Между реальной жизнью сейчас и здесь, на нашей планете, и теми словами и образами, с помощью которых общество пытается придать ей смысл, существует гигантский разрыв, пропасть.
Стремление к пустому единообразию — не случайность, но следствие того, что марксисты оптимистично называют «поздним капитализмом».
…Скоро это событие утратило свою примечательность для всех, кроме Эммы и ее племянников, — в ее воображении оно по-прежнему занимало важное место, а Генри и Джон по-прежнему требовали каждый день, чтобы им рассказали историю про Гарриет и цыган, и с тем же упорством поправляли тетку, если она позволяла себе хоть чуточку отступить в каком-нибудь месте от первоначального варианта.
Учит многому опыт. Никто из людей Не надейся пророком без опыта стать. Непостижны грядущие судьбы.
Мое искусство немного аскетично.
Мать зачала меня на закате дня 1968 года прямо на столе в кафе при единственном городском кинотеатре. На крохотном лестничном пролете, отделенном от балкона потрепанной шторкой алого бархата, опираясь на локоть и вертя в руках свой фонарик, сидела-зевала билетерша; равнодушная к шепоткам и возне в заднем ряду, она потихоньку отделяла щепки от деревянной перегородки и бросала их в темный зал, на головы ни в чем не повинных сограждан. На экране шла «Бедная корова» с Теренсом Стампом,[3] до того вычурно-слащавым, что моя мать — гибкая лоза, юная модница, вся — порыв, — не выдержав, поднялась и, хлопнув сиденьем, стремительно двинулась по ряду, задевая на ходу чьи — то ноги, скорее в обшарпанный вестибюль, к выходу, только раздвинуть штору и — на свет.
В кафе никого не было, молоденький официант уже переворачивал стулья на столики. Мы закрываемся, сказал он. Тщетно: моя мать, с непривычки щурясь от света, спустилась вниз по дорожке алого бархата. Она выхватила у него из рук стул и опустила его на пол, прямо так, верх ножками. Сбросила туфли. Расстегнула пальто.
За кассовым аппаратом в большой соковыжималке полузатонувшие половинки апельсинов как заведенные крутились на своих шажках; осадок вздымался со дна и опускался, вздымался и опускался вновь. Стулья на столах задрали ноги кверху; россыпи хлебных крошек на полу лениво ждали пылесосьей атаки. А на ступенях парадной лестницы (на которых моя мать вскоре появится, спрятав теплый комочек колготок в карман и помахивая туфельками, прихватив их за полосатые задники) Джулия Эндрюс и Кристофер Пламмер улыбались с плакатов в рамках точь-в-точь как наяву — поблекшие, но пленительные, десять лет как вне игры, под ярким светом ламп, обратившимся во мрак пять лет спустя, когда помощник киномеханика (вопреки надеждам, его надули с работой: начальство кинотеатра после смерти старого киномеханика решило взять на его место человека из столицы) спалил строение при помощи жестянки с креозотом и незатушенного окурка.
Дорогие места на балконе, где было запрещено дымить, что с ними? Лишь дым остался. А партер, с его глубокими, пахнущими кожей креслами? Были да все вышли. А бархатные портьеры и люстра с огромным стеклянным плафоном? Развеянный пепел, мельчайшие ломкие блики света на полотне местной истории. Все газеты дружно постановили: несчастный случай. Владелец кинотеатра получил страховку и продал пожарище сети супермаркетов-складов, которая носила бесхитростное название «Супермаркет-склад Макиз».
Но в тот вечер 1968 года в не успевшем закрыться кафе за стеной еще раздавался бубнеж голосов современных киношных любовничков. По-прежнему словно ниоткуда сочилась музыка. И как раз перед эпизодом, когда с Теренсом Стампом решают разобраться по-серьезному, моя мать сцепила пятки за спиной моего ошалевшего отца, который со стоном вошел в нее, подарив ей в буквальном смысле миллион шансов, из которых она и выбрала единственно верный.
Ну, давайте знакомиться.
Я — Альгамбра.[4] Меня назвали в честь места моего зачатия. Верьте мне: все уже дано.
От матери: некричащая грация; тяга к мистике; умение получать желаемое. От отца: умение исчезать, не существовать вовсе.