Так… Значит, потеряла. Давно?

— Да я откуда знаю?! — чуть не вскрикнул Фольви. Если Метка от своего корабля слишком далеко, она, что называется, «теряет его из виду» и принимается показывать всякую путаницу, которую сразу можно узнать. Но «Дубовому Борту», чтобы оказаться от Моны достаточно далеко, нужно было бы сейчас быть где-то на Торговом Острове.

А туда она за это время никак не могла успеть — хоть иди круглые сутки при попутном ветре.

Еще это случается с Меткой, на чьем корабле — Заклятие Неподвижности. Тогда она его тоже теряет. Нет такого корабля. Хотя, если увидишь его или наткнешься, — покажется, что он есть…

— А может, он домой повернул? — сказал Фольви. — А? Ведь может быть?

— А ну мне тихо, — очень четко проговорил Долф Увалень.

Фольви сразу замолчал, стискивая кулаки.

— Где она?

— Вот, — выдохнул его племянник, вынимая Метку из-за пояса.

— Что ж раньше, олух!!! — рявкнули вдруг на него. На Метке виднелась та самая чушь, которую сразу можно узнать: там и тут проявлялись красные пятна пожаров и сразу разбредались на куски, какие-то участки сырели, где-то потрескивало, — словом, беспорядочный шум вместо сигнала.

— Никуда он не успел бы уйти, — проговорил Долф, глядя на нее, с полминуты спустя. — Нет. Это здесь.

— Что ж теперь?.. — сказал Фольви.

Немного позже он, наверное, и сам понял: вопрос его глуп донельзя — и опять стиснул кулаки, так что заскрипели рукавицы.

Еще спустя сдве минуты Метка вдруг посветлела, вся сразу, и чушь с нее сползла, как короста. Нормальная Метка. И с кораблем все в порядке.

Долф проглотил комок в горле. Может, почудилось? Обоим? Он оглянулся. Нет, кажется, никто еще не успел заметить.

Фольви, все еще белый, проговорил:

— Наверно, они повернули назад. Сначала далеко ушли, а потом повернули.

Оба знали, что это неправда.

— Да, — сказал Долф. — Из-под Неподвижности еще никто не выходил.

А еще секунду спустя Фольви вдруг залился краской — до того покраснел, что веснушки опять потонули в этом пожаре.

— Давай, — почти грубо сказал он, протягивая руку. — Я ее отнесу, и… Спрячу, и… Все!

— Держи, — сказал Долф спокойно.

Какое-то мгновение Фольви еще стоял на месте, потом развернулся, и — прочь, как будто всю жизнь лазил по этим камням.

Кроме них, наверное, и еще кто-то видел.

А может быть, Долф Увалень скрывать не стал эту новость.

Поэтому, наверное, и вошли в пословицу слова Хилса, сказанные им на Кажвеле перед тем, как случился совет.

«Одно дело делить опасность, а другое — безопасность».

Одно дело делить опасность, а другое — безопасность.

Одно дело делить опасность…

И теперь это тоже будет сказано в скелах; и хоть разорвется мир — этого не отменить.

В тот вечер Корммер — что называется, на пустом месте — разругался с Дьялвером, сыном Дьялвера, так что чуть не дошло до свалки, а Дейди Лесовоз (который, конечно же, там был) уложил троих людей Кормайсов, и его едва сумели вытащить оттуда.

Отступать теперь им было некуда. Теперь они должны были любой ценой добыть эту Мону, чтобы по крайней мере оказаться предателями не зря. И безумие, мягкими шагами следовавшее за ними все это время, пока они не разговаривали о своем предводителе, подошло совсем близко и ухмыльнулось. И потому никто не удивился, не обрадовался и не огорчился, когда в землю на другой стороне ручья, описав мягкую дугу от бойницы в башне, глухо ткнулась стрела. На ней тоже была записка; развернув ее, Сколтис засмеялся.

На кусочке шелка тоже были два меча — два меча, положенные рядом, параллельно друг другу.

— Мир! — сказал он. — Я тоже люблю мир — я очень люблю мир, когда я дома!

Мир без всякого выкупа. Хорошее предложение. Но они вовсе не хотели того, чтоб их беспрепятственно выпустили отсюда. Может быть, они не хотели даже и того, чтоб их беспрепятственно впустили — теперь.

Пятьсот тысяч хелков серебром! Столько весят тридцать взрослых мужчин. Столько едва унесут восемьдесят сильных взрослых мужчин. На это можно снарядить войско в полторы тысячи копейщиков из Газ-Дохин. На это можно заплатить налоги целой провинции. Да, монастырь острова Мона мог бы заплатить этот выкуп. Ведь предыдущими пиратами он только на треть был разорен.

Настоятель думал об этом, идя к Храму.

На дороге у него расступалось и почтительно замолкало все, что могло расступаться и замолкать.

Как ни странно, за это лето в крепости установился, если можно так сказать, привычный быт. Уродливый, дикий, невозможный — но привычный. Чуть ли не символом его в последний месяц сделались вдруг детишки с совками в руках, мотающиеся всюду, подхватывая помет чуть ли не в то же мгновение, когда он выпадал у вола из-под хвоста. Топливо в монастыре отчего-то истощилось много прежде тех вещей, которым привычно истощаться в осажденных крепостях. А камнелитейной мастерской нужно было топливо, чтобы отливать наконечники для стрел. И кузнецам нужно было топливо, чтоб чинить оружие и готовить новое. Что уж до съестных надобностей — в последний месяц скотину благословляли, коли она была достаточно жирно-костлява, чтобы вариться на собственном огне, и запах жженых костей осквернял воздух над храмом Чистого Огня, точно над храмом какой-нибудь Атианы. Монахи терпели.

Женщины, и дети, и тому подобный к обороне не способный люд из семей монастырских поселян привыкли не голосить, помнили, где нужно прятаться и куда нужно бежать, чтобы разбирать очередную постройку, разваленную камнем из катапульты, выучили время служб, когда всем на земле монастыря надобно соблюдать молчание, и время, когда в трапезной раздают еду. Теперь уже возле трапезной — возле места, где была трапезная. Куры здешних поселян изучили камни в фундаменте Храма и то, где в трещинах меж ними чаще отыскиваются жуки. (Скот и зерно еще не истощились в монастыре — несушкам не грозило пока самим превратиться в обед.) Козы здешних поселян уже почти привыкли к тому, что их не выпускают из огромного загона. Все привыкли. Даже когда стало возможным выйти из монастырских стен — все эти люди выйти не спешили. Может быть, они просто еще не успели опомниться.

Зато теперь им не пришлось возвращаться обратно.

И в монастыре не происходило от этого не только паники — но даже и неразберихи, и не было людей, таскающихся взад-вперед со своими пожитками, забивая уши криками на ослов, коз и детей. Был привычный быт. В загоне вопили козы — их пугал ядовитый запах, что относило ветром из кузни. Разве что у людей нынешний вечер оказывался тише обычного — от безнадежности, — и надежды, — и привычки, что мудрые итдаланги и сам Преемник Баори знают все лучше темных, нас, — и от бессмысленной и беспричинной уверенности: де, Великие Духи и святой покровитель монастыря, первый его настоятель, охранят свою обитель, как делали это всегда.

Мягко пел ворот лебедки. На стене стучали камни. Монахи своими босыми ногами проходили по двору почти неслышно; серые грубые плащи их дергал ветер, что закручивался здесь, между Храмом и стеной. Слева, издалека, из-за строений цистерны вывернула огромная водовозная бочка, и вол, запряженный в нее, казалось, поклонился настоятелю тоже. Проходя здесь, от башни к северным дверям Храма, Преемник Баори не встретил никого лишнего, никого, не занятого делом, — кроме разве что рыже-пестрой крупной курицы, при виде его взлетевшей на кучу камней, заквохтав и с трудом удерживаясь взмахами крыльев наверху.

Ее тут же согнали — двое мужчин в широких штанах и рубахах до колен, подъехавшие на своей телеге. Третий с ними, монах, прижал кулак ко лбу, приветствуя настоятеля; миряне просто поклонились. Камни лежали здесь с месяц — запасы камней тоже истощились в это лето; и монахи разобрали на камень свои кельи, — а потом вот не спешили забирать что-нибудь обратно. Они тоже не успели еще опомниться. И то же оказались правы.

Среди этих келий были такие, о которых благоговейным молодым хено перечисляли, кто занимал их за две тысячи лет существования монастыря; были и некоторые, что больше никто не занимал, и они стояли пустыми — но все-таки, — как говорилось, — не совсем пустыми. Где-то среди камней лежала теперь и та плита известняка, на которой образовалось даже углубление там, где итдаланг Вармуна, прозванный Кидоу-Ама, Неутомимое-в-Одиночестве, прислонялся головою в то время, когда уединялся в своей келье и сидел у стены, оперевшись затылком и спиной, всегда подолгу, в одном и том же месте, в размышлениях о благом. В этой же келье однажды, уединившись для размышлений о благом, он исчез; легенда говорит, что монахи, вошедшие разыскивать его, нашли это место в стене еще теплым. И этот камень тоже послужит завтра смерти и разрушению. Зло буйствует нынче в мире; а Кужар хохочет, глядя на нашу борьбу. Некоторое время назад, перед тем, как принять решение об ответе, и после того, как, взглянув на послание, перелетевшее стену на длинной стреле, вернулся вновь к делам, за которыми застало его это послание, — некоторое время назад настоятель проговорил так:

— Есть вещь, о которой я хочу сейчас сказать. Вот мы стоим здесь, мы, полторы дюжины недостойных монахов. Все мы понимаем, что орудия убийства, которые мы готовили здесь сегодня, по-настоящему пригодны скорее для испуга. Все мы понимаем, что, если судьба благословит нас возможностью их не использовать, они не будут использованы. Но представим себе, что крайность заставила нас; и представим, что даже последние средства не помогли. Все погибло, скажете вы. Погибли эти стены и люди в них; но они уйдут чистыми, если были чисты. А мы — мы погубили свои естества навеки; и главное — погубили зря! Наступит день, когда воссотворенныс праведные и чистые войдут в небесные дворцы, предназначенные им, а вот нас — нет среди них. Взгляните — там, где беседуют мудрые и где смеются юные, где усердные видят деревья в своем саду, приносящие тучный плод, где бормочут под яблоней потоки Иннины, услаждая слух отдающихся любви, взгляните туда — там нас нет. Там, где естества растворяются (голос его становился все звучней — и все тише) в тончайший туман, витающий в мыслях Модры, и забывают далее вечные услады, что узнали прежде в его дворцах и садах, — там нас нет тоже. Где ж мы? Мы исчезли, погибли навсегда. Мы хаос в пыли хаоса. Среди музыки, печалящейся о распаде и гибели мира, есть ноты, оплакивающие и нас. И раоша в кубке Модры горчит, ибо гибель одного-единственного естества для Него то же самое, что гибель бесчисленных миров.

С его последними словами в кузнечный двор пришла тишина, только шипение горнила говорило в ней, и шипение воздуха, вырывающегося из сопла.

— Но утешьтесь, — сказал настоятель. — Мы не погибнем, если случится то, о чем я говорил.

Мы не погибнем, ибо мы уже погибли. Утешьтесь, — сказал он. — Мы уже погубили себя, потому что б ы л и г о т о в ы пойти на это. Им готовили это; и духи-помощники Кужара вились среди нас и нашептывали свои советы.

«По-твоему — это утешение?!» — через закрытую для остальных мысленную связь воскликнул итдаланг из служителей Свады, прозванный Растворение Среди Мудрости за познания мудрости книг. Конечно, он тоже был здесь. И тот самый трактат, выисканный им в библиотеке, был здесь — укреплен на подставке, раскрытый на странице с концом описания и рисунком под ним.

«Да, я считаю, что это утешение, — мысленно ответил настоятель. — Человеку легче, когда ему кажется, что все решено. Самоубийца улыбается, приготовив веревку, и несколько последних дней ходит самым свободным и счастливым человеком на земле».

В это время он обводил стоящих перед ним глазами.

— Даланг, — сказал он вдруг, обращаясь к кузнецу. — Мои уши слышали, что некоторое время назад ты сказал: «Это всего лишь наши естества!» Верно ли это, даланг из служителей Лура?

«Из служителей Лура» его голос подчеркнул едва-едва заметно, но заметно.

— Да, — откликнулся тот. — Я сказал.

— Это всего лишь мы, — согласился настоятель. — Но этой обители лучше погибнуть, не осквернив своей чистоты, чем жить ценой нашей жертвы — ценой нескольких лишних капель горечи в бессмертном кубке раоши и лишней ухмылки Тьмы. А теперь спросите меня — почему же тогда мы все-таки делаем это? Спросите меня. Спросите меня, и я отвечу, — сказал он. — Я отвечу: «не знаю»… — Даланг, — сказал он. — Я когда-нибудь задавал тебе вопрос, что ты знаешь о ереси?

— Никогда, — сказал кузнец.

— И не задам;

Настоятель помолчал еще мгновение.

— Еще одни слова, исходившие от тебя, стали известны мне, даланг. «Можно никого не искать — любой из нас сгодится, из тех, кто здесь работал». Скажи… легко было произносить их?

Тот шагнул вперед; правый кулак его взметнулся, прижавшись к склоненному лбу.

— Кому сейчас что-то легко? немного спустя проговорил он.

— Ты был прав. Мы все годимся. Даже я. Мы все ведь уже погибли, мы, стоящие здесь!..

И может быть, настоятелю показалось — но кое-кто при этих словах даже усмехнулся.

— Но как бы там ни было, — продолжил он, — а в корзину поместится только один.

И он обвел глазами еще раз всех стоящих в разных концах длинного навеса; молодой хено, замерший возле зольников, вдруг почувствовал, что лопата обожгла ему руки. Этот клоп ухитрялся в нынешнее лето настолько быть ко всякой бочке затычкой — даже и настоятель (сам прислужник об этом и мечтать не смел) смутно узнавал уже его в лицо. Большею частью этот прислужник оказывался в камнелитейной, помогая тамошнему далангу; недавно, от недостатка людей в монастыре, даже итдаланг-Наблюдающий, перехватив его где-то в галерее, отправил в свою наблюдательную башню; но — ухитрившись пролезть потом, когда из башни его отпустили, в этот кузнечный двор — хено только и знал, что боялся: вдруг задумаются, по какому праву он тут, и выгонят. Жажда деятельности все еще поедала его. А в этом дворе — как казалось ему — было место, где делали сейчас самое главное в монастыре и самое настоящее. Если б его отсюда выставили…

Но настоятель не выгонял его еще. Просто кивнул, подзывая к себе.

Потом уже до хено дошло зачем.

— Как ты думаешь, отчего я выбрал тебя? — сказал Преемник Баори.

— Я самый глупый, и от меня меньше всего пользы, — сказал хено.

Потом он помолчал, и подумал еще немного, и оглянулся.

— И еще я меньше всех ростом и слабей… и самый легкий из всех, кто здесь, — закончил он.

— Кажется, — сказал настоятель, — ты еще и умен.

Ветер свистел в небе все сильней. Зарево на западе горело вполнеба, так что даже виднелось над стенами. Кусок неба между горою Трон Модры и горою — храмом Его — перечеркивали, как рубцы от рваных ран, темно-вишневые облака. Гигантская тень Трона Модры уже накрыла монастырь, и все потемнело в ней, строения цистерны стали серы, а Храм — по контрасту с золотым небом, наверное, — даже синеватым и словно мохнатым от статуй. Закат грозил ветром на завтра — сильным ветром и неукротимым, как всякий ветер. Ветер — не из Подвластного Магии. А если ветер будет чересчур силен? А если оборвется веревка? Если?

Что может человек сделать с вещами из стихии «воздух»? Почти что ничего, и ведь, казалось бы, Подвластное Магии из стихии «воздух» — единственная вещь, доступная Управлению.

Казалось бы… Легко гонять из одного конца в другой двора пробный шарик с кулак величиной, гонять с такою скоростью, что воздух свистит вокруг, почти совсем легко. Но Порядок, который требует потратить на себя Управление скопищем Единичных, вращаем колесом Порядка, расходуемого на каждом Единичном, колесом числа Великого Предела, сказанного для числа всех Единичных под Управлением… а законы Мира не изменятся для благих и достойных, так же как для дурных и исполненных нечистоты.

Мудрый не уподобляется тому постнику, что дает соседу два ляна зерна, чтобы осенью получить восемь лянов, а если бедняк окажется не в состоянии заплатить, ибо год был дурен и скуден урожай, является к нему со стражниками, посланными управителем уезда, и взымает законный свой долг; когда же сосед и семья его затем умрут от голода, такой человек говорит, благочестиво складывая руки: «Так, видно, пожелало небо!» Благость Модры дала миру закон; но она же дала и милосердие. Милосерден Трижды Царственный, смиряя стихии и попирая Законы Мира в своих чудесах; но это дано Ему — а мы… мы, наверное, чересчур слабы и нетверды в Учении и недостойны чуда.

Чуда не будет. И законы Мира не изменятся ради нас.

Хотя, кто знает… на многое — может быть, на все — способен Темный Владыка, чье имя не называется (если есть оно); и разве он не помогает тем, кто идет по его пути ?

Число Великого Предела — оттого оно так и называется, что велико. Сказанное для Трех — оно Шесть: Единицу умножить на Двойку и на Тройку. Для Четырех — оно двадцать четыре: один умножить на два, и на три, и на четыре. Для Пяти — уже сто двадцать. Для того числа Единичных, что мечутся в пробном шарике величиною с кулак, — оно так огромно, что заглавных букв в алфавите не хватает, чтобы записать его. Взгляни, человек, на слабость свою даже там, где ты силен. Чем над большим числом Единичных властно Управление, тем меньше возможно от них потребовать — иначе это заберет от человека больше Порядка, чем он может отдать, оставаясь человеком и живым существом. Если он отдаст больше Порядка, чем тело его за это время успеет восстановить, — смерть и хаос войдут в него, ибо смерть и есть хаос. То, что естественно для Единичных, те вещи, которых от них можно требовать, почти не отбирая у себя свой Порядок, — тоже хаос. Но когда облако Единичных движется (если, конечно, не ветер несет его) — это Порядок. Если оно движется быстро — значит, Единичные сталкиваются между собою и с другими Единичными так, чтобы почти не отскакивать назад, и это очень несвойственно для них, очень неестественно, — это забирает Порядок, и даже много Порядка, и чтобы не надорваться, нельзя потребовать от такого облака, чтобы оно двигалось слишком быстро. Нельзя потребовать, чтобы оно собиралось слишком густо, — тогда Единичные должны почти не сталкиваться, а это тоже неестественно. Нельзя заставить ударяться намного чаще о стенку шара с одной стороны, чем с другой.

Многого еще нельзя. Во всяком случае нельзя человеку, чьи силы не больше, чем обычные людские силы, и если чудо не поможет ему… и чуда не будет. «Если даже Кужар, властный творить тоже черные свои чудеса, предложит их мне, — думал настоятель, — я их не приму».

Настоятель был человек старинного закала — воспитанный в убеждении, что Темный Владыка в любое время может шагнуть в дверь; и он даже верил в историю о том, как восемьсот лет назад к его предшественнику Лжец почти год приходил по ночам, ведя спор об обреченности чистых сворачивать на пути зла. Легенда говорит, что он являлся в обличий молодого придворного в щеголеватых одеждах (в те времена придворные гащивали в монастыре); речи его были больше хитры и остроумны, чем мудры.

«Я не приму Темных чудес, — думал настоятель. — Что с того, что мы на грани возможности привести дело его в мир? Разве тот, кто сделал шаг в сторону, обречен на второй, и на следующие? Разве губящий себя навек обязан делать это как можно черней?»

Любая, достаточно большая собою, вещь, поднимаясь в воздух, отдается во власть воздуха, Неподвластного Человеку, — камень и облако, птица и стрела. И пусть завтра все окажется во власти стихии «воздух» и ее законов, незыблемых, как любой закон. Настоятель был итдалангом Вармуна некогда — до того как мудрые итдаланги избрали его; он давно уже минул то место дороги, за которым четыре пути снова сливаются вместе, — но слово «закон» все еще отзывалось в нем особенно, как отзываются запахи родного дома, песни, которые слышал ребенком, отзывалось, хотя сам он этого не замечал.

Он пересекал двор на пути к дверям храма, и — странное дело! — шаги этого одинокого старика казались слышны каждому вокруг не менее, чем ежели бы тут проезжал царь со свитой, гарцующей на золотогривых конях.

Шаги были упруги и сильны, вдруг подвергая сомнению возраст, в котором признавались костлявые, иссохшие руки и пергаментная кожа, обтянувшая лицо. О настоятеле нельзя было сказать, что он «обрезал свою косу», ибо он был лыс, как в тот день, когда появился на свет; и лопатка для разгребания огня, священный знак его достоинства, как у любого итдаланга, колыхалась в такт шагам на его поясе, похлопывая по некрашеной юбке того же покроя, как у всех.

Огромный черный портал северных дверей Храма Огня принял его; и — может быть — настоятель не обратил свои мысли к этому, но то ведь был именно северный вход, вход со стороны Вармуна.

Вокруг всего Храма, поднимаясь один над другим, идут гигантскими ступенями уступы; числом их двенадцать. Четыре стороны Храма образуют собою квадрат, и в середине каждой из сторон возведены двери, открывающиеся в часы богослужений и в дни Обрядов, когда из Храма выносят наружу Огонь. Кроме того, их открывают и в некоторые иные, особые дни. Настоятель повелел открыть двери в Храме сегодня, на рассвете, как раз незадолго до мгновения, когда «Крепконосая» встретила свою судьбу.

С обеих сторон от каждой из дверей на первый уступ поднимаются лестницы, позволяя людским шагам проникнуть туда; на пути ко второму уступу эти два потока ступеней сливаются вместе, как ручей, и дальше уже ведут до самого верхнего уступа нераздельно. Войдя на уступ, вы можете обойти весь Храм кругом, между статуями, расставленными ближе к краю террасы, и рельефами на стене следующей террасы, возвышающейся с другой стороны. Потом вы можете подняться уступом выше — и там вас снова встретит лента рельефов на облицованной базальтом стене, и цветные мраморы и туфы улыбнутся вам цветами и травами, птицами, поющими среди ветвей, и людьми, работающими в полях, сценами из героических сказаний, танцами небесных духов — ясноликих красавиц в одеяниях с длинными рукавами, шествиями придворных, пирами и увеселениями, сплетениями тел воинов в неистовствах битвы, сказками о демонах и зверях, чудовищами, сцепившимися в схватке, орнаментом из цветочного, и лиственного, и звериного тысячеобразия, — а по контрасту с этой непрерывной, кипящей, буйствующей, льющейся сплошною лентой жизнью еще большим покоем и ясностью встанут рядом с вами одинокие статуи благих духов, замершие одна в трех шагах от другой, с правильностью, поражающей глаз. Разглядывая удивительные повести рельефов, можно бродить так снаружи Храма целый день, и другой, и третий. Но увы — в те дни на террасах Тысячи Шагов, с западной и северо-западной стороны Храма, многое было повреждено, и разбитые куски рельефов, как раны, обжигали сердца горечью.

Статуи пострадали меньше. Они были всего лишь из хрупкого известняка, но зато обложены мешками с песком, ради заботы о них в тяжкие дни того лета.

Об одних из этих статуй было известно, кто изготовил их; о других — нет. Случалось, какой-нибудь деревенский резчик приезжал сюда, жил в монастыре то время, какое требовалось ему для работы, и возвращался домой, не оставив даже своего имени, счастливый уже тем, что сумел послужить благим духам. Особенно много таких статуй было на нижних террасах. Быть может, они были вырезаны и простодушно — но от души. Все статуи были окрашены как подобает, и ежегодные праздники подкрашивания их бывали иногда популярны, особенно для некоторых. Проходя по террасам, вы могли увидеть у подножия базальтовых круглых лунок-парган, в которых стояли эти статуи, подношения — иногда скромные, иногда не очень: это паломники, проходя здесь, всходили на Храм и разговаривали со своими любимыми духами, как могли.

А духов было здесь бесчисленное количество — и статуй их, и их самих, вьющихся с улыбкой вокруг. Да, без сомнения, так — а иначе для чего же тут Храм? Духи земли, воды и источников, руд и камней, ремесел и злаков, духи здоровья и выздоровления, благополучной дороги и богатства, духи доброго пробуждения поутру и духи сладостей ложа, духи зачатия — а как же без них? И духи, сопровождающие ребенка на пути ко взрослению, духи домашнего огня и духи, охраняющие рынки и судилища, духи гор, величественные и мудрые, и смеющиеся духи праздничных кушаний с клубеньком «сахарного корня» во рту — все они были тут… ну может быть, и не все, ибо всем не хватило бы места. Даже на террасах Тысячи Шагов. Некоторые, однако, были изображены не один раз, в нескольких своих обличиях и с различными атрибутами. И вот так, поднимаясь с уступа на уступ, вы доходили наконец до последнего, двенадцатого. И там наконец встречали вас Четверо, которым подвластны все эти бесчисленные сонмища, Четверо, которых зовут еще «атрайи» — помощники. Десять статуй с каждой из сторон Храма являют вам десять обликов каждого из них. Они не были закрыты мешками или чем-нибудь еще. Но ни одна из них не пострадала; может быть, это чудо, а может быть, и нет.

Северная сторона отдана Вармуну. Уже сказано, что он — повелитель подземного пресного океана. Вармун воплощенная справедливость, одежды его сини, и потому мирские судьи тоже одеваются в синий цвет. В деревнях, городках и на дорогах именно к странствующему далангу из служителей Вармуна обычно обращается простой люд, чтобы составить прошение или апелляцию в суд начальнику волости; а люди известные и богатые гордятся, если именно странствующий даланг с острова Мона, а не откуда-нибудь еще составит для их дочери свадебный контракт.

Случается, что государи, замысля составление судебника, издание или реформу своего права, написание свода законов, не приглашают для этого высокоученых вармундалангов — но это, признаться, со стороны их выглядит поступком странным и непрактичным. В монастыре на острове Мона именно служители Вармуна обычно опекают паломников, особенно тех, кто явился сюда за предсказанием оракула либо ради судебных дел.

Атрайя, что владычествует на западе, зовется по-разному. Иннаун, Иннин, Иннина — имена ее струятся, как ее волосы; это она пускает все водяные потоки, текущие по земле, проращивает в почве травы, и деревья, и жизнь — в лонах женщин и самок зверей. Иногда ее изображают расчесывающей бесконечные струи своих кос, и тогда эти косы — ее единственная одежда. Но как Владычицу зверей, трав и птиц ее изображают величавой женщиной в пышном плаще и в тиаре. Нельзя не вспомнить еще, что это она, Подательница Жизни, покровительствует бракам и любви. Особенно почитают ее земледельцы.

Странствующих далангов Иниины крестьяне приглашают руководить работами, когда проводят воду на свои террасные поля; вспоминают о них и государи, начиная строительство великого канала или плотины либо перестройку и благоустройство городов. Другие из служителей Иннины искусны в излечении болезней; для них бывают и горестные причины приглашения в дальние страны — в дни эпидемий. В доме у богача в день родин непременно можно будет повстречать иннаундаланга, и горделивые люди весь век станут вспоминать, что именно даланг из Моны встречал их в мире и проводил обряды пуповины и последа — покровителей ребенка, вместе с ним появившихся на свет. В монастыре земледельческие и строительные работы лежат именно на служителях Иннаун, и никто не скажет, чтобы они справлялись худо.

Лур — так звучит имя атрайи, живущего на юге. Случается, что простой народ, невежественный и простодушный, почитает его так, точно он — чуть ли не единственное воплощение Модры на земле. Но в монастыре, твердо следующем Учению, Лура почитали всего лишь одним из Четверых, не больше — но и не меньше. Его служители, странствуя но свету, обучают юношей своему умению; а кроме того, истреблять разбойников, и чудовищ, и прочих вершителей зла — тоже их дело. Люди доблестные и знатные обычно прилагают немало стараний, чтобы в день, когда мальчик из их семьи впервые надевает оружие, становясь мужчиной, именно монах с Моны завязал на нем пояс с мечом. Во дворцах государей их можно встретить тоже, но там у них не бывает почему-то никаких особенных дел; если лурдаланг поселяется где-то в дворцовых покоях, это значит — кому-то из принцев пришло время учиться бранному искусству, и его учитель живет здесь, как мог бы остановиться жить в любой деревне возле своих учеников.

Итдалангов Лура, так же как и итдалангов любого из трех других Путей, никто никогда не видел за пределами монастыря. Есть легенда о том, что один из государей, оскорбившись, сказал далангу Свады, что, мол, он не ничтожный крестьянин и не простой князь, чтобы к нему присылали проповедовать Учение всего лишь даланга. На что тот отвечал: «Увы, государь! Вы могли бы поговорить и с удостоенным служения. Но боюсь, наши итдаланги проповедуют не так, как это привычно вам».

И в подтверждение рассказал о том, как итдаланг по прозвищу Вестник Мира объяснял однажды сущность Модры далангам, собравшимся перед ним. Долго слушая их слова и споры, он затем поднялся, вышел на середину библиотеки, и все смолкли; «Вестник будет говорить!» — воскликнул некто. Простояв так половину часа, итдаланг затем вернулся на прежнее свое место и снова сел на корточках возле стены. И даланги вышли молча, в благоговении перед мудростью, которая была им открыта.

«Открыта?» — воскликнул государь.

«Я был там, — отвечал даланг. — И чтобы пересказать вам эту мудрость, мне придется занять у времени три дня».

После этого государь — утверждает легенда — больше не считал себя оскорбленным.

Сваду изображают обычно женщиной со свитком в руках. Ее имя обозначает «речь». И это она помогает людям понять друг друга, рассказывает о новостях, хранит память о минувшем, обучает юность, вдохновляет поэтов и дает красноречие проповедникам. Ее служителей можно встретить повсюду. И именитый человек в те дни считал себя счастливым, если именно даланг из Моны после смерти его родственника составлял поминальную запись о жизни и заслугах покойника, ту запись, свиток с которой хранится в самом почитаемом и священном месте дома и которую вместе с другими записями о предках глава дома достает и читает в самые торжественные для дома дни.

Толкователи говорят, что Вармун есть кости в теле Модры, Иннина — кровь, текущая в его жилах, Свада — дыхание его, а Лур — исходящий от его тела свет. Говорится также и вот что! Вармун — это опора, на которой возлежит великий Модра, Иннина — это раоша в кубке, из которого он пьет, Лур — дерево, осеняющее его, и Свада — свиток, пишущийся перед его глазами. Все это неправда, конечно. Но это неправда, у которой есть смысл; поэты Свады это называют «метафорой».

Над последним уступом храма возвышается квадрат площадки, которую довольно трудно именовать крышей. Туда не всходил никто и никогда, кроме строителей. Да еще, конечно, служителей Иннаун, когда те, приставив лестницы, забираются наверх для починки или уборки, когда в этом есть нужда.

Туда, на крышу, выходят все воздушные люки Храма. Замечено, что там гнездятся ласточки.

Световых люков в Храме нет. В то время, когда Преемник Баори вошел внутрь, и светильников там горело очень мало. До ночной службы оставалось еще столько времени, сколько нужно, чтобы в часах утекло на два пальца воды.

Несмотря на то что двери Храма были открыты, люди почти не заходили туда. Идя по темному проходу, грубо вырубленному в толще стены, настоятель не повстречал никого, да и не мог повстречать.

В дни выноса Огня этот проход тоже был темным. В нем гасили даже те светильники, что обычно были здесь для удобства монахов. Это символ — путь Огня через падение в Темноту. Потом проход резко сворачивал и начинал подниматься — не лестница, а просто медленный подъем по широкому кругу. За поворотом тускло желтели полосы света от лампы на стене. Следующая зажженная лампа была шагов через сорок, и следующие сорок шагов выводили уже на круговую террасу, обводящую главный зал; через ограждение галереи был виден розоватый язычок пламени над алтарем — но чтобы спуститься туда, настоятелю нужно было еще частично обогнуть храм, до лестницы с южной стороны.

Он шел по галерее, мимо исчезающих меж статуями проходов и лестничек, ведущих в комнаты еще более узкие и малоизвестные; он шел, а тень его плясала по лицам царей, и древние владыки загорались вновь своим чуть заметным тяжелым золотым блеском, и черно-алый свет просыпался в их глазах, когда Преемник Баори проходил мимо и не закрывал больше от них свет Чистого Огня.

Прошли столетия, давно сами властители распались в хаосе, никто и не вспомнит теперь, каковы были они лицом и какие в их времена носили одежды. Но изображения, что жертвовали они монастырю, тщась приблизиться к Огню, который вечен, — их изображения все еще здесь… разрушается мир, как стекло, оплывает даже золото, металл Вечности, в огненной сущности своей, все в мире погибает непрерывно, как течение времен, — о чем же вы думали, безумные владыки, на что надеялись, соперничая дарами друг с другом и с предками, ставившими статуи — вот точно такие, каменные только — в святилищах какой-нибудь горы Миоду? Какие тщеславные надежды бродили у вас на уме?

Тончайший туман, витающий в мыслях Модры. Вот единственная вечность, доступная человеку, — но и она не в мире, где ничто не вечно, а за пределами его.

Настоятель был монахом уже не первую сотню лет. Поэтому, когда он обратился существом к своему богу, стоя перед алтарем Огня, в нем не было бессильных слов, и мыслей, и ничтожного трепыхания желаний и чувств.

И его разговор с шумноватым, однако почти не дымным мечущимся Огнем не поддается пересказу.

Он был монахом уже не первую сотню лет. Это неудивительно — в череде Преемников Баори, протянувшейся на две тысячи лет с лишним, нынешний Преемник был четырнадцатым.

Пока он там стоит, взглянем еще раз на галерею, где замерли цари и могущественные князья, и даже несколько тиранов с Иллона. По этой галерее можно было бы писать летопись окрестных островов, перечисляя события и династии. И странное дело: здесь можно было заметить статуи тех, о ком память наиболее недоброю осталась у людей, возвышались и статуи поболее. Монахи принимали и их тоже. В самом деле, что такое это золото? Да, что оно такое? Всего лишь память. Всего лишь труды искусных мастеров, чьими руками сделались лица почти узнаваемы, а доспехи почти грозны. Всего лишь прошлое.

Да, монастырь на острове Мона мог бы заплатить тот выкуп, который назвала сегодня пропевшая над стеною длинная стрела. Мог бы — если бы вынул из галереи вот эти статуи, если бы продал чеканные сосуды для огня и для хима-раоши, песты для обрядов, привезенные еще из Вирунгата, и «лопатки для разгребания огня» итдалангов, и потом еще — ибо этого не хватило бы — сокровища всей библиотеки, и свитки и ширмы с чередами картин, в которых искусные мастера передавали смысл изящных или толкующих Учение книг, — и если бы нашелся кто-то, имеющий средства это купить, ибо ни один пират на свете не станет брать выкуп книгами (разве что драгоценными оправами от них), — и главное, если бы нашелся кто-нибудь на свете, достаточно сведущий, чтобы увидеть в этом сокровища, а не кожаный и шелковый хлам! И если бы этот кто-то нашелся достаточно быстро.

Были и другие способы заплатить, столь же вероятные. Да, кстати, и библиотека Моны теперь не могла похвалиться оправами своих книг и свитков в эмалях и золоте — их увезли недавно корабли — тоже с черными парусами.

— Я очень люблю мир, когда я дома!.. — сказал Сколтис.

А им самим этого мира оставалась всего половина часа — самого короткого часа, какой можно намерять в день зимнего Солнцеворота.

Всего половина часа, всего половина — а потом слова взорвались, как снаряды с горящим земляным маслом, и Дейди Лесовоза держали четверо, держали и боялись не удержать.

— Да вы — Дом Ястреба — войны, что ли, захотели? — крикнул тогда, трепеща от гнева, Ганейг, сын Ганафа, внук Сколтиса Серебряного, и его полумальчишеский голос зазвенел высоко и страшно, как крик хищной птицы. — Здесь — и сейчас?

И вокруг закричали тоже, и одни кричали «Растащите их!» — а другие кричали «Бей!» — и хотя дравшихся уже успели вроде бы развести, вопль Ганейга ударил всех так, словно стычка продолжалась. И тут Сколтен Тавлеи сказал — Сколтен, который появился здесь вовремя, и потому не дошло совсем уж до позора, — но это уже был не тот мирный Сколтен, и не всего полдюжины человек его были у него за спиной:

— Война вам будет завтра! — сказал он обеим сторонам. — Ясно? Завтра! И когда Дом Ястреба или Дом Кормила окажется на стене первым — станет видно, кто в ней победил!

Говорят, что — не будь этого — много меньше горя было бы потом и на Урманном Дворе, и в доме у Ганафов. Но такие слова — неправда. Вы вскоре узнаете почему.

Темно-синяя сгустилась ночь, и смерть — и Черная Ведьма Рингада, и Серебристый Лис, провожающий души мертвых в их сумеречную страну, — собрались вокруг острова в Майском проливе и заскользили среди живых, отмечая своих — тех, кто сужден им на завтрашний день. Может быть, иногда они даже сталкивались между собою и заговаривали.

Им, должно быть, много легче было сейчас договориться, чем людям между собой.

И еще случилось вот что.

С темно-синего неба облачко скользнуло к крепостной стене, — и когда оно рассеялось, оказалось, что величавая женская фигура стоит там, где возле пролома парапет крепостной галереи был разрушен и на самом краю качающихся кирпичей не может никто стоять, кроме Нее.

Никто из монастырян и монахов, работавших там, не осмелился к Ней подойти.

Настоятель, все еще молчащий перед трепетным масляным пламенем на алтаре, услышал в своих мыслях зов.

Никто и никогда не видел вне острова монского итдаланга Лура. Сейчас в монастыре их было двое. Один — тот, кому досталось прозвище и должность Наблюдающий и опека над всем оборонным колдовством; и второй — тот, кого очень многие нынешние лурдаланги называли просто — «учитель».

Его голос и услышал в своих мыслях настоятель сейчас.

Точнее, это был не голос. Но ощущения, рожденные им во вновь появившихся от этого зова мыслях у Преемника Баори, можно было бы перевести в мысли и слова.

«Вернись, Преемник. Вернись, если ты ушел не слишком далеко. Вернись, Преемник. Вернись».

«Я ушел далеко, — ответил настоятель. — Но я слышу».

«Я покажу тебе».

И дальше были уже не голос и слова, но картина. Стена, и свет факелов с ее внутренней стороны, который словно отрезает подъем пролома, и чуть видный белый силуэт.

«Я иду», — сказал настоятель.

На полдороге во дворе, среди северных преддверных алтарей, его нагнали еще одни слова:

«Позволь мне слушать».

Это был тоже итдаланг Свады, но не Растворение в Мудрости — другой.

«Зачем?» — спросил настоятель.

«Я хочу это записать».

«Зачем?» — сказал настоятель еще раз.

Нечего и напоминать, что на самом деле то были совсем не слова. И не фразы. Смыслы фраз — может быть.

«Потому что в хрониках записывают все».

«Зачем?» — повторил настоятель.

«Даже в последний день Последнего Потопа».

Она стояла, выпрямившись и — кажется — глядя туда, где через пар чудовищными туманно-розовыми цветками светились костры. На стене с Ее появлением все притихло, но оттуда, из Долины Длинных Источников, приглушенно и влажно тянулись стуки и удары, точно вальком по полотну.

Настоятель тоже не решился подойти к Ней ближе двух шагов. Словно невидимый круг был очерчен близ Нее на земле, в воздухе, на кирпичной галерее и в небесах.

Он заговорил не сразу.

Южный ветер свистел вдоль стены, и его холодные сильные порывы закручивались в проломе. И холодно поблескивали ее светлые кудри, едва-едва различимо в темноте. Ближайший свет здесь был от факелов на помосте с внутренней стороны стены.

— Что Ты здесь делаешь?

— Я просто… — проговорила Она не оборачиваясь, постою здесь и уйду. Я смотрю. Мне нужно видеть.

Помолчав немного, Она сказала еще:

— Я должна знать. Я поспорила.

— Твой спор — кощунство, демон, — сказал настоятель, негромко — и с суровостью, придавливающей к земле.

Но Она ответила сразу, и в словах Ее зазвучала надменность — чуть заметная, оттого что глубока.

— Я не знаю, что такое кощунство. Я, Знающая. В Письменах Мира, которые я читаю, это слово не означает ничего. — Говоря это, Она обернулась. И снова блеснула Ее коса. — Хотя я встречала его в них. — Теперь в Ее словах зазвучала и усмешка, тоже — едва заметно. — Там, где пересказываются речи людей.

— Что Ты здесь делаешь?

— Я смотрю. И отвечаю. Я должна отвечать. Это — условие. — Она помолчала. — Ты спрашиваешь (вот теперь это действительно была усмешка!), а я говорю в ответ… А смотрю я уже для себя, — сказала она еще. — Я должна знать. Я поспорила. Я поспорила, приносят ли людям знания пользу по-настоящему. Наверное, ты слышал, старик. Это спор начался семь тысяч лет назад.

— По-настоящему, — сказал Преемник Баори, — людям приносит пользу Чистота. И это единственная польза, какая нужна. Ты смешна, — добавил он, — если надеешься понять это, демон.

— Я демон, — согласилась она.

— Ты всего лишь демон.

— Я демон.

— Всего лишь демон облаков, позабывшей место свое.

Молчание.

— Что Ты здесь делаешь?

— Я скоро уйду… — сказала она.

— Почему Ты не с ними?! — кивнув вперед на расплывчатые алые пятна в Долине Длинных Источников, как будто бы она могла увидеть его жест глазами на затылке, — сказал настоятель. — Они Т в о й народ. Это Ты привела их к границам Вирунгата. Это Ты говорила с ними в Атльине. Это Ты их руками погубила самую прекрасную страну, какая бывала на земле. Почему Ты здесь?!

— В Вирунгате, — с неожиданно тихой, одинокой печалью откликнулась Она, — меня тоже всегда выгоняли в конце концов.

И казалось, что Она шагнула шаг вперед; и камни не заколыхались у Нее под ногами.

— Мне не нужно то, что Ты можешь мне сказать, демон. Даже если Ты что-то можешь сказать.

— Я могу. И тебе ведь очень хочется, чтобы я сказала.

А потом Она проговорила твердеющим голосом:

— Как странно устроен мир! Вот ведь — ты стоишь рядом; два шага разделяют нас; и тебе хочется узнать, что будет здесь завтра — чем окончится этот завтрашний день! Но тебе не суждено спросить, а мне не суждено ответить. Ты слишком горд, старик; а я… я всего лишь демон.

Помолчав, Она добавила еще:

— Они — не больше мой народ, чем любой из народов этого мира. Но они никогда не останавливаются, когда могут что-то узнать у меня.

И еще последние слова перед тем, как расплыться, закутанной в облаке, и умчать в небосвод:

— Я сейчас уйду. Прости, старик. Но ты ведь знаешь, с кем я поспорила. Прости, что я обременяла собою крепь ваших стен.

— Что Ты запишешь? — спросил настоятель.

— В этот же день, незадолго до ночной службы, в монастыре появлялась Дева-из-Облаков, но не произнесла предсказаний. Она стояла на стене у пролома, и настоятель поднялся туда и разговаривал с ней.

Это было произнесено очень четко, словами, и затем уже добавлена обычная фраза: «Пожалуй, где-то вот так».

Потом настоятель еще разглядывал то, что сейчас делают на стене, и итдаланг Лура, тот, кто позвал его недавно, разъяснял насчет некоторых появившихся у него замыслов, что он собирался здесь осуществить, — разъяснял мысленно, поскольку сам был в другом месте сейчас.

— Ну что ж, — отвечал настоятель. — Возможно, тогда у нас будут не только последние средства, но и предпоследние. По крайней мере, в этом нет кощунства, — добавил он.

— Нет. Но и масла у нас почти нет.

— Но ведь Ты говоришь, что на один раз хватит. Да и мне так кажется.

— На один раз хватит.

— Хорошо, — сказал настоятель.

Он не смел надеяться, что где-то вблизи его головы завтра будет виться ласточка.

Загрузка...