Когда аплодисменты в зрительном зале смолкли окончательно и занавес последний раз опустился перед публикой, герцог Мантуанский поцеловал руку Джильде, пожелал доброй ночи разбойнику Спарафучилю и, сбросив с себя кружевной воротник и ботфорты, отправился домой. Он только-только успел сесть за ужин, как в прихожей раздался телефонный звонок.
— Герцога Мантуанского вызывают к междугородному проводу.
— Зачем?
— Город Куйбышев приглашает его на гастроли и хочет знать, приедет он или нет.
Герцог встал из-за стола, взял трубку и пропел своим волшебным бельканто: «До-ми-соль-до».
Куйбышевским театралам так бы и не понять, что должен был означать этот музыкальный пассаж, да спасибо домашним герцога, которые сказали:
— Герцог в принципе за гастроли.
— На каких условиях?
— По этому поводу вы позвоните еще раз. Нынче герцог пел в «Риголетто» и все еще находится под впечатлением спектакля. Сами понимаете, смерть Джильды, последние аккорды оркестра…
Весть о том, что герцог Мантуанский в принципе за гастроли (театральные работники называли между собой герцога проще: Мантуан Мантуановичем), была встречена в Куйбышеве с большой радостью. Это и понятно. Ибо пел Мантуан Мантуанович превосходно, и каждому жителю города хотелось послушать его. И каждый звонил директору театра, чтобы узнать, на какое число назначен первый гастрольный спектакль. А директор и сам не знал, на какое. Директор пытался уточнить дату приезда. Он дважды соединялся по телефону с Мантуан Мантуановичем и все зря. Вместо прямого ответа тот пел директору свое загадочное «до-ми-соль-до».
И тогда из Куйбышева в Москву был командирован самый пробивной из местных театральных администраторов с наказом встретиться с глазу на глаз с Мантуан Мантуановичем (лучше всего у него на квартире) и уточнить, чего же в конце концов он хочет. Администратор поехал и пробился. Дверь заветной квартиры открыл перед ним кто-то из родственников артиста.
— Я из Куйбышева к Мантуан Мантуановичу, — сказал администратор.
— Ой, только не теперь. Мантуан Мантуанович пел вчера Альфреда в «Травиате» и все еще находится под впечатлением спектакля…
Но куйбышевского администратора трудно было растрогать сантиментами. Это был человек дела. Он вытащил из портфеля чистый бланк договора и сказал так громко, чтобы его было слышно за дверью:
— Хорошо, пусть Мантуан Мантуанович назначит свою цену за гастроли, только, пожалуйста, без запроса.
Администратор сказал это и почувствовал, что переборщил. «А что, — подумалось администратору, — если оскорбленный владелец чудесного бельканто выскочит сейчас в прихожую, схватит меня за ворот и спустит с лестницы считать лбом ступеньки?»
Владелец бельканто и в самом деле появился из-за двери. Но вместо того чтобы схватить администратора за ворот, он предупредительно взял его под руку, улыбнулся и крикнул на кухню:
— Поставьте на стол еще один прибор, у меня сегодня приятный гость к завтраку!
И вот два театральных деятеля мило садятся друг против друга и начинают такой разговор:
— Сколько вы дадите?
— А сколько вы просите?
— Сами понимаете, смерть Виолетты…
— Понятно, вы хотите получить удвоенный гонорар?
— Последний аккорд оркестра…
— Как, не удвоенный, а утроенный?
— Раскаяние Жермона…
— Даже учетверенный! Ну, этого я вам гарантировать не могу.
— Ах, не можете?..
Милая улыбка моментально исчезает с лица Мантуан Мантуановича. Герцог поднимается с кресла, давая этим понять, что аудиенция окончена.
Лишний прибор был поставлен напрасно. Завтрак с гостем не состоялся.
Сконфуженный гость бежит в редакцию.
— Пристыдите Мантуан Мантуановича в печати. Он хочет, чтобы театр платил ему за каждую гастроль повышенные гонорары.
— А это разве можно?
— Незаконно, но можно.
— Каким же образом?
А вот, оказывается, каким. Есть в Министерстве культуры приказ номер 752. Издан он был еще во времена бывшего Комитета по делам искусств. Этим приказом регламентировались ставки за концертные выступления актеров всех жанров. По этим ставкам, кстати, гастролировали в том же городе Куйбышеве народные артисты СССР Пирогов, Михайлов, Уланова, Лисициан, и никто из них не ставил вопроса о повышенном гонораре. Вот только Мантуан Мантуанович, прежде чем выйти на сцену, всегда долго и нудно спорит с устроителями концертов не о том, что спеть, а о том, сколько взять.
— Златолюбец, — говорят о Мантуан Мантуановиче артисты театра.
И этому златолюбцу давалось все, что он ни требовал.
— Почему, на каком основании?
— А все на том же «До-ми-соль-до».
— А что это значит?
— Вы разве не знаете? — спрашивает директор куйбышевского театра и поясняет: — «До» у Мантуан Мантуановича не обычное, а верхнее, вот за это ему все и прощается.
И точно, бывший Комитет по делам искусств ввел, к радости таких же златолюбцев, как Мантуан Мантуанович, специальное примечание к приказу номер 752, по которому устроителям концерта разрешалось платить гастролерам повышенные гонорары не только за верхнее «до», но и за подготовку новой высокохудожественной программы, за поездку в дальние районы. Внешне все было как будто логично. А в действительности примечание к приказу стало потачкой любителям легкой наживы. Поездка из Москвы в Ленинград или Ригу стала приравниваться к поездке на Чукотку или на Маточкин Шар. Запетые романсы включались в новые программы, и соответственно росли ставки Из двойных они становились тройными, затем — четверными, шестерными.
Но шесть ставок тоже перестали удовлетворять Мантуан Мантуановича, он потребовал девять — и ему дали. Узнал об этом Лоэнгрин Лоэнгринович и заявил:
— Я пою партию герцога лучше Мантуан Мантуановича, значит, мне нужно платить не девять, а двенадцать ставок.
Тяжба между герцогами дошла до того, что Лоэнгрин Лоэнгринович не постеснялся потребовать в дни своей последней поездки в Куйбышев по двадцать ставок за гастрольное выступление. Требование было столь беспрецедентным, что директор театра не стал уже руководствоваться примечанием к приказу номер 752, а послал письменный запрос начальнику Главного управления Министерства культуры РСФСР: «Что делать?»
Начальник, не долго думая, ответил: «Платите».
И куйбышевцы заплатили. Правда, для этого им пришлось в два раза повысить цены на билеты.
Но двадцать ставок тоже не были пределом. Месяц назад работники куйбышевского театра позвонили в Москву к Мантуан Мантуановичу:
— Приезжайте к нам на гастроли.
И тот в ответ пропел: «До-ми-соль-до». А это, говоря языком Спарафучиля, значило двадцать пять ставок на бочку. И ведь что удивительно: такое неслыханное требование было удовлетворено минским оперным театром. В Куйбышеве решили не платить таких гонораров и отменили гастроли Мантуан Мантуановича. Гастроли отменены, а жители города не понимают, почему. Они звонят в театр, спрашивают: «В чем дело?» А директор не знает, что и отвечать, чтобы не опорочить славу божественного бельканто.
1955 г.
Третья бригада архитектурно-строительного бюро спроектировала целую улицу для нового поселка нефтяников в Анненске: полтора десятка уютных домиков, клуб, школу, больницу. Заказчик проект похвалил, утвердил и обратился к бригаде с просьбой послать в Анненск двух столичных архитекторов помочь нефтяникам построить новую улицу как можно лучше.
Руководитель бригады Шанталов даже поморщился.
«Работа на периферии — дело, конечно, и нужное и модное, — подумал он, — но пойди попробуй оторви кого-нибудь из работников проектного бюро от московской земли!»
Шанталову хотелось тактично отказать нефтяникам в просьбе. Но как это сделать? Руководитель бригады отправился за советом к начальнику проектного бюро Киприянову. А тот выслушал его и сказал:
— Отказать? Ни в коем случае. Выберите в своей бригаде двух энтузиастов и посылайте.
— Послать? Но кого именно?
— Сколько в вашей бригаде старших архитекторов?
— Двое: Нина Петровна Голубева и Швачкин.
— Нину Петровну не трогайте: у нее дети. А Швачкин пусть едет.
— Но ведь ехать нужно не меньше чем на год.
— Ну и что ж! Холостяку долгий путь не страшен. Положил в портфель пару белья да зубную щетку — вот и все хлопоты.
Шанталов на минуту задумался. Пять лет он работал со Швачкиным в одной бригаде. По субботам ездил с ним на рыбалку, по воскресным дням гонял «козла». И вот теперь по милости нефтяников привычная компания рушилась.
— Но что делать? Не ссориться же из-за этого Швачкина с Киприяновым, — сказал самому себе Шанталов и подумал: «Придется мне ездить теперь на Оку за окунями не со старшим архитектором, а с инженером-сантехником Полотенцевым».
В тот же день в третьей бригаде было созвано производственное совещание. Шанталов довел до сведения инженеров и архитекторов просьбу нефтяников и сказал:
— Руководство решило удовлетворить эту просьбу и посылает в Анненск двух архитекторов.
Кандидатуру Женечки Волкова Шанталов назвал легко и уверенно. Женечка был комсомольским групоргом, и тут отказа быть не могло. Правда, Женечке тоже не очень хотелось уезжать из Москвы: здесь Большой театр, Дом архитекторов, стадион в Лужниках. Но Женечка понимал: без хорошей практики на строительной площадке ему никогда не стать настоящим архитектором. Женечка так и сказал на производственном совещании. Товарищи горячо похлопали за это Женечке и стали ждать, когда Шанталов назовет имя второго энтузиаста.
Шанталов помедлил, вздохнул и повернулся в сторону своего приятеля. Швачкин даже побледнел от неожиданности.
— Мне в Анненск?
— Да.
Швачкин воспринял это «да», как удар ножом в спину. И кто ударил? Лучший друг, с которым он пять лет зоревал над удочками на всех водоемах Подмосковья. Швачкин от растерянности даже онемел. А Женечка Волков, чтобы успокоить товарища, сказал:
— Не горюй, Швачкин. Под Анненском течет речка Чуча, а в ней лещи да подлещики не чета московским.
Но чучинские подлещики не прельщали старшего архитектора. Этот архитектор успел уже взять себя в руки и заявил собранию твердо и бесповоротно:
— Я в Анненск не поеду.
— Почему?
— Принципиально!.. Москва должна посылать на периферию людей отборных, а не первых попавшихся под руку.
— Вы, Швачкин, не первый попавшийся, — запротестовал Шанталов. — Вы один из лучших наших архитекторов.
— Это я-то лучший? — переспросил Швачкин и демонстративно засмеялся. — Нет, я не лучший. В моих работах были и просчеты и изъяны.
— Товарищи, — сказал Шанталов. — Не верьте Швачкину. У него не было изъянов.
— Были, — упорствовал Швачкин. — Я допускал в своих проектах даже излишества: лоджии, пилястры, мраморную крошку…
— Не было у Швачкина мраморной крошки, — чуть не плача, доказывал Шанталов.
— Была, была!
— Наоборот, в этом году начальник бюро дважды премировал Швачкина.
— И оба раза по недосмотру! — крикнул Швачкин.
— Но вы же не протестовали.
— Моя вина. Согласен. Дайте мне за это выговор. Заберите обратно премии, но только не посылайте на периферию.
Руководитель третьей бригады вопрошающе посмотрел на руководителя проектного бюро Киприянова.
— Ну как, видели нахала?
Киприянов видел, слышал, удивлялся. А нахал от обороны переходит уже в наступление. Он устремил пристальный взгляд на своего бывшего друга и сказал:
— У меня есть более подходящий кандидат для поездки в Анненск.
Вместо того, чтобы встретить эти слова с достоинством, как подобает мужчине и руководителю бригады, бывший друг струсил:
— Меня в Анненск? За что?
— Как лучшего из лучших.
— А я вовсе и не лучший.
— Как, и вы тоже? — удивился начальник проектного бюро.
— Именно я-то и есть не лучший. Меня критиковали, даже в печати, за бюрократические тенденции в работе.
— В какой печати?
— В стенной!
— Стенная печать не в счет, — сказал Швачкин. — Шанталов — золотой фонд, гордость третьей бригады.
— Товарищи, не верьте, — отбивался Шанталов. — Я не золотой фонд, не гордость.
— Гордость, гордость!..
— Швачкин клевещет на меня. Гордость — это тот, кто работает на пять с плюсом, а я только жалкий троечник. Меня нельзя посылать на периферию. Я там такое понастрою, что вас всех к ответу притянут.
Работники проектного бюро слушали своего бригадира и краснели. Им было очень неловко и за Шанталова и за его друга Швачкина. И тогда с места поднялся архитектор Сергеенко и сказал:
— Бог с ними, с этими рыболовами. Я поеду с Женечкой Волковым на реку Чучу к нефтяникам.
На следующий день после производственного совещания начальник проектного бюро Киприянов издал два приказа. Один был посвящен отъезду Сергеенко и Волкова в Анненск, второй — увольнению Швачкина и Шанталова из проектного бюро.
Бывшие друзья-приятели не ждали такого крутого оборота. Они готовы были согласиться на «указать», «поставить на вид», даже на строгий выговор, а тут вдруг «уволить». Швачкин и Шанталов, забыв о ссоре, вместе бегали в обком, в цека профсоюза, вместе били челом:
— Помогите! Восстановите!
Из обкома звонят Киприянову:
— За что уволены архитекторы?
А тот вместо ответа посылает протокол производственного совещания. В обкоме читают этот протокол и удивляются:
— Кто возвел на вас такую напраслину?
— Мы сами.
— Сами? Тогда и пеняйте на себя.
— Так мы называли себя бракоделами и бюрократами нарочно, чтобы не ехать на периферию.
— Тогда тем более обкому заступаться за вас не след.
Швачкин и Шанталов попали в заколдованный круг. Ни у кого и нигде не могли они найти сочувствия. Друзья-рыболовы соглашались ехать теперь даже на периферию. А им говорили:
— Благодарим. Не нужно. Мы посылаем на периферию только лучших.
Вчера Борис Борисович Шанталов пришел в редакцию.
— Знаю, — сказал он, — получился тогда на производственном совещании у нас со Швачкиным перебор. Но посоветуйте, как быть. Может, написать заявление в суд, в прокуратуру?
— Вряд ли прокурор вернет вам уважение товарищей.
— Но что делать?
— Сходите к бывшим своим сослуживцам. Покайтесь перед ними.
— Вы думаете, они простят?
— На этот вопрос архитекторы ответят вам сами.
1957 г.
Яков Николаевич соединился по телефону с начальником паровозной службы и спросил:
— Работники тебе требуются?
— Очень.
— Так я пришлю к тебе Виктора Мироненко. Возьми его в штат инспектором.
— С удовольствием. А он кто, этот Мироненко? Котельщик?
— Нет.
— Теплотехник?
— Тоже нет.
— Да кто же он?
— Правый полусредний.
Начальник паровозной службы даже растерялся от неожиданности.
— Яков Николаевич! — взмолился он. — Да зачем нам правый полусредний? Освободи нас от него, ради бога!
— Не могу. Это очень нужный для транспорта человек.
Начальник паровозной службы попробовал было упорствовать, но Яков Николаевич решительно оборвал разговор, как бы подчеркивая, что принятое им решение окончательно и обсуждению не подлежит.
И вот, пока правый полусредний оформлялся на высокой должности инспектора паровозной службы, к начальнику соседней службы — вагонной — явился с запиской от Якова Николаевича второй молодой человек — Николай Кузьмин.
— Я, — сказал он, — прикомандирован к вашему отделу.
— В качестве кого?
— Старшего инженера.
Начальник вагонной службы оглядел желтоватый пушок на верхней губе прикомандированного и сказал:
— А вы, молодой человек, справитесь с этой ответственной должностью?
— Справлюсь!
— У вас что, опыт, высшее образование?
— У меня хорошая прыгучесть.
— Что? Что?
— Прыгучесть, — не смущаясь, повторил кандидат в инженеры. — Я ни одну верхнюю подачу не пропускаю. Любой мяч могу принять и отбить головой.
В футбольной команде оказалось много ребят с хорошей прыгучестью. Одиннадцать человек в основном составе да четверо в запасе И так как все они были, по мнению Якова Николаевича, людьми весьма нужными для железнодорожного транспорта, то каждого он постарался устроить на какую-нибудь ответственную должность: инспектора, инженера, старшего инженера. «Весьма нужные» включались в штат не только различных служб и отделов дороги. Иван Митюшин явился к директору средней школы № 1 и сказал:
— Яков Николаевич просит зачислить меня педагогом.
— А вы кто будете?
— Левый крайний.
— И что же вы умеете делать?
— Все, я подаю угловые мячи, бью штрафные, выкидываю ауты.
— Ауты, молодой человек, — это еще не все. Для того, чтобы учить детей, нужно окончить педагогический институт.
И хотя Иван Митюшин не кончал педагогического института, он, как это ни покажется невероятным, все же был назначен преподавателем. Левый крайний, конечно, не преподавал. Он ходил в школу только за получением зарплаты.
— Я пробовал протестовать, — говорит директор школы. — Да разве Якова Николаевича переспоришь! Это же самый отчаянный болельщик в нашем городе.
Начальник железной дороги Яков Николаевич оказался в числе городских болельщиков как-то неожиданно. Весной до него дошел слух, что команда харьковского «Локомотива» включена в розыгрыш футбольного первенства Советского Союза. Спортивные успехи соседней дороги растравили чувство ведомственной ревности в сердце начальника дороги. Он вызвал к себе руководителей управлений, спросил:
— Почему Харьков? Почему не наша дорога будет соревноваться за звание чемпиона страны?
— Да у нас на дороге и команды хорошей нет, — стали оправдываться участники совещания.
— Нет, так создайте! — сказал Яков Николаевич.
То, что начальник дороги заинтересовался физкультурными делами, было вполне закономерно. Хороший хозяйственник обязан помогать спортивной работе. К сожалению, «помощь» Якова Николаевича приняла довольно странные формы.
При депо, станциях, вагонных участках дороги было немало всяких спортивных коллективов. Были здесь и футбольные команды. Левые крайние и правые полусредние из этих команд прекрасно увязывали свою работу на производстве со спортивным календарем. Вместо того чтобы помочь этим коллективам в их учебной и тренировочной работе, Яков Николаевич решил в экстренном порядке создать при управлении дороги особую команду — такую, которая ни в коем случае не была бы слабее харьковской. На этот счет было отдано соответствующее распоряжение — и машина завертелась.
Со всех концов Донбасса специальные вербовщики направляли в Артемовск кандидатов на амплуа защитников и нападающих. Что же касается начальника дороги, то он, отложив в сторону все прочие дела, самолично производил отбор, определяя, кому быть на правом крае, а кому — на левом Когда команда была укомплектована, Яков Николаевич отправил ее на курорт, в Евпаторию.
За чей счет?
Конечно, за счет дороги.
Яков Николаевич не жалел государственных денег для своих любимцев. Он давал им все, что те требовали. И хорошие ребята становились рвачами.
Жил в Дебальцеве молодой паренек, помощник машиниста, а в свободное время этот помощник играл вратарем своей «деповской команды». И вдруг этого вратаря, по специальному приказанию начальника отзывают в управление дороги и ни с того ни с сего назначают инженером. У юнца кружится голова. Он требует повышенного оклада. Ему дают. Требует премий. Премируют. Паренек не хочет жить в общежитии, требует отдельную квартиру. Начальник службы, к которой прикомандирован новоиспеченный «инженер», пробует пристыдить его.
— Трудно у нас с квартирами, — говорит он. — У меня семейные люди стоят на очереди, живут за пятьдесят километров от города.
— Ну что ж! Не дадите, не буду играть!
Начальнику службы хочется взять зазнавшегося мальчишку за ухо и выставить его за дверь. Но тут появляется на сцене Яков Николаевич. Начальник дороги снимает с очереди семейного инженера и отдает его квартиру «незаменимому» футболисту. Он полон надежд, этот начальник: когда-нибудь молодцы из его команды осилят на зеленом поле стадиона харьковский «Локомотив».
1950 г.
По всей территории огромного гаража гулко разнесся голос диспетчера:
— Петров!
— Здесь.
Диспетчер машинально выписывает мне путевой лист и говорит:
— Будешь работать сегодня на «Живописной фабрике».
— Есть!
Теперь бы только выехать из гаража. Но у ворот стоит контролер. Он видит сквозь стекло кабины незнакомого человека и подымает руку. Мне делается не по себе. А вдруг бдительный страж возьмется за проверку документов, и так хорошо начавшийся рейс закончится разоблачением. Но бдительность вахтера не идет так далеко.
— Вижу, вижу, стажер! — говорит он и дружески машет рукой. — В добрый путь!
Сегодня я и в самом деле выступаю в роли шофера-стажера. А шофер-наставник, то есть настоящий шофер Петров, сидит в кабине рядом со мной, за рулем. От гаража на Сухаревке до «Живописной фабрики» всего пять километров. Несколько минут езды, и мы останавливаемся у цеха рекламных стендов. К нам в машину грузят художественную продукцию фабрики в образе милой, славной девушки, по возрасту школьницы-десятиклассницы. Местные живописцы заставили эту школьницу поднять в рекламных целях наполненный шампанским бокал и лихо заявить во всеуслышание: «Я пью только шампанское!».
Вслед за первой к нам в машину погрузили еще дюжину десятиклассниц все с тем же застывшим криком на устах: «Я пью только шампанское!»
Ни шоферу-наставнику, ни шоферу-стажеру не полагалось входить в обсуждение достоинств и недостатков художественной продукции «Живописной фабрики».
Посему мой наставник только сплюнул и, включив газ, отправился украшать торцы московских домов рекламным браком.
На следующий день мы получили путевой лист уже не на «Живописную фабрику», а в строительно-монтажное управление.
Несколько взмахов стрелы подъемного крана — и мы мчимся по шоссе к дому-новостройке с тяжелыми бетонными плитами.
— Вира помалу! — кричит сверху бригадир, и плиты одна за другой поднимаются на третий этаж, чтобы лечь там полом в чьей-то будущей квартире.
Наша машина совершает по шоссе регулярные рейсы. На склад и обратно. Хотя смена у нас нелегкая, и шоферу-наставнику и шоферу-стажеру радостно от того, что они оба участвуют в большом и веселом строительстве столицы.
— Дай, боже, чтобы так каждый день, — говорит Петров.
Но боже не внемлет нашей просьбе. На следующий день диспетчер посылает машину Петрова в распоряжение нового клиента. Не СМУ, а отдела снабжения «Светокомбината».
Мы приезжаем на комбинат, но вместо того, чтобы сразу стать под погрузку, машина останавливается у закрытых ворот фабрики и ждет, когда появится работник отдела снабжения. Мой напарник привык к таким ожиданиям, и у него в кабине лежит про запас пухлый том какого-то романа. Чтение продолжается с 8 до 12. Наконец в полдень к нашей машине подходит басовитый молодой человек.
— Едем!
— А где груз?
— Под мышкой.
Молодой человек говорит и показывает на три буквы «О», сделанные из стеклянных трубочек. Веса в каждой букве не больше килограмма, и тем не менее из-за этого самого килограмма наша четырехтонная машина пересекает чуть ли не весь город. Сначала Петров везет нас в сторону Таганской площади, чтобы дать возможность молодому человеку сменить на неоновой вывеске магазина «Молоко» вышедшую из строя букву «О». Затем машина спускается к центру, и молодой человек меняет во втором магазине «Молоко» вторую букву «О». И, наконец, где-то в районе Калужской площади мы останавливаемся еще у одного магазина «Молоко», меняем еще одно «О» и возвращаемся обратно. До конца смены два часа, а на горизонте ни новых молодых людей, ни новых «О».
— Теперь придется позагорать, — говорит шофер-наставник и углубляется в свою книгу.
А шофер-стажер еще на что-то надеется и бежит в отдел снабжения. Но увы! В стеклянном алфавите «Светокомбината» на сегодня исправных буквиц больше нет, и наша машина оказывается на вынужденном приколе.
— Ну и клиент, черт бы побрал его! Сколько же мы заработаем сегодня!
— Рубль семьдесят, — говорит Петров.
— Всего! Но зато вчера…
— А вчера мы заработали еще меньше — всего полтора рубля.
— Как полтора? Вчера же мы сделали десять рейсов и перевезли 35 тонн груза…
Оказывается, при той системе оплаты, которая существовала в некоторых автохозяйствах Москвы, перевезенные тонны решающего значения не имеют. Главное здесь километры. «Плечи» наших вчерашних прогонов были узкими. От склада до новостройки всего два километра, в результате за десять рейсов мы сделали только сорок километров. А вот сегодня наша четырехтонка проездила с тремя «О» пятьдесят, поэтому мы и заработали сегодня больше. Абсурд, а не система оплаты. Может быть, для учета работы такси такой подсчет и логичен, но ведь мой наставник работал не на такси, а на грузовой машине.
Полтора рубля за смену! А директор Белов гарантировал мне пятерку, только приступай к работе.
— У нас среднемесячная по гаражу — полторы сотни, — говорил он.
— Насчет среднемесячной он не соврал, — сказал Петров. — Только эта средняя получается не от честной работы, а он накрутки.
Петров сунул спичку под щиток приборов, и спидометр тут же на моих глазах начал с непостижимой быстротой отсчитывать километры. Пятьдесят… семьдесят пять… сто… сто пятьдесят… двести…
— Теперь хватит, — сказал наставник.
— Как, вы и вчера крутили спидометр?
— И вчера и позавчера.
Шофер Петров накручивал спидометр не один, а с помощниками. Пока мы стояли у ворот комбината на приколе, предупредительные снабженцы записали нам в путевку две ездки в село Запрудню. А вчера Петрову были приписаны две мифические ездки в Пушкино, позавчера — в Подольск. Мы перевезли три буквы «О», а плановики автобазы написали: «Сделано три рейса». Затем три было умножено на четыре (машина-то четырехтонная), в результате у Петрова получился приличным не только километраж, но и тоннаж. Снабженцы ставили свои подписи под липой не только из доброго отношения к шоферам. Попробовали бы работники СМУ не написать нам вчера в справке «сделано двести километров», гараж не дал бы им в следующий раз машины.
— Вы не умеете правильно использовать грузовой транспорт.
И вот мы с липовой справкой возвращаемся вечером домой. У ворот гаража каждую машину встречает контролер. Он смотрит на спидометр, спрашивает:
— Сколько горючего осталось в баке?
— Три литра, — говорит наставник.
И говорит неправду. При двух поездках в Пушкино бак у нас должен быть пустым, а там больше ста литров бензина. Контролеру нужно только сунуть в бак щуп, и мы будем разоблачены. Но контролер знающе улыбается нам и пишет в путевке столько, сколько назвал ему Петров. Петров рулит машину к бензоколонке.
— Поля выручит, сбалансирует бензин.
А Поля, как увидела нас, так замахала руками.
— Не могу, не просите. Я уже сбалансировала сегодня полторы тонны.
Поля — честная, добропорядочная женщина. Ей жалко горючее. Поля думает: «Пусть шоферы сливают остатки лучше в государственные баки, чем в канализацию». Но перебарщивать с этим тоже нельзя. А что, если ОБХСС устроит замер в баках, ее же отдадут под суд!
Мой наставник поворачивает машину на мойку, а я все еще не знаю, куда он денет излишки. Другие шоферы продают бензин владельцам частных машин по цене в три раза меньше государственной. Петров не занимается торговлей. Он обычно отвозит излишки на одну из московских окраин и сливает их в овраг неподалеку от местной пожарной команды. Почему именно здесь?
— Бензин — штука горючая, — объясняет Петров. — Если мои остатки воспламенятся, то пожарные рядом, быстро затушат.
Петров понимает, что поступает варварски, преступно. Он не раз просил свою дирекцию разрешить Поле забирать у шоферов все остатки. Директор притворяется удивленным:
— Остатки, а откуда они у вас?
В гараже все хорошо знают откуда. И тем не менее играют друг с другом в прятки: шоферы — со спидометром, клиенты — с шоферами, администрация гаража — с клиентами. Петрову в конце концов надоела эта игра, и он написал в редакцию «Правды» письмо.
«Помогите. Я не хочу больше жульничать: подкручивать спидометр, сливать в овраг бензин. Но у меня жена, дети, я должен иметь гарантированный среднемесячный заработок. Научите, что делать?»
Мы показали письмо Петрова работникам городского управления ОБХСС, и те нам сказали:
— Петров пишет правду. Этому безобразию давно нужно положить конец.
— Каким образом?
— Заменить покилометровые нормы новыми.
И ведь такие нормы уже есть. Они давно утверждены правительством, а руководители автохозяйств их игнорируют. Почему?
Для того, чтобы ответить на этот вопрос, фельетонист превратился по совету шофера Петрова на время в шофера-стажера. И вот, поездив неделю с шофером-наставником, шофер-стажер приходит для откровенной беседы к директору гаража Белову.
— Да, подкрутка — это зло, — соглашается директор, — положить конец этому злу могут только новые нормы. Я уже писал об этом, сигнализировал.
— А зачем директору писать, сигнализировать? Возьмите и введите новые нормы в действие.
— Да, но… — мнется Белов.
И тут выясняется, что администрация гаража только на словах за новые нормы, а на деле она предпочитает ездить «на липе». Почему? Да потому, что это выгодней. Чем больше накручивается на спидометр километров, тем выше процент прогрессивки у административно-технических работников. Судя по отметкам в путевых листах, грузовые машины гаражей «Автодормехбазы» совершили в прошлом году полный кругооборот вокруг Солнца, и не на космических ракетах, а только с помощью обычной спички, сунутой под щиток спидометра. Грузовые машины кружат во вселенной не только с тремя неоновыми буквицами, но и с прошлогодним снегом и с прошлогодней водой.
Кстати, этой воды, по тем же среднепотолочным данным, вылито за прошлое лето поливальными машинами «Автодормехбазы» на московские улицы больше, чем протекло ее мимо стен столицы по Москве-реке за два последних года.
В том же прошлом году «Автодормехбаза» сделала еще один рекордный кругооборот, премировав десять раз подряд каждого административно-технического работника своего большого автохозяйства — от дежурного диспетчера Поли до директора Белова.
— Теперь вам понятно, где зарыта собака? — спросил шофер-наставник шофера-стажера и добавил: — Только у меня к вам просьба. Вы писать про наши дела пишите, а мою настоящую фамилию не указывайте. Мне тогда в этом гараже больше не работать.
1959 г.
Евгению Викторовичу Вуколову (назовем художника этим именем) поручили большую работу — сооружение памятника. И первой, кого Евгений Викторович включил в свой творческий коллектив, была С. С. Козеинова.
— А она кто? Скульптор?
— Нет, — сказал Вуколов.
— Архитектор?
— Тоже нет!
— Тогда, очевидно, инженер?
— Да нет, Козеинова — моя жена, и я хочу назначить ее своим ближайшим помощником.
— Ближайший помощник скульптора должен уметь лепить.
— Да, конечно, — согласился Вуколов.
И, хотя его жена лепила очень скверно, Евгений Викторович все же включил ее в бригаду.
— Я записал ее в список для видимости, — оправдывался потом Вуколов.
Но Козеинова не желала числиться в бригаде только для видимости. Когда памятник был воздвигнут, она потребовала, чтобы ее записали и во второй список — на получение премии.
— Зачем зря писать? Тебе премии не дадут, — сказал муж.
— А ты похлопочи, добейся!
И Вуколов ходил из одной инстанции в другую и хлопотал:
— Представьте Козеинову к награде.
— За что? За какие заслуги? — спрашивали Вуколова.
— Она помогала мне добрыми советами.
— Так вы преподнесите ей за это коробку конфет или флакон духов.
Коробка конфет, однако, никак не устраивала жену скульптора.
— Ничего, — сказал она, — в следующий раз мы будем умнее.
— Как, неужели я должен и впредь называть твое имя в числе своих ближайших помощников? — испуганно спросил муж.
— Непременно. Причем мое имя будет теперь писаться рядом с твоим. Не «Вуколов при участии Козеиновой», а через дефис «Вуколов-Козеинова». Так подписывали свои произведения Римский-Корсаков, Салтыков-Щедрин, Мамин-Сибиряк…
— Мамин был один. Он сам писал, сам и подписывал.
— Ну нас тоже не двое, — сказала Козеинова и пояснила: — Ты же сам часто говоришь про меня: «Знакомьтесь: моя половина».
— Какая половина? Семейная! Вот ежели бы ты была скульптором!
— Так научи меня.
— Учеба потребует многих лет.
— А ты возьми и придумай для жены какие-нибудь ускоренные курсы.
И Евгений Викторович придумал. Это были даже не ускоренные, а какие-то скорострельные курсы. Сначала С. С. Козеинова вылепила человеческое ухо — большое и неправдоподобное, размером с блюдо. Затем она создала из глины глаз, который был похож на второе блюдо из того же сумасшедшего сервиза. Потом появился на свет нос и, наконец, губа.
— Ну вот, учеба окончена. Теперь мне следует испытать свои силы на поясном портрете с натуры, — сказала Козеинова.
Муж пробовал урезонить супругу: какой, мол, еще там поясной портрет, когда вылепленное тобою блюдо-ухо никак не отличить от блюда носа. А жена ни в какую: хочу лепить натуру, и только.
В эти дни сам Вуколов должен был начать работу над скульптурным портретом знатного хлопкороба. Этот портрет предназначался для Всесоюзной художественной выставки. Однако натиск жены был таким мощным, что Евгений Викторович не выдержал и сказал:
— Хорошо, давай лепить вместе.
Так в течение месяца в мастерской Вуколова были закончены два портрета. То, что слепилось у Козеиновой, было, конечно, самой заурядной любительской работой. В изокружках такие работы лепятся для практики десятками и потом без сожаления отправляются в сарай или на чердак. Козеинова высказалась против чердака. Она решила попытать счастья на художественной выставке.
— Мы пошлем мою работу вместо твоей, — заявила она мужу.
Муж от удивления развел руками.
— Со мной делай, что хочешь, — сказал он жене, — но пожалей хлопкороба.
Но С. С. Козеиновой было не до жалости. Она уже видела свое имя в каталоге выставки, причем уже без дефиса: «Автор С. С. Козеинова».
«А чем черт не шутит, — думалось ей, — может, моя работка и проскочит».
Но работка не проскочила. Жюри забраковало бюст хлопкороба за антихудожественное исполнение. Решение жюри, однако, не отрезвило Козеинову, и она послала своего супруга в выставочный комитет:
— Иди, бей челом председателю, доказывай, что твоя жена — самобытное дарование! Ты лауреат, член Академии художеств, тебе они поверят.
И муж пошел и бил челом.
Члены выставочного комитета встретили приход Вуколова улыбкой, а председатель, чтобы не обижать академика, сделал его жене поблажку:
— Ладно, включите ее работу в каталог и поставьте куда-нибудь подальше в угол.
Но Козеинова не пожелала подвизаться в искусстве на положении углового жильца. Ее тянуло на авансцену. К этому скоро представился подходящий случай. Академику Вуколову поручили возглавить бригаду скульпторов и начать работу по созданию монументального рельефа, посвященного героическому прошлому советского народа. Это была большая и сложная работа размером в девяносто квадратных метров. Козеинова предъявила мужу ультиматум:
— Включай и меня в бригаду!
— Кем, помощником?
— Нет, теперь уже соавтором!
Вуколов и на этот раз назвал в числе авторов рельефа наряду с опытными, известными мастерами и имя своей супруги. Как знать, если бы эта супруга вела себя поскромнее, может быть, и теперь ее мнимое участие в работе бригады прошло бы незамеченным. Но, увы, дальний угол художественной выставки вскружил голову Козеиновой. Она возомнила себя зрелым скульптором и стала вмешиваться в работу руководителя бригады. Любое предложение мужа жена встречала в штыки. Обстановка в мастерской приняла такой характер, что муж в конце концов не выдержал, хлопнул дверью и уехал в Киев.
— Или ты, или я!
— Хорошо, — ответила, не растерявшись, жена, — уезжай, я сама возглавлю бригаду.
Неудавшийся мастер скульптуры оказался непревзойденным мастером интриги. Козеинова сумела сбить с толку нескольких членов бригады, и те принялись под ее руководством перекраивать композицию рельефа. И перекроили. Руководитель бригады возвращается домой и видит: многолетний труд испорчен. Чаша терпения переполнилась, и взбешенный супруг выставил свою сумасбродную половину из мастерской:
— Довольно, хватит!
«Половина» бросилась за помощью в художественно-экспертный совет, потом в Академию художеств.
— Вуколов портит мою композицию!
И хотя обе эти авторитетные организации пытались доказать Козеиновой, что ее муж не портит, а исправляет ею же исковерканную работу, она продолжала спорить и жаловаться. Козеинова пришла и к нам:
— Вуколов не имеет права игнорировать мои творческие предложения. Искусство — это моя жизнь.
— С каких пор?
Из ответа выясняется, что когда-то давно Козеиновой нравилось не искусство, а экономика, и она поступила даже в Институт народного хозяйства. Но экономистом не стала. Первый муж Козеиновой был начальником строительства, и жена решила быть похожей на него. Но настоящим строителем она тоже не стала. Почему? По чьей вине?
— Я вышла замуж во второй раз, за Вуколова, и увлеклась скульптурой.
Я слушаю Козеинову, и передо мной возникает образ чеховской Душечки, но в каком искаженном виде! Если та Душечка, не имея собственных достоинств, жила интересами своих спутников по жизненному пути: сперва содержателя увеселительного сада «Тиволи» Кукина, потом управляющего лесным складом Пустовалова и, наконец, полкового ветеринарного врача Смирнина, — то эта не желает светить отраженным светом. Она хочет выходить на шумные вызовы публики сама и раскланиваться, стоя рядом с мужем. И не только рядом Чтобы пролезть вперед, Козеинова действует уже локтями.
«За последние полгода, — пишет в своем письме Вуколов, — девять организаций занимались разбором ее заявлений Я перестал уже лепить, я пишу сейчас только объяснительные записки».
Евгений Викторович сидит в редакции и с горечью рассказывает о происшедшем.
— Страшно, — говорит он, — когда мыльный пузырь, невежда начинает мнить себя гением!
— Правильно, страшно. А кто виноват в этом? Кто все последние годы усиленно продвигал невежду на выставки, включал ее в творческие бригады? Член Союза художников Вуколов поступался совестью художника, кривил душой, забыв, что этого в искусстве делать нельзя, даже ради самого близкого человека, даже ради Душечки!
1954 г.
Профессор Быков пригласил к себе в кабинет профессора Ивашева и профессора Веникова и сказал:
— Подходит день рождения Букашко. Я долго думал, что подарить Михаилу Григорьевичу. Портфель, табак «Золотое руно»? Увы, все это мелко, банально. Михаил Григорьевич давно мечтает о высокой ученой степени, так давайте поможем ему защитить ко дню рождения докторскую. У меня для диссертации и тема есть на примете хорошая: «Теплообмен в капиллярно-пористых, полуограниченных средах».
— Теплообмен?
Профессор Ивашев удивленно переглянулся с профессором Вениковым и подумал: «Странно, Букашко по образованию энергетик, в институте он работает над технико-экономическими проблемами, а докторскую будет писать как теплотехник. Получится совсем как в том анекдотичном стародавнем протоколе комсомольского собрания: «Слушали: о сборе членских взносов, в прениях говорили о борьбе со свекловичным долгоносиком, а постановили: организовать волейбольную команду».
— Нет, теплообмен — это не тема Михаила Григорьевича, — сказал Ивашев. — На эту тему ему не осилить докторскую.
— Михаил Григорьевич — заместитель директора института. Наш коллега. Так почему нам не протянуть коллеге руку помощи! Я придумал, как это сделать. Первый раздел диссертации напишет Альберт Иозефович: он физик. Второй раздел — теплотехнический — помогу сочинить Букашко я. А третий — математический — поможете написать вы, Александр Васильевич. И через полгода докторская будет у нас готова.
— Господь с вами, Алексей Васильевич, — сказал Быкову Александр Васильевич Ивашев. — Да разве докторская делается на таком галопе? Люди работают над диссертацией по пять-шесть лет.
— Правильно, по пять-шесть, когда докторская пишется кандидатом наук, — сказал Быков, — если же докторскую пишет доктор, то этот срок должен быть сокращен вдвое. А за Букашко будет писать не один доктор, а три, значит, в этом случае потребуется совсем мало времени.
Альберт Иозефович Веников и Александр Васильевич Ивашев для порядка немного поспорили с Быковым, потом вытянули руки по швам.
— Есть Алексей Васильевич. Будет исполнено.
И три доктора наук обмакнули три ручки в чернильницы. Двое с безразличием писарей, а третий в порядке дружеских взаиморасчетов со своим заместителем.
И три доктора помогли сочинить диссертацию кандидату наук. Но сочинить — это было еще не все. Диссертацию следовало подготовить к защите. И Быков пишет на бланке директора института уже новые распоряжения:
«Профессору Веникову! Срочно подготовить автореферат».
«Профессору Ивашеву! Срочно написать и опубликовать в «ИФЖ» — «Инженерно-физическом журнале» — статью».
И Веников готовит автореферат. Ивашев пишет и публикует в «ИФЖ» одну статью за подписью Букашко, потом вторую…
А день защиты уже назначен. Вот если бы ученый совет института разрешил выйти на трибуну вместо Букашко кому-нибудь из докторов! Но, увы, защищать диссертацию должен сам Букашко. Как быть, чтобы не осрамиться? Тогда три доктора садятся и пишут Букашко текст его доклада. Затем Быков устраивает репетицию защиты. Букашко читает заученный доклад не перед ученым советом, а перед магнитофоном, и три доктора делают на записи редакторские замечания: «Не частить», «Не путать в формулах знаков плюс и минус», «Не заикаться на уравнениях».
Так три доктора родили четвертого. И на все про все им потребовалось четыре месяца! Рекорд! Как же невозможное стало возможным? Конечно, лишь благодаря стараниям трех докторов. Диссертация Букашко писалась в институте, директором которого был Быков. Статьи за его подписью печатались в журнале «ИФЖ», редактором которого был Быков. Защита происходила в МТИПП — Московском технологическом институте пищевой промышленности, — членом ученого совета которого был Быков.
Работники Института энергетики даже не видели работы Букашко, не обсуждали ее. Диссертация писалась докторами в глубокой тайне от своих сотрудников. Чтобы избежать разоблачения, докторам наук пришлось устроить ее защиту не в Минске, а в Москве. Члены ученого совета МТИПП, большие специалисты по хлебопечению, виноделию, дрожжам и колбасам, с удивлением слушали доклад на тему о массообмене — так называлась теперь работа Букашко о теплообмене. Причем не только слушали, но и проголосовали за присвоение Букашко докторской степени. А как же иначе, ведь об этом просил их коллега и приятель Быков! Вот было бы кстати ВАКу организовать сочинение докторской на такую злободневную тему: «Приятельский теплообмен как движущая сила при защите диссертаций».
Несмотря на тайну, с которой происходила защита докторской, сотрудники Минского института энергетики все же узнали о фокусе с присвоением Букашко докторской степени, и кто-то из научных работников послал протестующее письмо в ВАК. А там не нашли ничего лучшего, как послать этот протест Быкову. Ведь он член экспертной комиссии ВАКа.
— Разберитесь и пришлите ответ.
И Быков, недолго думая, ответил: «Факты не подтверждаются», — а сам тут же вызвал к себе в кабинет профессоров Ивашева и Веникова и сказал:
— Нам придется еще раз протянуть руку помощи…
— Кому, Букашко?
— Нет, одному очень нужному человеку, Владимиру Сергеевичу Герчакову. Владимир Сергеевич — заместитель председателя республиканского Госплана, он очень хочет получить ученую степень.
Профессор Ивашев снова переглянулся с профессором Вениковым, и снова профессора макнули перья в чернильницы.
Чтобы создать нужному человеку научный престиж, Быков поспешил назначить его по совместительству заведующим одной из лабораторий института За это ответственный совместитель выделил в распоряжение института легковую машину И тут, словно по мановению волшебной палочки, в «ИФЖ» стали одна за другой появляться статьи за подписью Герчакова. Научная слава Владимира Сергеевича росла, хотя никаких статей Владимир Сергеевич не писал. Правда, иногда он вызывал кого-нибудь из профессоров к себе и спрашивал:
— Доложите, что я пишу в следующий номер «ИФЖ».
— Статью, Владимир Сергеевич, «Применение полиномов Лягерра к решению телеграфных уравнений».
— Простите, а это что такое?
— Полиномы — это многочлены… Про них написано в учебниках. Вам прислать?
— Да нет, вы уж сами разбирайтесь. Только смотрите не спутайте чего-нибудь, не осрамите.
Три доктора провели Герчакова в кандидаты наук за три с половиной месяца. Да и как было не провести, если на каждом перекрестке Герчакову открывал путь все тот же знакомый нам регулировщик — Быков, директор института. Быков — редактор журнала, Быков — член экспертной комиссии ВАКа. А если учесть, что Алексей Васильевич был членом еще многих других ученых советов, то мы могли бы предложить ВАКу еще одну тему для злободневной диссертации: «Роль многочлена при прокладке зеленой улицы в науке».
Что касается Герчакова, то он хорошо понял эту роль и, выделив в распоряжение института вторую машину, завел речь уже о докторской диссертации.
— Как, сразу после кандидатской?
— А зачем же медлить? — сказал Герчаков трем докторам наук. — Первую часть моей диссертации напишет Альберт Иозефович: он физик, вторую — теплотехническую — Быков возьмет на себя, а третью мы поручим Ивашеву.
Но нужному человеку Герчакову не повезло. Его сняли с ответственной работы в Госплане, и он перестал интересовать руководителей Института энергетики.
— Не будем тратить времени на докторскую Владимира Сергеевича, — сказал Быков. — Давайте лучше протянем руку помощи А. И. Нагалину.
На этот раз и Ивашев и Веников категорически отказались сочинять диссертацию за Нагалина. Больше того, оба профессора нашли в себе мужество прийти в Президиум Академии наук Белорусской ССР и рассказать о тех безобразиях, в которых они участвовали вместе с Быковым.
— С кем? С Алексеем Васильевичем? Не может быть. Алексей Васильевич — хороший ученый.
— И тем не менее…
— Давайте проверим.
— Давайте.
Проверили. Жалоба подтвердилась. Работников Белорусской академии возмутило поведение как самого Быкова, так и двух его помощников — Веникова и Ивашева, однако никто из виновников наказан не был.
— Это может подорвать престиж института. А там очень успешно идет воспроизводство научных кадров.
— Каких кадров? В этом институте, как показывает практика, занимаются производством мыльных пузырей в науке.
А эти пузыри живут, к сожалению, значительно дольше обычных, и не только живут, но и сживают со света тех, кто критикует, разоблачает их. Ивашев и Веников довольно быстро почувствовали это на себе. Достаточно только было им отказать в «помощи» Нагалину при сочинении научной работы, как Быков тут же предал их анафеме. А фальсифицированный доктор наук Букашко взял даже под сомнение научную эрудицию Ивашева и Веникова и поставил вопрос о лишении их профессорских званий.
Академия наук Белорусской ССР отклонила домогательства Букашко и направила обоих профессоров для работы в другие институты. Что же касается Института энергетики, то тут пока все остается по-прежнему. Здесь с той же силой продолжается производство мыльных пузырей и к тем прошлогодним примерам прибавляются свежие. В том же году появился автореферат А. И. Нагалина. Интересно, кто на этот раз написал диссертацию нужному человеку Нагалину?
1959 г.
Гога в большой претензии к Министерству культуры. Он сердится, ссорится — и все из-за наследства. Что же не поделил Гога с работниками министерства? Шкафы, ковры, стулья, шифоньеры? Оказывается, нет. Спор у Гоги идет о памятнике, высеченном из красного гранита и посвященном одному из героических эпизодов первых лет становления Советской республики. Сам Гога не имеет никакого отношения ни к событиям, о которых рассказывает памятник, ни к работе над ним. Над созданием памятника работал отец Гоги — большой советский скульптор. Скульптор несколько лет назад умер, и памятник вместо того, чтобы стоять в городе, для которого он предназначен, стоял в Москве, в Измайлове, во дворе дома, где жил Гога. Почему? Нам говорят:
— У Гоги финансовая недоговоренность с Министерством культуры.
Позвольте, при чем здесь финансы? Незадолго до смерти скульптор Меркуров обратился со специальным письмом к правительству, в котором писал:
«Находясь в преклонном возрасте, считаю целью своей жизни отблагодарить Советскую власть за все, что она для меня сделала…»
И именно в знак этой благодарности скульптор принес в дар советскому народу свою последнюю большую работу. Так за что же хочет получить деньги Гога?
— Как за что? Памятник нужно было караулить. Его же могли похитить, украсть, — говорит нам Владимир Ефимович Жуков — штатный хранитель Гогиного наследства (вот даже какую должность создал при своей персоне наследник!).
И хотя в Москве за последние сто лет не было еще ни одного случая кражи гранитных, многофигурных памятников, Министерство культуры решило заплатить деньги. Пусть только скажет сколько.
— Две тысячи пятьсот рублей, — сказал вместо Гоги хранитель его наследства. — Но это округло, копейки разрешите подсчитать позже.
Министерство культуры разрешило, но сказало:
— Подсчитывайте быстрее. Через два месяца мы хотим отправить памятник на место его установки.
Но ни через два месяца, ни через полгода памятник так никуда и не был отправлен, И все из-за финансовых недоговоренностей.
— Как, опять недоговоренность? Вы же сами просили две тысячи пятьсот рублей.
— Это была округленная сумма, — сказал хранитель Жуков. — А сейчас Гога подсчитал копейки и хочет получить не 2 500, а 7 500 рублей…
Работники Министерства культуры возмутились и тем не менее решили заплатить требуемую сумму.
Однако и на этот раз памятник не удалось отправить из Москвы, ибо наследник еще дважды округлял копейки. Один раз это округление было доведено до двадцати тысяч рублей, а второй — он составил калькуляцию на пятьдесят тысяч.
— Что делать? — оправдывается штатный хранитель Жуков. — Гога не единственный наследник. Их у скульптора пять, и все требуют своей доли.
Это заявление было клеветой на наследников. Жена скульптора Татьяна Антоновна и его младший сын, Федор, не участвовали в безобразном торге. Они сразу заявили: «Воля покойного для нас священна. Мы отказываемся от получения какой бы то ни было оплаты». А вот Гога, или иначе Георгий Сергеевич, и его две сестры, Марина Сергеевна и Ариадна Сергеевна, продолжают порочить память отца.
Между тем приготовления к установке гранитного памятника, о котором наследники ведут спор уже давно, идут полным ходом. Для этого перепланируется самая большая площадь города Баку. По-новому будут здесь разбиты цветники, рассажены деревья. Нет ясности только в одном, в главном: что же будет с памятником? А памятник по-прежнему стоит во дворе дома, в котором живет Гога. Гога получил уже немало писем от жителей Баку. Ему пишут рабочие, служащие. Его пробуют пристыдить друзья покойного отца — московские скульпторы и живописцы. Но наследник ни с кем не говорит, никому не отвечает на письма. Пять раз его приглашал зайти для разговора заместитель министра культуры, и Гога не пришел к нему.
— Некогда, — говорит хранитель Гогиного наследства, — Георгий Сергеевич ведет большую научную работу в Институте права, читает студентам лекции.
Я не поленился и пошел в Институт права, чтобы встретиться с Гогой. А в институте мне говорят:
— Какая работа, какие лекции? Георгий Сергеевич очень редко поднимается на преподавательскую кафедру.
— Что же он делает?
— Живет в свое удовольствие. Вы разве не знаете? Гога — жуир. Он сладко ест, сладко пьет. Ухаживает за красивыми женщинами.
— И такая пустельга распоряжается художественным наследием отца?
— Что делать?
Работники Министерства культуры пытались отправить гранитный монумент из Москвы без Гогиного разрешения. А юристы запротестовали:
— Нельзя.
Оказывается, дар скульптора еще вовсе не дар, если он не оформлен через нотариальную контору. А скульптор не успел выполнить все требуемые формальности, и вот теперь наследник делает, что хочет.
Несколько лет назад профессор К. женился на молоденькой соседке Люсе. Не будем осуждать ученого за позднюю любовь, тем более что счастье ученого было недолгим.
После смерти профессора остались рукописи, большая библиотека по тем вопросам химии, которыми занимался ученый, картотека. И книгами и картотекой свободно пользовались все сотрудники института. Но это только до тех пор, пока ученый был жив. Как только ученого похоронили, молодая вдова сразу же заявила:
— Все! Довольно! Деньги на бочку!
Причем запросила она этих денег такое количество, которое не вмещалось ни в одну смету.
— Жметесь, — сказала вдова. — Хорошо, я найду других покупателей.
И вот уникальная, в течение многих лет собранная библиотека стала разбазариваться. Книги продавались штуками. Работники института завопили:
— Караул! Угомоните вдову Люсю.
А юристы отвечают:
— Не имеем права. Вдова Люся — законная наследница профессора.
Мы ничего не имеем ни против законных наследников, ни против законных наследниц. Пусть молодые вдовы владеют на здоровье гардеробами, коврами, шифоньерами. Пусть великовозрастные сыны и внуки живут на папиных дачах и ездят в дедушкиных машинах. Но что касается научного и художественного наследства, то их судьба не должна зависеть от капризов детей и жен покойных. Будущее неопубликованной рукописи и не поставленного на пьедестал памятника должны определять комиссии из компетентных лиц. Нам могут сказать, что там, где наследниками ученых и художников являются нормальные советские люди, это так и бывает. Правильно, но среди наследников, как это мы видим, есть и ненормальные: невежды, барышники, хлыщи.
— Что делать! — говорят юристы. — Мы вынуждены терпеть и таких.
В наших законоуложениях есть хорошие статьи о праве наследования. По-видимому, пришло время Верховному суду дать к этим статьям специальное разъяснение: если научно и художественно значимые ценности, полученные в наследство, используются их владельцами спекулятивно, эти ценности могут быть изъяты. С помощью такого разъяснения легче будет защищать труды хороших отцов от торгашеских вожделений их негодных наследников. Легче будет выполнить тогда и последнюю волю С. Д. Меркурова — помочь гранитному монументу переехать наконец из Измайлова в город, для которого он предназначался скульптором.
1958 г.
В тот день Александр Григорьевич не принимал никого. Ни чужих, ни своих. Несмотря на запрет, один из начальников цехов попробовал открыть закрытую дверь.
— У меня срочное дело.
— Отложите, — сказала секретарша, — Александру Григорьевичу сегодня не до ваших дел.
— Что, опять Акбар?
— Опять.
Начальник цеха с досады плюнул и ушел, поминая недобрым словом Акбара. А сам Акбар даже не знал, что на его голову в этот день сыплются проклятия. Да и откуда ему было знать? Акбар — это симпатичный, но дурашливый пес. Ему всего-навсего четыре месяца от роду. Вчера по молодости лет Акбар сделал глупость — проглотил жука, и ночью у него начались желудочные колики. Будь Акбар обыкновенным щенком, колики через день-другой прекратились бы сами собой. Но Акбар, увы, принадлежал директору завода, и директор поднял заурядный щенячий недуг до степени чрезвычайного происшествия. Директор нервничал сам и нервировал сотрудников заводоуправления, ветеринарных врачей, членов своей семьи. Домашние обязаны были каждый час звонить ему на завод, информировать о ходе лечения.
— Акбару прописано слабительное, — шепотом докладывалось на ухо директору в самый разгар диспетчерского совещания.
— Акбару сделан согревающий компресс, — слышал директор шепот по телефону, когда отправлялся с обходом по цехам.
В тот день, когда был проглочен злополучный жук, директор завода собственноручно составил и направил в заводскую столовую меню для своей собаки. На первое — габер-суп, на второе — телячий хрящик.
Весь город потешался над собачьими увлечениями Александра Григорьевича. А эти увлечения были у него не единственными. Немало хлопот окружающим доставляли охотничьи причуды директора. Обычно дня за два до тяги на заводе поднималась суматоха. Работы хватало всем: один лил дробь, другой смазывал салом болотные сапоги, третий коптил сосиски, четвертый разливал по флягам охотничьи настойки. Сборы шли основательные. Шутка ли, директор собирался охотиться на Убинском озере, а это в трехстах километрах от завода!
Обычно директор уезжал на охоту в субботу, а в пятницу отправлялись вперед егеря и квартирьеры. Первые — выследить для Александра Григорьевича дичь, вторые — позаботиться о его ночлеге. Вслед за квартирьерами на озеро откомандировывалась легковая машина. Сам же охотник отправлялся бить уток в скором поезде. Он ехал со всеми удобствами, в мягком вагоне. Ночью лег спать, а утром уже на месте. От станции до озера несколько километров. Их, конечно, можно бы на зорьке пройти своим ходом, но Александру Григорьевичу ходить пешком мешает спесь. Ему хочется подъехать к уткам солидно, как подобает человеку его ранга. Поэтому он и распорядился подать себе «Победу» за триста километров от завода.
Но вот наконец и озеро. Весело потрескивает костерок, заботливо разведенный квартирьерами. Из ягдташей извлекаются наружу копчености, раскупориваются фляги. Сначала одна, затем другая. В голове начинает шуметь. И тогда егеря берут именитого охотника под руки и ведут его к зарослям. Дичь, оказывается, уже выслежена, и директору остается только выстрелить. Александр Григорьевич лично нажимает курок, и ему приносят убитого селезня. На радостях устраивается привал. Разжигается новый костерок, откупоривается еще одна фляга, после которой Александр Григорьевич подает команду:
— На рябчиков!
Александр Григорьевич решает бить рябчиков прямо с машины. Шофер протестует. Но что значит протест шофера для вошедшего в раж охотника? Александр Григорьевич ссаживает шофера и сам садится за руль. Он гонит машину, не глядя на ямы и кочки. Охота оканчивается аварией. Директору ничего, а машина разбита. Егеря снова берут Александра Григорьевича под руки и приводят его на станцию. Они сажают нашкодившего охотника в обратный поезд, а сами остаются с шофером караулить разбитую машину. Через день за этой машиной отправляется с завода грузовик. Дорога на Убинское озеро тяжелая, и грузовик, расплавив подшипники, не доходит до места аварии. И тогда директор откомандировывает к месту своей охоты на тягаче спасательную экспедицию из слесарей, грузчиков и механиков, чтобы доставить в город останки двух застрявших машин. Трудно даже подсчитать, во сколько обходится заводу каждый рябчик, убитый директором.
Александр Григорьевич не только охотник, но и рыбак. А свои выезды на рыбалку директор обставляет с не меньшей торжественностью. Сначала отправляются разведчики искать места, где идет клев. Вслед за ними едут квартирьеры с копченостями и фляжками. Затем следует сам рыбак, а за рыбаком на специальной платформе везут лодку. Это на всякий случай. А вдруг Александр Григорьевич выразит желание покататься по озеру?
Директора завода не раз вызывали в партийный комитет, предупреждали, просили угомониться. А директор на эти просьбы — ноль внимания. Лишь только дело близится к субботе, он снова отправляет егерей и квартирьеров в дальние экспедиции.
Александр Григорьевич Лагутин учился в советской школе, в советском вузе, а вот поди ж ты, повадки у этого любителя охотничьих экспедиций и автора-составителя собачьих меню какого-то одичавшего барина. Кстати, о собаке. Когда Акбар подрос, Александр Григорьевич распорядился дважды на день подавать ему из заводского гаража машину. Утром Акбар ездил на прогулку в Бугринскую рощу, а после обеда отправлялся в директорском лимузине на свидание к гончей Зойке, роману с которой всячески покровительствовал Александр Григорьевич.
— Вези, — говорит директор шоферу, — пусть Акбар обнюхается, обменяется с любимой дружеским лаем.
Говорят, Лагутин — жертва охотничьих увлечений. Увы! Это не увлечение, а скорее перерождение.
1953 г.
Эльза была обыкновенной буренкой и ничем примечательным среди других представителей семейства жвачных парнокопытных не выделялась. Ни удойностью, ни статью. И вдруг Эльзу экстренно стали скрести и чистить, готовя к дальнему переезду — из Барнаула в Саратов, и все это якобы по приказу свыше.
Приказ свыше был, но касался он не Эльзы, а ее владельца — Евсея Григорьевича Гридашева. А Евсей Григорьевич поставил ультиматум:
— Без Эльзы я не поеду к месту новой работы.
— Везти корову за три тысячи километров? — удивились домашние. — Да во сколько же нам обойдется этот переезд?
— А мы повезем ее на казенный счет.
— Каким образом?
— Очень простым. Она поедет с нами как член семьи.
Член семьи, но какой именно? Назвать Эльзу дальней родственницей? Но на дальнюю никто не даст Гридашеву подъемных и проездных. Везти с собой корову в качестве названой тещи — это значит навек рассориться с тещей настоящей.
— Ах, будь что будет! — сказал Гридашев и представил Эльзу своей сестрой.
Домашние узнали и подняли бунт.
Чтобы не ссориться с домашними, Евсей Григорьевич решил везти Эльзу в Саратов в отдельном вагоне. А так как Евсей Григорьевич был в городе лицом значительным — уполномоченным Министерства заготовок, то начальник станции Барнаул не стал ему перечить.
— Вот вам отдельный вагон, — сказал он, — сажайте в него свою Эльзу, и мы отправим ее в Саратов малой скоростью.
— То есть как «малой»?
Евсей Григорьевич попробовал устроить начальнику станции скандал. Не помогло. Тогда он обратился за помощью в Министерство заготовок. И ему помогли. Начальнику станции пришлось прицепить отдельный вагон к скорому поезду. Но тут неожиданно заупрямилась жена Гридашева.
— Ты как хочешь, — заявила она мужу, — а я в одном вагоне с коровой не поеду.
И Евсею Григорьевичу пришлось взять для членов семьи билеты в мягком вагоне, а ее, дорогую и любимую Эльзу, везти в отдельном, в конце поезда.
Скорый поезд прибыл наконец к месту назначения. Новый уполномоченный был встречен сотрудниками АХО Саратовского управления Министерства заготовок и препровожден на место временного жительства в гостиницу. Все как будто было хорошо, однако сотрудников АХО смущало одно обстоятельство — некомплектный состав семьи Гридашева. Сотрудники были уже наслышаны про сестру Евсея Григорьевича — Эльзу. А ее среди прибывших как раз и не было. Где же она?
Вопрос об Эльзе беспокоил не только встречавших, но и самого Гридашева. Евсей Григорьевич уже с утра подумывал, как быть, что делать с буренкой. Вести ее со станции за веревку через весь город ему самому было неудобно. Ведь он как-никак уполномоченный. Может, поручить это щекотливое дело кому-то из своих подчиненных? Но кому именно? Кто из них будет настолько деликатен, чтобы сохранить в тайне историю путешествия Эльзы?
Евсей Григорьевич посмотрел вокруг, и взгляд его остановился на молодом человеке. Опытный глаз Гридашева угадал в этом человеке недюжинные подхалимские способности, и, поманив его к себе, Евсей Григорьевич шепнул:
— Поезжайте на станцию за Эльзой. Вы найдете ее в последнем вагоне.
Это небольшое поручение зародило в сердце молодого подхалима далеко идущие надежды.
«Сестра уполномоченного, безусловно, красавица», — решил он.
И для того, чтобы произвести на эту красавицу благоприятное впечатление, сотрудник АХО забежал по дороге на станцию в парикмахерскую, опрыскал себя на скорую руку одеколоном «Фиалка» и рысью понесся дальше. И вот наконец на запасных путях он видит поезд. Подбегает к последнему вагону, поправляет галстук-бабочку и нежно стучит в дверь.
— Эльза Григорьевна, это я.
И вдруг в ответ вместо мелодичного сопрано слышится грубый, протяжный голос голодной, давно не доенной коровы:
— Ммму!..
Молодой подхалим был оскорблен в своих лучших чувствах. Ему бы плюнуть да уйти, а он поступил иначе: вызвал из управления грузовую машину и повез Эльзу к месту ее нового жительства. Само собой разумеется, корова была доставлена не в гостиницу (зачем срамить уполномоченного!), а на мельзавод, который находился в подчинении у этого уполномоченного. А директор мельзавода тоже был изрядным подхалимом. Вместо того, чтобы выставить и поводыря и корову за ворота, он немедленно очистил для коровы сарай и рапортовал по телефону Гридашеву:
— Все в порядке, Евсей Григорьевич!
Так с помощью подхалимов гридашевская авантюра долгое время держалась в тайне. Но вот подошел к концу отчетный год, и железнодорожники увидели, что у них дебет не сходится с кредитом. И не удивительно, ибо им никто еще не уплатил денег за провоз Эльзы из Барнаула в Саратов. Железнодорожники предъявили счет Гридашеву:
— Платите 2 500 рублей.
— За что?
— Ваша Эльза ехала в отдельном вагоне.
Гридашев — на дыбы:
— Не имеете права! Эльза — член семьи, сестра.
— У нас в инструкции про таких сестер ничего не сказано.
— Хорошо, считайте Эльзу не сестрой, считайте ее книжным шкафом. За провоз домашней мебели вы должны, согласно вашей инструкции, взыскать деньги не с меня, а с министерства.
Но Гридашеву не удалось сбить с толку железнодорожников.
— Домашнюю мебель, — говорили они, — возят не пассажирской скоростью, а малой. Это стоит в двадцать пять раз дешевле!
Несколько лет между Гридашевым и железнодорожниками шел спор, кому платить за вагон. Наконец железнодорожники передали тяжбу в суд. Гридашев понял, что теперь ему уже не выкрутиться, и стал звонить из Саратова в министерство:
— Помогите!
И Гридашеву помогли. Кто? Заместитель министра. Это он приказал работникам бюджетного отдела забрать из суда исковое заявление железнодорожников и оплатить проезд коровы из средств министерства.
Если бы гридашевская Эльза обладала даром речи, она, конечно, давно принесла бы свое коровье спасибо замминистру за его заботы о ней. Ибо только благодаря радению замминистра эта корова получила возможность, во-первых, совершить в скором поезде приятное путешествие за государственный счет. И, во-вторых, жить и благоденствовать на тот же счет все последние годы: сначала на кормах мельзавода, потом — «Заготживсырья» и наконец — «Заготсена».
Повезло Эльзе в жизни. Она в таком почете у Евсея Григорьевича, что в Саратове никак не разберут, кто же при ком состоит: корова при уполномоченном или уполномоченный при корове.
1953 г.
Григорий Витольдович помылся, побрился и, оглядев себя в большом зеркале, остался доволен осмотром. Несмотря на свои пятьдесят пять лет, заслуженный деятель искусств выглядел молодцом. Ни брюшка у него, ни мешков под глазами, прямо хоть сейчас выходи на сцену в роли героя-любовника. Чтобы размяться, Григорий Витольдович легко сделал у зеркала два подседа и три подскока и стал натягивать на ноги шелковые носки. Вслед за этим он надел легкие бальные туфли и, вытащив из стакана вставные зубы, ловким, привычным движением поставил их на место.
Григорий Витольдович не в первый раз выезжал за границу. Он представлял советских работников искусств на трех фестивалях. Заслуженному деятелю нравился тот почет, которым были окружены на этих фестивалях члены жюри. Он много и с удовольствием заседал в просмотровых комиссиях, охотно давал интервью газетным репортерам, с удовольствием расписывался в тетрадках коллекционеров автографов.
Иногда слава большого артиста начинала утомлять заслуженного деятеля искусств. Григорию Витольдовичу хотелось хоть пять минут побродить по улицам города без своего громкого имени. Зайти в кафе Дома актеров и запросто встретиться с каким-нибудь из своих коллег. Похлопать того по плечу, порасспросить коллегу, как у него идут дела, что он ставит, что думает о современном репертуаре.
Но друзья уже давненько не хлопали заслуженного деятеля по плечу. Имя Григория Витольдовича называлось теперь только в сопровождении прилагательных:
— Многоуважаемый… высокочтимый… талантливый…
В этом году Григорий Витольдович впервые поехал за рубеж не почетным членом жюри, а в составе обычной группы туристов. Здесь были рабочие, инженеры, писатели, спортсмены, профсоюзные активисты. Заслуженный деятель ходил с этими активистами по музеям и заводам Будапешта, ездил с ними на озеро Балатон, и ему никто не докучал ни с интервью, ни с автографами.
Жил Григорий Витольдович в скромной гостинице в одном номере с молодым железнодорожником, дежурным по станции Москва-товарная. С первого же дня между соседями установились милые, простые взаимоотношения. Григорий Витольдович звал молодого железнодорожника по имени — Женечка, а тот его по отчеству — Витольдович. Такая простота вначале даже умиляла маститого туриста, но уже через неделю заслуженный деятель заскучал по прилагательным.
Григорий Витольдович был бы не прочь вместо очередной экскурсии на завод отправиться в гости в местный театральный клуб, объявить там свое имя и под бурные аплодисменты присутствующих взбежать на сцену навстречу ярким лучам прожекторов и софитов. И чтобы дежурный по станции Москва-товарная все это видел и оценил, чего стоит «Витольдович», с которым ему посчастливилось жить целую декаду, в одном номере.
Но местные театралы не хотели, видно, мешать отдыху маститого артиста и до поры до времени не беспокоили его. Однако как только подошел к концу срок туристской путевки, в номер к Григорию Витольдовичу пришли с приглашением представители театрального клуба.
— Дорогой и многоуважаемый!.. Сегодня в восемь…
Дорогой и многоуважаемый широко улыбнулся и посмотрел в сторону дежурного по станции.
— Наконец-то…
И вот наступило восемь. Григорий Витольдович в последний раз оглядел себя в зеркале и заспешил вниз.
Десять минут езды на машине, и заслуженный деятель вместе с Женечкой входят в светлый, высокий зал. Раздаются аплодисменты. Но что это? Где стол для почетных гостей? Оказывается, в здешнем клубе нет ни сцены, ни кресел для публики. И гости и хозяева сидят бок о бок за маленькими чайными столиками. Григорий Витольдович, раскланиваясь и извиняясь, проходит между этими столиками, за которыми он видит немало спутников по туристской группе, к своему месту. Член правления клуба представляет его соседям. В Венгрии нет отчеств, поэтому Григорию Витольдовичу нужно запомнить только имена. Товарищ Шандор — это тот, что постарше. Он режиссер драмы. А рядом товарищ Иштван — молодой, начинающий артист. А вот кто эта милая девушка в голубом, которая назвалась Марийкой? Артистка эстрады или оперетты?
Пока Григорий Витольдович представлялся своей молодой соседке, Иштван начал разливать ликер. Новые знакомые подняли рюмки и улыбнулись.
«Как хорошо, — подумал Григорий Витольдович, — что рампа не отделяет в этом зале почетных гостей от обычных! Прошло всего несколько минут, как нас посадили за один столик, а мы уже разговариваем, как старые знакомые».
А разговор и в самом деле шел теплый, непринужденный. И Шандор и Иштван говорили, оказывается, по-русски. Правда, не очень бойко. Зато Марийка владела русским безукоризненно и от этого казалась Григорию Витольдовичу еще милее и обворожительнее.
«Нет, она, конечно, не начинающая актриса, а переводчица, — решил он. — А может, не переводчица, а жена режиссера Шандора? Господи, но ведь этот режиссер раза в два старше ее!»
И Григорию Витольдовичу стало жалко молодую, красивую Марийку. А разговор между тем шел за столом своим чередом. Иштван и Женечка заговорили о футболе. «Спартак»… «Гонвед»… Божик… Яшин…
Но так как четверо из пятерых сидящих за столом были работниками искусств, то разговор в конце концов перешел с футбола на театр, и вниманием стола овладел Григорий Витольдович. Он говорил много и вдохновенно. Говорил не только затем, чтобы ответить на вопросы соседей, а, главное, чтобы произвести впечатление на соседку. Соседка мило улыбалась, а соседи слушали и думали: «Умно, интересно говорит наш гость, но вот что удивительно: целый час ведет он разговор, и все не о той области искусств, в которой работает сам». Он восторгается балетом Большого театра.
— Вам обязательно следует приехать в Москву и посмотреть Майю Плисецкую в «Лебедином озере»!
Григорий Витольдович приглашал своих новых друзей и в Третьяковскую галерею и в Большой зал Московской консерватории послушать Рихтера и Ойстраха. Даже в цирк. Он избегал разговора только о своем театре. А венгерских товарищей больше всего интересовал как раз этот театр. И для того, чтобы помочь гостю перейти в разговоре с балета к драме, Шандор спросил Григория Витольдовича:
— Какая из современных пьес пользовалась в текущем сезоне наибольшим успехом у московского зрителя?
— «В добрый час».
— Мы читали про это, — подтвердил Иштван. — Автор пьесы — талантливый драматург. Это хорошо, Григорий Витольдович, что вы выдвигаете талантливых.
— Почему я? — удивился гость.
А Марийка улыбнулась и пояснила:
— «В добрый час» поставлен в Центральном детском театре. А Григорий Витольдович тоже выдвигал талантливых авторов. Только это было давно. Пятнадцать лет назад.
Шандор укоризненно посмотрел на Иштвана и сказал:
— Наш гость много выступал в шекспировских пьесах. Я, кажется, не ошибаюсь? — спросил он у Григория Витольдовича.
— Нет, — подтвердил Григорий Витольдович и, закрыв глаза, мысленно перенесся из Будапешта в Москву, в свою квартиру, стены которой были увешаны лавровыми венками и старыми театральными афишами. «Король Лир», «Ромео и Джульетта», «Много шума из ничего»… — Но больше всего я любил роль Гамлета, — сказал он, открывая глаза, а режиссер Иштван, чтобы доставить гостю приятное, добавил:
— Да, да… Мы читали про ваш прошлогодний успех.
За столом воцарилась неловкая пауза. И слово опять пришлось взять Марийке.
— Вы путаете, — сказала она Иштвану. — В прошлом году роль Гамлета сыграл артист Самойлов, и в другом театре. А Григорий Витольдович тоже играл Гамлета, но только давно. Двадцать лет назад.
— Простите, — сказал Иштван, — я плохо читаю по-русски и мог спутать.
Неловкое положение продолжалось, однако недолго. Марийка мило пришла на помощь заслуженному деятелю искусств и сказала:
— Григорий Витольдович любит не только драматургию Шекспира, но и драматургию Маяковского.
— Правильно… Теперь уже я не ошибусь, — сказал Иштван и, повернувшись к Григорию Витольдовичу, добавил: — Разве не вы так замечательно поставили «Клопа» и «Баню»?
За столом опять воцарилось молчание. И Марийке снова пришлось взять слово.
— «Клопа» и «Баню», — сказала она, — поставили режиссеры Петров и Плучек. А Григорий Витольдович тоже ставил «Баню», но только давно.
— Правильно, — с огорчением подтвердил Григорий Витольдович, — все это было, к сожалению, давно, а сейчас я уже не выступаю ни в пьесах Шекспира, ни в пьесах Маяковского.
— Врачи? Больное сердце? — сочувственно спросил Шандор.
Чтобы не углубляться в неприятный для него разговор, Григорий Витольдович хотел было утвердительно кивнуть головой: мол, ничего не поделаешь — стенокардия.
Но экспансивная Марийка предупредила его.
— Ой, что вы! — сказала она режиссеру Шандору. — Сердце у Григория Витольдовича в полном порядке. Вы разве не знаете? Григорий Витольдович — непременный участник всех теннисных соревнований Дома искусств.
Григорий Витольдович подозрительно покосился в сторону девушки в голубом. Откуда она так хорошо осведомлена о всех его делах — и творческих и теннисных? Неужели Марийка выписывает из Москвы в Будапешт и «Советскую культуру» и «Советский спорт»? «Ну и ну!» — подумал Григорий Витольдович и сказал:
— Я не выступаю на сцене потому, что мне трудно быть одновременно и актером и режиссером.
— Понятно, — сказал Шандор. — Вы сейчас только ставите пьесы?
— Не угадали, — ответил Григорий Витольдович и пояснил: — Пьесы в нашем театре ставят обычные режиссеры, а я главный. Понятно?
— Не совсем.
— Главный руководит обычными режиссерами, поправляет их ошибки, — сказал Григорий Витольдович и добавил: — На большую самостоятельную работу у главного режиссера попросту не хватает времени.
— Куда же оно уходит?
— На хлопоты. С утра до вечера я в бегах. Днем в Доме актера, вечером в Доме искусств. И всюду заседания, совещания.
— Вам, наверно, очень скучно? — с сочувствием спросил Шандор.
— Зато почетно, — ответила Марийка. — Вот только на днях Григорий Витольдович приветствовал по поручению Дома искусств конференцию юных филателистов.
— Кого, кого?
— Вы разве не читали? Григорий Витольдович владеет сейчас одной из лучших коллекций почтовых марок.
Григорий Витольдович попробовал улыбнуться, но эта улыбка не доставила ему удовольствия. «Ну, это слишком! — подумал он. — Несносная девчонка, как видно, выписывает не только «Советский спорт», но и «Пионерскую правду».
Марийка уже не казалась Григорию Витольдовичу такой милой и очаровательной, как прежде. Наоборот, он раза два назвал уже ее про себя и бабой-ягой и ведьмой. А за что? Он же сам ратовал за откровенный разговор между друзьями! Разве не он собирался убрать рампу из Московского дома актера, чтобы она не мешала работникам искусств вести друг с другом нелицеприятную беседу? Такая беседа только-только началась, а ему уже стало не по себе. И было от чего: Григорий Витольдович много лет не творил, не дерзал в театре. Бывший Гамлет обленился, успокоился. Он превратил кресло худрука в этакий творческий «самосон», а все заботы по театру переложил на своих помощников.
— Люди они хоть и малоталантливые, но зато осторожные, не подведут.
Сам же Григорий Витольдович занимался главным образом представительством. Он был членом трех каких-то комиссий и четырех каких-то правлений. В этих комиссиях рядом с Григорием Витольдовичем можно было увидеть кинорежиссера, который уже лет десять не ставил фильмов, архитектора, забывшего, когда он в последний раз подходил к чертежной доске, доктора наук, прекрасно говорящего о науке и ничего ей, к сожалению, не дающего.
Вместо того чтобы выступать в новых ролях, ставить новые спектакли, снимать фильмы, писать книги, эти люди занимались главным образом «взаимным ласкательством».
— Дорогой и высокочтимый…
Григорию Витольдовичу взять бы и поблагодарить Марийку за откровенный разговор, за то, что она бросила камень в стоячую воду и заставила главного режиссера задуматься над тем, над чем он разучился думать. А главный сидел и злился.
Оба соседа — и Шандор и Иштван — давно поняли, что гостю неловко продолжать разговор о своем театре, что гость с удовольствием возобновил бы беседу о Большом театре или Большом зале консерватории… Но что делать? Их молодая соседка никак не шла навстречу этим желаниям. Она мило улыбалась и продолжала задавать свои сто тысяч «почему?».
— Почему ваш театр скупо выдвигает молодых актеров? Почему вы мало ставите современных пьес?..
И только когда часы стали бить двенадцать, Марийка спохватилась и сказала:
— Мне пора. До свидания!
Григорий Витольдович тоже поднялся. Ох, с каким удовольствием он высказал бы сейчас все, что думал об этой несносной девчонке! Но девчонка была хоть и Маша, да не наша. И Григорий Витольдович должен был не отчитывать ее, а галантно проводить до дома. На вешалке заслуженный деятель состроил на своем лице нечто вроде улыбки и спросил Марийку:
— Где вы научились так прекрасно говорить по-русски?
— Как где? В Москве.
— Вы давно оттуда?
— В одно время с вами. Неужто не узнаете? Мы же всю дорогу ехали вместе в одном поезде. Вы в международном вагоне, а я в купированном.
— Как, значит, вы не переводчица, не жена товарища Шандора?
— С чего вы взяли? Я артистка вашего театра.
— Моего?..
На лице Григория Витольдовича улыбки как не бывало. Он побагровел и спросил:
— Так какого черта вы донимали меня своими дурацкими вопросами? Заставляли краснеть перед коллегами? Неужели вы не могли поговорить со мной дома, в Москве?
— Поговорить! Но каким это образом? С начинающими артистами вы никогда не разговариваете. Раза два я пыталась встретиться, побеседовать с вами в Доме искусств, и оба раза вы сидели вдали от публики, на сцене в президиуме. Спасибо «Интуристу»: если бы не он, нам и сегодня не удалось бы поговорить друг с другом. Только вы не сердитесь, пожалуйста, на меня за откровенность. Это же от чистого сердца, — сказала Марийка и, мило улыбнувшись, вышла на улицу.
1955 г.
В тот день, когда завуч школы родила дочку, два члена инициативной группы стали обходить педагогов с подписным листом.
— Вносите, кто сколько может, на зубок ребенку.
— Это обязательно?
— А как же!
Сам факт сбора денег на подарок нисколько не смущал организаторов подписки, их мучил только один вопрос: что купить младенцу — меховое пальто или вечернее платье?
— Новорожденной меховое пальто?
Конечно, не ей, а маме. А мама — женщина строгая, требовательная. К ней с дешевкой не подойдешь. Этой маме подавай котик, каракуль.
Только-только педагоги ублаготворили маму-завуча, как по классам пошел гулять новый подписной лист. И тоже на зубок. На этот раз дочка родилась уже в доме директора школы. Ну как тут обойтись без подарка? И снова раздался призывный клич инициативной группы:
— Вносите, кто сколько может.
— Пятерки хватит? — спрашивает учительница литературы.
— Мало! Как бы не рассердить директрису.
— Откуда она узнает, кто сколько внес?
— А подписной лист! Вы думаете, она не потребует, не проверит?
Вручили педагоги подарок директрисе, на горизонте замаячил новый подписной лист. Начался сбор денег еще на один подарок. Теперь уже не новорожденной, а новобрачной. Готовилась свадьба в доме учителя физики. Причем женился не сам учитель, а его брат, и педагогам пришлось делать новые взносы. Попробуй не внеси, когда учитель физики — человек с большими перспективами на выдвижение!..
А будущий выдвиженец преподавал не в одной школе, а в двух, поэтому в помощь одной инициативной группе по сбору пожертвований на подарок пришлось создать и вторую.
Кончилась свадьба брата физика, а тут новая напасть. Заболевает заведующая гороно. Сбор денег производится на этот раз уже не в одной и не в двух школах, а по всему городу. Учителя возмущаются, пишут письмо в редакцию. Я звоню в Нукус министру просвещения Кара-Калпакской АССР. Спрашиваю:
— Зачем вы собираете деньги? Завгороно — человек застрахованный. Лечат ее бесплатно. Бюллетень за время болезни больной сплачивается.
А министр отвечает:
— Сбор денег производится не для больной, а для ее сына.
Сын заведующей гороно — человек здоровый, великовозрастный. Он учится в институте, получает стипендию. И что же оказывается? Нукусские педагоги обязаны были сделать подарок и этому сыну тоже. И они преподнесли студенту семьсот рублей наличными. На зубок!
— Ничего не сделаешь, — оправдывается министр. — У нас в Нукусе такой обычай.
От Нукуса до Донбасса семь дней езды в поезде, а обычаи здесь примерно те же. В школах Харцизского района, как пишут в редакцию, тоже ходят подписные листы. Причем деньги на подарки взимаются в Харцизске с педагогов и с родителей. И тоже якобы добровольно.
— Вносите, кто сколько может.
Родители мнутся, но вносят, в тайной надежде, что завуч на добро ответит добром и поставит «нашему Петьке» за контрольную четверку вместо двойки.
Адвокаты из Михайловки уже давно не пишут контрольных ни по литературе, ни по математике. Тем не менее им тоже захотелось получить четверку вместо двойки.
Пришла не так давно в Михайловку телеграмма от зампредседателя областной коллегии адвокатов:
«Выезжаю. Встречайте субботу».
Областной работник едет в командировку в районный центр. Случай обычный, заурядный. А адвокаты подняли шум, визг, точно к ним в Михайловку должен был прибыть не зампред, а посол с чрезвычайными полномочиями из сопредельного государства. Вместо дел, которые мариновались в столах местной юридической консультации, Михайловские адвокаты стали обсуждать повестку дня предстоящего банкета. На первое подать заму суп с профитролями. На второе — утку с яблоками. На третье — кофе с ликером.
— А вот после кофе с ликером хорошо бы преподнести областному гостю что-нибудь на зубок, — предложили члены инициативной группы.
Но что именно? Может быть, ружье? В самом деле, зампред — охотник, и ружье будет ему кстати. Сказано — сделано. Деньги по подписному листу собраны, ружье преподнесено, и ублаготворенный гость отбывает восвояси, так и не познакомившись, не перелистав заявлений, жалоб, которые мариновались в столах юридической консультации.
Не успели местные рестораторы прибрать столы в банкетном зале, как Михайловские адвокаты получают вторую телеграмму. Уже от самого председателя областной коллегии:
«Выезжаю. Встречайте».
Председатель не зампред. Ему и подарок дарить, его и принимать следует побогаче. Не на уровне посла, а, так сказать, на уровне министра. Подарок, но какой?
— Если зампреду было куплено одноствольное ружье центрального боя, — сказали члены инициативной группы, — то председателю нужно покупать только двустволку.
Михайловка хоть и большой районный центр, но адвокатов в этом большом центре не так уж много. Тратиться им каждый месяц на подарки трудно. Однако адвокаты и на этот раз поднатужились, собрали сколько положено на двустволку и вручили ее председателю.
Председатель поблагодарил и отбыл. Как будто и все. И вдруг через месяц еще телеграмма:
«Выезжаю. Встречайте».
На этот раз встречать нужно было уже секретаря коллегии. В областной колоде адвокатов этот секретарь значил немного, как писал О. Генри, — он стоял «где-то между козырным валетом и тройкой». Но так как этот валет ведал вопросами кадров, то ссориться с ним тоже не было никакого резона. И михайловские адвокаты, тяжело вздохнув, снова пустили в ход подписной лист.
На этот раз адвокатам удалось собрать немного. Денег хватило только на покупку старого, беззубого пойнтера и металлического ошейника к нему для подарочной подписи.
— Вот если бы наш пойнтер взял бы и пролаял какую-нибудь приятную здравицу в честь секретаря коллегии, — возмечтал председатель инициативной группы.
— А что, идея!
Но осуществить эту идею адвокатам из Михайловки не удалось. Пойнтер был хоть и старый, но гордый. Лаять заздравные тосты за гостя из области он отказался, и слово за банкетным столом пришлось брать самому председателю инициативной группы.
Ничего не сделаешь — обычай!
Правильно, был такой обычай в старые, давно прошедшие времена. Делались тогда подарки для задаривания в весьма широких масштабах. И сверху вниз и снизу вверх. Купцы преподносили старшим приказчикам часы с надписью: «От хозяина за усердие». А приказчики дарили в день ангела хозяину серебряные подстаканники: «От без лести преданных — отцу и благодетелю».
А стоит ли нам тащить назад мертвых с погоста? Писать фальшивые надписи на серебряных подстаканниках и собачьих ошейниках? Вряд ли! Нам эти обычаи ни к чему! Не к лицу!
1959 г.
В нашу редакцию пришло письмо. Вот оно:
«Уважаемые товарищи! Я хочу рассказать вам об одной девушке. Я не знаю, кто она, но ее подвиг захватил мою душу.
В субботу, 9 апреля, я шла из булочной. Было это в Щербаковском районе. Вдруг вижу: толпа народа, а из окна одного дома валит дым. Я тоже остановилась. Горела комната в каменном доме. Пожар начался от керосинки. В доме, видимо, никого не было. Вдруг какая-то женщина громко закричала:
— Верочка, моя Верочка там, в комнате!
В то же мгновение девушка низенького росточка сбросила с себя пальто, платок и очутилась у окна. Я не знаю, что произошло дальше, как она попала в комнату, только минуты через четыре она с ребенком на руках соскочила из окна на улицу. Передав ребенка матери, девушка закрыла платком ожог на лбу, надела пальто и быстро пошла вперед. Толпа как бы ожила.
— Кто она? Как ее зовут? — раздалось со всех сторон.
Я побежала, догнала девушку и спросила:
— Как ваше имя?
Девушка, не оборачиваясь, ответила:
— Я комсомолка.
Так я и не узнала бы, как зовут ее, но туе ко мне подошла девочка с косичками, лет десяти-одиннадцати, и сказала:
— Это Лиза Соловьева. Она из нашей школы.
Вот и все, что я узнала об этой замечательной девушке».
Дальше в письме стояла большая клякса, за которой следовала приписка:
«Прошу редакцию извинить меня за неаккуратность. Я очень спешу, поэтому пишу прямо на вокзале. Сегодня в 17 часов отойдет мой поезд, и дома я буду рассказывать о замечательной московской девушке Лизе Соловьевой.
Письмо Дуси Озеровой можно было опубликовать в том виде, в каком оно пришло в редакцию. Но письмо скупо повествовало о Лизе Соловьевой, а каждому, кто читал его, хотелось знать больше про эту маленькую девушку со смелым сердцем, которая так храбро бросилась в горящий дом, чтобы спасти чужого ребенка. Кто она? Где живет? Как выглядит?
Нет, решили мы. Надо сначала разыскать Лизу, узнать у нее все поподробнее и тогда напечатать письмо Дуси Озеровой.
— Она из нашей школы, — сказала девочка с косичками.
Мы ухватились за эту фразу из письма в редакцию, и наш корреспондент поспешил в Щербаковский район. Директор школы, что рядом с сельскохозяйственной выставкой, спросила:
— Кого? Соловьеву? С ней случилось что-нибудь?
— Нет, не волнуйтесь. Мы просто хотели познакомиться с Лизой, узнать, как она учится.
— Учится Лиза плохо, на двойки. Девочка она не без способностей, да вот беда — ленива. В прошлом году у нее было две переэкзаменовки. Я думала, что за лето подготовится, а Лиза взяла и ушла из школы.
— А вы не могли бы дать домашний адрес Соловьевой?
И хотя списки с адресами бывших учеников лежали где-то далеко, директор не поленилась, перерыла весь архив и сказала:
— Дом восемьдесят, квартира три. Это направо, третья улица от нас.
Но адрес в школьном архиве оказался устаревшим. Через три улицы направо не было уже деревянного домика под номером восемьдесят. На его месте стоял забор, а за забором строился новый, многоэтажный дом. Далекая городская окраина приводила себя в порядок. Она строилась, асфальтировалась, прихорашивалась. Корреспондент поднялся на леса, посмотрел, как ловко и быстро работали каменщики, и спросил:
— А где же мне теперь искать Лизу?
— Подождите до новоселья, — улыбаясь, сказал прораб. — К осени мы достроим дом, тогда вы с ней и встретитесь.
Ждать осени было долго, поэтому корреспондент отправился на почту.
— Девушки, — оказал он, обращаясь к письмоносцам, — вы не знаете, куда переехала Соловьева из дома номер восемьдесят?
— Как не знать, — ответила одна из девушек. — Каждый день к ним газету «Правду» ношу. Хотите провожу, мне по пути.
Вот наконец и заветный дом. Стучу в дверь.
— Можно видеть Лизу Соловьеву?
— Лиза учится, — говорит соседка.
— Где?
— На курсах ткачей при текстильной фабрике.
Фабрика оказывается тут же, поблизости.
— Кого, Соловьеву? — спрашивает комсорг и добавляет: — Это вы надумали правильно написать про Соловьеву. Она отличница нашего производства.
— Как отличница? Соловьева же только-только поступила на курсы.
— Ах, вы к ее дочери. А вот у дочки дела хуже.
— Почему?
— Человек она слабой воли — вот почему. Поступила на курсы, получила две двойки, и ей сразу расхотелось стать ткачихой.
— Где же она теперь?
— На катке занимается в группе фигуристок. Но это, по всей видимости, тоже ненадолго, до первой двойки.
И вот здесь, на катке, произошла наконец долгожданная встреча. Лиза оказалась невысокой, ловкой девушкой, такой, как о ней и говорилось в письме. Ожог на лбу, по-видимому, успел зажить, ибо вместо повязки на ее голове была синенькая шапочка.
— Вы из редакции? — Девушка несколько смутилась. — Да, действительно был такой случай на пожаре, но нужно ли об этом писать в газете?
— Обязательно. Вы бросились в огонь, чтобы спасти ребенка.
— А вы разве не бросились бы? А он, а она? — и Лиза обвела рукой вокруг. — Так поступил бы каждый.
Скромное отношение девушки к своему подвигу было столь подкупающим, что корреспондент решил узнать о девушке как можно больше. Он спросил, кем она хочет быть и кто та девочка с косичками, которая назвала ее по фамилии. И снова просто и скромно Лиза сказала, что вчера она мечтала пойти по стопам брата и стать инструктором физкультуры, а вот сегодня ей уже хочется подать заявление в мореходное училище, чтобы стать, как дядя, капитаном дальнего плавания. А девочка с косичками — это, наверное, одна из пионерок третьего класса «А», в котором полгода назад она была вожатой отряда.
Поговорив с Лизой, корреспондент захотел побывать на месте пожара.
— Может, мы пройдем туда с вами?
— Я бы пошла, да сейчас не могу. Наш инструктор не любит, когда девочки уходят с занятий.
— Тогда не нужно, — согласился корреспондент и отправился один.
— Смотрите, не спутайте переулка, — предупредила его Лиза. — Первый налево, не доходя до выставки. Ищите там двухэтажный дом из красного кирпича.
Корреспондент сделал так, как ему советовали. Он свернул в первый переулок налево и дошел до дачного поселка. Он увидел и двухэтажный дом из красного кирпича, но этот дом никогда не горел. Корреспондент нашел второй двухэтажный дом, третий, но они тоже не горели.
— Странно, — сказал корреспондент и поспешил вернуться в редакцию.
Мы перечитали письмо Дуси Озеровой вторично. Все в письме было как и прежде, даже кудреватая буква «Д» в подписи автора. А вот дома из красного кирпича не было. Неужели кто-то хотел ввести редакцию в заблуждение?
— Вряд ли, — сказал корреспондент. — По всей видимости, я спутал переулки.
И вот мы уже вдвоем с корреспондентом садимся в машину и едем на квартиру Лизы Соловьевой. Наш приезд смутил девушку. Она неловко развела руками и сказала:
— Простите, но этот пожар не стоит того беспокойства, которое испытывает редакция.
Я смотрю на Лизу, но она говорит так просто и спокойно, что не верить ей нельзя.
— Юрочка, последи за чайником, — обращается между тем Лиза к своему брату. — Я вернусь через пятнадцать минут.
Но мы ездим не пятнадцать минут, а уже около четырех часов и все никак не можем найти места пожара.
— Непонятно, — говорит Лиза, — как я могла запамятовать это место. Рядом с ним еще стояла булочная.
Тогда мы начинаем искать двухэтажный домик из красного кирпича по новым приметам, находим пять булочных, а злополучного дома все нет.
— Ну да, я спутала, — неожиданно говорит Лиза, — домик был не в два этажа, а в один.
Но мы не можем найти и одноэтажного дома. Тогда мы заезжаем в пожарную часть. Начальник части смотрит в книгу происшествий и говорит:
— 9 апреля в нашем поселке пожара не было.
— Это был совсем маленький пожарчик, — говорит Лиза. — Вы, наверное, таких маленьких и не записываете.
— Мы записываем маленькие, средние и большие, — говорит начальник. — Мы не записываем только тех, которых не было.
— Знаете что, — говорит Лиза, когда мы снова оказываемся в машине. — Завтра я встречусь со своей подругой Дусей, узнаю у нее адрес поточнее и тогда позвоню к вам. Вы только скажите номер телефона.
Я диктую номер. Лиза записывает: «Д-3-33…» — почерк выдал девушку. Я узнаю кудрявенькую букву «Д» из письма Дуси Озеровой в редакцию. Теперь все стало понятным. Записи в книге происшествий были правильными. Мы искали то, чего не было. Что же было в действительности?
Каждый год, в один и тот же день, в школе, где училась Лиза Соловьева, собирались воспитанники этой школы. Среди них было много знатных, уважаемых людей: инженеров, врачей, офицеров, отличников производства, государственных деятелей, партийных и комсомольских работников, педагогов. Те, которые жили вне Москвы, присылали в школу к этому дню письма и телеграммы. И директор, читая потом эти письма в классах, с гордостью говорила:
— Вот какой замечательный паровоз сконструировал бывший ученик нашей школы.
Лизе хотелось, чтобы и про нее говорили с такой же гордостью. Но школа гордилась лучшими, а Лиза училась плохо. И девочка решила удивить подруг и учителей каким-нибудь подвигом. Чтобы совершить подвиг, нужна сила воли. А какая же воля была у Лизы, если она никак не могла заставить себя учиться без двоек?.. И тогда-то Лиза выдумала пожар и написала в редакцию письмо от имени Дуси Озеровой, которое закончила такими словами:
«Сегодня в 17 часов отойдет мой поезд, и дома я буду рассказывать о замечательной московской девушке Лизе Соловьевой».
Нет, ни дома, ни в гостях никто не скажет ничего хорошего о Лизе Соловьевой, не скажет потому, что ничего хорошего Лиза еще не сделала. А она могла бы сделать. И дел кругом много, нужных, интересных. Сделай она хоть одно, и тогда нашлись бы и на ее улице девочки с косичками, и не выдуманные, а самые настоящие, которые, завидев Лизу, с гордостью говорили бы своим маленьким подружкам:
— Она из нашей школы.
Сейчас девочки не скажут этих слов. И виновата в этом сама Лиза. Ей хочется заработать славу, пусть даже фальшивую. И бегает Лиза в погоне за этой славой из школы на курсы, с курсов на фабрику, с фабрики на стадион.
— Попрыгунья, — говорят про нее.
Да, прыгает Лиза где-то рядом с жизнью, а ее сверстники, подруги в это время учатся, трудятся. Героика здесь, у них, у ее товарищей по комсомолу, а не у Лизы.
1949 г.
В первый раз Николай Николаевич появился в редакции Большой Советской Энциклопедии год назад. Он зашел, поздоровался и сказал:
— Я к вам насчет статьи о поэте Пьянкове.
— Спасибо, нам такая статья не требуется.
— Почему? Разве вы не будете печатать тома на букву «П»?
— Том на букву «П» у нас будет, а вот статьи о Пьянкове в этом томе не будет.
— А если я попрошу вас как коллега коллегу?
— А вы, собственно, кто?
— Пьянков.
— Какой?
— Тот самый.
Сотрудник редакции с удивлением оглядел Пьянкова. Сотруднику было неприятно продолжать разговор с поэтом, который проталкивал в редакцию статью о самом себе. Но так как этот сотрудник был человек мягкий, стеснительный, то он подавил вспыхнувшее в нем возмущение и деликатно сказал назойливому поэту:
— Идите домой и успокойтесь. Мы расскажем о вашем творчестве все, что следует, в общей статье о поэзии.
— Нет, нет, только не в общей. Мне должна быть посвящена в БСЭ специальная статья, иллюстрированная поясным портретом.
Сотрудник редакции пытался в тактичной форме объяснить Пьянкову разницу между БСЭ и периодической печатью. Но на Пьянкова не действовали никакие резоны. Дня через два он пришел в кабинет главного редактора и сказал:
— Берегитесь! Том БСЭ на букву «П» готовится к выпуску в порочном виде.
— А именно?
— В этом томе нет статьи о Пьянкове.
— А он кто, этот Пьянков?
— Как, вы не слышали о поэте Пьянкове?
— Простите, нет.
— Странно… Если говорить о листаже, то я написал в два раза больше Лермонтова и в пять раз больше Крылова.
— В стихах главное не листаж, — заметил редактор, — а чувства, мысли…
— Значит, вы тоже против меня?
— Тоже.
— А если я попрошу вас как коллега коллегу? Пусть даже без поясного портрета. Напечатайте только одну статью.
— Нет, — еще раз сказал редактор и встал, давая этим понять, что аудиенция окончена.
Пьянков ушел, но не успокоился. Через неделю он прислал в редакцию энциклопедии письмо:
«Считаю необходимым вторично просить вас рассмотреть вопрос о невключении меня в БСЭ…»
Вслед за письмом поэт начал звонить по телефону. Кричать в трубку:
— Я автор многих книг!
Правильно, Пьянков автор плодовитый. Поэт и прозаик. Некоторые его стихи входили в сборники, а иные повести даже переиздавались. Но в целом стихотворное творчество Пьянкова никогда не поднималось выше среднего уровня. А вот ниже оно спускалось, и довольно часто.
Но изъяны в творчестве мало волновали Пьянкова. Он спал и видел себя в томе на букву «П». По этому поводу он строчил челобитные куда только мог, вплоть до самых высоких правительственных учреждений.
«Обратите внимание: у редакции БСЭ неправильная линия».
В работе редакции были, конечно, недостатки, которые нуждались в исправлении. Мы бы могли назвать имена действительно хороших писателей, незаслуженно обойденных БСЭ. Но не о них, этих писателях, хлопотал поэт Пьянков. Он старался протащить статью о самом себе. Пьянков жаловался на БСЭ даже в каком-то публичном выступлении. Пожаловался и тотчас отправил главному редактору заявление такого содержания:
«Я думаю, редколлегия, руководимая вами, сочтет необходимым заново, со всей серьезностью рассмотреть справедливые претензии советской общественности о моем невключении в очередной том энциклопедии».
Если бы Пьянков мог, он давно обратился бы в суд, чтобы упрямую редакцию приговорили напечатать благоприятный отзыв о нем. Но органы суда делами литературы не занимались, и поэт направил свои стопы в газету:
— Примите меры. В редакции БСЭ царит произвол.
— Неверно, это не произвол. Редакция перед составлением каждого тома выпускает специальный словник, который обсуждается в научных, литературных, общественных организациях. Ваше имя, как видно, никто не выдвигал.
— Почему же никто. А я сам?
— Этого недостаточно.
— Я член СП (союза писателей).
— Широкому читателю ваше имя мало что говорит.
— Вот в этом все зло, — застонал Пьянков. — Я пишу, издаюсь, а меня почти не знают. Почему? Да потому, что справочная литература не печатает обо мне био-библиографических сведений. В Большой Советской Энциклопедии меня нет. В Медицинской — нет.
— При чем здесь Медицинская? Вы же писатель, а не медик.
— Да пусть хоть где-нибудь вспомнят обо мне! А ведь я человек живой, незаурядный. Так пустите меня в энциклопедию.
А может, и в самом деле пустить? И даже в тот же самый том на букву «П»? Взять, к примеру, и рассказать о домогательствах поэта в статьях «Пролазы» или «Проныры». Рассказать в назидание литераторам, которые пытаются увековечить свое имя лишь с помощью справочных книг. А ведь они бегают, шумят, хлопочут о прижизненных памятниках. Всем им хочется хоть немножечко постоять в веках, и каждому на свою букву.
Уважаемые товарищи! Не забывайте о скромности. Что же касается славы, то пишите больше и, главное, лучше, и читатель каждому воздаст по заслугам.
1954 г.
Отцу Василию прислали из епархии «Волгу», новую, светло-голубую. Благочинный нажал пальцем на сигнал, послушал пение автомобильного гудка и сказал:
— Хорошо!
Отцу Василию хотелось сесть за руль, проехаться по улицам райцентра… Но, чтобы проехаться, нужно было уметь водить машину. А епархия, к сожалению, не создала еще кружка для обучения автоделу лиц духовного звания. Записаться же на курсы, организованные при Доме культуры, благочинному не позволял сан.
И вот в повестке дня церковного совета появился вопрос о найме водителя. Наем затруднялся тем, что среди прихожан Михайловки не было ни одного человека, разбирающегося в моторе внутреннего сгорания. Такового нужно было искать, соблазнять, переманивать! А где?
В райцентре было три автобазы: республиканского, областного и местного значения. Отец Василий закинул удочки во все три, а дабы клев был дружнее, зарплату церковному шоферу он назначил в полтора раза выше обычной. Прошел день-два, а клева нет. Среди ста сорока водителей трех баз не нашлось ни одного, кто прельстился бы жирной церковной наживкой.
Конечно, лишняя десятка не помешала бы каждому; но кривить из-за нее совестью, помогать отцу Василию наживать деньги на невежестве ближних? Да бог с ними, с церковниками и их деньгами!
Мы оказали, ни одного… Один все же нашелся. Прельстился. И не то, чтобы этот один был человеком старой закваски. Нет! Георгий Шайдаков был не темнее, а жаднее других, поэтому достаточно было только батюшке прибавить еще одну пятерку к зарплате своего будущего водителя, как силы сопротивления в слабой душе этого водителя надломились. Любовь к денежному знаку превозмогла чувство стыда и неловкости, и Шайдаков отправился в дом отца Василия для переговоров.
Хозяин пил в саду чай и пригласил гостя к столу. Тот поблагодарил и остался стоять. «Скромен, — думает хозяин, — и ростом хорош, и ликом богоприятен. Жалко только, молод».
— Не комсомолец ли?
— Комсомолец.
Отец Василий улыбается и говорит:
— А у нас при храме первичной организации нет.
— И не нужно, — спешит ответить Шайдаков и протягивает благочинному документы шофера первого класса.
«Хотите знать, кого нанимаете, начинайте разговор по существу, с техминимума». А у отца Василия свой техминимум. Вместо того, чтобы задать вопрос о коробке скоростей, он спрашивает:
— «Отче наш» знаешь?.. А «Верую»?
Шайдаков переступает с ноги на ногу. Молодой шофер не имеет ни малейшего представления ни о той, ни о другой молитве. Его церковный репертуар состоит всего из одной песенки, которая передается по наследству одним поколением комсомольцев другому:
Сергей-поп, Сергей-поп,
Сергей-дьякон и дьячок.
Пономарь Сергеевич, и звонарь Сергеевич…
Попробуй пропой эту песенку благочинному, и тебе не видать тогда повышенного оклада. Шайдаков виновато вздыхает, а благочинный смотрит на него и говорит:
— Сходи поучи молитвы. Без этого взять шофером не могу.
Поучи! А где взять текст? Шайдаков бежит к тетке Алене. Тетка живет в одном доме со всеми Шайдаковыми, и ко всем она в оппозиции. Все родичи тетки Алены — люди современные, и только она одна, дожив до преклонных лет, сохранила свой мозг в голубиной чистоте человека прошлого столетия. Тетка Алена верит во всех святых, соблюдает все посты, и кому, как не ей, было научить своего внучатого племянничка и «Отче наш» и «Верую».
И вот через пять дней Георгий Шайдаков на рысях читает вызубренные молитвы перед чайным столом благочинного. Тот слушает, говорит:
— Что «Отче наш» выучил — хорошо. А что сын у тебя не крещен — нехорошо. Пойди окрести.
Шайдаков в полном недоумении. Сыну Николке уже три года. Попробуй крестить его. Тут весь дом подымется на дыбы. Жена, теща, родная мать!
— А ты матери не говори. Шепни тетке Алене, она все и обстряпает.
И хотя отец Василий явно издевается над комсомольцем, тот послушно бежит на поклон к тетке Алене. А отцу Василию и этого мало.
— Что сына крестил — хорошо, — говорит он через неделю Шайдакову, — а что сам в церковь не ходишь — нехорошо.
— Мне в церковь?..
— Непременно. Без этого ты не слуга богу. Не шофер.
Шайдаков скрипит от злости зубами. Но что делать? Попал пес в колесо, пищит, да бежит. Пошел комсомолец к заутрене. Выстоял. После службы отец Василий подходит, говорит:
— Теперь хорошо. Теперь тебе и машину доверить можно.
Секретарь райкома комсомола Черепенин, как только услышал о похождениях Шайдакова, пошел к нему домой. Поговорить, узнать, в чем дело. Как-никак вместе в школе учились, вместе в комсомол вступали. А у Шайдакова на лице философическая многозначительность: не я-де первый — святой Сергий, протопоп Аввакум и Ганди тоже находились во власти идеализма.
Жители поселка шумят, волнуются, ругают секретаря Черепенина за слабую борьбу с идеализмом, а сам идеалист входит в это время во вкус новых своих обязанностей. Работа у отца Василия с появлением водителя стала маневренней, оперативней. Он успевал теперь совершать по две-три требы в день. В одном конце района — похоронить православного, в другом — обвенчать, в третьем — окрестить. И первым номером на всех свадьбах и похоронах — он, Шайдаков. Жора состоял при благочинном не только шофером, но и служкой. Не успеет тот выйти из машины, а Жора уже счищает с него щеткой дорожную пыль, подает рясу, раздувает уголек в кадиле. За усердие богоискателю перепадают от прихожан чаевые. Один сует в руку двугривенный, другой — полтинник, а с каких-то похорон Шайдаков не побрезговал, привез домой кусок недоеденного поминального пирога.
Слухи об этом пироге дошли до поселковых мальчишек, и они стали называть Шайдакова «кусочником», писать это обидное слово углем на лакированных боках его машины. Шайдаков оботрет машину тряпкой, — глянь, а это слово красуется уже на заборе, на дверях его дома.
— Кусочник! Кусочник!
Шайдаков злится, но от подачек не отказывается. Он работает у отца Василия всего год, а у него уже полон двор кур, гусей, есть даже коза с козленком. И жить бы кусочнику до сего дня в счастии и довольствии, если бы не одна слабость отца Василия: благочинный любил езду с ветерком. На спидометре девяносто, сто километров, а он просит прибавить скорость.
До поры до времени все обходилось благополучно, а тридцатого октября районная автоинспекция регистрирует ЧП. В этот день отец Василий был приглашен на две свадьбы. Последователь протопопа Аввакума везет благочинного с одной на другую. Мотор на полном газу, а благочинный недоволен:
— Быстрей! Еще быстрей!
На повороте «Волгу» заносит, перевертывает, и любители быстрой езды вместо свадьбы оказываются в больнице. Один — это отец Василий — отделывается несколькими синяками и через три дня выписывается домой. А у постели второго устанавливается круглосуточное дежурство медперсонала. Три недели Шайдаков лежит без сознания. Врачи сшивают его, латают, сращивают поломанные кости, а он ничего не слышит, ничего не чувствует. Но вот пострадавший открывает, наконец, глаза, оглядывает палату. К нему подходит жена. Он улыбается ей, а сам смотрит в сторону двери. Не пришел ли навестить его отец Василий? Он смотрит день, месяц, три месяца. Он ждет… А отец Василий давно и думать перестал про больного водителя. Благочинный нашел в соседнем районе нового кусочника, здорового, нелатаного, и ездит теперь с ним с одной требы на другую.
Георгий Шайдаков обманут, оскорблен в своих лучших чувствах. Как только его выписывают из больницы, он спешит не домой, а к благочинному:
— Восстановите меня на работе. По трудовому законодательству вы не имели права увольнять больного.
А благочинный улыбается, объясняет:
— Слуги божьи не должны придерживаться трудового законодательства. Церковь отделена от государства.
Шайдаков просит благочинного заплатить ему хотя бы за время болезни. А благочинный улыбается, объясняет:
— Церковь не оплачивает больничных листков. У церкви нет соцстраха.
Шайдакову нужно идти просить защиты в местный комитет, а он не может, ибо год назад демонстративно перестал платить взносы, вышел из членов профсоюза. Жена посылает Шайдакова к секретарю райкома Черепенину посоветоваться: как быть дальше? А Шайдакову стыдно идти.
И вот Шайдаков продает козу с козленком, покупает железнодорожный билет и приезжает в Москву. Он ни в чем не оправдывается, он только просит замолвить за него словечко перед автобазой:
— У меня жена, сын Николка. Пожалуйста. Мы просим вас.
Мы, конечно, поговорим с автобазой. Может быть, администрация смилостивится, пожалеет и снова зачислит блудного сына в число своих водителей. Может быть, и прокурор пойдет навстречу обманутому шоферу и поможет ему получить с церковного совета деньги за время болезни. А вот что сделать, чтобы помирить Георгия Шайдакова с поселком, в котором он родился, с товарищами по школе, комсомолу? Как вернуть доброе имя кусочнику?
1962 г.
Мы познакомились в прошлом году в маленьком зале театрального института. Я был среди зрителей, она — на сцене. Вера Ворожейкина играла роль горничной Сюзанны в каком-то старинном французском водевиле. И хотя спектакль был разыгран в порядке учебного занятия, мне стало жалко Веру. Жалко потому, что этой красивой девушке после трех лет занятий в институте пришлось выйти на сцену, чтобы произнести только одну фразу:
— Мадам, карета у подъезда.
Я сказал об этом кому-то из преподавателей. Мне ответили, что в следующем спектакле Ворожейкиной дадут более солидную роль, и на этом, собственно, и закончилось мое знакомство с Верой. В театральном институте я больше не был и не видел Сюзанну в новой, более солидной роли.
Но вот на днях редакционный лифт поднял на наш этаж какое-то облако из пудры и шелка.
— К вам можно?
— Пожалуйста.
Мне никогда прежде не приходилось видеть яичницы с тремя плавающими чернильными кляксами в центре. Я протер глаза. Но омлет — сюрприз сумасшедшего повара — не исчезал. Две черные кляксы внимательно смотрели на меня, а третья, малиновая, сказала:
— Не узнаете?
Я еще раз внимательно посмотрел на неправдоподобную комбинацию из кармина, туши и яичного порошка и только беспомощно развел руками:
— Простите, не помню.
— Меня никто не помнит, никто не знает! — сокрушенно произнесла девушка. — Я Сюзи из французского водевиля.
— Сюзи? Странно! — Я сравнил хорошенькую молодую студентку на сцене театрального института с теми тремя кляксами, которые плавали сейчас в серо-желтом тумане перед моими глазами, и горько улыбнулся.
«Ах, эти театральные парикмахеры, как они обманывают нас». И мне почему-то вспомнился «Тупейный художник» Лескова, великий маг и чародей, превращавший фурий при посредстве румян и белил в театральных ангелов.
— Что вы, что вы! — всплеснула руками Вера Ворожейкина. — Я выступаю на сцене без всякого грима.
— Значит, это вы потом…
— Ну, конечно.
Мне снова, как и год назад, стало жаль Сюзанну.
— Ну зачем вы это делаете? Яичный порошок только уродует вас.
— Почему «яичный»? — обиделась Ворожейкина. — Цвет глазуньи давно вышел из моды. Вы разве не знаете? Сейчас весь мир красит волосы слабым раствором стрептоцида.
Я действительно не знал, каким колером красит сейчас мир свои волосы, и поэтому замолчал.
— А ведь я уже окончила институт, — неожиданно сказала Вера.
— Поздравляю.
— Нет-нет, не поздравляйте. Это так ужасно!
— Почему?
— Я хотела поступить в МХАТ, сыграть Анну Каренину. Это мечта моей жизни.
— Ну и как?
— Не берут, Ливанов, Яншин. Мелкие интриги. Боятся конкуренции.
— Какая же конкуренция? Ни Ливанов, ни Яншин никогда не выступали в женских ролях.
— Все равно. Они направляют меня в Саратовский театр.
— Кто? Ливанов?
— Нет, дирекция института. Вы только подумайте: в Саратов! «В деревню, в глушь», — как говорил Вронский.
— Во-первых, не Вронский, а во-вторых, Саратов — давно уже не глушь; в-третьих, если мне не изменяет память, Ливанов в свое время тоже начинал работать на провинциальной сцене.
— Нет, не уговаривайте! Из Москвы я все равно никуда не поеду. В прошлом году вы приняли во мне такое теплое участие! Вы должны помочь мне и сейчас устроиться на работу.
— Куда? В МХАТ? — спросил я.
— Не обязательно, устройте хотя бы в свою редакцию.
— Кем? У нас в штате нет должности Анны Карениной.
— Мне не важно, кем. Мне важно, где. В Москве! Возьмите машинисткой.
— А вы разве умеете печатать?
— Господи, назначьте меня такой машинисткой, которая не должна уметь печатать.
— А нам такие не требуются.
— Возьмите кем-нибудь, хотя бы уборщицей. Работать в редакции — мечта моей жизни.
— Серьезно?
— Серьезно.
— Это идея. Нам как раз нужна уборщица, только не в Москве, а в саратовском отделении. Условия нетрудные. Вы должны будете ежедневно мыть полы в двух комнатах и коридоре, аккуратно стирать пыль с трех подоконников…
— В саратовском отделении?
— В саратовском.
— А я так надеялась на вас! Думала: вот у меня есть знакомый заведующий, он поможет мне остаться в Москве…
— А я вовсе и не заведующий.
— Странно! Теперь же все чем-нибудь заведуют.
— Как видите, не все.
— Но может быть, у вас есть знакомый заведующий?
— К сожалению, нет.
Вера Ворожейкина встала и попрощалась. Редакционный лифт снова принял в свое лоно облако из пудры и шелка, и всем нам сразу стало как-то проще и легче.
И вдруг через неделю звонок по телефону напомнил нам о существовании глазуньи с кляксами. Говорили из больницы имени Склифосовского:
— Вы знаете Веру Ворожейкину?
Я сразу почувствовал себя в чем-то виноватым. Может, я говорил с этой девушкой слишком сурово и невольно толкнул ее на крайний, необдуманный шаг? Может…
— А что, ей очень плохо? — осторожно спросил я.
— Нет, — сказали из больницы. — Мы просто хотим взять ее на работу.
— Ах, вон в чем дело! — сказал я с облегчением и тут же, забыв о недавних угрызениях совести, спросил: — А какую, собственно, должность вы можете предложить ей? У вас же больница.
— Любую. У Ворожейкиной высшее образование.
— Правильно. Высшее театральное. А вам, по-моему, следовало бы подбирать работников с высшим или хотя бы со средним, но медицинским.
— Так вы что: не рекомендуете брать ее? — удивленно спросила трубка.
— Нет!
— Жалко! Она говорит, что работа в «Скорой помощи» — мечта ее жизни. Может, взять ее все-таки хотя бы санитаркой?
— Берите, только не в московский, а в саратовский филиал «Скорой помощи».
Но саратовский филиал не устроил Ворожейкину, и еще через неделю нам позвонили с Казанского вокзала.
— Вы знаете Веру Ворожейкину?
— Знаю. Кем берете?
— Стрелочницей. Она говорит, что железная дорога — мечта всей…
— Знаю и про мечту…
— Значит, рекомендуете?
— Да, только не на Московский узел, а на Саратовский.
Еще через неделю позвонили из какого-то орса, потом из пуговичной артели.
В общем, в ходатаях не было недостатка. И так как ответить всем по телефону не было никакой возможности, то мы решили сделать это при посредстве печатного слова.
Знаем, и к вам придет глазунья с тремя кляксами. Знаем, и у вас есть сердце, которое скажет: жалко, мечта… высшее образование.
Жалейте, не возражаем, только на работу устраивайте не в Москве, а в Саратове. И не потому, что «это деревня, глушь», а потому, что Саратов — тоже прекрасный советский город.
1949 г.
Новогодний костюмированный бал был в самом разгаре. Самодеятельный оркестр из трех музыкантов, усевшись для солидности в четыре ряда, томным аккордом закончил очередной вальс. Калькулятор планового отдела Удовиченко, добросовестно изображавший на вечере роль великосветского распорядителя танцев, быстро вбежал на сцену и, оглядев зал, сказал с французским прононсом:
— Полька! Кавалеры, а-друа, дамы, а-гош. Маэстро, — кивнул он в сторону оркестра, — прошу!
И когда зал закружился под звуки баяна, трубы и мандолины, Вася Удовиченко обратил внимание на предосудительное поведение Григория Хмары, одетого в костюм Тараса Бульбы. Григорий стоял в малоосвещенном углу зала и о чем-то интимно беседовал с Джульеттой.
— Пардон, камрады! — крикнул Вася, подбегая к воркующей паре. — Вы искажаете классическое наследство. Джульетта должна флиртовать не с Тарасом, а с Ромео.
Но ни «дочь» Вильяма Шекспира, ни «сын» Николая Васильевича Гоголя не обратили внимания на эту фразу. Распорядитель танцев для ясности перешел с французского на украинский.
— Гриць! — сказал он Бульбе. — Ты чув, шо я казав?
— Чув, та не разумив, — ответил Бульба. И для того, чтобы окончательно внести ясность в этот вопрос, он обратился к Джульетте: — Может, вы хотите, Настенька, пройтись с этим самым Ромео?
— Та хай ему будет лихо! И шо вин за хлопец? Ни сказать, ни танцевать.
— Как знаете, камрады, — пролепетал растерявшийся распорядитель и ускакал к оркестру.
Короче, все на этом вечере шло нормально. Время подходило к двенадцати. Комсорг Проценко готовился уже подняться на сцену, чтобы поздравить молодежь с Новым годом, как вдруг по клубу зловеще пронеслось:
— Чикушка!
Это слово прозвучало, как выстрел на симфоническом концерте. Музыканты прекратили игру, не закончив вальса, и баянист стал предусмотрительно укладывать свой инструмент в ящик. Испуганная Джульетта с надеждой оглянулась на Тараса, но того и след простыл. Он исчез, даже не простившись.
А Чикушка уже действовал. Сначала он влез на хоры и мило обсыпал головы литературных героев квашеной капустой. Затем пустил живого мышонка в муфту Анны Карениной и устроил короткое замыкание, сунув гвоздь в электрический штепсель.
Часы били двенадцать. Но комсорг не поднялся на сцену с поздравлением, и членам комитета пришлось впотьмах выбираться из клуба.
— Надо идти за помощью.
Начальник милиции встретил комсорга как старого, доброго знакомого.
— Небось, опять на Чикушку жаловаться пришел?
— Опять! Вечер сорвал. Капустой кидался. Пробки электрические пережег.
— Ножом никого не ударил?
— Нет!
— Плохо, — мрачно заметил начальник милиции. — Не могу я его за капусту под суд отдать.
— Житья от него нет, — чуть не плача, сказал комсорг. — Девушки в общежитие ходить боятся. Он из-за угла водой их окатывает на морозе.
— Строптивый паренек. Ты его вовлеки в какой-нибудь кружок, — посоветовал начальник, — у него кровь и свернется.
— Куда вовлечь?
— Да хотя бы в духовой оркестр. Пусть человек музыкой занимается.
— Уже вовлекали, — сокрушенно сказал комсорг. — Он у нас барабан пропил.
— Поймали с поличным?
— Нет.
— Тогда могу только сочувствовать. Вот когда поймаете его за руку, приходи — помогу.
Нам неизвестно, знал ли Чикушка про переговоры, которые велись между начальником милиции и комсоргом деревообделочного комбината, только чувствовал себя он совершенно спокойно. И хотя действовал Чикушка без ножа, однако весь поселок жил в страхе.
Правда, кровь в этом молодом человеке играла не все триста шестьдесят пять дней в году. Месяц, иногда полтора он вел себя вполне прилично. Вытирал нос собственным рукавом, а не беретом какой-нибудь тихой девушки. Но вот на него находило затмение, и молодежь с семи часов вечера пряталась по общежитиям, держа двери на трех засовах:
— Чикушка идет!
И вдруг Чикушка переродился. Стал тихим, скромным пареньком. Что же оказало такое целебное влияние на хулигана? Кружок кройки и шитья или шесть месяцев тюремного заключения? Ни то, ни другое. Решающее слово в этом деле сказал Миша Кротов — сцепщик близлежащей станции. Миша увлекся Настенькой, той самой девушкой, которая была покинута в трудную минуту Тарасом Бульбой. Причем увлекся так сильно, что трижды в неделю, то есть каждый свободный от дежурства вечер, не ленился отмеривать по три километра от железнодорожной станции до поселка, чтобы провести час-другой со своей любимой.
И вот в один из таких вечеров, когда Миша о чем-то тихо шептался с Настенькой, в коридоре общежития был поднят сигнал бедствия.
— Чикушка идет!
— Прячься! — испуганно сказала Настенька.
Миша Кротов в ответ только махнул рукой.
— Обойдется и так.
Не успел он закончить фразы, как в комнату ввалился Чикушка, окруженный тройкой восторженных мальчишек. Он по-хозяйски оглядел комнату и сказал:
— Грязно у вас в коридоре.
И, сдернув с чьей-то койки белую накидку, стал вытирать сапоги. Настенька взвизгнула и забилась в угол.
— Положи на место накидку! — неожиданно сказал Кротов.
Чикушка сплюнул сквозь зубы, даже не подняв головы. Тогда сцепщик взял Чикушку за ворот, приподнял, повернул в воздухе лицом к себе, сказал: «Сморчок!» — и легко перекинул через всю комнату к двери. Затем сцепщик поднял Чикушку еще раз, пронес его через коридор мимо затаивших дыхание девушек и спустил с лестницы.
— Ой, Мишенька, — сказала испуганно Настя, — теперь тебе будет лихо: ударит он тебя ножом из-за угла!
Но Чикушка не стал браться за нож. Он знал: за это судят. Чикушка побежал в милицию с жалобой на обидчика. Через час Миша Кротов был доставлен участковым в кабинет начальника.
— Это ваша работа? — спросил начальник, косясь на разбитый нос Чикушки.
— Извиняюсь. Трошки задел по потылице.
— А за что?
— За хулиганство.
— Зачем же драться? — укоризненно сказал начальник милиции. — Вы бы объяснили гражданину неэтичность его поступка, он исправился бы.
— Ха!.. — сказал удивленный сцепщик. — Он девчат тиранит, а я ему «Отче наш» читать буду?
Начальнику милиции понравился этот плечистый, добродушный парень. Ему понравилось и то, как он отделал Чикушку, но… нельзя же потакать рукоприкладству! В общем, для порядка сцепщик был оштрафован на 10 рублей за нарушение каких-то правил обязательного постановления облисполкома.
— Ну, как, внес он деньги? — спросил я комсорга, который рассказал мне эту историю.
— Я заплатил за него, — ответил комсорг. — Десять целковых за учебу — это, честное слово, не так много. Зато теперь в поселке дышать легче. — И, заметив на себе недоумевающий взгляд, комсорг словно в оправдание добавил: — Я, конечно, понимаю: тихих хулиганов надо вовлекать, чтобы они «росли над собой», буйных — судить. Но есть среди них и такие, которых следует взять за грудки и тряхнуть по-мужски. Да так тряхнуть, чтобы у них веснушки горохом на землю посыпались. Но это, конечно, между нами, не для печати, — сказал комсорг и распрощался.
1946 г.
Сын моего соседа Миша устроил на днях банкет по случаю благополучного перехода из седьмого класса в восьмой. На банкет были приглашены только самые близкие из Мишиных товарищей: редактор школьной газеты, двое мальчиков с нашего двора и двоюродный брат Миши — Юра, левый крайний детской футбольной команды стадиона «Строитель». Вечером, когда Мишины родители возвратились с работы домой, гости были уже в явно блаженном состоянии и нестройно подтягивали вслед за несовершеннолетним хозяином «Шумел камыш, деревья гнулись…».
Хор подвыпивших подростков представлял довольно противное зрелище, и Мишина мама при виде этого зрелища сначала заохала, потом часто-часто заморгала и, наконец, заплакала. Мишин папа был скроен значительно крепче. Папа не стал охать. Он подошел к стене и снял с гвоздя толстый солдатский ремень; хоть сыну было не семь лет, а пятнадцать и он давно уже не был порот, папа отстегал его в этот вечер. Воспользовавшись правом родного дяди, папа прошелся несколько раз также и по спине левого крайнего детской команды «Строитель».
Переход в восьмой класс — немаловажное событие в жизни пятнадцатилетнего человека, и тот факт, что Миша решил отметить это событие, вряд ли должен вызывать наше удивление. Отметить событие следовало. Но как?
— Конечно, по-настоящему, — сказали Мишины товарищи.
А левый крайний, этот самый почетный из гостей, прямо показал себе за галстук и с видом бывалого выпивохи многозначительно щелкнул языком.
Миша, зная крутой нрав своего родителя, пробовал перевести разговор на чай с пирожными. Но гость оказался дошлым. Гостю пришла в голову фантазия устроить вечер совсем как у взрослых, и Мише волей-неволей пришлось отправиться на угол в магазин «Гастроном» и истратить там все свои сбережения, предназначавшиеся с давних пор на покупку часов.
Я разговаривал с Мишей через два дня после злополучных событий, когда страсти в соседней квартире улеглись и новоиспеченный восьмиклассник мог откровенно рассказать мне о своем грехопадении. Я слушал Мишу и удивлялся не столько форме самого банкета — мало ли какие фантазии могут взбрести в головы пятерых мальчишек! — меня возмущало то, что эти самые мальчишки, попав в соблазн и во искушение, не были вовремя ограждены от грехопадения людьми взрослыми. А такая возможность была. Первым мог сделать это доброе дело продавец «Гастронома».
Я был в «Гастрономе» и видел этого продавца. Сначала он произвел на меня хорошее впечатление. Высокий, благообразный человек лет пятидесяти. Как знать, может быть, дома у него было несколько собственных сорванцов, которых он в свободное от торговли время заботливо наставлял на праведный путь в жизни. А вот здесь, за прилавком, этот самый продавец, к сожалению, уже не помнил о своей принадлежности к почетному сословию родителей. Я опросил:
— Почему в магазине продают водку несовершеннолетним?
Этот простой вопрос удивил продавца и завмага.
— У нас не детский сад, а «Гастроном», и мы люди коммерческие, — сказал завмаг. — Если у человека выбит чек и припасена исправная посуда, то мы обязаны дать ему то, что он требует.
— А своему ребенку вы тоже даете все, что он требует?
Завмаг засопел, покраснел и вместо него ответил продавец:
— Свой не в счет.
Нет, в счет! Советский человек должен радеть о правильном воспитании как своего, так и чужого ребенка. Соблазнов вокруг много. В том же самом «Гастрономе» любой подросток может без всяких помех купить не только вино, но и папиросы. Выбор большой. Есть деньги — бери пачку, мало денег — покупай штучные. И вот маленький человечишка, не умеющий еще навести порядок под собственным носом, тянется к прохожему:
— Дяденька, дай прикурить!
И дяденька делится огоньком, часто даже не поворачивая головы к просящему, не думая о нем.
— Угощайся, разве мне жалко?
А жалеть надо. Не спичку жалеть, а мальчишку, ибо кому-кому, а курильщику-то ведь хорошо известно, какое пагубное влияние оказывает никотин на неокрепший детский организм. Но дело не только в никотине.
Попробуйте как-нибудь вечером пойти со своим сыном или дочкой в кино, окажем, на такой безобидный фильм, как «Конек-горбунок». Вас не пустят. Билетерша извинится и скажет:
— Приходите завтра днем.
— Почему?
— Приказ горсовета.
Есть такой приказ, который делит сутки на две части: день — детям, вечер — взрослым. Правильное деление. Детям нечего смотреть фильмы, которые предназначены для взрослых. Этот приказ делал большое и доброе дело до тех пор, пока днем демонстрировались фильмы по специально утвержденной программе. Но вот с недавних пор директора кинотеатров явно в коммерческих целях начали крутить днем «боевики», никак не рассчитанные на детскую аудиторию.
На днях я был на одном таком сеансе в кинотеатре «Колизей». Время каникулярное, зал полон школьников, а на экране «Риголетто» — заграничный фильм, смакующий амурные похождения оперного герцога. В опере есть хотя бы музыка Верди, а здесь ничего, кроме пошлости. Я спросил билетершу, почему она пустила в зал детей.
— А днем это не запрещается, — ответила билетерша.
Подошел директор кинотеатра и вместо того, чтобы сделать замечание билетерше, сделал его мне:
— Воспитывайте своего собственного сына, а о чужих, гражданин, не печальтесь.
Воспитывать нужно не только своего сына, как думает директор кинотеатра. За правильное воспитание детей морально отвечает каждый из нас, и кто бы ты ни был и где бы ты ни был — на улице, в трамвае, в кино, в магазине, — дети должны всегда видеть и уважать в тебе строгого и любящего старшего. А роль старшего определяется не только родственными признаками.
Плох тот отец, который дома читает сыну проповеди о вреде табака, а на улице прикуривает папиросу от одной спички со школьником.
1948 г.
Недоразумение началось с шутки. На третьем часу репетиции студенческого самодеятельного коллектива Владимир Ленский устал и вместо того, чтобы спеть: «Куда, куда вы удалились…», — спел:
Вот умру я, умру я,
Похоронят меня…
Изменение, внесенное Ленским в текст оперы, было встречено веселым хохотом. Дирижер постучал по пюпитру я сказал студентке, исполнявшей роль Ольги:
— Пока Ленский отдыхает, давайте повторим арию из первой картины.
Ольга вышла вперед, откашлялась, но вместо того, чтобы приступить к пению, стала держать речь.
— А что, — сказала она, — если нам вместо настоящей оперы подготовить к капустнику шуточную?
— А это как понимать?
— Давайте петь шиворот-навыворот, как пел сейчас Ленский.
Случилось так, что предложение Ольги, которую, как известно, даже Пушкин считал существом легкомысленным и ветреным, было встречено всеобщим одобрением. Обновление текста и музыки «Евгения Онегина» шло так интенсивно, что через две недели состоялся показ спектакля.
Зрительный зал полон. Раздаются звуки знакомой музыки. Поднимается занавес, а на сцене творится нечто непонятное. Ларина поет почему-то не свою арию, а арию Сильвы:
Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?
Татьяна просит няню:
Расскажи мне, няня,
Про ваши старые года:
Была ты влюблена тогда?
А няня в ответ поет:
Мы на лодочке катались,
Золотистой, золотой…
Перетасовки арий в опере были очень неожиданны. Зрители смеялись над одной нелепостью, над второй. А нелепостям не было конца. И когда наконец в последней картине Онегин вместо своего знаменитого ариозо спел Татьяне:
Так будьте здоровы,
Живите богато…
чувство самой настоящей неловкости охватило многих из присутствующих. Люди не понимали, для чего было подготовлено такое представление.
— Как для чего?! — оправдывались участники спектакля. — Для смеха, чтобы повеселиться. Это же капустник.
Такое оправдание мало кого удовлетворило. Профессор Васильев был сконфужен больше других. Ему, ректору института, хотелось сейчас же собрать у себя в кабинете студентов и объяснить всю бестактность перекройки «Евгения Онегина» смеха ради.
Предполагаемый разговор в этот вечер, однако, не состоялся. В последнюю минуту профессор пожалел студентов. Зачем-де портить им капустник? И разговор был перенесен с субботы на понедельник. Потом на пятницу, снова на понедельник…
Так прошел месяц, второй. Неудача со студенческим капустником начала уже забываться, как вдруг в комитете комсомола раздался неожиданный телефонный звонок. Секретаря комитета просили немедленно явиться в горком комсомола, и не одного, а вместе с постановщиком оперы.
— Запоздалый гром, — сказал секретарь комитета. А постановщик добавил:
— Теперь начнется проработка.
И членам комитета стало жаль участников капустника.
«Ну, хорошо, — думали они, — сделали ребята ошибку — допустили бестактность, так ведь это не злостная ошибка, а случайная. Стоит ли через два месяца после происшествия подвергать ребят проработке?»
Участники капустника отправились в городской комитет одной большой компанией. Вместе грешили, вместе и отвечать. Пришли и остановились перед дверью заведующего сектором культуры. Войти внутрь неловко. Еще бы, старуху Ларину не пожалели — заставили ее петь легкомысленные куплеты. Но тенора и баритоны робели зря. Заведующий сектором Гоша Лисицын оказался молодым радушным человеком. Он вышел из-за своего стола и, широко улыбаясь, двинулся навстречу гостям.
— Привет оперным реформаторам! Так это вы, значит, поставили «Евгения Онегина» в новой редакции?
Реформаторы переглянулись, покраснели, и кто-то из них сказал:
— Да, мы. Но мы больше не будем.
— Почему? — удивился Лисицын. — Горком просит вас в порядке подготовки к городскому фестивалю выступить со своим представлением в Доме культуры.
— А вы видели наше представление?
— Лично не видел, но мне рекомендовал его знакомый прораб из Жилпромстроя, а он человек со вкусом.
Но случилось так, что человек со вкусом тоже не видел представления.
— Мне хвалила его Агния Ивановна, артистка горэстрады.
А так как Агния Ивановна воздавала похвалы тоже с чьих-то чужих слов, то неудавшаяся шутка оказалась включенной в программу молодежного вечера явно по недоразумению. Студентам следовало отказаться от выступления в Доме культуры. А студенты не отказались.
— Неудачное представление! А так ли оно неудачно? — стали говорить тенора и баритоны. — Может, это кажется только профессору Васильеву.
И вот наступает день молодежного вечера. Зрительный зал полон. Действие только-только началось, а зрители уже в полном недоумении. Зрители видят на сцене знакомую семью Лариных и не узнают ее. Приезд Ленского и Онегина выглядел так:
ОЛЬГА:
Чу! Подъезжает кто-то…
ЛЕНСКИЙ:
Мы приехали сюда!
Ах, здрасьте.
ОНЕГИН:
Добрый вечер, господа!
Ах, здрасьте.
Представление в Доме культуры продолжалось тридцать минут. И что только за это время не успели пережить несчастные персонажи оперы! Их заставляли петь не свои арии и не своими голосами. Танцевать фокстроты.
Водитель автобуса Попков, автор письма в нашу редакцию, не дождался конца представления и пошел к работникам Дома культуры, чтобы узнать, неужели им нравится то, что они показывают зрителям. А работники ругают Гошу Лисицына:
— Мы надеялись на его вкус, а он даже не видел того, что включил в программу.
— Я советовался с прорабом из Жилпромстроя, — сокрушенно говорит Гоша Лисицын. — Может, слышали, зовут его Григорий Александрович…
Если бы заведующий сектором культуры пришел за музыкальным советом не в Жилпромстрой, а к какому-нибудь из преподавателей того же пединститута, то никакой ошибки не произошло бы. Преподаватель рассказал бы, как в действительности студенты ведут подготовку к республиканскому фестивалю молодежи. Педагогический институт готовит концерт из оперных отрывков. В том числе и из «Евгения Онегина». Причем настоящего, а не трансформированного. И поют в этом «Онегине» те же студенты, которых он, Лисицын, поставил сейчас в ложное положение перед зрителями.
— Но настоящий «Онегин» вряд ли заинтересовал бы Гошу Лисицына. И знаете, почему? — спрашивает автор письма в редакцию. — Настоящий «Онегин» — это не фестивально.
«Не фестивально» — это новый термин из лексикона Григория Александровича и Агнии Ивановны.
Два года назад в педагогическом институте был организован струнный квартет. В репертуаре квартета — Бородин, Чайковский, Шостакович. А Гоша Лисицын морщится. Он предложил включить в состав квартета два саксофона и барабан.
— Будете играть танцы. Танго, мамбо, блюзы.
— Зачем?
— Это фестивально.
Много оркестров будут играть на республиканском фестивале: симфонические, народные, духовые, джазовые. Десятки песен будет петь молодежь, сотни танцев танцевать, и все это с огоньком, весело. Но давайте скажем Гоше Лисицыну: весело — это вовсе не значит «шиворот-навыворот», как пытаются убедить его недалекие советчики.
1957 г.
Летом прошлого года, колеся по южным районам Украины, я оказался в Карцеве. Дом приезжих был закрыт по случаю капитального ремонта, поэтому мне волей-неволей пришлось отправиться с чемоданом в райком комсомола.
— Вы на уборочную? — спросил секретарь.
— Так точно.
— Это хорошо. Урожай у нас богатый. И насчет ночлега не беспокойтесь. Обеспечим. У нашего учстата большая квартира.
Я не любил останавливаться в командировках на частных квартирах, поэтому, показав на райкомовский диван, сказал секретарю:
— Разрешите остаться здесь?
— Зря отказываетесь, — сказал секретарь. — Здесь жестко и неудобно. Кроме того, будет неплохо, если вы поближе познакомитесь с нашей Наденькой и как следует проберете ее.
— За что?
— За отсталость во взглядах. По паспорту Наденьке двадцать лет, а по образу мыслей — это давно прошедшее время. Работает сна, как департаментский чиновник: от сих до сих. В девять приходит, в шесть уходит.
— Она всегда работала так?
— Прежде Надя была другим человеком. Пела в хоркружке, стометровку бегала за тринадцать с половиной секунд. А сейчас ни о чем, кроме домашнего хозяйства, и думать не желает. И откуда взялась такая метаморфоза? Муж у нее — активист, танцор, весельчак. Ну что там говорить — душа общества! Мы его недавно председателем районного комитета физкультуры выдвинули.
В этом месте стенные часы в кабинете секретаря заворчали, заохали и гулко отбили шесть часов. И вместе с последним ударом из дверей райкома вышла на улицу высокая белокурая женщина.
— Она, — сказал секретарь и, открыв окно, крикнул: — Наденька, на минуточку!
Надя подошла.
— Вы не могли бы приютить у себя на два-три дня вот этого товарища?
По-видимому, секретарь райкома не раз обращался к своему учстату с такой просьбой, поэтому учстат не удивился и сказал:
— Да, конечно.
Так я познакомился с Наденькой и сразу же подвел ее. Пока я прощался с секретарем и договаривался с ним о завтрашней поездке в колхоз, прошло минут двадцать, а эти минуты имели, оказывается, весьма немаловажное значение в семейной жизни учетного работника райкома комсомола. За это время Наде нужно было дойти до дома, накрыть на стол и разогреть обед, чтобы ее супруг, явившись с работы, мог без задержки приняться за еду.
Я выбил Наденьку из расписания. В этот день первым явился домой муж. Стол оказался ненакрытым. Муж подождал пять минут, десять. Наденьки все не было. Вместо того чтобы пойти на кухню и разжечь керосинку, Виктор Жильцов трагически опустился на диван и стал безнадежно смотреть в верхний угол комнаты. Прошло еще пять минут. Наденьки все не было, безнадежность не рассеивалась, и «душа общества», обреченно махнув рукой, лег на диван лицом к стенке. Ему казалось, что со времени его прихода домой прошло не пятнадцать минут, а пятнадцать суток, что голод сделал уже свое страшное дело и он, Виктор Жильцов, доживает теперь свой последний час. От этих мрачных мыслей ему стало жаль самого себя, молодого, веселого, которому приходится погибать из-за легкомысленного отношения жены к своим семейным обязанностям.
А жена в это время, подстегиваемая угрызениями совести, поднималась уже на крыльцо своего дома.
— Он у меня такой беспомощный, — сказала она и неожиданно замолчала.
Из дальней комнаты послышался тихий, приглушенный стон:
— Умираю…
— Кто умирает? — испуганно спросила Наденька.
— Это я, Виктор Жильцов, умираю, — послышалось в ответ.
Наденька побежала в дальнюю комнату и остановилась около дивана.
— Что с тобой, милый? — спросила она.
Мне тоже стало страшно за жизнь председателя районного комитета физкультуры. Я бросил чемодан в передней и побежал за Наденькой, чтобы быть чем-нибудь полезным ей.
— Где у вас вода?
Но вода оказалась ненужной. Услышав в комнате чужой мужской голос, умирающий перестал стонать и быстро вскочил на ноги. Виктор Жильцов не рассчитывал на присутствие посторонних, поэтому ему было очень неловко. Он растерянно посмотрел на меня, не зная, с чего начать разговор. На выручку пришла Наденька.
— Знакомься, — сказала она мужу и представила ему некстати забредшего гостя.
Виктор закашлял, затем вытащил из кармана портсигар и протянул его мне:
— Курите.
Пока мы закуривали, Наденька успела разжечь керосинку и разогреть обед. В половине седьмого Виктор Жильцов занял место за столом и взялся за ложку. С опозданием на двадцать минут жизнь в этом доме вошла в свою обычную колею. Борщ супруги ели молча. После борща муж задал жене первый вопрос:
— А как моя белая рубашка?
— Уже выстирана, после обеда я выглажу ее.
Виктор нахмурился, затем не выдержал и сказал:
— Ты же знала, Наденька, сегодня в клубе лекторий.
Наденька отодвинула тарелку с недоеденной котлетой и ушла на кухню разогревать утюг. Виктору стало неудобно, и, для того чтобы оправдаться, он сказал:
— Женщина она неглупая, а вот простых вещей не понимает. По четвергам в лекторий собирается весь город. Там и райкомовцы и работники райисполкома, и мне нельзя идти туда не в свежевыутюженной рубашке.
Но эти оправдания не прибавили мне аппетита. Есть почему-то уже не хотелось. Когда Виктор закончил все счеты со вторым и третьим блюдами, белая рубашка оказалась уже выглаженной. Виктор бережно забрал ее из рук супруги и ушел в соседнюю комнату переодеваться. Наденька снова пододвинула к себе тарелку. Но котлета уже остыла, да и сидеть одной за столом было не очень-то уютно, поэтому Надя заканчивала еду без всякого удовольствия.
Между тем акт переодевания в соседней комнате подошел к концу. До начала лекции у мужа осталось пять резервных минут, и муж решил посвятить эти минуты жене. Он чуть приоткрыл дверь и громко шепнул из соседней комнаты:
— Я люблю тебя, Наденька!
Затем он сделал паузу и прошептал то же самое вторично. Наденька смущенно смотрела на меня и молча расцветала от счастья. Она, по-видимому, не читала кое-каких рассказов Чехова и поэтому не знала, что такой спектакль уже разыгрывался когда-то для другой.
— Я люблю тебя, Наденька!
Бедная Наденька, она искренне верила, что эту ласковую фразу сочинил ее Витенька для нее одной, и из-за этой фразы она быстро забыла о только что доставленной ей неприятности.
Но вот подошли к концу пять резервных минут, дверь в столовую приоткрылась, в дверях показался красивый, благоухающий Виктор и сказал:
— Я приду в одиннадцать, прощай.
Хлопнула дверь парадного.
— А вы разве не пойдете в лекторий? — спросил я Наденьку.
— Я пойду, но позже, — ответила Надя и стала торопливо убирать со стола.
Но позже Наде не удалось пойти в клуб. Весь вечер она возилась по хозяйству. Штопала, гладила, готовила на завтра обед. Когда Виктор Жильцов пришел в одиннадцать часов из клуба, его жена только-только успела закончить работу по дому.
— А ты зря не была в клубе, — сказал он. — Лектор приехал из области знающий, да и ребята из райкома спрашивали про тебя.
Выпив на ночь стакан молока и закусив его куском пирога, Виктор поцеловал жену в лоб и сказал:
— Смотри, Наденька, отстанешь ты от жизни.
Утром следующего дня, когда муж встал и оделся, Надя уже ушла на работу. Председатель районного комитета физкультуры сел за завтрак, заботливо приготовленный ему женой. Он лениво ковырнул вилкой в тарелке и сказал:
— Моя мать готовила запеканку не так. Ту с пальцами можно было съесть.
— Ваша мать была раза в три старше и опытнее, — сказал я.
— Дело не в возрасте. Не тому учат девчат в наших десятилетках. Алгебра, физика… — иронизировал Виктор. — А им надо читать лекции по домоводству и кулинарии.
— Э… молодой человек, а вы, оказывается, феодал!
— Ну, вот уже и ярлычок привешен, — обиделся мой хозяин и вышел в переднюю.
Но не прошло и минуты, как он, обозленный, влетел обратно в комнату:
— Вот вы заступаетесь за нее, а она, изволите видеть, даже калоши не вымыла!
— Кому, вам или себе?
Виктор смутился, но ненадолго:
— Пусть моет не сама, но организовать это дело — ее обязанность. Мне же некогда. Я спешу на работу.
— А она разве не спешит?
— Вот я и говорю, раз она тоже спешит, пусть встанет на час раньше и проявит хоть какую-нибудь заботу о муже.
— На час?
— Что же тут удивительного? Моя мать вставала раньше меня не на час, а на два.
Мне хотелось схватиться с этим барчуком напрямую, но я сдержался и сказал:
— Зря вы расстраиваетесь из-за всякой мелочи.
— Домашний уют не мелочь! — вскипел Виктор. — Я в день по двадцать человек принимаю. Меня нельзя раздражать пустяками. А ей хоть бы что. Она знай нервирует!..
— На такую жену, как Надя, грех жаловаться. Она из-за вас отказалась от всего: и от подруг, и от спорта, и от пения.
— Пусть поет, я не запрещаю.
— Но вы и не помогаете ей! Для того, чтобы жена пела, она должна видеть в муже не повелителя, а товарища.
— Это вы, собственно, о чем?
— Да хотя бы о тех же самых калошах. Возьмите и помойте их. И не только себе, но и ей тоже. Попробуйте хоть раз подмести комнату, принести воды из колодца.
— Ну, нет, увольте! Я с ведрами ни за что не выйду на улицу.
— Почему?
— Это может унизить мое мужское достоинство.
— Да разве в этом мужское достоинство?
— О, вы не знаете, какое на нашем дворе отсталое общественное мнение!
Разговор с председателем районного комитета физкультуры оставил весьма неприятный осадок, и, хотя два следующих дня я провел в колхозах и набрался новых впечатлений, образ бедной Наденьки нет-нет да и возникал перед моими глазами. Наконец, я не выдержал и сказал секретарю райкома комсомола:
— Знаете, а мне совсем не нравится этот самый «душа общества».
— Почему?
— Взгляды у него отсталые.
— Ну, это вы зря! Жильцов активно участвует во всех культурных мероприятиях. Он аккуратно ходит в лекторий, регулярно читает журналы, газеты…
— Значит, плохо читает. И уж если разговор пошел о людях отсталых, то я бы на месте райкома адресовал свои претензии не Наденьке, а ее супругу.
1949 г.
Лет пятнадцать — двадцать назад в выставочном зале на Кузнецком мосту дебютировал молодой способный художник. Он представил небольшую картину, на которой был изображен колхозный сад в момент окопки деревьев. Несмотря на простой и бесхитростный сюжет, картина останавливала на себе внимание каждого, кто видел ее. Здесь все говорило о весне. И солнце, и небо, и черные ломти только что вскопанной земли.
Но особую прелесть весеннему пейзажу придавала молодая смущающаяся колхозница с милой родинкой на щеке, которая стояла у яблони с садовыми ножницами в руках. Все знали, что прообразом этой колхозницы художнику послужила его жена Машенька, и все поздравляли художника и его жену с успехом.
Успех окрылил художника, и он, не теряя времени, сразу же принялся за новую картину. И хотя новая картина изображала не колхозный сад, а железнодорожный полустанок, автор снова нарисовал на первом плане свою супругу. На сей раз Машенька держала в руках уже не ножницы, а большой гаечный ключ. Правда, образ супруги художника не слишком-то вязался с образом паровозного кочегара. Но у этого кочегара была на щеке такая милая родинка, а из глаз струилось столько лучистой молодости, что зрители решили простить автору его прегрешения перед образом кочегара.
— Ваша Машенька вроде беспроигрышной облигации, — сказал молодому художнику служитель выставочного зала. — При такой натуре художнику и делать нечего, только сиди и стриги купоны.
Молодой художник так, собственно, и делал. К каждой выставке он готовил новые работы, но новым в них было только внешнее оформление, а в центре картины, как и прежде, изображалась супруга художника, в руках у которой был то скальпель хирурга, то скребок сталевара, а то и ранец школьницы.
Шли годы. Машенька превратилась сначала в Манечку, затем в Марию Михайловну. Из ее глаз уже не лучилась спасительная благодать молодости, а милая родинка на щеке стала похожа на бородавку. Художнику виделись новые персонажи, но он не мог рисовать новое. Да если бы он и захотел, то Мария Михайловна не позволила бы ему сделать это. Старуха так привыкла к золотому багету рам и вернисажам, что даже тогда, когда ей по сюжету и не пристало лезть на первый план в картине, она устраивала мужу истерики и требовала, чтобы он по-прежнему рисовал ее впереди всех других со школьным ранцем в руках.
— Неправда, — скажет читатель, — такого случая не было.
Правильно, в живописи не было. А в других областях искусства?
Одного музыканта назначили главным дирижером театра. И, едва приняв бразды правления, он тут же пристроил свою супругу, весьма посредственную танцовщицу, прима-балериной.
У директора завода прав не меньше, чем у дирижера, но ни один директор никогда не назначит свою жену, пусть даже прекрасного специалиста, главным инженером завода. Да что директор завода! Иной управдом постыдится использовать власть для того, чтобы назначить свою жену дворником или швейцаром. В соседний дом — да, пусть идет, а в свой неудобно.
Совсем по-другому рассуждают работники искусства.
У жены художественного руководителя Энского оперного театра лирическое сопрано. И этот руководитель вот уже который год подряд не ставит на своей сцене «Кармен», потому что героиня оперы должна петь не сопрано, а меццо-сопрано.
Такие нравы встречаются, к сожалению, не только в театре.
Некоторое время назад режиссер N. докладывал на художественном совете кинофабрики о своем будущем фильме. После того как был прочитан сценарий, режиссер стал рассказывать, кого он собирается пригласить для участия в кинокартине. Режиссер читал список действующих лиц, а на экране в это время демонстрировались снимки актеров, претендующих на ту или иную роль. Собравшимся было приятно, что режиссер так строг в подборе исполнителей, что он выбирает лучших даже из числа народных и заслуженных. А режиссер N. и впрямь был строг, он заснял на пленку по нескольку кандидатов на каждую роль и попросил у собравшихся совета:
— Подскажите, на ком остановить выбор.
И ему охотно стали подавать советы. Все шло на этом обсуждении как нельзя лучше. Отбор артистов на мужские роли подходил уже к концу, и собравшиеся ждали, когда режиссер назовет имя героини фильма. Каждому интересно было узнать, какая из актрис будет играть героиню.
Но, увы, законный интерес собравшихся так и не был удовлетворен. В зале неожиданно вспыхнул свет, и режиссер сказал:
— Ну, вот и все.
— Как все? — удивленно спросили из зала. — А кто же будет играть героиню?
— То есть как кто? Вы разве не знаете?
И тут все вспомнили, что героиней своих фильмов режиссер всегда выбирает только одну актрису — свою супругу. Он и сценарий так кроит, перекраивает, чтобы его супруга была солнцем, вокруг которого движутся актеры-спутники.
N. — хороший, талантливый режиссер, у него хватает и вкуса и нужной строгости при подборе артистов на все роли фильма, кроме роли героини.
Нам могут сказать:
— У каждого искусства свои традиции.
Неправда! Представьте себе только на мгновение, как нелепо выглядели бы залы Третьяковской галереи, если бы такие дикие нравы существовали в действительности. Тогда вместо «Боярыни Морозовой» мы бы увидели на картине супругу художника. Супруга другого художника писала бы вкупе с запорожскими казаками письмо турецкому султану. Дело дошло бы до того, что в «Сосновом бору» Шишкина стали б резвиться не маленькие Мишки, а старенькие Машки.
Конечно, жена кинорежиссера может быть хорошей, талантливой актрисой. Что ж, прекрасно! Пусть снимается и она, но только не в ущерб искусству и художественной правде.
1951 г.
Иван Кондратьевич Хворостенко с утра был в подавленном настроении. Он отказался от чая, забраковал три проекта решения, составленные к очередному заседанию бюро, и велел междугородной станции вызвать на провод семнадцать райкомов комсомола.
Междугородный провод был для работников обкома своеобразным прибором, по которому они определяли давление крови в организме первого секретаря.
Заказ на пять вызовов означал: Иван Кондратьевич не в духе; когда заказывались десять вызовов, каждый знал: Хворостенко разговаривал ночью с Москвой, получил за что-то внушение и теперь до вечера будет метать громы и молнии. При пятнадцати вызовах инструкторы, завы и замзавы отделов без всякого понуждения к тому сверху расходились по предприятиям, чтобы не попадаться на глаза Ивану Кондратьевичу. Пятнадцать было максимумом. И вдруг сегодня семнадцать вызовов! К чему бы это? Даже зав. финхозсектором, самый осведомленный человек в обкоме, и тот беспомощно разводил руками:
— Не знаю.
Неопределенность положения усугублялась тем, что Иван Кондратьевич переживал на этот раз свое несчастье, не повышая голоса. Он ушел в самого себя. Молча рисовал чертиков, молча вырывал листики с нарисованным из блокнота и кидал их в корзину. За этим задумчивым занятием я и застал его в то злополучное утро семнадцати вызовов. Хворостенко поднял печальные, страдающие глаза и убитым голосом сказал:
— Нет у нас теперь Васьки Попова.
И хотя я не был знаком с Васькой Поповым и даже не знал о его существовании, мое сердце болезненно сжалось от тяжелого предчувствия.
— Что, умер Васька? — спросил я.
Иван Кондратьевич безнадежно махнул рукой:
— Хуже! На районной конференции прокатили. Не избрали Ваську Попова в Дубровке секретарем.
— А это плохо?
— Зарезали! Без ножа… — И Хворостенко жестом обреченного человека провел ладонью по собственному горлу.
— А что, этот самый Васька Попов был, по видимости, прекрасный человек? — спросил я.
— Да нет, человек он совсем пустопорожний. Двух слов связать не может.
— Вот как! Ну тогда, очевидно, Васька зарекомендовал себя хорошим организатором? Знаешь, бывает на язык человек не боек, но рукаст. В работе никому спуску не дает.
— Одно название — организатор, — сказал Хворостенко. — Всеми делами у него в райкоме учетный работник заправлял.
Я отказывался понимать Ивана Кондратьевича. Конференция провалила кандидатуру плохого секретаря — зачем же было грустить по этому поводу и рисовать безнадежных чертиков в своем блокноте?
— Тебе очень жалко Ваську?
— Да разве я о нем печалюсь? Не того человека на его место избрали. Знаешь, кто теперь секретарем в Дубровке? Учетный работник.
— Тот самый?
— Тот.
— Да ты же сам хвалил этого парня.
— В том-то и беда, что не парень, — страдающим голосом сказал Хворостенко. — Будь бы этот учетчик человеком мужского пола, я бы сам проголосовал за него обеими руками. А то ведь девушка, а они ее в секретари.
— Ты что же, против выдвижения девушек?
— Ни в коем случае! Учетчиком, инструктором, даже вторым секретарем — не возражаю. Но первым должен быть только парень. Девушка осложняет руководство. Вот Васька Попов слабее, а руководить им проще. Не сделает чего-нибудь или проштрафится — вызовешь его к телефону, подольешь горючего, он и завертелся. А для девицы слова специальные подбирать нужно: «Шепот, робкое дыханье, трели соловья». В прошлом году я не удержался, брякнул одной напрямик, по-простецки, что думал, — она в слезы. Письмо в ЦК ВЛКСМ, мне нахлобучка.
— Это не довод. Держи себя в руках, не расходуй зря горючее.
— Со стороны хорошо советовать. А ты попробуй поработай с ними. Секретарь райкома должен по колхозам бегать, а она не может: у нее муж, трое детей.
Я посмотрел в учетную карточку нового секретаря в Дубровке и сказал:
— О каких детях ты толкуешь? Она даже не замужем.
— И того хуже. Значит, про нее сплетни распустят в районе.
— А ты заступись. Тут тебя никто за язык держать не будет.
Иван Кондратьевич устало поднял глаза. Он ждал от меня сочувствия и не нашел его.
— Я, конечно, понимаю, — сказал он, — девчатам надо создавать соответствующие условия, больше помогать в работе. Но все это осложняет руководство. А я другого хотел. У меня уже в девятнадцати райкомах парни сидели. За каждого драться пришлось. Думал, все, только работай — и вдруг, на тебе, прорыв в Дубровке.
Позвонил телефон. Рапортовал инструктор, посланный в Черемшаны на комсомольскую конференцию.
— Ну, как? — крикнул Иван Кондратьевич в трубку. — Рябушкина не избрали? А кто вместо него?
Секретарь обкома побледнел.
— Девушка?!
В этом месте Хворостенко хотел брякнуть что-то напрямик, по-простецки, но, вспомнив, что в комнате находится корреспондент, взял себя в руки и сказал инструктору, сдерживая негодование:
— Ну и что ж, что она учительница? А куда ты смотрел? Почему не дал отвода? Как нет основания?
Инструктор, как видно, не понимал деликатных намеков, и Хворостенко в сердцах бросил трубку.
Комсомольцы поправляли секретаря обкома, а он все упорствовал:
— Не пущу! Учетчиком, инструктором, даже вторым секретарем — не возражаю. Но первым должен быть только парень. Не пущу!
Запоздалое дитя домостроя, ему и невдомек, что комсомольцы могут в один прекрасный день прокатить на областной конференции его самого так же, как они сделали это на районной с Васькой Поповым
1948 г.
Сначала в редакцию принесли письмо, а дня через два пришел и его автор. Вернее, не пришел, а влетел в образе встревоженного, взволнованного гражданина.
— Помогите! Моему Мальчику семь месяцев, а ему до сих пор не дают золотой медали.
— Семь месяцев? Так за что же ему, собственно, давать медаль?
— За породу. Вы разве не знаете, кто мать моего Мальчика? Кукарача. Не та Кукарача, которая была у Жуховицких, а знаменитая, длинношерстная. И вот из-за гнусных интриг жюри…
Я смотрел на Владимира Васильевича Морева и не понимал. Ну можно ли взрослому, солидному мужчине принимать так близко к сердцу решение жюри собачьей выставки! А Владимир Васильевич волновался день, другой, а потом даже слег в постель, будто золотой медалью обнесли не семимесячную таксу, а его самого.
Все эти переживания были тем более удивительны, что на прядильной фабрике Владимир Васильевич Морев был известен как трезвый, рассудительный человек. И вдруг у этого человека из-за какого-то щенка — сердечный припадок.
— Они не имели права, — жаловался больной. — Мой Мальчик первый кандидат в медалисты. И по ладам, и по стати, и по экстерьеру.
На прядильной фабрике только удивлялись: когда технолог Морев успел сделаться таким знатоком собачьих статей? Ведь до самого последнего времени он с трудом мог отличить таксу от крысы.
Владимир Васильевич пристрастился к четвероногим недавно и неожиданно. Его увлечение щенками началось в то время, когда появился новый директор хлопчатобумажного комбината Кирилл Константинович Пряхин. А новый жил, оказывается, в одном доме с Моревым и был владельцем Кукарачи, той самой знаменитой, длинношерстной… Это он, Пряхин, дважды в день, утром и вечером, прогуливал своего пса по улице, вызывая умиление у жены Морева — Ольги Петровны. И в самом деле, картина была трогательная. Крохотная собачонка семенила рядом с крупным, могучим мужчиной. И этот мужчина осторожно переставлял ноги, которые колоннами возвышались над таксой, чтобы случайно не задеть ее, маленькую, чуть больше дамской туфельки.
Самого же Морева ежедневные прогулки владельца Кукарачи не умиляли, а коробили. При его-то солидности. И хоть бы пес был псом, а то какая-то каракатица.
И вдруг — неожиданный пассаж. Владимир Васильевич приходит с работы домой, а жена ему навстречу с такой же точно каракатицей в руках.
— Знакомься: Мальчик, сын Кукарачи.
— Зачем? Откуда?
— Пряхин подарил. Еле упросила. Это лучший щенок из помета.
Мореву хотелось взять этого лучшего и выбросить за порог. Но он сдержался и спросил:
— А кто будет гулять с твоим Мальчиком?
— По очереди. Я и ты.
— Я? Ни в коем случае.
Но попробуй не пойди. Жены нет дома, а пес скулит. И Морев волей-неволей стал сопровождать каракатицу на прогулки. Впереди бежала она, а сзади на поводке, пытаясь сохранить мужское достоинство, важно шествовал сам Владимир Васильевич.
Двадцать лет прожил Морев в доме текстильщиков и не знал, сколько бетонных тумб установлено на их улице. И вот теперь с помощью Мальчика он наконец произвел точный подсчет и тумб, и фонарных столбов, и троллейбусных мачт. И здесь, не то у столба, не то у тумбы, как-то в воскресный день знаменитая Кукарача встретилась после трехмесячной разлуки со своим пока еще безвестным отпрыском. Собаки обнюхались, а мужчинам пришлось приподнять шляпы и раскланяться.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
Так технолог прядильной фабрики познакомился с директором своего комбината.
— Ну как? — спросил директор. — Не ругаете меня за собачку?
— Что вы, что вы! Мы все очень рады. И я и жена.
— А чумкой ваш Мальчик еще не болел?
— Чем?
— Э… э… друг, — пожурил технолога директор. — Какой же вы собаковод, если не слышали про чумку.
— Нет, почему же, — спохватился Морев. — Я слышал. Чумка — это то самое, которое… Ну спазмы, посинение… — начал было объяснять Морев и запутался.
— Нет, нет. Не то. Вы лучше сходите в ветеринарную лечебницу, вам объяснят, — посоветовал Пряхин и улыбнулся.
Два дня из-за этой улыбки Морев корил себя:
«Эх ты, шляпа. Встретиться в приватной обстановке с директором комбината — и так глупо оконфузиться».
Для того, чтобы в следующий раз предстать перед начальством более осведомленным человеком, Владимир Васильевич стал восполнять пробелы в своем образовании. Он не только консультировался у ветеринаров, но и в порядке самостоятельных занятий штудировал книжки кинологов, в которых писалось о собаках: об их болезнях, повадках, рационе…
В результате через месяц-другой Морев уже не краснел, сопровождая Кирилла Константиновича Пряхина с его Кукарачей в их утреннем путешествии от тумбы к тумбе. Владимир Васильевич столь бойко рассуждал об экстерьере, прикусе и разных блюдах из собачьего меню, что даже вошел в доверие к Пряхину, и тот пригласил Морева к себе в гости.
— Зайдите посмотрите на новое потомство моей Кукарачи.
После этого приглашения Владимир Васильевич почувствовал себя на короткой ноге с директором, и ему стали приходить в голову всякие фантазии. Вначале эти фантазии касались только Мальчика.
Хорошо бы выхлопотать этому щенку золотую медаль.
Затем Морев вспомнил и о себе.
— Не плохо бы и мне продвинуться из простых технологов в главные.
И чем чаще Кукарача семенила рядом с Мальчиком, тем подобострастнее смотрел Морев в глаза Пряхина: «А чем черт не шутит. Все в воле директорской».
Но Морев старался напрасно. Заботливый владелец Кукарачи оказался мало заботливым директором комбината, и его перевели с руководящей работы на рядовую. И хотя бывший директор продолжал жить в том же доме и гулял с Кукарачей по той же улице, но Морев как-то сразу утратил интерес к этим прогулкам. Мореву хотелось быть на короткой ноге уже не с бывшим, а с нынешним директором. Нынешний же, Сергей Сергеевич Карпов, был не собачником, а футбольным болельщиком. Карпов не чаял души в команде «Торпедо», а самого молодого игрока этой команды, Стрельцова, считал лучшим нападающим Европы.
И вот бывший собаковод в экстренном порядке стал перекрашиваться под болельщика, Морев выписал «Советский спорт», купил кучу футбольных справочников и с помощью этих пособий уточнил, сколько мячей в текущем сезоне забил противникам лучший нападающий Европы. Но одной этой цифры было мало, чтобы стать своим человеком у поклонников автозаводской команды. Истый болельщик «Торпедо» должен был знать не только, сколько мячей забил Стрельцов, но и чем забил. Сколько правой ногой, сколько левой. И не только чем, но и как забил: носком ли, подъемом, пяткой, коленом, грудью, плечом, бровью…
Такие подробности в официальных справочниках, конечно, не регистрировались. Их держали в своей памяти лишь завсегдатаи Восточной трибуны — мальчишки.
И Мореву пришлось устанавливать связи с незнакомым ему братством несовершеннолетних болельщиков. Он ходил на стадион, смотрел, свистел, постигал. К концу лета мальчишки стали считать странного дядю своим человеком. И не удивительно. Странный дядя сильно преуспел в их обществе. Он изучил биографии не только игроков «Торпедо», но и их жен, родственников, знакомых. Морев с апломбом рассуждал о недостатках защитной тактики, ругал нападающих «Динамо», «Спартака», хвалил Стрельцова. В общем, наступил день, когда Морев понял, что он уже созрел для знакомства с директором. А поняв это, он стал покупать билет не на Восточную, а на Северную трибуну.
Вот здесь мне и довелось встретиться во второй раз с технологом Моревым, и я поневоле обратил внимание на странное поведение этого человека.
Во время выступлений «Торпедо» Владимир Васильевич садился обычно поблизости от Сергея Сергеевича Карпова и громче всех поощрял действия молодого Стрельцова. А для того, чтобы эти поощрения производили больше впечатления, Морев широко пользовался жаргоном Восточной трибуны. Вместо того, чтобы сказать «бей по мячу головой», он исступленно кричал:
— Мозгой ее, мозгой!
Сначала окружающие посмеивались над неистовым болельщиком. Потом стали привыкать к нему. И если иногда Морева не оказывалось почему-либо на стадионе, постояльцы Северной трибуны справлялись один у другого:
— А куда девалась наша «Мозга»? Не заболел ли он, случаем?
И вот как-то в конце зимы, в это самое тоскливое для болельщиков время, когда прошлый футбольный сезон уже закончился, а новый еще не начинался, Сергей Сергеевич Карпов встретил во время обхода прядильной фабрики технолога Морева и обрадовался ему, как родному.
— Смотрите, «Мозга». Разве вы наш, а не автозаводский?
— Как же, кадровый текстильщик.
— А я и не знал, — сказал директор и, лукаво подмигнув, добавил: — А ну, заходите ко мне сегодня, поговорим о текстиле.
Морев зашел, и болельщики заговорили, и, конечно же, не о текстиле, а о футболе. А это те же семечки. Их можно грызть часами.
Так технолог Морев познакомился с директором комбината, и, когда наступила весна, наши болельщики регулярно стали встречаться после работы на Северной трибуне. Встретятся, улыбнутся друг другу. Дальше улыбок дело у Сергея Сергеевича, однако, почему-то не шло. Морев ждал продвижения по службе, а Карпов об этом ни слова. Кончилась весна, наступило лето, а Владимир Васильевич все еще продолжал жить надеждами.
— Начнет «Торпедо» играть лучше, директор и подобреет, — успокаивал себя он.
И вот на финише футбольного первенства, когда автозаводцы начали выигрывать один матч за другим и Морев мысленно считал себя уже главным технологом фабрики, Сергея Сергеевича Карпова совершенно неожиданно послали работать в Среднюю Азию, а на его место был назначен директором Сидор Иванович Пятницкий.
От обиды Морев чуть не заплакал. Но огорчения не помешали, однако, ему предпринять энергичные действия, чтобы познакомиться с новым директором.
Познакомиться с директором? Чего как будто бы проще. Приходи к этому директору в приемный день и знакомься. Приходи, а с чем? Если бы у Морева были мысли и предложения по технологии прядильного дела! Но, увы, таких предложений у технолога Морева не было. Несмотря на все свои притязания, Владимир Васильевич был просто маленьким, серым человечком. И этот человечек, не надеясь на свои таланты, делал ставку на свои знакомства. Была бы у нового директора такая же Кукарача, как у старого, Морев с радостью снова снял бы свою шляпу у фонарного столба. Но новый оказался не собачником, а рыболовом-любителем. В результате через месяц-другой на языке у Морева было уже десятка три новых слов: лещ, подлещик, шелеспер, голавль… Владимира Васильевича интересовали теперь не только новые слова, но и новые проблемы: не «кто и как забивает мячи», а «кто на что клюет».
У каждой рыбы, как выяснил Морев, был свой вкус. Одна ловилась на червяка, другая предпочитала мотыля, третья — мормышку. И все это нужно было Владимиру Васильевичу изучить, запомнить. Рыболовецкая наука давалась не без труда. Другие любители ездили рыбачить на машинах. А у Морева ни своей, ни казенной. Ему приходилось поспешать за рыболовами на своих на двоих. А сколько мук претерпевал Морев зимой! Пятницкий сидит над прорубью и только покряхтывает от удовольствия. Ему что? Грудь у Сидора Ивановича борцовская, в плечах — косая сажень. Такой от мороза только здоровеет. А Мореву при его радикулите — одни страдания. Владимиру Васильевичу в баньку бы, попарить поясницу, а он каждый выходной вместо отдыха мчится, когда на электричке, а когда и вприпрыжку, за «Москвичами» да «Победами» поближе к природе, туда, где имел обыкновение проводить воскресные дни Пятницкий. Встречи с директором происходили в Звенигороде, на Клязьме, а то и под самой Каширой, на Оке. Сидор Иванович приедет, а облюбованное им место занято.
— Какая досада! Опять опоздал.
— Садитесь рядом. Рыбы сегодня много, всем хватит.
— На что берет?
— На распаренное пшено.
— А у меня пшена нет, — сокрушается директор.
— Что за разговор, одалживайтесь, — по-простецки говорит Морев и придвигает Пятницкому банку.
Рыбаки делят приманку, прикуривают от одного огня и закидывают удочки неподалеку друг от друга. Один смотрит, на поплавок и думает о щурятах: пойдут они на распаренное пшено или не пойдут? Другому же в это время мерещится должность главного технолога.
— Господи благослови, кажется, клюнуло! — говорит он и опасливо добавляет: — Лишь бы только министерство не вздумало теперь менять на комбинате директора.
Морев боялся, однако, не только козней работников министерства, но и упрямства своей собственной супруги Ольги Петровны. А споры с супругой шли у него из-за таксы. Привязалась Ольга Петровна к своему Мальчику, и теперь хоть плачь. Три года назад Морев понимал и даже разделял такую привязанность. Но зачем держать каракатицу в доме сейчас? А Ольга Петровна, не считаясь с изменившейся конъюнктурой, продолжала растить и холить свою собаку. В результате на последних двух выставках сын Кукарачи получил две золотые медали. А каждая медаль — это нож в сердце Морева. А вдруг до нового директора дойдет, что он, Морев, был на близкой ноге со старым и даже получил от старого в подарок собачку?
А новому директору и невдомек, чем озабочен Морев. Новый, улыбаясь, смотрит на свой тощий улов — за целый день два ерша и один пескарь — и говорит:
— На сегодня все. Хотите, подвезу до дому?
И вот машина мчит двух рыбаков-любителей к городу. Один любитель смотрит в окно и восторгается видами, которые раскрываются по обеим сторонам дороги. А второй не обращает внимания ни на запорошенные снегом березы, ни на багровый закат над лесом.
«А что, если привязать этому проклятому Мальчику на шею камень да и ткнуть его в прорубь?» — думает второй, и впервые за весь день на его лице расцветает улыбка.
Шофер останавливает машину у дома текстильщиков. Рыбаки прощаются.
— До воскресенья! — говорит один.
— До воскресенья! — громко, чтобы слышали соседи, отвечает второй и, полный надежд, скрывается в подъезде.
1955 г.
Первая книжка стихов — событие в жизни поэта. И пусть в тоненькой книжечке Николая Пояркова не было и сотни страниц, тем не менее каждый, кто знал молодого автора, радовался за него и спешил поздравить с литературным первенцем.
Друзья, товарищи жали Пояркову руку и желали ему в предстоящем плавании по бурным волнам поэтического моря «доброго пути» и «попутного ветра».
Так в поздравлениях прошла неделя, и только когда количество дружеских рукопожатий заметно пошло на убыль, молодой автор вспомнил, что не он один повинен в успехе книжки, и автору стало неловко за свою забывчивость, за то, что он до сих пор не побывал у своего редактора Николая Ивановича и не поблагодарил за помощь, которую тот оказал молодому автору в работе над книжкой.
А помощь была немалая. Скажем прямо, стихи Н. Пояркова в первоначальном виде были не бог весть какой силы. Даже в лучших из них было много ученических строк. Вдобавок неприятный характер автора, который не желал менять в стихах ни одной запятой, ни одного многоточия. Несмотря на сопротивление, редактору все же удалось вымести из стихов поэтический мусор, и тоненькая книжица вышла в свет. Поярков остался доволен книжицей. Он даже сменил гнев на милость и посулил в разговоре с директором издательства поставить своему редактору прижизненный памятник за его мученическую работу с неразумным автором.
— Ну вот и хорошо! — решил директор издательства. — Неразумный автор начинает, кажется, умнеть.
Но — увы! — эти предположения не оправдались. И для того, чтобы работники издательства не строили на сей счет никаких иллюзий, автор сразу же после разговора с директором отправился в типографию и заказал именной блокнот:
«Николай Варфоломеевич Поярков.
Поэт».
Именной блокнот предназначался Николаем Варфоломеевичем для переписки с поклонницами. Но так как поклонницы пока не беспокоили молодого автора, свою первую записку он адресовал управдому:
«Плата за воду и квартиру завышена на 73 коп. Прошу пересчитать. Ответ посылайте: «Главный почтамт, до востребования».
— Почему «до востребования», — удивлялся управдом, — если Н. В. Поярков живет со всеми нами в одном доме?
Но Поярков не хотел жить со всеми.
«Поэты, как и боги, должны быть прописаны только на Олимпе», — думалось Пояркову, и он давал для солидности всем и каждому такой обратный адрес: «Главный почтамт, до востребования, поэту Пояркову».
Что ни день поэт приходил на почтамт за письмами, и всякий раз работники связи любезно говорили ему:
— Писем на ваше имя еще не поступало.
Поярков ждал не только писем, но и почестей. Ему казалось, что сразу же после выхода в свет его стихов во всех смоленских школах и вузах будут устроены творческие вечера Пояркова. А этих вечеров не было.
Не дождавшись признания своего таланта в областном центре, молодой поэт решил попытать счастья в районном. И вот в районной газете появилась целая страница, посвященная творчеству Пояркова. На этой странице было все, чего только могла пожелать душа поэта: его портрет, биография, хвалебная статья — все… кроме голоса читателей. Читателям просто-напросто не хватило на этой странице места, ибо все хвалебные статьи по адресу поэта Пояркова были написаны… самим поэтом Поярковым. Что же касается портрета, то клише с портрета было заказано поэтом в областном центре и доставлено лично им в район для опубликования.
Несмотря, однако, на все старания поэта, районный центр, как и областной, остался равнодушным как к его творчеству, так и к его личности.
«Нет, с одной книжкой настоящей популярности не добьешься», — подумал Поярков и решил немедленно издать вторую.
— А редактором вы назначьте мне Николая Ивановича, — сказал Николай Варфоломеевич директору издательства.
Николаю Ивановичу было приятно такое предупредительное отношение со стороны молодого автора, и он тут же принялся за чтение второй книжки Пояркова. Но это чтение не доставило удовольствия редактору. Новых произведений в книжке почти не было. Сборник был составлен из стихов, забракованных в свое время редколлегией областного альманаха. Стихи и в самом деле были очень плохи. В них можно было прочесть такие строчки:
«Крупным потом (?) время мчится», «В громе (?) зеленых крон», «Еще вчера ты ладил (?) с черепицей», «Вот ребенок закричал спросонок с оспой привитой — она в пути» (оспа в пути!), «Автомобилям (?) и лошадям под ноги лег гудрон»…
В двадцати семи небольших произведениях было около ста пятидесяти плохих строк. Редактор терпеливо пытался разъяснить автору, что так писать нельзя, что это безвкусно, неграмотно. Но на поэта не действовали никакие резоны. Поярков уже не только спорил из-за каждой строчки с редактором — он бегал жаловаться на него во всякие учреждения:
— Караул, помогите!
Издательство было вынуждено назначить Пояркову вместо Николая Ивановича второго редактора, за ним третьего, четвертого. Но ни один из них не сумел потрафить молодому поэту. Каждое отвергнутое стихотворение вызывало с его стороны десятки жалоб. Жалоб было так много, что молодой поэт в целях канцелярской рационализации сопровождал каждое свое письмо специальной припиской: при ответе ссылаться на наш исходящий номер. А эти номера Н. Поярков обозначал своими инициалами: Н. П.—10 или Н. П.—20.
В прошлом году последняя исходящая бумага вышла за № Н. П.—289. А если учесть, что в том же году поэт написал всего девять стихотворений, то нетрудно представить себе, какое страшное разочарование постигнет подписчиков будущего полного собрания сочинений Н. Пояркова. На один тоненький томик посредственных стихов почтальон принесет им семьдесят пять томов жалоб и заявлений поэта.
Кому же пишет жалобы поэт? Всем! Н. Поярков ищет заступничества у знакомых литераторов, ответственных работников…
По знакомству можно получить должность завхоза — стать по знакомству поэтом нельзя. Поэт — это прежде всего труженик. Пушкин работал над «Евгением Онегиным» больше восьми лет. Гоголь, Толстой переписывали свои произведения по семь — десять раз. А Николай Поярков диктует стихи на машинку и требует, чтобы они тут же включались в хрестоматии.
— Мне можно, — говорит он. — Я новатор.
Этот новатор нумерует не только свои исходящие. Даже самого себя он называет теперь не иначе, как «поэт № 1».
Самовлюбленность — болезнь возраста. Говорят, композитор Гуно в семнадцать лет заявлял: «Только я». В двадцать лет он смилостивился и сказал: «Я и Моцарт». В двадцать пять лет он стал более объективен и заявил: «Моцарт и я». А в тридцать лет Гуно говорил: «Только Моцарт».
Николаю Пояркову уже под тридцать. Тем не менее болезнь у него, как видно, затянулась и дала неприятные осложнения. Взрослый человек продолжает до сего времени ходить в мальчиках:
— Я, и больше никто другой!
Вот и наводняет Поярков редакции жалобами, требуя, чтобы при ответе обязательно ссылались на его исходящий номер. Что ж, уважим просьбу Николая Варфоломеевича. Считайте эти строки ответом на ваш последний исходящий: Н. П.—289.
1951 г.
В ленинградском журнале было напечатало несколько небольших стихотворений. Мне очень понравились «Ледяные солдатики»:
На крыше сосульки всю зиму висят,
Они, как солдатики, дом сторожат.
Растают солдатики этой весной,
И больше они не вернутся домой.
Они не увидят весною свой дом,
Они не узнают, как мы здесь живем,
Они не увидят зеленых садов,
И им не увидеть на грядке бобов.
Под стихами стояла подпись неизвестного мне автора: А. Троицкий.
Через год я был на концерте в клубе. Ленинградская артистка Воробьева читала сказку «Волк и семеро козлят»:
В лесной избушке маленькой,
Где рос цветочек аленький,
Жила коза с козлятами,
Послушными ребятами…
Старая сказка была в новой поэтической редакции, а бой козлят с волком поэт описал задорно и весело:
— Вперед, вперед, отряд
Воинственных козлят!
Бежим скорее к елке,
Убьем злодея-волка.
— Постой, — сказал тут Бука
И выстрелил из лука.
Стрела влетела в сердце.
Пробила в сердце дверцу.
Убит злодей косматый,
И празднуют козлята.
…Какой счастливый час
У козликов сейчас!
Сидят они у печки,
Сверкают ярко свечки…
А козликов мамаша
На кухне варит кашу.
В углу затихли мыши,
На двор кот Васька вышел,
В окно глядит луна.
Такая тишина
В лесной избушке маленькой,
Где рос цветочек аленький.
По окончании концерта я прошел за кулисы, чтобы узнать у Воробьевой имя автора сказки.
— А. Троицкий, — сказала артистка.
— Молодой, старый?
— А вы познакомьтесь с ним. — И Ольга Ивановна Воробьева, хитро улыбнувшись, дала мне адрес А. Троицкого.
При первой же поездке в Ленинград я наведался по адресу, записанному у меня в блокноте.
Большой дом по улице Перовской. Три звонка. Дверь открывает молодая женщина.
— Можно видеть поэта Троицкого?
— Поэта?
Женщина как будто удивлена вопросом, но потом, словно вспомнив что-то, мягко улыбнулась и пригласила войти в комнату.
— Шурик, к тебе пришли.
Я оглядываю комнату и никакого Шурика не вижу.
— Шурик! — уже строже говорит женщина и, обращаясь ко мне, добавляет: — Мне пришлось сегодня наказать его. Прихожу домой, а Шурика нет.
— Шурик!
Снизу, словно из погреба, раздается тяжелый вздох, потом наступает пауза, вслед за которой еще вздох, и из-под дивана выползает курносый десятилетний мальчик. Его веснушчатое лицо выражает и злость и недовольство одновременно.
— Знакомьтесь, А. Троицкий, — сказала женщина, приглаживая мальчику взъерошенный чубчик.
Мальчик подал руку и с горечью пробурчал:
— Вот уже и в музей сходить нельзя.
— Он еще оправдывается! — Анна Николаевна, мать Шурика, посмотрела на меня и сказала: — Объясните вы, пожалуйста, ему, как мужчина мужчине, что он не должен бегать в музей.
— В какой музей?
— Зоологический… Это его новое увлечение.
— Разве увлечение плохое?
— Видите ли, Зоологический музей находится за Дворцовым мостом.
Поэт Троицкий был, оказывается, в том неприятном для всякого мужчины возрасте, когда ему строго-настрого было запрещено одному переходить улицу. По этой стороне Невского ходи сколько угодно, а по той — ни в коем случае.
Я смотрю на Шурика с удивлением. Мне не верится, что этот десятилетний мальчуган еще три года назад написал стихи про козлят и «Ледяных солдатиков». Я пришел к поэту, чтобы поговорить о его работе, и оказался в затруднительном положении. Мне еще никогда не приходилось говорить серьезно о поэзии с учеником четвертого класса. Очевидно, поэтому я начинаю говорить с Шуриком не о стихах, а о Зоологическом музее. Мой собеседник быстро, по-мальчишески загорается. Он уже не сердится на мать, а горячо и образно рассказывает о том, что видел в одном из залов музея.
— Стрекоза, — говорит он, — как будто бы доброе, безобидное существо. А она, оказывается, хищник, которому подавай на обед и мошек и мушек. Но стрекозе тоже нельзя зевать. Чуть что — и она уже во рту у лягушки. А за лягушками охотятся ужи, а ужей едят ежи.
Я слушаю Шурика, а сам незаметно листаю тетрадь со стихами. Вот небольшая басня на ту же тему.
Я пошел ловить стрекоз,
сбита стрекоза.
Из калитки на меня
вдруг бежит коза.
Я пошел скорей домой
А она бежит за мной.
Если ты боишься коз,
Не ходи ловить стрекоз.
На рабочем столике рядом с тетрадкой со стихами лежит открытый арифметический задачник — свидетель страдной поры первых экзаменов, сломанный пистонный пистолет (значит, ничто человеческое не чуждо душе поэта) и два чугунных утюга, под которыми сушатся листья липы, березы и ясеня. Пионерский отряд дал поэту задание собрать гербарий из ста растений.
— Самое трудное — это достать в Ленинграде цветок огурца, — жалуется Шурик. — Один мальчик из соседней школы говорит, что у его тетки в деревне есть огород, и он обещал достать мне огуречный цветок.
Над столом Шурика расписание, из которого явствует, что рабочий день ученика четвертого класса Троицкого начинается рано. Он поднимается в семь утра и до самой школы занимается музыкой. Шурик учится в фортепианном кружке и по два часа в день упражняется на рояле. Кроме того, в расписании в дополнение к школьным урокам значатся занятия с учительницей английского языка. Пареньку всего десять лет. Спрашиваю:
— Тебе не тяжело?
— Нелегко, — отвечает он.
— А не лучше ли тебе сократить часы музыкальных занятий и отдать весь досуг поэзии?
Шурик удивленно смотрит на меня.
— А разве поэзия бывает без музыки?
Больше в этот день нам не удалось поговорить с Шуриком о поэзии. О гербарии, футболе он болтал охотно, а от разговора о стихах тактично уклонялся. Чтобы вызвать мальчика на откровенность, надо было, по-видимому, завоевать его доверие. Следующий день по расписанию был свободен от экзаменов, и я предложил ему погулять вместе по городу.
— А в Зоологический мы пойдем?..
Шурик умоляюще смотрит на мать. Анна Николаевна дает разрешение. И вот мы бродим по Ленинграду, заходим в музеи и парки, останавливаемся у киосков с прохладительными напитками. Шурик, так же как и все прочие мальчишки, которых я знаю, может съесть нескончаемое число порций мороженого и запить его нескончаемым количеством газированной воды с сиропом. Он спорит со мной о фугах и прелюдиях Баха и почти тут же совсем по-ребячьи предлагает:
— Давайте сбежим с вышки Исаакиевского собора на одной ножке!
И, не дожидаясь моего ответа, он так стремительно пускается вниз со ступеньки на ступеньку, что я с трудом его догоняю.
Но я быстро забываю, что передо мной мальчик, как только мы перестаем есть «эскимо» и начинаем говорить о поэзии. Я прочел за эти дни почти все, что написал Шурик, и каждое его стихотворение свидетельствовало о поэтической одаренности мальчика, его вкусе, наблюдательности. Здесь были стихи о природе, стихи о школе, были даже поэмы на двести — триста строк. Мальчику трудно было сочинить самостоятельный сюжет для таких больших стихотворений, и он прибегал к помощи сказок Пушкина, Гримма, Перро. Но позаимствованный сюжет был только стержнем, а характеристику действующих лиц, пейзаж он рисовал по-своему, наделяя старые сказки жизнерадостным дыханием нашего времени.
Шурик хорошо знает восторженное отношение окружающих к его стихам. Но восторги маминых приятельниц и соседей по квартире не кружат ему голову. Мальчик очень скромно расценивает свои успехи, и в школе, где он учится, даже не знают о его поэтическом увлечении. Шурик хорошо читает стихи. В прошлом году он получил от городского Дворца пионеров книгу с надписью: «Отличному декламатору». Тем не менее на школьных вечерах «отличный декламатор» читает не свои стихи, а стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева.
Я спросил Шурика, как он сочиняет свои стихи. Шурик ответил:
— Я не сочиняю — я пишу то, что вижу.
Вот сценка, рисующая ночь в лесу из сказки «Красная Шапочка»:
Оглянулась девочка, а кругом темно…
Небо — как пробитое бурею окно.
Лишь кусочек неба лесом не закрыт,
Но и он как будто на нее сердит.
Заблудилась Шапочка, бабушку зовет.
Испугалась Шапочка, бросилась вперед.
А вот как выглядит подводный бал русалок из новой сказки «Морская царевна»:
Дворец открыл свои объятья.
Сегодня там блестящий бал.
Мелькают лица, шляпы, платья,
Как карусель, кружится зал.
Но что не видно ножек милых,
Предмета женской красоты?
Увы, на месте их уныло
Торчали рыбии хвосты.
А вот стих, посвященный Дню Победы:
Пришла весна, запели птички.
Проснулся мир в тот майский день,
Когда все птички-невелички,
Взлетев, запели: «Динь-ди-лень»,
Проснитесь все, сегодня праздник,
Враг побежден, — ликуй, земля!
Пиши, пиши, поэт-проказник,
Всех ребятишек веселя,
Танцуй, перо, в моей тетрадке,
Листайтесь веером, листы.
Бегите, строчки, как лошадки,
В конец до радостной черты.
Все, что написано здесь о Шурике, было напечатано в воскресном номере газеты. А на следующий день, чуть только открылись двери редакции, в нашу комнату врывается шумный, словоохотливый мужчина. Прямо от двери, широко раскинув руки, мужчина направляется к фельетонисту, намереваясь с ходу прижать его к груди.
— Спасибо, золотко. Вы открыли мне глаза, осчастливили. Разрешите поцеловать вас.
Прежде чем протянуть губы для поцелуя, фельетонист сделал шаг назад, спросил:
— Простите, с кем имею честь?
— Не признали? Странно. Все говорят, что он очень похож на меня.
— Кто он?
— Шурик! Я отец Шурика, его папаша. Благодарю, что вы не прошли мимо, написали о юном таланте. Господи, какой легкий слог у моего прохвоста, а какие красивые рифмы, образы!
«Постой», — сказал тут Бука
И выстрелил из лука.
Стрела влетела в сердце,
Пробила в сердце дверцу.
— Ай, пацан! Ай, молодец! Шурик пишет так здорово, что его стихи прямо хоть сейчас читай со сцены.
— А их и читают.
— Кто?
— Артисты.
— Правильно у вас об этом написано. Ай, Шурик, порадовал отца.
— Вы разве не знали, что Шурик пишет стихи?
— Узнал только вчера из вашего фельетона.
— Странно, вы же отец.
— Этот отец четыре года не живет с семьей. Ушел, поссорился с женой.
— С сыном вы тоже в ссоре?
— Нет.
— Почему же не видитесь с ним?
— У меня вторая жена.
— Если ты боишься коз, не ходи ловить стрекоз, — процитировал я Шурика.
— Козы я не боюсь, но все же. Я ленинградец, коза — москвичка. В ее квартиру милиция меня не прописывает. А раз мужчина находится в зависимом положении от жены, ему лучше не сердить ее. Понятно, золотко?
— Понятно.
И папа Шурика снова протянул губы фельетонисту.
— Вы открыли талант Шурика. Написали фельетон. Это не все. Юному таланту нужно создать условия, чтобы он созрел, набрался сил. Доведите доброе дело до конца. Напишите второй фельетон.
— О чем?
— Заставьте милицию прописать меня в квартире второй жены. Это же ненормально. Отец юного таланта, может, второго Есенина или второго Маяковского, живет с женщиной без всяких прав на ее жилплощадь.
— Это право поможет оформиться второму Есенину?
— Обязательно. Как только меня пропишут, я перестану бояться козы и войду в контакт с сыном.
— Возьмете его из Ленинграда в Москву?
— Нет, он будет жить там, я здесь. Я обязуюсь оказывать благотворное влияние на развитие юного таланта с помощью регулярной переписки. У меня хороший вкус, кругозор. А у нее и вкус грубее и кругозор уже.
— Кого вы имеете в виду?
— Мать Шурика, мою первую жену.
— Кругозор узкий, а вы не побоялись оставить у нее Шурика. Бросили сына, четыре года не вспоминали.
— Господи, я же не знал тогда, что Шурик — талант, что через год начнет писать стихи, которые будут читать со сцены артисты. Шурик был тогда худенький, плохонький. И вот на тебе — плохонький берет и сочиняет такую прелесть, как «Ледяные солдатики».
На крыше сосульки всю зиму висят,
Они, как солдатики, дом сторожат,
Растают солдатики этой весной,
И больше они не вернутся домой…
Золотко, вас просит отец. Напишите второй фельетон. Помогите несчастному прописаться в Москве. Поможете?
— Нет.
Отец Шурика круто повернулся и, не попрощавшись, выбежал из комнаты. Через минуту он вернулся и, стоя в открытых дверях, сказал:
— Понимаю, вы не верите в то, что я могу исправиться, стать хорошим отцом. Ладно, не помогайте мне как отцу, помогите как соавтору.
— Кто кому соавтор?
— Я родил Шурика, вы написали о нем. Значит, мы не чужие друг другу люди.
И, широко распахнув руки, соавтор чуть ли не бегом бросился к моему столу.
— Ну как, золотко, напишете?
— Нет, — еще раз сказал я.
Много лет я крепко держался этого «нет», скрывая от читателя имя посетителя, который навестил редакцию в понедельник утром. И только теперь, когда выступление печати не может уже повлиять на прописку беглого папаши в новой квартире, я счел возможным прибавить к старым, давно написанным страничкам одну новую и рассказать, как на следующий день после опубликования фельетона о Шурике у автора фельетона неожиданно объявился соавтор.
1947 г.
Директор Института генетики и селекции тяжело захворал. А так как этот директор был не только большим ученым, но и человеком доброго сердца, то весь институт переживал его болезнь. Вместе со всеми печалился и ученый секретарь института Роман Петрович Кругляков. Но эта печаль была показной, а в действительности Роман Петрович лелеял мечту занять место директора.
«Вряд ли Алексей Петрович встанет с постели, — думал Кругляков, — старику как-никак под восемьдесят».
И Роман Петрович весьма тонко и хитро готовил сотрудников института к мысли, что, кроме него, Круглякова, быть директором некому. Однако претензии Круглякова были малообоснованными. У него не было для роли научного руководителя ни таланта, ни глубоких знаний. Человек холодный, черствый, Роман Петрович все человеческие добродетели подменял лицемерием. Он не стеснялся спекулировать самыми святыми для советского человека чувствами и понятиями. Но разглядеть подлинное лицо ученого секретаря было не так просто, ибо Кругляков весьма искусно прикрывал пустоту души своей «правильными» словами. И многие верили этим словам, считая Круглякова человеком честным. Но он не был честным, он был гладким, «обтекаемым».
«Надо уметь держать нос по ветру, — думал Кругляков, — иметь хороший нюх».
Этот нюх в конце концов и подвел «обтекаемого» человека. Разоблачить Круглякова, сорвать с него маску помог молодой писатель Леонид Зорин. Причем сделал он это не на собрании, а в пьесе. Леонид Зорин написал о Круглякове сатирическую комедию. Правда, не все в этой комедии было совершенно, некоторые действующие лица были выписаны бледно, тем не менее пьеса удалась, и товарищи поздравили Леонида Зорина с успехом. Художественный руководитель Театра сатиры так и сказал драматургу:
— Чудно, чудно! Это то, что нам нужно. Конечно, кое-что придется дописать, переделать. Вы ведь не откажетесь поработать вместе с театром над окончательной редакцией?
— Конечно, с удовольствием! — сказал драматург.
— Ну, что же, — заявил худрук, — дадим прочитать комедию директору — и по рукам.
Директору пьеса тоже понравилась.
— Она написана специально для нас, — сказал директор. — Остро, хлестко.
Руководителям театра пьеса пришлась по душе. Как будто все, можно приступать к репетициям. Но не тут-то было. Против пьесы выступил артист Эн.
— Неужели вы в самом деле решили показать подлеца Круглякова со сцены, при свете прожекторов и софитов? — удивленно задал он вопрос художественному руководителю.
— А что же здесь плохого? Разве гладкие, «обтекаемые» люди не встречаются в жизни?
— Простите меня, но художественный руководитель театра должен думать не только о жизни, но и о рецензентах, — сказал Эн. — Вы как хотите, а я в такой пьесе участвовать не буду. И зачем нам рисковать? Не было у нас в репертуаре за последние годы сатирических комедий, пусть не будет и впредь.
— Но ведь мы же Театр сатиры!
— Неважно. Пусть автор громит Круглякова в стенной печати Института генетики и селекции, а для театра надо выбирать темы поспокойнее.
Художественному руководителю хотелось поспорить с Эн, назвать его перестраховщиком, но главный режиссер оказался, к сожалению, человеком невоинственным.
«Зачем мне ссориться с ним? — подумал он. — А вдруг рецензенту и в самом деле не понравится пьеса? Иди тогда оправдывайся».
И художественный руководитель промолчал, не ответил Эн.
Между тем драматург Зорин, не зная о последних событиях в театре, продолжал работать над пьесой. Уточнял характеры действующих лиц, шлифовал язык. Он ждал, что вот-вот позвонят ему, пригласят на читку. Но звонков не было. Когда новый вариант пьесы был готов, Зорин сам наведался в театр. Но, увы, прежнего радушия здесь уже не было. Ему не сказали ни «нет», ни «да», ему посоветовали ждать.
И молодой автор ждал с весны 1951 года по весну 1952 года. Наконец главному режиссеру театра стало неудобно перед автором, и он честно признался ему:
— Мы бы поставили вашу пьесу, да вот Эн против, а Эм не хочет ссориться с Эн.
— Что делать?
— Если разрешите, я передам вашу пьесу в соседний театр.
— Да, пожалуйста!
— Чудно, чудно! — сказал художественный руководитель Театра имени Ермоловой. — Пьеса мне нравится. Давайте дадим прочитать ее завлиту — и по рукам.
Пьеса Зорина понравилась завлиту. Театр собирался уже включить ее в свой план, но тут неожиданно против пьесы выступил артист Эл. И все с той же самой позиции:
— Зачем рисковать и ставить сатирическую комедию? А вдруг драмсекция Союза писателей или Комитет по делам искусств выскажутся против?
И хотя драмсекция и репертуарно-редакторский отдел Комитета высказались за пьесу, артист Эл продолжал стоять на своем:
— Сегодня они «за», а завтра «против», а отвечать за все нам. Нет, лучше без сатирических комедий.
Вместо того, чтобы дать бой таким рассуждениям, худрук Театра имени Ермоловой последовал плохому примеру худрука Театра сатиры:
— Зачем мне ссориться с Эл из-за какой-то комедии? Не было у нас до сих пор в репертуаре острых пьес, пусть не будет и впредь.
Завлит попробовал уговорить худрука, это не помогло, и завлиту пришлось, краснея, сказать автору:
— Мы бы поставили вашу пьесу, да вот беда: Эл против, а руководство не хочет ссориться с Эл.
Когда молодой драматург услышал отказ и в Театре имени Ермоловой, у него чуть было не опустились руки.
«А не зря ли я, — подумалось Зорину, — вообще взялся за комедию? Не лучше ли было написать беззубую семейную драму, которая быстро примирила бы вкусы Эл со вкусами руководства театра?»
Но это были минутные сомнения. Леонида Зорина поддержали в Союзе писателей, в Комитете по делам искусств, Работник редакторско-репертуарного отдела М. Н. Строева оказала автору комедии не только литературную помощь, но и познакомила его с режиссерами Московского театра драмы. В этом театре режиссеры оказались принципиальнее. Они не только приняли пьесу, но и поставили ее.
Пьеса Леонида Зорина называется «Откровенный разговор». И хотя злоключения этой пьесы благополучно окончились, нам хотелось бы продолжить разговор, начатый драматургом. Но уже не о гладком, «обтекаемом» Круглякове из Института генетики и селекции.
Режиссеры некоторых московских театров горько жаловались как-то в Доме литераторов на то, что у них в репертуаре нет острых сатирических пьес.
— Приходите к нам в театр, как в родной дом, — гостеприимно приглашали они драматургов. — Пишите для нас веселые комедии.
Режиссеры должны не только говорить о своей любви к сатире, они должны бороться за нее, а если нужно, то и ссориться с перестраховщиками. А пока режиссер думает, «как бы чего не вышло», сатирических спектаклей в его театре не будет.
1952 г.
Утром в ресторане «Волна» при уборке банкетного зала буфетчик Сорокин обнаружил под кучей грязных тарелок отпечатанный на машинке пухлый том докторской диссертации. Несмотря на ранний час, буфетчик хотел немедля позвонить автору диссертации, чтобы успокоить его: «Не волнуйтесь. Пропажа обнаружена».
Позвонить, но кому? Темное, густое пятно расплылось по первой странице диссертации, похоронив под собой фамилию автора и название его труда. Буфетчик подозвал к себе бригадира официантов Савельича.
— А ну, старик, помоги разобраться.
Старик посмотрел первую страницу на свет. Затем таинственно поднес ее к своему носу, зачем-то понюхал и сказал:
— Грузинское сухое, типа «Кабернэ».
— Это сверху, а под ним что? — спросил буфетчик.
— Под ним салат из крабов и соус-кабуль.
— Ну и сер же ты, Савельич, Я фамилии автора никак не прочту, а ты про соус-кабуль толкуешь.
— А что об авторе беспокоиться, — спокойно ответил Савельич. — Автор проспится и сам прибежит за пропажей.
Но автор не прибежал. В «Волне» ждали его день, два, неделю.
— Странно, — сказал Савельич. — К нам люди за каждой малостью приходят. За забытым зонтом, старой шляпой, калошами. Видно, эта диссертация ничего не стоит, если про нее до сих пор никто не вспомнил.
— Как не стоит, — вскипел буфетчик. — Да из-за этой диссертации одного вина было выпито рублей на триста! А ты прибавь сюда стоимость закусок, горячих блюд, разбитых фужеров…
И буфетчик Сорокин решил во что бы то ни стало найти автора и вернуть ему его труд. Найти, но как?
— Господи, это же проще простого, — сказал директор ресторана.
В этом ресторане докторанты и аспиранты чуть ли не каждую субботу устраивали банкеты, поэтому директор «Волны» прекрасно знал технику производства как кандидатов, так и докторов наук, и директор посоветовал буфетчику позвонить в ВАК (Высшую аттестационную комиссию).
— Там утверждают каждую диссертацию, там тебе скажут все, что нужно, и про автора.
Сорокин тут же поднял телефонную трубку и рассказал работникам ВАКа все, что знал про забытую диссертацию.
— А она о чем, эта диссертация? — спросили его.
— Да тут обо всем понемногу.
— Ясно, — сказали буфетчику работники ВАКа. — Идите в Институт экономики. Эта диссертация оттуда.
И вот мы вместе с буфетчиком Сорокиным идем на Волхонку, № 14.
«То-то будет радости экономистам, — думаю я, — когда у них в руках окажется потерянная диссертация».
Но экономисты вовсе и не думали радоваться. Сорокин стучится в одну дверь, в другую — и все зря. Наконец чья-то сердобольная душа сжалилась над буфетчиком и сказала:
— Не бейте зря ног, дорогой. Ваша находка никому не нужна. По пятну на обложке я вижу, что автор диссертации уже «остепенился» и не возлагает больше никаких надежд на свою работу.
— Но ведь эту работу можно издать?
— Увы, работы нашего института не издаются.
Докторская диссертация должна быть вкладом в науку. За право опубликовать такую работу должны спорить журналы, издательства. Но нет. Творческая продукция Института экономики не пользовалась успехом. За нее никто не дрался, никто не спорил. За пять лет в этом институте было защищено пятьдесят две докторские диссертации, а из них опубликовано всего двенадцать. Остальные институт вынужден пропагандировать в рукописном виде. Эти рукописи лежат в библиотеке. Их может прочесть любой человек. Может, но не читает. Докторская диссертация Н. М. Кешешвили за три года побывала на руках у четырех лиц. А если учесть, что Кешешвили пробыл в докторантуре свыше трех лет и его диссертация стоила институту десять тысяч рублей, то нетрудно подбить итог: каждое прочтение трудов новоиспеченного доктора обходится государству в две тысячи пятьсот рублей. Кешешвили еще повезло. Его работы читали четыре человека. А диссертации докторов экономических наук Е. Рукавова, В. Перстобитова и вовсе никто не брал в руки.
— Среди наших диссертаций много надуманных, оторванных от жизни, — говорят работники журнала «Вопросы экономики». — Поэтому их не хочется ни читать, ни печатать.
— Кто же утверждает такие диссертации?
— Ученый совет.
Любопытная подробность: большинство членов редакционной коллегии «Вопросов экономики» одновременно и члены Ученого совета. И вот в редакции эти люди бракуют то, за что они голосуют в институте.
Члены ученого совета Института экономики — люди авторитетные, уважаемые. Среди них есть академики, члены-корреспонденты Академии наук, профессора. Но вот беда: эти уважаемые, авторитетные ученые не всегда читают те диссертации, которые утверждают. В обязательном порядке здесь штудируют диссертации только два человека — официальные оппоненты.
Так вот и создается конвейер по штамповке дутых научных величин. В день обсуждения только два официальных оппонента и говорят развернуто о диссертации. Что же касается членов ученых советов, то эти товарищи, бегло перелистав здесь же, на заседании, страницы автореферата, делают два-три незначительных замечания и присуждают диссертанту научную степень.
— Присуждение научных степеней, — говорят работники ВАКа, — идет в Институте экономики согласно существующему положению.
По-видимому, настало время пересмотреть и изменить это устаревшее положение. Позор, когда сорок из пятидесяти утвержденных докторских диссертаций годами лежат на полках в пыли, никому не нужные, предоставленные грызущей критике мышей!
Завтра в редакцию снова позвонит буфетчик Сорокин и спросит, что ему делать с найденной диссертацией. Бросить в утиль? Ну как посоветовать такое? Ведь за этот утиль кому-то присуждена степень доктора наук.
1955 г.