Углы губ скривились в едва различимой усмешке.
— Может, пройдем на кухню? Не возражаете? Чай или кофе?
Он провел их на кухню. Большая старинная комната, потолочные балки в опалубке, дровяная плита, шкаф, раковина из известняка. На стене в кожаной подвеске набор разделочных ножей — маленькие, средние и большие. Все на месте.
— Что вы ими делаете? — спросил Хункелер.
— Овец забиваю.
— А вы умеете?
— Конечно. Я ведь не какой-нибудь чувствительный горожанин. Раз уж держу овец, то и утилизировать их буду.
На шкафу стояла фотография, черно-белая, изображающая какую-то пару.
— Вы позволите? — спросил Хункелер. Рюфенахт кивнул. Достал из коробки сигару, закурил. «Филлигер. Премиум № 8».
Хункелер взял фотографию, сел и стал внимательно ее рассматривать. Рюфенахт вроде как улыбался, но едва заметно, губы как были вялые, так и остались.
— Могу предложить холодный крапивный чай с лимоном, — сказал он. — Каждое утро завариваю полный чайник и каждые два часа выпиваю по чашке. Он выводит шлаки.
Рюфенахт поставил на стол три чашки, налил. Хункелер и Хедвиг пригубили — на вкус точь-в-точь старое сено.
Хункелер глянул в угол, где стояло несколько десятков пустых винных бутылок. «Кот-дю-Рон», дешевый сорт. Потом опять перевел взгляд на фотографию.
На него смотрела женщина лет тридцати, светловолосая, с большими темными глазами. Рядом мужчина, ее ровесник, с битловской шевелюрой, в расстегнутой рубашке. Оба смеялись — влюбленные. В глубине снимка — египетская пирамида. На шее у мужчины короткий кожаный шнурок с подвеской.
— На заднем плане тут, — сказал Хункелер, — ступенчатая пирамида в Саккара. Женщина — молодая Регула Хеммерли. Мужчина — вы. Что у вас на шее?
— Скарабей, — ответил Рюфенахт. — Это было в шестьдесят девятом, вскоре после шестидневной войны[17]. Верхний Египет для туристов тогда закрыли, но Каир и окрестности остались открыты. Регула уже тогда увлекалась египетским искусством. Она и пригласила меня в эту поездку и подарила скарабея.
— Он подлинный?
— Ну что вы, нет, конечно. Скарабей эпохи Тутмоса Третьего, Новое царство, тысяча четыреста пятидесятый год до Рождества Христова, и в то время стоил дорого.
— Почему Тутмоса Третьего, почему не Эхнатона или Тутанхамона?
— Ах, ну да, вы правы. Я назвал Тутмоса Третьего, потому что его гробница мне особенно нравится. Мы с Регулой позднее еще три раза ездили в Луксор.
— Скарабей до сих пор у вас?
— Разумеется.
Он расстегнул ворот рубашки и вытащил зеленоватого жучка, подвешенного к кожаному шнурку.
— Дешевка, для туристов. Но тем не менее я им дорожу. Есть еще вопросы?
Теперь он и правда улыбнулся, расспросы явно его забавляли.
— Да, есть. Вы долго любили Регулу Хеммерли? Я имею в виду, до какого времени.
— До конца, до десятого июня, до двадцати одного часа, если быть точным. Я заботился о ней, до самой ее смерти. И люблю ее по сей день.
— И писать перестали потому, что ее больше нет?
— Верно. Я писал для нее. Она единственная, кроме меня самого, разбирала мой почерк. Вот, взгляните.
Он открыл нижнюю часть шкафа. На двух полках аккуратными стопками лежали десятки школьных тетрадей. Вытащив одну, Рюфенахт открыл ее и положил на стол. Страницы были исписаны бисерными буковками — красиво, как картинка.
— Красиво, — сказана Хедвиг, — но ни слова не разберешь.
— Вот видите! — воскликнул Рюфенахт, чуть ли не победоносно. — Кроме меня, никто не прочтет. Но я читать не хочу, сам ведь и написал.
Он покачал головой и ухмыльнулся своим мыслям. Губы чуть порозовели.
— Что говорят в таких случаях? — сказан Хункелер. — Жизнь продолжается. Выше нос, молодой человек.
— Спасибо за добрый совет, — отозвался Рюфенахт. — Вы хороший психолог, господин комиссар.
Все трое встали, с улыбкой глядя друг на друга.
— Возможно, в понедельник вечерком опять загляну, — сказал Хункелер, — если вы будете дома.
— Буду, вечером я всегда дома.
Они продолжили путь по занесенной илом полевой дороге, оба приуныли, даже Хедвиг поскучнела. Солнце слишком ярко освещало мокрый ландшафт, синева в разрывах туч была слишком насыщенной. У Винденхофа они повернули обратно и молча зашагали по старой римской дороге. Бессмысленное, бестолковое хождение по грязным тропинкам.
Вечером они поехали к «Мунху», заказали холодную нарезку — копченый кабаний окорок, салат, бутылочку «Божоле-виляж» и минеральную воду. Когда они вошли, завсегдатаи приветливо поздоровались, но Хункелер лишь буркнул в ответ что-то невразумительное. Окорок наверняка был, как всегда, выше похвал, но сегодня почему-то пришелся им не по вкусу.
Хедвиг долго медлила, потом наконец сказала:
— Думаю, я единственный человек на свете, который мало-мальски способен довольно долго выдерживать твое общество. Как только умудряюсь, самой удивительно.
— Просто ты меня любишь, — ответил Хункелер. — У тебя нет другого выбора.
— Вот как? Можно бы и попробовать.
— Кончай, а?! — выкрикнул он так громко, что разговор за соседним столиком мгновенно оборвался.
Хедвиг хотела встать, но Хункелер схватил ее руки и крепко их стиснул.
— Прости, мне очень-очень жаль!
— Если ты еще и заплачешь, я сию же минуту встану и уйду. И больше ты меня не увидишь.
— Ты ведь останешься, а? Навсегда.
Он отпустил ее руки, взял вилку, потыкал ею салат. Хедвиг пригубила свой бокал, рот ее слегка скривился в иронической усмешке.
— Что, собственно, случилось?
— Если я начну говорить, то заплачу. А если я заплачу, ты уйдешь. Поэтому я ничего не скажу.
Она допила вино, которое ей явно понравилось, налила еще.
— Твое здоровье, старина. Из-за твоей работы мы расставаться не будем.
Оба молча принялись за еду, и немного погодя он успокоился.
— Не могу я оставаться хладнокровным, когда чую, что кто-то совершил преступление — убил женщину. Не могу, и все.
— Так это он?
— Думаю, да.
— Но скарабей до сих пор у него на шее.
— Может, у него их два или три.
Хункелер отправил в рот кусочек окорока, отпил глоток вина. Очень недурно на вкус.
— Ну так что? — спросил он. — Каково твое впечатление?
— Неплохой человек, немножко странный, чудаковатый, но весьма интересный.
— Для тебя лично он привлекателен? То есть ты бы обратила на него внимание, если б искала себе мужчину?
— Женщина никогда не ищет мужчину.
— А как же она это делает?
— Что?
— Находит мужчину.
Хедвиг слегка откинула голову назад, провела рукой по волосам. По губам опять скользнула насмешливая улыбка. Потом она задумалась и наконец сказала:
— Она кладет на него глаз.
— Именно это я и имею в виду. Ты бы положила на него глаз?
— Пожалуй, да. Но после сказала бы «нет».
— Почему?
— Есть в нем что-то вялое, жалкое.
— Он импотент, — сказал Хункелер, — уже семь лет, после операции на простате. И семь лет назад от него ушла жена, к лесбиянке.
— Надо же.
Хедвиг заказала рюмочку «Вьей прюн», Хункелер — «Марк-де-Бургонь». Подождали, пока принесут спиртное, чокнулись, отпили по глоточку.
— Что женщине делать с мужем-импотентом? — спросил он. — Может она по-прежнему его любить?
— Не знаю. Наверно, может остаться ему подругой.
— Как это?
— А так, сам можешь себе представить.
— Я себе представляю, что ценности он для нее не имеет.
— Нам обязательно это обсуждать? — спросила Хедвиг, и на сей раз ее глаза тоже насмешливо блеснули.
— Да. Я хочу разобраться в этой истории.
— Все вы одинаковы, все горазды хвастать: у меня, мол, самый замечательный, самый большой, самый длинный.
— Скажи, что ты думаешь, а? — попросил он.
— Я бы не стала говорить, что он не имеет ценности. Он во многом способен ей помочь. А она ему.
— Согласен. Но любовь и помощь все таки разные вещи.
Хедвиг покрутила в пальцах рюмку со сливовицей, отпила глоток.
— Я думаю, ты прав, после такой операции мужчина теряет эротическую ценность для женщины, которая его любит. Что же ей делать? Жалеть его? Но как мужчине это выдержать?
— Спасибо. Именно это я и хотел услышать.
Медленно, мелкими глотками она допила рюмку.
— Ох я и устала. Пойдем-ка домой.
Наутро около девяти его разбудил телефон. Встал Хункелер не сразу — думал, трезвон утихнет. Но не дождался.
Звонил опять Мадёрен.
— Ну ты и здоров спать, прямо как медведь. Извини, пришлось разбудить.
— Почему? Нынче ведь воскресенье.
— Вода в Рейне поднялась, бурая, словно суп. Но они все ж таки его углядели.
— Кого?
— Лакки Шиндлера. На шее у него была веревка. И возле Шмалер-Вурф эта веревка намоталась на винт моторной лодки. Иначе его бы нашли разве что в решетке Камского шлюза, если б вообще нашли.
— Господи Боже мой, — вздохнул Хункелер.
Он открыл входную дверь, впустил в дом свежий, прохладный воздух. Небо серое, в тучах, но дождя нет.
— Он что же, повесился?
— Не думаю. В таком случае висел бы где-нибудь. Скорей всего, его удавили. Тело находилось в воде явно не один час. А поскольку вода поднялась, оно все время билось о лодки. Но он тогда был уже мертв.
— Черт…
Хункелер прошел в комнату, сел у стола и закурил. Но от первой же затяжки голова закружилась, и он затушил сигарету. Вообще-то надо бы сию минуту выехать в Базель. Ведь он руководит дознанием, а Лакки Шиндлер тоже принадлежит к окружению Кристы Эрни. Но ехать не хотелось, пускай Лакки Шиндлером занимается Мадёрен.
Он вернулся в комнату к Хедвиг, оделся, глянул в окно. Мирная картина, деревья — вишня, слива, ива, тополь. Трава опять выросла чуть не по колено, пора косить. Бросив взгляд на свинарник, он заметил, что корзина с цыплятами опрокинута. Сейчас разберемся — он вышел из дома, пересек лужайку. Корзину опрокинула куница. Только и осталось, что несколько коготков да перышек.
Хункелер сходил за лопатой, вырыл под ивой ямку, закопал останки. Потом вернулся в дом, разбудил Хедвиг:
— Я принес тебе печальную весть.
Она испуганно села на кровати, прикрывая грудь простыней.
— Цыплята… Их съела куница.
Хедвиг молчала, по щекам скатились две слезинки.
— В ближайший базарный день купим в Альткирхе других. Если хочешь, опять девятерых, раз девять такое хорошее число.
— Что ж ты не следил-то? — спросила она.
— Цыплята были твои, ты — хозяйка.
— А ты вырос в деревне.
— Не будем ссориться, — сказал он. — В другой раз поставишь корзину в хлев.
— Поросенок ты, противный поросенок! — Хедвиг зарылась лицом в подушку. — Никогда мне не помогаешь!
— Неправда, помогаю. Всегда и во всем.
В кухне он поставил на плиту воду, накрыл стол. Позавтракал белым хлебом с тминным мюнстерским сыром. Лучше бы прямо сейчас съездить к Генриху Рюфенахту и потолковать с ним.
Когда Хедвиг пришла на кухню, он налил ей кофе. Двигалась она медлительно, даже как-то неуклюже, словно боялась что-нибудь разбить.
— Ты уж не сердись, что я тебя отругал…
— Ладно, — сказала она.
Около полудня комиссар поехал в Базель. Снова через Шпицвальд. Возле фермы остановился, вышел из машины, постучал в дом. Ворчунья провела его на кухню. За столом сидел Авраам, как всегда в темном костюме, ел картошку с сыром.
— Не буду вам мешать, — сказал Хункелер. — Я только хотел на два-три дня попросить у вас скарабея, которого вы нашли на лугу.
— Вообще-то я успел привыкнуть к нему и не очень хочу с ним расставаться… — вздохнул Авраам, но все же расстегнул рубашку и снял шнурок, на котором висел скарабей. — Держите. Только непременно привезите обратно. Он приносит мне удачу.
Хункелер попрощался и вышел на улицу, перешагнув через сенбернара, который разлегся перед дверью. Сел в машину и набрал телефон Эдуарда Фишера.
— Где вы сейчас находитесь?
— На Хоэ-Мёр. Стоим под навесом, на какой-то ферме, прячемся от грозы. Хотя она уже идет на убыль.
— Все в порядке?
— Да, только Нелли до крови стерла ноги.
— Я могу вас повидать?
— Да, пожалуйста. Примерно в три мы будем в гостинице «Лев» в Целле.
Хункелер пересек весь город, взяв курс на Юненг. Миновал границу, где, как в Ветхом Завете, стояли таможенники. В Юненге он постарался в точности соблюдать скоростной режим. Проезжая по мосту Европа-брюкке в Германию, увидел, что вода в Рейне здорово поднялась и приобрела грязно-бурый цвет. Вместе с воскресным транспортным потоком не спеша съехал в долину Визенталь. Слева и справа тянулись деревни и лесистые холмы, вдоль шоссе бежала речушка, но в ней вода ничуть не поднялась. Видимо, в Шварцвальде сильных дождей не было. Не доезжая до Хаузена, долина сузилась, горы стали выше. Дорога повторяла зигзаги реки, бесконечные повороты вносили приятное разнообразие. Через сорок пять минут комиссар уже был в Шёнау.
Кемпинг он нашел сразу, благодаря четким указателям. Жилые фургоны, один возле другого, навес к навесу. Кое-где под навесами играли в карты, кое-где скворчали на гриле сардельки.
Жирный запах, который он терпеть не мог. Кругом мускулистые, крепкие ляжки, светлые шорты, могучие пивные животы. Спокойный уют, несколько деланный, ведь было, пожалуй, холодновато.
По береговой тропинке Хункелер зашагал вверх по течению реки, мимо ив и ольховника. В воде громоздились каменные глыбы, за которыми наверняка стояла форель. Но рыб он не видел, поверхность слишком рябила.
Минут через пятнадцать он увидел женщину в рыбацких бахилах, высокую, широкоплечую. Она прошла несколько метров против течения, затем ловко взмахнула удилищем — леска так и свистнула в воздухе, — подвела «муху» к нужному месту и уронила на воду. Все это она проделала с величайшей сосредоточенностью, ни на секунду не отрывая взгляда от намеченного места, и попала в цель с точностью до сантиметра. На голове у нее была шляпа, украшенная тремя перышками. Хункелер узнал Карин Мюллер.
На берегу, скрестив ноги и прислонясь к стволу ольхи, сидела Рут Цбинден, читала книгу. Переворачивая страницы, она каждый раз с улыбкой бросала взгляд на рыбачку и возвращалась к чтению.
— Это и есть ваш друг? — спросил Хункелер. Рут Цбинден испуганно оторвала глаза от книги. Загорелое лицо на секунду залилось краской, но серо-золотистые глаза остались безмятежны. Она положила книгу на колени.
— Нет, подруга. Разве это так важно?
— Да нет, в общем-то.
Они стали вместе смотреть, как рыбачка, стоя в воде, снова закинула наживку.
— С каких пор у вас любовь с госпожой Мюллер?
— С середины марта этого года. Тогда она снимала в Шёнау жилой фургон. Однажды на выходные взяла меня с собой, и все стало ясно.
— А госпожа Хеммерли?
— Она знала.
Рут Цбинден провела ладонью по лицу, словно отбрасывая непослушные волосы. Потом лучезарно улыбнулась:
— Мы не ревнивы, срываем любовь там, где она растет. Вместе мы бывали только в фургоне, на выходные. В Базеле никогда не встречались. В Базеле она принадлежала Регуле.
— А теперь? Теперь и в Базеле встречаетесь?
— Нет. Почему вы спрашиваете?
— Вечером второго июля, около двадцати одного часа, госпожа Мюллер заходила во врачебный кабинет Кристы Эрни.
— Я знаю. Но это не она.
Женщина в реке внезапно отмахнула удилищем назад, так что оно выгнулось как ивовый прутик. На крючке билась рыбина. Женщина крутила катушку, держа удилище так, чтобы оно амортизировало рывки добычи. Медленно выбрала леску, схватила сачок. А рыбина, блеснув чешуей, стремительно дернулась вверх и сорвалась с крючка.
Рыбачка глянула на берег, пожала плечами. Увидев Хункелера, она выбрала всю леску и направилась к ним.
— Уже третья сегодня сорвалась, слишком слабо берут. — Она спрятала под блузку серебряный крест. — Что же такое заставило вас в воскресенье приехать сюда?
— У меня есть три вопроса. Во-первых, почему вы ничего не сказали о Генрихе Рюфенахте. Второе: почему вы не сказали, что вечером второго июля побывали в кабинете у Кристы Эрни? И третье: почему вы мне солгали?
— Кто солгал? — спросила Рут Цбинден.
— Вы. Вы утверждали, что обе провели выходные здесь и только утром в понедельник вернулись в Базель.
— Неужели я так говорила?
Хункелер несколько смешался: он уже точно не помнил.
— Возможно, так говорила госпожа Швааб. Она сказала, что по понедельникам вы всегда выходите на работу позднее, так как проводите выходные в Шварцвальде, со своим другом. Поскольку в то утро вы появились позднее, я решил, что ночь с воскресенья на понедельник вы провели здесь.
— Я этого не говорила. Просто начало каждой новой недели для меня полный кошмар, поэтому я прихожу позднее.
— Ладно. Видимо, я ошибся.
Он взглянул на г-жу Мюллер, которая села на прибрежный песок и спокойно смотрела на воду.
— Здесь мне всегда хорошо, — проговорила она, — у журчащей, бурной воды. Когда ловлю рыбу, я забываю обо всем. А стоит вернуться в квартиру, снова одолевает депрессия. Уже целых полгода. Началось в марте, когда я заметила, что с Регулой дело плохо. Потому, наверно, и влюбилась в Рут. Пыталась спасти себя.
— И как? Успешно?
— Не знаю, смогла ли бы я без Рут выдержать это тяжелое время. Бывало, вернусь в воскресенье вечером в квартиру, и сразу наваливаются мысли о самоубийстве. Несколько раз даже подумывала, не помочь ли умирающей Регуле освободиться.
— Каким образом?
— Уколом в сердце, — сказала она так, будто это совершенно нормальная мысль. — В тот день, второго июля, у меня кончились антидепрессанты. Я позвонила Кристе, спросила, нет ли у нее. Она велела в полдевятого зайти к ней в кабинет и дала мне то, что я просила.
Все просто, все логично и понятно.
— А до того вы позвонили Генриху Рюфенахту и сообщили ему, что Криста Эрни на работе?
Светло-голубые глаза просияли ему навстречу.
— Нет. С какой стати?
— А кто присматривал за Регулой Хеммерли в выходные, когда вы уезжали в Шварцвальд?
— С тех пор как поставили диагноз, мы были здесь всего два раза. Мне срочно требовалась передышка. Оба раза за ней приглядывал Генрих Рюфенахт, до семи вечера. Потом его сменял кто-нибудь из «Шпитекса», до одиннадцати. А после одиннадцати опять дежурил Рюфенахт.
Хункелер закурил, три раза глубоко затянулся и щелчком отправил окурок в реку.
В воде мелькнула тень, маленький вихрь — рыба попыталась схватить окурок. Потом он медленно поплыл вниз по течению.
— Вот сейчас самое время ловить, — сказала г-жа Мюллер. — Сейчас они берут как надо.
— Еще минутку, — попросил Хункелер. — Почему вы даже словом не обмолвились о Генрихе Рюфенахте?
— Мерзкий тип, — сказала Рут Цбинден. — От него воняет.
— Но госпожа Хеммерли, судя по всему, довольно долго его любила.
— Если эксплуатацию можно назвать любовью, — заметила г-жа Мюллер. — Она его терпела.
— Семь лет назад, когда она пришла к вам, она тоже его терпела?
— Да. Ведь денег он не зарабатывал… Я могу идти?
— Последний вопрос. Что за перья у вас на шляпе?
— По-моему, это перья сойки.
— Большое спасибо.
Г-жа Мюллер встала, взяла спиннинг и шагнула в реку.
Хункелер опять сел в машину и поехал к выходу из долины, в направлении Базеля — через Вембах, Мамбах, Атценбах. Около четырех припарковался возле гостиницы «Лев» в Целле. Солидная старинная постройка располагалась на перекрестке, посреди деревни, когда-то это был первый здешний дом. Теперь, когда магистраль прошла в обход деревни, гостиница словно выпала из времени.
Нелли и Эдуард сидели в ресторане. Нелли устроила босые ноги на соседнем стуле, и Эдуард тампоном осторожно сушил ей пятки, собираясь наклеить новый пластырь.
— Ой! Больно же, черт возьми!
— Спокойно. Если и больно, то совсем чуть-чуть.
— Ничего подобного, ужас как больно, впору криком кричать.
— Ну и кричи себе, только не дергайся.
Хункелер заказал чашку кофе.
— Ну, как дела? Бодро шагаем вперед?
— То в гору, — сказала Нелли, — то с горы. В первый день через этот хренов Динкельберг в Адельхаузен. Вчера опять через какую-то хренову гору в Шопфхайм. Сегодня через эту хренову Хоэ-Мёр сюда, в забытую Богом дыру. Спрашивается только, зачем ему нужно тащить меня сюда.
— Обувайся, — сказал Эдуард.
— Эти окаянные бетонные чушки я не надену. Они мне ноги до кости сотрут.
— Нет, кеды.
Нелли достала из рюкзака кеды, обулась.
— Хорошо тебе говорить, у тебя ноги железные. Танк по пальцам проедет, а ты и не заметишь.
— Она устала, — сказал Эдуард, — но с ней полный порядок. А на Фельдберге все вообще будет отлично.
— Если я доберусь до вершины, а не сдохну по дороге.
Хункелер ухмыльнулся, глядя на загорелые худенькие плечи, на удивительно яркие зеленые глаза.
— По-моему, очень хорошо, что вы позволяете себя спасать. Все ж таки любовь — небесная сила, верно?
Нелли сморщила нос, потом показала ему язык и неожиданно расплакалась, уткнувшись лицом в носовой платок.
— Сломалась она, — сказал Эдуард, — а это первый шаг к выздоровлению.
Хункелер бросил в чашку два кусочка сахару, плеснул сливок.
— Позавчера на рассвете компьютерный зал «Анкары» взлетел на воздух.
— Нет, — сказал Эдуард, — только не это.
Над переносицей у него вдруг залегли две глубокие, резкие складки.
Нелли утерла слезы и спрятала платок.
— Где Лакки? — спросила она.
— Его выудили из Рейна, с веревкой на шее.
Все трое умолкли, и теперь Нелли заплакала по-настоящему. Она разом побледнела как полотно, в лице ничего не изменилось, только из-под опущенных ресниц катились слезинки, сбегали по щекам и капали с подбородка. Эдуард взял платок и утер ей лицо, с такой нежностью, что Хункелер изумился.
— Патрика и Свена я потерял из виду, но с Иовом и Рут связался по телефону. Вчера утром они завтракали в кафе на автостоянке «Альтдорф». Направлялись в Тессин.
— А Будда? — спросила Нелли.
— С ними.
— Стало быть, мы очень вовремя убрались из Базеля, — сказал Эдуард. — А то бы крупно влипли.
Хункелер отпил глоток кофе, на вкус довольно водянистого.
— Без вопросов и сейчас не обойтись, в смысле, когда вы вернетесь в Базель.
— Хорошо, — сказал Эдуард, — мы ответим. Но я мало что знаю. И Нелли тоже.
— Что же вам известно?
— Я вам уже говорил. Сказал, что Лакки недолго осталось, слишком глубоко он увяз, а мозгов не хватает.
Да, Хункелер хорошо помнил, что он именно так и сказал.
— Хотелось бы услышать имена.
— Нету имен. — Ответ прозвучал резко и решительно. — Мы имен не знаем.
— Иов молчал как могила, — сказала Нелли. — А Лакки скорее откусил бы себе язык, чем что-нибудь выдал. Это он давно усвоил.
— А где вы брали героин, если позарез было нужно?
— Не скажу.
На сей раз Эдуард покраснел как рак, даже оттопыренные уши стали свекольного цвета. Отпил глоток яблочного сока из стакана, который стоял перед ним на столе, и на секунду закрыл глаза. Потом взял себя в руки.
— Нелли не виновата, я тоже. Мы дадим показания, но только в присутствии моего адвоката. А завтра непременно продолжим поход.
— Сызнова через какую-нибудь хренову гору, — буркнула Нелли.
— Поздравляю вас, господин Фишер, — сказал Хункелер.
— С чем?
— У вас замечательная подруга.
Вечером, когда Хункелер вернулся в Эльзас, Хедвиг, в красном платье с глубоким вырезом, сидела за столом в гостиной и плакала. Глаза у нее покраснели, значит, плакала она уже давно.
— Никто меня не любит, — всхлипнула она. — Сперва без цыплят оставили, а теперь и вовсе бросили тут одну.
Он взял ее за руки, поднял со стула и пристально посмотрел в лицо.
— Что за ерунда?
— Никакая не ерунда. Мы договорились пойти потанцевать. А ты и думать об этом забыл.
— Вот оно что. Ты о помолвке на Шпицвальде? Верно, я напрочь о ней запамятовал. — Он сокрушенно покачал головой, а потом рассмеялся.
— Как ты умудряешься забывать о таких вещах? — сердито сказала Хедвиг. — Ты меня не любишь. Для женщины такие вещи очень важны.
— Для мужчины тоже. Все, поехали!
И они поехали. На Верхней дороге он увидел в зеркале заднего вида красный шар солнца, опускающейся к горизонту.
Праздник был тессинский. Тессинские тарелки с салями и мортаделлой, белый тессинский хлеб, красное тессинское мерло. Альбин и Конрад играли тессинские мелодии.
Народу собралось довольно много. Три Ворчуньины сестры, маленькие, кругленькие, крепкие женщины в возрасте от шестидесяти до семидесяти лет. Две из них с мужьями, третья — вдова. Двое коллег Авраама, старики в поношенных костюмах, оба молчали, ели и пили много вина. Фермерская чета, воротившаяся из Брюниг-Швингена. И еще несколько человек из интерната для престарелых — Армин Меркле с женой, сестры Бюлер, супруги Шюпбах.
— Слушайте, господин комиссар, — сказал Меркле, — чем вы, собственно, занимаетесь целыми днями? Мы, простые швейцарские граждане, финансируем вас своими налогами. И на тебе — сперва убивают заслуженного врача. Потом душат молодого парня, он хоть и наркоман, но как-никак швейцарец. В какой стране мы живем, а? На Балканах?
— Откуда вам все это известно? — спросил Хункелер.
— От «Радио Базилиск». В новостях передавали. Они сказали, что отныне глаз с вас не спустят. Знаете что? Можно кое-что вам сказать?
— Пожалуйста.
— Базельская полиция никуда не годится. Давно пора было покончить с этой иностранной сволочью. Вышвырнуть их к чертовой матери, в наручниках. А начнут артачиться — пластиковый мешок на голову, и дело с концом.
— Твое здоровье! — сказал Хункелер, поднял бокал и улыбнулся Хедвиг. Выглядела она замечательно, и праздник ей нравился.
Вино было хорошее, салями и мортаделла выше похвал. Только хлеб суховат.
— Можно тебя пригласить? — спросил Хункелер. Взял Хедвиг за руку и потянул в угол, где освободили место для танцев. Танцевали они целый час, подпевая по-итальянски музыке:
Чудесной ночью плывем в гондоле,
С Лизеттой милой займусь любовью.
Наутро в семь часов Хункелер сидел на кухне и, глядя в окно, пил третью чашку чая. Зеленый дятел, описав красивую широкую дугу, сел на трухлявую грушу возле свинарника, передвинулся чуток повыше и застучал клювом. Его красная шапочка поблескивала на солнце. Сухой сук, точно арабский полумесяц, торчал на фоне блекло-голубого неба.
В ушах у комиссара все еще звучала вчерашняя тессинская музыка, хриплый голос Альбина, звон гитары. Как замечательно — влюбляться, в его-то годы, причем все время в одну женщину.
Он достал блокнот и карандаш и начал писать.
«Понедельник, 9 июля.
Первое: ровно неделю назад Кристу Эрни нашли убитой.
Второе: в первые дни ничего не происходило.
Потом внезапно целая лавина событий. Взорвалась „Анкара“, задушен Лакки Шиндлер, обнаружен Генрих Рюфенахт.
Третье: „Анкара“ меня не интересует, и Лакки Шиндлер тоже. Зато Рюфенахт очень даже интересует. Ужасно противно, но никуда не денешься.
Четвертое: Карин Мюллер — возможно, подстрекательство к убийству?
Пятое: куница слопала цыплят. Ужасно — не для куницы, но для цыплят.
Шестое: здесь лучезарное утро. Ужасно, что нельзя остаться.
Седьмое: визит к антиквару Дрейфусу.
Восьмое: совещание будет ужасно противное. Девиз: „Пошли вы все в задницу!“ — иначе не выдержать.
Девятое: вечером наведаться к Рюфенахту. Он, конечно, будет вилять и хитрить, но я его уличу.
Десятое: тессинская музыка иной раз отвратительна, иной раз — чудо как хороша».
Хункелер налил себе четвертую чашку, стал пить. Чай был горький, настаивался слишком долго. Он снова схватился за карандаш.
«Одиннадцатое: почему у зеленого дятла красная шапочка? Почему он такой красивый?»
Вошла Хедвиг, в синем пеньюаре. Ступала осторожно, вроде как не совсем проснулась. Он налил ей кофе.
В половине десятого он был на Дюфурштрассе, звонил в дверь антиквара Дрейфуса. Ему открыли, он поднялся по широкой лестнице и вошел в переднюю солидной старинной квартиры. По стенам витрины со скарабеями и бронзовыми фигурками Анубиса, Осириса, Исиды. Две известняковые плиты с иероглифами, на третьей — длинное лицо и изогнутые губы Эхнатона.
Дрейфус оказался кряжистым семидесятилетним мужчиной с седой шапкой густых курчавых волос. Хункелер представился, вынул из кармана скарабея и подал ему. Антиквар мельком взглянул на вещицу и улыбнулся. Потом прошел в комнату — судя по всему, это был кабинет, — сел и вставил в правую глазницу специальную линзу. Минут пять он изучал жука, молча, крепко сжав губы. После чего положил линзу и скарабея на стол. Лицо озарилось счастливой улыбкой.
— Вообще-то я мог бы и не разглядывать его так тщательно. Я сразу понял, что это не подделка.
— По каким признакам?
— Голубчик, я уже пять десятков лет занимаюсь древностями. Как взял его в руки, так сразу и понял. На редкость красивый экземпляр. Эпохи Тутмоса Третьего, такие нечасто встретишь. Более поздних, эпохи Рамсесидов, девятнадцатой и двадцатой династии, сохранилось куда как много. А дальше сплошной упадок. Вам знакома гробница Тутмоса Третьего?
— Нет.
— Она невелика. Но, на мой взгляд, удивительно красива. На стенах небольшие фигуры, как бы в стиле Пикассо. Компактное, невероятно впечатляющее единство. Но скарабеев той эпохи дошло до нас очень немного.
Дрейфус поднял взгляд на комиссара — с напряженным ожиданием.
— Он не мой, — сказал Хункелер. — Не знаю, захочет ли владелец его продать. Тем не менее я бы хотел узнать его приблизительную стоимость.
— Еще тридцать лет назад можно было купить такого за несколько сотен франков. Но с тех пор цены невероятно выросли. Люди ищут вечные, надежные ценности. К тому же вывоз предметов древнеегипетского искусства жестко ограничили. Хороший товар, конечно, достать можно, однако не вполне законным путем. Я этим не занимаюсь, не хочу портить себе репутацию.
Левой рукой Дрейфус взял скарабея, положил на тыльную сторону правой и секунду-другую любовался жуком.
— Я бы продал его за восемь тысяч франков. Если б взял на комиссию, с вашего разрешения. Но вы не желаете продавать.
Он положил скарабея на стол. Хункелер взял безделушку, спрятал в карман.
— Большое вам спасибо. Само собой, я оплачу ваше экспертное заключение.
— Ну что вы. Я очень рад, что мне довелось увидеть такого изумительного скарабея.
Антиквар проводил Хункелера к выходу.
Хункелер заехал на Миттлере-штрассе, припарковался, вынул из ящика почту. Поднялся в квартиру, распахнул все окна, чтобы впустить свежий воздух. Потом просмотрел почту. Ничего интересного, все отправилось в мусорное ведро.
Потом он сходил к киоску на Бургфельдер-плац, купил пачку «Рёссли-20. Суматра» и пачку «Филлигер. Премиум № 8». С этими покупками зашел в «Летний уголок» и подсел к Эди, за стол завсегдатаев.
— У меня есть четыре кружка тессинского сыру, — сказал Эди, — один посетитель подкинул, у него там дача. Вчера привез. С оливковым маслицем, уксусом и черным перцем — объедение, пальчики оближешь! Хочешь попробовать?
— Нет, спасибо. Сделай мне эспрессо.
Эди разочарованно пошел к кофеварке, послышалось шипенье, он наполнил чашку, отнес Хункелеру и скрылся на кухне.
Хункелер достал две сигары — одну «Рёссли-20» и одну «Премиум», — снял целлофан и положил их рядом друг с другом. «Рёссли-20» потолще «Премиума», но мундштуки у обеих одинаковые, конически заостренные.
Он взял со стола газеты. «Базлер цайтунг» сдержанно сообщала, что на Базельской ривьере, прямо за Миттлере-брюкке, из Рейна вытащили покойника. Имя его пока не названо. Неясно также, утонул он или стал жертвой преступления. Идет дознание.
«Бульварцайтунг» напечатала на первой полосе поясную фотографию Лакки Шиндлера. Снимок сделан минимум лет десять назад. Вол осы до плеч, вид здоровый, на липе улыбка. Внизу подпись: «Лакки — вторая жертва убийцы докторши?»
Хункелер пробежал глазами текст, состоявший из вопросительных утверждений и упреков по адресу базельской полиции. «Конец базельской политике в области наркотиков? Что утаивает полиция? Когда наконец нам дадут полную информацию?»
Хункелер хотел было позвонить главному редактору и спросить, откуда у него имя и фотография. Но отбросил эту мысль, он шел по другому следу.
Эди вернулся к столу, с тарелкой, на которой лежали два кругленьких сыра, сбрызнутые оливковым маслом и уксусом, посыпанные черным перцем. Отрезал кусочек, положил в рот, заел хлебом. Глаза у него блестели.
— Сыр — экстра-класс! — Заметив на столе сигары, он удивился: — Ты что, сменил курево?
— Нет, — отозвался Хункелер, — просто прикидываю, можно ли их спутать.
— Конечно, нет. Та, что слева, потолще будет.
— Окурки, наверно, все ж таки спутать можно. Когда их тушат, они лопаются, раздавливаются. И уже не видно, которая толще.
Эди взял нож и обрезал кончики сигар.
— Раскури, а потом затуши. Тогда и увидим.
Хункелер так и сделал. Раскурил обе и положил в пепельницу.
— Чем вы, собственно, занимаетесь целыми днями? — Эди разрезал другой сыр. — Второе убийство за одну неделю. И ничего не происходит.
Хункелер почувствовал, как внутри закипает злость.
— Кончай, а? Лучше ешь поменьше.
— Я ем, когда хочу. Чувствую себя лучше, когда ем.
— Окочуришься от жратвы.
— Почему бы мужчине в мои годы не быть толстяком? Что у меня еще осталось в жизни?
— Отвернись, — приказал Хункелер. — Сейчас я их затушу.
Эди закрыл глаза и причмокнул — сыр явно пришелся ему очень по вкусу. Хункелер затушил в пепельнице обе сигары, от которых остались примерно сантиметровые окурки.
— Можешь открыть глаза.
Эди открыл глаза, отправил в рот остатки второго сыра и секунду-другую рассматривал окурки.
— Справа толстая, слева тонкая. Сразу видать.
— Что ж, видать так видать, — вздохнул Хункелер и закурил сигарету.
Комиссар поехал к Рейну, спустился в купальню. Паводок еще не схлынул, река непривычно быстро мчала исполинские массы мутной воды на север, к морю. Буксир тащил в сторону Швайцерхалле нефтеналивную баржу, носовая его волна мощно накатывала на берег.
Прибрежная дорожка подтоплена. На паромной пристани толпятся туристы с детьми, все ребятишки с красными рюкзачками за спиной. Асфальт приятно теплый.
Возле гостиницы «Три волхва» Хункелер сошел по лестнице к реке и прыгнул в воду. Течение тотчас подхватило его, но он как раз этого и хотел. Галька на дне шуршала громче обычного. Он лег на спину, устремив взгляд ввысь, в хрустально-прозрачную голубизну. Вот так, наверно, течение несло и Лакки Шиндлера, ночью скорее всего, ведь людей душат не при свете дня, а во мраке ночи. На шее у парня была веревка, которая запуталась в лопастях лодочного мотора.
Возле купальни Хункелер вылез из воды, принял душ и поднялся наверх, в закусочную. Съел тарелку салата, выпил кофе с молоком, полюбовался рекой.
На совещании в 14 часов царила беспомощная нервозность. Брезгливая, обиженная физиономия Сутера, собачий взгляд Мадёрена, даже де Виль словно бы растерял весь свой оптимизм.
— Это катастрофа, — сказал Сутер. — Как видно, мы уже абсолютно не владеем ситуацией. Мало нам того, что до сих пор неясно, кто мог убить госпожу Эрни; тут мы как блуждали в потемках, так и блуждаем. Конечно, в кои-то веки можно и не найти убийцу. Но вдобавок прямо посреди города, на глазах у наших сотрудников, взлетает на воздух пиццерия, а одного из подозреваемых, с которого нам бы следовало день и ночь глаз не спускать, хладнокровно убивают и бросают в Рейн — вот это уже совершенно возмутительно, ни в какие ворота не лезет. Мы кто такие вообще? Кучка жалких дилетантов, неспособных обеспечить в этом городе безопасность? Престарелые деревенские жандармы? Или энергичная, активная, боеспособная группа?
Он замолчал, ожидая откликов на свою диатрибу. Все смотрели в пол. Потом слово взял Рюинер:
— Очень сожалею, но мне пора идти. Сказать могу немного. Лакки Шиндлера однозначно удавили, веревкой. Случилось это вчера, около девяти вечера. Видимо, перед смертью его еще и пытали. Били по голове и по ребрам, на спине следы ожогов от сигарет. Очевидно, хотели что-то из него вытянуть. Сразу после убийства, должно быть, труп бросили в Рейн. Предположительно в расчете на то, что он навсегда исчезнет в бушующей реке. Пока у меня все. Благодарю за внимание, господа.
Рюинер вышел.
Настал черед де Виля. Он сообщил, что в компьютерном зале «Анкары» сработало взрывное устройство с часовым механизмом. Преступник пробрался через задний двор, разбил окно, бросил внутрь бомбу и спокойно удалился. Помещение полностью разрушено, эффект взрыва был точно рассчитан. Больше на данный момент ничего сказать нельзя, но отдел работает на полную мощность.
Мадёрен доложил, что произведено семнадцать арестов, все в наркоманских кругах, большей частью дилеры. Никто пока не признался, и он вообще сомневается, что можно ожидать признательных показаний. Расколоть этих гадов практически невозможно, молчат как воды в рот набрали. К тому же весьма вероятно, что и подрывник, и убийцы Лакки Шиндлера уже успели выехать из Швейцарии. Обычное дело, как правило, они всегда чуточку опережают сыщиков. Лучше всего вообще не впускать эту шушеру в страну, добавил он.
— У вас все? — осведомился Сутер.
Мадёрен пожал плечами. Пожалуй, да.
Халлеру докладывать было не о чем, Луди тоже.
Тогда слово взял Хункелер. Сказал, что взрыв в пиццерии и убийство Лакки Шиндлера интересуют его лишь постольку поскольку. Этим пусть занимается коллега Мадёрен. Сам он целиком сосредоточился на деле Кристы Эрни. И у него есть горячий след, который он тщательно проверяет. Ведет этот след к человеку по имени Генрих Рюфенахт, швейцарскому писателю, проживающему в Эльзасе, в Мюспахе. Вполне вероятно, что именно он написал угрожающее письмо и сделал анонимный звонок в «Бульварцайтунг». Он, Хункелер, уверен в этом почти на сто процентов. Однако подробно докладывать о расследовании пока рановато. Он просит предоставить ему свободу действий. Вообще, по его мнению, дело Кристы Эрни никак не связано ни с взрывом в «Анкаре», ни с убийством Лакки Шиндлера.
Довольно долго все молчали, обдумывая услышанное.
— Вы уже подключили французскую жандармерию? — спросил Сутер.
— Нет, слишком рано пока.
— Хорошо бы, базельская уголовная полиция хоть одно дело раскрыла, — сказал Сутер. — От журналистов никакого житья нет… Что ж, комиссар, продолжайте заниматься делом Кристы Эрни.
На этом совещание закончилось.
Хункелер еще некоторое время посидел в кабинете, откинувшись на спинку стула, упершись ногами в край стола и положив голову на колени. Размышлял, что предпринять дальше. Однако на ум ничего не приходило.
Он услыхал, как открылась дверь. Пришел Луди. Хункелер узнал его осторожные шаги и открыл глаза.
— Я облазил все возможные источники. О Генрихе Рюфенахте нигде ни слова. В том числе и как о писателе. Если он и печатался, то наверняка в каком-нибудь совсем уж крохотном издательстве.
— Он пока ничего не публиковал.
— Какой же он тогда писатель, если ничего не публиковал? Разве не так?
— Необязательно. Писатель — тот, кто пишет. Рюфенахт писал каждый день, с двадцати до двадцати двух часов. Вплоть до четверга, четвертого июля. Писал для своей жены. Она единственная разбирала его почерк. Но ровно месяц наш она умерла.
— Почему же он продолжал писать, если она умерла?
— Не знаю. Знаю только, что семь дет назад операция на простате сделала его импотентом.
— Интересно! — Луди рассмеялся, по обыкновению беззвучно. — Минутку, я схожу за кофе.
Хункелер не пошевелился, погружаясь в себя и успокаиваясь. Услыхал, как Луди вернулся, увидел бумажный стаканчик, который тот поставил перед ним. Взял в руки, отхлебнул глоток. Кофе оказался никудышный, сущая бурда.
— Ты уверен? — спросил Луди.
— Почти. Полную уверенность дает только признание.
— Я довольно хорошо знаю Эльзас, — сказал Луди. — Часто совершаю там пешие походы. Летом, когда все цветет, это настоящий рай. А зимой, в туман и дождь, — гнездо депрессии.
— Необязательно. Когда в печи потрескивают дрова, а на коленях мурлычет кошка, там очень уютно.
— У тебя есть женщина, которая тебя любит.
Хункелер кивнул.
— А ты представь себе, — сказал Луди, — что семь лет кряду сидишь зимой в деревенском доме, утонувшем в тумане, и ждешь жену. А она не едет, потому что спать с ней ты не можешь. Поди, и другого завела, а?
— Да.
— То-то и оно. Пишешь, конечно, каждый вечер, с железным упорством, потому что это помогает тебе жить. Но вот что ты пишешь?
— Понятия не имею.
— Еще как имеешь. Ты пишешь о своей тоске, о добрых старых временах. А вдохновение мало-помалу уходит. Ты по-прежнему пишешь фразу за фразой, но в них нет огонька, нет напора. И ты это замечаешь. Сам того не желая. Иначе и быть не может. Потом тебе вдруг становится безразлично, жив ты или мертв, любишь или нет. А поскольку не слышишь чужого дыхания, уже не понимаешь, дышишь ли сам. И тогда начинаешь думать о поступке, который докажет, что ты вправду еще жив. Пусть даже этот поступок приведет к смерти. Может, так все и было? Как по-твоему?
— У Рюфенахта алиби. Вечером второго июля он сидел в комнате, которую снимает в мюспахском «Разъезде», и писал.
— Кто-нибудь его видел?
— Конечно. Хозяйка видела, как он зашел в комнату, а через два часа вышел.
— Сколько времени нужно, чтобы на машине добраться от этого трактира до Титлисштрассе?
— Четверть часа.
— Вот то-то же. Ты бы все-таки сходил посмотрел, что там за комната.
Хункелер проехал мимо «Разъезда», возле которого было припарковано несколько тяжелых мотоциклов. За столиком под каштаном сидели парни, упакованные в черно-красную кожу; защитные шлемы лежали на земле. Над Вогезами висело у горизонта огненно-красное солнце.
Он медленно подрулил к Старой Почте и остановил машину. Рюфенахт был в саду, в тех же, что и прошлый раз, грязных штанах, в том же драном пуловере. Гостю он, похоже, обрадовался.
— Потоп миновал, — сказал он, — скоро возродятся райские кущи.
— Я бы хотел поговорить с вами.
— Пожалуйста, я к вашим услугам. Зайдемте в дом.
Они прошли на кухню. Рюфенахт порезал несколько помидорин, посолил. Достал сало и сыр, откупорил бутылку «Кот-дю-Рон». Они чокнулись. Жуткая кислятина.
— Либо вы ненастоящий алкоголик, либо у вас нет денег, — сказал Хункелер.
— Почему?
— Алкоголики с деньгами пьют хорошее дорогое вино, потому что беспокоятся о своей печени.
— У меня денег нет.
Оба не спеша принялись за еду. Помидоры были просто объедение, видать, со своего огорода. И сало отличное.
— Кое-кто нашел скарабея, — сказал Хункелер, — под деревьями на ферме возле Шпицвальда. Я показав его эксперту. Скарабей подлинный, эпохи Тутмоса Третьего.
— Надо же, какой случай! — воскликнул Рюфенахт. В уголках губ опять проступила усмешка. — Кто же выбрасывает такие вещицы?
— Наверно, кто-то разочарованный в любви.
Рюфенахт кивнул:
— Вы хороший психолог. Я вам уже говорил. Потому мне и нравится с вами беседовать. Больше я почти ни с кем не разговариваю.
Он медленно, мелкими глотками, пил вино. На лице ни малейших признаков алкоголизма.
— Позвольте узнать, на какие средства вы живете.
— Мне ничего почти не нужно. Проценты за дом невелики, картошка и овощи с собственного огорода.
— И все-таки деньги вам требуются.
Теперь Рюфенахт ухмыльнулся открыто, во весь рот.
— Вы же знаете. До сих пор я жил за счет Регулы Хеммерли.
— А теперь?
— Теперь с этим кончено.
— А литературным трудом вы не можете зарабатывать?
Рюфенахт покачал головой. Игра в вопросы и ответы явно его забавляла.
— Вероятно, мог бы. Но не уверен, я ведь не следую моде. Нынче все пишут про секс, а этого я предоставить не могу.
— Что же вы пишете?
— Я пишу с двадцати лет. Как раз в ту пору закончил коммерческое училище. И мне предложили хорошую работу. Надо было сделать выбор — принять это предложение или нет. Прими я его, я бы наверняка зарабатывал вполне достаточно, чтобы обзавестись семьей. Но такая работа мне не нравилась. Хотелось попробовать что-то новое, особенное. Я купил десяток школьных тетрадей в клетку и решил их заполнить, записывая каждый день по одной фразе. Не больше и не меньше. Жил я очень скромно, через некоторое время сдал на аттестат зрелости, пошел в университет. Как я уже говорил, было это в Базеле. Немногим позже я познакомился с Регулой. Она всегда за мной приглядывала, а месяц назад ее не стало.
— Как же звучала самая первая ваша фраза?
— Человек живет на свете, чтобы делать выбор, и я выбрал свободу быть самим собой.
— В сущности, это две фразы.
— Нет. — Улыбки на губах Рюфенахта как не бывало.
— Да. Человек живет на свете, чтобы делать выбор. Это первая фраза. И я выбрал свободу быть самим собой. Это вторая.
— Бросьте цепляться к мелочам, критикан несчастный. Я сам решаю, что одна фраза, а что нет. Для меня одна фраза заключена между двух точек. А что помешается между двух точек, определяю я сам.
— И с тех пор вы каждый день заталкивали меж двух точек произвольное количество слов?
— А вы не лишены чувства юмора, — сказал Рюфенахт, — мне это нравится.
— Как звучит последняя из записанных вами фраз?
— Жить — значит любить, любить — значит становиться виновным, становиться виновным — значит нести наказание, нести наказание — значит умереть, умереть — значит жить.
— Печальная фраза. Правда, я не вполне ее понимаю.
— Печальная, но верная.
— Вы часто писали о любви?
— Конечно. Любовь — загадка жизни.
— Что это значит?
— А то и значит, что без любви жизнь невозможна. Она и начинается актом любви, зачатием. Любовь — единственная животворящая сила, какой владеет человек. Но что такое любовь, никто в точности не знает. Производство гормонов, чувство, инстинкт продолжения рода? Любовь — загадка, ведущая к жизни.
— Хорошая фраза.
— Верно. Это моя предпоследняя фраза. Я записал ее в минувший понедельник.
Рюфенахт налил еще вина, сунул в рот кусок сыру. Ел он как человек, давным-давно отвыкший есть в компании. Решительно, жадно.
— Значит, вы целый день тратили на обдумывание одной-единственной фразы, — сказал Хункелер.
— Да. И вечер тоже, до двадцати двух часов. Потом прекращал раздумья.
— После вас останется труд целой жизни.
— Точно. Не знаю, правда, увидит ли он свет. Да это и не важно. Важно, что все это записано.
Он опять улыбнулся, едва ли не самодовольно. Отпил глоток вина.
— Поэзия — штука отстраненная. Потому-то она и важна.
— Откуда вы, живя в такой изоляции, черпаете опыт, черпаете свои премудрости?
— Я живу вовсе не в изоляции, а среди природы. Наблюдаю природу. Разговариваю с осликами, с курами, с овцами. Примечаю, когда им хорошо. А когда им плохо, я их подбадриваю. Они меня слушают. И все-все понимают и отвечают.
Он достал из ящика стола коробку «Рёссли-20», открыл, вытащил сигару, закурил. Сигара была последней в коробке.
— Мне казалось, вы курите «Премиум».
— Обычно да. Эту кто-то оставил в «Разъезде». И Марго отдала ее мне.
Он с удовольствием вдохнул дым, выпустил его через нос.
— Раньше были отшельники, которых все почитали. Столпники, ясновидицы, брат Клаус. Люди приходили к ним за советом. Нынче над ними смеются. Нынче все в кучу сбиваются. Кто громче кричит, тот и лучший.
— Вы живете отшельником?
Странная улыбка опять исчезла. Взгляд стал жестким.
— Что вы имеете в виду? У меня есть свои знакомства. Марго, например, хозяйка «Разъезда». Она всегда помогает мне в трудных ситуациях.
— Регула Хеммерли оставила вас семь лет назад. Почему?
Рюфенахт встал, на миг словно бы задумался, потом подошел к двери, открыл ее. Вошла черная кошка. Он опять сел, кошка прыгнула к нему на колени.
— Я больше люблю кошек, чем женщин, — сказал он. — С кошкой всегда сразу понятно, что она будет делать, что она хочет. Женщина клянется тебе в верности. А потом бросает…
— Вы давно знали, что она лесбиянка?
Рюфенахт закрыл глаза, плаксиво скривил лицо. Но не заплакал, слез не было.
— Перестаньте бередить открытую рану.
Оба замолчали. Слушали мурлыканье кошки, крик сыча, которому ответил другой. Потом взревели мотоциклы. Моторы работали на полных оборотах, едва не захлебываясь. Мало-помалу грохот удалился в сторону Кнёренга и стих. Рюфенахт опять открыл глаза, улыбнулся.
— У каждого свои печали. Свои я утоляю писанием. То есть утолял до последнего времени. А теперь не могу.
— Не понимаю. Кто всю жизнь писал, будет писать до самой смерти. Особенно когда на душе тяжело.
— Я уже говорил, что вы хороший психолог. Однако понимаете вы не все.
— Чего же я не понимаю?
— Бывает печаль настолько огромная, что ее даже не осознаешь как печаль. Она становится нормальным состоянием. И тогда жизнь прекращается, хотя ты по-прежнему дышишь.
— И вы достигли такого состояния?
Рот опять улыбнулся, бескровный и странно вялый.
— Записать слово — это жизнь, любовь. Слово — ответ на смерть. Я уже не знаю ответа.
— Может, вам бы стоило побольше бывать среди людей. Разговаривать с людьми.
— Я так и делаю. Сами видите — я ведь разговариваю с вами. И это замечательно.
— Ладно. — Хункелер встал. — Мы продолжим этот разговор. Если не возражаете, завтра я зайду снова.
— Буду очень рад.
Рюфенахт проводил гостя к выходу. На прощание они пожали друг другу руки, как старые знакомые.
Наутро Хункелер часов до десяти провалялся в кровати Хедвиг. Она разбудила его в восемь, спросила, не хочет ли он позавтракать. Он только отмахнулся. И она уехала в Базель повидаться с приятельницей.
Сейчас он нежился на простынях, которые пахли Хедвиг, наслаждался утром. Слушал, как насвистывает зяблик, как щебечет лазоревка. Сидит, наверно, на ветке ивы, стучит по ней клювиком. С деревенской улицы доносился рык трактора, где-то завывала циркулярная пила.
Хункелер поднялся с кровати, поставил на кухне чайник. Съел йогурт, миску овсяных хлопьев с молоком и глазунью из двух яиц. Яйца, правда, были не от своих кур, но когда-нибудь и своя птица будет. Хедвиг не отступится, он ее знает.
Надев крепкие ботинки, комиссар вышел из дома, снял с крюка косу. Тщательно отбил, мокрым бруском, как полагается. Расставил ноги пошире и принялся выкашивать лужайку, мощными, округлыми взмахами. Ему нравилось это движение, нравилось, что со лба капает пот. Зазвонил телефон. Ну и пусть его тарахтит, в конце концов уймется.
Он скосил весь участок между сливой и ивой, а потом бросил, потому что набил на правой руке две мозоли. Немного полюбовался малиновкой, которая склевывала в скошенной траве букашек, и решил как следует прогуляться.
Прошагал мимо прудов, возле которых проживало цыганское семейство, до Йеттингена и дальше, до Франкена. Потом двинул в гору, к Виллеру, большей частью через лес. Буки, дубы, вишни, акации. Елей тут не было, промышленным здешний лес никогда не считался. Дошел до древней крепости — от всей округлой постройки остался один только вал. Прилег под буком, слушая птичий щебет, и ненароком уснул. Проснулся на боку. Правая рука затекла, пришлось хорошенько ею потрясти, чтобы восстановить кровообращение.
Потом он еще два часа шел на юг, мимо кукурузных полей и через лес. Временами открывалась панорама Юры. Темные увалы, густо поросшие лесами.
Завернул в трактир «Сезар», взял пиво и порцию ветчины с белым хлебом и острой горчицей. Закусывая, разглядывал пенсионеров за соседними столиками — женщины в легких цветастых платьях, мужчины в спортивных рубашках. Они пили эльзасское вино из глиняных кувшинов, некоторые мужчины курили сигары.
Хункелер смотрел, как трактор тащит два прицепа, нагруженные здоровенными, в человеческий рост, тюками сена. Тракторист пытался задним ходом загнать прицепы в сарай. Шестая попытка увенчалась успехом. Все закивали и удовлетворенно взялись за стаканы.
Через несколько лет, думал Хункелер, я тоже выйду на пенсию. И буду сидеть тут, убивать время. Хорошо, что у меня есть Хедвиг, с ней не заленишься.
Он пошел дальше, наискось через лес. Глинистая почва еще не просохла после грозы. Наконец он пересек болотистый луг, на котором паслись черно-белые коровы, и вышел к дороге на Мюспах.
В семь вечера Хункелер был в «Разъезде». Снаружи у стены стояли велосипеды. Сами велосипедисты, жилистые старики в красных майках и черных штанах из оленьей кожи, сидели под каштаном, пили пиво.
Хункелер поздоровался с троицей завсегдатаев и заказал бутылочку минеральной, половину тминного мюнстерского сыра и белый хлеб. Ел не спеша, с удовольствием, тщательно подбирая зернышки тмина. Потом взял со стены выпуск «Альзаса», начал читать. Зарубежную информацию оставил без внимания, а вот местные новости проштудировал основательно. Заметки сообщали о ненастье. Из-за паводка Иль вышла из берегов. Почти все прибрежные деревни затопило. В Ильфурте бурный поток утащил с собой двух свиней, из которых спасти удалось только одну. Вторая, увы, утонула, но ее тем не менее пустили на колбасу. Унесло также несколько десятков кур, кроликов и одну овцу. Смыло мост. Даже одна старушка, устремившаяся спасать курицу, чуть не утонула, но двое отважных мужчин в последнюю секунду сумели вызволить бедняжку.
Хункелер подозвал хозяйку и заказал кофе.
— Вы уверены, — спросил он, когда она принесла чашку, — что в прошлое воскресенье господин Рюфенахт все два часа провел наверху?
— Но что случилось, мсье? Вы держите мсье Рюфенахта под soupçon[18]?
— Что вы, никоим образом. Какие подозрения?
— То-то же. Мсье Рюфенахт — un homme excellent[19].
— И все-таки, — настаивал Хункелер — Вы совершенно уверены?
Хозяйка села, сложила руки на коленях, задумалась.
— Mais oui[20], я уверена.
— Допустим, ему пришлось выйти в туалет.
— Нет, здесь мсье Рюфенахт никогда в туалет не ходит, он пиво не пьет. Бывало, конечно, спускался вниз и выходил на несколько минут. Мол, иной раз невозможно выдержать напряжение в комнате. Надо пройтись, минуту-другую. Но в прошлое воскресенье такого не было, я уверена.
— Можно взглянуть на его комнату?
— Разумеется. Но ничего особенного там нет. Très simple[21], стол, стул да кровать.
Она провела его в глубину зала, к лестнице. Наверху отперла одну из дверей. Они вошли.
Комната была маленькая, с единственным окном, выходящим на задний двор. Голый пол из широких еловых досок. Белые оштукатуренные стены, бачки на потолке. В углу кушетка, стул, простенький дубовый стол, на котором не было ничего, кроме пепельницы. А в пепельнице два сигарных окурка. Хункелер присмотрелся — безусловно, «Премиум». На стене справа — рамка с портретом Регулы Хеммерли. Светлые волосы, большие темные глаза. Стекла в рамке нет, осколки валялись на полу.
— Mon Dieu[22], что это? — воскликнула хозяйка. — Кто это сделал?
Хункелер пожал плечами — он понятия не имел.
— Последний раз, когда я приносила ему бутылку вина, стекло было целехонько. Не иначе как кулаком разбил. Одну минуточку!
Он услышал, как хозяйка спустилась вниз. Подошел к окну, открыл. До земли метра три. Спрыгнуть во двор особого труда не составит. А вот снова забраться в окно уже очень непросто. Он бросил взгляд на дровяной сарай — там на крючьях висела пятиметровая лестница.
Хункелер сел на стул и стал ждать хозяйку. Она вернулась с совком и веником и принялась заметать осколки.
— Не знаю, какая муха его укусила. В последнее время он вел себя очень странно. Все больше молчал.
— А в минувшее воскресенье? Как он себя вел?
— Чудно. Со мной держался как чужой. Выпил всего-навсего одну кружку пива внизу, в зале, и все время смотрел в стол.
— А в следующие вечера?
— В понедельник и во вторник? Точно так же. Теперь вот еще и стекло в рамке разбил. Это портрет женщины, которую он любил, хоть она и сбежала от него. Un grand amour, mais tragique[23].
— Но ведь это всего-навсего фотография.
— Ну не говорите, мсье. Фотография — она все равно что сам человек. Можно убить человека, если воткнуть иголку в его фотографию. Разве вы не знаете?
— Теперь знаю, — отозвался Хункелер. — Меня интересует еще кое-что. Кто-нибудь видел, что в то воскресенье в двадцать один час машина Рюфенахта действительно стояла возле вашего «Разъезда»?
Хозяйка поднесла обе руки ко рту, в глазах ее плескался ужас.
— Pourquoi?[24] Он что-то натворил?
— Нет, не думаю.
— Захворал?
— Нет, я вчера видел его. Все в порядке.
— Tant mieux[25]. Мсье Рюфенахт всегда ставит машину на автобусной остановке. Не знаю почему. Он ведь вообще чудак. Остановка расположена метрах в тридцати отсюда, на дороге в Кнёренг. Из трактира ее не видать.
— Может, кто-нибудь, возвращаясь домой, видел его машину?
— Пойдемте спросим Мишеля.
Они спустились вниз. Хункелер подсел к завсегдатаям.
— Хочу спросить, не видел ли кто из вас в прошлое воскресенье, в девять вечера, машину мсье Рюфенахта.
Завсегдатаи призадумались.
— Нет, — сказал наконец один из синих комбинезонов.
— Может, ты видал? — обратился второй к коротышке в резиновых сапогах. — Ты же около десяти домой отчалил.
— Верно, я каждый вечер около десяти ухожу домой. Не помню, чтобы в тот вечер машина стояла там. Но если б ее не было на автобусной остановке, я бы наверняка заметил. Так что она явно стояла на обычном месте.
— А почему вы так рано уходите?
— Я безработный и сижу тут с обеда, а к десяти обычно уже устаю.
— Но разве разрешается ставить машину на автобусной остановке?
— Mais bien sûr[26], мсье. Вечером автобусы не ходят.
Хункелер вырулил на дорогу к Старой Почте. Хорошее настроение, сопровождавшее его на давешней прогулке по лесу, улетучилось. Он нервничал, злился на себя, на свою профессию. Знал, что ждет впереди. Бесконечные, дотошные расспросы, атаки и отходы, в промежутках мерзкая доброжелательная улыбочка, потом снова атака, пока жертва не капитулирует.
Ему это не впервой, допросы он вести умел. Умел отвлечь, вызвать доверие и тотчас вновь глубоко уязвить. Он хорошо разбирался в психологии преступников, которые в ходе его допроса вдруг оборачивались жертвами. Омерзительно, подло, однако иначе нельзя.
Втайне Хункелер надеялся, что Рюфенахт выстоит. Как-никак он человек умный, упорный, решительный, — словом, равный, достойный противник, который прекрасно владеет собой и умеет защищаться. Разве такому место в тюрьме? И кто будет присматривать за его скотиной?
Может, это вообще не Рюфенахт? Но зачем он тогда заявил о себе? Зачем так упорно настаивая на разговоре? Наверно, все-таки хотел, чтобы его уличили.
Небо над Вогезами тускло светилось — темная багряная полоса, переходящая в светлую, прозрачную синеву. В зеркале заднего вида отражалась полная луна, висевшая низко над Шварцвальдом.
Рюфенахт был в саду. Словно бы ждал. Они сразу прошли на кухню, и Рюфенахт достал помидоры, сало, сыр и хлеб. Хункелер поблагодарил, сославшись на то, что уже поужинал. Но от стаканчика-другого вина не откажется.
Они чокнулись, и Хункелер немедля перешел в наступление:
— Я знаю, что вы импотент. Из-за операции на простате, сделанной семь лет назад.
Рюфенахт даже бровью не повел. Спокойно разрезал помидорину, посолил, поперчил и, отправив одну половинку в рот, принялся смачно жевать.
— Я так и думал, что вы знаете. Но разве это не подпадает в рамки врачебной тайны?
— Нет. В случае убийства не подпадает.
— Значит, вы подозреваете меня в убийстве Кристы Эрни?
— Вы же сами знаете.
— Да, знаю. И мне это вполне понятно. Иначе бы вы не пришли и не стали со мной разговаривать.
— У вас есть мотив, и не один. Во-первых, в случае с вашей простатой именно госпожа Эрни приняла неправильное решение, которое сделало вас импотентом. Импотенция же стала одной из причин, приведших к тому, что вы потеряли женщину, которую любили много лет. Во-вторых, госпожа Эрни слишком поздно распознала у вашей возлюбленной рак, так что уже ничего нельзя было сделать. Вы наверняка страшно на нее злились. И оттого, как я полагаю, покарали ее смертью.
— А дальше что? — Рюфенахт усмехнулся. — Какая мне выгода карать ее смертью? Я все равно останусь импотентом. И Регула не воскреснет.
— Совершив однозначно смелый поступок, вы помогли себе. Подняли свою ценность, в собственных глазах и в глазах госпожи Мюллер.
— Ой да бросьте вы этот психологический идиотизм! Я никчемный манекен, одинокий и безжизненный.
— Как бы там ни было, писать вы перестали. Потому что во фразах больше нет нужды. Вы совершили деяние посильней любой фразы.
Левое веко Рюфенахта легонько дернулось. Наверно, мошка попала в глаз. Он смахнул ее. Взгляд был сосредоточенный, строгий.
— А вот этого не надо, господин комиссар. Я не преступник, а писатель. И знаю, что слово перевешивает любое деяние.
Хункелер взял свой бокал и не спеша выпил вино. Вкус никудышный, но все ж таки вино. Он поставил бокал, Рюфенахт подлил еще.
— Имеется целым ряд косвенных улик, — сказан комиссар. — И я их назову. Во-первых, в то воскресенье около двадцати одного часа кое-кто видел, как некий мужчина вошел в дом, где расположена врачебная практика. Этот мужчина был среднего роста, как и вы. Во-вторых, найден окурок сигары «Рёссли-двадцать». В-третьих, на ковровом полу обнаружен черный кошачий волосок. А у вас есть черная кошка. В-четвертых, немногим раньше в помещение практики заходила госпожа Карин Мюллер. Она вполне могла все организовать, склонить вас к убийству. Ведь и она тоже наверняка чертовски злилась на госпожу Эрни. В-пятых, я почти на сто процентов уверен, что именно вы выбросили скарабея возле фермы на Шпицвальде. Хотели поставить точку в этой истории. В-шестых, у вас есть целый набор разделочных ножей. Вы умеете ими пользоваться, занимаетесь забоем скота. В-седьмых, людей, которым госпожа Эрни не стала бы оказывать сопротивления, совсем немного. И вы один из них. Госпожа Эрни чувствовала перед вами вину. В-восьмых, хозяйка «Разъезда» сказала, что в то воскресенье вы вели себя весьма странно, необычно. Молчали, упорно глядя в стол. В-девятых, неделю назад, во вторник четвертого июля, вы ударили кулаком по фотографии Регулы Хеммерли, которая висит в тамошней вашей комнате, и разбили стекло. Наверно, и это тоже была точка во всей истории. В-десятых, вы неоднократно мне звонили. Чуть ли не силой заставили меня с вами поговорить. Очевидно, хотите, чтобы я нас уличил. Что я только что и сделал. Ведь жить — значит любить, любить — значит становиться виновным, а становиться виновным — значит понести наказание.
— Понести наказание — значит умереть, умереть — значит жить, — докончил Рюфенахт. — Эта фраза справедлива в общем, философском смысле. Я не соотносил ее с собой.
— Мне вовсе не так уж и хочется непременно засадить вас за решетку, — сказал Хункелер. — Я ничего против вас не имею, даже наоборот. Теперь нечасто встретишь столь самостоятельную личность, как вы. Я это ценю. И мне вполне понятно, что, имея ваши мотивы, можно убить докторшу. Но в нашем обществе убийство не разрешено. Убийство должно быть наказано.
Рюфенахт достал из ящика стола коробку «Премиума», вынул сигару, закурил. Дым повис над абажуром, белая вуаль в темноте кухни. Допрос, похоже, доставлял Рюфенахту удовольствие.
— Я скажу вам, что думаю о ваших косвенных уликах. И вы поймете всю смехотворность своих подозрений. Во-первых, я действительно среднего роста. Но это ничего не значит. Людей среднего роста пруд пруди. Во-вторых, я курю не «Рёссли-двадцать», а «Премиум». И никогда бы не бросил окурок на месте преступления. В-третьих, черных кошек тоже сколько угодно. В-четвертых, очень может быть, что Карин Мюллер в половине девятого заходила во врачебную практику. Почему — я не знаю. В-пятых, подлинного скарабея я ни за что не выброшу. С какой стати? Мне эти жучки по душе. В-шестых, у меня действительно есть набор ножей. Можете отдать их на экспертизу. Человеческой крови вы на них не найдете. В-седьмых, госпожа Эрни в самом деле знала меня. Но что это доказывает? Ничего. В-восьмых, в прошлое воскресенье я и правда плохо себя чувствовал. Из-за того, что не мог писать. И понял, что исписался. В-девятых, я действительно разбил стекло в рамке с фотографией Регулы. Опять же со злости, что не могу писать. В-десятых, звонил я вам оттого, что одиночество стало невыносимым. Я знал, что вы живете по соседству. И теперь, к счастью, вы здесь.
Он сбросил пепел с кончика сигары, приветливо улыбнулся. Видимо, гордый своей речью. Налил еще вина.
— И вот еще что. Я прекрасно понимаю, что вы меня подозреваете. У меня действительно есть серьезные мотивы для подобного деяния. Но уверяю вас: решись я на такое, я бы позаботился, чтобы вы не сумели ничего доказать.
Хункелер кивнул. В этом он не сомневался.
— Как вы вообще себе это представляете? — спросил Рюфенахт. — Когда произошло преступление, я находился у себя в комнате, в «Разъезде». А следовательно, убить не мог.
Хункелер снова кивнул. Алиби и вправду железное.
— Я вот спрашиваю себя, почему вы ставите свою машину на автобусной остановке, а не прямо возле трактира. С чего бы это, а?
— Очень просто. Обычно я еду домой в изрядном подпитии. От автобусной остановки нужно только пересечь шоссе — и я уже на боковой дороге.
— Парковка хороша еще и тем, что из трактира не видно, стоит там ваша машина или нет.
— Опять вы за свое! — ухмыльнулся Рюфенахт. — Мертвой хваткой вцепились. Молодец! Как же я, по-вашему, умудрился скатать из «Разъезда» в Базель и обратно?
— Прежде чем зайти в «Разъезд», вы сняли с дровяного сарая лестницу и приставили к своему окну. В половине десятого вы спустились по ней во двор, поехали в Базель и вошли в помещение практики. После убийства вы положили нож в пластиковый пакет. По дороге к машине хотели было выбросить пакет с ножом, но передумали. Все это видела одна свидетельница. Вы вернулись в «Разъезд», припарковали машину на прежнем месте и по приставной лестнице поднялись в комнату. Уходя из трактира, повесили лестницу на крючья и поехали домой. Вот как все было.
— Верно, могло быть так. — Рюфенахт проводил взглядом струйку дыма, протянувшуюся к потолку. Заметив, что бутылка пуста, принес новую. И стал ждать, что будет дальше. Первый раунд он выиграл.
— Вы были рядом с Регулой, когда она умирала? — спросил Хункелер.
— Нет, — ответил Рюфенахт, едва слышно. Лицо его разом изменилось, усмешка пропала. Страдальческие складки залегли в углах рта.
— Почему?
Рюфенахт потупил взгляд, уставился на свои руки, будто увидел их впервые. Они лежали на столе, рядышком, одна подле другой.
— Эта сука, эта мерзавка не хотела меня пускать.
— Вы имеете в виду госпожу Мюллер?
Он кивнул, медленно, с натугой. Схватился за сигару, но та успела погаснуть. Чиркнул спичкой, снова раскурил ее, выпустил струйку белого дыма.
— Хотите?
— С удовольствием. — От той же спички Хункелер прикурил сигарету. Оба молча дымили.
— Импотенцию я еще кое-как мог выдержать, — помолчав, сказал Рюфенахт. — Мы и без того редко спали вместе. Я пил слишком много красного вина, и мое либидо отказало… С годами произошла очень странная вещь. До сих пор спрашиваю себя, как это вышло. И не нахожу ответа. Регула была женщина эротичная. Всегда готовая заняться любовью, в любое время дня и ночи. Меня ее эротизм не радовал, я его презирал, хотя иной раз и наслаждался им. И я выказывал ей свое презрение, пренебрегал ею, обижал ее. Это была борьба за власть. Я подчинял ее себе, заставлял ждать, томиться. Вот мой грех, в конце концов сгубивший нас.
Он умолк, с каменным лицом ждал, погрузившись в свои мысли.
— Есть одно дурацкое слово, которое я обычно не употребляю. В разговоре с вами я назову его, в порядке исключения. Это — секс. Слово примитивное, но обозначает то, чем я занимался слишком мало. Редко занимался с Регулой сексом. Упорно отказывался. Хотя всегда знал, что люблю ее. Что живу ею, и не только в финансовом плане. Она была пуповиной, которая связывала меня с миром, поддерживала во мне жизнь. Через нее я воспринимал окружающий мир… Я не говорил ей об этом, наоборот, старательно утаивал. Мстил ей. Мстил за то, что она заставила меня любить ее. Я хотел непременно одержать победу в борьбе за власть. И одержал…
Хункелер спрашивал себя, не пьян ли его собеседник. Но потом осознал, что тот говорит правду. Он делал признание и именно поэтому попросил комиссара прийти.
— Существует только один грех, — сказал Рюфенахт. — Равнодушие. И я его совершил. Я презирал в Регуле женщину, я растоптал в ней женщину.
Он замолчал. Осушил свой бокал, налил еще.
— Вы говорили об этом с Регулой? — спросил Хункелер.
— Нет. Она пыталась. Но я не желал. Она боролась за нашу любовь. Но я совершил грех отказа от разговора… Когда она умерла, Карин Мюллер позвонила мне. Десятого июня, после девяти вечера, я сидел у себя в комнате, в «Разъезде». Я сразу поехал туда, хоть и был пьян. Увидел свою мертвую возлюбленную, с лысой головой, исхудавшую как скелет, как мумия. И не проронил ни слезинки. Не мог, глаза высохли.
— А после? Вы плакали?
— Нет.
Он поднес руку к глазам, провел ладонью по закрытым векам, глянул на кончики пальцев. Сухие.
— То, что Регула стала лесбиянкой, здорово меня допекало. Оскорбляло мою мужскую гордость, хоть я и был импотентом. Но гордость осталась. В моей жизни Регула единственная женщина, которую я любил по-настоящему. Человек я очень сложный, любить меня нелегко. Не встреться мне она, я бы, возможно, так и прожил всю жизнь без любви. И этот единственный шанс любить я упорно уничтожал.
— Но ведь вы жили с нею под одной крышей, спали друг с другом?
— Да, время от времени. И оба получали удовольствие. Но потом я начал мстить. Мстить женщине, которая делает мужчину слабым.
— Странная позиция, — сказал Хункелер. — Я воспринимаю это иначе. Моя женщина придает мне силу.
— Вы везунчик. Потому-то я и делаю вам это признание. Я сам себя не понимаю. Может, вы поймете.
Он с мольбой посмотрел комиссару в глаза, словно ожидая от него отпущения грехов.
— Любовь — одно из тягчайших испытаний, выпадающих человеку, — сказал Рюфенахт. — Она бывает очень жестокой, несправедливой, отвратительной. Любовь способна убить.
За окном послышался рев самолета, видимо заходившего на посадку в аэропорту. Потом все стихло. Рюфенахт как бы ушел в себя, сломленный самоуничижением, отчаявшийся.
— То, что ей пришлось так умереть, — тихо сказал он, — просто убивает меня. Она даже говорить толком не могла. Путала слова. Не понимала уже, кто я. Не понимала, кто она сама. Происходил страшный распад личности. Невероятно тяжко — смотреть на это. Раз я даже взял с собой нож, думал ударить ее в сердце. Но не смог. И очень жалею. За это я бы с радостью сел в тюрьму. Но не смог, рука не поднялась.
Он несколько раз сглотнул, будто сдерживая тошноту.
— Уже тогда, десятого июня, я знал, что моим писаниям пришел конец. По привычке пытался продолжать. И понял, что погубил не только ее, но и себя. Я не могу больше жить, я скоро умру. Она умерла безвинно, как жертва. Я умру виновным, как преступник, даже не заметивший своего преступления. Кары нет. Все, что я написал про жизнь, любовь, вину, наказание и смерть, — полная чепуха. Есть только вина. И она остается.
Рюфенахт встал, подошел к шкафу, достал еще бутылку. Налил себе, выпил.
— Вы небось думаете, что я напился и несу ахинею. Нет. Я совершенно трезв и говорю правду. А правда в том, что мне уже ничем не поможешь. Регулу убил я. Помогите мне, господин комиссар, арестуйте меня.
Он сидел на стуле, прямой как палка, положив руки на стол, устремив взгляд на Хункелера. Лицо в свете лампы — белое, будто каменное. Внезапно на ресницах блеснули две крохотные слезинки, стали больше, но почему-то не падали, словно приклеились. Потом, наконец, сбежали по щекам к подбородку.
Хункелер встал, кивком попрощался с Рюфенахтом, который по-прежнему неподвижно сидел у стола и плакал.
Комиссар вышел на улицу. Посмотрел на луну, белым шаром висевшую над головой, сел в машину и поехал прочь отсюда, сквозь ночь.
Наутро за завтраком Хункелер решил поговорить с Хедвиг.
— Хочу кое о чем тебя спросить, — начал он, — это касается твоей интимной сферы.
Она засмеялась, ожидая, что будет дальше.
— Ты, случайно, не приревновал меня? Интересно, к кому?
— Нет, ревность тут ни при чем. Я просто хотел спросить, хватает ли тебе секса со мной.
— Ты что, рехнулся?
— Вчера вечером Рюфенахт утверждал, будто убил свою жену, отказывая ей в сексе. Убил равнодушием, как он выразился.
— Господи, какие же вы, мужчины, дураки! — Она положила в рот маринованный огурчик. — Ведь впрямь считаете себя венцом творения.
— Почему?
— Потому что женщина, если надо, всегда найдет для себя выход. Я бы от такого мужика сразу сбежала.
— Правильно, — сказал Хункелер, — она так и сделала.
Он налил себе чаю, добавил холодного молока. Сделал несколько глотков, подумал, но потом все же спросил:
— Ты еще влюблена в меня, а?
Хедвиг поставила кофейную чашку на стол, резко, решительно. Вправду разозлилась.
— Ну ты полный кретин. Заткнись наконец.
Через Альшвиль он поехал на Шпицвальд, остановил машину возле фермы. Причапал сенбернар, повалился на спину, зевнул.
Хункелер зашел в экологическую лавку, купил зернового хлеба, фунт шпика и граубюнденскую колбаску.
В саду под деревьями расхаживал Авраам. Комиссар подошел к нему.
Авраам показал ему корзинку, которую держал в руке, — собачий помет.
— Вообще-то я бы предпочел собирать камни, — сказал он. — Но фермер попросил собрать собачье дерьмо. Народ выпускает своих кобелей без присмотру. Ну, они и бегут на коровий выгон и гадят почем зря. А дерьмо портит траву.
Хункелер достал из кармана скарабея:
— Вот, держите. Большое спасибо. Кстати, он подлинный, и знатоки оценивают его в восемь тысяч франков.
Авраам поставил корзинку на землю, вытащил из кармана шнурок, продел в дырочку. Надел шнурок со скарабеем на шею и просиял.
— На что мне эти восемь тысяч? Деньги мигом разойдутся. Нет, я его себе оставлю, он приносит счастье.
В десять Хункелер сидел в своем кабинете за компьютером. Он сумел вывести на экран финал футбольного чемпионата, матч Франция — Италия, и собирался еще раз посмотреть всю игру. Ему требовалось время, надо было отвлечься, подумать. Тут зазвонил телефон, и он снял трубку. Звонила г-жа Хельд, дежурившая внизу, у входа.
— Господин Хункелер, тут пришли трое велосипедистов, пожилые мужчины в красных майках. Все в поту. Хотят поговорить с комиссаром, который ведет дознание по делу доктора Эрни.
— Зачем я им понадобился? — спросил Хункелер, глядя, как Зидан внешней стороной левой стоны остановил мяч.
— Не говорят. Упорно требуют дознавателя. Придется вам спуститься сюда.
Хункелер положил трубку, отключил монитор. В конце концов он на службе.
Внизу ждали трое стариков в пропотевших майках и штанах из оленьей кожи. Все трое были весьма возбуждены.
— Выехали мы незадолго до восьми, — начал один. — Мы каждую среду совершаем по утрам велопробег. Альшвиль — Хегенхайм — Бушвиллер. Потом рывок в гору, в Фольжанбур, а оттуда в Мюспах. Вы знаете этот маршрут?
— Да.
— Там, где отходит ветка в сторону Труа-Мезон, начинается тополевая аллея. Тополя — один возле другого.
— Да, я знаю.
— Так вот, в третьем тополе этак на уровне бедра торчал нож. Я первый его заметил.
— Точно, — кивнул его коллега, — но мы тоже увидели.
— Я сразу затормозил, слез с велосипеда, подошел поближе, рассмотреть. Нож точь-в-точь как на снимке в газете. Мы сперва хотели отвезти его в редакцию, там бы наверняка хорошие деньги заплатили. Но они больно уж глупо писали про Базель, вот мы и решили доставить нож в полицию.
— Где нож? — спросил Хункелер.
— Тут.
Велосипедист потянулся рукой к заднему карману, из которого торчал продолговатый предмет, завернутый в носовой платок, вытащил его. Средних размеров разделочный нож.
— Рукой я его не трогал, только платком. Из-за отпечатков пальцев. Они там наверняка есть.
Хункелер взял нож, очень осторожно. Чувствуя, как по затылку бегут холодные мурашки.
— Большое спасибо, — сказал он. — Прошу вас, подойдите к госпоже Хельд. Она запишет ваши данные. Посидите в кафетерии, выпейте что-нибудь за мой счет. А мне надо идти.
Он бегом вернулся в кабинет, положил нож на стол. Потом набрал номер де Виля.
— Слышь, коллега, у меня тут орудие преступления, нож, которым убита госпожа Эрни. Давай сюда, погляди-ка на него, он у меня в кабинете.
— Un moment, Хункелер, — сказал де Виль, — ты это о чем?
Но Хункелер уже положил трубку.
Он сел в машину и дал газ. Поехал через пограничный пункт у Бахграбена, потому что там не было охраны. Светофор у Эзенга объехал окольной дорогой вдоль речки и свернул на Фольжанбур. Просторы кукурузных полей, перелески, мягкие извивы дороги. Погоди, Рюфенахт, думал он, дождись меня, ты вовсе не равнодушный, есть в тебе любовь, она есть во всех людях. На полной скорости он промчался по тополевой аллее, не глядя по сторонам. Низина с баптистской фермой, подъем на плато, поворот направо. Возле «Разъезда» он еще раз свернул направо, а возле автобусной остановки — налево. И затормозил у Старой Почты.
Хункелер знал, что опоздает, он почти всегда опаздывал. На кухне, с крепкого гвоздя, вбитого в потолочную балку, свисала веревка, а на веревке висел Генрих Рюфенахт. На полу валялся опрокинутый стул, на столе — листок бумаги, исписанный на машинке.
Комиссар подставил стул, залез на сиденье. Обнял тело, обхватил его — еще теплое. Попробовал приподнять и таким манером отцепить веревку от гвоздя. Потом вдруг подумал, что это бессмысленно, труп весил по меньшей мере килограммов восемьдесят. Наверно, лучше перерезать веревку. Глянул на стену напротив, на ножи. Одного не хватало.
В конце концов он взял себя в руки. Его полномочия здесь не действуют, это ведь Франция. Здесь распоряжается жандармерия Дюрменаха. И поскольку Рюфенахт однозначно мертв, он должен оставить все, как было.
Хункелер попытался закрыть покойнику глаза. Невозможно, глаза чересчур вылезли из орбит. Потом его взгляд упал на листок, лежавший на столе. Он сразу понял, что это. Признание в убийстве Кристы Эрни. Позвонил в Дюрменахскую жандармерию, сообщил о случившемся. Спешить не надо, человек мертв. Потом открыл окно, закурил сигарету, сел к столу и стал читать письмо Генриха Рюфенахта.
«Глубокоуважаемый комиссар Хункелер!
Вы в самом деле очень хороший психолог. Я сделал все именно так, как Вы и предположили. Поздравляю.
Анонимный звонок и письмо с угрозами тоже моих рук дело. Да Вы и сами знаете.
Г-жа Карин Мюллер никакого отношения к этому делу не имеет. Она не склоняла меня к убийству. Я сам организовал встречу с Кристой Эрни. И хотя был бы рад увидеть г-жу Мюллер за решеткой, не хочу перед смертью усугублять свою вину еще и лжесвидетельством.
Как я Вам говорил, я не могу и не хочу жить дальше. Моя вина слишком велика.
Составив мне компанию в мой последний вечер, Вы очень меня поддержали. Я смог еще раз поделиться своими переживаниями с другим человеком. И смог заплакать, впервые с времен юности. Пусть слезы смягчат мою смерть.
Сегодня утром неподалеку от Фольжанбура, сразу за поворотом на Труа-Мезон, я загнал нож в третий по счету тополь аллеи. Это — орудие убийства. Скоро его найдут — не заметить его нельзя. И он приведет Вас ко мне.
Закройте мне, пожалуйста, глаза, если получится. Я не хочу больше видеть этот равнодушный мир.
С сердечным приветом,
Вечером Хункелер с Хедвиг сидели в саду под ивой. Хедвиг приготовила гуляш, с большим количеством лука и чеснока. Еще она подала картофельное пюре и бутылку «Поммара». Хункелер уже рассказал ей о покойнике и о том, как хотел снять его с веревки. Ведь покойнику висеть незачем. Но тот оказался слишком тяжел. А если перерезать веревку, труп рухнет на пол.
Смеркалось, пели последние птицы, черный дрозд. Снизу, от пруда, долетала далекая песенка его собрата. По темнеющему небу метнулись две летучие мыши. Свеча в стакане горела ровно — ни ветерка кругом.
Хедвиг знала, что молчать он будет очень долго, и тоже не говорила ни слова.
Но потом все же нарушила молчание:
— Я должна тебе кое-что сказать, хоть это тебе и помешает.
— Нет, не помешает.
— Как думаешь, почему я так долго оставалась с тобой и почему останусь впредь?
— Не знаю. Я сам себя все время об этом спрашиваю.
— Понятно, что не из-за твоих благородных манер и изысканной элегантности.
В ее глазах поблескивала легкая насмешка, которую он очень любил.
— Так почему все-таки?
— Потому что ты сексуальный, дурачок.
Дрозд умолк, только в ветвях ивы слышалось тихое чириканье. Потом донесся негромкий писк.
— Слышишь? — спросил Хункелер.
Она кивнула. Взяла свечу и медленно пошла к поленнице возле свинарника. Писк долетал, похоже, оттуда. Хункелер смотрел, как она нагнулась, что-то бережно подняла и опять пошла к столу. В руках у нее было два цыпленка.
— Хитрецы! Спрятались от куницы. Это будет начало нашей птицефермы.