ПОВЕСТЬ О ТОМ, КАК ГЭВИН ЕЩЕ РАЗ ПОБЫВАЛ НА ИЛЛОНЕ, И ОБ ОСТРОВЕ КАЖВЕЛА, КОТОРЫЙ ИНАЧЕ ЗОВУТ ПТИЧИМ ОСТРОВОМ

Остров Иллон встречал их, как когда-то Дьялваша Морехода. по мнению северян, это было нелепостью. Ведь они же неудачники. Они совершают подвиги, но такие, от которых добычи никакой, или такие, от которых добыча много меньше, чем могла бы быть, и, с точки зрения купцов Иллона, это «много меньше» было достаточным куском мяса в их, иллонский, суп, ради которого стоило расстараться. «Первая сотня» предпочла сделать вид, что Канмели Гэвин — это не Канмели Гэвин, а «Дубовый Борт» — не «Дубовый Борт». И никакой второй дани три воды назад не было. В Бандитскую Гавань приехал лоцман из Тель-Кирията и, подойдя на своей лодчонке к борту, с преувеличенной любезностью стал объяснять, что в эту жалкую гавань они не поместятся (в то время как великолепно поместились же!), а на внутреннем рейде для них уже освободили место у второго (наилучшего) причала, и начальник порта самолично приказал выделить для их груза загон и склад — если доблестные капитаны захотят еще что-то сгружать.

По-видимому, здесь боялись, что Канмели уйдет на север и все, кроме рабов, продаст на Торговом острове.

По Гийт-Чанта-Гийт хаживали такие слухи. Говорили, что Канмели, мол, женится, и что берет он дочку не то у короля, не то у царя морского, не то у очень уж прижимистого тестя, потому что на вено для невесты устроил такую охоту, какой не видали в этих краях давно и надеются долго после не видать, и что он собирается уйти на север раньше обычного и уже либо распустил свои корабли, либо собирается распустить.

В части этих слухов, бесспорно, были повинны те корабли из Многокоровья, что и вправду уже ушли домой, по дороге заходя на остров Иллон или какое-нибудь место вроде него. Не то чтобы они врали, но молчали кое о чем так, что их молчание по-разному можно было толковать.

Город Милан, который корабельщики именуют Тель-Кириятом, гудел, будто пчельник. Капитанов обихаживали так, что одни только Кормайс, хоть и наливали в него здешнего тутового вина не меньше, чем во всех остальных, ухитрился все-таки потерять при продаже не больше восьмой части на каждой мере серебра. Дружинников завлекали подешевле, тутового вина вкруг них не разливали, но возле бортов непрестанно толклись лодчонки, с которых предлагали все, что угодно: девочек, «дымок», медовую водку, безделушки или хотя бы фрукты, от запаха которых сладко кружилась голова.

Гэвина приглашали в гости к начальнику порта — само собою, негласно, на женскую половину; жена начальника порта сводила его наедине с ней посмотреть росписи ширм в ее «комнате чтений об увлекательном», а сам начальник сказал, что он отнюдь не будет против, если какой-нибудь из здешних купцов возьмет внаем, якобы для себя, часть корабельных плотников его порта. Тель-Кирият был готов распахнуть перед ними свои верфи, свои прилавки, свои кабаки и свои «веселые дома».

— Как ты им всем по сердцу, пока у тебя есть деньги, — сказал Гэвин. — И уж они постараются не отпустить тебя раньше, чем вытянут из тебя все, кроме разве души!

Он очень хорошо помнил здешний «веселый дом» четыре воды назад, и как потом трещала голова и совершенно непонятно было, с какой стати объявилась на корабле женщина с белыми волосами. Но сказал он это только Йиррину, после того как вытащил его из лавчонки, где тот приценивался к какому-то платочку для Кетиль.

— В другой раз! — весело крикнул Йиррин в темную нишу лавки.

Когда они спускались по крутой виляющей улочке, на повороте бесстыжая служанка ухитрилась протиснуться между ними так, чтоб почувствовали ее оба. Йиррин захохотал и щелкнул ее по затылку. Глаза у него блестели.

— Ткань с Дальнего Юга, — сказал он. — Зря ты меня уволок. А можно было, — добавил он, — и два платка купить! Если два сразу, то дешевле.

Вот тут-то Гэвин и сказал ему насчет денег и души.

Не скажи, душу они тоже возьмут с охотой! — засмеялся Йиррин.. — Можно перекрасить и продать под видом полоняника…

По понятиям северян, душа у человека выглядит точь-в-точь как он сам. Только одноцветная: черное, белое, серое — и больше никаких цветов…

Потом Йиррин почти посерьезнел и добавил:

— Ты сам говорил: дрянное и хорошее — все здесь намешано. Зато хоть люди отдохнут. Залечиться успеют спокойно.

— Где ты здесь видел покой?

Начальник порта жил на самой горе, в богатом квартале. Дружинников Гэвин с собою не взял, и хорошо, что не взял: их оставили бы со слугами, а для гордых свободнорожденных северян это нестерпимо. А Йиррин, пока его побратим там развлекался, бродил по лавкам. Он и увязался-то с Гэвином для того, чтоб выбраться в город, не в привычные лавчонки вокруг порта, а в места подальше. Может быть, это в последний раз взыграл в нем веселый певец-сорвиголова.

Спускаясь, они вышли на такое место склона, откуда виден порт. Прямо под ногами, через низкую изгородь — чей-то сад, а дальше — за пыльной, тусклой зеленью — сразу оливково-ржавая вода далеко внизу. Влево изгибались причалы. Шестнадцать кораблей стояли на воде, как на блюде. Как только разгрузились, Гэвин приказал (именно приказал) отвести корабли на глубокую воду. И приказал (именно приказал) никому не высовывать носа на берег, кроме капитанов да еще полудюжины дружинников, которых те могут взять с собой. Само собою, в порту были и другие корабли, но Гэвин видел только эти.

Из облепивших их лодчонок одна, возле рыбацкой однодеревки, держалась слишком близко. Человек, что стоял в ней, размахивал руками, как делает здесь простонародье, когда разговаривает. Солнце освещало его сбоку, и разглядеть мужчину можно было очень хорошо. По борту над ним виднелось несколько голов. Но это еще ничего не значило: может, ругаются, объясняя, что не нужны тут, мол, твои шлюхи, а ты проваливай-ка и не бей нам обшивку. (Язык друг друга если и понимают, так еле-еле, объясняются жестами, и ругаться так можно долго, какое-никакое развлечение…) Человек в лодке сделал такое движение, как если б бросил что-то наверх. Не разобрать было, поймали или нет. Гэвин смотрел на это, и лицо у него постепенно становилось, как когда он смотрел на Хюсмеров корабль, слишком рано входящий в поворот.

— Всего-навсего фруктовщик, — сказал Йиррин.

Гэвин в это мгновение и сам разглядел гору чего-то округлого, наваленную в носу лодки. Но он сказал, не оборачиваясь:

— Если фруктовщик, можно приказы не исполнять?

Некоторое время спустя Йиррин, догнав его на спуске, сказал:

— Ты этого не видел.

— Что? — Гэвин остановился так, что в оказавшейся неподалеку еще одной лавке молодой приказчик, выступивший было наружу, нырнул в нишу, в самую тень.

«Хозяину легко говорить… — думал он, — легко говорить, что деньги есть деньги, хоть и от мореглазых. Пусть сам зазывает. Они же все бешеные. Ведь убьют, убьют и не оглянутся. И хозяин тоже убьет».

— Ты этого не видел, — сказал Йиррин. — И я этого не видел. Ты хоть понимаешь, что они по твоей милости две ночи подряд ночуют на кораблях, когда рядом можно выспаться куда уютнее, и не с досками в обнимку? Ты хоть понимаешь, что там парни, которые эту кертебе в жизни не пробовали?

— Э-э-э, если доблестные воители пожелают… — начал приказчик. «Что за злой дух вас тут поставил, возле нашей лавки! — думал он. — Прошли бы дальше на два десятка шагов».

— Может быть, ты тоже в ослушники захотел? — сказал Гэвин. Конечно, не молодому хейлату.

— Да не трогает никто твои приказы. Он им на пробу бросил, бесплатно. А ты покупать запретил. Так или не так?

— А потом, — сказал Гэвин, — кто-нибудь им бросит на пробу трубку с арьяком?

Но уже тише. Он и в самом деле не учел того, что в таком месте, как Тель-Кирият, могут предлагать и бесплатно что-нибудь. Это был последний раз, когда он позволил Йиррину в чем-то себя убедить.

— Трубку они не поймают, — спокойно сказал Йиррин. — А вообще-то, — качнул он головой, — капитана на них нет, что верно, то верно.

Исполняющий свой долг приказчик закричал опять, даже выбежал на улицу, осторожно (очень осторожно) пытаясь ухватить их за кушаки. Кончилось дело тем, что Йиррин все-таки купил в его лавке расписную шкатулку. Лаковую. Для Кетиль. Купить две сразу было бы дешевле, но Гэвин отказался наотрез. Шкатулка пахла так же, как час назад ширмы в «комнате чтений об увлекательном» жены начальника порта, и сама эта женщина тоже пахла каким-то лаком, непостижимо почему. У нее была блестящая прическа, а губы узкие, очень темные, будто застывшая кровь, потом оказалось, что это краска. От вкуса этой краски Гэвину все еще было муторно, а может быть, муторно было от съеденного за обедом у начальника порта. Блюда там были такие… но ведь не мог же он показать, что не знает, какое это мясо и мясо ли вообще, и как за него взяться. Что за обычай у них дурацкий — есть среди дня? Хорошо хоть при женщинах у них в приличных домах напиваться не принято.

И хорошо, что вкус краски отрезвил его вовремя. Вряд ли она поняла бы что-нибудь, а ведь слышала — наверняка слышала! — о свадьбе Канмели. «Извини, госпожа, но я не собираюсь портить свою Защиту», — вот это она поняла. «О-о. Но я ведь не буду колдовать против тебя, я не сильна в таком колдовстве…» «Какой забавный дикарь», — подумала она, но Гэвин этого не знал. — И совсем не опасный, — думала она дальше. — Да, пожалуй, это и впрямь было бы не очень интересно».

Приказчик, проводив «мореглазых» преувеличенно учтивыми (очень преувеличенно) поклонами, в избытке чувств остановился возле своего друга, такого же, как и он, молодого приказчика-хейлата из соседней лавки, что тоже пытался уговорить их на какую-никакую покупку, но меньше преуспел. Глядя, как спускаются по пыльной выщербленной улице две фигуры, одна в алом п. чаще, другая в зеленом, блестя золотом мечей и оплечий, — тот проговорил:

— Ну и ну. Так прямо и ходят по городу. Как люди. А послушаешь, что они в Чьянвене натворили… Ну и ну.

Улицы здесь, наверху, были почти пустыми, но это потому, что весь парод сбежался к порту, поглазеть.

Среди других новостей, услышанных Гэвином на обеде у начальника порта Тель-Кирията, как всегда полного новостей, была и такая: Зилет Бираг все еще держит осаду на монском монастыре.

Хранитель Кораблей великого города Хиджары якобы сказал: «В Гийт-Чанта-Гийт бродит Канмели Гэвин, и все мои корабли будут провожать хиджарские торговые караваны, а монахам пусть помогает их святой покровитель, если он и впрямь святой». А больше в этих краях не было тогда силы, которая пыталась бы навести порядок в чужих водах, хватит и своих. Но святой покровитель острова Мона, как видно, действительно помогал, потому что монахи и их ратники держались и даже отбили еще один штурм.

Зилет взял их в осаду по всем правилам. Среди капитанов, пошедших с ним, был один — по имени Толдейг, сын Толда, — которому случалось служить в войске гезитского князя, и во время войны Гезита с Аршебом на осаде Конаберы ему порядочно пришлось иметь дела с осадными машинами. Поэтому для такого похода он разыскал нужного человека на острове Гарз (где можно найти, если поискать, все, что угодно) и приволок его к Бирагу, выговорив себе за это в походе особые права. Человек, найденный им, выплывая временами из дыма арьяка, способен был говорить и давать указания, если от него потребуют, и даже яснее и точней, чем будь он в здравом рассудке. Он бродил вокруг строящихся по его словам машин точно во сне, подкручивая, примеряя, порой принимаясь ругаться тонким голосом, любовно поглаживая рукояти, — эти машины когда-то были его жизнью, а теперь — единственным из его жизни, что выплывало в распадающемся уме. А потом Толдейг уволакивал его на свой корабль и позволял надышаться опять зельем, и отправиться в шелковые чертоги, где поют неведомые птицы и остромордые черные звери встают на задние лапы, чтобы откусить краешек от солнца.

Но метательных машин он вокруг монастыря соорудил порядочно, целых семь штук, и самая большая катапульта бросала камнями в крепостную стену с западного, сильнее всего укрепленного конца монастыря, все в одно и то же место, день за днем, пока не сделала там пролом, и постепенно стала этот пролом от верха стены углублять все больше. А остальные вели поединок с метательными машинами монастыря, пытаясь помешать им разбить катапульту-гиганта. Время от времени хитромудрым монахам острова Мона удавалось повредить ее, и тогда снова арьякварт, злобно грозя в сторону монастырских стен высохшим кулаком, бродил вокруг нее и ощупывал повреждения. В середине этого дела часть нетерпеливых капитанов, пошедших с ним, Бирагом, заставила его полезть на стены еще раз; булавы монахов и секиры ратников отбросили их уже с самих стен, и снова равномерное «бух! бух!» камней пошло, как раньше… Таковы были последние новости на острове Иллон.

Вернувшись от начальника порта, Гэвин заявил, что Иллоном он уже сыт так, что обратно горлом лезет, и что чиниться они будут на острове Кажвела. Опять приказал. Как будто он теперь до конца похода намерен был обходиться без совета.

Кажвелу еще зовут Птичим островом, потому что каждую весну и осень огромное множество птиц отдыхает на нем, пролетая на теплые острова из холодных или на холодные из теплых, через полосу пустынного моря, на котором единственная суша — цепочка Дымящихся Островов, да еще вот Кажвела недалеко от ее конца.

Остров Кажвела, на котором много поколений спустя показывали место, где была стоянка Гэвина, — это всего-навсего песчаная коса, заросшая вечно шелестящим тростником, песчаная коса, точно оторвавшаяся неведомо когда от своего острова и заплывшая далеко в море. Люди там не живут, а пираты с Внешних Островов в то время любили это место и частенько тут останавливались, даже порой зимовали. Зимовать тут можно с удобствами, если осенью набить перелетных птиц.

О Кажвела! Вот рассказ наш вместе с кораблями и приплыл на твои берега.

Море было серым, словно дома. Умываясь пеной, «Дубовый Борт» рычал, как сытый зверь. Звук воды, бегущей по обшивке… Осенью он долго снится, пока не приходят ему на смену лесное безмолвие и стон ветвей на морозе.

Если бы на свете было только это — звук воды, бегущей по обшивке. И больше ничего…

— Кажвелу видно, — сказал Фаги, кормщик.

Они возвращались. Незачем всем стоять без дела, если чинится только половина судов. Вторая половина разбрелась и отдельный поиск наудачу. Особенной удачи «Дубовому Борту» не выпало. В виду Яйна-Кнлат, возле островка Певкина, они увидали лодки певкинийцев; те, разглядев, какой именно одинокий парус приближается к их берегам, тут же повернули назад, но было уж поздно. Гэвин озлился. «Я им покажу, кто здесь охотник», — сказал он. И «Дубовый Борт» разорил Певкину не хуже, чем хиджарские «чистильщики» в облаву восемь зим назад.

Сколько ни разоряй, все одно в те времена вновь и вновь объявлялись на Певкине беззаконные люди, сбежавшие отовсюду, откуда только возможно сбежать, с татуировкой вокруг глаз, какой метят в тех краях по приговору преступников, или с отметинами на плечах, изобличающими беглых рабов. Жестоко море вокруг Певкины, и жестока ее бесплодная земля, а еще жесточе — те, кто поселяется на ее берегах. Но взять с этих полунищих прибрежных грабителей было нечего, кроме только сундучка с серебром, который певкинийскпй предводитель припрятал от собственных же людей, и четырех женщин, ревевших от страха, — как ни худо жилось пленницам на Певкине, от перемены своей доли не ждали они ничего хорошего.

И вот теперь «Дубовый Борт» возвращался. Из туманов, которыми дарит ее холодное течение, Кажвела вставала впереди. Но почему-то Гэвин ответил кормщику:

Это еще не она. Это тучи.

— Кажвела, — спокойно возразил тот. И, снимая с крепления рулевое весло, прокричал протяжно, будто в небо: Луши-и-и эй! Посматрива-ай!

Нету еще ничего, — отвечал тот с мачты.

Это тучи, — упрямо сказал Гэвин.

— Я хожу кормщиком на «Дубовом Борте», не на «Крепконосой», — миролюбиво проговорил Фаги, кормщик. — Или я перепутал?

«Крепконосая» — так называлась однодеревка Xюсмера.

— Это «Дубовый Борт», верно. А вот это, — Гэвин кивнул на горизонт под краем паруса, — тучи.

Слева-а! — крикнул Луши с мачты. (Гэвин невольно вскинул голову.) — Слева и вперед (и он указал расстояние так, как частенько делают моряки — в длинах своего корабля) на сорок!

Мели. Мели на подходе к Кажвеле.

Положено, чтобы капитан не перечил кормщику в таких вещах. Точно так же, как кормщик капитану — насчет того, как в бою с кораблем обходиться, а уж куда идти, тем более. Конечно, случается, что у капитана есть талант и к кораблевождению тоже, Корабельные Траппы все были из таких, и Гэвин был из таких. А Хюсмер, как он был рыбак и человек, к плаваниям привычный, покуда бродил среди своих родных островов, обходился сам и, только отправляясь в незнаемые южные моря, вынужден был взять кормщика, знакомого с ними. Делиться же, властью над своим кораблем с чужим, непривычным человеком он не сумел, отчего и пошли на «Крепконосой» ее беды.

Фаги, не отвечая больше ничего Гэвину, стал командовать смене, чтоб переносили парус, дозорщик с мачты выкрикивал еще направления и расстояния. Гэвин, стиснув зубы, стоял рядом.

А ведь ему всего лишь хотелось, чтоб покой одинокого плавания продолжался еще чуть-чуть.

Хотя что значит «всего лишь»? Ничего себе «всего лишь»! Неведомо для самого Гэвина это означало: он не хотел видеть в Кажвеле Кажвелу, как до самого мыса Хелиб боялся поглядеть на Метки Кораблей.

Птичий остров встречал их своими мелями. Гэвин все стоял на корме. Через некоторое время Фаги сказал ему:

«Дай-ка мне гребцов, капитан». Мог бы сказать прямо бортовому, но сказал Гэвину. Вдобавок к парусной смене усадили на весла три дюжины человек. Потом мачту и вовсе пришлось спустить и поставить на нос несколько человек с шестами, чтоб отталкивали «змею» от песка, как на речке. Гэвин прошел на нос, к ним, и некоторое время он и Фаги работали, как всегда, спокойно и слаженно. Как будто ничего не случилось.

«Имо рэйк киннит» — так это звучало на языке, на котором Гэвин повторял эти слова про себя. «Как бы ничего не было», «как ни в чем не бывало». Или еще так: «Притворимся, что ничего не было». Тоже правильный перевод. Но люди запомнили этот случай, и для Гэвина он выглядел совсем не хорошо.

Когда корабль подходил к берегу, чернохвостая крачка закружилась над ним. Если эта птица добралась уже сюда из страны своих гнезд, где летом не заходит, а зимою не всходит солнце, — осень и вправду катит по островам. И Звери, бредя ночами по Небесному Пути, говорили о том же. Через две дюжины ночей пора настанет поворачивать носы кораблей на север.

А Кажвела вся точно клонилась на ветру, наискось расчерчена была побуревшими тростниками. Синели Соленые озерца между рядами дюн, шатры надувало, как паруса, и только кое-где приземистые деревья со странно перекрученными узловатыми ветвями не шевелились, и жесткие их листья торчали наперекор наклону всего мира. Над плоскою Кажвелой возвышались мачты двух кораблей: еще одно судно южной постройки добавилось к килитте с корабельным лесом, которая так и не доплыла до острова Гийт-Кун, оттого что северяне в Добычливых Водах разживаются деревом для починки своих кораблей, так же как бараниной для своей похлебки.

От Йиррина Гэвин узнал, что это «Конь, приносящий золото» повстречал тарибн с пенькой; в другое время Сколтис на него бы не позарился, но тут привел с собою и теперь позволял каждому, у кого не хватало (или кому казалось, что не хватает), брать пеньку с этого корабля безо всякого расчета. «У нас хватило и так», — сказал Йиррин. Он был теперь единственным человеком, с которым Гэвин все еще мог разговаривать. А с остальными говорил Гэвин-с-Доброй-Удачей, которого он пытался удержать в себе так, будто бы само по себе это было делом достойным и хорошим, и совершенно искренне ухитряясь не замечать, что у него это не получается, да и не могло получаться, ибо нет сил на свете, способных вернуть прошлое.

Тот Гэвин — тот, что был еще хотя бы год назад — и не вздумал бы обращать внимания на этот тарибн. Точнее, на то, кто именно привел его. Тот Гэвин зашел бы к Сколтисам вгости, сказал бы: «Ну, хвалитесь — что у вас за обнова?», а выслушав, самолично отправился бы на суденышко — посмотреть, в каком оно виде, облазил бы его с кормы до носа (он любил корабли — всякие корабли, иногда даже южные), а потом сказал бы Сколтису — или Сколтену, — кто там отправился бы его проводить: «Хорош! Молодцы, что догадались». И было бы в этой похвале столько безотчетной самоуверенности и уверенности в своей власти, до которой Дому Всадников все одно не достать, что Сколтен подумал бы: вот так, наверное, хвалят короли своих удачливых латников. А Сколтис спросил бы себя уж в который раз, как же это он ухитрился на одном из пиров праздника Середины Зимы объявить, что отправится в Летний Путь с Гэвином вместе. На этих пирах всегда хвастаются будущими подвигами. А потом приходится исполнять сказанное и порою жалеть о том, что сорвалось с языка.

А нынешний Гэвин выслушал Йиррина и не сказал в ответ ни слова.

На берегу, искромсанном ветром, костровой с корабля рыбаков проговорил, возясь с непослушным пламенем: «Да что за непогода, гаснет и только». Парень, только что подтащивший ему еще охапку тростника, оглянулся в сторону «Дубового Борта». Это всегда само собою в таких случаях получается, и костровой оглянулся тоже. Или, может быть, наоборот, — сперва костровой поглядел, а потом и другому дружиннику (звали его Кьеми, сын Лоухи) голову просто-таки само собой развернуло вслед за его взглядом. «Дубовый Борт» не видно было за дюной, но оба они знали, что именно там он стал, придя с час назад. А шатер для Гэвина тогда еще не поставили, иначе эти двое взглянули бы на шатер.

— А ты слыхал, о чем Йолмер врет? — сказал костровой.

А второй, выслушав, что именно врет Йолмер, хмыкнул:

— Да уж. Этот может. Этот такое скажет, что и Знающая не разберет. Он ведь всех одновременно оговаривает — интересно, а сам он в какие свои верит слова?

Подошел еще кто-то третий — заметил:

— А в такие слова, которые ему осенью будут припоминать, — насчет дочки Борна!

Они засмеялись. Они были ребята молодые и отчаянные — они по-настоящему смеялись даже сейчас. На рыбацкой однодеревке народ большею частью такой и был — молодые и отчаянные, из-за своей отчаянности они и гибли больше всех…

А Йолмер среди прочих предположений какое-то время назад сказал вот что: мол, Гэвин попросту надорвался, с дочкою Борна шутил да перешутил. Когда до Борна, сына Норна Честного, дошли его слова, тот (он был человек скорее спокойного нрава, но в этом походе подпал под Ямхирово влияние) пришел к Йолмеру и сказал, что, мол, когда «мирная клятва» кончится, он с Йолмером поговорит по-серьезному. «Моя сестра не для твоих речей», — сказал он. Даже и заклады были сделаны, как полагается. Это с Йолмером-то, про которого раньше считали, что от него даже и вреда никакого не может быть!

В конце концов и до Гэвина дошло это — капитану любую новость должно сообщать, — и он осердился крепко. Не на Йолмера — на того он по-прежнему считал ниже себя обращать внимание. На Борна.

— Это мое дело! — сказал ему тогда сын Гэвира и тот ответил:

— Это не твое дело! Если ты покупаешь женщину из дома Борнов, Гэвин, — это еще не значит, что ты уже купил весь дом Борнов до пятого колена!

Такой вот разговор был семь ночей назад. Перед тем, как «Дубовый Борт» отплыл от Кажвелы…

Третий потом ушел от костра, а Кьеми задержался. Его тянуло поговорить. Тянуло так, как тянет человека в огонь или в пропасть.

— Дурак врет, врет, да и правду соврет, — сказал он, помолчав.

Они с костровым были, как уж говорено, ребята молодые и с Зеленым Ветром в головах. Они сейчас испытывали почти благоговейное удивление перед дерзостью собственного ума. Потому что поверить в это было невозможно. Невозможно в такое поверить о человеке, чья удачливость вошла в поговорку в нескольких морях. Какой бы он там ни был и как бы ни становился с каждым днем хуже, — все одно это ведь был тот самый Гэвин, который провел их корабли н о ч ь ю от мыса Силт к острову Силтайн-Гат.

— Хорошо другим, — сказал костровой. — У других свои капитаны есть, а он — над капитанами. А мы — мы, получается, прямо Гэвиновы.

— И у него тоже с башни Катта один из троих живым вышел, — сказал Кьеми. Потом он помолчал еще немного. — И валгтан от слепой горячки у кого помер? У него. И «Черноокий» сгорел у него.

Костровой заругался опять, подталкивая к костру пищу. Все время поправлять приходится, а ведь, кажется, и от ветра худо-бедно, прикрыты, да и к ветру он приноровился уже, — и все одно с костром неладно, с тех пор как пришел «Дубовый Борт». В нем сейчас, как влага с огнем в тростинке, боролись какие-то мысли, какие — он не мог разобрать.

— А Рункорм как же? — сказал он наконец, сопротивляясь.

— Рункорм? — Кьеми вдруг присел рядом на корточки, глаза у пего заблестели. — А это «Дубового Борта» была судьба. Ты вспомни: она как раз к лесовозу пробивалась, тут галера… — он показал руками, как охранная галера вдвинулась, перехватив на себя «Дубовый Борт», — а на «Вепре» проскочили.

— Как я могу это вспомнить? — сказал костровой. — Я что — это видел? Или ты видел? Небось там же, где я, сидел.

Сидели они оба тогда на веслах. А это и вправду не лучшее место, чтоб оглядываться по сторонам.

— Ну… — сказал Кьеми, — неважно. Мне ведь потом рассказали. А она небось так уже разохотилась — ну и ударила, кого могла. Филгья.

— Да не может она — кто подвернется! — воскликнул костровой. — Она может — кого назначено…

— Может, — сказал Кьеми. Память сама раскрывалась там, куда онникогда бы и не заглянул, — слишком уж он хотел ясности, хоть какой-нибудь ясности в этом походе, где всем уже надоело ничего не понимать, а в молодости люди любят простоту, неважно какую… — Кто ее знает, а может, она бродячая. Вроде бродячей лошади.

Что такое бродячая лошадь, они оба знали, хоть и рыбаки. В прошлом году на сходе разбиралось дело, когда бродячую лошадь не вернули, и шуму было много с этим делом, и ругани. Двух человек из-за этой лошади успели убить, вот какое было дело.

Когда пасут коней в горах, бывает — какая-нибудь лошадь уйдет из своего табуна в соседний. Просто ей на тех угодьях трава больше нравится, а косячный жеребец не уследил. Потом назад приходит. А не приходит — пастухи возвращают в конце концов. По закону так и называется — бродячая лошадь. Поэтому и не положено возмущаться, найдя свою лошадь на летовье в чужом табуне. А вот если к тому времени, когда гонят скот назад с летовий, не вернуть — тогда она уже не бродячая, тогда ворованная. Но обычно возвращают. Вот так и бродят они от летовья к летовью — шатуны, бродячие лошади. У коней тоже разный характер.

— Да нет, не бывает такого, — сказал костровой. — Если бы было, я бы знал.

— Что бродячие кони бывают, я вон той осенью узнал! — откликнулся Кьеми. — А мне вот бабка говорила, а я не верил…

«Посвоевольничай у меня! Пащенок ты с бродячей филгьей, и больше ничего!» — вот что, по правде сказать, говорила бабка Тайро со скрипучим голосом и суковатым посошком, от которого лучше было держаться подальше. Ругаться она была не мастерица, больше шипела и стучала посохом. Кьеми в то время возился на полу, как всякий малолетка, которого к столу еще не допускают, — никто на него не обращал внимания, кроме бабки. С упорством мальца он делал ей пакости, одновременно дрожа от страха, а бабка отвечала ему тем же с не меньшим увлечением, только не боясь.

Эта война старого и малого была единственным ее занятием. А для Кьеми она заслонила собою весь непознанный еще мир. Неведомая бродячая филгья, которой его попрекают, казалась ему чем-то жутким и окончательным, как судебный приговор. Временами, посмеиваясь, бабка начинала ему объяснять и другие обстоятельства его судьбы и характера. Потом она умерла. Обыкновенно человек, отрастив себе бороду, такие детские вещи забывает начисто…

— Твоя-то бабка?! — воскликнул костровой. Деревня — это не хутора, там все друг про друга всё знают. А старую Тайро, Тайро-Кликушу, знали и тем более. — Да она и говорить-то еле могла…

— А вот могла! — сказал Кьеми. В другое время костровой стал бы возражать, но его тоже втягивало в разговор.

— Все равно — сказал он. — У Рункорма тоже, чай, судьба была.

— И у нас с тобой есть, — сказал Кьеми. — А все под Гэвиновой ходим. Чтоб быть бродячей, филгья, наверное, и должна быть такой — чтоб все другие пересиливала.

Он выдумывал на ходу, но ему уже казалось, что бабка и вправду говорила ему все это, а он забыл. В конце концов, бабка Тайро была полусумасшедшая старуха, а ему тогда немного набежало зим от роду. Мало ли что она говорила.

Ведь в то, чтоб это могло и в самом деле относиться к Гэвину, он все равно не верил. Потому-то так легко было произносить это вслух, и легко было слушать. Легко и страшно.

Головокружительная игра ума на краю Тьма знает чего. Как все равно лезешь за птенцами бакланов на скалу возле Трайнова Фьорда, и даже не просто лезешь, а ощущаешь вот то мгновение, когда, полувися, полустоя на скале, думаешь: а что, если отпустить веревку?

Тут как раз подошел к костру, перевалив через дюну, Ритби, «старшин носа» на их корабле и вообще человек, достойный уважения. По годам-то он был старше их всего на шесть зим, но когда в этих зимах на три заморских похода больше, чем у них, уважение получается само собой. Потому, хоть им начальником Ритби и не был, Кьеми, сын Лоухи, тут же припомнил, что его дело — топливо подавать, а не разговоры разговаривать, и встал, оглядываясь — уходить ему или нет.

— Греетесь? — сказал Ритби. Щелкнул по доскам, сушившимся над костром, — звук был все еще слишком мягкий, и повторил, усмехнувшись: — Греетесь.

— Гореть-то оно горит, — сказал костровой. — И дыма почти что пет. А жар слабоват.

— А я-то только думал спросить, что ж такое, почему не готово. — Ритби и сам не замечал, что получается почти похоже на его бывшего капитана. — А мы-то уже опруги стянули.

Опруги — это ребра. Рыбаки кое-какие вещи по-своему называют. Странный они народ, как много раз уж говорено.

— Ритби, — сказал костровой, — я тебя не учу, как рубиться! Нельзя сильней. Жару больше не будет, а только дым пойдет. Разве что кому копченая палуба нужна позарез.

А, ладно, — вдруг зло сказал тот. — Для Погоды-с-Неудачей и так сойдет! — С такими словами и ушел.

«Мальки, — думал он. — Ничего не понимают, и не надо им понимать, куда уж». Он переменил корабль этой весной оттого, что старший носа был нужен вот этой однодеревке, рыбаки ведь всегда заодно. А позавчера Интби Ледник — друг называется! И еще почти тезка! — сказал ему: «Есть такие люди, наверное, — у них чутье. Как у Борлайса. Кто умеет о чести подумать — ушел тогда, когда еще получалось: он попросту с предводителем рассорился, и остальные, кого увел, — тоже рассорились, да и только». — «Я ни с кем не ссорился, — сказал на это Ритби. — Вы меня отпустили честь честью». — «Отпустили, — согласился тот. — А будь у тебя совесть, ты б сейчас обратно пришел. Капитана-то у вас нет — тебе даже и уходить не от кого». — «Совесть?! — возмутился Ритби. — У меня мальки на шее!» — «А может, у тебя не на шее, а на уме должность „старшего носа"?!» — сказал тот.

До чего дошло уже в этом походе — такие вот друзья расходились, словно и не стояли никогда их щиты рядом на носу «Дубового Борта», прикрывая своего хозяина и его левого соседа левого, потому что место им было на левой скуле корабля. «А мальки пусть думают, что хотят», — говорил себе Ритби. Еще утром позавчерашнего дня он за Гэвина глотку мог перегрызть любому. А сейчас он тоже мог перегрызть глотку, но уже не понимал, за кого.

Кьеми, что в некоторой растерянности так и не пошел за тростником, сказал удивленно:

— Так чего — торопит он пли нет?

Костровой толкнул приятеля в бок, проговорил сурово: «Давай работай… бабушкин внук». «А хоть бы и торопил, — подумал он. — Костер — мое дело». Огонь уже занял привычное место в его душе и привычно требовал жратвы и заботы. Но расходились они — он и Кьеми, сын Лоухи, — все-таки с таким чувством, точно они знают что-то особенное, другим недоступное, — а чувство это хитрое, им почему-то всегда хочется поделиться. Или похвастаться. Словом, пустить его дальше. Но они не успели пустить его слишком далеко.

Был еще только вечер того дня, когда пристала к Кажвеле «змея», над которой кружила одинокая крачка. Был вечер, и Гэвину казалось, что мачта тарибна с пенькой, который привел Сколтис, видна отовсюду с острова, даже если повернуться к ней спиной. Ночью на Кажвелу пала стая куличков-побережников. Крошечные птицы, тройка которых поместятся на ладони, опускались на корабли, людям на плечи. «Пиит! Пиит!» — звенело в ушах, остров стал черен, а когда они улетели — бел от их помета. Потом прошел дождь и смыл все это в море, Кажвела промокла насквозь, шатры, отталкивая воду, блестели, как серебряные.

Рахт зашел к Гэвину в гости. Говорили о том, о сем, о чем достойно вести капитанам беседу между собой. Усмехаясь, Гэвин рассказал про лодки певкинийцев и то, что из этого вышло. Рахт в ответ — о плавании «Остроглазой», которая вернулась утром, ограбив чье-то поместье на берегу острова Кайяна. Поместье было богатое, вот разве только рабы такие, что — по словам Хилса — «только и оставалось махнуть рукой, пусть спокойно помирают». Впрочем, на лишайниковых плантациях никто ведь и не ожидает найти хороших рабов.

Лишайник дорогой товар, но умелых рук он не требует — соскребай, да и все, — а рабы дешевы. Хозяин лучше будет менять их каждые три месяца.

А дешевых рабов доставляют северяне. Так что, можно сказать, Гэвин чуть ли не сам добывал лишайник для знаменитой кайяны — краски из кайянского лишайника, которой алел его плащ.

Потом Рахт перешел к собственным делам. Пожаловался на раздоры своих людей с Кормайсовыми.

— Всякий раз ведь к источнику приходится через их лагерь ходить, — сказал он. — Обронено словечко, и начинается.

— Разбей кому-нибудь голову, — посоветовал Гэвин. — И пообещай, что и дальше так будет. Если, мол, кому-то не терпится стать наковальней, я ее сам из него сделаю, вперед Кормайсовых людей. А еще лучше, — добавил он — нет, не он, а Гэвин-с-Доброй-Удачей, — давай-ка я прямо у вас под ногами такую сладкую воду выкопаю — все уж к вам за водой ходить начнут.

— Не надо, — сказал Рахт только наполовину в шутку. — Все будут ходить затем, зачем мои к Кормайсу, — чтоб было с кем сцепиться…

Гэвин засмеялся. Он смеялся смешком долго для Гэвина-с-Доброй-Удачей, но так уж запутался в собственных поступках — куда ему было это заметить. Но родичи говорили не одни — нашлось кому примечать. Ведь шатер капитана — не для него одного, тут и сколько-то ближних дружинников ночует, и та полудюжина людей, с которой пришел в гости Рахт, тоже была здесь.

— Гэвин, — сказал он. — А может, вправду — отправимся уж домой? Неохота мне никому из своих разбивать головы, да и тебе, я думаю, неохота.

Гэвин продолжал смеяться. А Йиррин (конечно, он тоже был тут) сказал:

— Мы с ним об этом уже второй день говорим. То есть я говорю, а он молчит.

— А по-вашему, — сказал Гэвин, — отвечать нужно на такой вздор?

— Ты знаешь, — спросил тогда Рахт, потому что разговор, как он видел, пошел прямой, — что говорит один такой человек по имени Йолмер, которого я тоже рад бы не слушать?

— А как я могу не знать? — сказал Гэвин. — Докладывают.

Рахт запнулся.

Он думал, что начать этот разговор будет легче. Сейчас он почему-то очень ясно чувствовал, что — как ни смотри, — это его первая вода в заморском походе, а у Гэвина — восьмая…

— Чего ж вы теперь не начинаете охоту с трещотками? — насмешливо спросил Гэвин. — В Силтайн-Гате не дорешали — можно дорешать.

— Попозорились — хватит, — сказал Рахт. — С Кормайсом можно справиться. И с Йолмером можно справиться. Хотя… — Он вдруг закрутил головой.

Йиррин тоже хмыкнул.

— В первый раз в жизни человек наткнулся на слова, — заметил он, — из-за которых его слушают, как вроде он не Йолмер, а что-то такое, стоящее внимания. Он же всю жизнь только и хотел, чтоб на него посмотрел кто-нибудь. Он теперь от этих слов не отступится, помрет — и то привидением ходить будет, чтоб липший раз покрасоваться…

— Не в том дело, что он говорит, — сказал Рахт. — Дело в том, что повторяют, и повторяют — из-за того, что недовольны. Тобой недовольны, Гэвин.

— Кто мне это говорит, — сказал тот. — Певец, который давным-давно забыл, что он певец, — новых песен я от него с Силтайн-Гата не слышал. И мальчик, которого бабка еле-еле решилась отпустить от своей юбки…

Но Рахт недаром все-таки был внук Якко Мудрой — он сдержался.

— Вот и подумай, Гэвин, — сказал он, как случилось, что говорим это тебе только мы двое. А те, с кем тебе, конечно, достойнее было бы совещаться, — те не приходят сюда.

— Это почему они достойней? — сразу сказал Гэвин. — Оттого, что пеньку щедро раздают?

— Лучше быть щедрым на пеньку, чем на насмешки! — заметил на это Йиррин, потому что даже у него терпение кончалось.

Потом эти слона стали пословицей, что означает — даже скупец лучше, чем насмешник. (Хотя Сколтиса-то ведь скупцом никто не мог назвать.) Самая первая книга, которую записали много-много зим спустя на Внешних Островах. — «Книга пословиц», и эта пословица там тоже есть.

А после этого Рахт очень удивился — потому что хозяин шатра вдруг опять захохотал, и дружинники обоих, те, что тоже были в этом шатре и сейчас просто-таки не знали, браться им за оружие или нет, — может быть, их капитаны вовсе и не ссорятся, ведь не могут же люди ссориться, когда у них такие глаза? — решили, что кровопролития здесь, пожалуй, не будет. Но, кроме Гэвина, не засмеялся никто, — а прежде у него такой всегда был смех, который и мертвому хотелось подхватить…

— Сколтису, сыну Сколтиса, — сказал наконец Гэвин, — лестно будет услышать эти слова.

Короче говоря, Рахт понял, что от Гэвина все равно не будет проку, даже если бы тот искренне старался хотя бы не улаживать чужие раздоры. Ему самому бы только поладить с теми, кому уже успел не понравиться; даже если бы искренне старался, все равно быне смог. А потому он качнул головой и повторил, что никто не будет против, потому что никто уже не верит, чтоб за оставшееся время чистой воды им что-нибудь перепало в добычу стоящее, — никто не будет против, если они уйдут на север прямо сейчас и покончат со всею путаницей разом. «Потому что, — добавил Рахт, — если нам даже начнет с сегодняшнего дня везти, как заговоренным, — в это теперь просто-таки никто не поверит».

— Уходите, коли охота, — сказал Гэвин, — сами. Я уйду домой тогда, когда собирался, не раньше и не позже.

Он уже забыл, как после Чьянвены ему все казалось безразличным, хоть прямо сразу плыть домой.

Йиррин, уже отойдя немного, сказал, что сам здесь никто не уйдет, тут остались не Борлайсы. Это люди из других округ, просто в море с Гэвином повстречались да поплыли вместе, а те корабли, что стоят нынче вДо-Кажвела, уходили вместе с «Дубовым Бортом» из Капищного Фьорда, и прощальную чашу их капитаны пили одну с Гэвином — не так легко им уйти. Ведь они знают, что такое честь.

— Не говори про всех, — хмыкнул Гэвин.

— Уйдут Кормайсы — нам же лучше, — сказал вдруг Рахт. Он был рассудительный человек и никогда не припоминал тропу возле Осыпного Склона. Но одно дело — не припоминать, а другое — забыть.

— Так чего ты хочешь, — сказал Гэвин, — чтоб они ушли или мы?

Вот этак оно и шло. Их было двое, а Гэвин один, но убедить они его так и не смогли. Невозможно ведь убедить человека, который даже не слушает. От Рахта он не мог отделываться молчанием — именитый человек как-никак, — поэтому отделывался язвительностью. Все, чего они тогда от Гэвина добились, — так это слов: «Чтоб Тьма забрала меня, если сверну на север раньше, чем в последний день Рыси!» — и это уже был конец. После таких слов не то что Гэвин — ни один капитан на свете решения менять не будет.

И после них Рахт, как ни странно, почувствовал даже почти облегчение. Тем более что уйти на север — тоже не лучший выход. Благоразумный — да. Но было в нем что-то такое…

И он еще подумал, что надо бы спросить у Йиррина, не почувствовал ли тот тоже облегчения. Они очень хорошо сошлись в это лето — Йиррин с Рахтом, — а особенно в те несколько дней на Кажвеле, пока чинились рядом. Не так сошлись, как друзья, а как люди, что знают — судьбы их проходят рядом, но порознь, и все-таки по сердцу друг другу. Рахт по уму и характеру был тогда старше своих лет, так что обычно с Йиррином он себя чувствовал на равных. В тогдашнем разговоре Гэвин заметил это впервые. В ту минуту его вовсе не волновало, что его побратим смеет принадлежать не целиком ему одному. Но только в ту минуту.

И ушли Рахт с Йиррином вместе. У сына Ранзи, поскольку он теперь был имовалгтан, стоял свой шатер — тот, в котором он жил эти семь ночей. Рядом стоял, но свой. От Элхейва достался, как бы в наследство. Перед тем, как уйти, Йиррин сказал:

— А новая песня у меня есть. Дождь кончился — я ее нынче, после вечерней еды, скажу. Позавчера закончил. Гинхьота. О нашем походе.

— Только гинхьоты нам не хватало, — сказал недовольно Гэвин.

Но здесь уже он ничего не мог поделать. У певцов есть свои права.

— Скажу, — повторил Йиррин, качнув головой. Когда они с Рахтом вышли в мокреть Кажвелы, сбоку от которой прорвалось на минуту вечернее солнце, Йиррин проговорил:

— Кажется, хорошая гинхьота. Приходи слушать.

— Обязательно, — согласился Рахт.

Потом Йиррин опять качнул головой.

— Не надо было мне злиться, — сказал он. Если переводить совсем уж правильно, то будет так: «Не надо мне было поддаваться злому желанию». — Не надо было.

— Он любого доведет, — вздохнул Рахт.

— Все равно, — сказал Йиррин.

Страх вступает в кровь

Хладом, жаром — злость,

Огорченье — горьким пеплом,

Похоть — терпкой мглой.

Столько желаний!

Все они хотят

Решать вместо человека,

Лишь поддайся им.

Они оба видели, что бывает, когда поддаются. Пример был у них за спиной, в шатре предводителя. Ни одному из таких желаний ни позволишь решать вместо себя — все они губительны.

— Мало того, что он Гэвин, — сказал Рахт, сын Рахмера, — он еще и Рахт вдобавок. Иногда с этим трудно справляться. По себе знаю.

— Недавно узнал небось, — улыбнулся Йиррин.

— Верно.

Гинхьота, которую в тот вечер у костра Гэвиновой дружины сказал Йиррин, раздергана на кусочки во всех скелах о Злом Походе. Это была настоящая гинхьота, «напоминание», написанная очень точно, по правилам. Всякая гинхьота это перечисление, обыкновенно довольно скучное, поколений знатного семейства, или мест, где похоронены родичи, или событий какой-то зимы, или ремесел, которые знает автор, или еще чего-нибудь. В этой перечислялось все то, что они совершилив этом походе с начала и до острова Кажвела, на который пришли чиниться; всего в ней сорок два семистишия, не считая зачина. Зачин в ней такой, если передавать смысл и, худо-бедно, форму:

Войску и дружине

Слушать не зазорно

Речи человек,

Ищущего славы

Заодно со всеми.

Горе в тиши громче —

Слышны будьте, струны!

Поэтому ее называют обычно «Войску и дружине». А про караван возле острова Джертад там сказано так:

Жирных уток стая

Подоспела к пиру

В горле Ват-пролива,

С пастухами вместе.

Растеклось обильно

Там лицо сражений

В перебранке жаркой.

Горе в тиши громче —

Слышны будьте, струны!

Славно угощенье

Серебром звенящим,

Подарили морю

Дань хозяев леса.

Дар еще дороже —

Рункорм нынче пышно

Под водой пирует.

Горе в тиши громче.

Слышны будьте, струны!

Рядом с ним дружина

Поднимает чаши,

Гордые, при гордом.

Честь — делить отважно

Долю капитана.

Нет бесславней дела —

От нее бежати.

Горе в тиши громче.

Слышны будьте, струны!

Он ничем больше не мог помочь Гэвину — как друг. Он ничего не мог сделать с этим походом — как капитан. Но певцом-то он оставался, и как певец он был — сам Йиррин, сын Ранзи, а не имовалгтан на чужом корабле, пересевший в первый круг на советах всего два месяца назад. И как певец он сделал все, что мог, — вставил в эту гинхьоту две нужные строчки…

И все-таки — честно говоря — он сам удивился тому, что происходило, пока он пел, то есть полупел, полуприговаривал под ритм струн, — звук струн был и вправду звонкий, арфу Йиррин всегда так берег во всяком походе, как ничто больше, — кроме разве что капитана. (А капитана обычно дружинники прикрывают — как это говорится — «от всего, кроме судьбы», случается — и собственным телом вместо щита заступят от лихой стрелы, если не найдется другого способа. Поэтому-то капитаны и гибнут реже.)

Он пел, а в это время к костру, заслышав звук струн, подваливал люд с других сторон; некоторые, постояв, потом бежали к своим, если там остался приятель, — мол, пойдем, послушай — не пожалеешь. Когда Йиррин закончил, его попросили повторить, чтоб запомнить слова получше и чтобы услышали те, кто только что подошел.

— Повторить? — спросил Йиррин.

— Отчего бы нет, — сказал Гэвин.

Гинхьота — не «воодушевление дружины». Если ее нужно повторять — это в похвалу, а не в укор. Йиррин сказал ее еще раз. Потом еще раз. К тому времени не было корабля из тех, что стояли тогда на Кажвеле, от которого не оказалось бы вокруг этого костра самое малое с десяток человек. Йиррин редко врал, а в стихах не врал никогда — в его гинхьоте были честно перечислены все победы и все потери. Но никогда раньше он, как и Гэвин, не был в Походе-с-Неудачей и не знал, что в том, чтобы упрямо пройти его до самого конца, требуется, может быть, больше достоинства, чем втаком походе, где не приходится надрываться, удирая от тайфунов, и драться с патрулями. Он был северянин, такой же, как все, — он этого не понимал. Но слова, которые он подобрал для своей гинхьоты, это понимали. И впервые победы и потери, отлично известные всем и так, заставили людей уважать себя. А людям нужно самоуважение.

Оказывается, они не только цапались между собою на стоянках и грызлись в совете. Оказывается, они не только дошли до раскола на Силтайн-Гате, помнили старые обиды и наживали новые. Если бы даже они захотели теперь сделать, чтоб было иначе, — все равно ночи и ветры совместного плавания объединяли их, — гинхьота-то была обо всех. И это она значила тоже. Но тут уж был четвертый ее смысл, и его вовсе не замечали ни певец, ни его слушатели, а заметила только людская память много времени спустя.

И единственный был у того костра человек, который ничего не расслышал, — Гэвин. Его душа была занята тем, что пыталась понять, что подарил бы Йиррину за такую песню Гэвин-с-Доброй-Удачей. То есть ему-то казалось, что он слушает. Но мало ли что человеку кажется. На самом-то деле он даже не замечал, что Гэвин-с-Доброй-Удачей никогда о таких вещах не задумывался — дарил, что под руку попадется, только и всего.

Сказано: на четвертой варке брага киснет. Поэтому повторить в четвертый раз Йиррина никто не попросил, хотя (честно говоря) с охотой бы послушали. Костровой уГэвина был хороший — он всегда гордился тем, что у него лучшие в округе мастера. Поэтому даже на мокрой Кажвеле костер горел ровно, не слишком дымил и не забивал голос певца, а словно пел, повторяя за ним, и столб света стоял так, как будто кроме этого костра, и котла над ним, и людей, сидящих вокруг, и людей за ними, стоящих вокруг, ничего больше нет на свете.

— Всех даров ценней, —

сказал Гэвин словами старой песни, -

Дары от певца.

Чтоб их возвращать достойно,

Короли бедны…

— А моим ответным даром тебе будет, Йиррин, сын Ранзи, не золото и не серебро, а та вещь, которой добывают и серебро, и золото.

«Меч», — подумали люди. Но Гэвин продолжал:

— Имя у нее звериное, но другу она может быть верна, как человек. Ее знают уже демоны во многих морях, а если ты, Йиррин, окажешься для нее человеком, которого она достойна, — я думаю, узнают и во многих других тоже. Штевни у нее тверды, как рог, киль скользит водою так легко, как лыжа по пасту, а какая обшивка — это Йиррин знает, сам ее укреплял.

Подарок полагается хвалить как следует, поэтому Гэвин еще много добрых слов сказал о «Лосе». Потом Йиррин поблагодарил, как полагается. Он покраснел, но надеялся, что в свете костра это не заметно.

Дар был княжеский. Нельзя даже сказать, что королевский, — короли никогда такого не дарили на людской памяти. Вот торговые корабли, нагруженные товарами, короли даривали своим певцам, это верно.

В деньгах «Лось» стоил одиннадцать мер серебром. А ведь цена боевых кораблей, измеряется не только деньгами…

Потом расщедрились и многие другие из тех, кто там был, — трудно им было удержаться. Рахт (пришел, как обещал) сказал так:

— Корабль у тебя уже есть; а найдется и у меня для тебя такая вещь, которой добывают и серебро, и золото.

Меч. Меч Рахта Проливного. Йиррин покраснел еще больше.

— Я уменьшаю твой дар, Рахт, — сказал он, — прости, но я не могу оставить тебя без меча.

И отдал Рахту свой. Сам по себе его меч был не хуже. Но славой…

А впрочем, меч, которым обменялся с ним Йиррин Певец, Рахт, сын Рахмера, достаточно прославил потом. А поскольку это был «морской» меч, то на Горе Поворота, где он погиб, Рахт сломал другой клинок, а этот перешел к его сыну. Во всяком случае, так утверждается в скелах об Йолмурфарас, а не верить им нет причин.

Короче говоря, Йиррина в тот вечер задарили со всех сторон. Но с самым первым подарком — с «Лосем» — ничто, конечно, не могло сравниться.

Какое там сравниться! Этого никто даже и понять не мог.

А на следующее утро на горизонте, промытом дочиста вчерашним дождем, объявилась еще одна «змея». Люди, смотревшие, как она пробирается между мелями, не знали, что с собою она везет судьбу.

Был это корабль Долфа Увальня. Что жедо добычи, то ему подвернулось почтовое суденышко — и вести в умах у корабельщиков с этой фандуки.

Не так уж далеко от них, на острове Мона, человек, потерявший даже свое имя где-то в дыму арьяка, зашел слишком далеко в шелковые чертоги, чтобы найти дорогу обратно. Ему все еще казалось, что он бродит среди поющих дождей, раздвигая руками багряные облака, и под ногами у него шевелятся города и страны, — а в это время душа его уже входила в узкие двери Страны Мертвых, где не бывает ни облаков, ни дождей. В очередной раз остановившиеся катапульты починить было некому.

Потерявшие на двух бесполезных штурмах уже достаточно людей капитаны смотрели друг на друга, как волки из разных стай. В том, что произошло, винить они могли двоих; последующие события довольно трудно понять, и очень может быть, что сами они их не понимали, — но в конце концов в живых остался Бираг Зилет, а Толдейг, сын Толда, отправился догонять арьякварта, за которым он не уследил; и, как утверждают, отправился от Бираговой руки. Поединком это не было, а чем было — неизвестно. После этого Бираг завязал с монахами Моны переговоры. Он требовал выкуп за то, чтоб пираты ушли, в противном случае угрожая еще одним штурмом, которого якобы требуют от него его капитаны.

Монахи в ответ заявляли, что в конце концов, если дойдет до такой беды, они вынуждены будут прибегнуть к тем средствам из древних знаний, хранящихся в монастыре, которыми невозможно пользоваться, не губя свои надежды на чистоту и слияние с чистотой, не только посвящаемым Трижды Царственному, но и никакому человеку, ибо изобрел эти средства наверняка не кто иной, как Лжец — отец всякой грязи и непогоды, зла и порождений его, любящий разрушения и смерть.

В попытках представить себе, с одной стороны, что такое средства из древних знаний, превосходящие все то, чем до сих пор отбивались монахи Моны, а с другой стороны, что такое штурм пиратов с севера, доведенных до забвения всего на свете, включая собственную жизнь и смерть, — стороны торговались довольно долго. Монахи упирали на то, что подношения в последние годы стали реже и монастырь приходит в запустение, а Бираг — на то, что у каждого из его молодцов есть глотка для того, чтобы жрать, и две руки для того, чтобы добывать себе то, за что жратву покупают, и если на каждого выйдет меньше, чем по десять мер серебром, они его просто не поймут. В конце концов сговорились на восьми на каждого.

Бираг Зилет ушел, а Мона осталась — разоренная только на треть этим выкупом (молва утверждала, что и меньше), с рядами ратников, запасами смолы, камней и всего прочего, опустошенными двумя штурмами, с охранными заклинаниями вокруг, часть из которых поломал Бираг смертями тех монахов, что их держали, часть легко можно было преодолеть по его следам, а часть распалась сама за пять месяцев осады, и наверняка монахи не успели их восстановить; с проломом в западной стене, доведенным почти до половины, и со славой, которая ждала всякого, кто посмотрит на стены неприступной Моны с внутренней стороны.

Долфу Увальню из всего этого было известно только то, что Бираг ушел, получив выкуп, а Мона осталась. Долф считал, что «можно попробовать». Во всяком случае, так передал Гэвину Ауши, сын Дейди, эту новость, а именно он передал ее потому, что у него были на корабле Долфа свойственники, и, когда вернулась Долфова «змея», Ауши, конечно же, пошел к ним в гости. Впрочем, Долф и сам эту новость не скрывал и охотно делился ею со всеми, как не скрывал и своего мнения.

Что же до Гэвина, то он на это сказал, усмехнувшись:

— Объедки Бирага я подбирать не буду.

От такой выгоды отказываются только очень неудачливые люди. Очень.

Самое удивительное, может быть, то, что никому не вздумалось сказать, будто Гэвин сробел перед монскими стенами. Даже Йолмеру, сыну Йолмера. Точно так же, как Гэвин позволял себе ездить в некрашеных одеждах, не допуская и мысли, что кому-то покажется, будто он не богатый человек, так и здесь — даже ему самому такой мысли не пришло. С первого взгляда было очевидно, что это — бессмысленный каприз. Блажь. Короче говоря, невезение.

— Гэвин, — сказал сразу Йиррии. Переубеждать тут было поздно, но хоть что-то спасти… — Когда ты сказал, что хиджарский караван с Шелковых Островов — слишком мешкотно, это еще так-сяк было понятно. Когда ты сказал про Плаю… Ладно. Но вот это! Это уже совсем никто не сможет понять.

Гэвин только посмотрел на него.

— Если не смогут, — заметил он, — им же хуже.

— Чтобы это понять, — не отступил Йиррин, — нужно быть Гэвином, сыном Гэвира, которого Бираг обманул три воды назад!

— Он меня не обманул, — сказал Гэвин. — Он меня н е обманул. В том-то все и дело.

Загрузка...