ОТЦЫ И ДЕТИ

Растиньяк из Таганрога

Из Таганрога в Москву на имя В. К. Жуковой пришло письмо. Вместо того, чтобы доставить это письмо в поселок ВИМЭ, как значилось на конверте, почта по ошибке отправила его на другой конец города — в поселок ВИЭМ. В этом поселке тоже жила В. К. Жукова, но не та, а другая. Она так же, как и почтальон, не обратила внимания на расстановку букв в адресе: ВИМЭ или ВИЭМ. Девушка распечатала письмо, и по мере того, как она читала его, менялось выражение ее лица. Сначала это было только удивление, затем удивление сменилось недоумением, наконец, девушка возмущенно бросила письмо на стол. И хотя адресовано оно было не ей и писал письмо совершенно чужой для нее человек, девушке захотелось отчитать этого человека. И девушка взялась за перо. Но в последнюю минуту она передумала и послала письмо не ему, а нам, в редакцию.

«Вы должны заинтересоваться, — писала девушка, — описанием жизни одного таганрогского студента. Прочитав это описание, я увидела так много пошлости, шкурничества и хамства, что мне было стыдно переправлять письмо той, кому оно было предназначено. Мы, то есть я и мои подруги по институту, решили просить вас: прочтите письмо, доставленное мне по ошибке, и, если можно, опубликуйте его в назидание тем молодым людям, которые ставят личный расчет и личную выгоду превыше всего в жизни».

Вместе с этой запиской в конверт было вложено и письмо из Таганрога, написанное на четырех страничках, вырванных из общей тетради. Письмо касалось многих вопросов: учебы, дружбы, сыновней привязанности, любви. Но, странное дело, о чем бы ни заговаривал автор, как бы витиевато ни писал он о тонких переживаниях своей души, все его красивые рассуждения обязательно сводились к одному: «Что почем?»

«Дорогая моя и любимая мамочка! Получил от тебя письмо. Как я был рад! Я увидел тебя, моя старенькая, под вечерней лампой, склонившуюся вот над этими родными строчками, и на мои глаза навернулись слезы. Я также весьма обрадовался шевиотовому отрезу на костюм, хотя кожаная куртка (лучше бы замшевая с молнией) была бы желательней…»

Или вот в другом месте:

«Бедная, бедная тетечка Рая. Одинокая, больная! Представляю, как сейчас трудно ей! На днях постараюсь навестить ее (накопилось много грязного белья, отдам ей постирать; кстати, попрошу ее также залатать кое-что из нижнего)…»

Пятью строчками ниже мы читаем:

«Увлекаюсь сейчас, как и в далекие школьные годы, радиолюбительством. Ах, золотая, невозвратимая пора детства! Пришли мне поскорее электролитические конденсаторы, я хочу отремонтировать радиоприемник одному видному лицу (зав. магазином № 11), это очень нужный человек по части дефицитных продуктов».

Переворачиваем страницу, и дальше то же самое:

«Насчет учебы не беспокойся, хочу убить и убью сразу двух зайцев: буду электромехаником и механиком по двигателям внутреннего сгорания. В будущем это даст мне если не два, то полтора оклада обязательно».

И даже любовь для него не любовь, а какая-то махинация.

«Твердо решил жениться к осени. Ищу подходящую невесту (ах, как была бы кстати сейчас замшевая куртка с молнией!). Познакомился я в трамвае с одной хорошенькой девушкой — Ларисой. Я даже бросил из-за нее гулять с Зиной, так как она, то есть Лариса, во всех отношениях была идеальной невестой (кончила техникум, имела точеные ножки, голубые глазки и хор. материальную базу). Но мне чертовски не повезло: Лариса заболела и через полтора месяца после нашего знакомства умерла. Все мои планы рухнули, все надежды поломались. Смерть Ларисы — это полтора месяца зря потраченного на ухаживание времени. Я снова начал ходить на танцы в надежде познакомиться с кем-нибудь. Но ничего подходящего не было, и тут я снова встретил Зину — такая веселая, милая. Уговорила меня пойти с ней в кафе. Зашли, я выпил восемь кружек пива, она заплатила. Ну, вот так и пошло. Начал проводить с нею время. Когда в тупике с деньгами, то даю ей намек, и она незаметно сует мне в карман 10—15 рублей, Я для виду отказываюсь, но в конце концов беру. Если бы она была состоятельнее, то я, конечно, брал бы больше. Но она работает секретарем на одном заводе и зарабатывает сравнительно мало, а я имею совесть и не хочу брать у нее последнее. Все-таки какая она добрая и чудная! Но ты, дорогая мамочка, не беспокойся: как только я найду более подходящую невесту, сразу порву с Зиной».

Все было гнусно в этом письме, и особенно гнусно было то, что адресовалось оно матери. Сын В. К. Жуковой действовал, руководствуясь только одним правилом: раз это мне выгодно, то чего же стесняться! И он, не стесняясь, подсчитывал в своем письме, сколько рублей и копеек экономит он ежедневно, заставляя любящую его девушку платить не только за пиво, но и за папиросы, за билеты в кино, театр.

Когда сын языком барышника пишет матери о самом сокровенном, то тут и мать во многом виновата. Значит, плохо воспитала сына. И мне захотелось увидеть этого сына, узнать, как выглядит он.

— Ну, что ж, поезжай, — сказали в редакции.

Я быстро собрался и в спешке забыл на редакционном столе конверт с обратным адресом. «Студент Жуков» — вот все, что я знал из письма. А где учится этот студент, на какой улице живет он?

«Таганрог невелик, найду», — думалось мне.

Действительность зло посмеялась над моими устаревшими представлениями о городе. Таганрог за последние годы сильно вырос. В городе оказалось девять техникумов и два института.

— Жуков? — спросил секретарь парткома института механизации сельского хозяйства. — Как же, есть. Студент первого курса. Мы о нем специальную заметку написали в последнем номере стенгазеты.

— Даже так?

— А как же! Уж больно он хороший паренек.

— Хороший?

— Замечательный физкультурник, отличник учебы, общественник…

— Простите, значит, это не тот Жуков.

— Как не тот?

Я замялся.

— Видите ли, мы получили письмо об аморальном поведении студента Жукова. Вот прочтите.

Парторг прочел и сказал:

— Это действительно не тот. За своего я ручаюсь головой.

— А где же может учиться тот?

— Не знаю, может быть, у наших соседей, — сказал парторг и проводил меня в судомеханический техникум.

Но в судомеханическом тоже сказали «не тот», и я пошел в механический. В погоне за автором письма мне пришлось побывать почти во всех таганрогских техникумах и институтах, и почти в каждом из них оказалось по одному, а то и по два Жуковых. Здесь были Жуковы хорошие, чудные и обыкновенные. Были отличники, рядовые студенты, был даже Жуков с двумя «хвостами» — по математике и литературе. Но и у этого «хвостатого» были заступники.

— Он у нас слабого здоровья, — сказал завуч, — часто болеет. А вот в мае — мы с комсоргом ручаемся за это — он сдаст все. Это человек добросовестный.

Обойти все техникумы и институты оказалось не таким легким делом. Мне пришлось исходить город во всех направлениях и еще раз убедиться в том, как вырос Таганрог. Я ходил по улицам и переулкам — и все безрезультатно. Я злился, но это только для порядка, чтобы успокоить гудевшие от усталости ноги, а в душе я был чертовски рад. Рад за то, что всюду, где я был, и каждый, кто читал письмо Жукова, словно сговорившись, заявляли одно:

— Это не наш. За своего мы ручаемся.

Хорошо жить так, чтобы тебе верили и чтобы за тебя смело и прямо могли заступиться и твои товарищи и твои наставники. Мне было приятно сознавать, что среди нашей молодежи так ничтожно мало низких и бесчестных людей и что, даже напав на след одного прохвоста, я двое суток не мог отыскать его. Да был ли он в действительности? Мне уже начало казаться, что тот Жуков, которого я ищу, выдуман и письмо его тоже выдуманное, и что таких людей вовсе нет среди нашей молодежи. Но увы! Такой все же оказался. Прочли письмо в горкоме комсомола и сказали:

— А не тот ли это парень, которому отказал в приеме Ленинский райком ВЛКСМ?

— За что отказал?

— За прыткость.

И мне объяснили: всю жизнь Жуков прожил в городе Шахты и не вступил в комсомол, а приехал в Таганрог — и тут же подал заявление. Такая поспешность показалась подозрительной и мне, и я отправился в школу механизаторов сельского хозяйства, где учился Леонид Жуков.

Я зашел в отдел кадров, поговорил с учащимися, директором школы, преподавателями, и передо мной ярко и отчетливо возник образ автора письма. Это был первый из десяти встреченных мною Жуковых, за которого не пожелал ручаться ни один человек. Правда, вначале за него заступился комсорг Лактионов. Этот комсорг по молодости лет полагал, что главным и решающим в облике учащегося являются его отметки. Хороши отметки — значит, хорош и сам учащийся. Лактионов не анализировал поведение человека, не присматривался к тому, как тот относится к жизни, к товарищам. На все мои доводы он говорил:

— Жуков — отличник!

— А вы не можете познакомить меня с этим отличником? — спрашиваю я Лактионова, и мы отправляемся с ним в классы и мастерские школы.

Наконец, в одной из комнат нам навстречу поднимается стройный, плечистый парень. У него красивое лицо и светлые, большие глаза.

— Жуков, — говорит комсорг, знакомя нас.

Он говорит это таким тоном, словно хочет спросить: «Ну, разве можно человека с такими ясными глазами подозревать в каких-то грязных поступках?»

Я смотрю в ясные глаза Жукова и не знаю, как начать разговор. Да это и нелегко — сказать человеку, что он прохвост. Но разговор начать нужно.

— В нашу редакцию пришло письмо, — сказал я.

— Обо мне?

— Да. Вас обвиняют в нечестном отношении к девушке, товарищам, к школе… — И я пересказал все, что было написано в письме, утаив только имя его автора.

— Клевета, — сказал Жуков. — Комсорг Лактионов может подтвердить…

— Я говорил уже.

— Природа наделяет людей по-разному, — сказал Жуков, — одних деньгами, других талантом, А мой капитал — честность, и я берегу его как зеницу ока.

Жуков минут пять говорил о том, как внимателен он к друзьям по школе, как горячо любит мать и как боготворит свою маленькую, милую приятельницу, «Вы, я думаю, разрешите мне, — попросил он, — не называть ее имени?»

Тут комсорг Лактионов встал и прошелся по комнате. Он искренне верил всем этим сантиментам. Как знать, не поверил ли бы им и я, не будь у меня в кармане разоблачительного письма. А я все еще прячу это письмо и перебиваю гладкую речь Жукова вопросом:

— Нам пишут, что вы ищете невесту «с хор. материальной базой».

— Ложь!

— …что вы заставляете девушек оплачивать часть своих расходов.

— Имя негодяя, который оболгал меня! — театрально крикнул Жуков. — Я при всех дам ему пощечину!

— Имя? Пожалуйста, — говорю я и протягиваю Жукову его собственное письмо.

Жуков посмотрел на первую страницу, узнал свой почерк и вспыхнул. Его ясные глаза сразу замутились, забегали, но он еще держал себя в руках, надеясь вывернуться.

— Вы зря придаете такое значение этому письму, — сказал он. — В переписке с родственниками я всегда пользуюсь шуткой.

— А как вы прикажете понимать вот эту шутку? — спросил я и прочел: — «Дорогая мамочка, не выбрасывайте корочек хлеба, а сушите и присылайте мне. Нам дают всего по 200 граммов».

— Как это «всего»? — удивился комсорг и взял письмо.

— Я хотел написать: по двести граммов к каждому блюду — и описался.

— А насчет корочек тоже описка? Только не пытайтесь лгать. Я уже был в вашей столовой.

Я действительно побывал в школьной столовой. Выбор блюд был там скромный, но кормили сытно.

— О корочках я написал для жалости, чтобы мать присылала мне побольше денег.

— Сколько вы получаете от нее?

— Пятнадцать рублей в месяц.

— Как, и от матери тоже? — спросил комсорг Лактионов, отрываясь от письма.

— А разве Жукову помогает еще кто-нибудь?

— Как же! Тетя Рая из города Шахты присылает ему ежемесячно по десять рублей. Вдобавок к этому он получает пятнадцать рублей стипендии.

— Да пятнадцать рублей от Зины, — добавил я. — Вы извините, что мне пришлось все-таки назвать имя вашей девушки. Итого 55 рублей в месяц. А вы просите корочек!..

Жуков молчит.

— «Старенькая мамочка», «бедненькая тетя Рая»… Эти ласковые слова преследовали у вас, оказывается, только одну цель — сорвать побольше?

Жуков понял, что попался, и пошел в открытую.

— Вы мне морали не читайте! — зашипел он. — У каждого в жизни своя цель, и каждый должен стараться только для себя.

Жуков говорил зло и почему-то шепотом, а я слушал и вспоминал молодого стяжателя Растиньяка. В пестрой веренице бальзаковских героев ярко выделяется эта колоритная фигура. Чтобы преуспеть в жизни, Растиньяк отказался от всех человеческих добродетелей. Подлость — вот что было главным и определяющим в его облике и поведении. Но насколько Растиньяк был уместен там, в парижском полусвете, среди вотренов, гобсеков, нюсингенов, настолько он выглядел дико и неправдоподобно здесь, рядом с колхозными трактористами, рядом с этим доверчивым и чистым в каждом своем помысле и поступке комсоргом. Но этой доверчивости пришел конец. Лактионов только что дочитал письмо, и у него угрожающе сжались кулаки. Жуков решил не испытывать больше нашего терпения. Он встал и сказал:

— Надеюсь, что разговор останется между нами?

— Почему?

— Потому что вся эта история не имеет общественного интереса и касается только меня, моих родственников и моих знакомых. Это — во-первых, а во-вторых… — В этом месте Жуков сделал паузу и уже тихо, без всякой бравады, закончил: — Мне жалко маму.

— Можете быть уверены, что мы не напечатаем ни строчки, прежде чем не поговорим с вашей мамой.

И вот письмо Л. Жукова снова поехало в Москву, и я начал плутать уже по предместьям столицы в поисках поселка ВИМЭ. Наконец поселок найден, и мать получает письмо от сына. Мать читает, краснеет, плачет. Успокоившись, она рассказывает мне историю своего сына. Я слушаю ее рассказ и начинаю понимать, как в хорошей советской семье могло появиться на свет дешевое издание бальзаковского Растиньяка.

Появился на свет, конечно, не Растиньяк, а нормальный ребенок. Мать не чаяла души в этом ребенке и, хотя она сама была педагогом и умела воспитывать чужих детей, своего единственного растила эгоистом. Отказывала во всем себе, только было бы хорошо ему. И сыну стало в конце концов казаться, что весь мир создан только для него одного. И мать не разубеждала сына в этом.

Вот, собственно, и все. Как говорил Маяковский, так из сына вырос свин.


1948 г.

Человек из прошлого

С недавних пор у Нины Гомзиной появился спутник. Высокий, черноглазый. Достаточно только было Нине выйти на улицу, как он тенью устремлялся за ней. Куда она, туда и он. Нина в школу — тень устраивалась напротив и терпеливо ждала, когда раздастся последний звонок, чтобы идти за девушкой до дома. Такая настойчивость смущала Нину. Ей было неудобно перед подругами, преподавателями. Особенно в те минуты, когда тень, уткнувшись носом в оконное стекло, сосредоточенно следила за тем, что делается в классе. И не дай бог, если преподаватель стоял в это время у Нининой парты, — тень немедленно начинала сопеть, метать ревнивые молнии. Нина краснела, точно была в ответе за поведение черноглазого. А Нина не знала даже, кто он.

— Кто? Поклонник, — сказала подруга. — Ты бы хоть улыбнулась ему.

— Улыбнуться? — Маленький кулачок Нины угрожающе сжался. Ох, с каким удовольствием она выскочила бы сейчас из класса на улицу и надавала хороших подзатыльников этому дуралею, который вот уже вторую неделю донимает ее своим преследованием. А что если узнает мама?

Чтобы отвадить преследователя и от своей школы и от своей квартиры, Нина как-то окатила его из окна ведром воды.

Но вода не помогла. Мама обо всем узнала. Да и как не узнать, если с утра до вечера у дверей ее дома торчала подозрительная тень. Мама рассердилась на дочку. Та в слезы.

— Я тут при чем?

— Прогони его.

— Гнала. Не уходит.

— А он кто?

— Не знаю.

Мама подходит к окну.

— Молодой человек, вас можно на минуточку? Вы кто?

— Миша.

— Миша, не стойте, пожалуйста, под нашими окнами. Нехорошо. Вы компрометируете девушку, которую любите.

— А я не люблю Нину. Я слежу за ней. Меня просил об этом Хамзат Гацаев.

— А он кто?

— Брат Нины.

Нина вопрошающе смотрит на Мишу.

— Брат?

А Миша уже отошел на ту сторону тротуара и как ни в чем не бывало устраивается в холодке. Нина бросается к Ольге Николаевне:

— Мамочка, разве у меня есть брат?

А мамочка сама в растерянности.

— Как, ты не знаешь моего брата?

— Нет.

Это и в самом деле было так. Ольга Николаевна сегодня впервые услышала о существовании Нининого брата.

— Мамочка, почему?

И, как ни крепилась Ольга Николаевна, ей пришлось открыть Нине то, что скрывалось от нее. Нина была не родной, а приемной дочерью. Ольга Николаевна впервые увидела Нину четырнадцать лет назад в детском приемнике. Такую маленькую, хилую, что никто не мог даже определить, сколько ребенку лет: год, два, три… Ольга Николаевна пожалела больную девочку и стала навещать ее по воскресным дням. И так как девочка значилась в приемнике круглой сиротой, то Ольга Николаевна вскоре и удочерила ее. У девочки появились имя, фамилия, семья. Новая мама выходила, вылечила Нину. Биолог по образованию, Ольга Николаевна и своей названой дочери привила любовь к живой природе. Нина была самым активным участником кружка юных натуралистов. За шесть лет учения в школе она получила от гороно шесть грамот, а перейдя в седьмой класс, Нина была уже настоящим селекционером. Она вывела три новые породы домашних голубей и стала участницей Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Ученице седьмого класса школы № 4 сюда, на восток страны, писали письма юннаты Москвы, Ленинграда, Киева, Еревана, Алма-Аты… С Ниной делились опытом, у нее спрашивали совета школьники Болгарии, Чехословакии, ГДР. О юной хозяйке голубиной стаи не раз печатались заметки и корреспонденции в «Пионерской правде», в областной комсомольской газете. А в «Дружных ребятах» был помещен даже большой портрет Нины. По этому портрету Хамзат Гацаев и узнал о существовании сестры. Еще бы, сестра как две капли воды была похожа на брата. Четырнадцать лет Хамзат не видел сестры. Родичи подбросили ее в трудный год в детский приемник и ни разу не справились о ней. Хамзат так же, как его отец, дяди, думал, что Нина умерла, а она, оказывается, жива, здорова. Брату порадоваться бы за сестру, а он нахмурился и, вытащив из кармана нож, мрачно стал строгать палочку.

— Портрет девушки народа нахчи в газете, какой позор!

Нахчи — значит чеченцы. Хамзат Гацаев — человек молодой. В старое дореволюционное время он не жил. Однако этот молодой человек демонстративно подчеркивал свою приверженность к старым родовым обычаям. А согласно этим обычаям, нахчийской девушке надлежало жить замкнуто. Только в кругу семьи и для семьи. А его сестра Нина была в переписке чуть ли не со всем миром. Ей писали, она отвечала и, быть может, отвечала не только девчонкам, но и мальчишкам. Что из того, что мальчишкам-голубеводам по двенадцать — четырнадцать лет. По древним обычаям, девушке запрещено переписываться даже с двенадцатилетними, даже с голубеводами.

А может, отступление от обычаев не ограничивается только перепиской? И вот добрый брат, еще даже не видя сестры, организовал за ней слежку. Так за спиной у Нины появилась тень, которая ежевечерне являлась к Хамзату с докладом.

— Нину вызвал к доске учитель…

— И она вышла? И она отвечала ему, мужчине? Но ты хотя бы подслушал, о чем говорили эти презренные?

— Подслушал, но ничего не понял. О каких-то синусах и косинусах.

Хамзат схватился за голову:

— О я, несчастный брат!

А на следующий вечер новый донос:

— Утром на стадионе состоялся волейбольный матч…

— Моя сестра играет в волейбол? Неужели в майке, трусах?

— Совершенно точно, в майке.

— О, позор на твою голову, Хамзат!

Нужно было принимать какие-то экстренные меры, чтобы вырвать сестру из века двадцатого и возвратить ее назад — в век девятнадцатый. И вот Миша ведет Хамзата Гацаева в дом Гомзиных.

— Знакомьтесь, это брат Нины.

Ольга Николаевна горячо жмет руку гостю. Он и в самом деле очень похож на сестру. А сестра как увидела брата, так сразу же бросилась к нему на шею.

— Дорогой, как я рада!

А брат резко отстранил сестру.

— Что ты! Что ты! Нахчийская девушка не имеет права обнимать никого, кроме своего будущего мужа.

— Но ты же мой родной брат!

— Даже брата нельзя. Это противно законам шариата.

— Бог с ним, с шариатом. Жили мы без него. Будем жить и дальше так.

— Дальше ты будешь жить и не так и не здесь.

— Ты хочешь разлучить меня с мамой?

— Твоя мама давно умерла.

— А Ольга Николаевна?

— Вместо нее мы найдем тебе другую мать, знающую наши обычаи!

— Мне не нужно другой.

— Как, ты собираешься ослушаться брата? — сказал Хамзат и полез в карман за ножом. Он всегда, когда злился, принимался строгать палочку. — Имей в виду, — продолжал наставлять Хамзат, — неподчинение воле старшего брата строго карается шариатом.

— Но я люблю Ольгу Николаевну, — сказала Нина и заплакала.

Слезы сестры, по-видимому, смягчили сердце брата, и он согласился не разлучать ее с названой матерью, но только при том условии, если дочь и мать примут к неуклонному исполнению три его требования: первое — немедленно прекратить работу в кружке натуралистов, так как работа по селекции увеличивает число писем, приходящих в адрес Нины, а переписка по почте противопоказана девушке древними обычаями; второе — бросить с завтрашнего дня школу, ибо в школе с Ниной каждую минуту может заговорить учитель-мужчина, а это запрещается шариатом; третье — не выходить из дому с непокрытой головой.

— Как, ты хочешь надеть на меня паранджу?

— Паранджу носят в Узбекистане, а ты должна прятать лицо от посторонних под черным платком.

Хамзат сказал и ушел, и снова за спиной у Нины появился соглядатай, который следил, как сестра выполняет наставления брата. А Нина и не думала подчиняться сумасбродным требованиям брата. Хамзат просто-напросто забыл, в каком веке и в какой стране он живет.

Непослушание сестры бесило брата. Он снова отправился к сестре.

— Собирайся, едем.

— Куда?

— К Гирею.

— А он кто?

— Гирей — твой муж.

— Да вы что, в своем уме? — бросилась на защиту дочери Ольга Николаевна. — Какой муж? Нина — ребенок, девочка. Она учится еще в восьмом классе.

— Если девочка может без посторонней помощи поднять одеяло с подушкой, то старший брат по законам шариата может выдать ее замуж. И я уже нашел жениха. Это Гирей. Правда, Нина будет у него не старшей, а лишь третьей женой. Но третья — это тоже не последний человек в доме. И у третьей немало приятных обязанностей. Нина будет штопать и стирать мужу, кроме того, дважды в неделю старшая жена разрешит ей мыть Гирею ноги.

Нина вскочила и сказала:

— Я не пойду к Гирею в жены.

— Не забывайся, Нина! Ты дочь народа нахчи.

— Неужели все дочери этого народа бросают школу и с пятнадцати лет моют ноги своим мужьям?

— К сожалению, не все. Есть такие, которые кончают школы, университеты и становятся врачами, учителями, инженерами. У этих девушек были плохие, слабохарактерные братья. А твой брат, Нина, не такой. Гордись им и не подводи его, тем более что аванс за тебя с Гирея уже получен.

— Ты продал меня?

— Ну и что же тут удивительного? Тебя же продал не чужой человек, а родной, любящий брат.

Нина смотрела на любящего брата и не понимала, говорит он с ней всерьез или зло шутит. А тот без улыбки во взоре уже предъявляет девушке ультиматум:

— Тебе дается на сборы три часа. К десяти вечера муж Гирей приедет за тобой. Не поедешь с ним добровольно — тебя свяжут и увезут силой.

— Я буду кричать, драться.

— Не советую. У моего соседа была сестра. Она тоже решила жить по-новому, по-своему. Где теперь эта своевольница? Исчезла. Испарилась. Полгода никто не может найти следов ее. Вот что значит для девушки ослушаться старшего брата, — сказал Хамзат и, вытащив из кармана нож, стал строгать палочку. — Кстати, не вздумай жаловаться милиции. Это не поможет.

Несмотря на предупреждение, Ольга Николаевна с Ниной сейчас же, как только ушел гость, побежали в милицию. Дежурный принял встревоженных женщин, выслушал их и сказал:

— Этого Хамзата нужно было бы задержать, наказать. А я не могу. Угроза — это еще не содеянное преступление.

— Значит, мне можно не бояться за дочь? — спросила Ольга Николаевна.

— Нет, что вы! Пережитки в сознании — дело страшное.

Дежурный встал, прошелся по комнате, затем плотно притворил дверь и шепотом сказал:

— Уезжайте отсюда, да так, чтобы Хамзат не знал вашего нового адреса. Это человек из далекого прошлого. От него можно ждать мести и коварства.

Работники милиции не только дали совет. Они были так предупредительны, что купили двум несчастным женщинам железнодорожные билеты и помогли им незаметно ускользнуть из города. Легко сказать — ускользнуть. Ольга Николаевна бросила в этом городе, где прошла большая часть ее жизни, все: друзей, работу, любимых учеников, квартиру — и все это только для того, чтобы спасти Нину от преследований брата.

Трудно пришлось старой, больной учительнице на новом месте. Остановилась она у знакомых в Гатчине, под Ленинградом. Чтобы устроиться на новом месте, нужны были деньги. Женщины выехали из родного города внезапно, не взяв с собой вещей, документов. Написать письмо в гороно Ольга Николаевна боялась: а вдруг Хамзат узнает, где они прячутся. Хорошо, что в милиции не забыли старую учительницу и ее дочь. Начальник облотдела объявил розыск и выслал по новому адресу Гомзиных и вещи и документы. Жизнь в Гатчине стала помаленьку налаживаться. Мать с дочерью думали, что все страшное и плохое уже позади. Но увы! Над ними уже снова собирались тучи. Хамзат Гацаев ходил по городу и говорил:

— Я найду ее даже на дне моря.

И Хамзат нашел сестру, нашел при посредстве того же самого адресного стола, который помог установить местопребывание Гомзиных и начальнику областного отделения милиции. И вот на имя гатчинского прокурора приходит заявление с требованием задержать Нину и отправить ее по этапу к старшему брату. Гатчинский прокурор не внял, конечно, этому требованию. Он вызвал к себе мать и дочь, выслушал их и сказал:

— Живите спокойно в Гатчине. Я не стану отправлять Нину к брату.

— Но брат приедет сюда сам. Он грозит Нине за ослушание местью.

Прокурору нужно было тут же связаться с семипалатинской милицией и привлечь Гацаева к ответу, а прокурор только посочувствовал Гомзиным.

— Я бы привлек, наказал прохвоста, да не могу. Угроза — это еще не содеянное преступление.

И вот две женщины снова стали перед дилеммой: что делать дальше? Бежать? Куда? Адресный стол в нашей стране работает исправно. Он поможет Хамзату найти сестру и на дне моря.

Неужто и в самом деле этой сестре махнуть рукой на свое будущее, на школу? А ведь девушка мечтала стать биологом. Так почему бы и не сбыться этим мечтам?

Старший брат против! Ну и что ж, что он старший? Кстати, а он кто, этот старший брат, этот рьяный поборник шариата?

Хамзат Гацаев, как мы установили, студент Семипалатинского мукомольного техникума. Живет этот студент в общежитии, на улице имени поэта Демьяна Бедного. У этого студента зачетная книжка, и в ней значится, что экзамен по Советской Конституции сдан на пятерку. Да что зачетная книжка! В кармане Хамзата Гацаева есть и вторая книжка — члена комсомола. А знает ли про деяния этого «комсомольца» комитет комсомола? Знает и разводит руками.

— Что делать? Пережитки!

Комитет комсомола выражает сочувствие Нине. От этих сочувствий ни тепло, ни холодно. Ни сестре, ни брату. Сестра живет в вечном страхе, а брат уверен в своей безнаказанности.

— Ставь воду на огонь, — говорит брат Гирею. — Третья жена уже ползет из Гатчины на коленях мыть тебе ноги.

— А что если сестра и на этот раз ослушается старшего брата? — спрашивает Гирей.

— На этот раз не посмеет, — отвечает Хамзат и, осторожно проведя пальцем по острию ножа, мрачно начинает строгать палочку.


1958 г.

Косой дождь

Все было готово для переезда на новую квартиру. Ордер получен, машины для перевозки вещей у подъезда. Не было у Федора Степановича только кота. А кот, это знают все, должен переступить порог новой квартиры первым. Попробуй нарушь традицию, и у тебя через неделю заведутся на кухне мыши, через месяц в комнатах появится плесень, Федор Степанович решил не рисковать и позвонил мне:

— Кот есть?

— Чомка. Только он черный.

— Вези, я не суеверный.

И вот, сунув Чомку в кошелку, я мчусь с Пресни к Абельмановской заставе. Рогожский вал № 13. Новый пятиэтажный дом. У подъезда стоят машины. Вещи сгружены, капает дождь, но никто — ни новоселы, ни рабочие-грузчики, ни представители домоуправления — не спешит под крышу. Все знают: без кота входить в новый дом нельзя.

Наконец заветная кошелка прибывает на место. Техник-смотритель торжественно передает ключи хозяину, не менее торжественно черный Чомка переступает порог новой квартиры, а за Чомкой входим и мы.

— Ну, дай боже! — говорит Федор Степанович и открывает бутылку шампанского.

Посуда еще не распакована, поэтому хозяева, грузчики, работники домоуправления пьют из одного стакана. Затем Федор Степанович кропит вином углы во всех комнатах. Это тоже так положено у несуеверных людей. На счастье.

Но счастье в новой квартире было недолговечным. С первыми осенними дождями на светлых, веселых обоях зацвели розы из плесени, А под балконной дверью за ночь набегала такая большая лужа, хоть кораблики пускай.

Новоселы, а это были железнодорожники, взволновались. Побежали с жалобой в управление дороги. Там создали комиссию. Члены комиссии два месяца изучали вопрос, заседали и наконец пришли к выводу.

— Признать виновной за появление сырости тетю Грушу.

— А кто такая тетя Груша?

— Штукатур. Плохо она заделала швы на стыках стен, поэтому при косом дожде вода через щели попадает в комнаты.

— Как быть дальше?

— Терпеть. Потому что нельзя же через полгода после заселения требовать в Министерстве путей сообщения деньги на капитальный ремонт нового дома.

Машинисты электровозов и дежурные по станции терпели. Каждый по мере сил применял подручные средства борьбы с косым дождем. Ставили под балконные двери корыта, замазывали щели в стыках цементом, гипсом, затыкали их старыми кофтами.

Прошло полгода — и новая напасть. Прогнулся лестничный марш на втором этаже. А так как марши были поставлены один на другой наподобие детских кубиков, то достаточно был выскочить со своего места одному кубику, как пришли в движение, закачались и остальные.

Была создана вторая комиссия. Эта тоже заседала, изучала и пришла к выводу.

— Считать виновным за ступеньки дядю Гришу.

— А это кто?

— Рабочий домостроительного комбината. Плохо дядя Гриша следил за дозировкой компонентов при отливке лестничных маршей.

Жители дома уже не спрашивали, как быть дальше. Ради экономии времени они сразу же обратились к подручным средствам. Притащили с соседней стройки два бревна и подперли ими аварийный марш.

Не успели новоселы взнуздать лестницу, как начали прогибаться бетонные перекрытия. Из плоских они становились не то выпуклыми, не то впуклыми. Само собой разумеется, пришлось создавать третью авторитетную комиссию, которая, отзаседав и изучив вопрос, сделала вывод.

— Считать виновным за прогиб перекрытий мальчика Ледю.

— А это кто? — спросил Федор Степанович.

— Сын соседа, который живет над вами. Сосед купил Леде трехколесный велосипед, и мальчик по легкомыслию сделал круг по комнате. А бетонные перекрытия этого типа не рассчитаны на дополнительную нагрузку, поэтому они и прогнулись.

А если учесть, что прогнувшиеся перекрытия лежали не на жестком каркасе, а прямо на стенах комнаты (тех самых, в стыки которых проникал косой дождь). то бедный Федор Степанович вынужден был зажмуриваться и говорить «Пронеси, господи», не только становясь на ступеньку лестничных маршей, но и садясь за обеденный стол под впуклым потолком своей квартиры. Что если трехлетний Ледя сделает на велосипеде еще один легкомысленный круг по своей комнате — и тогда… Что будет тогда, думать уже не хотелось.

Дом по Рогожскому валу, № 13 был типа «1-335». Новаторский. Честь и хвала строителям-новаторам. У нас и в других отраслях промышленности есть новаторы. Они конструируют новые виды станков, машин, кораблей, электровозов, придумывают новые фасоны туфель и платьев. Но как бы соблазнительно ни выглядели эти платья на картинках, прежде чем пустить их на конвейер, портных-новаторов заставят сшить образцы. Манекенщицы продемонстрируют эти образцы на публике, потом новые платья будут проверены в носке, стирке, глажке, и только после этого новой модели скажут «добро».

Платье в сравнении с домом пустяк. Цена платью от силы 30—40 рублей. А пятиэтажный дом типа «1-335» стоит несколько сотен тысяч рублей. В отличие от обычного типа домов тип «1-335» не строится, а собирается из крупных панелей. Проект этого дома разработала группа ленинградских инженеров. Проект сулил в будущем и удешевление домов и укороченные сроки строительства.

Как известно, каждый новый проект требует тщательного изучения, а бывшее руководство Госстроя так загорелось посулами авторов проекта, что забыло об осторожности. Вместо того чтобы построить по этому проекту несколько экспериментальных домов и проверить их и при прямом дожде и при косом, оно поспешило послать чертежи авторской заявки строителям с предписанием: воздвигать дома для работников системы Министерства путей сообщения только из панелей типа «1-335».

Здравомыслящие люди — а они были и среди строителей и среди железнодорожников — пробовали урезонить работников Госстроя:

— Сначала давайте устраним недостатки проекта, а потом пустим постройку крупнопанельных домов на большой конвейер.

Но на таких людей шикали, вешали на них ярлыки консерваторов. Не потому ли члены многочисленных комиссий, которые бывали в доме по Рогожскому валу, № 13, признали виновниками несчастий Федора Степановича, тетю Грушу, дядю Гришу, мальчика Ледю, старательно замалчивая другие имена?

Между тем строители начали сдавать новые дома типа «1-335». Один, второй, третий… десятый…

А железнодорожники не радуются новому жилью, а плачут. Плачут и работники управлений дорог. Дома только что построены, а новоселов нужно уже переселять, чтобы ставить новостройки на капитальный ремонт.

Работники Министерства путей сообщения, нужно отдать им справедливость, не побоялись того, что их зачислят в лагерь консерваторов, и написали письмо в Госстрой с требованием не строить больше для железнодорожников дома типа «1-335», а заменить их более доброкачественными. Через год они повторили свое требование.

Бывший заместитель председателя Госстроя Баранов, ныне зам. председателя Государственного комитета по гражданскому строительству и архитектуре, вместо того, чтобы заставить авторов исправить проект и только после этого строить по нему, ответил железнодорожникам примерно следующее:

— Стройте. Исправлять недостатки проекта будем параллельно. Указания авторам даны.

За три года было внесено около восьмидесяти исправлений в проект «1-335». Но исправления были скороспелые. Не успеют новые чертежи прибыть на домостроительные комбинаты, как вслед за ними приходит телефонограмма:

«Эти новые не считать «новыми». Ждите новой партии «новых».

Федор Степанович прожил в новом доме по Рогожскому валу всего два года, и его вместе с соседями пришлось переселить. Новый дом стоит пустой. Начался ремонт.

И сейчас, когда в доме вскрыты полы и обнаружены заржавевшие стыки панелей, работникам Госстроя легко будет определить, в чем виноваты авторы проекта, в чем строители, в чем — черный кот Чомка, который первым отважился переступить порог нового дома типа «1-335».


1965 г.

Свадьба с приданым

В бледно-розовом овале — два воркующих голубка. Он и она. А под розовыми голубками нижеследующий текст:

«Свадебное приглашение. Уважаемый товарищ! Просим вас пожаловать сего месяца, 11-го дня к 9 часам на бракосочетание наших детей — Яши и Илли.

С почтением родители: Д. А. Туашвили и Л. Д. Коман, г. Поти, Джорджиашвили, № 27».

Но прежде чем сыграть свадьбу, а именно за два месяца до нее, там же, на улице Джорджиашвили, № 27, состоялась торжественная встреча вышепоименованных родителей на предмет определения статута бракосочетания. Высокие договаривающиеся стороны заключили соглашение, состоящее всего из двух пунктов:

1. Не ударить лицом в грязь перед Самтредия.

2. Пусть будет завидно Сухуми.

Для того, чтобы веселый шум свадьбы дошел из Поти до Сухуми, требуется немалое количество денег. А где их взять?

— Не беспокойтесь, — сказали будущим молодоженам папа № 1 и папа № 2.

Хорошо, предположим, деньги на обед и музыку будут, а где собрать гостей? Поти — город небольшой, и все его достопримечательные здания приноровлены к нуждам районного масштаба. Самая большая шашлычная рассчитана человек на сто. Банкетный зал в ресторане вмещает двести.

— А не снять ли нам для свадьбы помещение городского театра? — внес предложение папа № 1.

— Идти в горсовет? Просить, унижаться? — сказал папа № 2. — Не стоит.

И вот на той же улице Джорджиашвили, рядом с собственным домом папы № 2, в экстренном порядке начал сооружаться специальный свадебный павильон. Следует отметить, что даже в далеком прошлом не все члены царствующих фамилий позволяли себе такую роскошь. Павильон на одну ночь только для одного свадебного пиршества! Последним, кто разрешил себе такое строительство, был Людовик …надцатый, воздвигший специальную веранду для своей свадьбы не то в Тюильри, не то во дворце Сен-Клу. Но Людовики вообще отличались легкомысленностью, и всем известно, как плохо они кончили.

Плохой конец Людовиков, однако, не остановил двух пап из Поти, и соревнования начались. Следует отметить, что папы следовали за Людовиками не вслепую. Опыт Бурбонов осваивался творчески. Веранда в Сен-Клу была украшена гобеленами, а папы повесили на стенах своего павильона ковры. Людовик любил розы, а папы засадили аллею в своем саду пальмами.

Но вот, наконец, строительство подходит к концу. Свадебные приглашения разосланы. Наступает долгожданный день бракосочетания. Папа № 1 командует на кухне целым взводом поваров и виночерпиев. Бараны режутся на шашлыки штуками. Куры идут в кастрюли дюжинами. Фрукты подвозятся к десерту пудами. Вино подкатывается к столам бочками. Смотри, Самтредия, и завидуй.

А папа № 2 встречает гостей в воротах дома. Жмет им руки, улыбается:

— Милости прошу к нашему шалашу.

А в шалаше вовсю гремят оркестры. В Сен-Клу играл один, а здесь три. Духовой, восточный, джаз. Хотите музыки, пожалуйста. У нас на все вкусы. От горской лезгинки до буги-вуги.

Гости рассаживаются за столами, ждут первого тоста, чтобы начать дегустацию вин и закусок. А тоста не слышно. На месте тамады стоит радиомикрофон, а самого тамады М. Товарашвили нет. Гости ищут заместителей тамады. А тех тоже не видно.

— Что случилось? Где тамада?

А случилось непредвиденное. В магазин № 27 внезапно явились общественные контролеры и установили, что директор магазина, он же тамада М. Товарашвили, продает дешевый габардин по цене дорогого, наживая по десять рублей на метре. В то самое время, когда контролеры составляют в магазине № 27 акт, первый заместитель тамады по свадебному столу, директор магазина № 17 К. Мумия, продавал женские туфли вместо 16 рублей за пару по 24. Тем же занимался и второй заместитель тамады — директор магазина № 36 Н. Ворамия.

Общественные контролеры идут к начальнику «Потиторга» И. Позория и говорят, что директора подведомственных ему магазинов продают шерсть, обувь, галантерею без ярлыков и артикулов.

— Это они по неопытности, — успокаивает Позория общественных контролеров и отправляет составленные ими акты в самый дальний ящик стола.

Свадебный тамада и два его заместителя благодарят начальника «Потиторга» за доброту и мчатся на улицу Джорджиашвили, № 27. Празднество в самом разгаре. Третий заместитель тамады — тоже, кстати, директор магазина Г. Зезиашвили — провозгласил уже бесчисленное количество тостов. За молодых, их пап и мам, родных и двоюродных братьев, за их дядей, тетей. Наконец, третий заместитель тамады временно прекратил провозглашение тостов и открыл прием подарков для молодоженов.

— Кто сделает почин?

— Я, — говорит опоздавший М. Товарашвили и добавляет: — Дарю жениху от имени магазина № 27 отрез габардина на пальто артикул № 1508, стоимость метра 43 рубля.

Вслед за тамадой вышел вперед его первый зам, затем второй.

— От имени магазина № 17… — От имени магазина № 36… — От имени магазина № 5… — говорили один за другим директора и называли товары, которые они дарили молодоженам.

— Отрез трико «люкс» артикул № 1302, стоимость метра 43 рубля.

— Отрез файдешина невесте…

— Отрез жениху…

И всюду директора магазинов называли номер артикула и цену за метр, потому что и папа № 1 и папа № 2 были не так наивны, как начальник «Потиторга», и подсунуть им дешевый товар вместо дорогого было трудно.

В середине вечера внезапно раздался из-за стола голос гостя:

— А что дарят детям родители?..

И тогда поднялся папа № 1 и сказал:

— Я дарю невесте золотой браслет, осыпанный брильянтами.

А папа № 2 добавил:

— А я дарю жениху легковую автомашину.

Папа № 2 хлопает в ладоши, и к свадебному столу подкатывает роскошный подарок. Но жених не так прост, как кажется. Жених поднимается с места и, как заправский барышник, начинает смотреть подарку в зубы. Он поднимает капот мотора, стучит каблуком по туго накаченным шинам, проверяет ногтем краску на дверцах. Все как будто бы в порядке.

— Позвольте, а почему спидометр не на нуле? Почему он показывает полторы тысячи километров? Автомашина что, не новая?

— Почти новая. Старый хозяин ездил на ней всего два месяца.

Но жених не слушает оправданий папы № 2, он холодно кланяется невесте и отходит в сторону.

— Меня «почти» не устраивает, — говорит он, — я не возьму машину с чужого плеча.

На свадьбе воцаряется минутная пауза. Что делать, как быть?

Папа № 2 вторично хлопает в ладоши. И к жениху подкатывает вторая автомашина.

— Вы хотите совсем новую, пожалуйста, получите.

И тут все три оркестра грянули разом туш, гости закричали «ура!», и свадебный шум дошел не только до Сухуми, но и до Москвы.

Вот, собственно, и все о свадьбе в Поти. Нам осталось только выяснить и сообщить читателям некоторые сведения о двух папах, которые с такой грациозной легкостью истратили на свадьбу свыше десяти тысяч рублей. Кто эти папы? Как зарабатывают деньги?

Борис Константинович Данелия, житель Сухуми, приславший нам письмо с описанием свадьбы в Поти, был на улице Джорджиашвили, № 27, где проживает папа № 2, и установил, что папа № 2 не сын турецкого подданного, получивший из-за границы большое наследство. Папа № 2 — всего лишь агент по снабжению «Военторга» со ставкой 65 рублей в месяц.

На какие же капиталы скромный агент мог устроить свадьбу в стиле Людовика …надцатого?

Данелия задал этот вопрос начальнику Потийского отделения «Военторга». И тот ответил так:

— Сам не пойму! Сам удивляюсь!

Данелия пришлось сделать немало километров, чтобы установить, где живет и работает отец жениха. Папа № 1 оказался еще более скромной личностью, чем папа № 2. Он числился крутильщиком канатного цеха местпрома в селе Сартачалы, Сагареджойского района. Однако жил этот крутильщик почему-то не в селе Сартачалы, а в Тбилиси, в собственном доме из девяти комнат по Серебряной улице. Но девяти комнат крутильщику было мало, и он вместе с папой № 2 купил за десять тысяч еще две комнаты с верандой.

— Это в приданое нашим детям-молодоженам.

Я позвонил из Москвы в Тбилиси начальнику ОБХСС Кировского района и спросил:

— С каких пор сельские крутильщики стали дарить своим детям такое богатое приданое?

И работник милиции ответил то же, что и начальник «Военторга»:

— Сам не пойму! Сам удивляюсь!

На свадьбе Яши Туашвили и Илли Коман было четыреста гостей. Приглашение получили не только работники торгов, заведующие базами, складами, директора магазинов и прочие материально-ответственные лица. Несколько приглашений предприимчивые родители вручили на всякий случай работникам суда, милиции и прокуратуры. Однако никто из официальных лиц на свадьбу не пошел. И зря. Пойти на улицу Джорджиашвили, № 27 нужно было обязательно. Конечно, не с поздравлениями, а хотя бы затем, чтобы посмотреть, как живут и процветают в Поти дельцы и выжиги. Главное, и живут-то они неподалеку, бок о бок с городскими властями.


1958 г.

Бледнолицый брат

Жил-был на свет мальчик. Мальчик как мальчик. По имени Юра, по прозвищу Фитиль. Да он, по правде, и был похож на фитиль: длинный, тощий, нескладный. Всегда один, как огонек под ламповым стеклом.

Любил Фитиль по-настоящему только книги, а из книг — главным образом Фенимора Купера и Майн Рида. Фитиль пользовался всякой оказией, чтобы почитать. А читать он мог везде: дома, в школе, на трамвайной подножке. Достаточно было ему раскрыть книгу, как мальчик мгновенно забывал об окружающей обстановке и уносился в прерии, к своим друзьям: Кожаному Чулку — Грозе оленей, Черному Орлу… В такие минуты Фитиль совершал самые головоломные путешествия и показывал чудеса храбрости в битвах с разбойниками.

Мысленно Фитиль бегал быстрее мустангов, прыгал, как кенгуру, и лазал по скалам не хуже горных туров. Но достаточно было только Фитилю захлопнуть книгу и спуститься на бренную землю, как храбрый бледнолицый брат превращался в самого жалкого трусишку.

Житель прерий, оказывается, никогда не ходил босиком, чтобы не поцарапать себе ноги. Он не бегал с мальчиками наперегонки, не прыгал с ними через канавы и скамейки, так как боялся при прыжке споткнуться и расквасить себе нос.

Фитиль боялся не только канавы, но и многого другого: например, воды, потому что она холодная, солнца — оно горячее, воздуха — он свежий.

Ходил друг Черного Орла триста шестьдесят пять дней в году в теплом шарфике и с насморком. Но чем больше Фитиль кутался в шарфик, тем чаще хворал. Папа и мама водили своего Фитилька к докторам. Один доктор прописал ему капли, но капли не помогли. Второй велел ставить горчичники. Горчичники тоже не помогли. Фитиль худел и желтел. Трудно сказать, до какого состояния довела бы мальчика трусость, ежели бы за его врачевание не взялся сосед по квартире — отец тринадцатилетнего Вовы.

Вовин папа повел лечение довольно необычным путем. На листе чистой бумаги он нарисовал скальп и два томагавка и подбросил Фитилю под дверь письмо такого содержания:

«Бледнолицый брат! Старейшины хотят избрать тебя, сына Льва и Орлицы, предводителем краснокожих. Если ты согласен, то завтра, когда солнечный луч, пробившись сквозь ветви густого чаппареля, пробудит тебя ото сна, подымись на старый дуб и, не надевая мокасинов, трижды стукни голой пяткой о первый сук».

Письмо было подписано: «Друг Черного Орла Повин Вапа».

Фитиль не верил собственным глазам. Два раза он перечитал письмо. Да, так и есть. Стоит ему только три раза стукнуть о сук голой пяткой, как он из Фитиля превратится в предводителя племени.

Фитиль в большом волнении провел ночь и чуть свет был уже в саду, возле старого дуба. Первый сук был на высоте пяти метров от земли. В это утро Фитиль попытался в первый раз в своей жизни влезть на дерево. Он мучился, срывался по стволу вниз и все же не сдавался. Ровно в полдень исцарапанный, но счастливый Фитиль добрался наконец до заветного сука и трижды стукнул по нему голой пяткой.

Но испытания Фитиля на этом не кончились. Вечером он получил второе письмо.

«Бледнолицый брат, — писал Повин Вапа, — ты на верном пути. Рано утром отсчитай пять локтей на север от высохшей яблони и выкопай яму два на два. На глубине метра с четвертью ты найдешь записку от Черного Орла с указанием, что делать дальше».

И Фитиль чуть свет принялся за земляные работы. Орудуя лопатой, он упарился, и ему пришлось сбросить с шеи теплый шарфик. Затем он снял рубашку и подставил свою худую спину под солнечные лучи и прохладный ветер. На этот раз Фитиль не думал уже ни об ожогах, ни о простуде. Три дня он копал яму, пока не довел ее до нужной глубины. На четвертый день из ямы была извлечена небольшая коробочка с запиской:

«Бледнолицый брат, произошла ошибка. Указания Черного Орла ты найдешь не здесь, а в большой купальне. Нырни под корягу и поищи там консервную банку. Твой друг Повин Вана».

Фитиль от досады чуть даже не заплакал. Хорошо сказать, нырни, а как это сделать, ежели ты не умеешь плавать? Целую неделю храбрый друг Черного Орла ходил с мальчиками на речку. Он лежал вместе с ними на песке, бегал по берегу, но влезть в воду никак не решался: вода по-прежнему вызывала у него страх.

На восьмой день Вовин папа пришел на помощь трусишке. Он прислал ему два бычьих пузыря со следующей запиской:

«Бледнолицый брат, Черный Орел шлет тебе в подарок два чудодейственных пузыря от двух убитых им бизонов. Воспользуйся этими пузырями, и ты будешь плавать быстрее форелей. Твой друг Повин Вапа».

Фитиль с трудом уговорил себя влезть в воду, и то лишь потому, что у него в руках были настоящие бизоньи пузыри. Сначала учеба шла туговато. Но потом мальчик так вошел во вкус, что уже не хотел вылезать из речки. Через две недели предводитель краснокожих обходился уже без бизоньих пузырей, а еще через месяц он нырнул под корягу и вытащил оттуда консервную банку с запиской.

«Бледнолицый брат, — писал Повин Вапа. — Черный Орел доволен твоими успехами. Еще десять лет такой жизни — и сын Льва и Орлицы станет сильнейшим в прериях. Привет тебе от старейшин».

Но Фитилю не надо было ждать десять лет, чтобы стать сильнейшим в прериях. Главное уже было сделано. Фитиль поборол преждевременную старость, которая жила в нем, и перестал страшиться солнца, воздуха и воды. Он безбоязненно бегал теперь наперегонки с мальчиками, плавал с ними в купальне, играл в волейбол. Через два года от его фитилеобразности не осталось и следа. Так из маленького трусишки вырос сильный, ловкий и смелый человек.

Тем, кому вся эта история покажется сказкой, мы можем сообщить, что она записана нами на стадионе «Динамо» со слов чемпиона по штанге Юрия Копченого.


1946 г.

«Мой бывший сын»

Грипп гулял по городу разномастный. Среди старых знакомцев Кати Морозовой — гриппа температурного и бестемпературного — на этот раз были и такие виды болезни, по ходу которых температурная кривая поднималась вверх не один раз, а дважды и трижды. Звались эти гриппы в народе двугорбыми и трехгорбыми, именно они-то и доставляли Кате больше всего хлопот, заставляли ее бегать с утра до вечера по Балашову. В один дом Катя приходила с пенициллином, в другом ставила банки, в третьем делала внутривенные вливания.

Как-то утром Катя сама почувствовала сильное недомогание. Случись это с обычным жителем города, Катя тут же заставила бы его измерить температуру, показаться врачу. А Катя была не обычным жителем, а медицинской сестрой. Взять в эти трудные для медиков гриппозные дни больничный бюллетень Кате было неловко, и она решила махнуть рукой на недомогание.

— Похожу, побегаю, разомнусь, может, станет лучше, — сказала она и пустилась со своим чемоданчиком в обычный рейс по городу.

Но Кате не стало легче. Наоборот, у нее разболелась голова, появился озноб, ломота в суставах. К вечеру все признаки двугорбого гриппа были уже налицо, а до конца работы еще далеко.

Но вот Катя ставит банки последнему больному и выходит на улицу. Усталая, разбитая, добирается наконец Катя до своего дома и видит в освещенном окне комнаты одинокую мужскую фигуру.

— Ваня!

Ваня — муж Кати. Два часа назад Ваня вернулся с работы, а стол к его приходу оказался ненакрытым. Ваня — на кухню, а в кастрюлях пусто.

— Смотрите, ей было лень купить даже сосиски! — крикнул он соседям.

Ей — это Кате. Когда Ваня злится, он всегда говорит о жене в третьем лице. Ваня Морозов не медик, а столяр-железнодорожник. В эти трудные для медиков дни Ваня легко бы мог взять на себя часть забот по дому: сбегать купить те же сосиски, сварить их. А Ваня вместо этого два часа стоял голодный у окна и ждал жену. И, как ни тяжело было в этот вечер жене, она даже не вошла в дом, а повернула назад в город за сосисками на ужин мужу.

А двугорбый грипп бушует в крови больной все сильнее. Высокая температура туманит Кате голову, и она вместо того, чтобы повернуть из города назад к дому, оказывается почему-то на станционных путях. Стрелочница кричит ей: «Куда вы! Куда?» А Катя не слышит ни криков стрелочницы, ни шума приближающегося поезда.

В два часа ночи соседка поднимает с постели Ваню Морозова.

— Беги скорей в больницу: с Катей случилось несчастье.

Ваня бежит, стучит в дверь больницы, а его не пускают внутрь.

— Не имеете права! — кричит Ваня. — Я муж.

Дежурный врач передает этому мужу связку сосисок и говорит:

— Сегодня нельзя. Вашей жене очень плохо.

Ваня трахает сосиски об пол и снова рвется в палату. Но дежурный врач тверд в своем решении:

— Нельзя.

Врач поит Ваню успокоительными каплями и отправляет его домой. Ваня идет, но до дома не доходит, возвращается назад. Он сидит всю ночь у больничных дверей. Утром приходит главный врач. Ваня говорит с ним. Просит, умоляет и добивается своего. На Ваню надевают белый халат, и у постели жены появляется муж в незнакомой ему роли брата милосердия.

А положение жены тяжелое. Со вчерашнего дня Катя еще не приходила в сознание. Глаза открыты, а она никого не видит, никого не узнает. Лишь на третьи сутки утром больная задержала взгляд на муже, узнала его, улыбнулась.

— Моральный фактор! Он помогает выздоровлению нисколько не меньше медикаментозного лечения, — сказала доктор Калинина и ласково потрепала по щеке брата милосердия.

Ах, если бы у этого брата было чуть больше терпения. А он — что ни день, то мрачнее. Две недели провел брат милосердия у постели больной, а она за это время не поправилась, не стала на ноги. Лежит по-прежнему без движения и только тихо стонет.

— А может, Катя вообще никогда не выздоровеет?

— Выздоровеет, — успокаивает брата милосердия Калинина, — обязательно выздоровеет.

— Когда, доктор?

— Примерно через полгода.

Ваню словно кто обухом ударил по голове.

— Через полгода!

Ваня смотрит на больную, а у него перед глазами топка, подтопок, дымоход. В прошлом месяце молодые супруги стали перекладывать в своем доме печь. Ваня был за главного мастера, а Катя носила ему в ведрах со двора кирпич, глину. Как же быть теперь главному мастеру с подноской кирпича?

Рядом лежит и мучается жена, а муж жалеет не жену — муж клянет злой случай, который лишил его в самый разгар ремонтной страды подсобной рабочей силы. Мужу, конечно, стыдно за свои жестокие мысли, муж пытается даже выкинуть их из головы, забыть и не может сделать этого. Только-только Ваня решил, как быть с печкой («Топку и подтопок мне поможет переложить сосед»), а в голове у него возник уже новый хозяйственный вопрос: как быть с овощами?

Молодые супруги решили заквасить на зиму бочку капусты. Ваня купил и капусту и бочку. Но бочку нужно еще пропарить, капусту нашинковать. Все это должна была сделать жена, а она вышла из строя. И ведь не на неделю, а на целые полгода…

С этого дня брат милосердия уже не прибегал к больной жене ежевечерне после работы, а стал навещать ее через день, потом раз в пять дней, потом раз в десять… Катя придет в сознание, ищет глазами Ваню, а вместо Вани пустой халат висит на гвоздике… Доктор Калинина стала посылать за братом милосердия санитарку. В первый раз брат пришел, посидел для приличия у кровати больной минут десять и ушел. А во второй раз он отказался прийти даже ради приличия:

— Некогда, занят по хозяйству!

Так с тех пор Иван Морозов больше не появлялся в больнице. Белый халат брата милосердия пришлось снять с гвоздика, чтобы он не напоминал Кате о ее муже. Но это не спасло положения. Катя затосковала. День ото дня ей становилось все хуже.

— Моральный фактор! — сказала доктор Калинина. — Если мы не сможем установить душевное равновесие больной, нам не спасти ее жизнь.

Душевное равновесие… А как добиться его? Врачи обратились за помощью к товарищам и подругам Кати Морозовой по поликлинике, где она работала. Если прежде эти товарищи приходили к Кате только в приемные дни, то теперь они установили в ее палате постоянное дежурство. Доброе дело подхватили работники горкома комсомола, комсомольцы больницы, в которой Катя лежала. Так у постели больной вместо одного фальшивого брата милосердия оказалось двадцать настоящих.

И все же этим двадцати не так-то легко было заменить одного. Вероломное поведение мужа сильно ранило Катю, ей не хотелось уже ни пить, ни есть, ни бороться с недугом. Жизнь молодой женщины висела на волоске. Два месяца она провела «на кислороде», почти в бессознательном состоянии. Но ни врачи, ни товарищи не теряли надежды. Когда бы Катя ни открыла глаза — днем или глубокой ночью, — она всегда видела рядом друзей. Такая преданность не могла остаться незамеченной. Наступил день, когда Катя снова улыбнулась.

— Ну, слава богу, — шепнула доктор Калинина комсомолкам, — опасность, кажется, миновала.

Но она не миновала. Критическое состояние продолжалось еще больше полугода. Однако моральный фактор действовал теперь рука об руку с врачами. Катя уже не отказывалась больше от еды, от лекарств. И, как ей ни было тяжело, она мужественно перенесла три сложные операции одну за другой. Терпеливо лежала, не двигаясь, на досках, чтобы дать возможность сломанным позвонкам срастись без перекоса. И все эти нелегкие месяцы друзья-комсомольцы были рядом. Они прибегали к Кате после дежурств в поликлинике, после рабочего дня в горкоме, после занятий в школе. Друзья кормили больную с ложечки, читали ей книги, газеты, держали в курсе всех городских новостей. Когда кости наконец срослись, комсомольцы стали учить Катю сначала сидеть, потом стоять. И вот наступил день, когда Катя начала учиться ходить. Первому шагу Кати радовалась не только она сама — радовались все обитатели больницы, товарищи, врачи. Это и в самом деле было медицинским чудом — сшить, срастить, воскресить искромсанное и изломанное паровозом тело человека, доставленного в больницу почти без всяких признаков жизни. И вот человек поднялся с больничной койки. Конечно, это была еще не прежняя Катя. Прежняя летала со своим чемоданчиком из одного конца города в другой, а эта Катя пока с трудом передвигает ноги. Но доктор Калинина верит в полное исцеление.

— Вам нужно пройти еще один цикл лечения, — говорит доктор Кате. — Конечно, не сейчас. Сейчас я советую вам переменить больничную обстановку, набраться сил. Вот если бы вы могли достать путевку в санаторий.

— Достали, — сказала Рая Булычева.

Комсомольцы, оказывается, уже позаботились и о санатории.

— С какого числа путевка?

— Хоть с завтрашнего.

— Нет, с завтрашнего не нужно, — сказала Катя. — Я хочу пожить недельку дома. Поговорить с Ваней.

Комсомольцы переглянулись. Они думали, что с Ваней все уже кончено, а Катя, как видно, еще на что-то надеялась. На следующее утро подруги везут Катю домой. Навстречу исцеленной выходят соседи, обнимают, поздравляют ее. Катя целует соседку, а сама смотрит поверх ее плеча в комнату:

— Где Ваня?

А Ваня, оказывается, еще не вернулся со вчерашней вечеринки. Кате горько это слышать, и она, опустив глаза, медленно входит в дом. А дом — словно плац перед парадом. Все в комнатах начищено. Недостроенная печь достроена и побелена. На старом днище ведра яркая латка из желтой жести. На кухне два новых табурета. В сенях новое цинковое корыто.

«Хозяином Иван был всегда хорошим, — думает Катя. — Осталась ли только у этого хозяина хоть капля его прежних чувств к жене?»

И вот хозяин появляется наконец в дверях комнаты. Катя смотрит на него: что он будет делать, что скажет? Не виделись-то с прошлой осени!

Муж подошел к жене, оглядел ее, сказал:

— Костыли? Они выписали тебя из больницы на костылях? И ты согласилась?

— Согласилась.

— Странно! Как же ты будешь на костылях мыть пол?

Катины подруги чуть не взвились к потолку от такого вопроса.

— Ты чудовище, — сказала Морозову Шура Захарова и, повернувшись к Кате, добавила: — Пойдем, поживи пока у меня.

Но Катя отказалась от этого приглашения.

— Я буду жить дома.

В этот день Иван Морозов не нашел времени поговорить с женой.

— Прости, бегу на работу.

А после работы Ваня снова пошел на вечеринку, вернулся домой, как и накануне, только утром.

— Тебе не стыдно? — спросила мужа Катя.

— За что? Разве это я? Это говорит во мне мужская природа!

Говорила, однако, не природа — говорило животное. Соседка стала укорять Ивана:

— И путаешься ты черт знает с кем — с шалопутной Лизкой. Вся улица смеется.

— Ну и что ж, что она шалопутная, — ответил Ваня, — зато она мне рубашки, наволочки стирает. Я заранее договорился с Лизкой: дружить только со стиркой.

Катя решила провести еще одно испытание, и хотя ей было трудно, она взялась за стирку. Иван пришел с работы, посмотрел на развешанное белье и улыбнулся:

— Молодец, хорошо.

А потом увидел костыли и спросил:

— А кто тебе воды натаскал?

— Девочки из поликлиники.

Глаза у Ивана сразу потускнели.

— Не то, Катя, — сказал он. — Полноценная жена сама должна ходить к колодцу. А ты пока инвалид.

Через несколько дней Катя уехала в санаторий. Ее провожали друзья из поликлиники, больницы, горкома комсомола. Не было среди провожающих только одного человека — мужа, Вани. Почти два месяца провела Катя в санатории. Она принимала ванны, делала лечебную гимнастику. Каждый день Катя получала по нескольку писем из Балашова от своих подруг, товарищей, и единственным, кто не написал ей за эти два месяца ни строчки, был ее муж — Ваня.

У этого Вани оказалась душа кулака-хозяйчика. Пока жена была здорова, Иван Морозов оказывал ей любовь, уважение. Заболела жена — и муж готов был, говоря языком плохих завхозов, «сактировать» ее как вышедшее из строя тягло.

«Урод, не человек. И в кого только он такой?» — спрашивают товарищи по работе, соседи, родные.

А мать Ивана Морозова перестала называть этого урода своим сыном. Мать говорит: «Мой бывший сын».

— Мой бывший сын опозорил меня. Мой бывший сын ушел от больной жены!

— Не ушел, — оправдывается Иван Морозов. — Я переехал к Лизке временно, месяца на два, на три. Как только Катя бросит костыли, я вернусь к ней.

Катя приехала из санатория окрепшей, поздоровевшей, и ее отправили в Саратов — пройти еще один цикл лечения. Сейчас ни у кого нет сомнения — ни у врачей, ни у друзей Кати, что она в конце концов совсем поправится, и жители Балашова снова увидят на улицах города быстроногую и легкокрылую медицинскую сестричку с неизменным чемоданчиком в руках.

— Вот тогда-то она снова будет нужна мне, — говорит Морозов.

А будет ли тогда нужен он ей?


1959 г.

Петя-Пятачок

Петька был бойким, жизнерадостным ребенком. Если бы Петькины родители серьезнее занялись его воспитанием, Петька мог бы вырасти вполне приличным сыном. Но Петькины папа и мама вспоминали о своих родительских обязанностях только тогда, когда их вызывали в школу: «Ваш сын опять не приготовил уроков» или в домоуправление: «Заплатите штраф за разбитое стекло».

На вызовы всегда ходила Петина мать, Ольга Павловна. Причем Петька знал наперед все, что будет дальше. Сначала мать будет кричать на домоуправшу и поплачет в домоуправлении. Потом будет кричать на Петьку и поплачет вместе с ним, и, наконец, дождется прихода отца, покричит и поплачет при нем.

Петькин отец, Василий Васильевич, всякий раз устало выслушивал мать, сопел, стегал Петьку ремнем и уходил в двадцать шестую квартиру к бухгалтеру Минкину играть в преферанс.

Так было в прошлом месяце, позапрошлом, так было всегда — скучно, однообразно; поэтому ни материнские слезы, ни отцовский ремень не производили на Петьку благотворного влияния. Петька по-прежнему не готовил уроков, умывался не чаще двух раз в неделю, терроризировал соседских кошек.

И вдруг произошло событие, которое не на шутку взволновало родительское сердце Василия Васильевича. Петька разбил витрину в молочном магазине. Завмаг задержал малолетнего хулигана, пригласил милиционера, и с Василия Васильевича потребовали семьдесят пять рублей за вставку нового стекла. Пока штрафы ограничивались трешницами, Василий Васильевич мог отделываться сопением и ремнем. Но семьдесят пять рублей — это уже ЧП. И отец решил серьезнее взяться за воспитание сына. В этот вечер Василий Васильевич не пошел к Минкиным на преферанс. Он остался дома вдвоем с Петькой. Сначала Василий Васильевич потянулся было к ремню, но… остановился. Он взглянул на задорный вихор сынишки и подумал: «А что, если поставить перевоспитание этого сорванца на какие-то договорные начала? Заинтересовать его самого благородными поступками?»

Василию Васильевичу так понравилась эта идея, что он тут же обратился к сыну с такой речью:

— Ну, вот что, голубчик: мне надоело с тобой нянчиться. Хороших слов ты не понимаешь, поэтому я вынужден применить к тебе особые меры воздействия. Хочешь иметь карманные деньги, есть мороженое, покупать себе конфеты, семечки — будь хорошим. Сегодня я составлю прейскурант, и с завтрашнего дня ты начнешь жить по нему. За тройку я буду платить гривенник, за четверку — двугривенный, за пятерку — полтинник. Вычистишь утром зубы — с меня гривенник, не вычистишь — с тебя.

Василий Васильевич сдержал слово. К утру он составил подробный прейскурант цен, в котором была точно обозначена стоимость всех хороших и плохих поступков ученика третьего класса Петра Кузнецова.

Так началась новая жизнь Петьки. Нужно сказать, к чести Петьки, что сначала он воспринял договор с отцом как какую-то новую игру в пятачки. Ему было интересно следить за собой, запоминать все хорошее, что он сделал за день, а вечером писать отцу:

Отчет
Петра Кузнецова за 20 мая

Встал в семь — 10 коп.

Умылся — 5 коп.

Сказал после завтрака спасибо маме — 15 коп.

Уступил в трамвае место инвалиду — 20 коп.

Дал нищему 10 коп. — 15 коп.

Получил четверку по русскому — 20 коп.

Прочел 20 страниц Робинзона Крузо — 10 коп.

Итого получить: 95 коп.

Василий Васильевич в расчетах с сыном был скрупулезно точен. Каждый вечер после преферанса он просматривал отчет и, сделав две-три небольших поправки, отправлял его к Ольге Павловне для оплаты. А поправки эти были такого порядка: к пункту, где говорилось «Уступил в трамвае место инвалиду», Василий Васильевич делал приписку: «Указать свидетелей», — или «Оплату за Робинзона Крузо произвести по прочтении всей книги из расчета полкопейки страница».

Петька менялся на глазах: его хвалили в школе, домоуправша, встречаясь с Ольгой Павловной, восторженно восклицала:

— Золотой мальчик! Не сглазить бы только!

А «золотой мальчик» начал уже входить во вкус финансовых операций. Договор становился для него уже не игрой, а сделкой. Хорошие поступки подразделялись у него на выгодные и невыгодные. Дать нищему гривенник было выгодно, ибо за это можно было получить пятиалтынный. Уступить в трамвае место инвалиду следовало только в присутствии знакомых свидетелей, во всех остальных случаях место можно было не уступать, так как это не оплачивалось.

Ольга Павловна с опаской стала наблюдать за тем, как менялся характер ее сына. Как-то она послала его проведать бабушку. В тот же вечер Петя написал в отчете: «Был у бабушки — 30 коп. Купил для нее в аптеке камфару — 20 коп. Итого получить 50 коп.». Пете так понравилось торговать своими добродетелями, что он стал подумывать о более широких финансовых операциях. Как-то он приобрел несколько пачек папирос и распродал их поштучно. На этом деле ему удалось заработать двадцать копеек. Затем он стал перепродавать не только папиросы, но и театральные билеты, ученические тетради. В школу Петька уже ходил по привычке, для проформы, а настоящая жизнь у него начиналась после обеда, у дверей кино «Аврора». Здесь у Петьки объявились новые друзья, с которыми он завязал и новые договорные отношения.

И вот снова на горизонте появилась милиция, и снова Василию Васильевичу пришлось оторваться от преферанса. На этот раз дело оказалось, куда сложнее. Петька обвинялся уже не в озорных поступках, а в перепродаже краденых папирос. Правда, крал не он сам, а его новые друзья, но факт остается фактом: спекулировал он. На сберкнижке Петра Кузнецова оказалось 50 рублей.

— Ваш сын утверждает, — сказал начальник отделения, — что все эти деньги он получил от вас по этому вот прейскуранту.

Василий Васильевич густо покраснел.

— Да, я давал ему деньги, — тихо сказал он, — но не так много. Моих здесь не больше двадцати рублей.

— Нехорошо! — сказал начальник. — Началось дело с копеек, а кончается уголовным кодексом.

— Неужели будете судить?

— Не его, он еще несовершеннолетний, а вас будем. И этот прейскурант приложим к делу.

Василий Васильевич шел домой молча. Рядом семенил Петька.

— Ты не бойся суда, папа, — обнадеживающе сказал Петька. — Больше тридцати рублей штрафу на тебя не наложат. А я эти деньги быстро заработаю. «Беломор» я от участкового все-таки упрятал.

И Петька самодовольно показал на ранец. Василий Васильевич от удивления даже остановился:

— Так они же краденые!

— Ну и что ж? — как ни в чем не бывало ответил Петька. — Продать-то этот товар все равно можно.

Василию Васильевичу было и тяжело и совестно. Рядом с ним стоял чужой ребенок. Холодный, циничный, с повадками заправского барышника.

Но дело было не в краденых папиросах. И даже не в пятачках и гривенниках. Зло состояло в том, что Василий Васильевич забыл о священном долге родителя и придумал все эти пятачки и гривенники только для того, чтобы снять с себя заботы отца и воспитателя.


1948 г.

Так сказал Костя

Пока маленький Миша постигал в школе азбуку, жизнь в доме шла нормально. Родители радовались каждой новой букве, выученной сыном, и незаметно прочли вместе с ним нараспев почти все страницы букваря.

— «Мы не ра-бы. Ра-бы не мы».

Первый год учения закончился благополучно, и мальчик, к радости родителей, был переведен с круглыми пятерками во второй класс. Здесь-то все и началось.

Произошло это не то в конце сентября, не то в начале октября. Школьный звонок только-только успел оповестить Мишеньку и его товарищей об окончании последнего урока, как в их класс решительным шагом вошли Алик и Костя. Алик постучал согнутым пальцем по столу и сказал:

— Ученическая общественность серьезно обеспокоена вашим поведением. Жизнь в нашей школе бьет ключом, а во втором «Б» подозрительная тишина. Ваш класс замкнулся в себе, отвык от самокритики…

— Как, разве во втором «Б» нет стенной печати? — удивленно спросил Костя.

— Ну в том-то и дело, — сокрушенно ответил Алик.

— Непонятно, — сказал Костя, обращаясь к ученикам второго «Б». — Как же вы общались до сих пор друг с другом без стенгазеты? Как доводили свое мнение до общественности?

Пристыженные ученики молчали.

— Да, прошляпили мы со вторым «Б», — сокрушенно сказал Алик, а Костя добавил:

— Положение, конечно, тяжелое, но я думаю, что нам удастся вытянуть этот класс из болота академизма.

Он был человеком действия, этот Костя, и для того, чтобы не оставлять второй «Б» ни одной минуты в вышеназванном болоте, он тут же в лоб задал малышам вопрос:

— Вы читать, писать умеете?

— Умеем, — не очень уверенно ответил второй «Б».

— Все! — сказал Костя. — Тогда давайте приступим к выборам редакционной коллегии.

Это предложение было встречено малышами с восторгом. В классе сразу поднялся невероятный шум. Через час, несмотря на интриги двух мальчиков с первой парты, ответственным редактором будущей газеты второклассники единодушно избрали Мишу.

У Миши была живая, увлекающаяся душа ребенка. Он находился в том святом, безмятежном возрасте, когда человек не может еще вгонять свои страсти в строгие рамки календарей и расписаний: «С 3 до 5 пригот. домашн. уроков, а с 5 до 7 выполнение обществ. поручений».

Став редактором, мальчик так сильно увлекся литературным творчеством, что на изучение таблицы умножения у него почти совсем не оставалось времени. Да и откуда было взять время, если всю газету Мише приходилось заполнять самому!

— Почему самому? — спрашивал Мишин папа. — Надо попросить мальчиков, чтобы они тоже писали.

— Мальчики не будут. Им неудобно.

— Почему?

— Они еще не знают грамматики.

— А ты сам-то знаешь?

— Так я же сам не пишу, — отвечал Миша. — Я диктую заметки бабушке, а она у нас грамотная.

В первые месяцы редакторства литературная деятельность сына страшно импонировала его маме.

— Вы знаете, — гордо говорила она сослуживцам, — вчера мой Мишка продиктовал бабушке прямо на машинку чудесную передовицу. Гладкую, со всякими рассуждениями, ну прямо как в большой газете.

Маме хотелось, чтобы Миша диктовал бабушке свои передовицы из головы, а он, прежде чем начать диктовку, всегда обкладывался целым ворохом газет. Мама как-то не выдержала и сказала:

— Когда редактор одной газеты списывает статью у редактора другой газеты, люди называют это литературным воровством…

— А вот и нет, — ответил Миша. — Если бы я списывал из одной газеты, ты была бы права. А я списываю из многих, и это уже не воровство, а сочинительство. Так сказал Костя.

Что же представлял собой этот всесильный Костя? Мальчик Костя был на несколько лет старше Миши. Он учился в шестом классе. В начале учебного года совет дружины прикрепил Костю ко второму классу «Б» для работы с малышами. Костя был первым вожатым, которого Миша видел на таком близком расстоянии от себя. А так как Костя был еще и лучшим горнистом отряда, то само собой разумеется, что не влюбиться в него было попросту нельзя. И второй «Б», конечно, влюбился. Дома и в школе только и было слышно: «Костя сказал», «Костя велел», «Костя придумал».

Фантазии у отрядного горниста было так много, что он каждый месяц потчевал мальчиков какой-нибудь новой затеей.

Стенгазета была лишь началом, а главные мечты и устремления Кости были связаны совсем с другим. Костя любил промаршировать впереди своих малышей в ярко освещенном клубном зале, подняться под звуки горна и барабана на сцену и белым стихом при поддержке детского хора поздравить собравшихся с наступающим праздником. А так как клубов в городе было много, то второй «Б» все больше и больше отрывался от таблицы умножения. Бедным мальчикам было не до нее. То они разучивали приветственное слово медицинским работникам, собирающимся в районной поликлинике на отчетный доклад месткома, то Костя заставлял их рисовать картинки в специальный альбом, который готовился для подношения намечающейся конференции управдомов.

— Ты не помнишь, как выглядела Венера Милосская? — неожиданно спрашивал Миша у отца, застыв с карандашом в руках над чистым листом альбома.

— А ты откуда знаешь про Венеру?

— Нам про нее Костя на кружке естествознания рассказывал.

— Естествознания? — удивлялся папа.

— Ну да. Как о полезном ископаемом. Костя говорил, что эту Венеру древние греки из земли раздобыли.

Трудно сказать, какое впечатление произвел бы на управдомов альбом с «древнегреческими ископаемыми», ежели бы таковой был преподнесен им. Но Венера Милосская так и осталась недорисованной. Слет управдомов был неожиданно отнесен райжилуправлением на следующий год, и Косте срочно пришлось искать второму классу «Б» новый объект для поздравлений.

Так у Мишеньки прошел год, другой. Из второго класса в третий мальчик перешел не на пятерки, а на четверки, а при переходе в следующий класс у него были уже не четверки, а тройки.

Бойких взлетов Костиной фантазии боялась вся квартира. Папа и мама с волнением ждали по вечерам Мишиного возвращения из школы. Они внимательно смотрели в глаза своему сыну, пытаясь прочесть, что нового придумал сегодня, к их родительскому несчастью, этот неугомонный отрядный горнист.

— А у меня двойка по арифметике, — доложил вчера за ужином Миша.

— Дожили, — мрачно процедил папа. — Ну, что же теперь сказал твой Костя?

— Костя велел захватить завтра в школу иголку и нитки, — как ни в чем не бывало ответил Миша.

— Зачем?

— Мы будем вышивать шелком первую главу из книги «Сын полка» писателя Катаева.

— Я, кажется, начинаю сходить с ума, — сказала мама. — Но ведь двойка-то у тебя не по вышиванию, а по арифметике?

— Не знаю. Так сказал Костя.

— Ну, нет, — заявил папа, вскакивая с места. — Говорил твой Костя, да отговорился. Хватит!

Папа, схватив пальто и шапку, побежал в школу. В школьном коридоре Мишин папа столкнулся с Костиным папой.

— Вот где первоисточник зла, — сказал Мишин папа, готовясь к атаке.

Атаку, однако, пришлось отменить. У Костиного папы был такой убитый вид, что Мишин папа забыл о своих воинственных намерениях.

— Что с вами?

— Двойка.

— Как, и у вашего тоже?

— Тоже.

И тут Мишин папа понял, что они с Костиным папой совсем не враги, а товарищи по несчастью. А раз товарищи, то им и действовать надо сообща. Придя к такому заключению, папы взяли друг друга под руки и двинулись вперед по коридору. Они не успели сделать и трех шагов, как раскрылась одна из многочисленных школьных дверей и на ее пороге показался сам Костя. Отрядный горнист, увидев грозное шествие отцов, бросился назад, в пионерскую комнату, чтобы укрыться под защитой Алика.

Старший вожатый школы Алик Беклемишев, в отличие от Миши и Кости, был уже не мальчик, а вполне зрелый двадцатидвухлетний молодой человек. В этот вечер молодой человек сидел в пионерской комнате в окружении ученического актива и вместе с активом вышивал заглавный лист книги. Время было уже позднее, и маленький Зюзя, постоянный член трех каких-то высоких комиссий, из второго класса «А», сладко зевнув, сказал:

— Я хочу домой.

— Зачем?

— Меня мама ждет.

— Ай-ай-ай, Зюзя, как нехорошо, — укоризненно сказал Алик, отрываясь от пяльцев. — Вчера тебя ждала мама, позавчера. Смотри, засосет тебя семья.

Сзади раздалось многозначительное мужское покашливание.

— Так вот, значит, кто первоисточник зла, — сказал Мишин папа, сердито глядя на Алика.

Застигнутый врасплох за отправлением несвойственных зрелым мужам вышивальных функций, Алик Беклемишев смутился и, пряча в кулаке наперсток, сказал:

— Через две недели районная конференция комсомола, и мы хотели вышить ей в подарок вот это литературное произведение.

— Литературные произведения не надо вышивать, — сказал Костин папа. — Их, молодой человек, следует читать.

— Вы, что же, против внешкольной работы учащихся? — недоуменно спросил Алик.

— Я за пятерки, — твердо ответил Мишин папа, а Костин папа добавил:

— Мы не против внешкольной работы, мы против плохих внешкольных работников, которые мешают нашим детям учиться.

Тут Костин папа вытащил своего сына из-за спины вожатого и сказал:

— А ну, марш домой готовить уроки!

Папа сказал эту фразу строго, давая понять не только своему сыну, но и всем другим мальчикам, что принятое им решение окончательное и никакому обжалованию не подлежит.


1948 г.

Диамара

Чертеж был сделан безукоризненно. Точно, аккуратно. И тем не менее профессор не поставил Диамаре зачета. Он недоверчиво посмотрел на студентку и спросил:

— Вам кто помогал, папа?

— Ни-ни. Я сама, — ответила Диамара.

— Сами? Вы же не умели и не любили чертить.

— Это было раньше, а сейчас, профессор, я из-за вашего предмета даже с подругами перессорилась. Они приглашают меня в гости, на танцы, а я из дому ни шагу. Сижу целыми вечерами и черчу.

— Ой ли?

— Честное комсомольское. Вы такой добрый, что я решила не огорчать вас больше плохими отметками.

Профессор смутился, покраснел.

«Теперь все, — сказала про себя Диамара. — Раз старик клюнул на лесть, значит, мой чертеж проскочит».

Радость была преждевременной. Профессор оказался не так прост. Он покраснел, но не сдался и предложил Диамаре сделать второй чертеж.

— Когда?

— Сегодня.

— Разве мне успеть! Пока я доеду до дому да пока приеду обратно…

— Домой ездить не нужно. Вы будете чертить за моим столом.

— За вашим?

— Да, за моим столом и на моих глазах, — сказал профессор, давая этим понять, что он не верит больше ни самой студентке, ни ее домашним.

Два часа сидела Диамара рядом с профессором, выводя тушью на ватмане какие-то жалкие каракули. Разоблачение было полным. Второй чертеж получился таким плохим, что его неловко было даже положить на стол рядом с первым. Кто же вычертил первый? Папа?

Нет, Диамарин папа на сей раз был ни при чем. Три последних дня папа поздно приходил из министерства, и дочке пришлось заказать чертеж какому-то надомнику. И вот обман раскрылся. Теперь наступила очередь краснеть Диамаре. И она покраснела, но ненадолго. Через час девушка уже не помнила о своем позорном провале и как ни в чем не бывало щебетала о каких-то пустяках со своими подругами.

А ведь это был не первый провал Диамары Севиной. Три года девушка училась в строительном институте имени В. В. Куйбышева. За эти три года она добралась всего-навсего до второго курса. Трудно подсчитать, сколько раз имя Диамары появлялось на доске неуспевающих.

— Вы что, не хотите учиться? — спрашивали ее в деканате.

— Нет, почему же? — отвечала она. — Хочу.

Диамара давала слово исправиться, а через час забывала о своем обещании и убегала с лекции в кино.

Беда девушки была в ее беспечности. И здесь следовало винить не ее одну. Люди приучаются к труду с детских лет, а Диамара прожила жизнь на готовеньком. Рядом с ней все и всегда работали: папа, мама, няня. Другие дети убирали за собой постель, мыли чайную посуду, пришивали к пальто оторванную пуговицу. Диамара была освобождена даже от этих несложных обязанностей.

— Она у нас такая бледненькая, такая худенькая, — оправдывалась мама.

Девочка была хоть и худенькой, но здоровой. Тем не менее она охотно пользовалась привилегиями, которые ей воздавались. Утром всегда залеживалась в постельке.

— Вставай, в школу опоздаешь, — говорила няня.

— Не опоздаю, — отвечала девочка, глубже втягивая голову под одеяло.

Да и зачем, собственно, было Диамаре спешить, если она твердо знала, что в самую последнюю минуту мама позвонит в министерство, вызовет папину машину, которая быстренько доставит Диамару к школьному подъезду.

Школьные годы остались позади. Диамара выросла, но осталась капризной, избалованной девочкой. Лекции у нее до сих пор подразделяются на «чудненькие» и «скучненькие». Первые она удостаивает своим посещением (теперь Диамара вызывает папину машину сама, без маминого содействия), вторые пропускает. Она и за учебниками сидит так же. Те страницы, которые даются легко, она проглатывает залпом, а те, на которых попадается что-либо непонятное, она ни за что не прочтет вторично.

Если бы ей разрешили, Диамара с удовольствием стала бы приглашать надомников не только для изготовления чертежей, но и для сдачи всех прочих зачетов. Но, увы, к зачетам готовиться надо было самой, поэтому на первой же экзаменационной сессии Диамара Севина провалилась по всем предметам.

Беда усугубилась тем, что папа вырастил дочку не только беспечным, но и безвольным человеком. Вместо того чтобы исправить плохие отметки, Диамара капризно фыркнула и сказала папе:

— Я не хочу учиться в строительном, я хочу поступить на курсы иностранных языков.

И так как дома никогда и ни в чем не отказывали Диамаре, то она сделала, как хотела. Она надеялась, что на курсах будет легче, что там не придется сидеть за учебниками. А там, оказывается, тоже было не так уж легко. Поэтому Диамара очень быстро разлюбила языки и бросила ходить на курсы.

Наступил новый учебный год, и снова в семье Севиных встал вопрос: что делать Диамаре?

— Я снова хочу поступить в строительный, — сказала она.

Родители переглянулись, и папа понял, что ему надо ехать в деканат. А там удивились:

— Позвольте, но ведь ваша дочка больше полугода не была в институте! Она что, болела?

— Да, — смущенно сказал папа. — Вы же знаете, она у нас такая бледненькая, такая худенькая.

Декан поморщился и тем не менее, в нарушение всех правил, снова принял Диамару Севину на первый курс. Принял, конечно, не ради нее, а ради ее папы, человека в строительном мире уважаемого и авторитетного.

Двадцать два года — возраст, когда человеку уже неловко прятать свои грехи за широкую папину спину. Папа может выручить из беды раз, два, но папа не может передать своей дочери на веки вечные уважение, которого она не заслужила и которое, кстати, не передается по наследству.

Папа легко и бесхлопотно помог дочери восстановиться в институте. И благодаря той легкости, которая всю жизнь сопровождала Диамару, она и на сей раз не сделала никаких полезных выводов.

В прошлом году перед самыми каникулами в строительном институте была сыграна веселая комсомольская свадьба. Диамара вышла замуж за студента четвертого курса гидротехнического факультета Бориса Берзина. Молодые люди любили друг друга, и брак, по всем данным, должен был быть счастливым. Но счастья не было в доме молодых, несмотря на то, что жили они в хорошей, уютной комнатке, которую папа устроил им, пользуясь своим высоким положением в министерстве. Молодой муж никак не мог привыкнуть к образу жизни своей супруги. Целыми днями Диамара ничего не делала. Не варила, не стирала, не подметала. Всем этим приходилось заниматься Борису. Он подметал и думал: «Еще день, ну, еще неделю, а там жене надоест бездельничать и она возьмет на себя часть забот по дому».

Но жена не спешила менять привычки.

— Ты бы хоть чулок заштопала себе, — говорил в сердцах молодой муж. — Пятка наружу.

Жена краснела, начинала искать иголку и, не найдя ее, снова укладывалась на тахту. Муж терпел месяц, два, по ягода, а потом разозлился и уехал на каникулы из Москвы к своим родителям.

— Борис хотел припугнуть Диамару, — сказал нам комсорг факультета. — Или берись за ум, или прощай. И она, конечно, образумилась бы, — добавил он, — потому что кому же охота расставаться с любимым человеком? Да вот горе: вмешался папа.

Это и в самом деле было большим горем для молодоженов. Представьте, муж возвращается в Москву, а у него ни жены, ни квартиры. И. А. Севин так разгневался на зятя, что не только перевез к себе дочь, но и выписал зятя из домовой книги.

«Сейчас Диамара Севина, — пишут нам студенты строительного института, — снова живет у папы. Как и прежде, она не варит, не стирает, не убирает за собой постель. Мамушки и нянюшки штопают пятки на ее чулках и делают за нее зачетные чертежи. Кого собирается вырастить из своей дочери И. А. Севин? — спрашивают студенты. — Неужели папа не понимает, что его дочь не может жить всю жизнь на всем готовом?»

И. А. Севин был у нас в редакции и читал письмо студентов. Это письмо сильно взволновало его. Так, собственно, и должно было быть, ибо сам товарищ Севин не был ни барчуком, ни белоручкой. Папа Диамары работает с пятнадцати лет. Так же, как и дочь, папа был в свое время и пионером и комсомольцем. Но этому пионеру не подавали легковой машины, когда он собирался на сбор отряда. Днем комсомолец Севин работал у станка, а вечером учился в институте. И прежде чем стать заместителем министра, И. А. Севин работал слесарем, бригадиром, сменным инженером, прорабом. Товарищ Севин вырос в труде и не мыслил жизнь своих детей вне труда. Ему хотелось, чтобы дочь его была достойным человеком нового, социалистического общества, и он даже назвал эту дочь Диамарой, что значило диалектический материализм.

Папа и мама думали о новом обществе, а дочь свою растили и воспитывали по старому образцу, так, как это было заведено когда-то в мелкопоместных дворянских семьях.


1950 г.

Бурьян

У Ивана Исаева дети были людьми деловыми, поэтому они не стали медлить с разделом отцовского имущества. На следующий день после похорон дети с утра сели за стол и начали подсчитывать, кому что приходится. Те из наследников, которые жили подальше от родного села, взяли свою долю наличными, а ближним пришлось довольствоваться живностью. Когда раздел был закончен, наследники встали из-за стола и поклонились соседям:

— Прощайте, не поминайте нас лихом, а мы поехали по своим хатам, нам пора.

— Поехали одни? — удивились соседи. — А как же Домна Евсеевна?

Наследники переглянулись. В самом деле, как? В пылу дележки кур и поросят они забыли про родную мать. Первым пришел в себя старший из Исаевых, Николай.

— А разве наша мать не остается в колхозе? — спросил он.

— Да как же она останется? — сказали соседи. — Хату ее вы продали, хозяйство поделили. А потом Домна Евсеевна в таком возрасте, что ей одной жить будет трудно.

Старший Исаев тяжело вздохнул и с надеждой оглядел младших: не объявится ли среди них доброволец взять родную мать к себе в дом. Но добровольцы не объявлялись. Каждый из Исаевых сосредоточенно рассматривал землю под ногами. А мать, маленькая седенькая женщина, тихо сидела в углу у печки, ожидая решения своей судьбы. Мать ждала от детей радушного приглашения, а дети ни слова. Наконец старший сын не выдержал, сказал.

— Вы, мама, будете жить с Таисией. Она вам дочь, а дочери для матери всегда ближе, чем сыновья.

— Со мной? Ни за что! — крикнула с места Таисия. — Я при разделе получила всего-навсего телку. Пусть мать живет с Виктором: ему досталась корова.

Но Виктор тоже закричал:

— Ни за что! Я младший в семье, пусть мне покажут пример старшие.

А старший брат тоже не захотел взять к себе мать. Старший спорил, ругался, но так как младших было больше, то он вынужден был подчиниться их решению.

Так Домна Евсеевна попала в дом к Николаю Исаеву. Полгода она жила в этом доме, ни разу не услышав доброго, ласкового слова. Домна Евсеевна делала все, что могла, по хозяйству, а старшему сыну все было не так. Больше того. Если к сыну приходили гости, то он не приглашал мать за общий стол, а отправлял ее куда-нибудь в закуток.

— Неудобно, — оправдывался он перед старухой. — Вы из деревни, еще не так скажете, осрамите перед людьми.

И вот как-то раз старший сын посадил мать в поезд и привез ее к младшему брату, Виктору.

— Жила мать у меня полгода, и хватит, — сказал он. — Пусть теперь поживет у тебя.

У младшего сына Домне Евсеевне было нисколько не лучше, чем у старшего. Каждый день Домна Евсеевна слышала за своей спиной те же попреки, что и прежде. А тут еще и жена младшего сына стала донимать старуху:

— Почему вы живете у нас, разве у вас других детей нет?

— В самом деле, почему? — вслед за женой задал вопрос и младший сын.

И младший сын отправил письмо сестре.

«Поживет мама немного у тебя, — писал он, — потом поедет к Петру».

Виктор Исаев решил передавать мать из дома в дом, как эстафету.

«Детей у нее много, — рассуждал он, — пусть только не ленится, ездит».

Но дети Домны Евсеевны были себе на уме. Ни один из них не подал о себе вестей матери. Ни Таисия, ни Петр.

«Да кто же они в конце концов: люди или волки? — думала мать про детей своих. — Ни совести у них, ни жалости».

Домне Евсеевне было так горько от своих мыслей, что с тоски она даже занемогла. Ни пить ей, ни есть не хотелось. Болезнь матери была на руку младшему сыну. Он тут же посадил Домну Евсеевну в поезд — и в город. Приехал — и прямо в больницу.

Доктор выслушал старушку, осмотрел ее. Сердце у Домны Евсеевны работало с перебоями, да и глаза от возраста видели уж не так хорошо и часто слезились.

— Ну что ж, оставьте больную у нас, — сказал доктор. — Попробуем ей помочь.

И вот впервые за последние два года старушке легко и спокойно вздохнулось. Еще бы! Никто в больнице не попрекал ее, никому она здесь не была в тягость. Наоборот, врачи, сестры, няни, соседи по палате старались обласкать ее, ободрить. То ли от радушного, хорошего отношения, то ли от лекарств больной день ото дня становилось лучше. И Домна Евсеевна стала ждать сына, чтобы уехать домой. Но сын, живший недалеко от Харькова, не приезжал. Тогда дирекция больницы послала Виктору Исаеву телеграмму, а Виктор — ноль внимания. Ему посылают вторую — и опять никакого ответа. И всем тогда стало ясно, что сын привез мать в больницу не для лечения, а только для того, чтобы отделаться от нее.

Но мать не хотела верить этому. Мать ждала. Сначала младшего сына, потом среднего, наконец, старшего. Она ждала дочь. Но никто из них не приходил, не приезжал. Так прошел месяц, второй, третий. В палате сменилась уже не одна партия больных. Ко всем этим больным приходили с визитами родные. Всем приносили письма, цветы, гостинцы, и только одна Домна Евсеевна жила в больнице, как отверженная. Снова тоска стала одолевать старушку, и она опять слегла в постель. Правда, и больные и врачи по-прежнему были к ней предупредительны и заботливы, но эта предупредительность уже не успокаивала.

«Почему ко мне добры эти отзывчивые, но чужие люди? — думала мать. — Разве я сирота? У меня же есть четверо детей, которых я вскормила, вырастила, вывела в люди».

Дети Домны Евсеевны оказались прохвостами. За все хорошее, что сделала им мать, они ответили ей черной неблагодарностью. Сыновья и дочь не только бросили старую, больную женщину на произвол судьбы, они скрывали от нее даже свои адреса, чтобы мать вдруг ненароком не приехала к ним из больницы.

«Один из сыновей Домны Евсеевны, Петр, живет, кажется, в Москве, — пишут нам больные из харьковской больницы. — Постарайтесь найти его, пристыдить. Заставьте вспомнить о родной матери».

И хотя данных о месте работы и жительства в полученном письме было мало, мы все же постарались разыскать этого сына и пригласить его в редакцию. И вот Петр Иванович Исаев сидит перед нами. Он невысок ростом, напыщен, самодоволен. Петр Иванович еще не знает о письме, пришедшем из Харькова, и поэтому, не стесняясь, плетет небылицы о своем мягком, отзывчивом сердце. Послушать его, так добрее и лучше сына, чем он, еще и не было на свете. Я показываю этому «добряку» полученное редакцией письмо, и «лучший из сыновей» моментально линяет.

— Я не возьму мать к себе, — говорит он. — У Николая и Таисии квартирные условия лучше. Я комод бельевой, и тот с трудом втиснул между окон.

Для комода у «доброго» сына место в квартире все же нашлось, а для родной матери — нет.

И вот уже больше полугода Домна Евсеевна находится в больнице. Мать тоскует, мать ждет, когда кто-нибудь из детей приедет к ней. А дети не едут.

Кто же они, эти дети? Может быть, темные, некультурные люди? Да нет! У всех Исаевых есть аттестаты, дипломы. Что же касается старшего сына Домны Евсеевны, Николая Ивановича, то он является работником прокуратуры. Уж кто-кто, а этот работник должен как будто стоять на страже добра и честности. Брат Николая Ивановича, Петр Иванович, преподаватель одного из московских институтов и тоже должен как будто сеять в сердцах молодежи разумное, доброе, вечное. Но что доброго можно ждать от посевов братьев Исаевых, если в их собственных сердцах растет бурьян.


1953 г.

Синяя борода

Иннокентий Дмитриевич Сахно состоит в родственных отношениях чуть ли не со всем Советским Союзом. В Белгороде живет Александра Алексеевна Сахно, в Макеевке — Галина Павловна Сахно, в Щекине — Капитолина Ефимовна Сахно, в Богодухове — Прасковья Николаевна Сахно-Луценко, в Туле — Зинаида Андреевна Сахно-Акишина, в Москве — Капитолина Ивановна Сахно-Крутова.

— Ну вот, собственно, и все мои жены, — скромно говорит Иннокентий Дмитриевич.

— Как все, а Сахно-Сергеева?

— Помилуйте, — обижается Иннокентий Дмитриевич, — с Сергеевой я не прожил даже полугода, ну какая же она мне жена?

— А Сахно-Иванова?

— Иванова? Что-то запамятовал я про такую. Может, вы напомните мне ее имя-отчество?..

У Иннокентия Дмитриевича Сахно плохая память не только на жен. Он не помнит и родных детей. Когда забывчивому отцу пытаются напомнить о родительском долге, он начинает считать по пальцам:

— Правильно, сын Эмир у меня от брака с Александрой Алексеевной, дочь Людмила от Прасковьи Николаевны. От брака с Галиной Павловной у меня еще одна дочь по имени… — и, порывшись в записной книжке, Иннокентий Дмитриевич добавляет: — по имени Светлана.

— Разве у вас только трое детей?

— Нет, четверо, — говорит отец и снова начинает листать записную книжку. Но имя четвертого ребенка, оказывается, не записано.

— Вы не беспокойтесь, — говорит Иннокентий Дмитриевич, — сейчас мы все уточним.

Быстро соединившись по телефону с бухгалтерией, он без тени смущения просит кого-то из счетных работников:

— Иван Иванович, голубчик, посмотри в исполнительный лист, как зовут девочку, на которую с меня взыскивает алименты Зинаида Андреевна Акишина? Спасибо. Эмма, — говорит он и, чтобы не забыть, тут же записывает имя дочери на бумажку. — Память что-то начала пошаливать, — виновато говорит Иннокентий Дмитриевич и добавляет: — Стройка. Объем работы большой, разве все упомнишь?

Иннокентий Дмитриевич зря сетовал на стройку. Дело было не в объеме строительных работ, а в образе жизни главного инженера строительного управления. А жил этот инженер наподобие турецкого паши. Помимо официальных жен, у него были полуофициальные и неофициальные. Официальных Иннокентий Дмитриевич хотя бы помнил по имени-отчеству.

— Здесь у меня все в порядке, — говорит он. — Каждой я плачу по суду алименты.

Хуже было с неофициальными. С ними Иннокентий Дмитриевич поступал так. Понравится ему какая-нибудь из подчиненных сотрудниц, он ее приблизит. Наскучит — без сожаления отправит куда-нибудь в Богодухов.

— А какой же здесь грех? — удивленно вопрошает Иннокентий Дмитриевич. — Ведь я же с ними в загсе не регистрировался…

Сахно относился к женщинам с гусарской лихостью. Быстро увлекался и быстро расставался.

— Что делать? Не сошлись характерами.

Со своими детьми он поступал так же. Как его ребенок будет расти, воспитываться, Иннокентию Дмитриевичу было наплевать.

— На это есть мать, пусть заботится.

Товарищи много раз пытались образумить Сахно. Его вызывали в партийный комитет, предупреждали, но на Иннокентия Дмитриевича ничто не действовало. В конце прошлого года Сахно был даже привлечен к суду и получил за многоженство год принудительных работ. Чаша терпения переполнилась, и коммунисты решили поговорить о грязном поведении главного инженера на партийном собрании. Сахно понял, что на этот раз ему несдобровать, и бросился искать покровителей. Как ни странно, таковые нашлись. За главного инженера Щекинского стройуправления встала горой Полина Георгиевна Гудкова, управляющая «Тулжилстроя».

В день партийного собрания Полина Георгиевна командировала из Тулы в Щекино на выручку Сахно целую спасательную экспедицию во главе со своим заместителем. Но деньги на командировку были потрачены зря. Коммунисты-строители проявили твердость, и, несмотря на все старания спасательной экспедиции, Иннокентий Дмитриевич Сахно за скотское отношение к женщине, бытовую распущенность и пьянство был исключен из рядов Коммунистической партии.

— Они вмешиваются в частную жизнь коммуниста! — воскликнула Полина Георгиевна и бросилась с жалобой в обком.

Работникам Тульского обкома партии покритиковать бы Полину Георгиевну за обывательские рассуждения, разъяснить, что частная жизнь коммуниста должна прежде всего быть честной жизнью и что крупные хозяйственники никаких льгот в этом отношении перед другими членами партии не имеют. Но работники обкома рассудили по-другому.

— Строгий выговор с предупреждением! Пусть это будет вам последним сигналом, — сказали Иннокентию Дмитриевичу на заседании бюро обкома.

За шесть лет пребывания в партии Сахно имел уже три предупредительных сигнала. У него был выговор, строгий выговор и даже выговор с последним предупреждением. И вот теперь новое, последнее предупреждение. Ну как не поблагодарить за это членов бюро?

Полина Георгиевна Гудкова восприняла решение обкома как полную амнистию Иннокентию Дмитриевичу и сообразно с этим решила не снимать его с должности главного инженера.

— Мы хозяйственники. У нас на первом месте план, а как человек ведет себя дома, — нас это не касается.

Быт человека не отделяется каменной стеной от его производственной работы. Руководители «Тулжилстроя» считали Сахно хорошим инженером, а он уже давно перестал им быть. Щекинское строительное управление все последние годы не выполняет производственной программы, о которой так много говорит Гудкова. Это и не удивительно, так как главный инженер управления думает не столько о производстве, сколько о личных утехах.

— Мне очень трудно, — пожаловался фельетонисту, прощаясь, Иннокентий Дмитриевич Сахно и пояснил: — Пятьдесят процентов моей зарплаты взыскивается по исполнительным листам на алименты четырем детям, дополнительно к этому двадцать пять процентов удерживается по суду за многоженство. Жить буквально не на что. Еле-еле свожу концы с концами.

— Если не секрет, как?

— Трачу сбережения жены.

— Какой? Капитолины Ефимовны?

— Нет, с этой мы уже разошлись. Теперь я женат на Тамаре… — говорит Сахно и начинает быстро листать записную книжку.

Но фамилия девятой жены оказывается незаписанной.

— Я сейчас уточню, — говорит Иннокентий Дмитриевич и поднимает телефонную трубку.

На этот раз он звонит уже не в бухгалтерию, а в отдел кадров и спрашивает:

— Как фамилия нашей новой табельщицы? Нет, другой, молоденькой… Спасибо! Красова, — говорит он и, чтобы не забыть, записывает эту фамилию на бумажку.


1952 г.

Шалаш с мезонином

Жизнь свою Иордан Самсонович провел в переездах. Был он молод, жил в казармах, в палатках. Сделался старше, начал селиться в домах военных городков. Но настало время, когда Иордан Самсонович стал пенсионером и должен был освободить гарнизонную квартиру. И он освободил бы, выехал, да некуда.

— А вы постройтесь, — оказал отставному полковнику горвоенком.

— Мне строить собственный небоскреб? Да за кого вы меня принимаете?

Через час Иордан Самсонович, смеясь, рассказывал жене, Таисии Ивановне, о предложении горвоенкома.

— И ты отказался? — удивилась та. — Да знаешь ли ты, в каком чудесном месте нарезают участки? В кипарисовой роще.

— Да пусть хоть в райских кущах. Строиться — значит стать домовладельцем. И это мне — противнику частной собственности.

— Правильно, — сказала дочка Белла и наградила отца за стойкость звонким поцелуем. — Лучше жить в шалаше, — заявила Белла матери, — чем омещаниваться, обзаводиться недвижимостью.

— Жалко, — сказала мать, — горсовет помог бы нам, дал бы ссуду.

— Ссуду?

Неплохой человек был Иордан Самсонович — скромный, хозяйственный, рассудительный. Но была у этого человека слабость к банковским и казначейским билетам. Конечно, не такая сильная, как у скупого рыцаря, но все же… Услышав от жены о денежной ссуде, Иордан Самсонович всю ночь беспокойно проворочался на кровати. А утром, чуть только забрезжил рассвет, наш пенсионер быстрым шагом устремился к кипарисовой роще. Местечко здесь и в самом деле оказалось чудесным. Сухумский горсовет не пожалел для застройщиков субтропического пейзажа. Он выделил им большой кусок зеленой возвышенности. С одной стороны этой возвышенности поднимается старинный замок Баграта. С другой — расстилается голубая гладь Черного моря. Иордан Самсонович оглядел всю эту прелесть, отмерил шагами участки, нарезаемые застройщикам, и у него защемило сердце.

«А что, если…»

Конечно, строить он, Иордан Самсонович, будет не небоскреб, а маленький домик. Нет, даже не домик, а шалашик. Так он и скажет дочке Белле. Четыре стены и крыша. Не больше.

— Правильно, — говорит жена.

— Собственный шалаш, — рассудила дочка, — это, конечно, тоже нехорошо, но ссориться из-за него с отцом не стоит.

Теперь уже папа целует дочку. Затем папа идет в горсовет и получает участок, ссуду. В кипарисовой роще появляется архитектор, и начинается выбор места для стройки. Тут на Иордана Самсоновича находит первое сомнение:

— Хорошо, пусть шалаш, но почему в одну комнату, а не в две?

— Ни в коем случае, — категорически заявляет дочка Белла.

— Милая, не будь формалисткой, — говорит дочке папа. — В конце концов, что такое две комнаты? Это та же одна, только перегороженная стеной.

Архитектор приступает к составлению проекта, а на будущего домовладельца находит новое сомнение.

— Почему мой шалаш должен быть из двух комнат, а не из трех?

Однако дочка Белла и слушать не хочет о трех комнатах:

— Это будет уже не шалаш, а самая настоящая частная собственность.

— Хорошо, — говорит папа. — Сегодня ты девушка, и тебя шалаш в одну комнату устраивает. А как нам быть завтра, когда ты выйдешь замуж?

— Я… замуж?

И дочка Белла перестает думать о проблемах частной собственности и начинает думать о замужестве. А папа, пользуясь временным замешательством дочери, заставляет архитектора пририсовать к трем комнатам шалаша четвертую, а затем дает ему задание воздвигнуть над шалашом еще и мезонинчик.

Беллиному папе, бывшему противнику частной собственности, неловко. Папа даже краснеет, но ненадолго.

— В конце концов частная собственность страшна не количественной стороной, а качественной, — говорит папа дочке. — Важно, не сколько у нас комнат, а как мы этими комнатами распорядимся. Вот если бы мы стали сдавать комнаты квартирантам, наживаться на них, тогда ты была бы права.

Совесть дочки усыплена, и папа приступает к стройке по Дачному проезду, № 11. Стройка — дело нелегкое. Она требует материалов, а их не всегда достанешь. И Беллин папа перестает быть папой, которым когда-то гордилась Белла, и становится зауряд-снабженцем при своей собственной стройке. И чем выше поднимаются стены, тем меньше и меньше узнает своего папу Белла. Папа уже не ходит с Беллой в кино, в театр.

— Тратить два часа на фильм? Да что я, сумасшедший? — говорит папа. — Я лучше схожу поищу, достану алебастр.

Папа перестает читать книги, газеты, ходить на собрания: все думы, помыслы папы завязли там же, в ведре с раствором и в кульке с гвоздями. Жена спрашивает мужа:

— Ты слышал сегодня радио, что там говорили про спутник?

А муж не слышал радио, муж с утра сидел и подсчитывал, выгодно ему или невыгодно обменять две сотки кирпича на кубометр половой доски.

Дочка просит у папы двугривенный на эскимо. А папа говорит:

— Потерпи дочка. Нам сейчас такой расход не по карману. Мы строим дом.

Но вот злополучный дом наконец выстроен. И первой, кто приходит поздравить Иордана Самсоновича, оказывается Елизавета Кондратьевна Нестеркина. Елизавета Кондратьевна — личность с подмоченной репутацией. Она работает на процентах у сухумских домовладельцев, вербуя к ним на жительство курортников. Иордан Самсонович, как увидел Нестеркину, так сразу нахмурил брови:

— Это еще что за явление?

А «явление» кланяется, спрашивает:

— Жильцы вам не требуются?

Иордан Самсонович ударяет кулаком по столу:

— Как вы смели!

— Жильцы мои не даровые, — объясняет Нестеркина. — Они по тридцать рублей в месяц за угол платить будут.

И снова слабость к кредитным билетам подводит Иордана Самсоновича. Новоиспеченный домовладелец производит в уме несложное арифметическое действие и устанавливает, что в каждой его комнате имеется по четыре угла. «А что, если сдать курортникам не одну комнату, а две? — думал он. — Но почему две, а не три? А что, если сдать внаем весь дом, а самому с семьей переехать в предкухонную комнату?»

И вот Елизавета Кондратьевна Нестеркина перестает быть с этой минуты личностью с подмоченной репутацией и становится дорогим гостем Иордана Самсоновича. Он приглашает гостью за стол, наливает рюмку коньяку ей, рюмку себе, и договаривающиеся стороны приступают к заключению торговой сделки. Иордан Самсонович спорит о процентах, а сам нет-нет да вспоминает о дочке-комсомолке. Что он скажет ей?

И вот дочка-комсомолка возвращается после лекции домой, а здесь из каждого угла смотрят на нее квартиранты. У дочки навертываются на глаза слезы. Еще бы: уходила дочка утром в институт дочерью пенсионера, а возвратилась дочерью частного предпринимателя. Белла даже не знает, может ли она теперь состоять в комсомоле.

— Можешь, можешь, — успокаивает Беллу Иордан Самсонович и добавляет: — Вот если бы я держал квартирантов круглогодично, тогда другое дело. А я сдаю комнаты только летом, и не каким-то буржуям, а трудовым людям, курортникам, у которых в нашем городе ни родных, ни знакомых. А это уже не предпринимательство, а гостеприимство.

Так с этого дня и пошло. Все лето, а лето в Сухуми тянется большую часть года, дом по Дачному проезду № 11 выглядит шумным караван-сараем. И хотя квартиранты заселяют здесь уже и каждый угол и каждую щель, гостеприимство по-прежнему продолжает распирать Иордана Самсоновича. К бархатному сезону владелец караван-сарая решает открыть в своем доме столовую.

«А что, если в моей столовой не будет платного повара? — думает он. — Завтраки, обеды, ужины пусть готовит курортникам жена».

Правда, жена, Таисия Ивановна, человек немолодой, и ставить ее на целый день к горячей плите бессердечно. Однако борьба благородства с жадностью в душе мужа длится недолго. Штатная должность повара ликвидируется, и Иордан Самсонович записывает в приход семьдесят рублей, сэкономленных на зарплате.

Вслед за поваром ликвидируется и должность официантки.

— Сейчас лето, каникулы, — говорит Иордан Самсонович, — пусть столующихся обслуживает Белла.

Мать Беллы просит мужа пожалеть, не срамить дочь-студентку:

— Она невеста. А на курорт приезжают и озорные люди и распущенные. Иной норовит ущипнуть девушку. Иной заигрывает с ней.

Но Беллин папа теперь уже не поддается сантиментам. Он кричит жене:

— Довольно, хватит! — и записывает в приход тридцать рублей, сэкономленных на официантке.

Когда-то у Иордана Самсоновича была честь, гордость. Когда-то он думал о будущем своем, своей дочери. Ему хотелось быть лучше, добрее, хотелось отблагодарить свою страну за все, что она дала ему. Теперь о добрых делах Иордан Самсонович думает мало. Теперь он больше складывает, умножает, высчитывает проценты.

У Иордана Самсоновича в Дачном проезде много соседей. Это тоже застройщики. Не спекулянты, а трудовые люди: врачи, рабочие, педагоги, пенсионеры — гражданские и военные. Они тоже живут в собственных домах, построенных с помощью государственной ссуды. Но в том-то и разница — эти люди живут, а не наживаются. Этим людям совестно за соседа. С этим соседом уже не здороваются, его не приглашают в гости.

Прежде деньги были слабостью Иордана Самсоновича, теперь они стали целью его жизни. Этим летом Иордан Самсонович наживы ради решил распроститься даже с Нестеркиной:

— Зачем платить ей по пять рублей с каждого квартиранта, не лучше ли записывать и эти пятерки себе в доход?

Иордан Самсонович сам выходит теперь к приходу поездов на вокзал, сам вербует себе жильцов.

— Могу предложить угол в интеллигентном доме, с трехразовым питанием, — говорит он курортникам тихо, почти шепотом, так, чтобы не услышал фининспектор.

Дочка Белла плачет, просит:

— Папа, образумься, папа, стыдно!

А папа забыл слово «стыдно». Папа знает новое слово — «выгодно».


1959 г.

Пожалейте Марину

Весь день имя Георгия Константиновича Кублицкого не давало покоя работникам института. По поводу этого имени звонило изрядное число всяких ответственных работников министерства: завы, замзавы, начальники отделов. И все с одной просьбой:

— Не отправляйте Георгия Константиновича из Москвы. Он очень нужен нашему замминистра.

Наконец к вечеру запыхавшийся курьер принес в дирекцию института официальную бумагу от самого замминистра:

«Георгия Константиновича Кублицкого немедленно направить в наше распоряжение…»

Кто же такой Кублицкий? Может быть, Георгий Константинович прославленный академик, и замминистра ищет помощи и совета этого маститого ученого по вопросам производства? Да ничего подобного. У Кублицкого нет ни учености, ни маститости. Кублицкому всего двадцать один год, и товарищи по институту зовут его не Георгий Константинович, а много проще: одни Юрой, другие Жорой. Тогда, по-видимому, этот самый Юра-Жора учится в каком-нибудь железнодорожном институте и замминистра попросту спешит закрепить будущего специалиста за своим министерством? В том-то и дело, что нет. Г. К. Кублицкий учится в Московском юридическом институте, а это учебное заведение, как известно, готовит не железнодорожников, а судебно-прокурорских работников. Как ни странно, а именно этот контингент работников с недавних пор вдруг позарез понадобился разным московским учреждениям и организациям, весьма далеким от дел уголовных и следственных.

Дирекцию юридического института донимают звонками работники многих министерств. Будущих следователей и прокуроров стали с легкой руки разных завов и замзавов переквалифицировать не только в железнодорожников, но и в корректоров, живописцев, спортсменов. Директор «Углетехиздата» требует командировать к ним студента Крючкова, директор Московской скульптурно-художественной фабрики № 2 — студентку Круглову, председатель московского городского совета общества «Спартак» — студента Зарухина.

Почему будущие прокуроры должны становиться корректорами и футболистами?

На этот вопрос отвечает письмо, случайно попавшее в руки студентов и пересланное к нам в редакцию. Вот оно в его подлинном виде:

«Дорогой Петр Григорьевич (он же дядя Петя)! Пишет тебе «Планетарий» (он же дядя Костя). Поздравляю с наступающим праздником 1 Мая и желаю здоровья тебе и глубокоуважаемой твоей супруге Марии Васильевне… Как всегда бывает в таких случаях, я обращаюсь с великой просьбой: дщерь моя Марина завершила все экзамены последнего курса Московского юридического института. Марине 23 года. Она на хорошем счету в институте. Комсомолка. Общественница. Хорошо поет! (Где-то сядет?) Это меня и беспокоит. Вот-вот должно быть распределение, и ее любезно обещают за то, что она получала стипендию, послать куда-нибудь подальше… ну, например, на Алтай и проч. Иными словами, ее хотят «доконать» в деканате. Прошу тебя изобрести что-нибудь такое, что послужило бы ей спасением, то есть придумай способ посылки запроса в адрес директора Московского юридического института, ориентируясь на оставление ее в Москве или Ленинграде».

Не надеясь на прозу, дядя Костя решил воздействовать на чувства дяди Пети стихами собственного сочинения:

Я знаю, Петя, с давних пор

Ты очень важный прокурор…

Тебя с супругой я люблю,

Целую крепко и молю:

Не наноси удар мне в спину

И пожалей мою Марину!

Ты перед ней, о прокурор,

Зажги московский семафор.

Твой до гроба. Дядя Костя.

Расшифруем псевдонимы. «Дядя Костя» — это кандидат физико-математических наук К. Н. Шерстюк, а «дядя Петя» — работник прокуратуры Петр Григорьевич Петров.

Нужно отдать справедливость прокурору Петрову: он устоял перед стихами кандидата физико-математических наук и не послал запроса директору института. А вот другие, к их стыду, не устояли. Комиссия по распределению молодых специалистов юридического института решила направить Калерию Симанчук следователем в Марийскую АССР. А родители Симанчук — ни в какую!

«Зачем нашей дщери уезжать из Москвы, — подумали они, — если у нас есть именитые знакомые?»

И вот на свет появилось еще одно послание:

Я знаю, Муркин, с давних пор

Ты важный генерал-майор…

Важный генерал-майор Муркин клюнул на лесть. Он послал директору института запрос с просьбой оставить К. Симанчук в Москве в распоряжении управления, в котором А. Муркин занимает видный пост.

В прошлом году, так же, как и в этом, Московский юридический институт направил в московские учреждения по запросам их руководителей десятки своих воспитанников. Только в отделы и ведомства двух министерств было откомандировано пятнадцать человек. Я решил проверить, что же делают будущие прокуроры на чужой и неинтересной для них канцелярской работе. И что же? Из пятнадцати выпускников только один оказался на месте, а остальные даже не появлялись в министерствах.

Что же делали они весь этот год? Ничего. Каждый пробавлялся чем мог. Этим выпускникам важно было не кем работать, а где работать. Дяди помогли им остаться в Москве. И вот они служили. Кто переписчиком, кто заведовал баней, а кто и вовсе ничего не делал, живя с дипломом на иждивении родителей.

В этом году все повторяется сначала. Не успела комиссия по распределению молодых специалистов приступить к работе, как со всех сторон посыпались запросы.

Я спросил директора швейной фабрики Рахимова:

— Разве юрист Силаев умеет шить или кроить?

— Нет, шить он не умеет.

— А зачем швейная фабрика послала на него запрос?

Рахимов развел руками и честно сознался:

— Мать Силаева попросила у меня протекции, а я не смог ей отказать.

Протекция… Мы, по совести, успели даже и забыть о таком слове, а вот кое-кому это слово потрафило, и они решили воскресить его.

Тебя с супругой я люблю,

Целую крепко и молю:

Не наноси удар мне в спину

И пожалей мою Марину…


1954 г.

Рядом с нами

У мальчика был сильный характер. Он жил, пытаясь не вспоминать про обиду, которая была нанесена ему много лет назад. За последние два года Вова сделал даже большие успехи в учебе. Он оканчивал ремесленное училище и параллельно сдавал в вечерней школе экзамены за седьмой класс. Все как будто было хорошо, и директору училища стало даже казаться, что рана в сердце мальчика окончательно зажила и зарубцевалась.

Но рана не зажила. Мальчик скрывал свою боль как мог, и, если бы не болезнь, мы, по всей видимости, так никогда и не узнали бы эту печальную историю.

А болезнь прогрессировала. Каждый день к вечеру температура у Вовы поднималась. Его ломило, лихорадило, и когда жена директора, приютившая у себя в доме мальчика, приходила в комнату, чтобы пожелать ему перед сном спокойной ночи, лоб Вовы и его грудь были обыкновенно мокрыми от пота. Добрая женщина меняла мальчику рубашку и сидела у его постели до тех пор, пока он не засыпал.

Мальчику были приятны любовь и внимание, которые проявляла к нему эта женщина. Он ценил ее заботливость, ежевечерне ждал ее прихода, и тем не менее где-то в душе у него зрела горькая обида.

«Почему обо мне печалится, — думал он, — почему рядом со мной по ночам сидит не родная мать, а вот этот добрый, милый, но все же чужой человек?»

И вот в одну из таких беспокойных ночей, когда в доме все уже спали, Вова встал с кровати, сел за стол и написал нам небольшое письмо.

«Дорогая редакция! К вам обращается с просьбой ученик житомирского ремесленного училища № 3. Помогите мне найти мою маму Тамару Михайловну Никитину и моего папу Якова Александровича Фертмана. Они бросили меня много лет назад, и с тех пор я жил только в детских домах и общежитиях. Дорогие товарищи, если бы вы только знали, как тяжело жить сиротой и знать, что у тебя есть живые и здоровые родители, которые не проявляют к тебе ни ласки, ни внимания.

Я прошу вас, если возможно, найдите мою маму и моего папу, они живут где-то в Москве, рядом с вами, и скажите, что у них есть сын, незаметно для них выросший, что он сейчас заболел туберкулезом и что ему тяжело оттого, что он не знает, как выглядит его отец и какой цвет волос у его матери.

Вова Фертман».

Рядом с нами! Но где именно? Вова дал слишком мало данных для того, чтобы в большом столичном городе отыскать его родителей, и тем не менее мы взялись за поиски.

— Не может быть, — говорили мы, — чтобы родители не испытывали такой же тоски по своему ребенку, какую испытывал ребенок по родителям.

Был грех в молодости. Тогда и отец и мать поступили подло, подбросив родного сына в чужой дом. Так неужто до сих пор их не гложет раскаяние, не мучит совесть? А может, они ищут сейчас и не могут найти своего ребенка?

Мы пошли в адресный стол, навели справки в милиции, и нам помогли найти Вовиного папу. Яков Александрович работал в конторе автогрузового транспорта. Это был человек занятой. Так, между дел, он выкроил десять минут для того, чтобы поговорить с нами о своем сыне.

— Вы сообщили мне по телефону про письмо, — сказал он. — Мог бы я познакомиться с его содержанием?

— Пожалуйста!

Яков Александрович прочел письмо, смутился и, непроизвольно погладив карман пиджака, спросил:

— Сколько?

— Что сколько?

— Сколько стоит путевка в туберкулезный санаторий?

Отец не видел сына четырнадцать лет и не спросил, как он выглядит, как живет, учится, как протекает его болезнь. У отца нашелся только один вопрос: «Сколько?» Отец хотел откупиться путевкой, чтобы иметь право не вспоминать о сыне еще четырнадцать лет…

— Дело не только в путевке. Мальчик очень болен и хочет увидеться с вами.

— Он где, в Житомире? Нет, у меня не будет времени, чтобы поехать туда.

— Может, у вашей жены найдется время навестить сына?

— Вы хотите сказать, у моей бывшей жены? Не знаю. Мы с ней не встречаемся.

— А вы не знаете, где она живет?

— Как же, знаю.

Яков Александрович назвал адрес, иронически улыбнулся и добавил:

— Ваш визит вряд ли доставит Тамаре Михайловне большую радость. Эта женщина никогда не думала о сыне. Жила только для себя и в свое удовольствие.

И, уже прощаясь с нами, Яков Александрович неожиданно сказал:

— А путевку в санаторий для Вовы, по-моему, удобнее всего было бы приобрести Министерству трудовых резервов. Их ученик заболел, пусть они и заботятся о лечении.

— У этого ученика есть отец.

— Отец! А разве мать здесь ни при чем? Кстати, раз вы уж встретитесь с Тамарой Михайловной, то передайте ей, что я согласен приобрести путевку на половинных началах. Пятьдесят процентов платит она, а пятьдесят — я.

Было неловко слушать этого крупно скроенного хорошо обеспеченного человека. Впервые за четырнадцать лет он должен был истратить на сына несколько десятков рублей, и вместо того, чтобы сделать это с достоинством, он начал торговаться у постели больного ребенка, как на рынке. Яков Александрович, по-видимому, понял, что переборщил, и решил исправиться:

— Вы ничего не передавайте Тамаре Михайловне о путевке. Я сам позвоню ей и договорюсь о процентах. Муж у нее сейчас с деньгами, пусть и он раскошелится.

Я не видел нового мужа Тамары Михайловны, но то, что я слышал о нем, характеризует его так же скверно, как и его супругу. Владимир Михайлович Никитин уже давно наложил на всех близких строгое-престрогое табу:

— В моем доме запрещается произносить имя Вовки.

И мать Вовы с легким сердцем подчинилась этому запрещению. Она не вспоминала сына, не писала ему писем. Даже больше. Несколько лет назад совсем еще маленький Вовка совершил тяжелое, многодневное путешествие на крышах товарных вагонов, чтобы увидеть свою маму. Он разыскал ее в Москве, но Тамара Михайловна отказалась тогда принять сына и отправила его назад в детдом.

Вот и теперь, встретившись с нами, Тамара Михайловна торопится поскорей закончить неприятный для нее разговор.

— Мы уже договорились с Яковом Александровичем обо всем по телефону, — говорит она. — Путевка в туберкулезный санаторий Вовке будет куплена, так и напишите ему.

— А разве вам не хочется навестить больного сына?

Тамара Михайловна прямо смотрит мне в глаза и спокойно отвечает:

— Нет! Вова еще молод. Он поправится. У него впереди своя жизнь, а у меня своя. Зачем же ее портить? А насчет путевки не беспокойтесь. Завтра она будет у вас в редакции.

Но завтра путевки в редакции не было. Не было ее и послезавтра. Трижды мы были в доме Никитиных, чтобы напомнить Вовиной маме об ее обещании, но, оказывается, зря.

— Тамары Михайловны не будет в городе до осени, — сказал нам дворник. — Она отдыхает на даче.

И опять случилось так, как это случалось в жизни Вовы в течение последних четырнадцати лет. При живых, здоровых и хорошо обеспеченных родителях о судьбе мальчика вновь пришлось побеспокоиться Советскому государству. И вот на днях мы получили еще одно письмо от Вовы. Мальчик благодарит Министерство трудовых резервов за путевку в санаторий и снова спрашивает о своем:

«Вы, наверное, были дома у моего папы, — пишет он. — Скажите, как он выглядит? Говорят, я очень похож на него».

Ну что ж, ответим на этот вопрос прямо:

— Дорогой Вова! Твой отец, к большому нашему сожалению, выглядит весьма отвратительно. Он недостоин твоей любви и твоих страданий. Расти, милый мальчик, поправляйся, здоровей и старайся не быть похожим ни на своего отца, ни на свою мать.


1948 г.

В комнате напротив

В жизни Анюты сегодня большой день. Девочке исполнилось шесть лет. В связи с таким событием мама привезла Анюту домой, вплела ей в косички два голубых банта и села с Анютой играть в «дочки-матери». Анюта очень любит играть с мамой, но такое счастье выпадает девочке не часто. Домой Анюта приезжает редко, только в гости, а весь год она живет у своих бабушек: с сентября по апрель у Жозефины Кузьминичны, на Арбате, а с апреля по сентябрь где-то под Серпуховом, у Прасковьи Петровны. Анюта так и говорит:

— У меня две бабушки: одна зимняя, другая летняя.

Я люблю эту бойкую, сообразительную девочку, и хотя видимся мы с ней не часто, встречаемся всякий раз, как добрые приятели. Вот и сегодня, пока ее мама разговаривала по телефону, Анюта пересекла коридор и постучала в мою дверь.

— Можно?

— Пожалуйста.

Анюта вошла, роскошная и важная в своем новом платье, и устремилась прямо к окну.

— С днем рождения, Анюта, — говорю я, чтобы обратить на себя внимание гостьи. — А ну, говори, что тебе подарить: куклу или книжку?

— И краски тоже, — не теряясь, отвечает Анюта и забирается на подоконник, где лежит коробка с акварелью.

Я достаю чистый лист бумаги, и Анюта прямо с разгону делает кистью несколько смелых, широких мазков. Не проходит и пяти минут, как на белом листе ватмана вырастает желто-зеленый город, на кривых улицах которого начинают двигаться большеголовые, тонконогие уродцы. И вдруг рука Анюты останавливается, она смотрит на меня и совсем неожиданно спрашивает:

— А на берлинском небе что светится: звездочки или свастики?

— В небе светят только звезды.

Анюта удивлена.

— А как же в ихней зоне? — недоумевает она.

В комнату входит Анютина мама, Наталья Сергеевна.

— Ты почему не выпила свое молоко? — спрашивает мама.

— Я не хочу. Оно снятое.

— Что?

— Я знаю. Мы с бабушкой сами всегда снимаем пенку.

— С какой бабушкой?

— С летней. Пенку снимем, а молочко возьмем и продадим. Только ты никому не говори про это, — заговорщически шепчет Анюта, — а то у нас дачники молоко покупать не станут.

Наталья Сергеевна слушает дочь растерянно.

— Как, бабушка таскает тебя на рынок?

— Таскает, — говорит Анюта. — И на николин день таскала и на варварин.

— Это еще что за день?

— Мученицы Варвары, — объясняет нам покровительственным тоном Анюта.

В дверях вырастает фигура отца Анюты, Олега Константиновича. Папа слушает дочь, улыбаясь.

— Это та самая злая Варвара, — говорит он, — которая обижала доктора Айболита. Лесные жители взяли и стали называть ее за это Варварой-мучительницей.

— Вот и нет, — отвечает Анюта. — Это другая Варвара: не мучительница, а мученица. Нам про нее отец Николай в божьем храме рассказывал.

Папа с мамой переглянулись.

— Ты что, и в храм ходила? — робко спросила мама.

— Ходила! — гордо ответила Анюта. — Мы с бабушкой и святым мощам поклонялись.

Папа перестал улыбаться и сказал:

— Все это глупости, дочка, и я прошу тебя не болтать того, чего ты не знаешь.

— А вот и знаю! — обиделась Анюта. — Мощи — это такой бог, только он не нарисованный, а высушенный.

Папа хотел что-то сказать дочери и не сказал.

— Эх… — пробормотал он и вышел из комнаты. Наталья Сергеевна восприняла это как упрек по своему адресу и моментально вскипела:

— Ты не убегай, а скажи о ней! Это она губит нашу дочь! — прокричала Наталья Сергеевна и выскочила в коридор вслед за мужем.

«Она» — это мать Олега Константиновича. Наталья Сергеевна относилась к «летней» бабушке Анюты неприязненно и говорила о Прасковье Петровне только в третьем лице. Между тем невестка многим была обязана своей свекрови. Вот уже который год подряд инженер Чумичев по поручению своей жены отвозил Анюту в деревню и оставлял ее там на полное попечение бабушки. Бабушка терпеливо возилась с внучкой с весны по осень: кормила ее, стирала ей платьица, рассказывала на ночь сказки. Бабка, конечно, зря ввела внучку во все секреты своих торговых операций, но и в этом винить следовало не ее одну. Старуха нуждалась в помощи. А как помогал ей Олег Константинович Чумичев? Он приезжал с дочкой в деревню, оставлял матери десятку и говорил:

— Продержитесь с Анютой как-нибудь месяц, а там я вам еще что-нибудь пришлю.

Месяц проходил, «что-нибудь» не присылалось, и бабке приходилось добывать деньги так, как она была приучена к тому с давно прошедших времен, то есть поить дачников снятым молоком.

С того же самого давно прошедшего времени у бабки сохранился и второй порок: старуха верила и в мощи, и в мучениц, и в домовых, и в леших.

Выход был как будто бы простой: не возить больше Анюту к Прасковье Петровне. Наталья Сергеевна так, по-видимому, и решила.

— Довольно, хватит! — кричала она мужу. — Мы должны, наконец создать ребенку нормальную обстановку для воспитания!

— Это где же ты нашла нормального воспитателя? — иронически спрашивал в ответ Олег Константинович. — Не на Арбате ли?

На Арбате жила Жозефина Кузьминична. И хотя «зимняя» бабушка была так же добра и внимательна к Анюте, как и «летняя», и заботливо возилась с внучкой с осени по весну, зять не питал к ней никаких теплых чувств и считал ее вздорной, никчемной старухой.

Жозефина Кузьминична была не так стара, как старомодна. Ее комната была заставлена тьмой-тьмущей всяких ненужных вещей: вазочек, козеток, жардиньерок, статуэток. Но не гипсовые пастухи и пастушки определили отношение Олега Константиновича к теще. Беда была в том, что хозяйка дома когда-то училась в закрытом женском пансионе и с той поры считала французскую школу воспитания наилучшей. Жозефина Кузьминична давала на дому уроки музыки, и каждой приходящей к ней девочке она внушала одну мысль:

— Старайся быть милой, так как истинное призвание женщины в женственности.

«Зимняя» бабушка учила девочек не столько игре на фортепьяно, сколько реверансам. Больше всех доставалось Анюте. С сентября по апрель, подчиняясь бабушкиным причудам, она должна была носить не косички, а локоны и говорить не «доброе утро», а «бонжур». Зимой, когда Чумичевы привозили свою дочь на день или на два домой, ко мне в комнату стучалась не простая, милая девчушка, какой я привык видеть Анюту, а маленькое жеманное существо, которое, строя глазки, просило у меня разрешения порисовать акварельными красками.

Это жеманство больше всего и бесило папу. В зимние месяцы уже не Наталья Сергеевна, а ее супруг имел обыкновение кричать на всю квартиру:

— Довольно, хватит! Мы должны наконец, создать ребенку нормальную обстановку для воспитания.

Нормальную обстановку можно было создать без всякого крика; для этого родителям следовало только меньше злоупотреблять гостеприимством бабушек и больше заниматься дочерью самим. Но в том-то и закавыка, что ни папе, ни маме не хотелось посвящать свой досуг Анюте.

— Нет, нет, я не могу. После работы у меня спорт, — говорил папа, хотя всем было хорошо известно, что под громким словом «спорт» Олег Константинович разумеет две «сидячие» игры: футбол и хоккей, в которых папа Анюты принимал участие только в качестве непременного зрителя.

Наталья Сергеевна в отличие от мужа увлекалась не спортом, а пением. Из-за этого увлечения она бросила работу чертежницы и все последние годы провела в различных вокальных школах и кружках. Учеба, по-видимому, не шла ей впрок, тем не менее Анютина мама не теряла надежды.

— Я тоже не могу остаться дома с Анютой, — говорила мама, — сегодня вечером у меня спевка.

— Но что же делать? — сокрушенно спрашивал папа.

— Не знаю, придумай сам, — говорила мама.

— Хорошо, — говорил папа, — давай тогда воспитывать дочь через день. В четные числа — ты, в нечетные — я.

— Согласна.

Родители жали друг другу руки, и договор на воспитание вступал в силу. Папа шел на кухню греть Анюте кашу, а мама отправлялась в клуб на спевку. Целую неделю Анюта чувствовала себя самым счастливым ребенком на свете. Да и не счастье ли это — жить в своем доме и играть, когда тебе хочется, в «дочки-матери» с папой и с мамой?

Но вот наступал такой воскресный день, который, как назло, приходился на четное число. В связи с этим Наталье Сергеевне все утро приходилось быть весьма предупредительной по отношению к супругу. И уже по одной этой предупредительности вся квартира чувствовала приближение грозы. Гроза обыкновенно разражалась у моих соседей за обеденным столом, между первым и вторым блюдами.

— Олег, — говорила бархатным голосом Наталья Сергеевна, накладывая на тарелку мужу лишнюю ложку гарнира. — Ты не смог бы сегодня вечером остаться вместо меня с Анютой?

— Случилось что-нибудь серьезное?

— Да, очень. Сегодня наш хор должен выступать вместе с кружком чечеточников в клубе текстильщиков.

— Пусть чечеточники попляшут хоть один раз без тебя.

— Это невозможно, я запеваю в двух хороводах.

— А петь хорошей матери следует не каждый день недели, а только по нечетным числам.

— Значит, нет? — угрожающе спрашивала мама.

— Нет, — отвечал папа и, сняв с вешалки кепку, уходил из дому.

Вот и сегодня, в день рождения Анюты, разговор о воспитании дочки закончился в комнате напротив так же, как он заканчивался и прежде. Родители поспорили, поругались, но так как сегодняшнее воскресенье пришлось не на четное, а на нечетное число, то последнее слово осталось за мамой. Она сказала «нет», надела шляпку и ушла в клуб, крепко стукнув дверью. Анюта сидела в это время на кухне и печально смотрела в окно. Бедная девочка хорошо знала, что последует за тяжелым стуком парадного. Папа взволнованно пройдет несколько раз по комнате, затем посмотрит на часы, и так как до начала футбольного матча останется не так много времени, то он начнет поторапливать Анюту со сборами, чтобы успеть до футбола забросить ее к бабушке. По-видимому, в этот раз до футбольного матча осталось совсем мало времени, так как папа даже не прошелся по комнате. Он выскочил на кухню тотчас же вслед за уходом мамы и сказал Анюте:

— Давай, доченька, торопись! Времени у нас с тобой в обрез.

Но время здесь было ни при чем. И Анютиному папе и Анютиной маме не хватало другого — обыкновенного родительского сердца. Именно поэтому они не занимались воспитанием своей дочери, легкомысленно подбрасывая ее к бабушкам «летней» или «зимней».


1948 г.

Живучее полено

«Не ходите, где не положено. Берегитесь поезда!»

Правильное предупреждение. Ходить следует только там, где положено. Таким положенным местом для перехода пассажиров с одной стороны железнодорожной платформы на другую с давних пор служат переходные мостки. Заботливые начальники станций знают про это и строят переходы там, где их нет. А на подмосковной станции Клязьма вместо мостков поставили на платформе громкоговоритель, который за минуту до подхода каждого поезда к станции делает предупреждение:

«Осторожно, берегитесь поезда!»

Если б эти предупреждения делались вполголоса, то жители рабочего поселка, может быть, и не возражали бы против нововведения. Но клязьминский громкоговоритель не мог говорить вполголоса. Он умел только греметь и орать. По просьбе читателей нашей газеты я специально съездил на Клязьму, чтобы проверить, как далеко разносится предупреждающий глас железной дороги. Был в поликлинике (полтора километра от станции), школе (два километра), на территории санатория (два с половиной километра), и всюду по моим ушам стегали громоподобные призывы.

Подсчитано: каждый житель пригородного поселка пользуется услугами электрички в среднем два раза в день. Для поездок на работу и с работы. А слушать предупреждающий глас начальника станции жителям приходится сейчас 202 раза.

— Почему 202? — поправляет меня зам. начальника пассажирской службы отделения Цапин. — Станция Клязьма пропускает ежесуточно 250 пар поездов в ту и другую сторону, и станция обязана перед каждым поездом делать гражданам громкоговорящее оповещение.

Есть люди, которых нервирует даже тиканье настенных часов и будильников. Тик-так, тик-так, а тут вместо каждого тика и каждого така методичное завывание металлического голоса — пятьсот завываний в сутки.

«Осторожно, берегитесь поезда!»

Такие предупреждения делаются в Клязьме не только днем, но и ночью. Гражданин К. не мог уснуть одну ночь, вторую, третью, а на четвертую схватил кусачки, помчался на станцию и перерезал провод, соединяющий громкоговоритель с входной стрелкой. Над поселком воцарилась долгожданная тишина. Однако отдыхали жители Клязьмы недолго. Через час монтеры срастили провод, и на головы несчастных тяжелыми камнями вновь посыпались слова предупреждения.

Я спросил руководящих работников пассажирской службы, зачем они подвергают больных и здоровых людей шумовому террору, и руководящие работники ответили:

— Были случаи, когда на пригородных станциях люди попадали под колеса проходящего транспорта. И мы решили ввести громкоговорящие оповестительные установки. Кроме того, мы на днях отдаем приказ, чтобы машинисты поездов, проходящих мимо станций, давали протяжные гудки самого высокого и громкого тона. Мы старались, — закончил свои объяснения главный инженер пассажирской службы, — для пользы и блага народа, а народ вместо того, чтоб сказать «спасибо», на нас же и жалуется.

Случаи, когда люди попадали под колеса проходящего транспорта, были и в Москве. Москвичи нашли другие, более гуманные способы предупреждения. Установили на перекрестках светофоры, вывесили плакаты. Представьте, что получилось бы, если бы эти плакаты стали озвучивать по примеру Клязьмы и в Москве и громкоговорители во всю мощь своих луженых глоток с периодичностью «тик-така» предупреждали бы нас: «Граждане, берегите свою жизнь!», «Граждане, соблюдайте рядность!»

В связи с нововведением на железной дороге я вспомнил управделами Мешочкина, который в далекие от нас годы в одном далеком комсомольском райкоме пытался рационализировать привычный ход ведения комсомольских собраний и конференций. Мешочкин предлагал установить над трибуной самоопрокидывающееся полено. В случае нарушения регламента председателю не нужно было смотреть на часы, звонить в колокольчик. Полено само бы падало на голову нарушителя, очищая место на трибуне следующему оратору. И вот на том же принципе самоопрокидывающегося полена железнодорожники сконструировали сейчас свою «Громкоговорящую оповестительную установку».

Еще два примера, более близких нам по времени. Издревле существовала хорошая детская игрушка «гуси-лебеди». Сейчас эта игрушка продается в двух видах и под другим косноязычным названием «Гусь озвученный» и «Гусь неозвученный». Точно так же и всемирно известная матрешка именуется сейчас Матреной и продается в двух видах, как «Матрена семиместная» и «Матрена восьмиместная».

Спрашиваю продавщицу:

— Кто переименовал игрушки?

— Фабрика.

— Зачем?

— Для удобства потребителей, по их просьбе.

В издательстве идет обсуждение новой книги. И ни один критик не говорит от своего имени. Все оперируют более громкими категориями.

— Народ эту книгу не примет, — заявляет один.

— Народ эту книгу примет, — отвечает ему другой.

А народ книгу не видел, ибо она еще не отпечатана и существует лишь в одном рукописном экземпляре, который успели прочесть только те семь критиков, которые участвуют в этом обсуждении.

Текстильный главк проводит совещание портных, художников, модельеров о модах предстоящего сезона. И здесь никто не говорит «я», «мне». В ходу те же самые громкие формулировки:

— Народ хочет видеть на современной женщине юбку на три пальца выше колен.

— Нет, народ не хочет видеть юбку выше колен. Он хочет видеть на современной женщине юбку на три пальца ниже колен.

Управделами Мешочкин тоже делал глупости, но никогда не прятался за широкую спину народа, он действовал только на свой страх и риск. И потом куда Мешочкину до современных масштабов. Комсомольский управделами построил трибуну с самоопрокидывающимся поленом в одном экземпляре кустарным образом из подручных материалов. А работники пассажирской службы пустили изготовление новоявленных иерихонских труб на конвейер. Вслед за Клязьмой эти трубы устанавливаются в Мамонтовской, На очереди Тарасовская, Зеленоградская.

— Шумим, братцы, шумим!

И все это якобы для пользы дела, на благо народа. А им бы поговорить с народом, и они увидели б, что поднятый шум совсем не на благо. Для пользы дела требуется другое: строить переходные мостки, оснащать шлагбаумы не ревунами, а колокольцами, чтобы они оповещали людей о приближении поезда не воем и громом, а малиновым звоном.

И вообще хочется посоветовать и железнодорожникам, и критикам невышедших книг, и авторам женских юбок поменьше ссылаться на народ и побольше с ним советоваться.


1967 г.

Магическая записка

Студентку Пяткину вызывает преподаватель:

— А ну, расскажите, что вы знаете по моему предмету.

А Зине Пяткиной рассказывать и нечего. Всю неделю она прокружилась в клубе на танцах, и сейчас у нее в голове гуляет ветер. Но Зина Пяткина не краснеет. Она многозначительно улыбается и кладет на стол преподавателю маленькую записку. В записке всего четыре слова, но они оказывают на преподавателя магическое действие, и преподаватель пишет студентке в зачетную книжку «хорошо».

На следующий день у Пяткиной новый экзамен. Пяткина пишет еще одну записку. Преподаватель Ряжцев читает ее и ничего не понимает. А в записке написано: «Я сестра Ивана Павловича».

— Какая сестра? — недоуменно спрашивает Ряжцев.

— Двоюродная.

— Ну так что? К экзамену-то вы ведь не подготовились?

— То есть как что? — недоумевает студентка. — Неужели вам непонятно? Раз я сестра Ивана Павловича, то вы должны оказать мне снисхождение.

Николаю Даниловичу Ряжцеву хочется встать и попросить бесцеремонную студентку выйти из аудитории. Но Николай Данилович почему-то гасит в себе этот благородный порыв. Мелкие житейские соображения берут верх над принципиальностью, и Ряжцев долго думает, как быть. Поставить в зачетный книжке «хорошо» ему совестно. Написать «неудовлетворительно» боязно. И преподаватель идет на компромисс. Он пишет «посредственно» и назидательно говорит студентке:

— Смотрите, чтобы это было в последний раз!

Но назидание не помогло. На следующий день у Пяткиной третий экзамен, и она вновь как ни в чем не бывало положила на стол преподавателю записку с четырьмя магическими словами: «Я сестра Ивана Павловича».

Преподаватель Манихин прочел и с негодованием стукнул кулаком по столу:

— Как смели вы написать мне такую постыдную записку?!

А. Ф. Манихин был так возмущен поведением студентки Пяткиной, что не только записал в ее зачетную книжку «неудовлетворительно», но и немедленно сообщил о случившемся заведующему кафедрой математики, декану факультета и дирекции института. Возмущение было всеобщим. Да и как же могло быть иначе? Честь и достоинство преподавателей требовали того, чтобы студентка Пяткина, которая оказалась в действительности не сестрой, а землячкой Ивана Павловича, была немедленно наказана. Заведующий учебной частью взялся было за перо, чтобы написать соответствующий приказ, как вдруг ему доложили:

— В институт прибыл сам Иван Павлович.

Иван Павлович — в городе человек известный, и всем казалось, что он приехал в институт специально за тем, чтобы извиниться за бестактное поведение Пяткиной и поблагодарить тех преподавателей, которые отказались поставить этой студентке не заслуженные ею высокие оценки. В действительности все получилось наоборот.

— Иван Павлович, по-видимому, не знал о записках Пяткиной, — делает предположение директор института. — Он приехал к нам с единственной целью: попросить педагогов помочь отстающей студентке.

Помочь Пяткиной значило призвать ее к порядку. Но, увы! Мы не знаем, что Иван Павлович говорил в институте, только после этого разговора ход дела здесь повернулся па сто восемьдесят градусов. Вместо приказа о наказании директор института издал приказ, по которому студентке Пяткиной в нарушение всех правил разрешалось пересдать проваленные экзамены.

И вот на основании этого приказа преподавателю А. Ф. Манихину — тому самому, который стукнул кулаком по столу, — было предложено переэкзаменовать Пяткину. И как ни совестно было Манихину выполнять это распоряжение, он его выполнил и написал в зачетной книжке студентки вместо «неудовлетворительно» «хорошо».

Преподаватель Ряжцев оказался на этот раз принципиальнее. Он отказался вторично принимать у Пяткиной экзамен. И тогда директор института предложил взять эту некрасивую миссию на себя заведующему кафедрой математики Бондареву — тому самому, который еще накануне сильно возмущался поведением своей студентки.

И Бондарев, руководствуясь этим распоряжением, скрепя сердце переделал в зачетной книжке Пяткиной «посредственно» на «хорошо».

Мы спросили директора института, почему он заставил своих преподавателей пойти на такой унизительный, подхалимский акт. И директор ответил:

— Иван Павлович хочет добра Пяткиной, почему же не помочь ему?

То, что делает Иван Павлович, совсем непохоже на добро. Предположим даже, что студентка Пяткина с помощью Ивана Павловича окончит когда-нибудь педагогический институт… Чему этот педагог будет учить школьников?

Наукам? Она их не знает. Честному отношению к учебе? Этого качества у нее самой никогда не было, а Иван Павлович не помог землячке приобрести его. А ведь Иван Павлович должен был сделать это не только из земляческих чувств. Ивану Павловичу и по роду своей непосредственной деятельности тоже положено быть и хорошим наставником и хорошим воспитателем. Иван Павлович часто выступает на собраниях, призывает нас быть людьми скромными, не оделять своих близких и земляков незаконными привилегиями. Адресуя эти правильные требования другим, Иван Павлович почему-то забывает о себе самом.


1953 г.

Гугина мама

Евгений Евгеньевич Шестаков был не только хорошим пианистом, но и хорошим педагогом. Когда Евгения Евгеньевича назначили директором районной музыкальной школы, родители на радостях поздравляли друг друга. Но достаточно было этому директору отчислить из школы одного неспособного ученика, как на него тут же посыпались самые страшные жалобы. Первым позвонил в редакцию один из работников Главсахара:

— Вы знаете Евгения Шестакова?

— Да, как музыканта.

— Музыка — это не то. Познакомьтесь с ним лично, и у вас будет хороший материал для фельетона «Унтер Пришибеев в роли директора школы».

— Почему Пришибеев?

— Как почему? Вы разве не слышали? Этот субъект отчислил из школы Гугу!

— Кого, кого?

— Господи, — недовольно заверещала телефонная трубка, — про Гугу говорит весь город!

Мне было неловко сознаться в своем невежестве, я только теперь впервые услышал имя Гуги.

— Не слышали? — удивилась телефонная трубка. — Разве к вам еще не приходила эта дама?

— Какая дама?

— Ну та, Мария Венедиктовна!

— Нет!

— Не приходила, так придет, — обнадеживающе сказал человек из Главсахара и добавил: — Так вы уж тогда того… поддержите ее.

Не успела телефонная трубка лечь на рычажок, как ее тотчас же пришлось снова поднять. На сей раз в редакцию звонил известный детский писатель.

— К вам, — сказал он, — должна прийти Мария Венедиктовна. Это мать Гуги, и я от имени группы товарищей прошу помочь ей.

В этом месте детский писатель тяжело вздохнул и перечислил фамилии двух доцентов, двух полковников, трех медицинских работников и одной балерины. Но Марию Венедиктовну, по-видимому, не удовлетворило только перечисление фамилий, поэтому вслед за двумя первыми раздалось еще восемь новых телефонных звонков. Два доцента, два полковника, три медицинских работника и одна балерина звонили в редакцию, чтобы выразить свой протест против отчисления Гуги из школы.

Гугино дело было совершенно ясным. Гуга не обладал музыкальными способностями, и его следовало определить в другую школу. Но Гугина мама не признавала других школ. Она бегала по большим и малым учреждениям, добиваясь только одного — восстановления Гуги. Мало того, что мама сама все последние дни проводила в ненужных хлопотах, она втянула в этот круговорот еще и пропасть разных других людей… И ведь сумела же она привлечь на свою сторону всю эту почтенную деловую публику! Как? Каким образом?

Мария Венедиктовна была серенькой, сухонькой женщиной. Она не знала ни чар, ни ворожбы. Зато она умела плакать. Эта женщина, действуя слезами, как вор отмычкой, вползала вам в сердце, наполняя его всякой жалостью.

Вот и теперь, придя в редакцию, Гугина мама сразу же потянулась за носовым платком. Мария Венедиктовна еще не сказала ни слова, а у всех нас, сидевших в комнате, уже защемило сердце.

«Нет, надо крепиться!» — решил я.

Но где там! Разве можно было оставаться холодным, когда рядом плакала женщина? А плакала она беззвучно и безропотно. И эти тихие слезы творили чудо. Из склочной, эгоистичной женщины они превращали Гугину маму в маленькую обиженную девочку. И вы готовы были тут же броситься в бой против ее обидчика.

Я крепился, а жалость между тем уже вела свою подрывную работу. Она рисовала передо мной жизнь этой маленькой сухонькой женщины, в центре которой был он, ее мальчик. Маме очень хотелось, чтобы этот мальчик был музыкантом.

— Вы посмотрите лучше на кисть, — говорила Гугина мама. — У моего мальчика пальцы Антона Рубинштейна.

Из-за этих гибких, длинных пальцев Гуге пришлось все свои детские годы провести в различных музыкальных кружках. Но маме и этого было мало: мама заставляла Гугу брать дополнительные уроки у приходящей учительницы, и успокоилась мама только тогда, когда устроила его в фортепьянный класс музыкальной школы. Несколько лет тихий и послушный сын, не любя музыки, учился в музыкальной школе. И вот, когда счастье казалось Гугиной маме таким близким, таким возможным, появился этот новый директор и напрямик сказал маме:

— Вы зря тешите себя иллюзиями. Ваш сын никогда не будет хорошим музыкантом.

Десять минут назад такая прямота казалась мне правильной, а вот теперь жалость заставила меня изменить свое мнение. Я тоже снял с рычажка телефонную трубку и, следуя дурному примеру всех прочих Гугиных ходатаев, стал просить Евгения Евгеньевича сменить гнев на милость и восстановить Гугу в школе.

— Хорошо, — совсем неожиданно сказал Евгений Евгеньевич, — я восстановлю только при условии, если вы повторите свою просьбу.

— Когда? Сейчас? — обрадовался я такому легкому разрешению вопроса.

— Нет, завтра, в двенадцать, у нас в школе.

— Все в порядке, — поспешил я успокоить Гугину маму. — Завтра ваш мальчик будет восстановлен.

Завтра, в двенадцать, когда я пришел в школу, там уже сидели все десять ходатаев. Оказывается, все десять были, как и я, приглашены в школу.

И все пришли — два доцента, два полковника, три медицинских работника, балерина, сотрудник Главсахара, детский писатель. Каждый был полон решимости не поддаваться ни на какие увещевания нового директора.

«Пусть директор и не пытается переубеждать нас своими речами, — думал каждый, — все равно мы будем требовать восстановления Гуги».

А новый директор, оказывается, и не собирался произносить речей. Он просто спросил:

— Кто из вас знаком с Гугой?

Мы все неловко переглянулись. Оказывается, никто.

— Тогда давайте познакомимся с ним, — сказал директор и крикнул в соседнюю комнату: — Гуга!

В класс вошел широкоплечий пятнадцатилетний парень. Он поклонился, даже не посмотрев на тех, кто примчался из-за него в школу по сигналу SOS, поднятому его мамой, и сел за рояль.

— «На тройке», — флегматично сказал он и опустил свои гибкие, длинные пальцы на клавиатуру.

А пальцы у него действительно были замечательные. Я невольно даже закрыл глаза, ожидая, как из-под этих пальцев польется знакомая музыка Чайковского и перенесет всех нас на зимнюю сельскую улицу в веселый день масленичных катаний на тройках. Но Гугины пальцы обманули мои ожидания. Они не воссоздали картины широкой русской масленицы и не донесли до нас ни мыслей, ни настроений великого композитора. Гуга играл холодно, равнодушно. Он даже не играл, он отрабатывал за роялем какой-то давно надоевший урок.

Директор школы неспроста устроил этот концерт. Мы жалели мать, а директор школы очень убедительно доказал нам, что жалеть следовало не мать, а сына, которого эта мать заставляла заниматься нелюбимым делом.

— Моцарт… Рахманинов… — говорил Гуга и продолжал играть без души, без вдохновения.

— Хватит, — сказал, наконец, не выдержав, один из доцентов.

Гуга встал, поклонился и вышел. И в классе сразу наступило тягостное, неприятное молчание. Десять ходатаев сидели вокруг рояля, как десять напроказивших и наказанных школьников.

Само собой разумеется, что «завтра, в двенадцать» директор не восстановил Гугу в школе.

Директор встал и сказал ходатаям:

— Гуга — плохой музыкант, но очень неплохой юноша. И если вы действительно хотите помочь Гуге, то вам следует прежде всего серьезно поговорить с Гугиной мамой.

Достаточно было директору напомнить об этой женщине, как все ходатаи заспешили к выходу.

«Ну нет, с меня хватит!» — подумал и я. Однако случаю угодно было распорядиться по-своему.

Не успела наша редакционная машина тронуться от подъезда школы, как у нее заглох мотор. А так как машина была старенькая, а шофер новенький, только с курсов, то, как мы ни старались, наш мотор не желал заводиться.

— Искра пропала, — виновато сказал шофер. — Придется звонить в гараж — просить тягач.

— А по-моему, машина пойдет без тягача, — перебил шофера чей-то молодой, звонкий голос.

Я оглянулся. Вокруг нас, оказывается, уже собралось десятка два школьников. И ближе других к машине стоял Гуга.

— Много ты знаешь! — буркнул ему в ответ шофер.

— А чего же здесь знать? — спокойно сказал Гуга. — Это элементарно. Дело у вас не в искре, а в свечах. Дайте-ка ключ, — сказал он, поднимая капот машины.

И шофер подчинился этому твердому, уверенному голосу. Гуга передал какому-то мальчику свои ноты, засучил рукава и стал отвинчивать свечи.

— Правильно, — сказал он, — кольца у вас разработанные, а масла налито много, вот свечи и захлебываются.

Две свечи Гуга подчистил ножом, две заменил новыми. Тонкие, гибкие пальцы Гуги работали быстро, ловко.

Да, это был не тот флегматичный паренек, который полчаса назад сидел за роялем.

— А ну, заводи! — сказал Гуга шоферу, и мотор, к общему ликованию школьников, завелся.

Само собой разумеется, что теперь мне уже захотелось познакомиться с Гугой поближе, а так как нам было по пути, то я пригласил мальчика в машину и затеял с ним разговор о двигателях внутреннего сгорания. Гуга, оказывается, два года состоял членом Детского автомобильного клуба.

— Только вы, пожалуйста, не говорите об этом маме. Мама против, — просит Гуга.

И мы снова продолжаем разговор о двигателях внутреннего сгорания.

Мальчик образно объясняет, почему заглох наш мотор. Его руки рисуют в воздухе всю схему зажигания, глаза блестят.

— Нет, — тихо шепчет он, — ваш шофер не любит автомобиля.

— А ты любишь?

— Конечно!

— А музыку? Только давай говорить по-честному.

Гуга на минуту задумывается, а потом, видимо, решившись, говорит:

— Вчера мне снилась нота «фа». Пришла, села над ухом и стучит, как дятел: «Фа… фа… фа…» Нет, музыка не по мне. На той неделе я пошел в автомеханическое ремесленное училище, хотел подать заявление, а там москвичам не предоставляют общежития.

— Почему же в ремесленное?

— А с чего же начинать, как не с ремесленного? Хороший специалист тот, который идет снизу вверх, тогда он любую гайку сумеет выточить и привернуть. Поработаю я в цехе, а потом можно и в техникум поступить или в институт — учиться на автоконструктора. У меня на этот счет целый план продуман.

— А рояль, значит, по боку?

— Нет, буду играть, но тогда, когда захочется, а не из-под палки. Мама этого не понимает. Я иногда думаю плюнуть на все и начать жить по своему плану, а прихожу домой и расслабляюсь. Жалко мне ее. Сын-музыкант — это мечта ее жизни.

Мне очень хочется помочь мальчику. Но помочь Гуге — это значит поссориться с его мамой. А, будь что будет!

И вот два дня подряд мы ходим вместе с будущим конструктором двигателей внутреннего сгорания по всяким учреждениям. Мы спорим, доказываем, и наконец на Гугином заявлении появляется долгожданная резолюция: «Принять с предоставлением общежития».

У Гуги в глазах сразу загораются веселые искры. А я смотрю на радостное, возбужденное лицо мальчика и думаю в это время о его маме.

Нет, родительские мечты не должны быть эгоистичны. Мама должна думать не о том, чего хочется ей, а о том, чего хочется ее ребенку, к чему у него есть способности.

Я знаю, завтра Гугина мама начнет бегать, плакать и жаловаться на меня, но тем не менее я не раскаиваюсь в том, что разлучил ее с сыном и помог ему перейти из музыкального училища в ремесленное.


1949 г.

На Белом озере

Сигнал подъема уже давно прозвучал, а Рита все еще нежилась в постели.

— Скорей вставай, на зарядку опоздаешь, — сказали девочки.

А Рита повернулась на другой бок и снова заснула.

Плохой пример оказался заразительным. Ритина подружка Галя не пошла не только на зарядку, но и в столовую.

— Пусть мне подадут чай сюда, — сказала она. — Я буду завтракать в своей комнате.

Старшая пионервожатая лагеря Нина Дмитриевна Путятина попробовала пристыдить девочек:

— Завтракают в постели только больные. А ну, немедленно выползайте из-под одеяла.

А девочки вместо того, чтобы занять свое место в пионерском строю, начали дерзить.

Нина Дмитриевна не понимала, что случилось с ее воспитанницами. Риту и Галю она знала давно не только по лагерю, но и по третьей школе, в которой старшая пионервожатая преподавала зимой математику. Эти девочки считались примерными ученицами и активными пионерками. Одна была председателем совета отряда, а другая — членом совета дружины. И вдруг с активистками произошла какая-то непонятная метаморфоза. Утром они надерзили вожатой, днем довели до слез воспитательницу, а вечером, после отбоя, вместо того чтобы разойтись по палатам, Рита и Галя от имени первого звена предъявили воспитательнице ультиматум:

— Организуйте нам катание на лодках по лунной дорожке.

С большим трудом девочек уговорили лечь спать. И вдруг в четыре часа утра весь лагерь был разбужен по сигналу «тревога». Дети, вожатые, воспитатели, вскочив с кроватей, побежали к флагштоку и увидели там начальника лагеря Агриппину Герасимовну Егорову. Пионеры к ней:

— Что случилось?

— Несчастье. У нас пропало звено.

— То есть как пропало? — заволновались собравшиеся.

— Не знаю, — ответила Агриппина Герасимовна. — Может быть, девочки утонули, а может, заблудились в лесу. В их палате обнаружена записка: «Прощайте. Нас не ищите. Вещи отправьте нашим родителям».

Лагерь заволновался. Моментально было создано несколько поисковых партий. Одна с баграми побежала к озеру, другая — в лес. Девочек искали весь день — и все безрезультатно. Усталые, расстроенные возвратились пионеры в лагерь, и первыми, кого они увидели, были девочки из пропавшего звена.

— Нашлись, нашлись! — радостно закричали пионеры, подбегая к Гале и Рите.

А те как ни в чем не бывало говорят:

— А мы вовсе и не пропадали. Мы нарочно спрятались от вас.

— Зачем?

— Чтобы напугать вожатых.

— Ну, и очень глупо.

— Правильно, глупо, — согласилась Галя. — Да это ведь мы не сами придумали. Нам посоветовала спрятаться Агриппина Герасимовна.

— А записка?

— И записку она велела написать.

Как выяснилось позже, Агриппина Герасимовна придумала потешную игру «Пропавшее звено» и готовилась к ее проведению втайне и от пионеров и от воспитателей. А для того, чтобы эта «игра» выглядела правдоподобней, начальник лагеря посоветовала членам злополучного звена за два дня до исчезновения демонстративно не слушаться вожатых, дерзить воспитателям, разговаривать с ними ультимативным тоном.

Само собой разумеется, что воспитатели на первом же производственном совещании осудили вздорную и вредную затею начальницы лагеря. А начальница, вместо того чтобы признать свою вину, заявила:

— Такие игры будут устраиваться и впредь, — нашим детям скучно.

— Здесь не может быть скучно детям, — сказала старшая вожатая и оглянулась вокруг.

И в самом деле: место, где расположился лагерь, было на редкость красивым. На много километров вокруг вековой лес, и в центре леса, на самой вершине холма, в рамке из зеленых сосен, огромное озеро, названное за чистоту и прозрачность своих вод Белым озером. А в этом озере — лини, окуни, щуки. Хочешь рыбы — вооружись удочкой. Надоела рыбалка — купайся, лови раков или отправляйся с отрядом в лес по ягоды. А ягод здесь пропасть: земляника, черника, брусника, костяника, клюква. А сколько замечательных походов можно устроить в этом лесу! И такие походы устраивались — один интереснее другого, только не в этом лагере, а в соседних.

— Давайте и мы будем работать так же, — предлагали Агриппине Герасимовне воспитатели.

А та ни в какую.

— Нам нельзя, как другим, — говорила она. — У нас в лагере дети завов и замзавов отделами облисполкома.

Агриппина Герасимовна была твердо уверена, что дети ее лагеря на Белом озере должны находиться на особом положении, и никто в Ульяновске не рассеял ее заблуждений. Наоборот. В этом году в Ульяновской области работало тридцать три пионерских лагеря. Тридцать два были нормального типа, а для тридцать третьего, где работала Агриппина Герасимовна, специальным решением облисполкома установили особые привилегии как по части дополнительного питания и снабжения, так и внутреннего распорядка.

В других лагерях жили дети только пионерского возраста, примерно до четырнадцати-пятнадцати лет. Для детей же своих работников облисполком разрешил делать исключения. А эти исключения приводили ко всяким недоразумениям. Агриппина Герасимовна вынесла, например, пионервожатому 1-го отряда Гумеру Сабирзянову строгий выговор «за методическую ошибку, выразившуюся в прогулке у озера в вечернее время с пионеркой Ингой Кискиной». Пионервожатому Сабирзянову в момент вынесения выговора было семнадцать лет, а Инге Кискиной — двадцать два. Кто же, собственно, из них двоих допустил «методическую ошибку»? Великовозрастных «пионеров» на Белом озере было много. Великовозрастные стыдились выходить на зарядку вместе с восьмилетними ребятами, и Агриппина Герасимовна освободила их от физкультурных занятий. Великовозрастным скучно было участвовать в походах, сборах гербария, не хотелось ложиться спать вместе с малышами в девять вечера, и Агриппина Герасимовна устраивала для них с девяти до двенадцати ночи особые сборы. На этих сборах пели не песни, а романсы. Здесь играли не в «веревочку» или «кошки-мышки», а в «моргалки», «флирт цветов», «амур, ко мне». Агриппина Герасимовна выделила специальную дачу для танцев и приказала лагерному баянисту в срочном порядке разучить мотивы падепатинера, падеграса, танго и фокстротов, чтобы дети завов и замзавов не скучали на Белом озере.

Вожатые и воспитатели выступали против так называемых ночных сборов, но Агриппина Герасимовна стояла на своем:

— Нам можно. Мы на особом положении.

— Я решил не посылать в этом году своего ребенка на Белое озеро, — сказал нам секретарь Ульяновского обкома комсомола.

— Почему?

— Дети, которых ставят в особое положение, как правило, вырастают эгоистами и зазнайками, а я не хочу калечить своего ребенка.

Правильное рассуждение. Дети должны быть детьми. У нас нет специальных школ для детей завов и замзавов. Все советские дети учатся в одних и тех же учебных заведениях и подчиняются одним и тем же правилам.

Беда секретаря Ульяновского обкома комсомола состояла в том, что, правильно рассуждая, он действовал совершенно неправильно. Вместо того, чтобы выступить резко и прямо против создания привилегированного пионерского лагеря, секретарь остался в стороне и сказал:

— Обком комсомола за Белое озеро не отвечает. Мы вычеркнули этот лагерь из своих списков.

— То есть как вычеркнули? А дети, которых калечит Агриппина Герасимовна, разве комсомол не отвечает за них?


1951 г.

«Даргой папа»

У всех мальчиков были папы. У Леши, Миши, Владика. И только Петин папа жил почему-то не дома, а в старом бабушкином альбоме. Петя часто бегал к бабушке посмотреть на своего отца. Раскроет, бывало, альбом и ждет, когда пожелтевшая фотографическая карточка оживет, улыбнется и заговорит со своим сыном. Но карточка молчала. Чтобы успокоить Петю, мама как-то сказала ему:

— Твой папа в командировке. Он скоро приедет.

После этого разговора прошел год, затем второй, а папа все не приезжал. Да Петин папа, собственно, и не собирался возвращаться назад, так как уехал он не в командировку, как говорила мама: папа просто-напросто сбежал от семьи.

Петина бабушка была решительнее мамы, и она сказала внуку прямо, без обиняков:

— Ты, маленький, забудь про своего отца. У него, у разбойника, нет ни совести, ни чести.

Но забыть отца было не так-то легко. И хотя бабушка называла своего родного сына разбойником, этот разбойник чуть ли не каждую ночь снился Пете. Когда Петя подрос и научился писать, он сел и сочинил первое в своей жизни письмо, которое начиналось словами:

«Даргой папа…»

Почти в каждом слове письма было по две грамматических ошибки, а за каждой ошибкой стояла неподдельная тоска восьмилетнего мальчонки по своему родителю. Но чтобы отправить письмо этому родителю, надо было написать на конверте адрес. А адреса не знали ни мама, ни бабушка. Тогда Петя пошел на почту и попросил доставить его письмо по ненаписанному адресу. Просьба была нелегкой, и почте пришлось призвать себе на помощь милицию. Целый год по Советскому Союзу велись тщательные розыски Александра Трофимовича Станчука. Наконец он был найден. Работники милиции думали, что письмо от сына взволнует отца, разбередит уснувшие в нем родительские чувства. Но ничего похожего не случилось. Александр Трофимович повертел письмо в руках, проверил, на какой бумаге оно написано: на толстой или тонкой, — затем свернул из письма цигарку и, как ни в чем не бывало, потянулся к огоньку.

— Разрешите прикурить?

Даже видавшие виды работники милиции возмутились таким бессердечным поведением отца. Эти работники попробовали пристыдить Александра Трофимовича. Не помогло. Тогда ему, как злостному неплательщику алиментов, был предъявлен иск. За три года Станчук задолжал сыну свыше двух тысяч рублей.

— Две тысячи?

И тут с Александром Трофимовичем произошла неожиданная метаморфоза. Два битых часа работники милиции говорили с беглым отцом о семье, сыне, и этот разговор никак не трогал его. Отец слушал и только поплевывал. Но достаточно было Александру Трофимовичу напомнить о деньгах, как из его глаз брызнули слезы.

— А вы не могли бы простить мне этот долг?

— Как простить?

— Да так. Хотите, я возвращусь обратно в семью?

— А вас разве примут?

— Примут. Жена не захочет — сын уговорит. Вы же помните, как нежно мальчишка называл меня: «Даргой папа…»


И сын, конечно, уговорил маму. Мама была женщиной слабовольной. Она простила мужу все прегрешения и разрешила ему вернуться домой. И он вернулся, но ненадолго. Как только в милиции закрыли дело «О злостной неуплате алиментов», так Александр Трофимович немедленно собрал чемоданчик и отбыл в новую «командировку». На этот раз работникам милиции потребовалось уже не год, а три, чтобы отыскать следы Станчука и предъявить ему новый иск.

Из глаз Александра Трофимовича снова брызнули слезы, и он снова стал просить прощения, и жена снова разрешила ему возвратиться домой. А через полгода Станчук, усыпив бдительность милиции, опять пустился в бега. И так повторялось несколько раз. И после каждого возвращения отца семья Станчуков увеличивалась. Сначала у Пети появился брат Володя, потом брат Виктор и, наконец, сестра Нина. Но никто из детей Александра Трофимовича так по-настоящему и не знал отца: как он выглядит, как говорит, какая у него походка. Старшие хотя бы смутно помнили отца по бабушкиному альбому, а младшие были лишены и этой возможности. Их блудный отец до того опостылел бабушке, что она как-то взяла и сожгла его фотографию.

— Пусть в доме ничего не напоминает детям этого разбойника.

Дети подрастали, начинали ходить в школу. А научившись грамоте, каждый из них садился писать письмо. Но уже не к отцу, а в милицию.

«Мы были бы рады не вспоминать об этом бесчестном человеке, да нашей маме одной трудно растить четверых детей…»

Дети искали отца, а он бегал из одного конца Советского Союза в другой. А концы были неблизкие. Дальний Восток… Кубань… Казахстан… Башкирия. Попробуй найди его.

Мать мучилась, воспитывая детей, а отец жил в свое удовольствие. Каждый год он при живой жене устраивал новую свадьбу и после каждой свадьбы издевательски сообщал письмом своим детям имя их новой матери. По подсчетам старших сыновей, таких матерей у них оказалось около десятка. Мама Клава, мама Лиза, мама Федосья, мама Оля, мама Аня-первая, мама Аня-вторая…

Больше двадцати лет прожил Александр Трофимович порхающим прохвостом. Ездил он по разным городам и весям и изъездился. Разгульная жизнь истрепала его. И вот наступило законное возмездие… В дом Станчука пришла преждевременная старость. Неуютная, одинокая. Раньше Станчук менял жен, теперь они бросали его.

— Зачем он нам, хворый да неверный?

И вот тут-то беспутный старик и вспомнил о семье. Но вспомнил не за тем, чтобы просить прощения у матери своих детей за страдания, которые она претерпела по его вине. Он вспомнил о своей семье из корысти, так как решил взыскивать с детей алименты на свое содержание.

— Они уже взрослые, пусть заботятся обо мне.

Двое старших сыновей Александра Трофимовича только-только начали становиться на ноги. Петр Станчук учился в институте, получал стипендию, а Владимир принес своей матери первую зарплату. Правда, заработки молодого токаря были на первых порах не ахти какие большие, но матери все же было легче, когда двое старших детей стали помогать ей растить двоих младших. И вот теперь отец собирался лишить младших детей этой помощи. Как ни удивительно, а Новотроицкий суд Чкаловской области удовлетворил иск Станчука, и те деньги, которые Петр и Владимир давали матери, теперь взыскивались по исполнительному листу на содержание Александра Трофимовича.

— Как? Почему? — возмутились братья.

— По закону, — ответил судья Кукин.

По советским законам дети и в самом деле обязаны помогать отцу в старости. Формально все у Кукина как будто бы правильно. А по существу? Был ли когда-нибудь Станчук настоящим отцом своим детям?

Отец не тот, кто родит ребенка, а тот, кто вырастит и воспитает его.

— Старик, вот я и пожалел его, — оправдывается судья Кукин.

Человек должен так прожить жизнь, чтобы заслужить к старости уважение. А Александр Трофимович жил, думая только о своих утехах. Так может ли он претендовать сейчас на любовь и помощь сыновей? Такого человека ни жалеть, ни уважать не за что.


1953 г.

Маленькая мама

Годовалая Верочка подняла с пола мамин окурок и сунула его в рот.

— Дуся, отними, — крикнула из дверей соседка.

Дуся бросилась к дочери, подкинула ее к потолку, поцеловала и снова опустила на грязный, давно не мытый пол.

— Ничего, не страшно, — сказала она, — здоровей вырастет.

Соседка, хлопнув дверью, вышла из комнаты.

— И это мать!

Но на Дусю нельзя долго сердиться. Она то часами тетешкает свою Верочку, а то забудет накормить ее, выкупать. Такой у человека беспечный характер.

И муж у Дуси под стать ей. Правда, голова у Николая Дмитриевича светлая, руки золотые. Николай Дмитриевич — шофер, в гараже его ценят, уважают.

— Николай Дмитриевич, посмотри… Николай Дмитриевич, посоветуй… Помоги.

И Николай Дмитриевич никому не отказывает. Добрая душа, он смотрит, советует, помогает… Давно бы быть Николаю Дмитриевичу механиком, если бы не один порок. Добрая душа любит выпить. По этой причине, хоть и зарабатывает шофер Козлов хорошо, в его доме и голо и не всегда сытно.

Вот и сегодня Николай Дмитриевич отправился с работы домой не по прямой, а через базар и принес жене не мясо, а выпивку.

— Дуся, готовь закуску.

А когда речь заходила о выпивке, Дусю не нужно было приглашать за стол дважды. Дуся подняла бутылку на свет и сказала:

— Ой, сколько мути! Откуда она?

А Николай Дмитриевич и сам не знал откуда. Купил он эту бутылку, соблазнившись дешевкой, у кого-то из-под полы. Открыл пробку, понюхал. «Запах сивушный, значит, спиртное. А что цвет у спиртного грязный, нестрашно — сам очищу».

И пока Дуся резала хлеб, лук, варила картошку, Николай Дмитриевич пропустил на быструю руку содержимое бутылки через вату и уголь. Но содержимое не стало от этого чище. И не удивительно, ибо в бутылке был технический спирт. А спирт этот с ядовитыми примесями. Выпускается он не для питья, а для промышленных надобностей. Но чету Козловых это обстоятельство не остановило. Они сели за стол, наполнили стаканы. В это время из школы пришел шестиклассник Витя.

— А ну садись за стол, пообедаем, — сказала мама и поставила перед сыном третий стаканчик.

— Ни к чему это Витьке, — буркнул папа. — Он же еще мальчишка.

А мама чмокнула мальчишку в лоб, засмеялась и сказала:

— Я налила ему только полстопки, для аппетита.

И вот семейство чокнулось, выпило, а через час карета «Скорой помощи» увезла мать, отца и сына в больницу.

Бездумная, безалаберная жизнь окончилась для семьи Козловых трагично. Николай Дмитриевич умер в тот же день, его жена на следующий. Дети остались одни, без старших. Как быть? Что делать?

Добрых, отзывчивых людей на заводе было достаточно. Веру решил взять на воспитание инженер заводоуправления. Толю — рабочий крутильного цеха. Ну а Витя пока был в больнице.

— Если Витя поправится, — сказал секретарь комитета комсомола, — мы его сразу устроим в техническое училище.

Все как будто было в порядке. Работники опеки прибыли уже на завод, чтобы оформить окончательный раздел семьи Козловых. И вдруг совсем неожиданно морозным январским днем в заводской комитет профсоюза прибежала запыхавшаяся, закутанная в шаль миловидная девушка и сказала председателю Валентине Иринарховне Архиповой:

— Делить детей нельзя. Братья и сестры должны жить вместе.

— Милая, да где же мы найдем человека, который согласится усыновить сразу троих детей?

— А его искать и не нужно. Отдайте детей мне!

— Вам? А вы, собственно, кто?

Поля Калядина приехала в Серпухов всего два часа назад. Ей в Москву о несчастье в семье Козловых, дальних родственников, сообщили чуть ли не последней: «Ну, что пользы от девчонки в таких печальных обстоятельствах?»

И Поля долго не могла решить, ехать ей в Серпухов или не ехать: траурный визит Поле приходилось наносить впервые в жизни.

Поля колебалась, но все же поехала. Она нашла дом № 33, поднялась по лестнице и остановилась перед квартирой № 11. Соседки не было дома, и дверь открыл семилетний Толя.

— К вам можно?

Поля входит в комнату. Вера, как обычно, ползает по полу. Увидев незнакомую тетю, она потянулась к ней и застрекотала:

— Пити-пити…

— Вера хочет чаю, — пояснил Толя.

Полина вскипятила чайник и посадила детей за стол. В это время в комнату вошла соседка вместе с инженером из заводоуправления.

— Я пришел за Верой, — сказал инженер.

Толя испуганно схватился за сестренку и захныкал. Вслед за Толей заревела Вера.

— Крошка, а уже все понимает, — зашептала Поле соседка.

— Я бы взял их вместе, да тесно у нас в квартире, — извинился инженер.

Полина и сейчас не понимает, как это произошло. Робкая, застенчивая по натуре, она на этот раз точно преобразилась. Встала и твердо сказала инженеру:

— Взяли бы, а кто вам даст?

— Как кто? Этот вопрос согласован с завкомом.

Полина схватила шаль и выскочила на улицу. И вот она уже целый час упрашивает Валентину Иринарховну доверить воспитание детей ей:

— Я буду им вместо родной матери.

А этой матери на вид не больше двадцати лет. Полина видит в глазах у председателя недоверие и говорит:

— Вы не смотрите, что я ростом маленькая. Я сильная. Работы не боюсь.

Это верно, Полина Калядина — человек трудолюбивый. Она работает с юных лет, и неплохо. В ее трудовой книжке записано несколько благодарностей.

«Но ведь то Москва, — думает председатель завкома. — Живет девушка в доме со всеми удобствами. Лифт, газ, ванна…»

— Ой, да я уеду из Москвы. Буду жить здесь, работать на вашем заводе.

Валентина Иринарховна слушает Полину и вспоминает свои комсомольские годы; для нее тогда тоже не было ни сложных проблем, ни непреодолимых препятствий. Все было ясно, просто. Все вот так же рубилось сплеча: быстро, искренне, горячо. Председателю завкома нравилась и сама девушка и ее настойчивость, но вместе с тем Архипова не спешила с окончательным ответом.

— Ты пока поживи с детьми, — сказала она Полине. — Попривыкни к ним, а я поговорю в горсовете.

Поначалу работникам горсовета понравилось предложение Полины Калядиной:

— О чем толковать? Конечно, в одной семье детям будет лучше. И раз есть такой героический человек, который не боится усыновить трех сирот сразу, ведите его скорее сюда.

Но достаточно только было этому героическому человеку предстать перед глазами работников горсовета в образе хрупкой, миниатюрной девушки, еле видимой из-под большой пуховой шали, как эти работники учинили разнос Валентине Иринарховне:

— Да в своем ли вы уме? Доверить детей какой-то девчонке.

— А вы поговорите с этой девчонкой. Внешний вид обманчив…

— Нет, нет, ни в коем случае. Ваша Полина до сих пор имела дело только с Верой и Толей. Она кормила ребят кашкой, пела им колыбельные песенки. Это все пока игра в куклы. А в семье Козловых, кроме двух здоровых ребят, есть еще третий — больной.

— Я не отказываюсь и от больного, — сказала Поля.

— Прежде чем делать такое категорическое заявление, вы бы, девушка, сходили посмотреть на этого больного.

Поля накупила яблок, конфет и в тот же день отправилась в больницу.

— Витя, к тебе гость, — сказала дежурная сестра.

А Витя был весь обложен грелками. Он еле-еле повернул голову навстречу вошедшим:

— Кто это?

Мальчик смотрел прямо на Полину и не видел ее. Он был слеп. Вот, оказывается, какое зло причинили мальчику мамины полстопки! Слеп! Для Полины это было неожиданным. Правда, ей говорили: «Витя болен». Но в пятнадцать лет можно вылечиться от любой болезни. Она сама болела и воспалением легких и гриппом. Два раза обваривала руку кипятком… Но тут совсем не то. Смотреть в большие карие глаза мальчика и знать, что они ничего не видят, — это было страшно. Нет, работники горсовета не зря послали ее навестить больного! Они думали: девушка испугается, струсит. А девушка подружилась со слепым и стала дважды в день бегать в больницу.

— Ну, что вы скажете теперь? — задала вопрос работникам горсовета Валентина Иринарховна.

Те удивленно развели руками и спросили Полину:

— А что вы будете делать со слепым мальчиком?

— Лечить, — ответила она.

И вот Серпуховский горсовет скрепя сердце утверждает наконец «Калядину П. А. опекуном и воспитателем трех сирот Козловых». Полина мчится из горсовета домой точно на крыльях, счастливая, радостная. А дома сюрприз: семилетний Толя решил устроить годовалой Вере пионерский костер. Он оставался дома за старшего, надо же было ему как-то развлечь сестренку. Толя натаскал в комнату досок, старых газет, щепок. Окропил все это керосином и теперь чиркал спичками, пытаясь добыть огонь.

Поля выхватила у Толи коробок и без сил опустилась на пол: что, если бы она опоздала хоть на минуту?

И вот только сейчас впервые девушка по-настоящему почувствовала, какую ответственность взвалила себе на плечи, взявшись вырастить и воспитать троих чужих детей. А ведь шел всего первый день ее опекунства. Поля посмотрела на ревущих детей, которых лишили удовольствия поиграть с огнем, на их обтрепанную одежонку, на кучу пустых бутылок, которые только и остались в наследство этим детям, и схватилась за голову. Но винить было некого. Разве ее не предупреждали, разве не отговаривали?

«Конечно, — думалось ей, — теперь все-все, и на заводе и в горсовете, станут в сторонку и будут смотреть, как я одна начну расхлебывать эту кашу».

Одна… И вот к двум ревущим голосам прибавился третий. В это время в дверь постучали, и на пороге комнаты появился маляр с ведром и кистями. Маляр посмотрел на ревущих и весело спросил:

— А ну, говорите, которая тут из вас мать, а которые дети?

Полина вскочила на ноги и стала искать носовой платок. Какой позор! Ну что скажут теперь про нее на заводе?

А маляр, чтобы не смущать девушку, дать ей возможность привести себя в порядок, успокоиться, начал деловито осматривать темные стены грязной, запущенной квартиры.

— Я к вам от директора, — сказал он. — Насчет ремонта.

— Я ни о чем не просила директора, я даже не знаю его.

— Не просила? Ну и что ж! Разве у директора своих детей нет? А ну, говорите, что делать с вашими стенами — белить их или оклеивать обоями?

Свои дети были не только у директора завода, но и у председателя завкома Архиповой, и Валентина Иринарховна нет-нет да и наведывалась в дом к Полине:

— А ну, что тут делает маленькая мама?

Валентина Иринарховна научила эту маму кроить и шить детям платья, штанишки, помогла устроить Веру в ясли на пятидневку.

— Пусть Полина подумает немного и о себе. Съездит, попрощается с Москвой, подберет по душе работу в Серпухове.

И вот Полина поехала наконец в Москву, уволилась с работы. Она сняла с книжки все свои небольшие сбережения и, накупив детям обнов и подарков, а себе электрическую плитку, чтобы в доме больше не было ни керосина, ни керосинок, вернулась обратно в Серпухов. А здесь ее уже ждал вызов в школу на родительское собрание.

«Что такое? Неужто Толя набедокурил? Ну, теперь конец! — заволновалась, забеспокоилась Полина. — Осрамит меня директор перед родителями! Скажет: что с нее взять, с девчонки? Разве она мать, воспитательница?»

Но все опасения оказались напрасными. Участники собрания отнеслись к Полине очень предупредительно. Впервые в жизни ее называли полным именем: Полина Алексеевна.

А когда кончилось собрание, директор пригласила Полину к себе, чтобы дать ей, один на один, несколько житейских советов.

— У меня тоже есть дети, и если вы позволите…

— Да, да, конечно…

— Зачем вы купили Толе резиновые сапоги?

— Ему очень хотелось.

— Это не довод! Мальчика нужно было отговорить. В резиновых сапогах у ребят потеют ноги. Кроме того, обращаю ваше внимание на Толины тетрадки. На каждой странице у него кляксы.

— Но что делать?

— Толя сильно нажимает на перо. Отучите его.

И вот по вечерам Полина садилась теперь рядом с Толей и добросовестнейшим образом следила за тем, чтобы мальчик правильно держал ручку, правильно макал перо в чернильницу.

Полина Калядина взялась за трудное дело воспитания так самоотверженно и так искренне, что соседям по дому хотелось уже тогда, в январе, написать об этой девушке в газету. Но соседей, так же, как и работников горсовета, тревожил один вопрос: порыв души, долго ли продержится этот порыв? Ведь детей усыновляют не на день, не на два. Каждый знает, сколько забот, тревог, беспокойства требует ребенок, пока его вырастишь. И у родной матери иной раз опускаются руки, а ведь Полина, в сущности, чужой человек детям.

Прошел примерно год. Я еду в Серпухов и думаю: «Ну, как там маленькая мама? Не струсила ли, не отступила?»

Большой, светлый зал. Здесь цех сортировки. Вдоль стены зала столики, за каждым — девушки в белоснежных халатах. Самая маленькая с краю — Полина Калядина. Она сортирует и упаковывает в пачки катушки с шелковой пряжей. Ловко, быстро.

Раздается звонок, и девушки вскакивают со своих мест. Белоснежный поток устремляется с завода к поселку. А улицы в поселке словно просеки в роще. День солнечный, осенний, и каждое дерево спешит навстречу девушкам огромным фантастическим букетом из рыжего, красного и золотого.

Вот наконец дом № 33. Старую квартиру Козловых трудно узнать. В ней стало не только светлее, но и теплее, уютнее.

— Витя, а у нас гость.

Из второй комнаты появляется подросток:

— Здравствуйте!

Так вот они — эти большие карие глаза. А Полина поправляет Вите воротничок и говорит:

— Будь добр, сходи в ясли за Верой.

И Витя идет. Один — без поводыря, без палки.

Полина перехватывает мой недоуменный взгляд.

— Вы разве не знали? — спрашивает она и добавляет: — Витя сейчас прекрасно видит. За это надо благодарить наших врачей. Я у них в долгу по гроб жизни.

Витя тоже благодарен врачам серпуховской больницы — и Тер-Хачатурову и Сепитинеру. Но Витя не забывает и того, как много дали ему в дни тяжелой болезни дружба и забота тети Поли. И сейчас Витя — первый помощник Полины в доме. Он ухаживает за младшими детьми лучше любой няньки. Когда Полины нет дома, Витя кормит, укладывает спать Верочку. Прибирает комнаты. Ходит в магазин за продуктами.

— А как же школа? Разве домашняя работа не мешает занятиям?

Оказывается, нет. Витя не только сам перешел из шестого класса в седьмой, но и помог Толе перейти из первого во второй.

Если Толя за это время стал старше на год, то Витя — по меньшей мере на три. А что касается Полины Калядиной, то она, наверно, повзрослела за этот год лет на пять. Еще бы, глава большого семейства! Забот, хлопот — по горло. Весной Полине пришлось вскопать огород. Своя картошка дешевле, чем на базаре. Мало того, она попросила завком прирезать ей небольшой сад, купила кур: в магазине не всегда достанешь свежее яичко для Веры.

Завтра после работы Полина начинает шинковать капусту. Все в поселке шинкуют, и она не хуже других. Кадка уже куплена, пропарена. Обручи покрашены, чтобы не ржавели. Ну, разве в Москве она занималась этим? А вот пришлось — и научилась.

— Все было бы неплохо, — говорит Полина, — да вот беда: ноги нас подводят — уж больно быстро они растут у ребят. Полгода назад я справила всем ботинки, а они уже малы. У Вити почти новые, а носить нельзя: не лезут.

Все смеются, а Вите не смешно. Ему неловко: почему Полина Алексеевна должна покупать ему и ботинки и костюмы?

— Как почему? Мы живем одной семьей.

Но Вите все равно неловко. Он решил уйти из школы и поступить в гараж.

— Все деньги буду отдавать в семью.

— Уговорите его не делать глупостей, — просит меня Полина. — Зарабатываю я в цехе не меньше других. Дети получают пенсию. Никто в нашей семье не пьет, не курит, а это тоже немалая экономия.

Но Витя продолжает спорить, упорствовать:

— Я парень, и я обязан помогать дому.

Валентина Иринарховна незаметно машет мне рукой. Мол, не волнуйтесь. Витя без образования не останется. Полина настоит на своем.

И вот мы с Валентиной Иринарховной тихо поднимаемся из-за стола и выходим на улицу.

— Молодец девушка. И сердца у нее много и характера.

Я смотрю на Валентину Иринарховну и спрашиваю:

— А что будет у этой девушки с личным счастьем?

— А именно?

— Полина молода. Вдруг появится человек, которого она полюбит?

— Был такой в Москве. Но человек оказался не настоящим. Он испугался Толи, Веры, Вити и сказал: или — или. Правда, сейчас он пишет, извиняется. Но она не отвечает ему. Сейчас ее счастье в новой семье, в детях.

Из-за угла показался Толя. Он шел из школы лениво, вразвалку. Увидев Валентину Иринарховну, спросил:

— Мама дома?

И, узнав, что дома, мальчик взвизгнул, взмахнул сумкой с книгами и рысью устремился к подъезду.


1956 г.

Друг до первой беды

О том, что подписка собирается жениться на рознице, догадывались все работники медунецкой конторы связи. Да и как было не догадаться, если переживания жениха легко читались по его глазам!

Весь год эти глаза светились радостью и счастьем, и каждый делал вывод: роман инспектора сектора подписки с агентом отдела розницы развивается вполне нормально. Так оно и было в действительности. Он и она ходили в клуб на танцы, катались на лодке по Енисею, сидели по три сеанса подряд в кино. Наконец, он решился и сделал предложение. И в этот решающий момент она заколебалась. Пока лукавая розница думала и прикидывала, стоит ли ей связывать свою жизнь с сектором газетно-журнальной подписки, инспектор этого сектора ходил сам не свой. И все работники медунецкой конторы старались успокоить и подбодрить инспектора, так как все любили его: ребята за то, что он был хорошим товарищем, а девушки потому, что этот хороший товарищ выбрал себе невесту не где-то на стороне, а в своей родной конторе.

Но вот прошла злополучная неделя, и по тому, как расцвел и заулыбался сектор подписки, всем стало ясно, что отдел розницы смилостивился и сказал «да».

Связисты — народ дружный, компанейский. Чтобы на первых порах не вводить молодоженов в расходы, комсомольцы решили отметить бракосочетание в складчину. Операционный зал, где обычно шел разбор корреспонденции, превратился в воскресенье в свадебный зал. Шесть канцелярских столов составили один большой, обеденный, вокруг которого сели представители всех секторов и отделов медунецкой конторы связи: почты, телеграфа, телефона и «Союзпечати». Гости ели, пили, кричали «горько», желали молодым дружбы и счастья.

И жизнь молодоженов была на первых порах дружной. Михаила и Веру, как и прежде, видели вместе: в кино, на реке, в гостях. Все шло как нельзя лучше, и вдруг весной этого года в семье новобрачных случилось несчастье. Молодой муж, катаясь на коньках, провалился в полынью, простыл, заболел воспалением легких. Доктор хотел отправить Михаила в больницу, но Вера воспротивилась:

— Я сама выхожу его.

И она поначалу очень заботливо ухаживала за мужем. Но болезнь затягивалась, и Веру понемногу начинала одолевать скука. Подруги после работы шли в клуб, а ей нужно было спешить домой:

С больным сидеть и день, и ночь,

Не отходя ни шагу прочь!

Нет, не таким представляла себе Вера семейное счастье. И если молодая супруга не роптала еще вслух на свою судьбу, то только потому, что надеялась на скорое выздоровление мужа. Но болезнь у Михаила оказалась не только затяжной, но и коварной. Воспаление легких перешло в плеврит, а плеврит в скоротечную чахотку. Роль сиделки стала тяготить Веру.

— Тут, чего доброго, еще и сама заразишься!

Муж таял на глазах. Он исхудал, пожелтел, а Вера жалела не мужа — она бегала по нескольку раз в день к зеркалу смотреть на свои пышущие здоровьем щеки. Не пожелтели ли?

Как-то перед рассветом, когда больной после тяжело проведенной ночи погрузился в тихий, спокойный сон, Вера, крадучись, собралась и ушла в дом своих родителей. Больной проснулся, а квартира пуста.

— Вера!

В ответ молчание.

— Неужели она уже ушла на работу?

Михаил нисколько не сомневался, что Вера с минуты на минуту появится в комнате. А ее нет и нет.

В двенадцать часов в конторе связи начинался обеденный перерыв, и Вера прибегала домой, чтобы покормить мужа. Наконец часы пробили двенадцать, но вместо Веры пришла ее мать, Евдокия Матвеевна.

— А где Вера? Да вы отвечайте, не молчите.

Евдокии Матвеевне не хотелось говорить зятю неправду. Но как сказать ему правду? Чем объяснить бегство дочери? И она ответила:

— У Веры грипп, но самый легкий. Завтра ей станет лучше.

Евдокия Матвеевна надеялась, что к завтрашнему дню дочь образумится и возвратится домой, а дочь заявила:

— Не пойду. Я уже три месяца вожусь с больным. Надоело. Устала.

Медунец — небольшой поселок. Слух о поведении Веры быстро распространился среди ее знакомых, и многие перестали здороваться с ней. Вера краснела, смущалась. Она понимала, что поступает нехорошо, и тем не менее не навещала больного.

Но как ни мал был Медунец, в нем не было недостатка в добрых, отзывчивых людях. В дом больного забегали работники почты, телеграфа, «Союзпечати». Друзья сидели у постели больного, развлекая его, помогали Евдокии Матвеевне в ее хлопотах по кухне. И каждому Михаил задавал один и тот же вопрос:

— Что с Верой?

И каждый из друзей, чтобы успокоить больного, говорил:

— Пустяки. Небольшое осложнение после гриппа.

Верин грипп затягивался, и Михаил в конце концов догадался об истинных причинах этого заболевания. Разочарование в любимой женщине принесло больному новые страдания.

Друзья пытались поднять дух больного, но из их стараний ничего не получалось. Михаилу становилось все хуже и хуже. Тогда члены комсомольского комитета отправили в Министерство здравоохранения срочную телеграмму:

«Наш товарищ тяжело болен. Помогите».

И из Москвы в далекий Медунец был прислан новый, быстродействующий противотуберкулезный препарат, который оказал самое благотворное влияние на больного. Процесс в легких приостановился, и Михаил Кондрашков начал поправляться. А тут областной комитет профсоюза прислал в контору связи санаторную путевку, и комсомольцы отправили своего товарища на лечение в Крым.

Прошло три месяца. И вот в последних числах октября работники сектора подписки и отдела розницы снова пришли на станцию встретить больного товарища. И велико же было их удивление, когда этот больной предстал перед ними. Они смотрели на Михаила, как на какое-то чудо. Медики и впрямь сотворили чудо. Из вагона навстречу друзьям вышел прежний Михаил, здоровый, сильный, ну прямо хоть сейчас включай его в волейбольную команду.

Вместе с друзьями пришла на станцию и Вера. Она стояла в стороне и ждала, когда Михаил вырвется из кольца друзей и подбежит к ней. А Михаил подбежал не к ней, а к Евдокии Матвеевне, подхватил ее под руки и пошел к выходу, даже не оглянувшись на жену.

От обиды Вера прослезилась. Она возлагала на эту встречу много надежд. Вера думала, что муж со станции отправится домой. Там за пирогами она повинилась бы ему в своих грехах, а он простил бы, обнял ее, и в их семье снова воцарились бы мир и счастье. Но эти надежды не оправдались. Михаил переехал жить к товарищам в общежитие. Вера ждала его день, два, а он не приходил. Тогда она попробовала вызвать его для разговора на улицу, а он пропустил ее приглашение мимо ушей. Она послала ему письмо. Оно возвратилось к ней нераспечатанным.

Но Вера вовсе не собиралась расставаться с Михаилом. Да и с какой стати! Сейчас он не кашлял, был ладен, статен, красив. И Вера отправилась в райком комсомола с тем, чтобы комсомол помог своим авторитетом возвратить ей любовь и уважение мужа.

«Вас просит об этом жена», — писала она в своем заявлении.

Жена — это прежде всего друг. А друзья сохраняют верность не только в радости, но и в беде. Тот, кто попирает законы дружбы, пусть пеняет на себя.

В райкоме комсомола примерно так и ответили Вере на ее заявление. Ответ не понравился Вере, и она пожаловалась на райком в обком.

«Мой муж, — писала Вера, — ушел из дома в общежитие, а секретарь райкома вместо того, чтобы поговорить с ним со всей строгостью, стал читать мораль мне. Меня обвиняют в эгоизме и черствости, но какая же это была черствость, если больной ни одной минуты не оставался без присмотра. Вместо меня за ним все время ухаживала моя родная мать. Да, сознаюсь, я допустила ошибку, проявив в дни болезни мужа некоторую осторожность. Но дает ли эта ошибка право мужу так долго проявлять свой характер и сердиться на жену? Или, быть может, я чего-то не понимаю, тогда объясните: в чем же моя вина?»


1951 г.

Шарик

— Можно видеть Стулова?

— Вам Владимира Александровича?

— Да!

Вахтер сочувственно смотрит на посетительницу, спрашивает:

— Сами Владимира Александровича бить будете или позовете братьев на помощь?

— Как бить, за что?

— А вы разве не знаете, за что Стулова бьют?

— Нет!

— Об этом вся Казань знает.

— Я не здешняя.

— Не здешние-то и лютуют. Приедут, вызовут Стулова к воротам и будь здоров. Многие его за прическу таскали, а вам, барышня, не повезло.

— Да я не за тем сюда приехала.

— Знаю, знаю, — заговорщически прошептал вахтер, — я бы и для вас, барышня, вызвал Владимира Александровича к воротам, да нет его у нас. В больнице он теперь.

— Заболел? — испуганно спрашивает посетительница.

— Хуже! В Шариках он там ходит.

— Как это в Шариках?

— Известно, как. По блату, дружки посодействовали.

Посетительница еще раз трет виски. Но, увы… понять вахтера трудно. А понять хочется. Стулов не посторонний человек посетительнице — жених, и, поскольку судьба нареченного волнует невесту, она требует, чтобы ей объяснили, каким образом ее жених стал Шариком.

Девушку было жаль. Чувствовалось, что многого она не знает и прежде всего не знает, что ее Стулов был женихом и мужем одновременно. Причем мужем не одной, а нескольких жен сразу.

Живя в Казани, Владимир Александрович чуть ли не в каждом волжском городе имел по супруге. Куда приезжал в командировку, там и устраивал очередную свадьбу. Каждую из своих жен Стулов называл и любимой и единственной. И каждую, конечно, обманывал. И вдруг обман открылся. Жены списались между собой и съехались в Казань. Прямо с вокзала каждая жена направлялась в гараж аэропорта и учиняла там публичную выволочку своему неверному супругу. Если бы дело ограничилось синяками и царапинами! Увы, на Стулова пошли походом не только обманутые жены, но и комсомольская организация, членом которой он состоял, и представители прокуратуры. В общем, многоженец, как говорят шахматисты, оказался в остром цейтноте. В жизни Стулова наступил такой момент, когда ему во что бы то ни стало нужно было исчезнуть с Горизонта. Удирать поездом или самолетом не имело смысла: Стулов знал, что и в поезде и в самолете его быстро бы задержали, возвратили обратно в Казань.

А уйти от наказания хотелось. Но как? И вот тут на помощь распущенности пришел, как сказал вахтер, блат. У завгара аэропорта оказался дружок — завгар больницы. В день, когда Стулов должен был явиться к прокурору, этот друг заехал за многоженцем в машине «Скорой помощи».

— Едем!

— Куда?

— В больницу!

— У меня нормальная температура, — ответил Стулов.

— Температура при твоей болезни не играет роли. Главное для тебя — научиться бегать на четвереньках.

— А прокурор?

— Мимо этого проедем не останавливаясь.

— Милый, вот за это спасибо.

Стулов на радостях бросился сначала на грудь своему другу, затем опустился на пол и с такой скоростью пустился на четвереньках по лестнице, что больничный завгар еле-еле нагнал его у ворот нервно-психиатрической лечебницы. Стулов вошел в новую роль очень легко. Он с таким энтузиазмом изображал годовалого щенка, с таким восторгом хватал за ноги всех проходящих санитарок, что его пришлось пропустить в кабинет врача вне очереди. Стулов и к врачу подлетел на четвереньках.

— Кто это? — спросил врач.

— Это я, Шарик, — жизнерадостно ответил Стулов и правдоподобия ради дважды лизнул языком руку доктора.

— Что с вами? — спросил доктор.

— Да вот, ума лишился, — еще жизнерадостнее заявил Шарик и наполнил кабинет врача шумным, веселым лаем.

Больной явно переигрывал, и для того, чтобы не допустить дела до перебора, слово, на правах местного человека, взял больничный завгар.

— Доктор, помогите моему другу. Излечите вы его христа ради от этой собачьей болезни.

И доктор разжалобился. Он поместил многоженца в буйное отделение, заверив обоих завгаров в скором и благоприятном исходе лечения.

Стулов, как, очевидно, догадались читатели, ушел от заслуженного наказания. Ни административные власти, ни комсомольская организация не могли, конечно, привлечь к ответу человека, находящегося в психиатрической лечебнице. Ни у одного человека не поднялась рука на больного. Что взять с Шарика? Сначала закрыл дело прокурор, затем сделал то же самое комсорг, наконец, разъехались по своим городам жены. В казанском аэропорту наступил полный штиль. Все забылось, успокоилось. Стулову не нужно уже было больше прятаться в лечебнице. Шарик перестал скулить, вилять задом, он поднялся с четверенек и, распрощавшись с медперсоналом, отправился в гараж.

Шоферы очень предупредительно встретили своего выздоровевшего зава. Многие из них верили в болезнь Стулова, полагая в простоте душевной, что распутный образ жизни завгара и был проявлением этого самого буйно-нервного заболевания.

— Вот теперь, — говорили шоферы, — когда человек излечился от собачьей болезни, он и в своей личной жизни наведет порядок.

Но надежды товарищей были напрасными. Шарик не стал наводить порядок в личной жизни. Не успел он выйти из больницы, как тут же с ходу справил две свадьбы: сначала одну, а через месяц другую. В общем, все в грязной жизни Стулова осталось по-старому. Вчера он праздновал очередную свадьбу, а сегодня жены снова били его у многострадального гаражного порога.

Мы не против публичных выволочек, обманщиков не грех иногда протащить носом по паркету. Но все же спасение утопающих не должно быть делом рук самих утопающих. И уж коли комсомольцам известно, какой болезнью страдает Шарик, то они должны оградить окружающих от очередного приступа этой собачьей болезни.


1946 г.

Закон Адата

С утра между супругами разгорелся спор. Джамилляхон, жена Раджаба Садыкова, предложила зажарить к обеду барашка.

— Ой, нет! — сказал муж. — Это не то блюдо. На одного человека барашка много, на двоих мало.

На душе Раджаба Алиевича было так светло и радостно, что позволь ему — и он, не задумываясь, зажарил бы в этот день целого быка и пригласил бы в гости по крайней мере всю улицу. Но жена категорически высказалась против улицы.

— Мы пригласим двух-трех близких родственников — не больше! — сказала она.

— Душа моя, как это двух-трех! — взмолился муж. — Вспомни, по какому случаю мы устраиваем праздничный обед.

А случай и в самом деле был исключительный. Шутка ли! Супруги Садыковы нашли свою дочь Артыку. А потеряли они ее очень давно и при следующих обстоятельствах. Маме и папе не хотелось возиться с новорожденной, и они отвезли ее чуть ли не в полугодовалом возрасте к бабушке в кишлак. Бабушка через год заболела и умерла. Соседи приютили у себя младенца временно, до приезда родителей. А о родителях ни слуху ни духу. Родители не едут и не пишут. И тогда работники кишлачного Совета передали маленькую Артыку на воспитание в детский дом. Прошло двенадцать лет. Девочка подросла, стала ходить в школу, а родители и не вспоминали о ней.

Но если родители не думали о девочке, то девочка жила и мечтала о встрече с ними. Артыка писала письма в различные города и учреждения: «Помогите мне найти папу и маму…» И одно такое письмо достигло цели. Следы родителей Артыки обнаружились в соседнем районе. Вызвали Садыкова в милицию, спросили:

— У вас есть дочь Артыка?

— Неужели моя девочка жива? Где она?

— А разве вы ее искали?

— Нет, — тихо сказал Раджаб Садыков и неожиданно заплакал.

Трудно даже сказать, что произошло с отцом Артыки. Двенадцать лет судьба родной дочери была ему совершенно безразлична. И вдруг сегодня Раджаба Алиевича что-то проняло. Соседи поверили отцовским слезам.

— Ну, был грех в молодости, — говорили они. — Забыли Садыковы о своей девочке. Слава богу, теперь папа с мамой опомнились, раскаялись.

И люди, простив родителям их жестокосердие, приходили к дому Раджаба Алиевича, чтобы поздравить его самого и его жену Джамилляхон с двойной находкой. В самом деле, двенадцать лет назад у Садыковых пропала не только дочь. У них тогда пропала и совесть. И вот теперь родительская совесть, кажется, отыскалась.

Садыковы шумно, на виду у всего местечка готовились к встрече с Артыкой. Они жарили и парили к торжественному обеду всякие праздничные блюда, спорили, кого пригласить в гости. Только ли родных и близких или, быть может, еще и кого-нибудь из начальства. Например, заведующего почтой, секретаря райисполкома.

— Бросьте вы думать о заведующих! — не выдержав, сказали соседи. — Отправляйтесь скорей за дочкой. Она, поди, и не знает еще, что вы берете ее домой.

— Да-да! — конфузливо улыбнувшись, сказал Садыков и побежал звонить в соседний район.

Этот звонок переполошил детский дом. Уже через минуту всем и каждому здесь было известно, что Артыка Садыкова нашла своих родителей. И каждый бежал к Артыке, чтобы обнять ее, поцеловать, порадоваться вместе с ней ее счастью. Когда первая волна поздравлений схлынула, директор детского дома Татьяна Ивановна сказала:

— Ну, а теперь, девочки, давайте готовиться к проводам Артыки. Завтра за ней приедет папа.

Трогательно прошел этот последний день Артыки в детском доме. Каждому хотелось оставить у девочки о себе какую-нибудь память. Учителя и воспитатели шили ей новое праздничное платье. Подружки и товарищи приносили ей в комнату всякие нехитрые подарки: кто книжку, кто открытку, а кто альбом. И хотя девочке было приятно такое внимание окружающих, мысли ее в этот день были не в детском доме, а в доме, где она должна была жить со своими родителями.

Родители! Артыка долго сидит у окна, пытаясь представить себе, как могут выглядеть они, ее родители.

Проходит час, другой, а перед глазами никакого живого образа. Да и откуда было взяться образу, если ни отец, ни мать не оставили девочке на память даже фотографической карточки?

— А что, если мой отец покажется сейчас на улице! — тревожилась девочка. — Ведь я его, пожалуй, и не узнаю.

Но Артыка ошиблась в своем предположении. Не успел Раджаб Садыков показаться на следующий день в воротах, как Артыка тут же выскочила ему навстречу:

— Папа!

Раджаб Садыков прижал дочь к груди, и его глаза снова увлажнились. Когда первая минута свидания прошла и Раджаб Алиевич успокоился, девочки пригласили его к столу: детский дом устроил в связи с отъездом Артыки прощальный завтрак. Но вот подходит к концу и этот завтрак. Раджаб Алиевич прощается с Татьяной Ивановной и, обняв дочь, выходит с ней из детского дома на улицу. И все обитатели дома, глядя вслед Артыке, говорят:

— Какая она счастливая!

Но счастье Артыки продолжалось недолго. Через два дня Раджаб Алиевич неожиданно появился в детском доме. Он подвел Артыку к Татьяне Ивановне и сказал:

— Заберите ее обратно.

— Почему? Что случилось?

— Я думал, моя дочь приедет в родительский дом со смирением, а она привезла с собой две пачки книг.

— Это разве плохо?

— Для русской девочки, может быть, и хорошо, а для узбекской не очень, — сказал Садыков и добавил: — Я хотел сжечь эти книги, а Артыка не позволила. «Это, — говорит, — учебники». «Учебники тебе больше не понадобятся, — объясняю я ей. — У нас большое хозяйство: куры, бараны, корова». А она ни в какую: хочу учиться, и только.

Даже смешно, — говорит Садыков после небольшой паузы. — Артыке не сегодня-завтра выходить замуж, а у нее на уме не муж, а таблица умножения.

— Какой муж? — с возмущением спрашивает Татьяна Ивановна. — Вашей дочери всего тринадцать лет!

— Русской девочке в этом возрасте, может, и рано выходить замуж, — отвечает Садыков, — а узбекской самое время!

Татьяна Ивановна смотрит на отца Артыки и ничего не понимает…

«Хорошо, — думает она. — Предположим, что Раджаб Садыков сошел с ума, но куда же смотрит его жена Джамилляхон?»

Но в том-то и беда, что пережитки адата оказались в семье Садыковых крепче родительских чувств. Садыковы выдают себя за передовых людей, И Раджабу Алиевичу, работнику райисполкома, и его жене Джамилляхон Мирзокадыровне, нарсудье, часто приходится выступать с публичными докладами о новом быте и новой, советской морали, а вот у себя дома эти «радетели» нового оказались рабами самых отсталых пережитков.


1954 г.

В день ангела

Жаркий летний день. Термометр показывает тридцать градусов в тени. К Серебряному бору по Хорошевскому шоссе мчатся автобусы, троллейбусы, автомашины. Рабочий день окончен. Скорей, скорей на лоно природы, к прохладным водам Москвы-реки!

Вдруг из какой-то боковой улицы на шоссе выскакивает бежевая «Победа» и начинает выписывать кренделя. Путь этой «Победы» на горячем асфальте прочерчивается не прямой, а ломаной линией. Когда у машины заплетаются ноги, то виновата, конечно, не машина. Регулировщики уличного движения в таких случаях дают сигнал «стоп», подходят к владельцу машины и говорят:

— Гражданин, давайте дыхнем!

Владелец бежевой «Победы» в то время еще не был пьян. Он просто-напросто решил продемонстрировать своим спутникам на скорости восемьдесят километров новое зигзагообразное «па» из твиста. И так как на этом участке Хорошевского шоссе регулировщика не было, то машину никто не остановил, и она, достигнув Серебряного бора, остановилась у пляжа.

Вот наконец и река. Сейчас бы сбросить с себя все лишнее — и в воду! Но прибывшие — трое молодых людей и две девушки — не спешат с купанием. Они раскладывают на песке закуски, бутылки. С громким выстрелом в воздух взлетает первая пробка. За ней вторая, третья. Кто-то затягивает песню. Остальные, плохо сообразуясь с мелодией, подхватывают ее. Лоно природы перестает быть лоном и превращается в третьеразрядный кабак. Испуганные птицы поднимаются с деревьев и предусмотрительно перелетают на ту сторону реки. Но молодым людям нет дела ни до птиц, ни до людей, которые находятся рядом на пляже. Молодые люди веселятся. Один отстукивает пробочником на пустых бутылках твист. Второй учит свою даму хитростям зигзагообразного «па». Третий вкупе со второй дамой занимается нарушением обязательного постановления горсовета о правилах поведения граждан в местах общественного пользования. Подошел милиционер и обратился к спине молодого человека:

— Гражданин…

Молодой человек даже не повернул головы.

Милиционер потряс молодого человека за плечо.

— Гражданин…

Он был сильно смущен, этот милиционер. Впервые в жизни ему пришлось столкнуться с таким бесцеремонным видом нарушения общественного порядка. Что делать? У постового был только один способ наказания: штраф. И постовой решил взыскать с нарушителя самую крупную сумму, на которую он имел право.

— Платите десять рублей.

— Как, только и всего?

Публика, которая была на пляже, запротестовала.

— Нет, вы обязаны установить, кто эти весельчаки. Где они работают?

Молодые люди отказались сообщить свои имена постовому. И их пришлось пригласить в 54-е отделение милиции. Из трех мужчин здесь назвал себя только один. Евгений Иванович Перцов.

— Вы кто?

— Переводчик.

— А кто с вами?

— Иноземные гости.

— Зачем же они безобразничают?

— Это не безобразие. Мистеры и мисс решили отметить день ангела господина Джея и немного попроказничать.

— Но ведь мистеры позорят не только себя, но и своих мисс.

— О-о-о! У них за океаном это не считается позором.

— Не знаю, как у них, а у нас я обязан составить протокол.

— Пожалуйста, не делайте этого, — попросил Перцов.

— Почему?

— Потому что это неучтиво. Они же наши гости.

В жаркие дни июля и августа в Серебряный бор приезжали тысячи гостей. И жители Серебряного бора и представители милиции рады всем. Вот вам самые тенистые уголки острова. Вот вам самые лучшие пляжи. Пожалуйста, отдыхайте, купайтесь, пойте, веселитесь. И вдруг приезжают эти пятеро и начинают свинствовать. И хотя дежурный по милиции кипит от возмущения, однако он находит в себе силы оставаться вежливым до конца.

— Я прошу гостей подойти к столу и назвать свои имена.

Но гости, вместо того чтобы подойти, замычали, замотали головами.

— Комси-комса? — спросил Перцов.

— Комси-комса, — ответили гости.

— Наши гости не хотят называть свои имена, — сказал Перцов дежурному.

— Почему?

— Гости хотят жаловаться на вас и просят дать номер телефона вашего старшего начальника.

— Начальника отделения? — спросил дежурный.

— Нет, старше.

— Начальника райотдела?

— Еще старше.

Дежурный по отделению соединился тогда с дежурным по городу и протянул трубку мисс и мистерам.

— Пожалуйста, жалуйтесь.

Но мисс и мистеры демонстративно отвернулись. Трубку взял переводчик и сказал:

— Призовите к порядку дежурного по отделению. Наши гости недовольны его действиями.

Перцов сказал и подумал: «Все в порядке. Сейчас старший товарищ позвонит младшему товарищу. Тот извинится и отпустит нас по домам». Старший товарищ, однако, обманул ожидания Перцова. Вместо того чтобы отдать распоряжение по телефону, он сел в машину и прибыл на место происшествия.

— Кто из вас звонил дежурному по городу?

Этот неожиданный приезд привел в замешательство мисс и мистеров. Раньше всех взял себя в руки Перцов.

— Звонил я, — сказал он и добавил: — Наши гости приглашены сегодня на ужин к посланнику. А этот глупый инцидент может задержать их. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы нас отпустили.

— Я распоряжусь. Только вы сначала представьте меня своим гостям.

— Представить, а стоит ли? Наши гости не говорят по-русски.

— А каким языком владеют гости? Английским, французским, немецким?

— Как, вы знаете, все эти языки? — спросил Перцов.

— Да, немножко.

Это было неожиданностью, которая окончательно подкосила мисс и мистеров.

— Комси-комса, тонем, спасай, — зашептали они Перцову.

Но комси-комса их не спасла. Первой, забыв о своем иноземном происхождении, захныкала на чистом русском языке девятнадцатилетняя мисс Марина:

— Хочу к маме.

За Мариной заплакала и мисс Алевтина:

— И я хочу к маме.

В милиции вняли этим слезам и развезли хныкающих девушек по домам, чтобы сказать их мамам:

— Лучше воспитывайте своих дочерей. Строже следите за их развлечениями.

Вслед за девушками захныкали и кавалеры:

— Простите! Мы не будем больше безобразничать в общественных местах.

Развозить кавалеров по квартирам милиция не стала. Поздно. Кавалеры были людьми семейными, женатыми. Именно этим отцам семейств и пришла в голову бредовая идея отпраздновать день ангела одного из них на заморский манер. С этой целью отцы семейств и выехали с малознакомыми девушками за город и учинили безобразие на пляже.

— Вас, наверное, интересует, кем оказались в действительности наши мнимые иноземцы? — спросил меня дежурный по отделению и ответил: — Это работники радиоуправления.

— Не может быть!

Я тут же соединился по телефону с радиоуправлением.

— У вас работает Евгений Иванович Перцов?

— Да, — ответил заместитель заведующего отделом Чеков.

— А Михаил Мартынович?

— И он работает, и Олег Александрович. Вас, наверное, интересуют приключения этой троицы в Серебряном бору? — спросил Чеков.

— А вы знаете уже про эти приключения?

— Еще бы! Это такая эпопея!

Меня удивил полушутливый-полувосторженный тон заместителя заведующего отделом, и я позвонил самому заведующему отделом.

— Да-да, — сказал он, — это очень некрасивая история, завтра же я съезжу в Серебряный бор, узнаю все подробней и поставлю вопрос об этой троице на собрании коллектива.

Но ни завтра, ни через неделю заведующий отделом так и не удосужился побывать в Серебряном бору, и все в отделе осталось, как было.

В этом деле удивительно не то, что три аморальных человека вели себя на людях, как павианы. Удивительно, что работники большой, уважаемой редакции продолжают считать павианов своими товарищами.


1957 г.

Свадьба с препятствиями

С Дальнего Востока в Москву на имя Гаспара Сумбатовича пришла телеграмма:

«Будем двадцать второго. Встречайте. Миша, Клава».

Гаспар Сумбатович прочел телеграмму и растрогался. Как быстро летит время! Кажется, давно ли он провожал своего племянника к месту его службы на Камчатку. Всего пять-шесть лет назад, и вот, пожалуйста, Миша возвращается назад. И не один, а с молодой женой, Клавой. Правда, вначале дядя чуть было не рассердился на племянника. Почему-де он женился на Клаве, не устроив предварительно смотрин, не узнав мнения своих родственников о невесте, не испросив у них разрешения на свадьбу. А племяннику, честно говоря, при всей его почтительности к стародавним обычаям было, увы, не до смотрин. И в самом деле. От Москвы до Камчатки чуть ли не десять тысяч километров. Дорога длинная, а родственников у Миши много. Попробуй пригласи всех, да тут на проездных билетах разоришься.

И вот, чтобы не ссориться с родственниками (когда-нибудь и они могут пригодиться), Миша решил провести свадьбу в два тура. Начать ее на Дальнем Востоке, в кругу сослуживцев (с ними тоже незачем портить отношений), и закончить праздник в Москве, в семейном кругу.

И родственники не заставили приглашать себя дважды. Двадцать второго, когда дальневосточный самолет доставил молодоженов в Москву, дом Гаспара Сумбатовича был полон гостей. Здесь собрались все Мишины дяди, все тети, двоюродные братья и троюродные сестры. За длинным свадебным столом не хватало только Мишиной мамы. Анаида Сумбатовна где-то непростительно задержалась и теперь явно запаздывала к началу торжества. Но вот наконец появляется и мать. Она обнимает сына и быстро оборачивается к невестке. Но вместо того, чтобы обнять и ее, Анаида Сумбатовна кричит «Нет, нет!» и валится на диван.

— Воды!

В доме поднимается переполох. Гости бегут на кухню. Десять стаканов сразу наполняются водой, и десять человек стремглав устремляются к дивану. Анаида Сумбатовна делает глоток, другой и говорит сыну:

— Проводи гостей до парадного. Свадьбы сегодня не будет.

— Что случилось? — спрашивает озадаченный Миша.

Но Мишина мама закрывает глаза и молчит. Три дня лежит мама на диване, и три дня дальние и близкие родственники не могут дождаться от нее ни слова. Наконец Гаспар Сумбатович не выдерживает и говорит сестре:

— Если тебе не жаль молодоженов, пожалей хотя бы мои деньги. Я наварил и нажарил к свадьбе кур, гусей, и все это теперь протухнет. Скажи, в чем дело?

Анаида Сумбатовна тяжело вздохнула и ответила:

— Мне не нравится Клава. Эту женщину нужно немедленно отправить обратно на Камчатку.

— То есть как обратно? Эта женщина замужем за твоим сыном. Они уже полгода живут вместе, — сказал Гаспар Сумбатович, а его сестра Арусь Сумбатовна добавила:

— Клава скромная, милая женщина. Не понимаю, за что ты ее невзлюбила.

— За что? За что? — крикнула, приподнимаясь с подушек, Анаида Сумбатовна. — Неужели вы сами не видите, за что? Клава — блондинка. Бубновая дама.

Родственникам посмеяться бы над этими словами.

— Ну и пусть бубновая, что здесь плохого?

А родственники почему-то заохали, заахали и быстро начали отмежевываться от Клавы.

— Я думала, она крашеная, — сказала одна из троюродных сестер, — ну а раз Клава натуральная блондинка, то ей, конечно, не место у нас в семействе.

Миша с надеждой смотрел на родичей. Не возьмет ли кто-либо из них под защиту бубновую даму. А родичи уже успели переметнуться на сторону противника и теперь осуждающе поглядывали на Мишу.

— Как хочешь, а с Клавой тебе все равно придется распрощаться. Наш род признает только трефовых дам.

Из всех родственников, собравшихся в этот день в доме Гаспара Сумбатовича, лишь один человек, семидесятипятилетняя Мишина бабушка продолжала держать сторону бедной Клавы.

— Жену выбирают не по масти, а по сердцу, — сказала бабушка внуку, — и раз Клава тебе люба, то ты плюнь на то, что говорят родственники, и живи с ней.

На бабушку зашикали, затопали.

— Молчи, старая!

Но бабушка оказалась не из пугливых.

— Не слушай их, они же дурные, — откровенно сказала бабушка по адресу троих Сумбатовичей, хотя всем троим она приходилась родной матерью.

Целую неделю в доме молодоженов велись жаркие дебаты, в которых принимали участие все члены семьи, кроме Клавы. Достаточно было дядям и тетям появиться на пороге, как ее тотчас выпроваживали из комнаты.

— Пока мы будем разговаривать между собой, — смущенно говорил в таких случаях жене Миша, — тебе, Клавочка, лучше посидеть на кухне.

И Клаве приходилось сидеть на кухне когда до полуночи, а когда и до утра. А в комнате в это время дяди и тети решали ее судьбу: быть или не быть Клаве Мишиной женой. Сам Миша, как это ни странно, в происходящем обсуждении участия не принимал.

— Это у нас такой обычай, — оправдывался потом в редакции Миша. — Когда старшие говорят, младшие обязаны молчать.

Младшие! А этому младшему было уже тридцать лет. Ему бы встать да твердым, решительным словом поставить всех непрошеных советчиков на место. А он продолжал сидеть за столом тише воды, ниже травы.

За семь дней дебатов Миша послал сестре в Кировакан четыре телеграммы. Сначала телеграмма выглядела так: «Выезжаем. Встречай. Мама, Миша, Клава». В тот день, когда мама сказала «нет», в Кировакан была послана вторая телеграмма: «Выезжаем. Встречай. Мама. Миша».

— Постыдился бы, а как же Клава? — сказала бабушка.

Миша потер затылок, посопел и составил третью телеграмму: «Выезжаем. Встречай. Миша, Клава». Тогда за Мишу взялись двоюродные братья и троюродные сестры, и Миша под их диктовку сначала заменил в телеграмме имя жены на имя матери, а затем по совету матери вынес на кухню жене пальто и шляпу и сказал:

— Прощай. Значит, не судьба.

Но тут за Клаву вступились соседи:

— Какая судьба! Ваша жена в положении. Вы разве не знаете об этом?

— Знаю, — ответил Миша и беспомощно развел руками. Ничего, мол, не сделаешь. У нас такой обычай, Как скажут родственники, так тому и быть.

Обычай, по которому муж может ни за что, ни про что выставить беременную жену за дверь, показался соседям столь диким, что они написали по этому поводу письмо в редакцию. И вот на днях по просьбе авторов письма нам пришлось разговаривать с сыном Анаиды Сумбатовны. Этот сын был страшно удивлен встрече с работниками редакции.

— Клаве стыдно на меня обижаться, — сказал он. — Расходы по свадьбе я взял на себя. Я даже оплачиваю ей обратный билет на Камчатку. Весь материальный урон по разводу, таким образом, несу я один.

— Это материальный урон, а моральный?

Миша привычно засопел.

— Но что же делать, если мама против?

— Маму можно было уговорить.

— Ой, нет, — сказал он. — Дело вовсе не в цвете волос, как кажется соседям, а гораздо сложнее. Моя мать полна национальных предрассудков. Она считает, что у армянина жена должна быть армянка, у татарина — татарка, у украинца — украинка. Вы думаете, зачем я еду в Кировакан? Мама надеется, что я женюсь там на своей…

— Своей? А Клава разве чужая?

— Я же объяснил вам, — стал оправдываться Миша. — Моя мать — темная, невежественная женщина…

— А вы пляшете под дудку этой невежественной женщины. Вам не стыдно? Вы же член партии…

— Не член партии, а пока только кандидат, — поправил меня Миша и, тяжело вздохнув, добавил: — Ну, что ж, я попробую еще раз поговорить с мамой.

По-видимому, и на этот раз сын говорил с матерью не так, как следовало. В результате решение, принятое несколько дней назад на семейном совете, осталось в силе. Сын Анаиды Сумбатовны должен был пережениться. С этой целью мать и спешила увезти его из Москвы. К отходу поезда на вокзале собрались все Мишины родственники, дяди, тети. Не было среди них только старенькой Мишиной бабушки. Бабушка отказалась провожать внука.

— Противно, — сказала она, — разве это мужчина? Так, тряпка.


1953 г.

На деревню девушке

В журнале была напечатана фотография «Комсомольцы на лыжной прогулке». На первом плане стояла розовощекая, веселая девушка, пытавшаяся спрятать непослушный локон под белым пуховым беретом. Фотография остановила на себе внимание Ивана Моисеенко, и он решил во что бы то ни стало познакомиться с девушкой в белом берете. Познакомиться, но как? В подписи под фотографией ни имени, ни фамилии. На счастье, в тот день в отпуск через Киев уезжал Григорий Юрченко. Моисеенко — к нему.

— Будь другом, Гриша, зайди в редакцию. Привези мне адресок.

— Какой адресок?

— Девичий…

Моисеенко показал журнал и, увидев в глазах приятеля недоумение, добавил:

— Да ты не подумай чего дурного. Адрес нужен мне только так, для дружеского обмена мнениями по вопросам общего порядка.

— Ах, вон оно что, — сказал Юрченко и улыбнулся.

Прошел месяц. Григорий Юрченко хорошо отдохнул и, вернувшись назад, приступил к исполнению своих служебных обязанностей. В тот же вечер к нему пришел Иван Моисеенко. Задав для приличия два каких-то пустяковых вопроса, он спросил:

— Ну как, Гриша, привез адресок?

— Э… э, брат, да ты никак всерьез решил заняться флиртом.

— При чем здесь флирт? — обиделся Моисеенко. — Неужели один член ВЛКСМ не может написать письмо другому члену ВЛКСМ без глупых смешков с твоей стороны?

— А вдруг влюбишься?

— За Ивана Моисеенко можешь не беспокоиться. Он как скала из гранита. В него влюблялись, и не раз, а он пока еще ни в кого.

— Ну, если ты, Ваня, уверен в себе, тогда пиши, — сказал Юрченко и стал диктовать: — «Красноармейская улица, дом № 7, квартира 15, Ф. Мельниченко».

— А что значит Ф.?

— Феня.

— Имя хорошее! А сколько ей лет?

— Восемнадцать.

— И возраст чудесный. Блондинка? Брюнетка?

И вот между И. Моисеенко и Ф. Мельниченко завязалась переписка, и так как почта работала исправно, то корреспонденции в оба конца шли без всяких задержек. Вначале Иван Моисеенко строго хранил тайну переписки, но после третьего письма Фенечки он не выдержал и пришел к приятелю похвалиться.

— Ну, Гриша, как я сказал, так оно и вышло. Меня уже любят и даже очень.

— Неужели она сама призналась тебе?

— Почти. Вот и в письме написано. Хочешь, прочту?

И, не дожидаясь приглашения, Иван Моисеенко прочел:

— «А вчера у нас была контрольная по математике, и я получила двойку. А вот литературу я люблю и даже очень, очень».

В этом месте Моисеенко сделал многозначительную паузу.

— Ну, как?

— Так ведь это же она пишет про литературу, а не про тебя.

— Милый мой, женские письма надобно читать умеючи, между строк.

Переписка продолжалась. В июне Фенечка сдала наконец экзамены и, получив аттестат зрелости, поехала с туристской путевкой на юг нашей страны. Но ни море, ни горы не могли изменить информационного стиля ее писем. Она по-прежнему писала Ванечке не о своих чувствах, а о своих двойках.

«А вчера ночью, — сообщала она в письме из Севастополя, — мне приснилось уравнение с двумя неизвестными, и я долго после этого не могла уснуть».

А Ванечка, читая Фенечкины письма между строк, быстро наряжал оба неизвестных в мужские костюмы и тоже не спал до утра, терзаясь муками ревности. Наконец, он не выдержал, пришел к своему другу и сказал:

— Все, Гришенька. Нет больше гранитной скалы.

— Неужели влюбился? И в кого? В фотографию из журнала.

— Почему в фотографию? Я прекрасно осведомлен о всех Фенечкиных привычках, ее характере, образе мыслей.

— Каким это образом?

— С помощью науки о почерке, называемой графологией. По женскому письму можно любой портрет нарисовать. Видишь, буквы у Фенечки не острые, а кругленькие. Это первый признак домовитости. Значит, жена моя будет хорошей матерью и хозяйкой. Смотри дальше. Буква «р» у Фенечки с коротким хвостиком — так, Гришенька, все рукодельницы пишут…

— Все, Ванечка, — перебил приятеля Юрченко, — рви поскорей Фенечкин адрес и давай считать обмен мнениями между двумя членами ВЛКСМ несостоявшимся.

— Поздно, Гриша, я уже сделал Фенечке предложение и женюсь на ней.

— Ну, Ваня, насмешил. Да разве так женятся! Женитьба — дело серьезное. Это не в клуб сходить на танцевальный вечер. Жена — подруга на всю жизнь. А ты Фенечку и в глаза даже не видел. Может, Фенечки и вовсе нет на свете?

— Как это нет, а письма?

— Письма тебе писала не девушка, а парень.

— Ну да, рассказывай! Что же, я женского почерка от мужского не отличу? У меня учебник графологии имеется.

— Подвел тебя учебник.

— Не может быть.

— А ты проверь…

Обеспокоенный жених послал телеграфный запрос управляющему домом семь по Красноармейской улице и выяснил, что в квартире пятнадцать проживала не Феня, а Федя Мельниченко.

Иван Моисеенко попал в смешное, водевильное положение. Целый год Ф. Мельниченко морочил ему голову своими двойками и тройками, а он в ответ строчил любовные письма и даже предложил этому двоечнику руку и сердце.

Иван Моисеенко вознегодовал, но не на себя. Он рассердился на приятеля и прислал в редакцию гневное письмо.

«У меня были серьезные намерения, — пишет И. Моисеенко, — я хотел посредством переписки познакомиться с хорошей девушкой и жениться на ней. А тов. Юрченко сотворил надо мной насмешку. Вместо того, чтобы привезти мне адрес девушки, он дал адрес своего приятеля Ф. Мельниченко. Когда-то я считал Г. Юрченко своим другом, а сейчас я рву с ним, потому что друзья так не поступают».

Не успели мы еще решить, что делать с полученным посланием Ивана Моисеенко, как пришло письмо от его друга.

«Вам послана на меня жалоба, — пишет Г. Юрченко, — за то, что я устроил глупую шутку над И. Моисеенко. Я пошутил не из озорства, а для того, чтобы излечить моего товарища от заочной любви. «Привези адресок», — просит И. Моисеенко каждого, кто едет в отпуск. А другие ухажеры посылают свои письма даже без адреса, так, по принципу «На деревню, девушке…». Я тоже переписываюсь с девушкой, но ведь мы с ней знаем друг друга не по случайным письмам или фото, а по работе. И откуда только взялась эта глупая мода знакомиться и жениться по переписке. Учебник графологии не может создать крепкую, счастливую семью. Жениться надо только по любви. А разве можно полюбить человека, не видя, не зная его? Вот это мне и хотелось сказать Ивану Моисеенко, чтобы помочь ему по-дружески разобраться в его заблуждениях. А за глупую шутку прошу прощения. Что ж, признаюсь, виноват. Не нужно было мне устраивать мистификации и превращать Федю в Феню».

Прочли мы письмо Г. Юрченко и решили напечатать его рядом с письмом И. Моисеенко. Что же касается выводов, то они напрашиваются сами.


1950 г.

У театрального подъезда

Инна Завьялова не вышла на работу. Прогуляла. На следующий день чуть свет она прибежала к заведующей отделом с повинной.

— Анастасия Васильевна, голубушка, виновата. Вчера днем в Большом театре ставили «Риголетто». Это было так соблазнительно, что я не выдержала и пошла.

— А работа?

— Простите. Меня уже ругали за это и папа и мама. Но вы не сердитесь, я сегодня буду работать за двоих и сделаю все, что нужно.

Анастасия Васильевна поверила раскаянию и простила. Прошел месяц, в Большом театре снова поставили «Риголетто», и Инна снова не вышла на работу.

Музыкальные увлечения Инны Завьяловой были весьма своеобразны. Она покупала билеты только в один театр и всегда на одни и те же спектакли. Восемь раз она была на «Фаусте», десять — на «Травиате», двенадцать — на «Риголетто». К концу года Инна входила к даме полусвета Виолете как к себе домой. Ей все было здесь знакомо, от первой до последней ноты. Но, увы, Инна зачастила на «Травиату» не из-за музыки Верди, а из-за Сержика. Этим интимным именем подруги Инны называли между собой артиста, который пел партию Альфреда в опере.

Мы не собираемся говорить ничего плохого об этом артисте. Он хорошо держится на сцене, прекрасно поет и достоин всяческого уважения. К сожалению, у Инны это уважение приняло уродливые формы. Инна говорит о Сержике только ахами и вздохами. В театре она кричит не «браво», а «брависсимо» и хлопает в ладоши до изнеможения. В конце спектакля капельдинеры обыкновенно выводят ее из зрительного зала самой последней, когда уже во всем театре потушен свет.

Инна обожает Сержика, но ничему у него не учится. Сержик трудолюбив, а Инна к своей работе относится весьма равнодушно. Каждая новая роль для него — это искание, каждый спектакль, пусть даже тридцатый, сороковой, вызывает у него настоящее творческое волнение. Это и понятно: он любит искусство и преданно служит ему. А Инна в театре не видит ничего, кроме аплодисментов. Она кричит «брависсимо» и коллекционирует фотографии артиста. Инна вырезает их из газет и журналов, покупает у фотографов и билетерш, меняет. Фотографий у нее уже столько, что ими можно завесить всю квартиру. Но Инна не развешивает их. Она боится воров.

— Вы знаете, — сказала нам член редколлегии стенгазеты «За каучук» инженер Каплинская, — эти фотографии коллекционируются, как почтовые марки. У Инны есть даже уникальные экземпляры. Например, Сержик в зубоврачебном кресле. За этот снимок Инна отдала новое шелковое платье.

Инна Завьялова работает копировщицей в институте «Гипрокаучук». Сотрудники института любят театр не меньше Инны, тем не менее они краснеют за нее. Директор «Гипрокаучука» сказал как-то секретарю комсомольской организации:

— Займитесь Инной. Пристыдите ее, помогите ей образумиться.

— Разве Инна послушается нас? Она же не комсомолка.

— А вы возьмитесь дружнее. Вас вон сколько. Неужели вы не справитесь с ней одной?..

И комсомольцы решили заняться воспитанием Инны, помочь этой девушке заполнить свою жизнь чем-нибудь позначительнее коллекционирования фотографий. И Инна как будто приняла протянутую ей руку. Она записалась в восьмой класс вечерней школы, стала посещать занятия политкружка, а весной даже подала заявление с просьбой принять ее в члены ВЛКСМ. В комсомольской организации «Гипрокаучука» в связи с этим заявлением поднялся спор. Одна часть комсомольцев была против приема.

— Инна легкомысленный человек.

Другая часть высказывалась за прием:

— Пусть только она даст слово, что исправится.

Инна дала слово и даже держала его. Но держала, к сожалению, недолго. Кончилось лето, театр вернулся из отпуска. В афишах был объявлен очередной спектакль «Риголетто», и Инна не явилась на занятие политкружка.

— Анечка, голубушка, — говорила она на следующий день секретарю комсомольского комитета, — я не буду больше убегать с кружка, только вы, пожалуйста, не устраивайте занятия в те дни, когда поет Сержик. Это легко сделать, комсомольскому комитету нужно только заранее согласовать свой календарь с репертуарной частью Большого театра.

Для того, чтобы угодить Инне, с репертуарной частью нужно было согласовать не только дни занятий политкружка, но и дни учебы в вечерней школе и дни комсомольских собраний. А так как общественные организации «Гипрокаучука» при всем желании не могли приноровить жизнь института к театральной афише, то Инна считала себя вправе пренебрегать служебными и комсомольскими обязанностями.

И выбыла сначала из политкружка, потом из вечерней школы. Да и в копировальном отделе Инна едва держалась. Директор института несколько раз собирался уволить нерадивую работницу, да все жалел ее, надеясь, что Инна возьмется за ум. Но эти надежды не оправдывались: Инна на работе только присутствовала, с трудом высиживая от сих до сих, а настоящая ее жизнь начиналась у театрального подъезда.

— Она не одна такая, — говорит секретарь комсомольского комитета Аня Фаняева. — Там у них целая секта одержимых. Я ходила к этим девушкам, чтобы поговорить с ними по-хорошему, а они не стали слушать меня, решили, что я за Ванечку.

— За кого?

— Так они именуют артиста, который поет в очередь с Сержиком партию герцога. Вы разве не знаете? В театральном подъезде несколько сект. Одна утверждает, что самую высокую ноту среди теноров берет Сержик, другая заявляет, что Ванечка, а третья с пеной у рта доказывает, что лучший тенор Соломоша. Секты воюют между собой, интригуют, аплодируют одному артисту, шикают другому.

Комсомольцы из «Гипрокаучука» установили, что члены этих сект дежурят не только в театральном подъезде. Они выставляют свои пикеты и у подъездов домов, где живут артисты, около кафе, где те бывают.

— Зачем?

— Девочки следят за каждым шагом Ванечки и Сержика, чтобы увековечить их в своих дневниках, — говорит Аня Фаняева.

Одержимые докучают не только артистам, они не обходят своим вниманием и членов их семей.

— Мы решили развести Сержика с женой, — заявляет Инна. — Это был неудачный брак. Она его совсем не понимает.

— Да с чего вы это взяли?

— Так сказала нам лифтерша.

Инну и ее подруг вызвали в комсомольский комитет, предупредили. Но девушки и на этот раз не сделали для себя нужных выводов. Наоборот, в своем дневнике Инна с гордостью записала:

«Пострадала за Сержика. Получила по комсомольской линии строгий выговор с предупреждением».

В октябре Инна две недели не показывалась на работе. Прогуляла. Как выяснилось позже, она ездила в Ленинград. Вернувшись назад, Инна прямо с вокзала побежала в институт с повинной.

— Анастасия Васильевна, голубушка, в Ленинграде поставили «Риголетто». Это было так соблазнительно…

Чаша терпения переполнилась. Инну сняли с работы и исключили из комсомола. Все как будто правильно. И вдруг у Инны совершенно неожиданно объявились заступники. В редакцию пришла делегация завсегдатаев театрального подъезда с жалобой на комсомольский комитет «Гипрокаучука».

— Скажите, можно ли наказывать комсомолку только за то, что она любит искусство?

— Нельзя.

— А Инну наказали. Комитет обвинил ее в том, что она оторвалась от организации и не была на трех собраниях. Но ведь у Инны на это были объективные причины. В первый раз в театре шла «Травиата», во второй — «Риголетто», а в третий — «Фауст».

— А какой объективной причиной можно оправдать двухнедельный прогул?

— Инна была не одна. Все поклонницы Сержика ездили в Ленинград, чтобы преподнести ему на гастролях цветы.

— Кто, кто ездил?

— Вы зря улыбаетесь. У Шаляпина тоже были поклонницы. Это идет с давних времен.

Правильно, в давние времена существовали и поклонники и поклонницы. В категорию театральных кликуш входили истеричные гимназистки, богатые бездельницы. Но ведь сейчас другое время. Теперь и артисты не те и молодежь не та.

Я смотрю на подружек Инны и не понимаю. Все они неплохие девушки. Чертежницы, студентки, конторские работники. Среди них есть и комсомолки. Вокруг этих девушек тысячи интересных дел, а они целыми сутками торчат в театральном подъезде только затем, чтобы лишний раз поаплодировать Сержику.

— Это болезнь возраста, — сказала старшая из подруг Инны, когда все другие девушки, попрощавшись, вышли из комнаты. — Я сама была нисколько не лучше Инны. Не ходила в школу, позже убегала с работы в оперу. У меня в коллекции есть даже калоша с монограммой Сержика. А вот прошло три года — я стала умнеть. Теперь я хожу в театр как нормальный зритель. Подождите, придет время — Инна тоже излечится от своих увлечений.

Ждать три года… Не много ли? Может быть, лечение можно провести и в более короткие сроки? В самом деле, а что, если комсомольскому комитету Большого театра собрать всех завсегдатаев театрального подъезда и объяснить им, что коллекционирование фотографий и калош никакого отношения к искусству не имеет, что это самая настоящая блажь, достойная истеричных гимназисток, а не советских девушек. А докладчиком на это собеседование можно бы пригласить такого авторитетного в театре человека, как Сержик. Кто-кто, а ведь он испытывает больше всего неудобств от чрезмерного обожания секты одержимых.


1951 г.

Загрузка...