– Я родился во время войны… – глухо произнес он, продолжив свою работу как ни в чем не бывало. – В сорок третьем. Отец служил в морской пехоте. После учебки он вернулся в отпуск и именно тогда зачал меня. Вернее, думал, что зачал. Отец был тяжелым человеком. Грубым и беспощадным. Я позже много раз спрашивал маму, как ее угораздило выйти за него. Она так и не смогла объяснить этого ни мне, ни, казалось, себе. Лишь все время повторяла: в молодости на все смотришь по-другому.
– Моя мать говорила мне то же самое, – сказала я.
– Когда отца призвали в действующую армию, мать впервые после замужества оказалась предоставлена самой себе. Ее сыновьям было всего четыре и пять. Мама обрела свободу. На нее больше не кричали, не поднимали руку и не домогались по ночам, как раньше. Она очень долго молила Бога об избавлении, и в конце концов Господь внял ее молитвам – послал ей в помощь войну.
Уитон усмехнулся.
– Спустя месяц после того, как отец погрузился на корабль и отбыл на Тихий океан, в наш дом постучался незнакомец. Он попросил напиться. Мама говорила, что он заметно хромал. То ли это была травма, то ли какая-то болезнь. Но хромота уберегла его от армии. Он работал на правительство, был художником. Мама влюбилась в него с первого взгляда. Она боготворила искусство. От тети – моей двоюродной бабушки – ей перешла по наследству книга «Шедевры западного искусства»… А художник… задержался у нас на пару недель. А когда наконец уехал, мама поняла, что беременна. Она не знала, где его искать. Он лишь обронил как-то, что сам из Нового Орлеана.
О мой Бог…
– Я родился на две недели раньше срока, – продолжал Уитон, быстро водя кистью по холсту. – Время было удачное. Все выглядело так, будто меня зачал отец. К этой версии до поры до времени никто бы не подкопался.
…Отец вернулся с войны другим. Но если раньше он был просто тяжелым человеком, то теперь стал абсолютно невыносимым. Он был в плену у японцев, и те с ним что-то такое сделали… Не знаю, что именно… Он стал молчуном и религиозным фанатиком. Но бил маму столь же жестоко, как и прежде.
…Он быстро подметил, что мама относится ко мне иначе, чем к другим сыновьям. Она объясняла это тем, что я был самым слабым. Отец пытался учить меня «жизни», но мама противилась. В конце концов они заключили нечто вроде соглашения. Мама купила мне нормальное детство, заплатив за это рабским послушанием. Отец получал все, что хотел. Его слово было законом. В быту, в постели, везде… И лишь когда речь заходила обо мне, мама получала право голоса.
…Братья работали на ферме и охотились вместе с отцом на каникулах. Я жил иначе. Мама дала мне достойное воспитание, много читала. Как-то скопила денег и купила бумагу и краски. А однажды предложила скопировать одну картину из своей книги, потом другую… Братья, понятное дело, насмехались надо мной, но втайне – я это чувствовал – завидовали черной завистью. Они поколачивали меня всякий раз, когда знали, что это сойдет им с рук. Но мне было плевать. Летом мы с мамой проводили дни в старом сарайчике в лесу. Это была наша тихая гавань.
Лицо Уитона становилось все более отрешенным.
– Сарай стоял посреди небольшой поляны, окруженной со всех сторон вековым лесом. И еще там протекал ручей. Часть крыши давно обвалилась, но мы не обращали на это внимания. Солнце проникало сквозь дыру золотистыми лучами, совсем как в католических храмах.
– Вы там рисовали? – спросила я и тут же высказала догадку: – Вы рисовали свою мать?
– А кого же? К тому времени я уже вырос из «Шедевров западного искусства», мне хотелось отражать на холстах что-то свое. Мама приносила из дома разные наряды, которые покупала во время своих редких поездок в город. Отцу она их никогда не показывала. Легкие, как перышко, газовые платья, ночные сорочки… знаете… до пят… На картинах старых мастеров натурщицы часто изображались в таких… Я рисовал ее с утра до вечера, мы болтали, смеялись, а когда солнце уходило, возвращались домой… Если то страшное ранчо, конечно, можно было назвать домом…
– В конце концов что-то случилось, не так ли? Что?
Уитон замер, словно в нем закончился заряд. Губы его беззвучно шевелились. Так прошла минута. Потом он вновь коснулся кистью холста и своим обычным голосом продолжил:
– Когда мне было тринадцать, я стал интересоваться разными… новыми вещами. В маминой книге женщины часто изображались обнаженными. Мне тоже хотелось писать с обнаженной натуры. Как-то я признался в этом маме, и она меня поняла. Но нам требовалось соблюдать осторожность… Иногда отец подряжался на заработки в город, а братья в это время охотились вдали от дома. И лишь в такие дни мама могла позировать мне обнаженной.
Вода в ванне была холодной, но лицо мое горело огнем. Я понимала, что мы наконец подобрались вплотную к самому сокровенному, что таилось в душе Уитона.
– Вы были… близки со своей матерью?
– Близки? – нахмурился он. – Мы были с ней единым целым.
– Я имела в виду другое…
– Вы имели в виду секс! – На лице его отразилось отвращение. – Нет, у нас все было иначе. Разумеется, мне приходилось касаться ее, чтобы добиться нужного ракурса. А она рассказывала мне, что такое настоящая любовь. И где-то далеко живут люди, которым она доступна. Но чаще мы с ней просто мечтали о будущем. Она говорила, что у меня талант, благодаря которому однажды я стану знаменитым. А я тысячу раз клялся и ей и себе, что если уеду из дома и стану большим художником, то, разбогатев, тут же заберу ее к себе.
Меня пронзила страшная догадка.
– Однажды вас застали в том сарае?
Уитон на несколько мгновений прикрыл лицо ладонью в перчатке.
– В один из дней – это было весной – мои братья решили плюнуть на охоту и выследить нас. Они спрятались за сараем и смотрели, а когда увидели, что мама начала раздеваться, со всех ног бросились в город – к отцу. Тот примчался и застал мать обнаженной. Его обуял дьявол. Он разразился ужасными проклятиями в ее адрес. «Шлюха» было самым безобидным словом в его тираде. Мать не молчала, как обычно. Велела ему убираться ко всем чертям, но это, конечно, разозлило его еще больше. Он приказал братьям держать меня и стал ее бить. Впервые я видел, как мама сопротивляется. Она расцарапала ему лицо, но, увидев собственную кровь, он совсем потерял рассудок. Отыскал в сарае старую ржавую косу и…
Уитон прищурился, словно пытаясь разглядеть что-то вдали.
– У меня до сих пор стоит в ушах этот свист. И звук удара, похожий на треск яичной скорлупы. Мама упала. Она умерла прежде, чем коснулась пола.
Его голос дрожал. Мой голос дрожал точно так же, когда я спорила с тем, кто утверждал, что моего отца больше нет на свете.
– Почему же об этом не узнала полиция?
– Свидетелей не было. А у мамы не было родни, которая могла бы настаивать на расследовании.
– Ваш отец похоронил ее?
– Нет.
– Как же… А кто же…
Уитон теперь смотрел себе под ноги, и голос его был еле различим.
– Братья все еще держали меня за руки. А он подошел вплотную, наклонился к самому лицу и сказал: «Закопай ее и тут же домой…» У него изо рта воняло… А еще он сказал, что, если я донесу, он и братья подтвердят под присягой, что застали меня… насилующим маму в сарае… уже после ее смерти. Вы понимаете, я впервые услышал тогда это слово… Оно повергло меня в ужас, сравнимый с тем, что я испытал, когда увидел, как маму убивают. А еще он сказал, что мне все равно никто не поверит. А ему и братьям поверят. И тогда меня отправят в интернат для малолетних преступников, где днем меня будут бить, а по ночам насиловать. И они ушли.
– Это ужасно… – пробормотала я, но Уитон не слышал.
– Я не мог вот так похоронить ее, – продолжал он. – Не мог даже смотреть на нее в ту минуту. У нее было снесено полчерепа, а кожа отливала мраморной белизной. Я сидел перед ней на коленях и рыдал. Рыдал, пока у меня не кончились слезы. А потом оттащил маму к ручью, постирал ее платье и обмыл всю с головы до ног. И еще расчесал волосы, чтобы они струились по плечам, как она любила. Я знал, что эти могли вернуться в любой момент, но мне было плевать. Я тогда понял кое-что важное. Что все ее беды остались позади. Что смерть стала для нее единственным и прощальным подарком судьбы. – Уитон бросил кисть на стол и запустил руки в волосы. – Каково же было мне… не передать словами. Я не представлял себе жизни без нее. Но это я. А ей так было лучше. Понимаете?
Я понимала. Теперь понимала, где корни всех этих похищений. А еще я чувствовала: Уитон, убивая женщин, и впрямь думал, что делает для них доброе дело.
– Я вернулся в сарай вместе с мамой и встал к мольберту. На мамином лице отражалась такая безмятежность, такой покой… Я впервые видел у нее такое лицо. Это было настоящим откровением для меня. В тот вечер на поляне я превратился из мальчика в художника. А потом взял лопату и похоронил маму прямо на поляне – у ручья. Я никак не отметил то место, чтобы его не отыскали эти… Лишь я один знал, где моя мама.
– Что было, когда вы вернулись домой?
Лицо Уитона вновь стало отрешенным.
– Четыре следующих года стали для меня адом. Даже хуже. Тем немногим, кто интересовался судьбой матери, отец говорил, что она уехала в Нью-Йорк. Сбежала с любовником. А сам тем временем копался в ее прошлом. В какой-то момент он уверился, что я не его сын, и жадно искал тому подтверждения. Допрашивал врача, соседей, даже ходил зачем-то в городской архив. В итоге он так ничего и не нашел. Но ему оказалось достаточно того, что он знал. Между мной и отцом не было ничего общего. И я не устаю благодарить за это Бога! Но мой статус в семье изменился, и после этого они стали творить с Роджером такое, что вам и в страшном сне не приснится. Его морили голодом. Избивали. Заставляли работать, как колодного раба. Отец официально разрешил братьям делать с ним все, что им только взбредет в голову. Однажды они бросили его в костер, в другой раз порезали ножиком, а потом еще пытались запихнуть в задний проход разные штуки. Отец… он насиловал Роджера. Не ради удовлетворения похоти. А по-тюремному – в отместку. – Уитон махнул рукой. – Если бы не я, Роджер бы не выжил.
Я снова вспомнила рассказ доктора Ленца о причинах, способных вызвать синдром раздвоения личности. Сексуальное насилие в детском возрасте…
– Вы пытались его защитить?
– Роджера? А как же. Я слушал и наблюдал. У меня необычайно развился слух. Я слышал, как они дышали во сне. И когда дыхание менялось, бил тревогу, потому что знал – они идут к Роджеру. Я говорил ему, где спрятаться. Говорил, когда бежать. Откуда брать еду. В какой момент уступить, а когда – оказать сопротивление. Дошло до того, что я научился читать их мысли. Однажды я почувствовал, как смутное желание убить меня оформилось у них в четкий план и они приступили к его реализации. И тогда я понял, что пора смываться.
– Это вы посоветовали Роджеру отправиться в Нью-Йорк?
Уитон возобновил работу. Кисть в его руке летала по-прежнему быстро и уверенно.
– Да. Но город не оправдал наших ожиданий. Он оказался совсем не таким, каким я его себе представлял. Роджер пытался зарабатывать рисунками, но безуспешно. Разные люди предлагали ему помощь, но это была только видимость. На самом деле они думали лишь о себе, о своих желаниях и фантазиях. Они кормили его, давали кров, покупали краски, пускали в свои мастерские. Но в ответ требовали, чтобы он расплачивался с ними телом. И он… уступал им. Впрочем, я его понимаю. Те люди не шли ни в какое сравнение с садистом-отцом. Несколько лет он прожил так, вращаясь среди этих богатых стариков и удовлетворяя их прихоти. Я чувствовал, что пора менять обстановку.
На лице Уитона проступила жестокая ухмылка.
– Однажды я шел по улице и наткнулся на объявление. Не раздумывая ни секунды, я пошел по тому адресу и записался в морскую пехоту. Это был импульсивный поступок. У Роджера не было шансов мне помешать. Война во Вьетнаме к тому времени разыгралась нешуточная, корабли с войсками уходили из Штатов один за другим. Прежде чем он успел что-то понять, его уже погрузили на борт одного из них.
Я видела, что он гордится своей хитростью.
– И вот там-то, во Вьетнаме, я наконец окончательно вышел из тени. Роджер не протянул бы и недели. Днем он шлялся по Сайгону, перешучивался с сослуживцами, строил из себя бравого парня, но после захода солнца без слов уступал мне место. В дозорах, в патрулях, на блокпостах. Я чуял то, о чем он и не догадывался. Я слышал, как хрустит тоненькая веточка под босой пяткой на расстоянии пятидесяти метров от нас. И именно это в итоге спасло Роджеру жизнь. И не ему одному. На меня едва успевали навешивать новые награды.
– А потом? – спросила я, думая о Джоне, Бакстере и Ленце. Неужели им до сих пор так и не удалось до сих пор ничего узнать о прошлом Уитона? Ведь это ключ…
– Я вернулся в Нью-Йорк другим человеком. На свою военную зарплату поступил в университет, всерьез занялся живописью. По окончании учебы портреты уже легко могли прокормить нас обоих. Но я продолжал искать себя, не успокаивался. И судьба вознаградила меня за долготерпение. Оба брата в конце концов умерли, и наша ферма была выставлена на продажу. Я решил прикупить ее и поначалу намеревался предать ритуальному сожжению, но раздумал. Каждый новый рассвет под ее крышей я встречал, упиваясь сладким чувством свершившейся мести. Эти стены живо помнили унижения, выпавшие на долю моей матери, но теперь они были повержены. Роджер расписал их веселыми красками, а потом написал свою первую поляну.
– А когда вы написали свою первую картину? Я имею в виду первую «спящую».
Уитон наморщил лоб. Словно человек, которого просят вспомнить день, когда он женился или принес домой первую зарплату.
– В семьдесят восьмом, если я ничего не путаю. Помню, ехал как-то по пустынной дороге и увидел голосовавшую на обочине девчонку. Молоденькую, симпатичную. То ли студентку, то ли бродяжку-хиппи, которые к тому времени уже почти перевелись. Я спросил, куда ее подвезти. Она ответила: «Куда угодно, лишь бы подальше отсюда». – Уитон улыбнулся. – О, я почуял знакомые нотки в ее голосе…
…Я отвез ее на нашу ферму. По дороге она приняла несколько веселых таблеток и не на шутку разговорилась. Ее история была типичной для женщин. Отец-садист, совсем как мой. Мать, у которой не было ни сил, ни прав защитить ее. Мужчины, вертевшие ею, как хотели. Я накормил ее. Ее стало клонить в сон. Тогда я предложил написать ее портрет. Она легко согласилась. А когда я уточнил, что хотел бы писать ее обнаженной, она колебалась недолго. Сказала: «Надеюсь, ты не будешь приставать с глупостями. Ты вежливый». И после этого разделась и легла в ванну, чтобы смыть с себя дорожную пыль, а я встал за мольберт.
В ванну…
– Это точно вы рисовали, а не Роджер?
– Роджеру не дано было писать, как я. Это моя работа. Роджером в тот момент и не пахло. Кисть была в моей руке! И на холст ложились мои мазки!
– А потом что-то между вами произошло, – прошептала я.
Уитон стал массировать свою левую руку.
– Да. Она заснула, но проснулась прежде, чем я успел закончить. И проснувшись, увидела мою наготу. Сам не знаю, как вышло, но я тоже разделся. Она увидела, что я возбужден, и запаниковала.
– А вы?
– Я тоже испугался. Она ведь знала дорогу до фермы. У Роджера потом могли возникнуть нешуточные неприятности. Я попытался успокоить ее, все объяснить, но она не слушала. Стала рваться наружу и… не оставила мне выбора. Я затолкал ее обратно в ванну и держал под водой до тех пор, пока она не обмякла.
Боже…
– Что было потом?
– Я закончил картину. – Уитон вновь взял в руки кисть и вернулся к работе. – На лице ее были написаны покой и счастье. А вы бы видели, какой у нее был затравленный взгляд, когда она голосовала на дороге. Вот… так она стала первой «спящей женщиной».
Семьдесят восьмой… Тогда я только закончила восемь классов. А Роджер Уитон в том же году утопил в ванне бродяжку-хиппи и встал на путь, который спустя много лет привел его к Джейн…
– Что вы сделали с ее телом?
– Похоронил на поляне.
Ну конечно… где же еще…
– Следующего раза пришлось ждать целый год. Она была бездомной. С ней все прошло легко. И потом, к тому времени я уже четко знал, чего хотел.
– А откуда взялся Конрад Хофман?
– Мы познакомились в восьмидесятом. У Роджера была персональная выставка в Нью-Йорке, и Хофман туда случайно забрел. Он увидел в «полянах» то, чего не замечал никто другой. Он увидел там меня. В Хофмане тоже что-то такое было… Он был молод, опасен, и в нем чувствовалась харизма. В конце дня он задержался на выставке дольше остальных, и мы пошли с ним в кофейню. Он не увивался вокруг Роджера, как вы могли бы подумать. Он почуял силу, исходившую от картин. Пусть будет – темную силу. И тогда под влиянием момента я сделал то, чего не собирался делать…
– Вы показали ему своих «Спящих женщин».
– Да. Тогда еще не было никакой серии. Две картины – вот и все, чем я располагал. Вы бы видели его лицо! Он сразу догадался, что мне позировали мертвые женщины. Уж он-то в отличие от большинства так называемых ценителей искусства повидал их на своем веку немало. А когда он оторвал от моих картин взгляд, я явил ему свое настоящее лицо. Я сбросил маску.
«Ты и со мной так же поступил после того, как вырубил Олдриджа…»
– И что Хофман?
– Он угадал таившуюся во мне могучую силу и преклонил перед ней колени.
– А вы?
– Я овладел им!
– Что?
– Да, да, овладел. Я не Роджер, который привык к одной позиции – лицом вниз с закушенным от боли пальцем. Конрад оценил мой гений и захотел прикоснуться к нему, вкусить от него. И я сделал это. – Заметив потрясение на моем лице, Уитон добавил: – Хофман был бисексуалом. Он признался мне в этом в кофейне. Тюрьма сделала его таким.
– И после этого он стал вам помогать?
Уитон продолжал работать быстро и методично, но мысли его были далеко от картины.
– Конрад поставлял мне моделей, подсыпал им в питье всякую всячину – словом, делал так, чтобы они вели себя спокойно и не мешали мне работать. Инсулин тоже он придумал. Что там говорить, Хофман брал на себя всю грязную работу.
– Но и насиловал женщин в награду за труды.
Уитон окаменел.
– Да, судя по всему, так оно и было. Впрочем, вряд ли они были в сознании в тот момент, чтобы испытывать серьезные неудобства.
Слава Богу, если они были без сознания…
– А почему вы в конце концов остановились?
– Конрад повздорил с кем-то и убил в драке. Ему дали пятнадцать лет. Он просил меня не действовать в одиночку, но я… не вполне владел собой. Как-то я попробовал похитить одну девушку. Но она быстро почуяла неладное и оказала яростное сопротивление. Я чудом тогда не попался в руки полиции. И после этого вынужден был остановиться. Конрад много чего рассказывал мне о тюремной жизни. Я не мог себе представить, что когда-нибудь окажусь там. Как если бы мне выпало вновь вернуться к отцу и братьям.
– И тогда вы сильнее проявили свою индивидуальность в «полянах» Роджера, не так ли? Именно тогда они стали более абстрактными.
– Да. И чем больше сердца я вкладывал в них, тем популярнее становился Роджер. Но мне не это было нужно! Я хотел, чтобы мир оценил мои собственные идеи! Не преломленные убогим сознанием двойника-неудачника.
– Поэтому спустя пятнадцать лет вы возобновили серию…
– Нет, – покачал он головой. – Я возобновил ее по другой причине. Роджер подцепил смертельную болезнь, и я понял, что мне необходимо сделать максимум возможного за оставшееся время.
– Хофмана к тому времени уже выпустили на свободу? И вы снова работали вместе?
– Роджеру поставили тот страшный диагноз, а спустя ровно полгода Хофмана выпустили за ворота тюрьмы. К тому времени я уже перебрался в Новый Орлеан. Предложение Туланского университета было ничем не лучше всех остальных. Просто меня с детства не оставляла мечта разыскать настоящего отца. Или хотя бы его могилу.
– Разыскали?
– Нет, ничего не вышло. Но ко мне приехал Конрад, и мы с ним возобновили сотрудничество.
– А зачем вы решились продавать свои картины? Ведь это было рискованно. Разве вам не хватало денег Роджера? Его славы?
– Деньги и слава были у Роджера, не у меня. – Он вновь развел краски и продолжил работу. – Но лишь когда коллекционеры увидели «Спящих женщин», они оценили истинный талант.
– Особенно Марсель де Бек?
– Он был одним из многих.
– Вы хорошо его знали?
– Мне лишь известно, что он купил несколько картин. Это все.
Удивительно, но я ему поверила. Как же тогда объяснить несомненную связь между де Беком, Вингейтом и Хофманом? Неужели эта троица попросту пользовалась психически больным художником, играя на его извращенной философии?..
– Что вы собираетесь делать?
– Теперь?
– Да.
– Я уеду отсюда. Поживу только для себя. Открыто. Без Роджера. Деньги, как вы понимаете, для меня не проблема. А скрыться от закона мне помогут документы, которые Конрад заготовил на всякий случай. Разные – выбирай на вкус.
– Вы будете по-прежнему писать картины?
– Если вы о «Спящих» – вряд ли. Только если это покажется мне необходимым. Честно говоря, не думаю.
– А что вы собираетесь делать со мной?
– Собираюсь подарить вам то, в чем вы нуждаетесь больше всего, – воссоединить вас с сестрой.
Я невольно зажмурилась.
– А где моя сестра?
– Близко.
– Как близко?
– Ближе, чем вы думаете, – хмыкнул Уитон.
Я вспомнила наш первый разговор с Джоном, когда он сказал, что уровень воды в Новом Орлеане заметно спал в последнее время и преступник запросто мог хоронить своих жертв прямо под домом.
– Под этим домом?
Уитон буднично кивнул.
– А остальные?
– Здесь же. К слову, с вашей сестрой все вышло не так гладко, как с другими. Она единственная чуть не убежала. До сих пор ума не приложу, как ей удалось выбраться в сад. Конрад догнал ее, но она сопротивлялась, и ему пришлось покончить с ней на месте. Я заканчивал картину по фотографии.
Впервые за последние несколько часов меня захлестнула волна ярости. Еле сдерживаясь, я резко села в ванне и пустила холодную воду. Уитон и бровью не повел.
Пока я боролась с собой, безуспешно пытаясь вытеснить из головы жуткие видения, вызванные его последними словами, Уитон занялся своими затекшими пальцами. Затем он достал из ящика стола наручные часы и сверился с ними. Вздохнув, повернулся и вышел из оранжереи. Я слышала, как он зашел в дом и стал кому-то звонить.
Я перегнулась через край ванны, взялась обеими руками за переносной холодильник, оторвала от пола и стала медленно выгребать его содержимое в воду. Ноги и живот мгновенно сковало холодом, но я не обращала внимания. У меня было мало времени. Вместе с кубиками льда в воду скользнули три бутылки пива «Мишлоб». Я нащупала их и вернула в холодильник. Затем закрыла опустевший контейнер и поставила на прежнее место. Из-за двери слева по-прежнему доносился приглушенный голос Уитона.
Черт, как же холодно…
Я понимала, что долго так не выдержу. Вспомнив о своей инсулиновой защите, я нашарила под ванной мини-батончик и съела его в два приема, с трудом протолкнув в пересохшую гортань. Замерев и отдышавшись, я поняла, что телефонный разговор продолжается. Это дало мне возможность съесть и второй батончик.
Наконец я услышала звук приближающихся шагов.
«Ну иди же ко мне… – прошипела я чуть слышно, прилагая все силы, чтобы он не заметил, как стучат мои зубы. – Давай сыграем в паука и муху. Ты будешь мухой…»
Уитон вернулся. На нем был белый полотняный костюм. Увидев его одетым, я испытала шок. За два дня я почти свыклась с мыслью, что нахожусь в логове у маньяка, которые пишет картины с трупов и ходит нагишом. И вот я снова видела перед собой обыкновенного человека, который к тому же самым банальным образом только что говорил с кем-то по телефону… А ведь передо мной настоящий маньяк, возомнивший себя Христом. Этакий шестидесятилетний Спаситель…
Он остановился перед мольбертом и окинул холст долгим критическим взглядом. Между тем ледяная вода высасывала из меня последние силы. Я даже не думала, что немеющие конечности могут отзываться такой болью… На самом деле я уже не чувствовала холода. Только боль. Точно такую же, наверное, испытывает человек, на котором загорелась одежда…
– Вы закончили картину?
– Что? – вспомнил он о моем присутствии. – Ах да… Почти.
В доме раздался телефонный звонок. Уитон поморщился, но звонок не унимался. Быстро глянув в мою сторону, он вновь ушел. Мной вдруг овладело неистовое желание выбраться из ванны и броситься куда глаза глядят. Я едва удержала себя от опрометчивого шага. Может, стоит пустить горячую воду? Хотя бы на пять – десять секунд…
На сей раз Уитон вернулся в оранжерею очень быстро и бегом. На лице его проступили красные пятна, он был крайне возбужден, а в руке его я с удивлением увидела «смит-вессон» тридцать восьмого калибра, презентованный мне Джоном.
– В чем дело? Что-то случилось?
– Там повесили трубку, – зловеще прошептал он.
– Ну и что?.. Бывает.
– Бывает? У меня такого не было ни разу. И трубку бросили не сразу, сначала послушали мой голос…
Сердце кольнула внезапная надежда.
– Может, это балуется ребенок. Или какой-нибудь хулиган…
Уитон резко качнул головой. В глазах его появился странный блеск. В эту минуту он был похож на волка, почуявшего облаву. В нем проснулся инстинкт самосохранения.
– Послушайте…
– Ребенок, говорите? – хмуро переспросил он. – Сдается, вы пытаетесь меня в чем-то переубедить? А?
– Нет, с чего вы взяли…
– Тихо! – Он подбежал к мольберту, снова взглянул на холст, потом вернулся ко мне. – Боюсь, мне пора.
– Куда? Почему?
– Я знаю, я чувствую! Интуиция никогда меня не подводила, вы слышите, никогда! Здесь стало небезопасно.
Я невольно вцепилась в эмалированные края ванны, но вовремя удержалась от резких движений. Уитон бросил на меня угрюмый взгляд.
– Вы уже прекрасно владеете своим телом, я знаю.
Сердце мое остановилось.
– Не ломайте комедию. У меня давно закончился мышечный релаксант. Послушайте, Джордан, мне больше нельзя здесь оставаться. Сейчас я добавлю в вашу капельницу немного валиума, и вы уснете. А через пару часов проснетесь.
Лицо его было непроницаемым, но я уже знала, с кем имею дело…
– Вы лжете. Вы ведь сказали, что собираетесь убить меня, как и Джейн.
– Если я собираюсь убить вас, что мешает мне просто выстрелить вам в голову? Прямо сейчас?
– Может, вы опасаетесь, что выстрел будет услышан снаружи. А может, просто не привыкли убивать при помощи пистолета. Я знаю, что вы поклонник инсулина. Смерть от него выглядит исключительно мирно…
Он усмехнулся:
– О чем вы говорите? Знаете, сколько человек я убил из огнестрельного оружия во Вьетнаме? – Он подошел ближе. – А кстати, Джордан, почему валиум так плохо на вас действует? Уж не злоупотребляете ли вы сильными снотворными?
– Так, самую малость…
Он рассмеялся и поднял вверх большой палец.
– Мне нравятся ваши трюки. Вам палец в рот не клади, Джордан. Вы умеете цепляться за жизнь. Я такой же.
– Рада слышать похвалу из этих уст.
Он вышел из оранжереи, но тут же вернулся со шприцем.
– Очень прошу вас сейчас не шевелиться и не мешать мне. Если вы позволите себе резкое движение, мне придется стрелять. Если я увижу, что вы пытаетесь сорвать катетер, – тоже.
Уитон зашел мне за спину. Я не видела его, но отлично знала, что он сейчас делает: максимально отклонившись от моих рук, впрыскивает содержимое шприца в капельницу. А если он не соврал относительно валиума? А если действительно решил оставить меня в живых?.. Помилуй, дорогая, чем ты лучше остальных? Тех, что свалены дровами в подполе этого страшного дома?
Я все ждала, когда мою руку начнет жечь. Но не дождалась. А Уитон вновь появился слева и замер в метре от ванны, не спуская с меня внимательного взгляда. Пауза длилась около двух минут, наконец он проговорил:
– Вы вся дрожите. Как вы себя чувствуете?
– Мне страшно.
– Поверьте, вам нечего бояться. Не сопротивляйтесь.
– Чему?
– Валиуму.
– Это не валиум, – сказала я, преодолевая дурноту. – Не валиум.
– Почему вы мне не верите?
– Валиум должен жечь руку. А это не жжет.
Он вздохнул, опустил голову, а потом вновь взглянул на меня с почти отеческой улыбкой.
– Ну конечно… Вас не проведешь. Это инсулин. Еще несколько минут, и вы позабудете обо всех своих страхах. Это совсем не больно.
Талия Лаво, которая находилась в метре от меня, тоже в какой-то момент позабыла о своих страхах. И теперь похожа на растение. Нет, я не позволю себе умереть такой смертью…
– Клонит в сон? – участливо спросил Уитон, баюкая в руках пистолет.
Сахар, поступивший в мой организм, когда я съела сразу два мини-батончика, чуть замедлит, но не прекратит действие инсулина. И потом, я ведь не знаю, какую он мне вкатывает дозу… Черт, как обидно! Если он не подойдет ближе, я потеряю сознание раньше, чем получу хоть мизерный шанс спастись. Конечно, я и сейчас могу сорвать катетер, но тогда он меня пристрелит.
– К… к… – прошептала я одними губами. – Клонит…
– Вот и хорошо, – равнодушно произнес он и глянул за окно оранжереи. Он был похож на террориста, который захватил самолет, предъявил свои требования и теперь ожидает начала штурма в любой момент.
Вода в ванне уже не казалась такой холодной, как раньше. Меня это обрадовало. На короткое мгновение. А потом я поняла, что это уже вовсю действует инсулин, искажающий восприятие действительности. Преодолевая панику, я напряглась и толкнула себя вниз. Ягодицы скользнули по дну ванны, и я скрылась под водой.
Мне отчаянно хотелось выпрыгнуть, но я понимала, что тогда потеряю последний шанс. А сейчас он должен представиться… Я изображаю отчаянную борьбу за жизнь прирожденной утопленницы.
Над водой нависла тень. Через пару секунд я поняла, что это голова. Уитон смотрел на меня сверху. Что он видел? Наверное, точно так же умирала его первая жертва. Девчонка-хиппи… Ну же, ну… Сделай что-нибудь, пока я еще способна пошевелиться!
Он должен помочь мне «всплыть». Ему противна сама мысль о насильственной смерти. Он не хочет, чтобы я утонула. Он хочет, чтобы я просто заснула. Навсегда.
Легкие мои готовы были взорваться, все мое естество рвалось наружу, но я ждала… И когда Уитон наклонился ниже, поняла – это момент, который нельзя упускать! Я рванулась из воды и, дико вскрикнув, схватила его за запястья. На лице его отразился мгновенный испуг. Он отпрянул, но пол возле ванны был мокрый и скользкий… Мы молча боролись почти минуту. Уитон тщетно пытался освободиться и одновременно сохранить равновесие. Наконец моя взяла: я повисла на нем всей своей тяжестью, и его руки ушли под воду…
Я увидела перед собой охваченные ужасом глаза ребенка, который не понимает, за какую провинность его столь жестоко наказывают. Я смотрела в эти глаза и цеплялась за его руки.
Вскоре его взгляд изменился. Теперь на меня смотрел совсем другой человек. Ребенок, который предугадывает действия своего похотливого отца-садиста. Солдат, который чует скрытное приближение врага за сотню метров. Маньяк, который действует в густонаселенном городе и умудряется не оставлять после себя никаких следов…
Ему не удавалось освободить руки, но он вывернул одну, и в следующее мгновение уши мои заложило. Вслед за первым тупым ударом пришел второй. Вода замутилась темным… Кровью…
Господи, да он же стреляет!
Я не чувствовала боли, но знала, что такое случается. Наверное, боль придет позже… Если к тому времени я еще буду способна ее ощутить.
Талия. Я увидела дырку в ее бедре, из которой толчками – с каждым ударом ее сердца – выходила кровь. Значит, она все-таки умрет насильственной смертью. Но это все же лучше, чем жить вот так – в ванне… на капельнице… Взвыв, я вывернула руку Уитона, и пистолет упал в потемневшую воду.
В оранжерее вновь стало тихо. Лицо Уитона сделалось мертвенно-бледным. У него уже не было сил вырываться. Ледяная вода сделала свое дело. Я оттолкнула его от себя и выбралась из ванны. Первым делом я вырвала трубку из своей вены, и пол тут же окрасился кровью.
Уитон выпрямлялся так медленно, что на секунду мне показалось, будто он ранил сам себя. Я ошиблась. Он поднялся и стал лихорадочно сдергивать мокрые перчатки. Его руки тряслись. Он напоминал сейчас человека, пытающегося скинуть горящую на нем одежду. Одна перчатка с хлюпаньем упала на пол, за ней последовала вторая. Уитон развернул свои ладони и потрясенно уставился на них.
У него были синие пальцы. Отвратительное зрелище. Сине-бурые пальцы, в которых уже почти не осталось жизни. Руки Уитона затряслись еще сильнее, и с губ сорвался стон, исполненный такой муки, что в моем сердце даже шевельнулось сочувствие.
Но этот звук вывел меня из оцепенения. Я бросилась к двери… Точнее, мне показалось, что бросилась. Ноги совсем не слушались. Я сделала пару шагов и повалилась на пол. Меня охватила паника. Господи, неужели инсулин уже сделал свое дело?..
Мне нужен сахар!
Я развернулась на четвереньках и поползла к пакету с продуктами. Уитон шагнул мне навстречу, глаза его зловеще блеснули. Но что-то подсказывало мне – сейчас он уже не представляет угрозы. Не больше, чем любой калека, переживший ампутацию обеих рук. Добравшись до пакета, я нашарила в нем шоколадное печенье, зубами разорвала упаковку и сжевала теплую липкую массу в два приема. Уитон тем временем – очевидно, трезво оценив свои шансы, – передумал нападать на меня. Он склонился над ванной и что-то там высматривал. Пистолет. Я видела, как он хочет и не решается вновь погрузить в холодную воду свои изувеченные тяжелым недугом руки.
А я тем временем безжалостно вцепилась ногтями в ранку на запястье. Резкая боль придала мне сил. Шатаясь, я поднялась на ноги.
Уитон наконец пересилил себя и погрузил руку по локоть в воду. В следующую секунду он с криком выдернул ее и обернулся ко мне. В трясущихся пальцах он сжимал пистолет, обращенный дулом в мою сторону.
Я бросилась на него, выставив руки. Прозвучал выстрел, но Уитон опоздал. Пуля пробила стеклянный потолок уже после того, как я врезалась в него всей своей массой. Он ударился спиной о зеркало, оно разбилось, облив нас амальгамным дождем, и Уитон со всего маху рухнул в ванну.
Удивительно, как он не потерял при этом сознание и сохранил способность двигаться. Уперев в края ванны локти, он старался удержаться над поверхностью и отчаянно, но безуспешно сучил по скользкому дну ногами, пытаясь отыскать надежную опору. Я, как последняя дура, стояла и наблюдала за всем этим. Наконец он оставил попытки выбраться из воды и вновь наставил на меня пистолет.
– Не надо… – пролепетала я, ненавидя себя за этот тон. – Пожалуйста…
Он лишь улыбнулся – скорее это была гримаса боли – и выстрелил.
В уши мне ударил легкий короткий щелчок. Господи, осечка…
Взревев, Уитон рванулся в мою сторону, пытаясь схватить за руку, но его локоть соскользнул с края ванны, и он с шумным плеском ушел под воду. Глаза его были открыты, рука потянулась к сердцу и впилась в грудь ногтями, словно он пытался вырвать его. Или легкие…
Подскочив, я схватила его за волосы и изо всех сил ударила головой о покрытую эмалью чугунную стенку ванны. Он еще пытался сопротивляться, но силы, похоже, окончательно оставили его. Я с трудом подавила желание утопить Уитона. Хотя бы для того, чтобы сократить его мучения.
У меня не было времени. Та жалкая порция сахара, которая досталась мне вместе с печеньем, скоро будет сожжена инсулином, и тогда я смогу покинуть этот жуткий дом лишь вперед ногами, с биркой на лодыжке…
Шатаясь, я направилась к выходу из оранжереи. В соседней комнате я обнаружила диван, телевизор и телефонный аппарат. Миновав комнату, я оказалась в широком длинном коридоре, в конце которого высилась массивная входная дверь. Точно такая же, как в доме моей сестры на Сен-Шарль-авеню. Спотыкаясь, я направилась к ней, стараясь думать только о том, как удержать равновесие. Но на половине пути ноги мои подкосились и я рухнула ничком на дощатый пол.
В голове повис плотный туман. Шевелиться больше не хотелось. Только прижаться щекой к прохладной доске пола и закрыть глаза…
Что заставило меня возобновить борьбу за свою жизнь? Внезапно пронзившая мысль о том, что я лежу на кладбище. Под этой самой полированной доской тянутся в ряд одиннадцать могил с останками тех, по ком ежедневно и еженощно плачут мужья, родители и дети. До сих пор. И Джейн тоже там. И мое место… неужели оно также ждет меня?
Я заставила себя подняться на четвереньки, поползла и остановилась, лишь ударившись лбом о дверь. Не глядя, нащупала ручку и опустила ее. Дверь не шелохнулась. Сознание быстро улетучивалось. Справа от двери было окно. Но мне до него, пожалуй, уже не дотянуться. Как печально…
– Пожалуйста… – шептала я. – Откройся…
Дверь оставалась глуха к моим жалким мольбам. Вот, стало быть, и конец. Какая нелепая, глупая смерть. Я прошла все войны на планете и тысячу раз могла погибнуть красиво… А умру здесь, под дверью, как собака. К тому же нагая и накачанная паршивым инсулином. Шум, поднявшийся в голове, сначала заглушил звуки моих рыданий, потом я перестала слышать собственное дыхание. Ну вот, скоро окончательно все стихнет.
Какие-то звуки, доносившиеся будто с другой планеты, заставили меня из последних сил напрячь слух. Как только я осознала, что все еще жива, звуки вдруг ворвались в мою голову дикой какофонией. Какой-то тяжелый, резонирующий барабанный ритм, а потом невообразимо громкий треск… Меня окружили черные расплывающиеся силуэты, похожие на закованных в хитиновые панцири гигантских насекомых… У них были странные металлические голоса… Кто-то склонился надо мной, о чем-то спрашивал. Я увидела под огромными нашлемными очками его глаза – встревоженные и родные… Кто это? Что он от меня хочет?
Дикий, исполненный смертной муки возглас донесся из комнаты, откуда я приползла. Я инстинктивно закрыла уши руками, но этот страшный вопль уже проник в мозг, я застонала в тон ему и повалилась без сил на пол. Страшные очки уплыли куда-то в сторону, а на их месте возникло человеческое лицо. Лицо Джона…
Он думает, что я умерла. А я жива. Но не могу шевельнуться, не могу даже моргнуть. Паника в его взгляде… Надо как-то показать ему, что моя песня еще не спета. А если не удастся… меня ведь похоронят… И значит, все напрасно… В голове звенело, но сквозь звон я вдруг расслышала голос. На сей раз не отцовский. Говорила Джейн: «Скажи ему что-нибудь, Джордан, черт тебя возьми! Не лежи бревном!»
С неподвижных губ моих сорвались два коротких слога, словно дуновение легкого ветерка. Я сама не слышала, что сказала. Но знала, что хотела сказать: сахар…
Джон по-прежнему смотрел на меня молча и встревоженно. Возмутившись, я невероятным усилием воли оторвала от пола руку и ударила по своей другой руке… По запястью… И повторила одними губами:
– Са… хар… Са… хар…
Надо мной склонился еще кто-то. Если Джон и остальные казались черными насекомыми, то этот был весь в белом, как ангел.
– Похоже, она хочет, чтобы мы замерили ей содержание сахара в крови.
Ну вот, догадались. Все вокруг меня заволокло дымкой, и лицо Джона исчезло.