Ивана Никитича усадили на извозчика под пересуды собравшихся обывателей, не смущаясь тыкающих в него пальцами. Пристав поместился рядом, а городовой прицепился к коляске с того боку, где сидел Купря.
– Да что это вы, как будто меня арестовываете? – возмутился почему-то только теперь Иван Никитич. – Я что же, сбежать разве хотел?
– Действую по инструкции, – равнодушно пожал плечами пристав. – Я, господин Купря, лишнего не люблю. Вижу человека рядом с трупом – ну, значит, есть подозреваемый. Зачем вокруг да около ходить? Человеки – они народ простой. У нас тут в Черезболотинске хитрых преступлений не бывало покамест.
– Ну, знаете, это уже как-то чересчур!.. – задохнулся от возмущения Иван Никитич. – Я что же, теперь у вас подозреваемый?
Пристав хмыкнул и ткнул извозчика в спину. Коляска тронулась с места. От Карпухинского забора заулюлюкали мальчишки. Иван Никитич попытался даже подняться во весь рост, но коляску нещадно трясло на ухабах, да и Василий Никандрович тут же ловко ухватил его за рукав и усадил на место. Шлепнувшись на сиденье, Иван Никитич снова ощутил у себя в кармане унесенный из дома Карпухина сборник рассказов.
«Сейчас в отделении они, наверняка, станут меня обыскивать, – затрепетал Купря. – Книгу найдут и… и станут обвинять во всех грехах! Еще чего доброго решат, что у меня из-за этой книги вышел с Карпухиным спор и я ему того… шею свернул. Им ведь что? Лишь бы виноватого найти! И разбираться-то не станут. Застали на месте преступления, да еще и за кражей Карпухинского имущества. Чего тут и думать-то? Кто книжку спер, тот и голубятника укокошил. Впрочем, рассказы-то мои. Кто докажет, что я эту книгу из дома покойного вынес? Разве что она была подписана. Эх, надо было посмотреть, не было ли там имени владельца. Может, она и не Карпухинская вовсе, может, он ее вообще в читальне взял».
Иван Никитич боязливо покосился на пристава, трясшегося под боком, остро пахнувшего табаком и чесноком. Шмыг в ответ лукаво зыркнул из-под козырька.
«Ах, так ты вот как, – догадался Иван Никитич и сразу почувствовал себя несколько увереннее. – В кошки-мышки со мной играть изволишь, господин полицейский. Что ж, отчего не поиграть. Да я ведь и не виноват ни в чем! А что книгу забрал, так это еще доказать надо. И потом мало ли для чего я ее забрал. Может, правки какие внести хотел или автограф подписать».
Василий Никандрович, кажется, даже получал удовольствие от езды по ухабистой улице: сидел, выпятив грудь и весело покряхтывал, когда коляска подскакивала на ухабах особенно высоко. Прохожие останавливались и провожали их любопытными взглядами.
– С Карпухиным-то, земля ему пухом, дело ясное, – проговорил пристав, наконец убедившись, что привлеченный к делу свидетель успокоился и оставил попытки возмущаться. – Думается мне, что там одна бумажная работа осталась и больше ничего.
– Какая бумажная работа? – не понял Иван Никитич.
– Писанина всякая. Показания ваши и дворника снять. Соседей опросить, не видали ли чего. Потом родственников найти. Карпухин-то, вроде, бобылем жил. Но кто-то ведь из родни у него имеется. Надо им дать знать, чтобы похоронили по-христиански, а потом и в права наследства вступили. Дом с участком земли в Черезболотинске денег стоит нынче, как железную дорогу здесь проложили. Глядишь, наследники быстро слетятся.
– А у него ведь голуби, – вспомнил Иван Никитич. – Он великолепных голубей содержал. Мне сказали, что в Черезболотинске у него самые хорошие, редких пород.
– Это верно, – покивал пристав. – Голубей своих он любил. Ими только и жил.
– А как же они теперь? – обеспокоился Иван Никитич. – Птиц ведь кто-то кормить и поить должен каждый день. Должно быть, и выпускать их надо, чтобы полетали, крылья размяли. А наследников вы когда еще найдете.
– Ничего, чай соседи присмотрят, – отмахнулся пристав и хмыкнул: – Экий вы, батенька, чувствительный человек. Самого в участок везут, а он – вишь! – о голубях печется.
Иван Никитич не нашелся, что ответить. Они молча проехали еще немного со скоростью пешехода, такой тряской была улица.
– Так что же, вы, господин Шмыг, полагаете, что вам уже полностью ясна картина гибели Петра Порфирьевича? – спросил, наконец, Иван Никитич, которому это молчание было в тягость.
– Картина гибели? Хех! Эка вы изволите выражаться, господин Купря, – фыркнул пристав и подкрутил усы. – Картину гибели полагаю простой. Полез Петр Порфирьич на верхотуру к своим голубям, поскользнулся, упал, да и сломал шею. Вот и вся картина.
– Как же это поскользнулся? Он ведь небось каждый день туда поднимался. Вам разве не кажется это хотя бы отчасти подозрительным? Отчего же вот так вдруг взял и поскользнулся?
– Знамо дело отчего: ночью дождь шел. На мокром и поскользнулся. Человек-то уж немолодой был. Лежал он там, как я могу свидетельствовать, еще с вечера. Застыл весь уже и одежа насквозь вымочена дождем. А раз вечером полез на голубятню, то вполне мог быть выпимши. Чего тут еще гадать. Несчастный случай.
– Ах вот оно как… – пробормотал Иван Никитич. И сам себе удивился: почему рассуждения пристава удивили, чтобы не сказать, разочаровали его? Стало быть, никакой интриги. Никакой злодей, никакая темная сила тут не виноваты. Произошедшее – это только лишь трагическая случайность. И с чего это он решил, что стал свидетелем смертоубийства?
«А, ну да! – спохватился Купря. – Меня ведь только что самого чуть не выставили виноватым!»
На пороге участка Иван Никитич сразу заметил Лидию Прокофьевну. Лицо ее было строго и мрачно. Вопреки ожиданиям, она отстранила спрыгнувшего скорее с коляски мужа и обратилась сразу к Василию Никандровичу:
– Господин пристав, извольте объяснить, что здесь происходит? Сейчас прибежала моя кухарка с криком, что на Луговой убили человека, а на месте смертоубийства застали Ивана Никитича. Вы что же, в чем-то обвиняете моего мужа?
Иван Никитич сразу припомнил, что отец его Лидушки был судебным стряпчим, и удивился, какой разной она может быть: такой мягкой с их двумя дочерями, деловитой с прислугой, очаровательной с ним и тут вдруг такой суровой и бесстрашной перед лицом всесильного полицейского. Но тут и пристав безмерно удивил его. Вместо того, чтобы отмахнуться от назойливой обывательницы, Василий Никандрович остановился перед ней и, вежливо поклонившись, обстоятельно разъяснил:
– Не беспокойтесь, Лидия Прокофьевна. Иван Никитич не арестован и никакого обвинения ему не предъявляется. Муж ваш оказывает добровольную помощь следствию. В скором времени, по заполнении всех бумаг, он будет с благодарностью отпущен домой обедать.
Лидия Прокофьевна в недоумении подняла бровь, внимательно поглядела на мужа и кивнула:
– Хорошо. Жду тебя к обеду, Иван.
Развернулась и пошла. Иван Никитич оглянулся на пристава – не осудит ли, что его Лидушка была так холодна: не рыдала и не висла на безвинно арестованном супруге. Но пристав уже прошагал в участок.
Иван Никитич еще никогда не бывал в полицейской управе. Паспорт с новым штампом и документы на дом, полученный полгода назад в наследство от усопшей тетушки, ему справили у градоначальника. Пока тряслись в полицейской коляске по улочкам Черезболотинска, писателю рисовалась мрачная картина: сейчас он окажется в темном сыром закуте без окон, в котором уже помещается какой-нибудь разбойник со страшной рожей. Но на деле, в участке ему любезно было предложено пройти в кабинет Василия Никандровича. В кабинете было на удивление чисто и можно даже сказать уютно. Этот уют происходил, вероятно, в первую очередь, от развешанных по стенам в рамках газетных вырезок и наградных грамот. Почти весь кабинет был занят большим темного дерева письменным столом, покрытым, как полагается, зеленым сукном. Вдоль стены стоял ряд стульев, а напротив помещался узкий диванчик с высокой деревянной спинкой. Должно быть, пристав позволял себе иногда прикорнуть на нем и вздремнуть в отсутствие преступлений. Иван Никитич нерешительно остановился в дверях, а Василий Никандрович громко протопал к столу, снял фуражку, тяжело опустился на стул, придвинул лист бумаги и чернильницу.
– Что это вы там стоите, Иван Никитич? – удивился он, подняв только теперь глаза на доставленного в участок свидетеля.
– А что? Это разве запрещается?
– Не запрещается, – хмыкнул хозяин кабинета. – Да только вы лучше придвигайте стул поближе, да садитесь. Мне сейчас надобно будет описать все, что вы видели.
– А позвольте сначала мне один вопрос задать. Откуда вы, господин пристав, знаете, как зовут мою жену? – решил все-таки узнать Купря, взяв стул и поставив его на некотором отдалении от стола.
– А нам, батенька, положено знать всех приезжающих, – Василий Никандрович без фуражки стал у себя за столом тоже отчасти уютным, во всяком случае не таким грозным. – В особенности, конечно, тех, кто в Черезболотинск приезжает на постоянное место жительства. Дачников-то летом тут и не сосчитать сколько наезжает из Петербурга, да все с семьями, с гостями – за этими не уследишь. Но уж если кто тут решает на долгое время обосноваться, тех считаю своим долгом узнать. Мало ли…
– Ну, мы-то люди тихие, – поспешил отрекомендоваться Иван Никитич.
– Это, знаете ли, еще как посмотреть – лукаво сощурился пристав. – Ваш брат писатель в тишине таких дел наворотить может, что потом и не расхлебаешь. Жжете, так сказать, глаголом сердца людей.
– Ну, уж это вы хватили, господин пристав, – смутился Иван Никитич. – Мне до Александра Сергеевича далеко.
– А что это вы меня все господином приставом величаете? – полицейский с видимым удовольствием потянулся и крякнул теперь уже совсем по-домашнему. – У нас тут принято по-простому, по батюшке. Зовите меня Василием Никандровичем. Мне так сподручнее будет. А по поводу имени вашей жены, так вы сами его мне и назвали давеча, когда хотели мои слова про пользу неряшливости записать.
– А ведь и правда! – вспомнил Иван Никитич и даже позволил себе улыбнуться.
Тут вдруг новая мысль посетила пристава, он откинулся на высокую спинку стула и блеснул хитрым глазом на Купрю.
– А вы, может, желали бы сейчас сами на бумаге изложить утренние события? Вы ведь, господин Купря, иногда и для газет пописываете, как я слыхал? Вот и побудьте журналистом, репортером, так сказать. Опишите все, что сегодня видели, что слышали, что необычного приметили.
– Да разве ж я журналист? Я ведь другое… я теперь в основном писательствую. Журналистика предполагает работу с общественно важными событиями. Я же в последние годы вполне убедился, что для меня общественная значимость не стоит на первом месте. Для меня важнее наблюдать подспудные движения души человеческой, происходящие в ней перемены…
Пристав явно заскучал от объяснений Купри, даже зевнул, прикрыв рот кулаком.
– Стало быть отказываетесь сами записать то, что видели?
– Нет, отчего же? Я не отказываюсь. Извольте, я все напишу. Уж как умею.
– Вот и славно! – приободрился пристав, хлопнул себя ладонями по коленям, рявкнул в сторону приоткрытой двери:
– Кто там есть? Степан? Кузьма? Подайте, братцы, нам с писателем горячего чаю!
Купря придвинул стул ближе к столу и взял предложенный ему чистый лист. Принесли чаю и даже баранок, что значительно скрасило для Ивана Никитича процесс записывания. Василий Никандрович поначалу тоже заполнял какие-то бумаги. Потом спросил несколько раз, скоро ли закончит Купря. Тот только помахал на полицейского пером, чтоб не отвлекал. Василий Никандрович встал и принялся прохаживаться по кабинету, разминая ноги. Сапоги его скрипели, и половицы тоже.
– Василий Никандрович, уважаемый, а не могли бы вы вот этак вот не ходить у меня за спиной. Я, право слово, теряю мысль, – не выдержал Иван Никитич. Пристав хмыкнул, помотал головой. Он, кажется, уже пожалел о том, что доверил писателю фиксировать собственные впечатления. На столе лежал уже полностью исписанный лист, а свидетель продолжал усердно класть строчки на бумагу. Пристав взял показания и стал читать.
– Иван Никитич, ну зачем вы так подробно описываете? Пение птиц, влажные бревна дома… Ну, какое это может иметь отношение?
– Как? – удивился Иван Никитич. – Я полагал, что каждая мелочь важна для следствия. Вот вы давеча сами сказали: был дождь, бревна были мокрые. Стало быть, Карпухин легко мог на них поскользнуться, невзирая на то, что подъем на голубятню был для него привычен. И потом мы же с Карпухиным еще и вчера виделись. Сидели в трактире. Нашу с ним беседу я тоже посчитал необходимым подробно записать. Или не надо было?
Василий Никандрович только вздохнул, махнул рукой и вышел за дверь. В кабинете установилась относительная тишина, и Иван Никитич смог, наконец, полностью погрузиться в работу. Закончив, он перечел написанное. Кое-что определенно нужно было доработать. Он стал безжалостно править текст.
– Что это вы, батенька Иван Никитич, теперь там черкаете, – спохватился вошедший пристав. – Так не полагается. Дайте сюда!
– Постойте, Василий Никандрович, это так сыро, плохо! – замотал головой Купря. – Право, это дурно написано. Дайте мне времени до утра. Я представлю вам завтра все в лучшем виде!
– Дайте немедленно сюда! – пристав уцепился за исписанные листы мертвой хваткой и рванул на себя. Иван Никитич, не ожидая такой решительности, отпустил бумагу.
«Хорошо, что издатели не ведут себя подобным манером, – невольно отметил про себя Купря. – Сколько писательских репутаций было бы погублено этакой поспешностью!»
– Ну что-о это? – разочарованно протянул пристав, садясь за стол и читая написанное Купрей. – Что вы мне тут, господин писатель, устроили? Да тут у вас, как я погляжу, одни лирические струны души! «Отрада августовского утра не предвещала жестокой картины, открывшейся мне, безмятежному пешеходу…» Почему не указали причины визита к Карпухину?
– Как, разве не указал? Я там дальше пишу об этом. Вы на следующем листе посмотрите. Я там подробно описываю, что мы с Лидией Прокофьевной посоветовались и решили, что можем у себя на крыше голубятню обустроить. Сейчас это модно. Да и птички красивые, ласковые.
– Женщинам лишь бы за модой гнаться, – проворчал Василий Никандрович, пробегая глазами по строчкам. – А вы не потакайте! Не видал я еще, чтобы дамы голубями занимались. Так, на ручке подержать, воды дать напиться, как на лирической открытке – это да, но чтобы женщина голубятню держала?..
– Что же в этом такого? Ничего предосудительного в любви к божьим тварям нет.
– Предосудительного ничего. Толку только от этих голубей никакого. Можно, конечно, их обучить записочки доставлять по воздуху. Так ведь двадцатый век на дворе. Почтовое отделение в городе имеется. А кое-где уже и телефонные аппараты! Нам вот обещают скоро телефонную связь провести в участок.
– Пользы от голубей, может, и немного, но зато отрада для души, – возразил Иван Никитич. – Моя Лидушка животных любит, и старшая дочка Сонечка тоже. Лизонька наша еще совсем мала, но подрастет и тоже, должно быть, с удовольствием будет играть с птичками и зверюшками. Мы ведь – вы знаете – всего полгода назад сюда из городской квартиры переехали. И вот теперь все подумываем, что хорошо было бы, кроме собаки и кота, попробовать содержать и другую живность на нашем участке, чего в городе мы себе позволить не могли. Там у нас места для этого было недостаточно, да и не с руки как-то было, хлопотно. А тут, на своей земле, вроде как сам Бог велел.
– Вот и взяли бы курей или козу. Все толку больше, чем от голубей, – посоветовал задумчиво Василий Никандрович, все еще изучая записанные Купрей свидетельские показания.
– Курей? – опешил Иван Никитич. – Я, признаться, подумывал голубков жене красиво преподнести, в корзинке с лентами. Символический подарок, так сказать, в ознаменование супружеской любви и счастливой жизни на новом месте.
Пристав поморщился и хмыкнул. Иван Никитич несколько обиделся и полюбопытвовал:
– А у вас, Василий Никандрович, осмелюсь спросить, как с супругою вашей заведено касательно подарков?
– У нас-то? У нас с Марфушей известно как: подарки дарятся такие, чтобы никто ничего дурного не подумал.
– Это как же можно что-то дурное подумать в связи с подарками?
– Да очень просто: если подарок слишком дешев, то тут можно усомниться в силе супружеских чувств, а если слишком дорог – то тогда уж пойдут пересуды, мол, в черезболотинском полицейском участке стали барашка в бумажке брать.
– А что, неужто не берут? – подмигнул Купря. Василий Никандрович проткнул писателя нехорошим взглядом, и вернулся к чтению показаний.
– Зачем так много понаписали… вот это зачем про «одиночество маленького человека»… «тяготы жизни». Кто же так свидетельствует, Иван Никитич? Как будто слезы выжать хотели.
– Ну, не знаю, – теперь сосем уже обиделся Иван Никитич. – Для журнала пишу, говорят: слишком сухо. Для вас тут слишком слезливо. На всех не угодишь.
– Ладно, – пристав хлопнул бумагами по столу. – С Карпухиным дело ясное. Надо будет, пожалуй, еще соседей опросить для протоколу. Там в соседях, правда, с одного боку старики живут. Им, как говорится, хоть кол на голове теши, глуховаты оба, навряд ли что-то услышать могли. А с другого бока дом чухонского художника. Из него слова и клещами не вытянешь, редкий молчун. Разве что жена его что видела. Она хоть и черкешенка, а говорит хорошо, чисто, и не подумаешь, что инородка.
– Сам чухонец, а жена черкешенка? – удивился Иван Никитич. – Вы это про господина Виртанена? Я был на выставке его работ. И с ним самим, хоть и немного, а все же познакомился. Но не знал, что он на черкешенке женат.
Василий Никандрович вздохнул, окинул взглядом разложенные на столе бумаги и постановил:
– Вот и вы, Иван Никитич, отправляйтесь теперь домой к жене. Я Лидии Прокофьевне обещал, что к обеду вас семейству верну, да только кто ж знал, что вас прямо в участке вдохновение охватит. Так что вы уж поторапливайтесь.
Только Иван Никитич поднялся и хотел поторапливаться, как дверь открылась, и на пороге явился доктор Самойлов.
– Лев Аркадьевич! Входите! – доктору обрадовались и Иван Никитич, и Василий Никандрович. Впрочем, ему всегда и везде были рады. Это был молодой человек, не так давно окончивший медицинский курс, всегда свежий, подтянутый, одним своим присутствием вселяющий бодрость. Сегодня он был одет в белый пиджак в тонкую красную полоску, призванную создать иллюзию, что доктор чуть выше, чем есть на самом деле. Он был, действительно, невелик ростом, но ладно сложен, так что Иван Никитич в присутствии Самойлова тут же начинал ощущать собственную неуклюжесть, хотя они с доктором давно приятельствовали: еще с тех пор, когда жива была тетушка Купри, оставившая ему в наследство дом на Рождественской улице.
– Иван Никитич, а вы, и правда, здесь? – воскликнул Самойлов. – Мне по дороге дважды доложили, что вы арестованы за убийство голубятника Карпухина. Я пригрозил сплетникам психиатрической лечебницей. И вдруг застаю вас в участке!
– Я не арестован! – замахал руками Иван Никитич. – Я к Карпухину по делу зашел, да и нашел его… вы, верно, уже знаете.
– Господин Купря практикуется в даче письменных свидетельских показаний, – подтвердил пристав, пряча в усах ухмылку. – Мы вот как раз только закончили.
– И я к вам по делу Карпухина, – Самойлов деловито подсел к столу, достал из саквояжа мелко исписанный лист и положил его перед приставом. – Только я в который уже раз должен напомнить: я не полицейский доктор. Анатомировать вашего покойника я не стану. Понимаю, что другой мертвецкой, кроме как у меня, в городе нет, и везти убиенных вам более некуда. Но ведь у меня и живых болящих полно. Расследовать мне некогда. Впрочем, в случае с Карпухиным, полагаю, все очевидно. Если вам угодно знать причину смерти, то это перелом шейных позвонков. Очевидно, в результате падения со значительной высоты. Других подозрительных примет я не обнаружил: ни синяков, ни ссадин. Лишь те, что могли сопутствовать падению.
– Был ли он пьян? Как полагаете?
– С большой вероятностью, хотя кровь его на пробу я не брал. Но некоторый запах присутствует, надо признать.
– Так и запишем, – пристав снова склонился над бумагами.
– Что ж, земля ему пухом, – проговорил Иван Никитич, теребя поля шляпы, которую, покидая кабинет, собирался было уже водрузить на голову.
– Mors omnibus communis, – отозвался доктор. – Смерть – общий удел. Однако же я кое-что нашел. Скажите, Иван Никитич, вы помните, как лежал Карпухин, когда вы его обнаружили?
– Он лежал лицом вниз. Голова была свернута на бок совершенно неестественным манером. Ноги… точно не припомню, но кажется, слегка раскинуты и согнуты, как и ожидаешь увидеть у упавшего человека. А вот рука! Я запомнил его руку. Она была выброшена вперед, словно в последнем призыве о помощи. Он, должно быть, кормил своих птиц, потому что повсюду были зерна. И это равнодушное солнце. Кажется, что в такую минуту непременно должен идти дождь.
– А вторая рука? – деловито поинтересовался Лев Аркадьевич, не поддавшись трагическому настроению.
– Вторая рука… право, не припоминаю. Пожалуй, она была подмята под телом, была снизу, так что я не видел ее.
– Я так и думал! – воскликнул доктор, достал из саквояжа конверт, и извлек из него двумя пальцами обрывок бумаги. Он был размером с четверть обычного листа, сильно измят и очевидно поврежден. – Левая рука покойного была сжата в кулак. Мне удалось разжать пальцы, и я достал вот эту записку, точнее, очевидно, часть записки. Она сильно промокла, так что чернила расплылись.
Пристав с осторожностью принял из рук Льва Аркадьевича листок и расправил его на столе перед собой. Иван Никитич подошел ближе.
– Тут уже почти ничего нельзя разобрать, – скоро решил Василий Никандрович. – Теперь уж и не скажешь наверняка, была ли это прощальная записка.
– Прощальная записка? Но если это так, то, значит, Карпухин сам выбросился с крыши! – воскликнул Иван Никитич. До этого момента мысль о таком объяснении произошедшего не приходила, видимо, никому в голову. – Постойте, но я ведь накануне днем встречался с ним. И состояние его, смею вас уверить, было самое обыкновенное. Я, знаете ли, хорошо могу видеть, что чувствует человек, даже если он тщится это скрыть. Есть у меня такая особенность. С Петром Порфирьевичем мы встретились в трактире. Это все в моих показаниях подробно описано. Я до этого его не знал, так что мне было любопытно понаблюдать за новым знакомцем. Он ворчал на полового, и водка – мы, признаться, выпили по рюмочке – показалась ему разбавленной, так что он тотчас велел подать другой графин. Покойный Карпухин, если вам угодно будет услышать мою характеристику, был человеком, может, и разочарованным в жизни, но по-своему цепким, неглупым, живущим своим умом. Что за самоубийца будет ворчать по мелочам, торговаться, назначать на следующий день встречу с покупателем?
Пока он говорил, пристав с доктором изучали записку.
– Тут ни одного слова нельзя уже прочитать! – то ли с разочарованием, то ли с облегчением постановил Василий Никандрович. – Ничего не понятно. Одни обрывки: «худо…», «вино…», «…щить». Худо ему от вина или что тут написано?
– А вот тут сверху листа, посмотрите: «…ерина влас…» – склонился над листком Самойлов.
– Власти ругает? – нахмурился пристав.
– Полноте, – весело отмахнулся Лев Аркадьевич. – Не хватало нам еще покойника в революционеры записать. А что, это забавно! Я как-нибудь на досуге поразгадывал бы эту шараду.
– Извольте, если располагаете досугом, – проворчал пристав. – Только я этот обрывок должен сейчас приобщить к делу. И учтите, что Карпухинская родня вам не скажет спасибо, если будет установлено, что это предсмертная записка.
– Справедливо! Иметь самоубийцу в роду никому не желательно, – отозвался Лев Аркадьевич и бодро поднялся на ноги. – Но вот упрек в том, что у меня много свободного времени, не принимаю. Устройте ледник и держите своих убиенных у себя. И в следующий раз везите судебного врача из Петербурга. Он вам даст полное заключение. А меня больные ждут. Они, в отличие от несчастного голубятника, еще живы и нуждаются в помощи.
Доктор откланялся, за ним поспешил покинуть полицейский участок и Иван Никитич.