Семейство Барнаби завтракало. Калли лакомилась свежим ананасом с греческим йогуртом. Барнаби готовился бросить вызов недоваренному яйцу, а Джойс ставила в стеклянную вазочку на подносе два побега Viburnum bodnantense[77].
— Держу пари, — сказала Калли, — абсолютно все, кто был вчера в театре, сегодня пережевывают случившееся вместе с яичницей.
Они и сами этим занимались, покуда Калли не заметила, что, по крайней мере, Гарольд не может пожаловаться на недостаток правдоподобия, и не получила строгий нагоняй за бесчувственность к чужому горю. Но спустя мгновение она снова вернулась к прежнему предмету разговора:
— Как вы думаете, веселая вдова причастна?
— Возможно.
— Держу пари, что да. Прямо как в фильме-нуар «Молочник всегда приходит дважды»[78].
— Не будь такой грубой, Калли.
— Или, — сказал Барнаби, вытряхивая таблетку из баночки, — с равной вероятностью, это Дирдре.
— Бедная Дирдре, — машинально сказала Джойс. Потом с досадой фыркнула, видя, как ее муж глотает таблетки, — она упорно считала его болезнь плодом воображения.
— Перестала бы ты это повторять. Да и все остальные тоже, — сказала Калли.
— Что ты имеешь в виду, милая? — спросила ее мать.
— Вы относитесь к ней, будто к какой-то несчастной страдалице.
— Это легко объяснимо, — возразила Джойс. — У нее совсем безрадостная жизнь. А ты пользуешься всеми благами. Поэтому будь подобрее.
— С каких пор, если пользуешься всеми благами, делаешься добрее? Вы с папой ее жалеете. И смотрите на нее покровительственно, сверху вниз. Жалость не означает доброту. Она расхолаживает людей. А те, кто ее ищут, недостойны уважения. — Барнаби взглянул на свою красивую и умную дочь, а она продолжала: — Когда я была дома в прошлый раз, мама твердила, что Дирдре нужно сбавить вес и перейти на контактные линзы. Меня от такого просто тошнит. Нашли себе Золушку. Дирдре достаточно интересна и умна, какая есть. Дайте ей шанс, и она в театре Лэтимера всех за пояс заткнет. У нее такое понимание сцены, что она самому кардиналу Уолси[79] утерла бы нос. — И добавила, когда ее мать взяла банку растворимого кофе: — Ради бога, только не это. Ей и так предстоит нелегкое пробуждение. Возьми один из моих фильтров.
Джойс достала кофейный фильтр из коробки «Маркс энд Спенсер» и вставила в чашку. Калли всегда привозила домой, как она выражалась, дополнительный паек. Это была одна из причин, по которой ее отец с таким нетерпением ожидал приездов дочери.
— Можно вечером я съем овощную лазанью? — спросила Калли. — Она в морозильнике.
— Я собираюсь делать буйабес.
— Ну мама, что ты такое выдумала?
— Я уже все подготовила. — Джойс указала на открытую книгу, лежавшую на хлебной доске. — Объяснения очень понятные. Я уверена, что у меня все превосходно получится.
Калли закончила есть свой ананас, подошла к матери и взяла книгу.
— «Флойд о рыбе». Раньше тебя было не соблазнить телевизионной рекламой.
— Нет, я эту книгу не покупала. Ее отдал мне Гарольд.
— Гарольд? — спросил ее муж. — У Гарольда снега зимой не выпросишь.
— Он сам ее тоже не покупал. Ее подбросили в театр анонимно. Тост…
Калли в мгновение ока выхватила кусок хлеба из челюстей тостера и сказала:
— Странно подбрасывать такую вещь в заведение, где не продают еду.
— Она предназначалась не для театра. Посылка была адресована лично Гарольду.
— Когда ее доставили? — спросил Барнаби.
— Ну… не знаю… — Джойс положила масла себе на тарелочку. — Пару недель назад.
Кофе капал сквозь мелкую сетку фильтра, и его аромат смешивался с запахом калины.
— Давайте глянем.
Калли снова взяла книгу, прошипела отцу на ухо: «Сожги ее» — и положила рядом с яйцом, которое уже достаточно остыло, чтобы он почувствовал себя в состоянии съесть хоть кусочек. Он открыл книгу. Дарственной надписи не было.
— Она пришла по почте?
— Нет. Ее бросили в прорезь для почты. Так сказала Дирдре.
— Чудесно. — Барнаби сунул книгу себе в карман.
— Том! А как же буйабес?
— Боюсь, с этим лакомством нам придется повременить. — Он поднялся. — Я ушел.
Выходя, он слышал, как его дочь спросила:
— У тебя есть телефон того парня, который играл Моцарта?
А Джойс сказала:
— Открой дверь, Калли.
Миссис Барнаби поднялась наверх с подносом, поставила его на пол возле гостевой комнаты и постучалась.
Дирдре спала беспробудным сном. Даже теперь, много часов спустя после того, как ей дали выпить горячего рома с лимонным соком и отвели в постель, она с трудом осознавала, что слышит чьи-то голоса, но очень далеко, а временами, будто бы во сне, — звяканье посуды и бой часов. Она упрямо не желала просыпаться, смутно понимая, что пробуждение чревато таким кошмаром, от которого ей снова захочется впасть в забытье.
Джойс открыла дверь и тихо вошла. Она заглядывала уже два раза, но девушка спала так крепко, что Джойс не осмелилась ее беспокоить.
Когда Том привел Дирдре домой в два часа ночи, она была в ужасном состоянии. Насквозь промокшая и покрытая грязью, с исцарапанным и заплаканным лицом. Джойс померила ей температуру, и супруги решили, что она просто переволновалась и переутомилась, поэтому врача вызывать не нужно. Том, оплачивая такси, узнал, откуда Дирдре приехала, и Джойс еще до завтрака позвонила в больницу, надеясь к пробуждению девушки разузнать что-нибудь обнадеживающее. Но ей ответили очень уклончиво (а это всегда дурной знак), а когда она созналась, что близкой родственницей не является, то просто сказали, что состояние мистера Тиббса такое, какое и ожидалось.
Она подошла к кровати и увидела, как сонное оцепенение сходит с лица Дирдре.
Она резко села на кровати и воскликнула:
— Мне надо в больницу!
— Я им уже позвонила. И тебе на работу тоже. Объяснила, что тебе немного нездоровится и в ближайшие дни ты не выйдешь.
— Что они сказали? В больнице?
— Он чувствует себя… относительно хорошо. Можешь позвонить им, когда позавтракаешь. Завтрак у нас простенький. — Миссис Барнаби поставила поднос на колени Дирдре. — Несколько тостов и кофе. Да, о своей собаке не беспокойся. За ней присмотрят в отделении полиции.
— Джойс… вы такие добрые… вы с Томом. Не знаю, что бы я делала прошлой ночью… если бы… если бы…
— Ну, ну. — Джойс взяла Дирдре за руку, совершенно не думая, покровительственно это выглядит или нет, и обняла ее. — Мы очень рады, что смогли о тебе позаботиться.
— Какие прекрасные цветы… — Дирдре поднесла к губам кружку. — И кофе восхитительный.
— За это скажи спасибо Калли. Она не признает растворимого кофе. И за ночную рубашку тоже.
— Ой. — Лицо девушки потемнело. Она взглянула на широкие ярко-красные фланелевые рукава. Она и забыла, что Калли дома. Она помнила дочь Барнаби девятилетней девочкой и отлично знала, какого мнения Калли о ЛТОК — та без особого стеснения высказывала его еще подростком. Теперь она играет в Кембридже и, без сомнения, стала еще язвительнее. — Не думаю, что справлюсь даже с одним тостом.
— Ну и не ешь тогда, ведь ты только что проснулась. Но, наверное, ты хотела бы принять ванну.
Джойс не успела обтереть губкой лицо и руки Дирдре, как та ухватилась за край раковины, пошатываясь, будто зомби.
— Пожалуйста… я чувствую себя отвратительно…
— Я поищу для тебя какую-нибудь одежду. И теплые колготки. Боюсь, мои туфли будут тебе малы. Но, может быть, на тебя налезут мои резиновые сапоги. — Джойс поднялась. — Пойду наберу тебе ванну.
— Спасибо. Да, Джойс, — когда я ушла, они выяснили… то есть полицейские… кто?..
Джойс помотала головой.
— Я все еще не могу поверить, — лицо Дирдре искривилось. — Какой ужасный вечер. Никогда в жизни его не забуду.
— Думаю, никто из нас не забудет, — ответила миссис Барнаби. — Ты можешь позвонить в больницу, пока набирается ванна. Я оставила номер возле телефона.
Когда Джойс ушла, Дирдре надела очки и уселась на краю кровати, разглядывая себя в зеркальце на туалетном столике. Ночная рубашка Капли вздымалась вокруг нее, словно ярко-красный парашют. Такой же цвет у ран и свежего мяса. Шум бегущей воды напомнил Дирдре о пруде. Она вцепилась в край кровати. В ее памяти две картины накладывались друг на друга. Из перерезанного горла Эсслина — струйкой, ручейком, потоком — текла кровь, наполняя пруд и окрашивая воду в красный цвет. Ее отец вновь падал из лодки, скрывался под водой и появлялся на поверхности, а его лицо сияло, окрашенное багрецом. Он повторял это снова и снова, будто механическая кукла. «Боже, — подумала Дирдре, — я буду видеть две эти вещи всю оставшуюся жизнь. Всякий раз, когда я не буду занята. Всякий раз, когда я закрою глаза. Всякий раз, когда я попытаюсь заснуть. Всю оставшуюся жизнь». Она бессильно прикрыла глаза руками.
— Привет.
Дирдре подскочила. В дверях стояла Калли, похожая на угря в синих джинсах. На ней также была футболка с надписью: «Merde! J’ai oublie d’eteindre le gaz!»[80].
— Тебе эта рубашка идет гораздо больше, чем мне, Дирдре. Забирай ее себе.
«Это самый язвительный намек на мою полноту, который я когда-либо слышала», — заметила про себя Дирдре. И чопорно ответила:
— Нет, спасибо. У меня дома несколько пижам.
А потом подумала: «Что, если Калли просто пытается выказать доброту. Тогда какой грубой и неблагодарной я выгляжу».
— Ладно. — Калли непринужденно улыбнулась, совсем не обидевшись. У нее были превосходные зубы, ровные и ослепительно-белые, как у кинозвезды. Дирдре однажды вычитала, что слишком белые зубы легко крошатся, словно мел. — Я просто зашла сказать, что на день рождения мне из Франции прислали отличный гель для ванн. «Чистотел и алтей». Он стоит в ванной на подоконнике. Бери сколько хочешь, — от него тебе станет гораздо лучше.
Калли собралась уходить, потом несколько раз смущенно оглянулась.
— Страшное дело произошло вчера. Мне так жаль. Я о твоем отце.
— С ним все будет хорошо, — торопливо ответила Дирдре.
— Не сомневаюсь. Я просто хотела сказать…
— Спасибо.
— Не расстраивайся из-за Эсслина. Он сам накликал на себя беду. Будь я королевой, приказала бы устроить народные гуляния.
Когда Калли ушла, Дирдре позвонила в больницу, и ей сказали, что отец отдыхает, а днем его осмотрит специалист, поэтому сегодня ей лучше воздержаться от посещения. Получив заверение, что ему сообщат о ее звонке и передадут привет, Дирдре направилась в ванную. Она испытывала облегчение и одновременно чувство вины из-за того, что у нее есть целый день, чтобы отдохнуть и прийти в себя перед тягостным визитом в больницу.
Она осторожно налила в колпачок «Essence de Guimauve et Chelidoine», опрокинула его в ванну и шагнула в приятно пахнувшую воду. Но когда она, расслабив тело и освободив голову от тревожных мыслей, уносилась куда-то в неведомые дали, новая мысль постепенно, нерешительно всплыла на поверхность. Эта мысль была слишком устрашающей, однако Дирдре, трепеща от возбуждения, собралась с духом, чтобы хорошенько ее обдумать.
Несдержанные высказывания Калли, относившиеся к бедствиям минувшего вечера, глубоко потрясли Дирдре. Ей с детства внушили, что о покойниках нельзя говорить плохо. Девочкой она думала, что иначе покойник придет и утащит тебя за собой. Впоследствии на смену этим опасениям пришла уверенность, что, во-первых, если хорошо отзываться об умерших, то они замолвят за тебя словечко, когда настанет твой черед, и, во-вторых, не очень благородно нападать на людей, которые не могут ответить.
Но сейчас, со смущением и некоторой робостью, она готова была признать, что испытывает чувство, которое — и об этом она всегда молилась — никогда не должно было закрасться ей в душу. Она вспомнила отношение Эсслина к своим товарищам по сцене. Его высокомерие и злой язык; его безразличие к их чувствам, его непоколебимую самоуверенность и чванство. Его насмешки и глумление над ее отцом. Задержав дыхание, крепко стиснув кулаки в благоухающей ванне, Дирдре более или менее отважно восприняла ужасную новость о себе самой. Она ненавидела Эсслина. Да. Ненавидела. Хуже того — она была рада его смерти.
Побледнев, она открыла глаза и уставилась в потолок. Она ожидала знамения Божьего гнева. Громовой стрелы. Когда в детстве ей говорили, что всякий раз, когда она говорит неправду, Бог вынимает пылающую громовую стрелу, и только всепрощающая любовь удерживает его руку, она пыталась вообразить себе это орудие возмездия, но ее младенческий ум неизменно рисовал дорожный указатель, увеличенный в сто раз и покрашенный блестящей бронзовой краской. Однако в данный момент ничего такого, даже отдаленно похожего, не проломило с угрожающим треском потолок ванной комнаты в доме Барнаби.
Когда Дирдре осознала, что этого никогда не произойдет и она может безбоязненно радоваться Божьей каре, постигшей Эсслина, который никому уже не причинит боли или обиды, на нее накатила мощная волна чего-то слишком сильного, чтобы именоваться облегчением. Словно бы ослепленная, она еще слабо верила в новую истину. Она чувствовала, как с ее плеч убрали громадное бремя, а с рук и ног сбили тяжелые оковы. Теперь она в любую минуту может подпрыгнуть до потолка, который остался целым и невредимым. Она чувствовала слабость, но отнюдь не беспомощность. Она чувствовала слабость, какую порой ощущают и сильные люди. Не хроническую усталость, а потребность отдохнуть и восстановиться. Ей захотелось съесть тост.
Спустя еще несколько дремотных минут она включила горячую воду и потянулась за чудодейственным снадобьем из чистотела и алтея. «Если один колпачок так подействовал, — рассуждала Дирдре, — то что же произойдет, если добавить еще один?»
Барнаби, просмотрев оперативные отчеты и свидетельские показания, уставился на стену своего кабинета и поджал губы, так что случайному наблюдателю показалось бы, что его отсутствующий взгляд блуждает за много миль отсюда. Но Троя, который видел все это прежде, было не провести. Сержант устроился на одном из стульев для посетителей (с хромированными ножками и твидовым сиденьем) и глядел в окно на хлеставший по стеклам дождь.
Ему смертельно хотелось закурить, но чтобы сдержаться, Трою не нужно было запрещающего знака на двери — он давно привык проводить целые дни в одной комнате с чудаком, помешанным на чистом воздухе. Больше всего его раздражало то, что старший инспектор в свое время сам смолил сигареты раз пятьдесят на дню. Раскаявшиеся курильщики (как и раскаявшиеся грешники) — прескверный народишко. «Не довольствуясь блистательным совершенством собственной жизни, — подумал Трой, — они желают непременно разделаться со всеми, кто упорствует в заблуждениях. И абсолютно не думают о возможном побочном эффекте своих действий». Когда Трой представил себе, как свежий воздух вторгается в его бедные легкие, лишенные защитного никотинового покрытия, его просто передернуло. Пневмония — это меньшее, чего можно ожидать в самом скором времени. Чтобы обезопасить себя от таких страшных последствий, он курил в приемной, в туалете и везде, где только можно, когда поблизости не было начальника. Чтобы никто к нему не приставал, он перешел с «Кэпстона» без фильтра на «Бенсон энд Хеджес» с фильтром, попутно побаловавшись «Житаном». Мысль, что он курит французские сигареты, восхищала его гораздо больше, чем сами эти сигареты, и, когда Морин сказала, что от них воняет хуже, чем от напуганного скунса, он без сожаления от них отказался.
Сержант прочел только свидетельские показания, но не оперативные отчеты. Час назад он присутствовал при допросе Смаев. Дэвид пришел первым и спокойно заявил, что не отклеивал ленту от лезвия бритвы и не видел, чтобы кто-нибудь это делал. Его отец сказал то же самое, но гораздо менее сдержанно. Он краснел, горячился и озирался по сторонам. Это не означало, что он виновен. Трой знал, что многими невиновными людьми, которых для проформы допрашивают в отделении полиции, овладевает совершенно необоснованное чувство вины. Однако же… Смай-старший был в явном смятении.
Трой услышал, как Барнаби издал неясное урчание. Он собирался с мыслями.
— Его последнее слово, сержант…
— Какое, сэр?
— «Спятил». Странно, не находите?
— Да. Я уже задумывался над этим. — Трой вежливо дождался одобрительного кивка, затем продолжил: — Возможно, кто-то спятил? И все закончилось перерезанным горлом? Или сам Кармайкл спятил? Что он делал, когда все они… тренировались?
— Репетировали. Да. Кажется, все согласны, что последняя сцена прошла, как обычно…
— Ну и кто тогда спятил? Я уже задумывался, не сам ли он отклеил ленту?..
— Нет. Наименее вероятно, чтобы он покончил с собой.
— Я имел в виду, что, если он отклеил ее по какой-нибудь своей дурацкой причине? Возможно, хотел устроить кому-нибудь неприятность. А потом, в суматохе — со всей этой музыкой и прочим — просто забыл. Возможно, что он именно про себя хотел сказать: «Спятил».
— Довольно неправдоподобно. — Трой выглядел таким удрученным, что Барнаби добавил: — Я и сам ни до чего не додумался. Но перед смертью он пытался нам что-то сказать. Наверняка что-то существенное. Я бы сказал, очень важное. От этого мы и должны отталкиваться. — Он хлопнул рукой по стопке с оперативными отчетами. — Есть одна-две неожиданности. Начать с того, что на бритве, которую предположительно проверила Дирдре, а потом трогал неизвестный злоумышленник, остались отпечатки пальцев, принадлежащие только одному человеку. Мы их, конечно, проверим, но они наверняка принадлежат покойнику. Все мы видели, как он взял бритву и использовал по назначению. А теперь, поскольку у Дирдре не было никакой причины стирать собственные отпечатки…
— Тем не менее, сэр, она могла догадаться, что мы так подумаем. И по этой причине стереть отпечатки.
— Сомневаюсь. — Барнаби покачал головой. — Это свидетельствовало бы о такой хитрости, какой Дирдре, по-моему, не обладает. А я ее знаю десять лет. Помимо всего прочего, у нее очень отчетливые понятия о добре и зле. Для ее возраста весьма старомодные.
— Ладно, нам и без того хватает подозреваемых.
Барнаби не был в этом столь уверен. Несмотря на большое количество людей, которые расхаживали туда-сюда среди декораций, человек, вернувший бритву в первозданный вид, должен обнаружиться среди горстки близких знакомых покойного. Он считал совсем невероятным, чтобы злоумышленником оказался, к примеру, кто-нибудь из юных рабочих сцены, хотя у него имелись их показания на случай, если бы ему захотелось отработать эту версию. Он чувствовал, что вне подозрений должны остаться исполнители вторых ролей, которые раньше не знали покойного и вступили в труппу только на время постановки «Амадея». Оставив пока тех и других как запасной вариант, Барнаби решил сосредоточиться на тесном круге основных подозреваемых. Главной из которых, предположил он вслух, должна быть вдова.
— Не женщина, а вулкан, сэр.
— Да, страсти много.
— А я не удивлюсь, если окажется, что эта сдобная булочка принадлежала не одному мужу. Женщины — ненадежный народ. — В словах Троя послышалась горечь. Он почти два года усердно осаждал Одри Брирли лишь затем, чтобы увидеть, как на прошлой неделе она запала на нового сотрудника, который едва успел вылезти из ползунков. — А что до этих актеров — с ними просто не знаешь, чему верить.
— Не могли бы вы пояснить?
— Дело в том, — продолжал сержант, — что, когда вы обычно расспрашиваете подозреваемых, они или говорят вам правду, или, если им есть что скрывать, лгут вам. И в целом вы знаете, с чем имеете дело. А эти… они все преувеличивают, хвастаются и выставляют себя напоказ. Взять хотя бы эту женщину, на которой он был женат первым браком. Слушать, как она отвечает на вопросы, — это все равно, что наблюдать, как Жанна д’Арк поднимается на костер. Почти невозможно понять, что она чувствовала на самом деле.
— Думаете, она не была искренне огорчена?
— Кто ее разберет. Я чертовски рад, что вы всех их знали раньше.
— Если кто-то выражает свои эмоции в эффектной или даже изящной манере, это отнюдь не означает, что они не искренни. Запомните это.
— Хорошо, сэр.
— В любом случае за исключением Джойс и Николаса, все они ужасные актеры.
— Угу.
Трой имел свои соображения на этот счет. Вообще-то, он полагал, что спектакль был весьма неплох. Разочарование настигло его, когда он увидел декорации вблизи. Все это старье, на скорую руку сколоченное, размалеванное и держащееся на каких-то старых подпорках для бельевых веревок. Зато освещение было великолепным. Оно кое о ком ему напомнило.
— Думаю, эти Дорис и Дафна непричастны к случившемуся, сэр. Ведь они сидели в своей осветительной ложе.
— Я тоже склоняюсь к такой мысли. Помимо того обстоятельства, что отчетливого мотива у них не было, они заглядывали за кулисы и в гримерные лишь мельком — это подтверждают показания актеров, — Барнаби похлопал рукой по кипе бумаг, — и совсем незадолго до поднятия занавеса, так что у них просто не было времени наделать дел. То же самое и с Гарольдом. Так получилось, что я пришел в театр одновременно с ним и его супругой. Он повесил пальто и принялся гоголем расхаживать по фойе, точно Флоренц Зигфельд[81]. Когда мы с Калли пошли за кулисы пожелать актерам удачи…
— Прелестная девушка, сэр. Просто невероятная.
— …минуту или две спустя подоспел и он. И все мы заняли свои места практически одновременно.
— А в туалет он не заскочил?
Барнаби помотал головой.
— А в антракте?
— Та же проблема со временем. Он ненадолго поднялся в буфет, а потом спустился, чтобы устроить им нагоняй за недостаток правдоподобия, как говорит моя жена. Потом со всеми остальными зрителями вернулся на свое место. Во всяком случае, у Гарольда не было никакого мотива, напротив, он имел все основания желать Эсслину долгой жизни, так как тот был единственным актером в труппе, который мог сравнительно компетентно исполнять ведущие роли. Следующим Гарольд готовил «Дядю Ваню».
— Кого, сэр?
— Это русская пьеса.
Трой сдержанно кивнул. Ему казалось, что приличные английские пьесы еще далеко не закончились, чтобы браться за всякое иностранное барахло. Тем более за коммунистическое барахло. Распоряжения старшего инспектора возвратили его к действительности.
— Пожалуй, следует начать с предварительного осмотра дома Кармайкла. Вдруг найдем какую-нибудь зацепку. Организуете транспорт? А я оформлю ордер.
У Розы созрел план. Она не раскрыла его Эрнесту, несмотря на то, что, если план осуществится, его жизнь никогда уже не будет прежней. Еще будет время ввести мужа в курс дела, если ей удастся договориться. В сущности, все зависело от того, правильно ли Роза поняла характер Китти. А Роза была уверена, что правильно. Китти всегда производила на нее впечатление глупейшей и пустейшей особы, откровенной искательницы любовных приключений. Девицы легкого поведения. А теперь она свободна, богата (если Эсслин не начудил при составлении завещания), к тому же ей всего девятнадцать лет. «С какой стати, — рассуждала Роза, — в ее возрасте хотеть ребенка?»
Китти состояла в труппе два года. За это время никто не слышал, чтобы она проявляла хотя бы малейший интерес к детям. Разговоры в гримерной, касавшиеся семейных дел, нагоняли на нее скуку. Различные отпрыски членов ЛТОК, попадая время от времени за кулисы, редко удостаивались ее взгляда, не говоря уже о добром слове. Поэтому, учитывая это отсутствие интереса к детям, Роза предполагала, как и большинство в театре Лэтимера, что Китти забеременела с намерением заманить Эсслина в свои сети. Теперь, когда он столь удачно отправился на тот свет, то, что прежде было средством достигнуть этой цели, стало не более чем помехой. Конечно, бывают люди, которым безразличны чужие дети, но, когда у них появляются собственные, обретают в них неиссякаемый источник удивления и радости, но Роза полагала (или убеждала сама себя), что Китти не из их числа. И это убеждение сподвигнуло ее на грандиозный замысел.
После гибели Эсслина Роза пребывала в настоящем смятении чувств, и ее переполняли тревожные мысли. За собственными аффектированными манерами она все сильнее и сильнее чувствовала щемящую и мучительную скорбь. Она постоянно вспоминала первые дни своею замужества и тосковала о минувшей, как ей теперь казалось, нежной и страстной любви. Когда она задумывалась о тех счастливых днях, ее воображение, словно бы обновленное после недавней трагедии, в приступе блаженной амнезии стерло все годы разочарований, оставив ей привлекательный, хотя и не вполне соответствующий действительности образ Эсслина как человека чувствительного, доброжелательного и совершенно беспорочного.
Именно этот сентиментальный выверт памяти впервые заставил ее позариться на ребенка Китти. Дитя, дитя Эсслина, которое живет и растет в утробе его супруги, преобразит и заставит вновь зазеленеть ее (Розину) бесплодную жизнь. За последние два дня мысль об усыновлении (или удочерении), единожды промелькнув у нее в уме, вернулась снова, обосновалась, пустила корни и расцвела таким пышным цветом, что Роза в конце концов практически считала это fait accompli[82].
До тех пор, пока она не сняла телефонную трубку. Ее недавнюю уверенность начисто смыло потоком сомнений. Главнейшее место заняла мысль, что Китти может решиться на аборт. Набрав первые три цифры телефонного номера «Белых крыльев», Роза положила трубку и задумалась над этим тревожным предположением. Здравый смысл убедил ее, что для Китти такое решение покажется наиболее правильным. А у нее хватит денег сделать это частным образом, поэтому никаких затруднений не возникнет. Нет ничего проще. Туда-сюда — и проблема решена. Ребенка, уязвимого, будто яичная скорлупка, как не бывало. Может, именно сейчас она звонит в клинику! Роза опять схватила трубку и принялась набирать номер. Когда Китти ответила, Роза спросила, можно ли ей заглянуть в гости и поболтать, Китти лаконично, как будто просьба была совершенно будничной, сказала:
— Конечно. Заходи, когда хочешь.
Выкатывая «панду» из гаража и нервно переключая передачи, Роза пыталась обдумать стратегию, при помощи которой будет убеждать Китти. Если она хочет добиться желаемого, ей следует взглянуть на всю ситуацию с точки зрения молодой девушки. Китти может задать вполне резонный вопрос: должна ли она следующие несколько месяцев ходить враскорячку, набирая вес и теряя возможность свободно передвигаться и жить в свое удовольствие, а потом перенести долгие и чрезвычайно болезненные муки деторождения лишь затем, чтобы отдать плод всех этих трудов другой женщине? Что (Роза представила себе хитрый и расчетливый взгляд ее глазок) она будет с этого иметь?
В течение десяти минут, которые занимала дорога до «Белых крыльев», Роза заставила себя придумать на этот вопрос такой ответ, который, как она надеялась, удовлетворит Китти. Сначала она укажет на психологический, а также физический ущерб, который может повлечь за собой аборт. Потом она спросит Китти, думала ли та о расходах, связанных с воспитанием ребенка. Ребенок обойдется не в одну тысячу. До восемнадцати лет его не сбудешь с рук, да и потом, если верить жалобам сестры Эрнеста, придется содержать его еще три года, пока он будет учиться в университете. «Но ты избежишь всех этих непомерных трат, — говорила про себя Роза. — Я возьму их на себя».
А еще она ясно даст понять, что, когда усыновление (или удочерение) будет официально оформлено, Китти по-прежнему сможет видеть своего ребенка, сколько пожелает. Мчась по Кэррадайн-стрит, Роза убеждала себя, что ее тройная аргументация (значительная экономия, отсутствие ответственности, беспрепятственный доступ к ребенку), несомненно, будет иметь успех. Она уже позабыла о своем недавнем предположении (что материнский инстинкт у Китти отсутствует напрочь), которое сразу лишало смысла третий довод.
Но и остальным доводам применения в конце концов не нашлось. Потому что в тот самый миг, когда Роза нажала на звонок и услышала его такое знакомое дребезжание в гостиной, все ее заранее продуманные слова разом испарились, и она осталась стоять на пороге, дрожа от нетерпения. А когда Китти отворила дверь, сказала: «Привет» — и направилась обратно на кухню в своих отороченных перьями домашних туфлях, Роза, ощутив внезапную сухость во рту, нерешительно поплелась следом.
Кухня была такая же, как и раньше. Роза почувствовала приятное удивление. Она была уверена, что Эсслин все переменил. Что Китти захотела новую мебель, новые обои, новый кафель. Очевидно, нет. Она посмотрела на измазанную жиром тарелку со следами яичницы и стоявшую на плите сковородку, отметив про себя, что на кухне по-прежнему сохранился аромат настоящего английского завтрака. И озабоченно подумала, что такая жирная пища не пойдет на пользу ребенку. Эта мысль напомнила ей, по какой причине она здесь. Когда Китти убрала масленку, содержимое которой было обильно украшено хлебными крошками и перепачкано вареньем, Роза быстро пробежалась в уме по своим тезисам.
У нее в голове мелькнула мысль, не попробовать ли ей воззвать к милосердию Китти. Признаться, что она всегда мечтала о ребенке и что теперь, может быть, это ее последний шанс. Эту идею она почти сразу отвергла. Китти не согласится. Только порадуется, увидев Розу в таком униженном положении. Надежнее всего — почему она раньше до этого не додумалась? — предложить денег. У Розы пять тысяч фунтов в банке и еще есть кое-какие драгоценности, которые можно продать. Вот правильный путь. Не показывать Китти своего отчаяния, а оставаться спокойной, даже непринужденной. Во время разговора невзначай затронуть эту тему. «Возиться с ребенком самой удовольствия мало». Или: «Наверное, теперь, когда Эсслина нет, ты совсем иначе воспринимаешь своего будущего ребенка». Китти рукавом пеньюара смахнула крошки со стола на пол и предложила Розе садиться — дескать, в ногах правды нет.
Едва Роза села, как поняла, что сделала это напрасно. Она сразу почувствовала себя в невыгодном положении. Китти взгромоздила сковороду на уже стоявшие в раковине тарелки и включила горячую воду. Вода ударила в ручку сковородки и разбрызгалась по всему кафелю. Китти спросила, повернув голову:
— Как поживает старина Эрнест?
Она всегда говорила об Эрнесте в подобном тоне, будто о несуразном домашнем животном, слабом и больном. Вроде одряхлевшей овчарки. Или престарелого спаниеля с негнущимися суставами. Смысл этих замечаний, как представлялось Розе, состоял в сравнении Эрнеста и супруга Китти — человека, которого Роза любила и потеряла. Обычно это вызывало у нее раздражение и досаду. Теперь, заметив, как эти эмоции снова пытаются прорваться, Роза решительным усилием их подавила. Она не желала доставлять Китти удовольствие зрелищем своих страданий, а кроме того, понимала, что всякое проявление враждебности будет в ущерб благополучному исходу ее предприятия. «К тому же, — успокоила себя Роза, — при всем недостатке молодости и обаяния Эрнест обладает одним безусловным преимуществом, а именно — он еще жив. И это какое-никакое превосходство».
Эта последняя мысль принесла Розе некоторое облегчение. Темно-зеленые восковые листья и алые ягоды кизильника обрамляли снаружи кухонное окно, сквозь которое светило зимнее солнце, золотя и без того золотистые кудри Китти. Было очень жарко. Центральное отопление работало в полную силу, равно как и кухонная плита, и Роза изнемогала в своем плотном платье. На Китти была короткая кремовая сатиновая сорочка в античном стиле, с вырезом на боку почти до талии, и синий в горошек пеньюар, обшитый маленькими серебристыми бантиками. «И явно никакого нижнего белья», — брезгливо отметила Роза. А живот плоский, как блин. С некоторым удовлетворением она отметила, что без боевой раскраски, наносимой всевозможными румянами, тенями, карандашами и помадами, лицо Китти выглядит довольно невзрачным.
Китти вытерла руки о кухонное полотенце и повернулась к своей посетительнице. Она не собиралась предлагать ей кофе или чаю. Или вообще чем-нибудь ее угощать. Китти и в лучшие времена пренебрегала женской дружбой, особенно с носатыми престарелыми дамами, которые годятся ей в матери. Глядя на Розин блестящий, пористый нос, который, как показалось Китти, буквально трясется от желания залезть в дела, которые совсем его не касаются, она приготовилась встретить бурный поток ложных соболезнований и слезливых воспоминаний.
Роза глубоко вдохнула и содрогнулась под своим пестрым облачением. Ее мысли спутались, и она чувствовала себя очень скованно. Она только сейчас сообразила, что должна была назвать причину своего прихода — пусть даже не вполне правдиво — как только вошла в дом. Чем дольше она сидела в неопрятной скромной кухне, тем глупее казалась ей собственная затея. От Китти никакой помощи не было. Она не проявила никакого даже формального гостеприимства, что во всяком английском доме считается практически обязательным. Поняв, что момент, когда сразу можно было внести ясность, упущен, Роза решила подойти к сути вопроса постепенно, начав с необходимых изъявлений сочувствия. И в этот самый момент Китти заговорила:
— Что у тебя на уме?
Роза набрала полные легкие воздуха и, не смея взглянуть на Китти, ответила:
— Я подумала, что теперь, когда Эсслин мертв, ты чувствуешь себя не в состоянии содержать ребенка, и хотела спросить, не могу ли я его усыновить или удочерить?
Настала тишина. Роза нерешительно подняла глаза. Китти опустила голову и прикрыла лицо руками. Она издала негромкий звук, жалобный стон, и ее плечи задрожали. При этом Роза, которая была человеком по сути своей добросердечным, испытала невольный порыв сострадания. Какой черствой, какой бесчувственной была она, предполагая, только лишь потому, что Китти не проявляла свою скорбь прилюдно, будто ее не тронула внезапная и страшная гибель Эсслина. Теперь, видя, как отчаянно вздрагивают худенькие плечи, Роза отодвинула стул и, несуразно протянув руки, робко и неуклюже поднялась, чтобы успокоить плачущую девушку. Но Китти, отвергнув утешения, подошла к открытой двери, повернулась к Розе спиной и разразилась хриплыми рыданиями и воплями.
Роза приросла к месту и, обессиленная и подавленная, предалась самобичеванию; ей оставалось только дожидаться, умоляюще подняв руки ладонями вверх, пока ее утешение потребуется. Наконец страшные звуки прекратились, и Китти обернулась; ее лицо, залитое слезами, распухло и покраснело, ее плечи все еще подрагивали. И тогда Роза с негодованием и возмущением поняла, что Китти смеялась.
Та покачала головой, словно не веря в нелепость ситуации, потом вытащила из кармана своего пеньюара бумажный платок, вытерла мокрые глаза и бросила его на пол. Ее плечи наконец перестали вздрагивать, дыхание сделалось ровным, она взглянула на Розу, а Роза, все еще огорченная, но, уже исполняясь целительным гневом, взглянула в ответ.
Стало необычайно тихо. Только из крана с тупым и однообразным звуком капала вода. Спустя несколько секунд это неловкое и довольно смехотворное противостояние начало действовать Розе на нервы. Она стояла (хотелось бы сказать, что на своем) и не могла выдавить из себя ни слова. В любом случае она чувствовала, что говорить не в состоянии. Она объяснила, для чего пришла, и тем самым вызвала у Китти приступ буйного веселья. Теперь очередь Китти объяснить свое поведение или положить конец разговору.
Роза через силу заглянула в ее глубокие сапфировые глаза. Веселости там не было и в помине. Ей подумалось, что, если уж на то пошло, веселости не было и в тех сдавленных вскрикиваниях. Они были проникнуты почти что… почти что ликованием. Да! Так и было. В этих звуках слышалось торжество. Как будто Китти, едва наметилась расстановка сил, уже одержала победу. Но из-за чего она ликовала? «Вероятно, — подумала Роза, ощутив укол унижения, — из-за того, что первая жена Эсслина пришла к ней просительницей». Отличная история, чтобы рассказывать в гримерных. Роза словно бы слышала наяву: «Ни за что не догадаетесь. Бедняжка миссис Эрнест Кроули приходила на днях и просила отдать ребенка ей на воспитание. Прямо-таки умоляла. Заводить собственного ей уже поздно. Старая дура».
«Ну ладно, — подумала Роза, — я сама виновата». Представляя себе насмешки Китти, она удивлялась, как ей могла даже на минуту прийти в голову эта нелепая мысль об усыновлении, более того — как она вообще додумалась явиться в этот дом и задать этот вопрос. С дьявольской прямотой Роза вопрошала себя, чего вдруг ей захотелось ребенка в ее-то возрасте? А дорогой Эрнест, который вырастил троих детей и, хоть и не чает души в своих внуках, считает вполне достаточным повозиться и понянчиться с каждым из них полчаса в неделю? Как бы он справился? «Но сетовать бессмысленно, — отважно подумала она. — Что сделано, то сделано». Теперь осталось лишь с достоинством удалиться. И только собралась она это сделать, как Китти заперла дверь.
Замок щелкнул очень громко. Окончательно и бесповоротно. После чего Китти не отошла в сторону, но прислонилась к двери — как показалось Розе, в весьма угрожающей позе. А потом улыбнулась. Страшной улыбкой. Ее узкая, чувственно изогнутая верхняя губа не вытянулась в стороны, но поднялась, будто у рассерженного зверька, обнажив острые резцы, сверкнувшие в лучах света. Они выглядели устрашающе острыми и блестящими. Потом она перестала улыбаться, и это было еще хуже. Потому что Роза, чье внимание ненадолго отвлекли пугающие белые клыки, имела неосторожность посмотреть Китти в глаза. Сверкающие, лазурные и холодные. Нечеловеческие глаза. Внезапно воздух в помещении сгустился и наполнился угрозой. И Роза поняла. Поняла, что все пересуды, догадки и полусерьезные предположения, звучавшие в буфете, оказались самыми что ни на есть очевидными фактами. Что Китти и вправду избавилась от мужа ради его денег и своей свободы. И что она, Роза, теперь наедине с убийцей.
Роза поняла, что задержала дыхание, и с большой осторожностью выдохнула, как будто даже тихое дуновение могло привлечь внимание Китти и запустить какой-то еще пока бездействующий разрушительный механизм. Роза пыталась думать, но все ее мыслительные процессы будто бы застопорились. Она попыталась двинуться и, к собственному ужасу, поняла, что не просто стоит на полу, а как бы вросла в него корнями, словно дерево. Ее сердце колотилось, а в раковину с шумом капала вода. И Розе казалось, что долгие, долгие промежутки между одним всплеском воды и следующим и между одним ударом сердца и следующим заполняют омерзительные флюиды зла.
Что ей делать? Для начала нужно отвести взгляд. Отвести взгляд от этих беспощадных жестоких глаз. А потом постараться напрячь мозги. Если бы только она кому-нибудь, кому угодно сказала, что собирается в «Белые крылья»! «Но ведь, — внезапно сообразила Роза, — Китти этого не знает». Блеф! Вот что нужно. Она выкрутится благодаря блефу. Она скажет, что Эрнесту известно, к кому она поехала, и что с минуты на минуту он заедет за ней. Дрожащим голосом она сообщила об этом Китти.
— Но, Роза, как он заедет? Ваша машина стоит на подъездной аллее.
Хитрая бестия! Ведь в ее голосе звучит лишь простое недоумение. Роза вслед за Барнаби задалась вопросом, какого черта все они привыкли считать, будто Китти — плохая актриса. Ладно, блеф не удался. Что дальше? Китти отошла от двери, и Роза, чудесным образом освободившись от недавнего оцепенения, приготовилась к оборонительным действиям, а в ее голове промелькнуло множество боевых сцен.
Ударом в стиле кунг-фу или мощным апперкотом она сбивает Китти с ног. Прижимает ее к полу и подносит нож к горлу. Ловко метнув тарелку, приводит ее в бесчувственное состояние. Когда последний из этих успокоительных образов померкнул, она увидела, что Китти медленно приближается к ней.
«Боже, — взмолилась Роза. — Помоги мне… пожалуйста».
Она почувствовала себя огромной и неповоротливой бегемотихой, изнывающей от жары. Пот градом катился у нее по лицу и ручейком стекал в ложбинку между грудями, однако верхнюю губу и лоб обдавало холодом, а кровь стала густой и неподвижной. Она посмотрела на Китти — молодую, похожую на амазонку, тоненькую, словно розга, с сильными мускулистыми руками и ногами, — и снова задумалась, каковы ее шансы.
Китти с улыбкой приближалась. Не с искренней, оживленной улыбкой, но с искусственной, как бы нарисованной. Улыбкой притворной участливости. Роза подумала, что именно так она улыбалась Эсслину, когда желала ему удачи перед премьерой, незадолго до того, как обнажить орудие убийства. А после того как она вспомнила своего первого мужа, она внезапно живо представила себе Эрнеста, который как раз должен зайти домой на ланч. При мысли, что она никогда больше не увидит его дорогого лица, Роза почувствовала, как ее кровь закипает и яростно устремляется по жилам. Злость вытеснила страх. Она поднялась на подушечках стоп (которые наконец-то оторвались от пола) и почувствовала, как напряжены ее икроножные мышцы. Она не сдастся без боя.
Китти была от нее в одном футе. Теперь или никогда. Роза сощурила глаза, надеясь, что это придаст ей угрожающий вид. И прыгнула на Китти.
Колин Смай сидел один у себя в мастерской. Ему было холодно, но включать обогреватель он поленился. В руках он держал гладкую и светлую кленовую дощечку, но красота и благородная структура дерева, обычно вызывавшие в нем чувство эстетического удовольствия и служившие лекарством против отчаяния, этим утром утратили свою силу. Рядом с ним стояла колыбель из кедра, которую заказал ему сосед. Всего два дня назад он тщательно вырезывал обрамление из листьев и цветов вокруг имени Бен. Он толкнул колыбель пальцем, и она закачалась на своем ложе из ароматных рыжеватых стружек. Потом он поднялся и немного скованно прошелся по мастерской, трогая и поглаживая различные изделия, с жадностью ощупывая и пожирая глазами малейшие изгибы, словно человек, которому суждено скоро ослепнуть.
Колин взял стамеску. Лак на ручке давно облез, и она так безупречно вмещалась в его ладонь, что слова «знакомое» было совершенно недостаточно, чтобы описать это ощущение. Колин всегда чувствовал себя как-то неуютно вдали от мастерской и любимых орудий своего ремесла. Теперь, предполагая, что могут пройти месяцы и даже годы, прежде чем он снова их увидит и возьмет в руки, он испытывал щемящее чувство близкой утраты.
Он остановил колыбель и с минуту постоял, озираясь по сторонам. Хотя его эмоции пребывали в смятении, мысли оставались кристально ясными. Важнее всего была клятва, которую он принес Гленде, когда она лежала при смерти. «Обещай мне, — кричала она снова и снова, — что позаботишься о Дэвиде». И он снова и снова уверял ее, что позаботится. Почти последними ее словами (перед «такая короткая жизнь» и «прощай, любимый») были: «Ты убережешь его от любого зла?»
Колин сдержал обещание. После ее смерти Дэвид заменил для него целый мир. Ради мальчика он с радостью отказался от всего. Прежде всего — от своей работы сварщика. Чтобы отводить Дэвида в школу и забирать из школы, а также проводить с ним выходные и праздники, Колин занялся частными столярными работами, поначалу со скромным успехом. В материальном смысле они приносили очень мало, зато отец и сын всегда были вместе, и Колин преисполнился гордости, когда Дэвид выказал способности к резьбе по дереву, превосходящие его собственные. Две статуэтки работы Дэвида стояли у него на верстаке. Одна изображала угрюмого старого сеятеля, с неглубокой корзинкой под локтем; другая, изящно вырезанная и предназначенная в подарок Бену, — склонившего колени теленка с опущенной головой и причудливо изогнутыми рожками.
После ухода Гленды Колин даже думал о новой женитьбе. Поначалу он считал это нетрудным. Потом ему иногда встречались женщины, которыми он вполне мог бы увлечься, но при мысли, что они могут не полюбить Дэвида, как он того заслуживает, или, еще хуже, станут его обижать, отношения заканчивались, не успев начаться. А теперь Дэвид вырос и сам пару раз приводил домой девушек, но эти романы быстро сошли на нет, чему Колин в свое время порадовался. Эти девушки показались ему чересчур самоуверенными (а одна из них даже властной). Теперь, конечно, Колин был бы счастлив, если бы его сын женился на какой-нибудь из них. Но ему приходилось признать, что если бы Дэвид продолжал помогать ему в театре Лэтимера, то все равно встретил бы Китти.
Колин снова сел и обхватил руками мучительно болевшую голову. Когда он впервые услышал сплетню про Дэвида и жену Эсслина, он воспринял ее спокойно и даже немного разочаровался в своем сыне. Но Китти была привлекательна и молода, а Колин, как и вся труппа, полагал, что Эсслин ничего вокруг себя не видит. Но чтобы дошло до такого…
Прошлым вечером он попытался поговорить с Дэвидом, но в нужный момент ему не хватило смелости облечь свои опасения в прямые слова. Вместо этого он пробормотал:
— Теперь она свободна… наверное… ну… вы будете…
— Да, папа, — спокойно ответил Дэвид. — Она свободна. Но я, конечно, не хотел, чтобы все так произошло.
Колин выслушал его, охваченный удивлением и недоверием. Ему не верилось, что Дэвид может говорить в такой манере. В такой отстраненной бессердечной манере. Дэвид, который сроду не причинил вреда ни одному живому существу. Который осторожно выносил пауков в сад, вместо того чтобы убивать их. Который, десяти лет от роду, когда умер его любимый хомяк, проплакал три дня. А когда Дэвид добавил: «Поначалу мне придется вести себя поосторожнее…», Колин, не в состоянии ничего ответить, ушел из дома и несколько часов бродил кругами по Каустону, безуспешно пытаясь прийти к какому-нибудь решению. Он знал, что нужно совершить, в то же время понимал, что никогда не сможет этого совершить, и изо всех сил пытался отыскать другой способ действий.
Ведь он должен что-нибудь предпринять. Утром во вторник, во время разговора с Томом в отделении, он безумно волновался. Не в пример Дэвиду, который во время обеда на вопрос отца, как все прошло, просто ответил: «Отлично» — и продолжал спокойно есть. Хотя Колин провел в отделении немного времени, ему пришлось поволноваться. Он никогда не считал Тома особенно умным, но резкий, проницательный взгляд старшего инспектора, незнакомый ему прежде, во время их мирных занятий в мастерской, заставил его призадуматься. Теперь, получив о нем более ясное представление, Колин осознал, что Барнаби — охотник. Он будет преследовать свою добычу: задавать вопросы, проверять, перепроверять, строить предположения, делать выводы, сужать круг поисков. А сможет ли Дэвид перенести такое обращение?
Перед возвращением на работу он сказал отцу, что просто отрицал, будто что-нибудь знает о манипуляциях с бритвой, и это было воспринято благосклонно, но Колин уже видел в этой мнимой благосклонности какую-то хитроумную уловку. Дэвид такой простодушный. Он не понимает, что Барнаби лишь притворяется, будто верит ему. Что сейчас они, вероятно, допрашивают Китти. Заставляют ее выдать соучастника. И она выдаст. Она расскажет им что угодно, лишь бы снять себя с крючка.
Колин схватил свой непромокаемый плащ. Один из рукавов вывернулся наизнанку, и он чуть не зарычал от нетерпения, пытаясь продеть в него руку. Какого черта он тут сидит и размышляет, когда, может быть, в эту самую минуту…
Он выскочил на улицу, даже не заперев мастерскую, и кинулся бежать, поскальзываясь на обледеневшем тротуаре. Он проклинал свою недавнюю нерешительность. Еще в три часа утра, шагая по улицам, Колин знал, что существует лишь один способ действий, который он может избрать. В этом он много лет назад поклялся Гленде. («Ты убережешь его от любого зла? Обещаешь?») О! Чего он ждал? Торопясь в отделение полиции, Колин был уверен, что опоздал, что полицейские еще днем задержали Дэвида на работе и продолжают допрашивать, рассчитывая, что он сломается.
Наконец он взлетел по лестнице полицейского участка, обжигая руки о замерзшие металлические перила, и спросил в приемной, может ли он увидеть старшего инспектора Барнаби. Миловидная темноволосая дежурная ответила, что инспектора нет на месте, и указала ему маленькую, насквозь прокуренную комнатку, где он мог бы подождать. Заметив его бледное лицо и дрожащие руки, она спросила, не хочет ли он поговорить с кем-нибудь еще. И выпить чаю. Но Колин отказался от обоих предложений и принялся рассматривать плакат, посвященный борьбе с угонщиками, готовясь сознаться в убийстве Эсслина Кармайкла.
— Живут же некоторые, а, сэр? — завистливо процедил Трой, промчавшись по изящно изогнутой подъездной аллее к «Белым крыльям», и так резко развернулся, что целый фунт гравия взлетел в воздух.
Трой водил быстро и умело, но не мог удержаться от лихачества — сделать замысловатый зигзаг или описать резкую дугу, прежде чем затормозить. Иногда Барнаби считал необходимым попенять за подобное удальство, и тогда Трой, задетый за живое, парковался с такой похоронной аккуратностью, что его начальнику оставалось лишь сохранять невозмутимый вид. Обычно это продолжалось несколько дней, после чего прежняя лихость постепенно возвращалась. Трой считал ее неотъемлемой частью своего стиля вождения. Чувствуя, что ему предстоит выслушать лекцию, он расстегнул ремень безопасности и поспешил вылезти из машины, прежде чем начальник успеет открыть рот.
И в этот самый миг из дома раздался истошный визг. За ним последовала целая череда воплей. Трой подбежал к роскошной входной двери, подергал ручку, обнаружил, что дверь заперта, и забарабанил по ней кулаками, крича: «Откройте! Полиция!». Барнаби едва успел приблизиться к нему, как в замке повернулся ключ и дверь распахнулась. На пороге стояла Китти в синем пеньюаре. Она выглядела взволнованной. На ее лице застыло очень странное выражение — смесь притворного страха, гнева и насмешки. Она стояла посередине прихожей, приглаживая кудри, и словно не знала, плакать ей или смеяться.
— Что случилось? — спросил Барнаби. — Кто кричал?
— Я, конечно.
— Зачем?
По дому гулял холодный ветер. Трой закрыл входную дверь, но сквозняк остался. Барнаби направился в кухню. Задняя дверь была распахнута.
— Кто еще здесь?
— Никого. — Китти резво подскочила к задней двери и закрыла ее. — Брр…
— Чья машина у дома?
— Я приготовлю кофе, чтобы успокоить нервы. Вы не желаете?
— Китти, — прервал ее Барнаби. — Что за чертовщина происходит?
— Ладно… Вы не поверите, Том, но, по-моему, я нашла этого вашего убийцу.
— Может быть, я приготовлю кофе, миссис Кармайкл? — с обаятельнейшей улыбкой спросил Трой. — Мне кажется, вам и вправду стоит хлебнуть горяченького.
— Ой, как мило.
Ненакрашенные губы Китти улыбнулись ему в ответ. Трой с удивлением и удовольствием обнаружил, что затейливый изгиб губ, который так восхитил его прошлым вечером, не нарисован помадой, а самый что ни на есть настоящий. Невероятно причудливый и еще более обольстительный.
— Но лучше я сама, — продолжала она. — Кофеварка итальянская… она может взорваться в неопытных руках. — Хотя ее голос почти не изменился, в нем звучала уверенность, что руки сержанта Троя отнюдь не неопытны и, дай им только волю, подтвердят ее теорию на практике. — Это займет всего минутку.
— Полагаю, Китти, вы можете говорить и управляться с этим хитроумным приспособлением одновременно.
— Конечно, могу, — ответила та, ловко налив воды, насыпав кофе и закрутив хромированные вентили. — Короче говоря, пришла Роза и напала на меня.
— Прямо вот так? — спросил старший инспектор и покачал головой, глядя на Троя, который был готов немедленно сорваться с места и арестовать преступницу.
— Прямо вот так. — Китти включила хитроумное приспособление, потом обогреватель и прислонилась к нему. — Погрею попочку. Не то совсем окоченею.
Она плотно запахнула синий пеньюар, тем самым подчеркнув свои соблазнительные формы.
— Есть предположения, из-за чего?
— Из-за ревности. Из-за чего еще? Она убила Эсслина, потому что ей было невыносимо видеть его счастливым. А потом пришла за мной.
— Но они пробыли в разводе два с лишним года. Очевидно, если бы ей было невыносимо видеть его счастливым, она предприняла бы что-нибудь гораздо раньше.
— Ах… — Китти вытряхнула сигарету из пачки. Трой повел ноздрями. — Раньше не было ребенка.
— Пожалуй, вам лучше рассказать все с самого начала.
— Ладно. — Китти закурила сигарету, затянулась, кашлянула и сказала: — Знаю, трудно поверить, но у нее хватило наглости заявиться сюда и потребовать, чтобы, когда родится ребенок, я отдала его ей и старикашке Эрни.
— А вы что ответили?
— Я ничего толком и не ответила. Честно говоря, это было так забавно, что я рассмеялась. А раз начав, я уже не могла остановиться. Знаете, как это бывает…
Она подмигнула Трою, который, и без того страдая от дыма ее «Честерфильда», едва не рухнул от такого удара по нервам.
— А почему это было столь забавно?
— Потому что никакого ребенка нет.
Наступила пауза, слышалось только громкое клокотанье и фырканье кофеварки. Потом Барнаби сказал:
— Нельзя ли прояснить, Китти? Вы хотите сказать, что у вас произошел выкидыш? Или что никакого ребенка не было изначально?
— Не было изначально.
— Полагаю, Эсслин этого не знал?
— Не смешите меня. Думаете, он бы тогда женился на мне? — она улыбнулась с почти сладострастным удовольствием. — Разве я не умная? Вы бы хотели быть таким смышленым, как я?
«Хитрая потаскушка», — подумал Трой. Он посмотрел на Китти, разрываясь между восхищением и негодованием. Сержант прекрасно понимал, что она собой представляет (он частенько подцеплял ее менее удачливых сестер на автобусной станции), но не сознавал, что сам от нее недалеко ушел. Поэтому ее выдержка и решимость снискали его невольное уважение. С другой стороны, она явно выставила на посмешище представителя сильного пола, а с этим он смириться не мог. Совсем не мог.
— И что вы собирались предпринять, когда бы ваше положение — точнее, его отсутствие — обнаружилось?
— Ну, скорее всего, я бы слегка навернулась с лестницы. Не слишком больно. Но у бедного малютки, — печальный вздох перекрыл нахальную усмешку, — не было бы шансов.
— Стало быть, смерть вашего мужа оказалась весьма своевременной?
— Верно. — Китти разлила кофе по трем перламутровым кружкам. — Мужчины на работе любят, когда сахара побольше, правда? Для подкрепления сил?
— Мне совсем без сахара, спасибо.
Трой попросил два кусочка сахара и побольше молока.
Барнаби взял кружку и сделал глоток. Несмотря на всю затейливость итальянской кофеварки, кофе получился совершенно отвратительным. Еще хуже, чем у Джойс, а это о чем-то да говорило. По какой-то странной причине его это успокоило. Он хотел было возобновить беседу с того момента, на котором она прервалась, но Китти сделала это за него:
— А когда вы найдете того, кто провернул это грязное дельце, я пойду и лично его поблагодарю.
Китти пила кофе и посматривала на Барнаби из-за ободка своей кружки. Ее взгляд был таким дерзким, что он с удивлением подумал, понимает ли она вообще, насколько рискованно ее положение. Он посмотрел на нее таким взглядом, по сравнению с которым погода на улице показалась бы совсем летней.
— Вы с нами очень искренни. Китти. И ваше упорное нежелание изображать горе, которого вы не чувствуете, делает вам честь. Но если вы намереваетесь защищать убийцу вашего мужа, так как считаете, что мир от этого только выиграл, советую подумать как следует. Иначе вас ожидают очень серьезные неприятности.
— У меня и в мыслях нет ничего подобного, Том, — рассудительно сказала Китти и затушила сигарету о плиту. — Честно.
— Мы это запомним. А пока возвратимся к Розе. Она попросила у вас ребенка, вы расхохотались. Что было потом?
— Произошло нечто странное. Из той двери ужасно дуло, — она кивнула в сторону прихожей, — а я была в одном пеньюаре, и меня зазнобило, поэтому я пошла ее закрыть. А когда я вернулась, Роза пялилась на меня, как ненормальная, — глаза у нее просто вылезали из орбит. Потом затряслась. Она выглядела, как будто у нее вот-вот случится удар. Поэтому я решила принести ей воды… Я не знала, что делать… Ведь подобные вещи не каждый день случаются, правда? Я направилась к раковине, стало быть, мне было нужно пересечь кухню, и оказалась прямо перед Розой, когда она на меня кинулась. Я вскрикнула, начала визжать… и она убежала…
— Минуточку. Это случилось в тот момент, когда сержант Трой начал барабанить в дверь?
— Его фамилия Трой? Как романтично. Нет, как ни странно — она убежала в ту самую секунду, как я начала кричать. Раньше, чем мы вообще услышали, что вы здесь.
— Судя по вашим словам, она не пыталась нанести вам серьезные увечья.
— Хорошая позиция для блюстителей порядка, надо сказать. Я подам на нее в суд за оскорбление действием.
— Пожалуйста, дело ваше.
— И все-таки, почему вы здесь? Я так переволновалась, что даже не спросила.
— Мы продолжаем расследование, Китти.
— Ну, Том, — она очаровательно улыбнулась. — Вы серьезно? Я думала, такое только в фильмах. — Девушка подошла к заваленному всякой всячиной сосновому столу и выдвинула два стула с круглыми спинками. — Тогда припаркуйтесь, если уж остановились.
Полицейские сели за стол, и Китти тоже. Она придвинулась поближе к Трою, и он понял, что она еще не принимала ванну. Она источала теплый, интимный, немного дразнящий аромат — благоухание ночных утех.
— Для начала я бы хотел спросить вас, Китти, — продолжал старший инспектор, — не замечали ли вы в течение нескольких недель перед смертью вашего мужа что-нибудь такое, что могло бы оказаться полезным для нас?
— Какое «такое»?
— Говорил ли он о каких-нибудь планах? Каких-нибудь особенных трудностях? Проблемах в отношениях с кем-нибудь?
— У Эсслина не было отношений ни с кем. Так что рассказывать не о чем.
— А как насчет изменений в его каждодневном распорядке?
— Ну… в субботу утром он заскочил на работу. Сказал, что у него кое-какой должок в конторе… и да! Да, его костюм. Он принес домой свой костюм. Не припомню, чтобы он делал так раньше.
— Он не сказал зачем?
— Не хотел рисковать и оставлять его в гардеробной. Он просто любовался самим собой в этом костюме. Конечно, по пьесе он сначала появляется в мерзкой старой шали и халате, но потом сбрасывает их и предстает во всем великолепии, будто царица Савская, и мы все должны охать и ахать. Он целую субботу проскакал перед зеркалом. Потом сказал: «Какой получится ку… куде…» Что-то такое, в общем…
— Coup de théâtre.
— Точно. A что это?
— Впечатляющий театральный эффект.
— Это ему сполна удалось, — хихикнула Китти, потом заметила взгляд Барнаби и покраснела. — Извините, Том. Плохая шутка. Извините.
— Могу ли я расспросить вас поподробнее, Китти? Это может оказаться важным. Вы не помните точно, что он сказал?
— Именно это и сказал.
— «Какой получится coup de théâtre»?
— Да.
— Вы уверены, что он имел в виду свое преображение в первом действии?
— Так ведь о нем он и говорил перед этим.
Барнаби внимательно посмотрел на Китти.
— Ваш муж кое-что сказал перед смертью.
Никакого проблеска страха. Никакой искры тревоги. Лишь обыкновенное удивление.
«Приехали, — подумал старший инспектор. — И это называется главная подозреваемая».
— И что он сказал?
— Мой сержант расслышал слово: «Спятил». Что это значит, по-вашему?
Китти покачала головой.
— Не считая… — под ободряющим взглядом Барнаби она запнулась. — Ну… значит, кто-то рехнулся. Иными словами, спятил. И пострадал из-за этого Эсслин.
— Возможно, это связано с его пресловутым coup de théâtre?
— Нет, то было в начале пьесы. А это — в самом конце.
«Соображает», — подумал Трой и нахмурился, когда она взяла еще одну сигарету и закурила. Перехватив его жадный взгляд, она протянула пачку.
— При исполнении не курю, миссис Кармайкл, спасибо.
— Ничего себе. Я думала, нельзя только крепкий алкоголь и… э-э… что еще?
— У меня при себе ордер на обыск. — Барнаби резко поднялся. — Прежде чем уйти, я бы хотел осмотреть вещи Эсслина. Особенно меня интересуют переписка и личные бумаги.
— Валяйте. А я пока накину на себя что-нибудь поприличнее.
Они проследовали за ней в прихожую, и она кивнула на дверь слева.
— Там его кабинет. Увидимся через пару минут.
Трой пронаблюдал, как ее длинные загорелые ноги скрылись наверху лестницы, устланной толстым ковром. Он подумал, что она похожа на соблазнительную молодую рабыню из какой-нибудь телевизионной комедии о Древнем Риме. Где девицы скачут повсюду в коротеньких сорочках, а мужчины носят шлемы с похожими на щетки гребнями. Он не отказался бы побегать за ней по Форуму.
— Даже не думайте, Гевин.
— После семи я свободен, сэр. Мог бы что-нибудь разузнать.
— Единственное, что вы можете разузнать, — это как лишиться повышения. Идемте, займемся делом.
Они вошли в небольшую комнату, интерьер которой состоял из письменного стола на двух тумбах, книжных полок и пары кресел.
— Что мы ищем? — спросил Трой.
— Что-нибудь. Что угодно. Особенно личное.
Ни один из ящиков письменного стола не был заперт, но их содержимое оказалось скудным и малоинтересным. Страховые бумаги. Документы на «БМВ». Закладные и различные счета. Банковские выписки, свидетельствующие о долговременных поручениях и умеренных ежемесячных переводах с депозитного счета. Барнаби отложил все это в сторону. Также обнаружилось несколько туристических брошюр. Потом они осмотрели и перетрясли книги (все больше по бухгалтерскому учету, за исключением собрания сочинений Диккенса, которое выглядело, как будто его никогда не открывали, не говоря о том, чтобы читать), но оттуда не выпало ни подозрительного письма, ни разоблачительной billet doux[83].
В гардеробной Эсслина и остальных комнатах также ничего не обнаружилось. Когда они готовились уезжать, Китти в черном спортивном костюме крутила педали велотренажера. Она вышла в прихожую проводить их. Девушка распустила волосы, и они, будто светлая парча, ниспадали ей на плечи.
— Прекрасный дом, — сказал Трой с дружелюбной улыбкой, как будто бы делая вклад в банк с расчетом на будущее.
— Чересчур большой для маленькой меня, — ответила Китти, открывая входную дверь. — Завтра я выставляю его на продажу.
— Для начала следует убедиться, что он действительно принадлежит вам, — сказал Барнаби.
— Что вы имеете в виду? Все переходит ко мне как к ближайшему родственнику.
— Широко распространенное заблуждение, Китти. — Взглянув на ее внезапно застывшее лицо, Барнаби сочувственно похлопал ее по руке. — Уверен, Эсслин оформил все должным образом, но я бы на вашем месте заглянул к поверенному.
Он вышел, и сержант хотел было двинуться за ним, когда Китти ухватила его за рукав.
— Забавно, что ваша фамилия Трой, да?
— Почему, миссис Кармайкл? — Даже сквозь толстую ткань он почувствовал тепло ее пальцев.
— Потому что «Трой» похоже на «Трою». А мое второе имя — Елена, — ответила она с лукавой улыбкой.
— Постойте! Постойте!
Барнаби остановил Колина на первых же словах, попросил чаю и говорил об отвлеченных предметах, пока не принесли чашки. Потом молча смотрел, как Колин энергичными движениями размешивает три кусочка сахара, и только затем придвинул к себе блокнот и карандаш.
— Чай нормальный?
— Да, спасибо.
Дожидаясь старшего инспектора, Колин сосредоточенно и напряженно думал, как будет сознаваться в своей виновности. Такой спокойный прием его несколько смутил.
— Чего вы ожидали, Колин? — спросил Барнаби. — Что я закую вас в кандалы?
Колин Смай потупился. И в глубине души почувствовал внезапную тревогу, поняв, что его мысли так легко прочесть. Он изо всех сил попытался успокоиться. Напустить на себя непроницаемый вид.
— Конечно, нет, — он нервно сглотнул. — Я знал, что мне предложат чаю. Я часто видел это по телевизору.
— Ну да. До выхода «Автомобилей Z»[84] всех держали на хлебе и воде.
Колин почувствовал, что должен засмеяться или, по крайней мере, улыбнуться. Наступила долгая пауза. Чего они ждут? Колин нервно прочистил горло и отхлебнул чаю. Вот как они ломают людей. Испытание тишиной. Но зачем его ломать? Разве он не явился с повинной? Почему бы ему не сказать все начистоту? Колин больше не мог молчать:
— Эти мысли не давали мне покоя, Том.
— По поводу бритвы?
— Я чувствовал, что не смогу… эм-м… жить в ладу с самим собой, поэтому… я пришел сознаться…
— Понятно. — Барнаби серьезно кивнул, но, как заметил Колин, ничего не записал у себя в блокноте. — И почему вы это сделали?
— Почему?
— Полагаю, такой вопрос вполне логичен?
— Да, конечно. — В голове у Колина заметались мысли: «Почему? Боже! Какой же я дурак! Надо было придумать мотив заранее». — Потому что… он плохо относился к Дэвиду… глумился и насмехался над ним на репетициях. Унижал его. Я… решил, что следует преподать ему урок.
— Довольно жестокий урок.
— Да…
— Можно сказать, несоизмеримо жестокий.
Барнаби взял ручку.
— Я не ожидал, — голос Колина зазвучал тверже. — Он обращался с Дэвидом, как настоящий подонок.
— Он со всеми обращался, как настоящий подонок.
Колин ничего не ответил, и Барнаби продолжил:
— Ладно, чего вы не ожидали?
— Что он… умрет.
— Бросьте, Колин. Для чего, по-вашему, на лезвие наклеили два слоя ленты? Что, по-вашему, могло случиться, если бы их отклеили, а Эсслин потом провел бритвой себе по горлу? Если вы имели мужество прийти и сознаться, то, по крайней мере, имейте мужество признать, что понимали, какими будут последствия. — Хотя Барнаби почти не повысил голоса, Колину он показался настоящим громовым раскатом, который, отразившись от стен, ударил ему прямо в барабанные перепонки. — Ну и когда вы отклеили ленту?
— После того как Дирдре проверила бритву.
— Разумеется. Но когда именно?
— Вы имеете в виду время?
— Конечно, я имею в виду время!
— Эм-м… думаю, после того как она объявила, что до начала остается полчаса… да. Точно. Стало быть, между половиной и без двадцати восемь.
— Довольно ловко, не правда ли? Ведь вокруг наверняка было немало народу.
— Нет. Дирдре ушла наверх за своими помощниками. А актеры еще сидели в гримерных.
— И где вы это сделали?
— Простите?
— Где?
— На складе декораций.
— Вам пришлось поторопиться. Чем вы воспользовались?
— Складным ножиком.
— Тем, который был за кулисами?
Колин смутился. Он подумал об отпечатках пальцев. Наверняка за кулисами полным-полно его отпечатков, но почем знать?
— Нет. Я использовал свой.
— Он был у вас при себе?
— Нет, в мастерской.
— А с лентой что вы сделали?
— Просто… скомкал ее.
— И оставили там?
— Да.
— Стало быть, если мы туда пойдем, вы ее нам предъявите?
— Нет! Потом… когда я понял, как все ужасно… я выбросил ее. Смыл в унитаз.
— Понятно, — сказал Барнаби и кивнул. Потом откинулся на стуле и принялся глядеть в окно, за которым проплывали темно-серые тучи.
Колин тоже слегка откинулся. Его дыхание почти выровнялось; сердце перестало бешено колотиться. Уже неплохо. Теперь ему нужно запомнить все, что он только что сказал (блокнот Барнаби был весь исписан какими-то загогулинами), и придерживаться этого. Ничего сложного нет.
Колин взглянул на часы. К его удивлению, после того как он вошел в кабинет, прошло всего десять минут. Обманчивое ощущение, будто он просидел здесь и проговорил несколько часов, объясняется расшатанными нервами. Барнаби допил чай.
— Еще чаю, Колин?
Когда тот отказался, Барнаби сказал:
— А я, пожалуй, выпью, — и ушел.
Оставшись один, Колин постарался собраться с мыслями. Вероятно, ему придется отвечать заново на все предыдущие вопросы, да еще и на какие-нибудь новые (хотя он представить не мог, какие именно), но сейчас, обдумав дальнейшие действия, он чувствовал себя гораздо увереннее. В конце концов, основы заложены. Ключевые основы всего дела. И никто не докажет, что он говорит неправду. Он предстанет перед судом и даст присягу. Даст присягу, которая, если так нужно, погубит ему жизнь.
Барнаби отсутствовал долго. Колин задумался, почему тот просто не нажал кнопку вызова, как в прошлый раз, когда хотел выпить чаю. Колин прислушался, но за дверью раздавался лишь отдаленный стук пишущей машинки. Возможно, Барнаби что-то ищет, чтобы записать показания надлежащим образом. Колин снова прислушался, не идет ли кто-нибудь, потом перегнулся через стол и развернул блокнот старшего инспектора. Вся страница была разрисована цветами. Колокольчиками и первоцветами. И папоротниками.
Колин встревожился. Том не записал ни единого словечка! За этим открытием последовало другое, еще страшнее. Причина этого одна — Том не поверил его признанию. Он сидел, кивал, что-то заносил в блокнот, задавал вопросы, а сам все это время просто разыгрывал спектакль. Только притворялся, что верит ему. У Колина задрожала нога, и ступня заколотила по линолеуму. Он резко прижал ногу к стулу, чтобы унять дрожь, а потом почувствовал горечь во рту. Его сейчас вытошнит. Или он упадет в обморок. Но он не успел об этом подумать, как вернулся Барнаби, сел за стол и озабоченно взглянул на Колина:
— Какой-то вы бледноватый. Вы точно не хотите пить?
— Воды…
— Будьте любезны стакан воды, — сказал Барнаби по внутреннему телефону. — А я бы выпил еще чаю.
Вскоре и то и другое принесли. Колин медленно выпил воду.
— Вы ходили заказать чаю, Том? — спросил он.
— Нет. Организовать кое-какой транспорт.
— Ясно.
Колин поставил стакан на стол. Ему отчаянно не хватало времени подумать. С огромным усилием сосредоточившись, Колин почти сразу понял, где допустил ошибку. Мотив убийства. Неудивительно, что Том не поверил. Колин на месте старшего инспектора тоже не поверил бы. Разве не смехотворно — убить человека за то, что он нехорошо относился к твоему сыну. Который и сам взрослый человек. Колин упрекнул себя, что мог бы, по крайней мере, подготовиться более тщательно. Но еще не поздно. Теперь он понял, как все можно поправить. И что надо было сказать в первую очередь.
— Дело в том, — неловко выпалил он, — что Дэвид влюблен в Китти. Вы видели… вы были в зрительном зале… как жестоко обошелся с ней Эсслин. Видите ли, он узнал. И я испугался. Испугался за нее и за Дэвида. Эсслин будто с ума сошел. Мне подумалось, что он может убить их обоих.
— Поэтому вы решили предупредить его намерение?
— Да.
— Ладно… звучит более правдоподобно.
— Да. Я не сказал этого сразу, потому что не хотел втягивать их обоих в неприятности, если этого можно избежать.
— Подобная деликатность делает вам честь. — Барнаби отхлебнул чаю. — В этом раскладе есть лишь один маленький изъян. Эсслин думал, что у его жены роман с Николасом.
— С Николасом?
— Но, конечно, вы этого знать не могли.
— Это правда? — Колин устремил на старшего инспектора нетерпеливый взгляд.
— Нет. Согласно общему мнению, Дэвид действительно был ее любовником. Кстати, где он был, пока вы проделывали все эти манипуляции с бритвой?
У Колина перехватило дыхание. Он уставился на Барнаби, словно кролик на горностая. Он почувствовал, как у него защипало лицо, и понял, что оно наверняка покраснело. Он открыл рот, но не мог вымолвить ни слова. Он не мог мыслить. Его мозги плавились. Где был Дэвид, когда все это происходило? Где был Дэвид? Не за кулисами и, очевидно, не на складе декораций. Не наверху. В гримерной! Ну конечно.
— В гримерной. Любой поручится за него.
— Почему за него должны ручаться?
— Нипочему. Просто… если вы заходите проверить.
— Понятно. — Барнаби тщательно вырисовывал плотную, завитую верхушку Asplenium trichomanes[85]. — Наверное, следует сообщить вам, что мы пытались смыть ленту во все унитазы, какие имеются в театре, и у нас ничего не получилось.
— Ой… правда?.. да… извините… память меня подводит… я выбросил ленту в окно…
— Ладно, Колин. — Барнаби отложил ручку и довольно строго улыбнулся своему собеседнику. — На своем веку, сидя за этим столом, я наслушался всяких незадачливых лжецов, но, если бы я присуждал приз самому незадачливому, думаю, он достался бы вам.
Он посмотрел Колину в лицо, на котором были написаны волнение и дурные предчувствия. Оно словно бы надулось, как воздушный шарик. Кожа плотно натянулась на скулах и челюстях, а глаза метались, как попавшие в западню маленькие зверьки. Колин Смай утратил контроль над собственным ртом, и его губы судорожно дергались. Он качался на стуле, будто у него кружилась голова.
А голова у него и вправду кружилась. Прийти в отделение и сделать ложное признание было худшим, что он мог совершить. Теперь он наконец сообразил, что Дэвид тоже не останется в стороне, когда его отца, невиновного в преступлении, арестуют и посадят в тюрьму. Колин сознавал, что, пытаясь защитить сына, он глупейшим образом затащил его в самую гущу преступления, подвергая страшной опасности. Он закрыл лицо руками и застонал.
Старший инспектор поднялся со стула, обошел стол и присел на его край. Потом тронул Колина за плечо и сказал:
— Вы могли обознаться.
— Нет, Том! — Колин устремил на старшего инспектора горестный просительный взгляд. Дикий взгляд, полный необоснованных ожиданий. Даже теперь, когда ужасное подозрение уже почти вырвалось наружу, Колин взглядом умолял Барнаби убедить его, что это неправда. Сказать, что это не так. Барнаби оставался безмолвным, и тогда Колин издал страшный сухой всхлип, вырвавшийся у него из самых глубин, и закричал:
— Понимаете… я видел, как он это делал! Я действительно видел, как он это делал!
Десять минут спустя, выпив еще чаю и более или менее успокоившись, Колин рассказал Барнаби, что он заметил за кулисами перед началом спектакля. Он говорил без всяких эмоций, повесив голову, как будто глубоко стыдился своего голоса. Старший инспектор бесстрастно внимал его рассказу и, когда Колин закончил, спросил:
— Вы уверены, что он возился именно с бритвой?
— А что еще он мог делать, Том? Озирался по сторонам, чтобы убедиться, что никто его не видит. Нагибался над реквизиторским столом. К тому же он и впрямь ходил в туалет, а потом вернулся обратно.
— Но вы не видели, чтобы он трогал бритву?
— Не видел. Я был с другой стороны сцены, за камином. А он стоял ко мне спиной… — Колин поднял глаза, и в его голосе прозвучала слабая надежда. — Вы думаете, Том… Вы думаете, я обознался?
— Я думаю, что нам лучше не торопиться с новыми умозаключениями. Сосредоточимся на одном. Послушаем, что скажет Дэвид, когда придет сюда.
— Дэвид… сюда… О боже! — Колин в ужасе вскочил со стула.
— Сидите, — раздраженно сказал Барнаби. — Вы являетесь сюда и делаете ложное признание. Поскольку вы не умственно отсталый, совершенно ясно, что вы кого-то выгораживаете. Есть только один человек, ради которого вы готовы на это. Очевидно, нам нужно поговорить с этим человеком. — Раздался звонок. — А вот, полагаю, и он.
Когда дверь открылась, Колин сразу сгорбил плечи и снова закрыл лицо руками. Он не смотрел на Дэвида, когда тот почти что вбежал в кабинет и бросился к отцу.
— Папа, что такое? Что ты здесь делаешь? — Не получив ответа, он обратился к Барнаби: — Том, объясните, что происходит?
— Ваш отец только что сознался в убийстве Эсслина Кармайкла.
— Сознался в убийстве? — Дэвид Смай ошалело уставился на Барнаби, потом опять повернулся к скрючившемуся на стуле отцу. Он попытался приподнять его голову, чтобы увидеть лицо, но Колин издал яростный звериный крик и крепко стиснул голову руками.
Дэвид выпрямился и сказал:
— Не верю. Просто не верю.
— И я не верю, — сухо ответил Барнаби.
— Но тогда… почему? В чем дело? Папа! — он потряс отца за руку. — Взгляни на меня!
— Он кого-то защищает. Или думает, что защищает.
— Какая глупость… Что за игру вы затеяли?! — в голосе Дэвида прорывалась паника. — Но… если вы знаете, что он лжет. Том… значит, все хорошо, правда? То есть… все хорошо?
— В некотором смысле.
— В каком таком «некотором смысле»?
— Ради кого, по-вашему, он был готов отправиться за решетку?
Дэвид нахмурился, и Барнаби увидел, как по его лицу чередой проходят недоумение, зарождающееся подозрение и недоверие. Недоверие задержалось дольше всего.
— Вы хотите сказать… он думает… что это я?
— Именно.
— Но из-за чего я стал бы убивать Эсслина?
Барнаби слышал эту фразу (менялись только имена) за свою карьеру множество раз. В ней звучали то наглый вызов, то невинное удивление, то легкая обида, то глубокое негодование, то уязвленное самолюбие, то пронизывающий страх. Но никогда еще он не видел такого абсолютного ошеломления, какое отпечаталось на лице Дэвида Смая.
— Согласно общему мнению, — ответил старший инспектор, — из-за вашего романа с Китти.
Лицо Дэвида приняло такое недоуменное выражение, что казалось, будто его хватили обухом по голове. Он покачал головой из стороны в сторону, словно пытаясь оправиться от последствий удара.
— На вашем месте я бы присел, — посоветовал Барнаби.
Дэвид рухнул на стул и сказал:
— Наверное, произошла ошибка.
Колин поднял голову, и в его взгляде уже не было прежней мучительной боли.
— Вас видели за кулисами, когда вы занимались чем-то подозрительным, — сообщил Барнаби. — Примерно за пятнадцать минут до начала спектакля.
Дэвид побледнел.
— Кто видел?
— Мы получили эти сведения анонимно. А подобные вещи нуждаются в тщательной проверке.
— Конечно. — Дэвид некоторое время помолчал, потом произнес: — Я был уверен, что рядом никого нет.
— Ты не обязан больше ничего говорить! — воскликнул Колин. — У тебя есть права! Я свяжусь с адвокатом…
— Мне не нужен адвокат, папа. Я не сделал ничего такого страшного.
— Можно, наконец, узнать, что именно вы сделали? — резко бросил старший инспектор. — Мое терпение стремительно иссякает.
Дэвид сделал глубокий вдох.
— Эсслин рассказал нехорошую историю про отца Дирдре. Это было жестоко. Все смеялись, и я знал, что она это слышала. Она как раз была на лестнице. Потом я видел, как она проверяла звуковой пульт и плакала. Я разозлился. Когда она пошла наверх за своими помощниками, я взял чистящий порошок из мужского туалета и обсыпал пирожные, которые он ест в первом действии. Знаю, это было глупо и по-детски. Но мне все равно. Я бы сделал это снова.
Барнаби посмотрел на упрямое лицо Дэвида, а потом перевел взгляд на его отца. На глазах у старшего инспектора лицо Колина разительно переменилось — просветлело и разгладилось, словно у ребенка. Теперь оно выражало безудержную радость и полнейшее счастье.
— Я не знал, что ты увлекся этой девицей! — весело воскликнул он.
— Я не «увлекся» ею, папа. Я уже давно в нее влюблен. Я же тебе говорил.
— Что?..
— Мы разговаривали о ней на прошлой неделе. Я сказал тебе, что влюблен в одну девушку, но она несвободна. Вчера мы тоже это обсуждали.
— Ты имел в виду Дирдре?
— А кого же еще? — Дэвид по очереди посмотрел на отца и на Барнаби. Его лицо посуровело. У него был вид человека, надо которым подшутили, воспользовавшись его неопытностью. — Не знаю, кто распустил слух, будто у меня что-то с Китти. — Барнаби пожал плечами и улыбнулся, а Дэвид возмущенно продолжал: — Ничего смешного, Том. Что, если это дойдет до Дирдре? Не хочу, чтобы она считала меня этаким Дон Жуаном. — Представив Дэвида с его открытым лицом, честными голубыми глазами и бесхитростной душой в образе Дон Жуана, Том намеренно закашлялся, чтобы спрятать улыбку. — Что до тебя, папа… — Колин, который выглядел смущенным и пристыженным, но в то же время сиял от радости, заерзал на месте. — Как ты обо всем этом узнал?
— В том-то и дело, — вмешался Барнаби, прежде чем Колин успел ответить. Хотя тот вряд ли нашелся бы, что сказать. — Боюсь, вопросы, которые мы задавали вашему отцу, заставили его несколько поторопиться с выводами.
— Вот глупый, — ласково сказал Дэвид. — Не знаю, как тебе такое взбрело в голову.
— Я и сам не знаю, — ответил Колин. — Ладно… — Он поднялся с места. — Мы можем… можно нам идти?
— Жду не дождусь, как бы от вас отделаться.
— Вообще-то, Том, — нерешительно произнес Дэвид, — я бы хотел рассказать еще кое-что. Настолько неопределенное, что вчера я об этом не упомянул, но потом я подумал и… пока я здесь…
— Выкладывайте.
— Это такая мелочь. Надеюсь, вы не рассердитесь.
— Я страшно рассержусь, если вы не поторопитесь.
— Хорошо. Вы знаете, что в конце спектакля я всегда держал поднос со всеми этими бритвенными принадлежностями. Но во время премьеры произошло что-то странное.
— И что же?
— Не могу сказать. Я же предупреждал, это настолько неопределенное…
— Наверное, очень неопределенное.
— Я так и знал, что вы рассердитесь.
— Я не сержусь, — сказал Барнаби с плотоядной усмешкой. — Полагаю, все предметы были на месте?
— Да. Мыло на деревянном блюдце. Оловянная миска с горячей водой. Помазок. Заклеенная бритва. Полотенце.
— Они были по-другому расположены?
Дэвид помотал головой.
— Может быть, мыло было другое.
— Нет. Его на самом деле никогда не использовали, поэтому на всех репетициях у нас был один и тот же кусок.
— В таком случае, Дэвид, — коротко произнес Барнаби, — я совершенно не понимаю, что было странного.
— Я знаю. Поэтому я и не решался вам об этом сказать. Но, когда я поднял поднос с реквизиторского стола, что-то показалось мне необычным.
— Тогда, возможно, это что-то было на столе? — спросил Барнаби с возросшим интересом. — Что-то лежало не на своем месте. Или, возможно, там оказалось что-нибудь такое, чего вообще не должно было быть?
Дэвид помотал головой:
— Нет. Все было на месте.
— Ладно. — Барнаби поднялся на ноги, давая понять, что разговор окончен. — Обязательно подумайте над этим еще. Это может оказаться важным. Позвоните мне, если вдруг вспомните.
Колин протянул руку, и в крепком рукопожатии выразилась вся его благодарность за спасительную ложь, которую позволил себе Барнаби.
— Я очень, очень извиняюсь, Том, что причинил столько беспокойства.
Они ушли, и Барнаби, стоя в дверях кабинета, проводил их взглядом: Дэвид широко шагал и глядел прямо перед собой, отец поспевал за ним вприпрыжку, явно испытывая такое облегчение, что оно словно бы окружало его густым, почти осязаемым облаком. Когда они выходили из здания, Колин, стараясь, чтобы в его словах не проскользнуло недоумение, спросил:
— Но почему Дирдре?
И Барнаби услышал, как Дэвид ответил:
— Потому что я нужен ей больше, чем когда-либо буду нужен кому-нибудь другому. И потому что я люблю ее.
Дирдре шагала по подъездной аллее к Мемориальной психиатрической больнице Уокера, пес трусил за ней по пятам. Узнав от Барнаби, что собаку поместили в один из полицейских питомников, пока хозяйка не явится за ней, Дирдре заглянула туда по дороге в больницу — сообщить, что пес вообще-то ей не принадлежит. В приемной девушку встретила миловидная блондинка — Одри Брирли, которая спросила, как Дирдре себя чувствует. Та в свою очередь поинтересовалась самочувствием констебля, который спас ее отца, потом сотрудница полиции подняла задвижку, сказала: «Сюда» — и вошла внутрь.
Дирдре последовала за ней, бормоча:
— Видите ли, проблема в том…
Питомник представлял собой большую клетку, в которой находились три собаки. Две из них безучастно лежали на земляном полу, третья вскочила и устремилась к Дирдре. Дирдре, повторив: «Видите ли, проблема в том…», взглянула на черный блестящий нос и любопытную морду, прижатую к проволочной сетке. Пес вилял хвостом так быстро, что тот казался бурым расплывчатым пятном. Брирли отперла замок. Настало время все разъяснить. Впоследствии, пытаясь понять, почему она этого не сделала, Дирдре решила, что виноват пес.
Если бы он принялся жалобно скулить или тявкать, она уверена, что ее сердце осталось бы непреклонным. Но что она могла поделать с его немудреной доверчивостью? В его взгляде не было ни тени сомнения. Она пришла сюда одна, а уйдут они вдвоем. «Разве я ничем ему не обязана?» — задумалась Дирдре, припоминая ту страшную ночь, когда он оказался единственным товарищем ее отца.
— Поводок у вас при себе?
— Нет… Я прямо от старшего инспектора. Домой еще не заходила.
— Вы не можете забрать его без поводка. — Брирли навесила замок обратно.
Дирдре взглянула на пса. На его отчаяние было страшно смотреть.
— Не беспокойтесь, — торопливо проговорила девушка. — Он хорошо выдрессирован. Замечательный пес.
Брирли пожала плечами.
— Ладно. Если вы так говорите… — сказала она и отперла клетку.
Пес выбежал, подскочил к Дирдре и принялся лизать ей руки. Она подписала необходимые бумаги, они вдвоем покинули отделение полиции и направились по Хай-стрит. В обувном магазине продавались различных цветов поводки и ошейники, и Дирдре купила поводок и красный кожаный ошейник с колокольчиком. Когда она нагнулась, чтобы его надеть, продавец, стоявший за прилавком, спросил:
— Не желаете приобрести для него медальон? На случай, если он потеряется. Подождите, я мигом сделаю.
— О да, пожалуйста. — Для Дирдре, которая всего несколько минут назад стала владелицей собаки, была нестерпима мысль, что ее питомец потеряется. Она назвала свой адрес и номер телефона.
— А как его зовут?
— Как его зовут? — Пока продавец стоял с уже включенной гравировальной машинкой, Дирдре судорожно думала. На память ей приходили всевозможные собачьи клички, но ни одна не подходила. Он явно не был Фидо или Ровером. И Джипом или Бобом тоже не был. Тогда она вспомнила место, где они впервые увиделись, и имя явилось само собой.
— Лучик! — воскликнула она. — Его зовут Лучик.
Продавец выгравировал на медальоне имя и прочие сведения, и Дирдре прикрепила медальон к ошейнику.
Подходя к главному входу больницы, она задумалась, что делать с псом.
— Тебе нельзя внутрь, — сказала она. — Придется подождать.
Он внимательно слушал. Она обмотала его поводок вокруг металлического скребка для обуви и сказала:
— Хм… Сидеть…
К ее удивлению, он сразу опустил свой рыжий зад на крыльцо и сел. Она погладила его, сказала: «Хороший пес» — и вошла.
Дирдре тотчас же угодила в лабиринт бесконечных коридоров и с тяжелым сердцем двинулась вперед. Когда она утром позвонила в больницу спросить об отце, ей ответили, что его перевели в больницу Уокера. Эти слова привели ее в ужас. Угрюмая и закопченная кирпичная громада в викторианском стиле по всей округе пользовалась недоброй славой, и ребенком Дирдре с содроганием представляла себе, что ее населяют закованные в цепи люди в белых одеяниях, несущие околесицу и визжащие, словно бедная миссис Рочестер[86].
На деле все оказалось иначе. Полная тишина. Направляясь в палату имени Элис Кеннеди-Бейкер, Дирдре прошла через несколько двустворчатых дверей, и можно было подумать, что в здании нет ни души. Плотный, блестящий линолеум цвета вареной телятины скрадывал все шаги. Стены были грязно-желтыми, краска местами потрескалась и облупилась, а батареи, источавшие мощные потоки жара, были покрыты ржавчиной.
Но все это, хотя и выглядело угнетающе, не шло ни в какое сравнение с мертвящей безысходностью, которая пропитывала весь воздух. Дирдре чувствовала, как она пронизывает все тело, словно сырой туман. Вокруг стоял запах гнили и старости. Несло мочой и рыбой, а сильнее всего — тошнотворным освежителем воздуха, который распыляли повсюду в тщетной попытке создать подобие нормальной атмосферы. Проходившая мимо медсестра в бело-голубом облачении спросила Дирдре, не заблудилась ли она, а потом указала ей нужное направление.
В палате имени Кеннеди-Бейкер не оказалось никого, за исключением медсестры, уроженки Вест-Индии, которая сидела у телефона за маленьким столиком посередине. Когда Дирдре вошла, она поднялась и сообщила, что больные в солнечной комнате. Она объяснила Дирдре, почему с ней не посоветовались по поводу решения перевести ее отца сюда. Ее согласия не требовалось, потому что мистера Тиббса решили поместить в больницу Уокера для его собственной безопасности, равно как и для безопасности окружающих. Если Дирдре хочет поговорить с его лечащим врачом, нужно записаться на прием.
— Ваш отец чувствует себя очень хорошо, милочка, — добавила она, проводив Дирдре к солнечной комнате, полукруглому помещению в дальнем конце коридора. — Просто замечательно.
Пол в солнечной комнате был застелен серым замызганным ковром, под стать которому были потертые стулья и скверно написанный масляными красками портрет самой госпожи благотворительницы в платье цвета электрик, великодушно взирающей на собравшуюся компанию. В комнате было пять человек: три пожилых женщины, молодой мужчина и мистер Тиббс, сидевший у окна в чужой пижаме и расшитом крикливыми узорами халате, вид которого скорее взбудораживал, нежели умиротворял.
— Ваша дочь пришла повидать вас, мистер Тиббс. Разве это не мило? — решительно произнесла медсестра, как будто ожидая возражения.
Дирдре опустилась на низенькое кресло с обшарпанными деревянными подлокотниками и сказала:
— Привет, папа. Как ты себя чувствуешь?
Мистер Тиббс продолжал смотреть в окно. Выглядел он не очень хорошо. Его отвисший подбородок был покрыт седой щетиной и следами засохшей слюны.
— Я кое-что тебе принесла, — сказала Дирдре.
Она открыла сумку и выложила ему на колени туалетные принадлежности, мыло и аррорутовое печенье, решив придержать упаковку его любимого рахат-лукума напоследок, чтобы подсластить горечь расставания. Он взглянул на принесенные вещи с гневным недоумением, потом начал разглядывать, поднимая очень осторожно, как будто они были из стекла. Он явно понятия не имел, что с ними делать, и попытался засунуть мыло себе в рот. Дирдре забрала все обратно, сложила в полиэтиленовый мешок и опустила на пол.
— Ну что, папа, — бодро спросила она, стараясь, чтобы ее голос не задрожал, — как ты…
«Боже, — подумала она, — я это уже спросила. Что говорить дальше?» Невероятно, что она задает себе такой вопрос. Она долгие годы спокойно и с удовольствием беседовала со своим отцом, на которого так странно похож этот старик в плетеном кресле. Теперь она даже не может поговорить с ним о собаке, опасаясь пробудить воспоминания о той страшной ночи на озере. Поэтому она просто взяла его за руку и огляделась.
Молодой мужчина в мешковатых фланелевых штанах с чудовищной скоростью барабанил кончиками пальцев себе по коленям. Рядом с ним сидела пожилая женщина, смотревшая из-под прищуренных век взглядом сытой хищной птицы. Еще там была рыхлая, плешивая особа с похожими на фиолетовые рисовые хлопья бородавками, вытягивавшая руки вперед, ладонями вверх, как будто держала невидимый моток шерсти. Третья женщина была так сильно закутана в разноцветную одежду, что напоминала ворох клетчатого, пятнистого и полосатого тряпья, внизу которого болтались сморщенные фильдеперсовые чулки. Из-под юбки у нее торчала трубка, присоединенная к пластиковой бутылке с желтой жидкостью. Все пациенты были накачаны лекарствами и словно бы заключены в непроницаемые пузыри сонных видений. Нельзя было даже сказать, что они чего-то ожидают, поскольку ожидание предполагает возможность жизненных перемен. Дирдре взглянула на часы. Она провела в солнечной комнате три минуты.
— Если тебе понадобится что-нибудь еще, папа, я с радостью принесу это тебе в следующий раз.
При этих словах мистер Тиббс вскинул голову и быстро проговорил:
— Поскорее, сестрица. Два и шесть.
Он уселся на самом краешке кресла, как будто они играли в какую-то игру. Внезапно он подмигнул, словно человек, который хвастливо намекает, что вам придется хорошенько постараться, чтобы застать его врасплох. Его вставные зубы защелкали, как будто зажили собственной жизнью, а лицо сморщилось с каким-то гоблинским коварством. Дирдре закрыла лицо руками и спустя некоторое время достала упаковку рахат-лукума. Вдруг его лицо покраснело, а глаза гневно засверкали. Он метнул на круглую, хрупкую коробочку яростный, почти воинственный взгляд, как будто она собиралась на него напасть. Потом, когда его дочь нерешительно протянула ему коробочку, он размахнулся и ударил по ней кулаком, так что та высоко подскочила и пролетела через полкомнаты. Сахарная пудра поднялась в воздух маленькими облачками, словно пушечный дым. Розовые и беловатые кубики рахат-лукума разлетелись по полу. Женщина, напоминающая ворох разномастного тряпья с пронзительным визгом кинулась вперед, схватила один кубик, обтерла о морщинистый чулок и закинула себе в рот. Бородавчатая пожилая дама подобрала остальные и слепила из них большой ком, который потом начала обкусывать, держа его в сложенных чашечкой руках, словно белка орешек. Молодой мужчина принялся чавкать и причмокивать, как будто лакомился на самом деле.
Дирдре больше не могла там оставаться. Она застегнула пальто и начала натягивать перчатки. Ее отец вернулся в первоначальное положение и вновь принялся слепо таращиться в окно.
«Мне здесь нечего делать, — подумала она. — Я не могу ничем помочь».
— Я скоро приду опять, папа… в воскресенье…
Она встала и быстрыми шагами направилась к дверям. Не успела она дойти до них, как услышала, что отец поет на мотив «Старого крепкого креста», его любимого гимна. Но слова были незнакомыми, искаженными и даже бранными.
Николас, которого пригласили на обед, явился, вне себя от радостного возбуждения, размахивая письмом, сообщавшим, что его приняли в Центральную школу. При этом он высоко задирал свой распухший нос, который стал похож на свеклу. Целых полчаса он не мог говорить ни о чем другом, хотя Эйвери полагал, что для обсуждения этой новости хватило бы и двух минут, да еще осталось бы время, чтобы прочесть пространный отрывок из Корана.
— Ну разве не чудесно? — уже в который раз спросил Николас.
— Мы очень рады за тебя, — улыбнулся Тим. — За это надо выпить.
Эйвери, чья коричневатая, цвета яичной скорлупы лысинка поблескивала в электрическом свете, нарезал свиное филе такими тонкими кусочками, что они мягкими розовыми стружками падали на мраморную разделочную доску. В пароварке томился настоящий томатный суп. В чашке оттаивал базилик, сорванный еще летом и незамедлительно замороженный в кубике льда. Эйвери закончил резать филе, выпил немного «Шато дуази-даэн» и пришел в почти умиротворенное состояние. Почти, но не вполне. На горизонте перед его мысленным взором маячило небольшое облачко и вновь и вновь представала маленькая картинка — даже не картинка, а виньетка.
Тим и Эсслин стоят в буфете, склонив друг к другу головы. Эсслин что-то негромко говорит. Входит Эйвери, и они сразу отходят друг от друга — не с виноватым видом (Тим никогда ничего не делает с виноватым видом), но тем не менее торопливо. Эйвери прождал несколько томительных дней, пока не решился наконец спросить у Тима, о чем была та беседа. Тим ответил, что не помнит никакой беседы. Нехорошо. Эйвери перевел разговор на другой предмет. А что оставалось? Но потом был еще более неприятный момент.
Когда все в растерянности толпились за кулисами, кровь Эсслина текла на сцену, а Гарольд бушевал, Эйвери шепнул:
— Это заставит его позабыть об освещении. Пожалуй, нам, в конце концов, вообще не придется от него уходить.
А Тим ответил:
— Нет. Теперь нам непременно придется уйти.
— Что значит теперь?
— Что?
— Ты сказал: «Теперь нам непременно придется уйти».
— Ничего подобного я не говорил. Ты выдумываешь.
— Но я отчетливо слышал…
— Ради бога! Перестань ко мне приставать.
Эйвери, конечно, перестал. А теперь, не вполне умиротворенный, сквозь просветы между зелеными крапчатыми листьями сансевиерии наблюдал за своим возлюбленным, который благодушно провозглашал тост за здоровье Николаса.
— Должен сказать, — подал голос Эйвери, прилагая особое усилие, чтобы отбросить свои страхи в сторону, — мне даже жаль, что больше нельзя позлословить насчет Эсслина.
— Не понимаю, почему нельзя, — ответил Тим. — Пока он был жив, тебя ничто не останавливало.
— Э-э-э… — Эйвери взял тяжелую металлическую кастрюлю, влил в нее кунжутного масла и добавил щепотку аниса. — Тогда половину удовольствия доставляла возможность, что это каким-нибудь образом дойдет до него.
— Том сказал, что мне следует обзавестись собственным адвокатом, — сказал вдруг Николас. — Он думает, будто это я.
— Если бы он так думал, мой дорогой мальчик, — возразил Тим, — ты бы здесь не сидел.
Николас опять развеселился и в третий раз спросил, как они думают, будут ли у него проблемы с получением стипендии для учебы в театральной школе. Эйвери достал жгучий перец и бросил в кастрюлю пару стручков. Он гремел своей кастрюлей гораздо громче необходимого. При гостях он делал это часто. Эйвери по-детски боялся, не забыли ли они, что он стоит тут за монстерой и филодендроном, а если и помнят, то благодарны ли, что он изо всех сил старается ради них.
Николас повалился на малиновый атласный диван, украшенный оборочками и фестончиками, похожий на большую ракушку, и отхлебнул вина. Он любил гостиную Тима и Эйвери. В ней причудливо сочетались роскошь и строгость, и с затейливо украшенным диваном соседствовало неброское кресло Тима, а с двумя низенькими столиками из итальянского стекла — великолепный бронзовый шлем, лежавший на боку возле книжных полок.
— Что сегодня на обед, Эйвери? — спросил он.
— Сатэй.
— Я думал, это такой способ самоубийства. — Николас соскользнул на пол по блестящим подушкам. — Ой! Можно мне еще этого чудесного вина, Тим?
— Нет. Ты и так уже хорош. А к мясу будет «Тиньянелло».
— Ты меня обижаешь! — воскликнул Николас. — Видели на премьере дочку Джойси? Ну разве не обалденная девчонка?
— Очень миленькая, — согласился Тим.
— Такие ноги… и длинная шея… и ресницы… и вообще фигурка что надо…
— Ладно, может быть, ты и не самый трезвый человек в этой комнате, — сказал Эйвери. — Но видит Бог, ты умеешь проводить инвентаризацию.
— Вы будете приходить на мои семестровые спектакли?
— Как быстро малец перескакивает с одного предмета на другой.
— Если пригласишь, — откликнулся Тим.
— Может быть, на последнем курсе меня наградят медалью Гилгуда?
— Николас, тебе следует хотя бы притвориться чуть более скромным, иначе все студенты тебя возненавидят.
Сказав это, Эйвери вновь переключил внимание на готовку, потом слегка поворошил свинину, отхлебнул еще вина, проверил суп и заглянул в кладовку, где охлаждались сахарные корзиночки с глазированными вишнями. Потом достал из духовки подрумянившиеся витые булочки, перелил суп в нагретую супницу и снова присоединился к разговору.
Николас говорил, что на каникулах приедет их повидать. Эйвери, впрочем, полагал, что, когда этот паренек смотается отсюда, о нем больше не будет ни слуху ни духу.
— Прошу к столу, — пригласил он и поставил на стол супницу, хлеб и глиняную миску с греческим йогуртом и сметаной.
Разговор по-прежнему шел о театре.
— Не знаю, остаться ли на «Дядю Ваню», или свалить сейчас?
— Занятия у тебя начнутся еще через несколько месяцев, — сказал Тим.
— Но я бы мог найти какую-нибудь работу, посмотреть все спектакли и записаться на курсы сценического движения или чего-нибудь такого.
— В этой пьесе есть три чудесные роли, — продолжал Тим. — И теперь, когда Эсслина больше нет, ты можешь выбрать любую.
— Угу. — Николас зачерпнул ложку супа. — Какой-то он не очень томатный, Эйвери.
— Неблагодарный, — отозвался тот. — Впрочем, если твои вкусовые рецепторы притупил глутамат натрия, чего еще ожидать?
— Я не знаю эту пьесу, — сказал Николас. — На что она похожа?
— Вдвое длиннее «Маленького Эйольфа»[87], но не смешная, — ответил Эйвери.
— Чудесная вещь. Русская классика.
— Сомневаюсь, что я приду в восторг от того, как Гарольд поставит русскую классику. Он заставит нас отплясывать среди самоваров. Пожалуй, я уеду.
— Тебя могут и не отпустить, — проговорил Тим, — пока идет следствие.
— Тьфу ты! — Николас дочиста выскреб свою тарелку и протянул ее за добавкой. — Об этом я не подумал. Наверное, все под подозрением. За исключением присутствующих.
— Мы все гадаем и гадаем, кто преступник, — сказал Эйвери, орудуя поварешкой. — А добавку ты не заслужил. Но догадаться не можем.
— Пока лидируют Эверарды.
— Не говорите мне об Эверардах, — поморщился Николас, осторожно коснувшись своего распухшего носа.
— Со стороны Тома было нехорошо тебе об этом рассказывать, — сказал Тим. — Не думал, что полиция так поступает. Я думал, все показания конфиденциальны.
— Но им тоже досталось? — спросил Эйвери.
— У каждого по синяку под глазом, а у одного рассечена губа.
— Не хвастайся, Николас.
— Он сам меня спросил! Во всяком случае, почему они во главе списка? Они ведь обычные подхалимы.
— У обычных подхалимов очень пакостное положение, — произнес Эйвери, поставив на стол еще теплые булочки. — Рано или поздно начинаешь ненавидеть того, к кому подлизываешься.
— Не обязательно, — возразил Николас. — Слабые люди часто уважают тех, кто гораздо сильнее, чем они. Они чувствуют себя в безопасности, когда им покровительствуют.
— Но ты ведь не считаешь Эверардов слабыми, да, Нико? — спросил Тим.
— Ну… да… а ты?
— Отнюдь нет.
— Я бы еще понял, если бы он сам хотел от них избавиться, — продолжал Николас, — от этих грязных мелких паразитов. Но не наоборот. Я склоняюсь в пользу Китти.
— А как насчет Гарольда? — поинтересовался Эйвери.
— Разумеется, как и все остальные, я бы только порадовался, если бы преступником оказался Гарольд. За исключением того, что у Гарольда не было ни мотива, ни возможности совершить преступление, я считаю его идеальным кандидатом. — Николас проглотил последнюю ложку. — Этот суп твое лучшее творение, Эйвери.
— Но больше никакой добавки! — воскликнул тот, убирая пустую посуду. — А то не останется места для других вкусностей.
Он вылил соус, пахнущий маслом и арахисом, в соусницу и вынул из духовки неглубокие китайские чаши. Ему нравилось ими пользоваться. На донышке у них были нарисованы лохматые красно-коричневые хризантемы, а на внутренней стенке — маленькие сине-зеленые человечки, обведенные золотом, среди крошечных деревьев и коротеньких, резко изогнутых белых ручейков. Эйвери нравилось, как вся эта причудливая роспись сначала исчезала под едой, а потом постепенно появлялась. На всей кухне это были единственные предметы, которые никогда не бывали в посудомоечной машине, он мыл их собственноручно. Тим купил их во время отпуска в Рэдрете и подарил Эйвери на годовщину знакомства, что делало эти мисочки вдвойне ценными. Эйвери, суетясь вокруг стола, расставил чаши с тонкими ломтиками свинины перед своими сотрапезниками.
— Надеюсь, ты не слишком забегался, — сказал Тим.
А Николас принюхался и пробормотал:
— Мм… Какой запах.
Эйвери на мгновение склонил голову, скорее от сознания хорошо сделанного дела, нежели в благодарность за полученную похвалу, и все трое принялись за еду. Эйвери передал Николасу соус, высоко подняв его над горящими свечами.
— Не надо поднимать его так высоко, — заметил Тим. — Это не тело Христово.
«Тиньянелло» откупорили и разлили по бокалам, и Тим провозгласил:
— За Николаса. И Центральную школу.
— Поздравляю. — Эйвери выпил за здоровье Николаса, который усмехнулся слегка неловко. — И не забывай — мы первыми в тебя поверили.
— Не забуду. — Николас улыбнулся немного пьяной улыбкой. — Я очень благодарен за все. За комнату… за вашу дружбу… за все…
— Не благодари, — отмахнулся Тим. — Просто присылай нам билеты на все свои премьеры в первый ряд бельэтажа.
— Стало быть, вы думаете… боги вознаградят меня, вняв моим молитвам?
Натужная попытка пошутить удалась лишь частично. Голос Николаса задрожал.
— Нико, ты такой наивный, — улыбнулся Тим. — Боги внимают нашим молитвам, когда хотят наказать.
— О нет, у тебя сегодня опять вечер отвращения ко всему миру, да? Я этого не выдержу.
Эйвери говорил несерьезно, являя собой олицетворенное удовольствие. Его лицо сияло, а маленькие голубые глазки сверкали. Он понемногу расслабился. Целый день он осторожничал, потому что сегодняшний гороскоп, хотя в целом был вполне благоприятным, завершался предупреждением: «Однако могут происходить трения с домашними». Но, читая предсказания на следующий день, Эйвери рассудил, что к полдесятого вечера любой приличный ворон, следящий за исполнением дурных предзнаменований, давно устроился в гнезде на ночлег.
— Все хорошо? — спросил он с притворным беспокойством.
— Дружочек мой, все совершенно чудесно.
Тим протянул руку, и его тонкие эль-грековские пальцы слегка коснулись руки Эйвери. Лицо Эйвери вспыхнуло от безграничного удовольствия, а сердце заколотилось. Тим никогда не выражал свою нежность и не прикасался к нему в присутствии других людей, но Эйвери понимал, что должен вести себя благопристойно. Конечно, рядом только Нико, но все-таки…
Эйвери медленно и глубоко вдохнул, ощутив пряный запах мяса, нежное благоухание жасмина в скрепленной обручами корзинке, аромат вина и чуть едкий свечной дым не просто носовыми мембранами, но всеми внутренностями, как будто все эти запахи проникли ему в кровь и медленно распространялись по телу. Он отломил и закинул себе в рот кусочек хлеба, который на вкус был подобен манне небесной.
Зазвонил телефон. Все трое тяжело вздохнули. Эйвери, сидевший к аппарату ближе всех, отодвинул стул и, прихватив свой бокал, пошел снимать трубку.
— Алло? А, привет, дорогая.
— Кто это? — беззвучно спросил Тим одними губами.
Эйвери нажал кнопку отключения звука.
— Злая ведьма Востока[88].
— Мои соболезнования.
— Сердечный привет от Тима, Роза.
— И от меня.
— И от Николаса. У нас был совершенно божественный… А, хорошо. Я ничего не скажу. Не нужно грубости. Без вступительных любезностей не обойтись, мы же не дикари… Лучше вообще помалкивать, если на то пошло. — Он снова нажал кнопку. — Несносная старая карга.
Тим и Николас переглянулись. У Тима был вид человека, покорившегося судьбе, у Николаса — язвительный и отчасти высокомерный. Еще совсем недавно за ним такого не водилось. Оба они переключили внимание на Эйвери, на лице которого отражалось неприкрытое алчное любопытство. Его мягкие губы, живописно окрашенные коричневым соусом, изумленно вытянулись вперед.
— …дорогая моя! — восклицал он. — Но разве мы всегда этого не говорили? Ну, я всегда говорил… Ты уверена?.. Ладно, потом разберемся… Я-то конечно… и ты держи меня в курсе.
Он повесил трубку, сделал глоток вина, поспешил обратно к столу и победоносно взглянул на Тима и Николаса.
— Никогда не догадаетесь.
— Если и есть в нашем языке три самых раздражающих слова, — сказал Тим, — то я их только что услышал.
— Ну давай, — невнятно произнес Николас. — Что она сказала?
— Полиция арестовала Дэвида Смая.
Эйвери сел, более чем удовлетворенный эффектом, который произвело его сообщение. Николас по-дурацки разинул рот. Матовое лицо Тима, в отблесках свечей отливавшее золотом, побледнело.
— Откуда она знает? — спросил он.
— Сама видела. Когда она шла в библиотеку, к отделению подрулила полицейская машина, и двое легавых провели его вовнутрь.
— У него на голове было намотано одеяло?
— Что ты мелешь, Николас? Каким образом она узнала бы Дэвида, если бы у него на голове было намотано одеяло?
— Они так делают, — упрямо настаивал на своем Николас. — Если человек виновен.
— И правда. Я иногда думаю, что твой мозг — хороший экспонат для музея медицинских загадок.
— Оставь парня в покое, — голос Тима обдал холодом еще недавно такую веселую компанию. — Он слишком много выпил.
— Это верно. Извиняюсь.
Эйвери поднял свой бокал, потом нервно поставил обратно. С него быстро слетела вся веселость, испарились ее последние остатки. Он взглянул на Тима, который смотрел как будто бы сквозь него, словно сквозь бестелесную субстанцию. Эйвери взял ложку, звякнувшую о позолоченную каемку соусницы, зачерпнул немного арахисового соуса и попробовал. Соус почти остыл.
— Подогреть его, Тим… как ты думаешь? Или принести пудинг?
Тот не ответил. Он, как это с ним иногда бывало, углубился в себя, что очень пугало Эйвери. Он знал, что Тим не пытается таким образом его наказать. Он делал это непроизвольно, что было понятно при взгляде со стороны, однако Эйвери неизбежно чувствовал себя виноватым. Он обратился к гостю:
— Съешь кусочек пудинга, Нико?
Николас улыбнулся и пожал плечами. Он выглядел мрачным и смущенным, как будто его уличили в каком-нибудь хулиганстве. «Однако, — подумал Эйвери, — это я повел себя неподобающе». Каким неприятным, каким неуместным показался ему теперь разговор с Розой. С каким непристойным удовольствием он бросился к столу, чтобы сообщить полученную новость, как будто хотел попотчевать своих сотрапезников конфеткой. Если бы он призадумался хотя бы на мгновение, то повел бы себя иначе. В конце концов, человек, о котором они говорили, был их товарищем. Всем им нравился Дэвид и его добродушные неторопливые манеры. А теперь он может угодить в тюрьму. На долгие годы. Неудивительно, что Тим, всегда чрезвычайно брезгливый, не хочет даже смотреть на него.
Так рассуждал бедный Эйвери, не ведая, что молчание его друга имеет другую, гораздо более серьезную причину. И что его маленький мирок, который, несмотря на постоянные душевные волнения, он считал в целом безопасным, готов разрушиться.
— Ну что же… — сказал он с наигранной веселостью в голосе. — Нет смысла унывать. Допустим, Роза видела, как он заходил в полицейское отделение… Ну и что? Может быть, его просто пригласили, чтобы он помог им прояснить тот или иной вопрос. Помог в расследовании. — Эйвери сразу же пожалел о своих словах. Он где-то читал, что именно так говорят полицейские, когда не могут сообщить ничего конкретного. — То, что он был тогда в осветительной ложе, ничего не значит. Что еще они могут ему предъявить? — (Только то, что у него была удобная возможность. Только то, что именно он выносил бритву на сцену. Только то, что его любовница теперь стала богатой вдовой.)
Тим поднялся.
— Что… что случилось? — спросил Эйвери. — Мы не закончили.
— Я закончил.
— Но ты должен съесть вишенок, Тим! Ты ведь их так любишь. Я приготовил их специально для тебя. В сахарных корзиночках.
— Извини.
«Я убью Розу, — подумал Эйвери. — Вредная, скандальная, назойливая старая сука! Если бы не она, ничего этого не случилось бы. Вечер был такой замечательный!»
Слезы досады и разочарования выступили у него на глазах. Когда его взгляд прояснился, Тим в пальто и шляпе был уже в дверях.
— Ты куда?
— Скоро вернусь.
— Но куда ты, Тим? — Эйвери подбежал и схватил его за руку. Дрожащим голосом он потребовал: — Ты должен мне сказать!
— В отделение.
— В отделение полиции? — Тим кивнул, и Эйвери воскликнул: — Но зачем?
Не успел Эйвери задать этот вопрос, как его сердце сдавило ледяными тисками от предчувствия, что он знает — каким будет ответ Тима.
— Затем, — ответил Тим, осторожно отцепляя пальцы Эйвери от своего рукава, — что это я был тогда в осветительной ложе.
Тим Янг пожалел, что пришел. Старший инспектор (как показалось Тиму, не без насмешливого удовольствия) соблаговолил сообщить, что Дэвид Смай отнюдь не арестован, что он свободен как птица, и перемен в его положении не предвидится. Однако Тим сделал признание и едва ли мог забрать его обратно. Он полагал, что, когда его нехитрые показания будут записаны, он сможет уйти, но Барнаби явно собирался продолжить допрос. Очарования всем этим малоприятным разбирательствам добавляло присутствие мерзкого паренька с волосами морковно-рыжего цвета и неизменными письменными принадлежностями.
— Только самые общие сведения, понимаете, Тим? — говорил Барнаби. — Расскажите мне, как вы ладили с Эсслином.
— Плохо, как и все остальные. Ведь ладить с ним было невозможно. Он вечно актерствовал. Никогда нельзя было знать, что он чувствует на самом деле.
— Тем не менее не бывает, чтобы человек больше четырнадцати лет пробыл в коллективе и ни с кем не завязал хоть каких-нибудь отношений.
— Ну, не знаю. Большинство людей не способны на настоящую дружбу. Когда Эсслином все восхищались, и ему хватало секса, то больше ничего не требовалось. — Тим улыбнулся. — Образцовый потребитель.
— Это свойственно всем людям, — снисходительно произнес Барнаби. — О ком из нас нельзя сказать того же самого?
«Прямо в яблочко, — подумал Трой. — Наслаждайся жизнью, пока не будешь сыт по горло. Пока не сойдешь в гроб». Трой был вне себя. Он не мог смириться с мыслью, что человек, которого он (более чем справедливо) считал самодовольным гомиком в дорогом костюме, совокуплялся с Китти. Его неприязнь к этому типу удвоилась. А какие у него ужимки… Полюбуйтесь на него… Будто у себя дома — спокойный, непринужденный. «Эти отребья общества, — подумал Трой, — должны знать свое место и не путаться под ногами у приличных людей».
— Стало быть, недостатка в женском обществе он не испытывал? — спросил старший инспектор.
— О нет. Хотя долго это не длилось никогда. Они быстро сливались.
— Вы не знаете какую-нибудь женщину, которую Эсслин когда-то отверг? Которая могла бы страдать от неразделенной любви.
— Любая женщина, которая связывалась с Эсслином, независимо от того, отвергал он ее или нет, страдала от неразделенной любви. И нет, я не знаю.
— Уверен, вы понимаете, что Китти — наш главный подозреваемый. Вы помогали ей устранить мужа?
— Конечно, нет. У меня не было для этого причин. Наша интрижка была совершенно тривиальной. Мне самому она уже надоела.
— Когда вы были вместе, не сболтнула ли Китти чего-нибудь, что немного прояснило бы для нас этот вопрос?
— Не припомню.
— Не намекнула на кого-нибудь еще?
— Нет.
— Возвращаясь к вечеру понедельника…
— Мне на самом деле нечего добавить, Том.
— Как знаете, — непринужденно сказал Барнаби, — всякое бывает. Мне интересно вот что: почему убийство произошло именно на премьере? Почему, например, не на одной из первых репетиций? Вокруг меньше народу. Никаких легавых.
— Во время репетиций за кулисами никогда не выключают свет. К тому же там всегда кто-нибудь стоит и подсказывает слова. Или занимается переменой декораций.
— Но ведь на прогоне свет не горел? Или на генеральной репетиции? — Тим не ответил, и старший инспектор добавил: — Кстати, я уже высказал восторги по поводу вашего великолепного освещения?
— Не помню.
«Как будто улитку потрогал за рожки», — подумал Барнаби, почувствовав, что Тим сразу насторожился.
— Гарольд выглядел совершенно разъяренным.
— Правда?
— Я заметил, как в антракте он колотил в дверь осветительной ложи.
— Он быстро свирепеет.
— Возможно, он бы меньше горячился, если бы вы включили это великолепное освещение до премьеры.
— Если бы я так сделал, на премьере вы бы его не увидели.
— Стало быть, Гарольд не знал?
Улитка полностью спряталась в своем домике. Хотя манера речи Тима осталась лаконичной, даже слегка пренебрежительной, взгляд его сделался беспокойным, а кожа вокруг рта словно бы натянулась.
— Именно.
— Двойной сюрприз, так сказать?
— Выходит, так.
— Ничего себе совпадение.
— Совпадения происходят постоянно.
«Но не в этот раз», — подумал Барнаби. Он сам не знал, почему он это знал, но он знал. Где-то в глубине его сознания еле слышно прозвучал предупреждающий звоночек. Этот человек, который скорее всего не убивал Эсслина Кармайкла, что-то знает. Но он смело смотрит прямо в глаза, не отводя взгляда.
— Вы, вероятно, не знаете, — сказал старший инспектор, — что Гарольд объявил световое оформление спектакля собственной идеей.
— Ха! — делано рассмеялся Тим. Его лицо вспыхнуло. — Ну так… — он поперхнулся. — Ну так вот что нам всем нужно было делать. Отвечать: «Да, Гарольд». А потом поступать по-своему. Как Эсслин.
— Похоже на то.
— Все эти годы мы не могли решиться.
Он продолжал смеяться хриплым, раздраженным смехом, и спустя несколько минут старший инспектор отпустил его домой.
На этом этапе Барнаби не видел смысла помещать Тима под стражу или давить на него. Тим не из тех людей, которые размякают от ни к чему не обязывающей грубой лести. Но теперь Барнаби знает, где у него болевая точка, и в случае необходимости сможет на нее надавить. Он повернулся к сержанту:
— Ну что, Трой?
— Какой-то ненормальный, сэр, — быстро ответил Трой. — Все было хорошо, пока вы не заговорили о его освещении, и тогда он стиснул зубы, будто ему хвост прищемили. Навряд ли он совершил убийство, но ему что-то известно.
— Думаю, вы правы.
— Что, если я перекинусь словцом с его подружкой? — Трой томно выгнул запястье. — С малышкой-толстушкой. Наедине, — он подмигнул. — Она мигом расколется.
В ответ он встретил такой ледяной взгляд, что сам чуть не раскололся в буквальном смысле слова.
— Завтра первым делом я хочу посетить контору Кармайкла. И его адвоката. Позвоните ему и назначьте встречу.
Николас ушел сразу после Тима, поблагодарив Эйвери за обед, и, уже стоя на пороге, сильно покачнувшись, произнес:
— Я ничуть не пьян!
Эйвери остался один. Он допил «Тиньянелло», поначалу пытаясь оправиться от потрясения, а потом — залить одиночество и отчаяние. После этого, терзаемый горем, к которому примешивались неясные мысли о мщении, откупорил бутылку «Кло Сен-Дени» — он знал, что Тим приберегает ее на свой день рождения. Он долго выламывал пробку, а вино расплескал по столу.
Свечи в мексиканских серебряных подсвечниках, украшенных розочками, оплыли, и Эйвери их задул. Но даже в темной комнате все напоминало о Тиме. Эйвери вздрогнул при слове «напоминало» и упрекнул себя за мелодраматичность. Тим ведь обязательно вернется. Но едва его посетила эта мысль, которая могла бы стать успокоительной, как вслед за ней нахлынуло множество других, не слишком привлекательных. «О да, — подумал Эйвери с горькой усмешкой, — без сомнения, он вернется. Такого, как я, ему больше не найти. Кто еще будет ему готовить, утюжить, стирать и вообще заботиться о нем, лишь изредка получая взамен доброе слово? Которое к тому же небрежно бросают в разговоре, будто кость шелудивой дворняжке. Кто бы, кроме меня, купил книжный магазин и подарил ему (подарил!) половину? На чьи деньги обставлен дом? На чьи деньги мы ездим отдыхать? А взамен я прошу совсем немного. Лишь бы мне было позволено любить Тима и заботиться о нем. И получать взамен чуточку ласки». До глубины души растроганный внезапным осознанием собственного душевного благородства, Эйвери пустил безутешную слезу.
Но не успела слеза высохнуть на его пухлой, похожей на подушку щеке, как холодный рассудок подсказал ему, что за разумную сумму всякий человек может нанять домработницу, которая будет ему готовить, гладить и стирать, и что Тим в свое время неплохо зарабатывал преподаванием латыни и французского в хорошей частной школе и, без сомнения, сможет это сделать снова. И если, когда Тим вернется, Эйвери выскажет все жестокие слова, которые, словно тигры, рыщут в его душе, то Тим снова наденет пальто и шляпу и уйдет, на сей раз навсегда. Более того (Эйвери стало дурно от мрачных предчувствий), даже если он приложит колоссальные, нечеловеческие усилия, чтобы держать себя в руках, и станет вести себя спокойно и рассудительно, когда его любимый вернется, будет уже слишком поздно. Потому что Тим уже встретил кого-то другого.
Эйвери безмолвно поднялся и включил свет. Он чувствовал, что не может сидеть на месте. Что ему надо двигаться. Он подумал было пойти в отделение, чтобы встретить Тима и сразу узнать худшее, и уже схватил пальто и открыл входную дверь, когда понял, какую глупость собирается совершить. Ведь Тим терпеть не может, когда он «таскается за ним по пятам». Кроме того (Эйвери бросил пальто на малиновый диван), от быстрого рывка к двери у него сильно, до тошноты закружилась голова. Он подошел к столу и, опираясь о край и с трудом сохраняя вертикальное положение, сел. Он запутался в собственных чувствах, как будто застрял во вращающихся дверях. Ревность, гнев, томительный страх и вожделение, которые он успел пережить за столь недолгое время, снова набросились на него.
Эйвери приложил огромное усилие, чтобы вырваться из вязкой трясины отчаяния. Он выпил несколько больших стаканов «Перье» и тихо сел, пытаясь успокоиться. Он попробовал поставить себя на место Тима. «А не придаю ли я всему этому слишком большое значение?» — промелькнуло в голове у Эйвери. Бедный Тим. Просидеть несколько часов в отделении полиции, а потом вернуться домой, чтобы нарваться на скандал. Как будет замечательно, как будет великолепно, если его встретит спокойный и улыбчивый друг — естественно, слегка отстраненный, но готовый все простить. «Пусть тот, кто без греха, — решил Эйвери, — и все такое прочее. В конце концов, какой смысл винить Тима за то, что он неспособен на собачью преданность? Ведь именно потому, что он полная противоположность мне, — подумал Эйвери, совсем расчувствовавшись, — я и люблю его. А как он будет горд, когда увидит, как хорошо я умею владеть собой. Каким зрелым и мудрым, каким бесстрастным показал я себя перед лицом нашей первой настоящей катастрофы». Эйвери выпятил грудь, точно зобастый голубь, как вдруг в замке щелкнул ключ, и спустя мгновение перед ним стоял Тим.
— Подлый изменщик! — вскричал Эйвери и запустил в него одной из китайских мисок.
Тим пригнулся, миска врезалась в стену и разбилась на мелкие кусочки. Когда Тим присел, чтобы подобрать их, Эйвери воскликнул:
— Не трогай! Я не хочу! Не хочу! Пусть они отправляются на помойку!
Не обращая на него внимания, Тим подобрал осколки и положил их на стол. Затем принес из кухни чистый бокал и налил себе «Кло Сен-Дени». Он понюхал вино и издал недовольное ворчание, заметив в бокале обломки пробки.
— Я же приберегал его на потом.
— Какое горе!
— Если тебе хотелось напиться, почему было не взять что-нибудь попроще? Ведь в кладовке добрая дюжина бутылок португальского вина.
— Прекрасно! По-твоему, я должен пить всякую дрянь, да? Ведь у меня нет твоего утонченного вкуса.
— Не говори глупостей. — Тим задумчиво пригубил вино. — Чудесный букет. Очень стильно подобранный. Но не настолько хорош, как я ожидал.
— Скажите пожалуйста!
— Я устал. — Тим снял кашне и пальто. — Пойду спать.
— Нет, ты не пойдешь спать! Ты уйдешь прочь из моего дома! И уйдешь прямо сейчас!
— Никуда я не уйду на ночь глядя, Эйвери. — Тим повесил шляпу. — Поговорим утром, когда ты протрезвеешь.
— Поговорим сейчас!
Эйвери выскочил из-за стола, спотыкаясь, выбежал в прихожую и встал у подножия лестницы, загородив путь. Тим пошел на кухню и принялся наполнять кофеварку. Эйвери последовал за ним.
— Что ты задумал? Не трогай мои вещи!
— Если мне предстоит бодрствовать, то нужно выпить крепкого кофе. И тебе, судя по всему, тоже.
— На что ты рассчитывал? Что придешь домой, а я буду перед тобой рассыпаться в любезностях? Прибираться и пересчитывать твои тридцать сребреников?
— Зачем ты все драматизируешь? — Тим всыпал в кофеварку целую ложку коста-риканского кофе. — Иди и сядь, а то еще упадешь.
— Ты этого и хочешь, да? Ты бы только порадовался, если бы я упал, разбил голову и умер. А потом бы ты забрал себе магазин вместе с домом и стал бы жить здесь с этой чертовой шлюшкой. Ладно, подумай еще раз, потому что завтра первым делом я пойду к поверенному и перепишу свое завещание.
— Завтра можешь делать все что угодно. А теперь мне нужно где-нибудь пристроить твою задницу и влить в тебя кофе.
Эйвери с минуту презрительно помолчал, тем самым давая понять, что любое действие, которое он предпримет, будет совершено исключительно по его собственному почину. Потом, пошатываясь, прошелся по кухне и остановился у изогнутого венского стула. Непостижимым образом он ухитрился усесться на нем, покачиваясь, словно антенная мачта на сильном ветру.
Насыщенный, уютный аромат кофе волной ударил в ноздри, немилосердно напомнив о тысячах счастливых утренних часов, когда они вдвоем начинали новый счастливый день. Теперь все миновало. Все погибло. Они с Тимом никогда не будут счастливы снова. Глаза Эйвери наполнились безысходной печалью, когда ему вновь представился весь ужас нынешнего положения, и острая боль прорезалась сквозь мертвящий алкогольный туман. Будто игла вонзилась в сердце.
Приготовив кофе, Тим вложил чашку в безжизненные, податливые пальцы Эйвери, и это заботливое движение было последней каплей, которая заставила Эйвери позабыть свой гнев и разразиться потоком слез. А вместе со слезами явилась непреодолимая потребность в телесной близости и утешении.
— Я тебе доверял! — воскликнул он.
Тим вздохнул, поставил свой кофе на стол, придвинул табуретку и сел рядом с Эйвери.
— Послушай, дружочек, — сказал он, — если в этот до нелепости ранний час мы собираемся поговорить по душам, то не надо начинать с лживых утверждений. Ты никогда мне не доверял. С тех пор как мы живем вместе, я знал, что всякий раз, когда мы оказывались порознь, ты места себе не находил, беспокоясь о том, не встретил ли я кого-нибудь другого, или о том, что в один прекрасный день я могу встретить кого-нибудь другого. Или о том, что я уже встретил кого-нибудь другого и скрываю это. Доверием тут и не пахнет.
— И теперь ты понимаешь почему, да? Насколько прав я оказался. Ты тогда сказал, что пойдешь на почту.
— Я и зашел туда сначала. Не беспокойся. Все книги отправлены.
— Я не это имел в виду! — вскричал Эйвери. — Ты сам знаешь, что не это.
— То, что у меня с ней было, не имело никакого значения, — спокойно сказал Тим. — Для нас с тобой.
— Тогда зачем? Зачем рисковать нашими отношениями… всем этим… — Эйвери таким энергичным жестом указал в сторону уютной гостиной, что соскользнул со своего насеста.
— Надо же было так напиться, — проворчал Тим, помогая ему залезть обратно.
— Пить хотелось, — всхлипнул Эйвери. — Я имел в виду… если в осветительной ложе был не Дэвид, то я бы подумал на Нико… или на Бориса. Но я бы никогда не подумал на тебя.
— Не понимаю почему. Ты знаешь мою сексуальную историю.
— Но я думал, что заставил тебя исправиться, — сказал Эйвери. И добавил: — Ничего смешного.
— Извини.
— Но почему именно Китти?
Тим пожал плечами, припомнив хрупкое костлявое тельце и лукавую, но вместе с тем застенчивую улыбочку, дразнившую его некоторое время.
— Она миленькая и худенькая… похожа на мальчишку…
— Она недолго пробудет похожей на мальчишку, — перебил его Эйвери. — Она станет совсем не худенькой и совсем не миленькой.
— Я и не хотел ее долго, — сказал Тим.
И на секунду принял такой несчастный вид, что Эйвери позабыл, кто из них провинился, и хотел было обнять и утешить его, как в былое время, до этого предательства.
— Если тебе от этого станет легче, — сказал Тим, — то Китти сама проявила инициативу. Думаю, для нее это был своего рода вызов.
— Для некоторых людей нет разницы между вызовом и легкой победой. — Эйвери собрался с духом. — И сколько времени это продолжалось? Сколько раз?..
— Раз шесть. Не больше.
— Силы небесные! — Эйвери охнул, как будто от удара в солнечное сплетение, и закрыл лицо руками. — А кроме нее… то есть… были еще?..
— Нет. Больше никого.
— Что мне теперь делать? — Эйвери начал раскачиваться на стуле. — Не знаю, что мне делать.
— Зачем тебе что-то делать? Мне кажется, уже сделано более, чем достаточно. И хватит реветь.
— Я не реву.
Эйвери убрал свои пухлые влажные кулачки от заплаканных глаз. Его бледно-желтые кудряшки, печально обвисшие, напоминали потекшие яичные желтки.
— Не знаю, как ты можешь быть таким бессердечным, — выдавил он из себя.
— Я не бессердечный, но ты знаешь, что я терпеть не могу всех этих дешевых театральных переживаний. — Тим оторвал кусок бумажного полотенца и вытер лицо Эйвери, исполосованное потоками слез, соплей и пота. — И отдай мне чашку, пока она не оказалась на полу.
— Все погибло… и… погибло… Я больше не смогу…
— Не понимаю, как ты можешь знать, пока не попробовал.
Этот холодный, убедительный довод поверг Эйвери в новую бездну страданий.
— Я это и хотел сказать, Тим! — воскликнул он. — Ты должен честно пообещать мне, что ты никогда, никогда больше…
— Не могу. Да ты мне и не поверишь. Ну, возможно, сейчас, сам не свой от отчаяния, ты и поверишь, но завтра начнешь сомневаться. А послезавтра…
— Но ты должен пообещать. Я не вынесу неопределенности.
— Почему? Всем приходится ее выносить. Твоя беда в том, что ты слишком многого ожидаешь. Почему бы нам не попробовать просто жить? Ну знаешь… делать все, от нас зависящее… поддерживать друг друга… уступать друг другу… В неземное блаженство верят только недоумки. — Тим немного помолчал. — Я никогда не обещал тебе райских кущ.
— Хорошо, — сказал Эйвери, в котором вспыхнуло былое раздражение, — если мне не светят райские кущи, то все это дерьмо мне тоже не нужно.
Тим улыбнулся своей мрачной, задумчивой улыбкой, и Эйвери с жаром воскликнул:
— Ах, если бы я любил тебя не так сильно!
— Но если бы ты любил меня не так сильно, разве я остался бы с тобой?
Эйвери задумался. Воспринимать ли эти слова как утешение? Ведь они означают, что Тим оставался с ним не ради житейских благ (магазин, дом, постоянная и нежная забота, с которой он делал все для друга). Но тогда ради чего? Он задумался еще сильнее. В вопросе, который задал ему Тим, как будто содержался какой-то подвох, о чем Эйвери и сказал.
— Подвох есть в любом вопросе. — Тим вышел в гостиную и принялся собирать с пола осколки китайской миски. — Завтра надо будет ее склеить.
— Правильно. Теперь я и виноват.
Но среди одуряющего отчаяния Эйвери вдруг почувствовал сердечную теплоту. Возможно, Тим в конце концов не будет паковать чемоданы. Возможно, утром они снова отопрут магазин, проверят кассу, расставят книги в нужном порядке и осторожно, помогая друг другу, словно двое раненых, бредущих с поля битвы, попытаются объясниться и успокоиться. Тим вернулся на кухню и положил расписные осколки на стол.
— Извини, что я ее разбил.
— Ничего, ничего. Я всегда об этом мечтал, — ласково промолвил Тим. — Чтобы все в доме было склеено из кусочков.
— Помнишь Корнуолл?
— Не забуду до самой смерти. Я думал, никогда не вытащу тебя из той рыбной лавки в Рэдрете.
Эйвери виновато взглянул на своего возлюбленного.
— Я совсем про это позабыл.
— А я нет. Но… как видишь… я еще здесь.
— Да. Как ты думаешь, — Эйвери взял его за руку, — мы будем счастливы снова?
— Прекрати жить мечтами о будущем. Счастье невозможно создать нарочно. Оно лишь побочный продукт совместной жизни. Если повезет.
— Нам ведь везло, Тим?
— Нам и сейчас везет, старый пропойца. Но лучше об этом не говорить. Я устал.
Тим поднялся наверх, оставив друга допивать кофе.
Эйвери чувствовал себя боксерской грушей, которую только что хорошенько исколотили. Он содрогался при одном воспоминании о пережитом. А теперь, когда самое страшное миновало и стало понятно, что Тим никуда не уйдет, вновь возникло неприятное воспоминание, и отчаяние опять захлестнуло Эйвери.
Замечание Тима, от которого тот сначала отказался, а потом просто отмахнулся, внезапно приобрело зловещий оттенок. Эйвери подумал, что за словами «Теперь нам непременно придется уйти» кроется какая-то тайна. Наверное, они означали, что если бы Эсслин не погиб, то Тим и Эйвери могли бы остаться, несмотря на их выходку с освещением? Да в придачу ко всему Тим оказался любовником Китти. И именно Тиму принадлежала бритва. Действительно ли он спускался в туалет во время антракта? И зачем было спускаться, если рядом с буфетом целых две уборных?
— Что ты там застрял? Иди давай! — позвал Тим.
Но впервые за всю их совместную жизнь Эйвери, даже испытывая привычное плотское желание, не вскочил и не устремился к источнику своего наслаждения. Он сидел на неприбранной кухне, и ему становилось все холоднее и холоднее. А его подозрения все усиливались и усиливались.
На следующий день Гарольд явился домой к ланчу, что случалось крайне редко. Обычно он заходил куда-нибудь поесть, и миссис Уинстенли, приготовившая сандвичи, совершенно растерялась из-за этой перемены в обычном распорядке. Их семейный бюджет был весьма скромным, и внезапные траты в одном месте означали немедленное урезание расходов в другом. В глубинах буфета она обнаружила консервированный пудинг с говядиной и почками, а на часть денег, отложенных на цветочные семена, быстренько купила морковки. Но Гарольд ел с рассеянным видом, и она почувствовала, что вполне могла бы без лишних мудрствований накормить его своим собственным ланчем (состоявшим из вареной картошки и двух ломтиков мясного рулета).
Когда он соскреб с тарелки последние остатки подливки, она сказала:
— Заглянуть домой в полдень — это совсем на тебя не похоже, Гарольд.
— Сегодня я на работу больше не пойду. Нам с Николасом предстоит серьезный разговор по поводу его будущего.
— Он знает, что ты придешь? — Гарольд непонимающе взглянул на нее. — То есть… ты назначил ему встречу?
— Не говори глупостей, Дорис. Я никогда не назначаю встреч с молодыми членами труппы.
— Тогда его может не оказаться дома.
— Не могу представить, где еще он может оказаться в такой ужасный день.
Дорис взглянула на темные струи дождя, колотившие в кухонное окно.
— На сладкое есть кусочек кекса, Гарольд. Если хочешь, — сказала она.
Гарольд не ответил. Он смотрел на жену, но не видел ни ее желтоватых с проседью волос, ни поношенной юбки и кофты. Все его мысли занимал новый ведущий актер. Он представлял себе, как Николас выходит на сцену в образе дяди Вани, а впоследствии — Тартюфа, Отелло или даже короля Лира. Почему нет? Под умелым руководством Гарольда из юноши может получиться прекрасный актер. Ничуть не хуже Эсслина. Пожалуй, даже лучше.
Гарольду нелегко далось это решение. Поначалу он подумывал о Борисе и даже об Эверардах, которые, при всей своей манерности, создавали довольно интересные образы. Но он сознавал, что своим потенциалом все трое значительно уступают Николасу. Единственная причина, по которой Гарольд обдумывал другие кандидатуры, состояла в слегка своевольном и неуживчивом характере, который юноша выказал во время репетиции «Амадея». Несколько раз Гарольд чувствовал, что Николас пытается держаться независимо от него, и замечал проблески затаенной решительности, которые, мягко говоря, выглядели пугающе. И конечно, Николас был очень дерзок. Но Гарольд не сомневался, что сумеет справиться. В конце концов, ему всегда удавалось справляться с Эсслином.
— О чем ты собираешься с ним говорить? — спросила Дорис.
— Полагаю, это очевидно. Мне нужно найти замену Эсслину.
Миссис Уинстенли проводила мужа почтительным взглядом и помахала рукой, когда он, скрючившись за рулем своего «моргана», выехал из гаража. «Найти замену Эсслину, — подумала она, складывая в раковину тарелки и столовые приборы. — Как будто речь о дверной ручке. Или разбитом чайнике».
Ее глубоко потрясла реакция Гарольда и остальных членов ЛТОК на гибель ведущего актера. Она знала, что его не очень жаловали (ей и самой он не особо нравился), но полагалось ведь хотя бы немного поплакать. Она решила пойти на похороны и оставила посуду отмокать, а сама поднялась наверх поискать что-нибудь темное и приличествующее такому случаю.
Тем временем Гарольд стрелой промчался по Хай-стрит и припарковался возле «Дрозда». Он намеревался поймать разом двух зайцев и очень обрадовался, увидев в магазине Эйвери, почтительно ответившего на приветствие, вместе со своим партнером. Режиссер величественным жестом отозвал Тима в сторонку и сказал:
— Вечером в пятницу я устраиваю прослушивание для «Дяди Вани». Нужно всех оповестить. Нико у себя?
— Да, но…
— Хорошо. А теперь я бы хотел ознакомиться с твоими идеями по поводу освещения для пьесы. — Игнорируя удивленный и насмешливый взгляд Тима, он продолжал: — У тебя прекрасные технические способности, и я думаю, что самое время проявить их в полной мере.
— Спасибо, Гарольд.
— Но не слишком фантазируй. Это Россия, не забывай.
После этого загадочного изречения Гарольд отдернул в сторону занавеску с синельной бахромой и поднялся вверх по деревянной лестнице.
Николас сидел на полу и декламировал. Работал газовый обогреватель, и в комнате было тепло и уютно. Калли Барнаби свернулась калачиком на кровати и пила кофе. Пол устилали страницы с драматическими текстами, и Николас произносил монолог из «Орестеи»[89].
Когда Гарольд появился в дверях, юноша прервал чтение, и они с Калли довольно холодно взглянули на вошедшего.
— Ага, — сказал Гарольд, не заметив холодности, но обратив внимание на «Орестею». — А я думал, что застану тебя за чтением «Дяди Вани».
— Почему. Гарольд?
— В пятницу прослушивание. — Режиссер предпочел бы, чтобы этот разговор происходил не в присутствии дочери Тома Барнаби. По его мнению, она была неплохой актрисой, но при этом гадкой самодовольной девчонкой и не уважала старших. Гарольд откашлялся. — Я уверен, ты будешь очень горд… очень рад услышать, что из всей труппы я выбрал тебя в ведущие актеры на место Эсслина.
По выражению лица Николаса Гарольд понял, что ему следовало сообщить это известие более деликатно. Юноша выглядел глубоко встревоженным. Гарольд обнадеживающе добавил:
— Конечно, для дяди Вани ты слишком молод, но если ты постараешься, то я уверен, что с моей помощью достигнешь большого успеха.
— Понятно.
Николас так сильно разволновался, что с трудом выдавил из себя это слово. Потом он добавил что-то еще, но именно в это мгновение девушка закашлялась, и Гарольду пришлось попросить Николаса повторить сказанное. После этого Гарольд, изумленно разинув рот, нетвердой походкой добрался до ближайшего стула и рухнул на него.
— Уезжаешь?
— Я собираюсь в Центральную школу.
— В какую такую школу?
— В Центральную школу сценической речи и актерского мастерства. Я хочу работать в театре.
— Но… ты и так в театре.
— Я говорю о настоящем театре.
Гарольд сорвался со стула, издав вопль, в котором в равной мере перемешались ярость, неверие и ужас. Николас побледнел и торопливо поднялся. Калли перестала кашлять.
— Как ты смеешь?! — Гарольд подскочил к Николасу, который с трудом удержался, чтобы не отшатнуться. — Как ты смеешь! Мой театр настоящий… ничуть не хуже, чем любой другой в этой стране. В этом мире. Ты вообще соображаешь, с кем говоришь? Ты понимаешь, какой у меня богатый опыт? Я срывал такие аплодисменты, за которые актеры из, как ты изволил выразиться, настоящего театра готовы душу продать. Со мной хотели работать звезды высочайшего уровня. Да, звезды! Если бы не обстоятельства, которые от меня не зависели, думаешь, стал бы я работать здесь? С людишками вроде тебя?
Последнюю фразу Гарольд истошно выкрикнул, потом умолк, тяжело дыша. Он выглядел сбитым с толку и смешным, но в нем едва заметно проступало что-то возвышенное и героическое. Он сейчас напоминал великого человека, который в одночасье состарился. Или прославленного воина, на голову которому дети нахлобучили бумажную корону.
— Я… я прошу прощения… — сбивчиво заговорил Николас. — Если вы хотите, я могу остаться на «Дядю Ваню»… Мне не нужно отправляться в Лондон незамедлительно…
— Нет, Николас. — Гарольд прервал речь юноши одним мановением руки. — Я не желаю работать с человеком, который не признает и не уважает моих режиссерских талантов.
— Да. Хорошо. Но я ведь все равно могу прийти и прослушаться… правда?
— Прослушаться может любой, — ответил Гарольд и с величественным видом удалился.
Когда он ушел, юноша и девушка восторженно улыбнулись друг другу.
— Ты пойдешь в пятницу? — спросила Калли.
— Наверное. К тому времени он успокоится.
— Тогда и я пойду.
— Не может быть!
— Почему не может? До конца января мне уезжать не надо. А я бы все отдала, чтобы сыграть Елену. Мы всегда сможем поступать по-своему.
— Черт возьми, это просто невероятно!
Прелестные губы Калли вновь раскрылись в улыбке.
— Что же тут невероятного? — сказала она.
Барнаби и Трой явились в контору Хартсхона, Уизеруокса и Тетцлоффа. Мистер Оунс, занимавшийся делами Эсслина Кармайкла, встретил их любезно, хотя и слегка покровительственно. По всему его обхождению было видно, что он не привык общаться с полицией, но раз уж так случилось, он сумеет достойно показать себя, ничуть не хуже, чем любой другой.
Если Барнаби надеялся разузнать в адвокатской конторе какие-нибудь зловещие тайны из жизни покойного, то ему не повезло. Мистер Оунс мог сообщить не многим больше, чем скудное содержимое письменного стола в «Белых крыльях». Не повезло Барнаби и в банке. На счету Кармайкла не обнаружилось поступления или списания никаких подозрительно крупных денежных сумм, все средства были до отвращения хорошо упорядочены, остаток на счете был не больше и не меньше, чем ожидалось. Оставалось лишь прочесть завещание. (Старший инспектор вежливо предложил соблюсти все необходимые формальности и пойти к мировому судье, но мистер Оунс отмахнулся от его предложения, заметив, что незачем терять драгоценное время.)
Завещание было кратким и емким. Вдова получала дом и приличное содержание для себя и ребенка, при условии, если она будет надлежащим образом исполнять свой родительский долг. Кармайкл-младший при достижении двадцати одного года получал все денежные сбережения, а в случае кончины ребенка все, включая «Белые крылья», переходило брату Эсслина, живущему в Оттаве. Мистер Оунс аккуратно убрал завещание в металлический ящик для документов и защелкнул замок.
— Составлено искусно, — сказал Барнаби.
— Должен признаться, старший инспектор, я приложил к завещанию свою опытную руку. — Оунс поднялся со своего старого кожаного вращающегося кресла. — Мы ведь не можем позволить дамам творить все, что им заблагорассудится, не правда ли?
— Черт возьми! — сказал Трой, когда они вернулись в отделение и согревались крепким кофе. — Я бы не отказался подсмотреть, как Китти воспримет эту новость.
Барнаби не ответил. Он сидел за письменным столом, постукивая ногтями одной руки о ногти другой. Эта привычка проявлялась у него в моменты глубокой задумчивости. Троя она выводила из себя. Он подумывал, как бы ему улизнуть и выкурить сигарету, но вдруг его начальник заговорил:
— Чего я не могу понять, сержант, так это выбора времени… — Трой выпрямился на стуле. — Существуют десятки способов убить человека. Зачем совершать это на глазах у сотни свидетелей… подвергать себя риску за кулисами… вся эта морока с бритвой, когда достаточно подкараулить его одного вечером в потемках?
— По-моему, это попытка отвести удар от Китти, сэр. Ведь случись это у них дома, мы бы заподозрили ее в первую очередь.
— Дельное соображение.
— А теперь мы вывели на чистую воду ее любовника, — продолжал Трой, оживившись, — и обнаружили, что бритву предоставил именно он. Уверен, что именно он предложил наклеить ленту…
— Вряд ли. Я опросил многих на этот счет. Все подтверждают, что это была Дирдре.
— Во всяком случае, у него превосходное алиби, а отдуваться он предоставил Китти. Это в их стиле.
— Не знаю. Слишком очевидно.
— Но… прошу прощения, сэр… вы не раз говорили, что самое очевидное часто оказывается правдой.
Барнаби кивнул. Справедливое наблюдение. Равно как и следующий из слов Троя вывод, что, возможно, и в этой внезапной смерти оказались повинны старые знакомые, две дьявольские сестрицы — похоть и алчность. Но почему Барнаби чувствует, что на самом деле все обстоит иначе? Он не стал задерживаться на этом ощущении, которое показалось ему не слишком состоятельным, но не стал и сразу отвергать его. А еще он понимал, что давнее знакомство с подозреваемыми, которое он поначалу считал своим преимуществом, работает против него. Оно мешало ему превратить разум в беспристрастное зеркало и трезво оценить происходящее. Он понимал характер Китти, ему нравились Тим и Смаи, он сочувствовал Дирдре, и все это постепенно загоняло его в угол. «При таком раскладе, — угрюмо подумал он, — трудновато выявить преступника».
А еще остается «Флойд о рыбе». Старший инспектор достал книгу из ящика стола и перелистал страницы. Книга прошла через всевозможные лабораторные исследования. И в ней не нашлось ничего примечательного, к тому же она вся была заляпана десятками отпечатков пальцев, принадлежащих различным людям. Но какого черта посылать Гарольду, которого абсолютно не интересовала кулинария, книгу рецептов? Зачем отправлять ее анонимно? Трой не сумел высказать по этому поводу ничего дельного. Он лишь глупо подмигнул и сказал: «Темное дело, сэр». Джойс говорила, что Гарольд выглядел искренне озадаченным, получив эту книгу, затем предположил, что это подарок от неизвестного почитателя, и сразу отдал ей. Барнаби не понимал, каким образом эта книга может быть связана с расследованием, но, конечно, это странная история. Что-то здесь неладно. А поскольку расследование в данный момент застопорилось, он решил, что одна-две неувязки существенной роли не играют.
Трой кашлянул, Барнаби собрался с мыслями и вопросительно поднял брови.
— Если исключить секс и деньги, сэр, я бы предположил, что ему было известно что-нибудь о ком-нибудь, и этот кто-то хотел заставить его замолчать.
Барнаби кивнул.
— Я знаю, что мы не обнаружили ничего неожиданного, когда проверяли его счет, но вполне мог иметь место шантаж. Возможно, часть средств он перевел за границу.
— Ага… привлекательная мысль. Беда в том, что она не соответствует его привычкам.
— Простите, сэр… Тут я не очень вас понимаю.
Трой нахмурился; он всегда боялся показаться глупым, но был полон решимости разобраться в каждом шаге, прежде чем перейти к следующему. Он никогда не притворялся, что понимает, к чему клонит Барнаби, если на самом деле не понимал, а старший инспектор, зная о стремлении сержанта всегда идти в ногу со своим начальником (или даже чуть впереди), ценил эту искренность.
— Просто я не думаю, что Кармайкл был из таких. Это не значит, что он был хорошим человеком, отнюдь нет, но его всецело занимал лишь он сам. Он не интересовался делами других людей и не был таким явным и деятельным мерзавцем, из которых выходят удачливые шантажисты.
— Тогда зависть, сэр? Он же считал себя знаменитостью, и все такое. Может быть, кто-то еще посягал на его место? — высказав это предположение, Трой решил, что оно, скорее всего, несостоятельно. Хотя «Амадей» ему в целом понравился, он считал актеров сборищем напыщенных хвастунов. Лично он никогда бы не подумал, что у кого-нибудь из них хватит смелости освежевать кролика, а тем более подстроить, чтобы кто-нибудь сам себе перерезал горло. Однако он уже ошибался раньше (Трой считал готовность признавать свои ошибки проявлением настоящей зрелости), и вполне может ошибиться снова. — Может быть, они все замешаны, сэр? Как в том фильме про поезд, где все нанесли жертве по удару[90]. Заговор.
Барнаби поднял голову и заинтересованно взглянул на него. Трой вспомнил одну фразу из утренних новостей и решил сострить:
— От ворот переворот, сэр.
— Что?
— Это такая шутка, сэр. Игра слов. Поворот — переворот.
Барнаби с минуту помолчал, потом медленно проговорил:
— Боже мой, Трой. Возможно, вы правы.
Польщенный, сержант продолжал:
— В какой-то банановой республике произошел переворот…
— Это так близко…
— Да нет, это далеко. Ну я и говорю: от ворот переворот.
— Нет, нет. Я не об этом. Пожалуйста, дайте мне подумать.
Барнаби умолк. У него появилось неясное предположение. Возникло и исчезло. Потом возникло снова, уже более отчетливое и доступное для тщательного разбора.
— Возможно, — продолжал Барнаби, — сам Эсслин объяснил, почему его убили… — старший инспектор медленно подыскивал слова. — По крайней мере, он объяснил это Китти. Ей не хватило сообразительности, чтобы уловить в его словах скрытый смысл, но мне-то должно было хватить. Мне нет оправдания.
Трой, рассудив, что ему тоже не хватило сообразительности и тоже нет оправдания, угрюмо разглядывал свои ботинки. Барнаби встал и принялся шагать из угла в угол, а потом отправил сержанта приготовить кофе. Трой отправился в приемную и при помощи кофеварки выполнил распоряжение начальника.
Когда он возвратился в кабинет, старший инспектор смотрел в окно. Трой поставил кружку на письменный стол и сел на свое прежнее место. Когда Барнаби повернулся, сержанта поразило бледное лицо старшего инспектора. И на этом бледном лице отражалась череда самых разнообразных эмоций. Не успевала на нем обосноваться радостная надежда, как ее вытесняло сомнение, которое в свою очередь сменялось уверенностью, переходившей в озадаченность.
— Вы до чего-то додумались, сэр? — спросил Трой.
— Не знаю, все это неопределенно… но более чем вероятно. Просто я не понимаю, как именно.
«Толку от тебя, как от козла молока», — подумал Трой. Старый хрыч всегда вытворяет такие штуки, когда расследование близится к завершению. Он опять скажет, что известно ему не больше, чем Трою, и что сержант и сам вполне способен прийти к правильным выводам. Тот факт, что это замечание всегда оказывалось совершенно справедливым, никоим образом не уменьшал досаду сержанта. Теперь он заметил, что Барнаби смотрит на него весьма странно. А потом, к пущей тревоге Троя, старший инспектор обошел вокруг письменного стола, нагнулся и приблизил губы к уху молодого человека. «Ни черта себе! — мысленно воскликнул Трой, готовясь рвануть в сторону двери. — Кто бы мог подумать?» Барнаби что-то пробормотал и вернулся на свое место. Трой достал носовой платок и обтер лицо.
— Итак, сержант, — произнес старший инспектор решительным и спокойным тоном. — Что я сказал?
— «Спятил», сэр.
— Почти угадали, Трой. — Барнаби удовлетворенно вздохнул. — Почти, но не совсем. Хорошая попытка.
«Может быть, дятел? — подумал сержант. — Или подгадил? Гадость? А как насчет сладостей? Да, на счет сладостей? Ведь весь спектакль тот парень поедал конфеты. А может быть, кто-то что-то спрятал? Но со „спятил” не очень-то связано. А если „растяпа”? Кто-то оказался растяпой. Звучит похоже. Да и значение близкое». Не рассчитывая услышать разгадку из первых уст, Трой решил остановиться на «растяпе». Он взглянул на Барнаби, который словно бы впал в транс. Старший инспектор пристально смотрел поверх левого плеча Троя, и взор его был совершенно бессмысленным.
Но его разум напряженно работал. Барнаби передвигал свои фигуры, словно шахматист. По черным клеткам (кулисы, сцена, гримерные) и по белым (осветительная ложа, буфет, зрительный зал). Он обдумывал все вероятные и невероятные комбинации и оценивал все возможные последствия. Он представлял себе зеркальные отражения подозреваемых, надеясь таким образом застать на знакомом лице саморазоблачающее выражение. И постепенно, проведя самые невероятные сопоставления, припомнив обстоятельства, на которые раньше не обращал особого внимания, и с немалым трудом воскресив в памяти даже кое-какие разговоры, он пришел к чрезвычайно работоспособной гипотезе. Она очень хорошо вписывалась в происходящее. Она была очень разумной и психологически обоснованной. Она объясняла почти все. Была лишь одна загвоздка. При нынешнем положении дел эта гипотеза (кто убил Эсслина Кармайкла и почему) выглядела неправдоподобно. Барнаби произнес это вслух.
«Неправдоподобно?» — подумал Трой, по-прежнему терзаясь из-за своей неспособности разгадать предыдущие выводы Барнаби. А теперь начальник снова что-то пробормотал. Вечно он бубнит да бормочет.
— Без публики было не обойтись, Трой. Мы смотрели на дело под совершенно неправильным углом. Опасности не было никакой. Нужно было, чтобы все видели, что он делает.
— Кто, Кармайкл?
— Нет, конечно, нет. Подключите свою смекалку. — Барнаби взял ручку и принялся что-то строчить. — И не глядите так обиженно, — продолжал он, не поднимая глаз. — Подумайте!
Пока Трой думал, Барнаби изучал то, что только-что записал. Если все подозреваемые находились там, где говорили, в то самое время, о котором говорили, и делали то, что говорили, дело запутывается. Значит, кто-то лжет. Совершенно ясно. Вполне ожидаемо, что убийцы лгут. Но если в театре было полно свидетелей, которые готовы подтвердить слова убийцы, то положение и впрямь трудное. Особенно если ты сам был в числе свидетелей.
Но Барнаби знал, что не ошибается. Просто знал и все. За долгие годы его слишком часто охватывало подобное ощущение, чтобы на этот раз он ошибался. Подробности могли быть неясными, практическая сторона дела — запутанной, расследование могло зайти в тупик, но он знал. Он почувствовал покалывание в руках, а затылок обдало холодом, несмотря на жару и духоту в кабинете. Он знал, но ничего не мог сделать.
— Черт побери, Трой! — Сержант подскочил, когда Барнаби трахнул кулаком по столу. — Меня как будто в тиски зажали. Никто не может находиться в двух местах одновременно… правда ведь?
— Правда, сэр, — ответил Трой, на сей раз чувствуя себя на твердой почве.
Смотреть на Барнаби, пришедшего в замешательство, было очень даже приятно. Ради этого можно потерпеть и его важничанья. На данный момент ни у одного из них нет этого чертова ключа к разгадке. Трой смотрел на нахмуренный лоб и плотно сжатые челюсти своего начальника. В любую минуту может появиться коричневая скляночка с таблетками. А вот и она. Старший инспектор вытряхнул две таблетки от несварения желудка и проглотил их, запив холодным кофе. А потом долго смотрел на свои записи, пока стройные четкие фразы не превратились в полную белиберду.
— Будь я религиозным человеком, — сказал он Трою, — то взмолился бы о чуде.
И тут (сколь несправедливо положение вещей в мире, где монах может всю жизнь простоять на коленях и не получить просимого) для Тома Барнаби, который далеко не всегда вел благочестивый образ жизни и частенько отклонялся от праведного пути, свершилось чудо. Дзынь-дзынь. Старший инспектор поднял трубку. Звонил Дэвид Смай. Барнаби некоторое время слушал, потом ответил: «Вы уверены?» — и положил трубку.
— Трой, — проговорил он, изобразив на лице благоговейный ужас. — Когда все закончится, напомните мне, чтобы я пожертвовал кругленькую сумму на какое-нибудь богоугодное дело.
— Зачем это, сэр?
— За удачу вроде этой нужно платить, сержант. Иначе тот, кто ее посылает, рассердится.
— Ну так что он сказал? И кто звонил?
— Если помните, — сказал Барнаби с широкой, почти до ушей, улыбкой, — когда Дэвид взял поднос, ему показалось, будто что-то на нем не так.
— Но он все описал, и ничего странного не обнаружилось.
— Совершенно верно. Но из его показаний вы можете вспомнить, что минут за пять до начала спектакля он бегло осмотрел поднос. А ручка бритвы, которую предоставил Янг и которой покойник перерезал себе горло, с одной стороны была украшена перламутровыми цветами и листьями, а с другой были маленькие серебряные заклепки. Дэвиду Смаю показалось, будто на подносе что-то не так, потому что, когда он выходил на сцену, бритва лежала лицевой стороной вниз, и он заметил заклепки.
— И что?
— Когда без пяти восемь он оглядывал поднос, заклепок не было.
— Значит… — Трою передалось волнение старшего инспектора. — Было две бритвы?
— Было две бритвы.
— Тогда… все наши вопросы насчет времени…
— Снимаются. Теперь все ясно как день. После того, как Дирдре осмотрела бритву, и до того, как в десять вечера Дэвид вынес ее на сцену, с ней можно было проделать все что угодно.
— Значит, тот, кто подменил бритву, снял ленту и положил бритву обратно, имел для этого достаточно времени.
— Именно. Конечно, я рассматривал такую возможность, но полагал, что никто не осмелился бы оставить на реквизиторском столе поднос без бритвы дольше, чем на несколько минут, несмотря на темноту за кулисами. Но, как мы теперь видим, в этом и не было необходимости.
— Значит, теперь вы не чувствуете себя загнанным в угол, сэр? — Трой с огромным усилием сдерживал досаду. Он не хотел поддаваться зависти, но при мысли о том, какой его начальник везучий, удержаться было трудно. Однако Трой быстро вспомнил, что в случае успеха помощникам тоже перепадает какая-никакая слава, и приободрился. — Стало быть, теперь у нас полный сбор? Это мог сделать кто угодно?
— Думаю, мы должны исключить Эйвери Филиппса. Он не выходил из осветительной ложи после убийства. Но кроме него, да, кто угодно. — Барнаби поднялся, внезапно почувствовав прилив сил и энергии, и схватил пальто. — Пойду получу ордер. А вы приготовьте машину.
— Будем искать вторую бритву, сэр?
— Да. Думаю, что у преступника хватило сообразительности от нее избавиться, но кто знает? Может быть, нам и повезет.
Когда Барнаби вернулся от суперинтенданта Пенроуза. Трой, затянутый в непромокаемый плащ, уже подогнал машину к входу.
— С кого начнем, сэр?
— Пожалуй, начнем с главного, а дальше — по убыванию.
— Тогда с дедушки Булгарии?
— Моя дочь всегда любила Уомблов[91], — усмехнулся Барнаби.
— Я тоже, — ответил Трой, и Барнаби поморщился.
Дирдре отперла дверь и вошла в дом. Стояло жуткое безмолвие. Она всегда считала, что присутствие отца ничем не нарушает тишины; теперь она поняла, что оно было источником множества негромких звуков. Поскрипывание кресла, шуршание одежды, тихое дыхание, напоминающее шелест папиросной бумаги. Она сняла с себя пальто, отцепила поводок от ошейника Лучика, повесила и то, и другое в грязноватой прихожей, а потом вошла на кухню и остановилась, завороженно глядя на покрытые засохшей подливой и соусом тарелки, которые четыре дня простояли в раковине. Затем ее взгляд остановился на заляпанном водопроводном кране и перепачканном полотенце. Социальный работник в больнице посоветовал ей как можно больше быть занятой, и Дирдре знала, что это хороший совет. Она уже представляла, как будет подметать и надраивать полы, как вытрет пыль. Как повесит новые веселенькие шторы, поставит герань на подоконник. Но какими бы яркими ни были эти картины, все они поблекли из-за навалившегося на нее уныния, которое было таким сильным, что, простояв еще несколько минут на каминном коврике, она подумала, что больше никогда не сдвинется с места.
Лучик, радостно прыгавший и бегавший вокруг нее, когда они гуляли возле дома, быстро уловил настроение Дирдре и смирно сидел возле ее ног. Она взяла свой экземпляр «Дяди Вани» с вплетенными в него чистыми листами, на которых она записывала свои постановочные идеи и набрасывала эскизы декораций. Находясь у Барнаби, Дирдре несколько часов проговорила с Калли о театре — поначалу нерешительно, потом, когда ее собеседница выказала большую заинтересованность, все более и более воодушевленно. Беседа началась за ланчем (чрезвычайно несъедобным) и продолжалась до того самого времени, когда Дирдре нужно было идти в больницу. Теперь она не понимала, почему всегда считала Калли насмешливой и недружелюбной.
Лучик с надеждой заскулил, приоткрыв пасть в чисто собачьей манере: не то зевая, не то скалясь. Дирдре виновато вздрогнула. Он целый день ничего не ел и до сих пор не жаловался. В сумке у нее были три банки мясных консервов и большая упаковка собачьего корма. Дирдре положила ему в одну миску еду, а в другую налила воды. Поднимаясь по лестнице, она услышала позади размеренное чавканье.
Зайдя в отцовскую комнату, она принялась машинально стелить ему постель, потом остановилась, внезапно осознав, что делать это незачем. Она посмотрела по сторонам, держа в руках свисавшее до пола одеяло. На бамбуковом столике находились флакон с микстурой и склянка с таблетками; Библия, открытая на Третьей Книге Царств, на странице с гравюрой, которая изображала пророка Илию и деликатно кормивших его воронов; блюдце с двумя кусочками рахат-лукума.
Постепенно, с глубочайшим ужасом, она постигла всю чудовищность произошедшего. Ее отца нельзя назвать слегка неуравновешенным и чересчур восприимчивым к резким переменам. Он страдает старческим слабоумием и опасен для себя и других; его душевное равновесие нарушено навсегда. Дирдре вдруг представила себе старинные весы и чью-то неведомую руку, которая медной ложечкой всыпала в одну чашу целебные семена душевного здоровья, белые и чистые, словно не загрязненный никакими примесями песок. В другую чашу вливалась горячая и темная струя сумасшествия, которая переполняла чашу и заливала белые непорочные зерна, исчезавшие в черной пене безумия.
Дирдре склонила голову и пошатнулась. Однако она по-прежнему не садилась. И не плакала. Целых пять минут она простояла, обуреваемая горем и печалью, потом разобрала постель и принялась складывать простыни и одеяла. Затем растворила окно, и, лишь когда в него ворвался холодный воздух, она поняла, какая духота стояла в комнате. Беспокоясь за здоровье отца, с наступлением октября она держала окна плотно закрытыми. «Пора хорошенько проветриться», — говорила она, снова открывая их в мае. Сложив постельные принадлежности опрятной стопкой, Дирдре взяла мусорную корзину и свалила в нее все склянки и флаконы вместе с графином и стаканом. Библию она захлопнула и поставила на книжную полку.
Все это она проделала машинально, не питая иллюзий, будто эти действия могут облегчить, не то что изменить, ее состояние. Но (в этом отношении социальный работник оказался прав), стремительно переходя от одного дела к другому, понемногу наращивая темп, она осознала, что это занятие приносит ей некоторое успокоение. И, что еще важнее, помогает ей пережить то время, которого Дирдре всегда боялась сильнее всего, — когда впервые окажется одна в доме на Мортимер-стрит.
На заднем дворе она выбила два ковра и, заметив, насколько потерт один из них, красно-синий турецкий, свернула его и выбросила в мусорный контейнер. Потом отнесла постельные принадлежности вниз и сложила возле входной двери. Она выстирает простыни, отдаст одеяла в химчистку и отнесет все в «Армию спасения». В течение следующего часа она вычищала и намывала комнату, пока та не заблестела и не заблагоухала пчелиным воском и средством для мытья окон. Потом она вынесла из комнаты одинокий половик и убрала в ящик комода отцовскую черепаховую щетку для волос, гребешок и кожаный футляр с запонками. Потом прислонилась к подоконнику и вздохнула с неким подобием удовлетворения.
Комната выглядела чистой и опрятной, и случайному посетителю показалась бы совершенно безликой. В заключение Дирдре вытерла картины. Две репродукции Коро[92], библейских стих («Надейся на Господа»), окруженный венком из фиалок и колосьев, в украшенной выжиганием рамке, и «Светоч мира». С первых трех она смахнула пыль in situ, а Холмена Ханта сняла со стены и внимательно рассмотрела. Образ, который всегда утолял ее детские печали и горести, всегда заботливо оберегал ее сон, теперь показался ей всего лишь сентиментальным мечтателем, спасителем, который существует лишь на бумаге, бессильным и ненастоящим в своем блеклом желтом сиянии. Она противилась жалости, которая всегда охватывала ее при виде тернового венца; она противилась коварному ложному успокоению.
Дирдре опять спустилась вниз, держа картину в вытянутой руке, через кухню выбежала на задний дворик и снова подняла крышку мусорного контейнера. И бросила туда «Светоч мира». Опустив крышку, она сразу отвернулась, как будто этот печальный, кроткий, всепрощающий взгляд мог проникнуть сквозь металл и настигнуть ее. И не успела она снова подняться наверх, как радостное оживление, которое руководило ее действиями, иссякло. Глядя на бедную опустелую комнату, лишенную всех следов пребывания ее отца, Дирдре ужаснулась. Она вела себя так, будто отца уже не было в живых. И как будто воспоминания о нем будут приносить ей одну только боль и никакого утешения. Она попросила у него прощения вслух, как будто он мог ее услышать, вынула из комода щетку, гребешок и футляр с запонками и положила их обратно на бамбуковый столик. Потом снова вышла на задний дворик и достала картину из мусорного контейнера.
Она стояла в нерешительности, поеживаясь от холода, со «Светочем мира» в руках. Ей не хотелось вешать картину обратно, но о том, чтобы избавиться от нее, не могло быть и речи. В конце концов Дирдре отнесла картину в сарай и поставила на старый, выкрашенный эмалевой краской стол рядом с перепачканными землей цветочными горшками, мотками зеленой бечевки и ящиками для рассады. Уходя, она бесшумно закрыла дверь, не желая привлекать к себе внимание миссис Хиггинс.
С понедельника она видела свою соседку всего один раз, когда ненадолго выходила за почтой. Миссис Хиггинс вся сгорала от нетерпения узнать, «что стряслось с бедным мистером Тиббсом». Дирдре ответила ей что-то односложное. Выражение «что стряслось» показалось ей особенно глупым. Ведь все самое страшное обычно происходит не внезапно, а постепенно. Осознав, что сегодня ей не придется выслушивать нарочито скорбные вздохи и мрачные предположения, которые потоком обрушились на нее после возвращения из театра, Дирдре снова взбодрилась.
Когда она вернулась на кухню, Лучик, свернувшийся перед холодным камином, тотчас же вскочил и ринулся ей навстречу. Она присела и уткнулась лицом в его рыжеватый загривок. Взглянув на каминную полку, она вспомнила, что через три часа должна уходить на прослушивание. Как медленно тикают часы. Конечно, у нее еще много дел. Для начала нужно перемыть всю посуду. Возможно, Лучик опять запросится на прогулку. К тому же она до сих пор не разобрала сумку. Внезапно Дирдре поняла, как долго тянется время для несчастного человека. Возможно, это тягостное ощущение, будто каждая минута равна по меньшей мере часу, и есть то самое одиночество, о котором говорят люди. Время постепенно замедляется и наконец останавливается. Что же, ей придется к этому привыкнуть и проявить стойкость. Она повернула кран с горячей водой, и вдруг в дверь позвонили.
Она решила не открывать. Наверное, кто-нибудь из отцовских так называемых друзей прослышал о случившемся и, совершенно позабыв о старике на последние полтора года, теперь явился предлагать свою помощь. Или миссис Хиггинс совсем извелась от любопытства. Это не может быть кто-нибудь из Барнаби. Конечно, Джойс настойчиво предлагала Дирдре пожить пока у них, но, когда та не согласилась, велела сразу обращаться к ним, если понадобится помощь. Звонок повторился, и Лучик залаял. Дирдре вытерла руки. Кто бы это ни был, он явно не собирается уходить. Она открыла дверь. На пороге стоял Дэвид Смай с букетом цветов в руке.
— Ой! — Дирдре неловко шагнула назад. — Дэвид, это ты? Заходи… то есть… заходи. Какая неожиданность… Я хочу сказать, какая приятная неожиданность, — нервно затараторила она (никто из труппы никогда еще не бывал у нее дома) и повела его на кухню.
На самом пороге она вспомнила, какой там беспорядок, попятилась и открыла дверь в гостиную.
— Пожалуйста… садись… как мило… как приятно тебя видеть. Э-э-э… дать тебе чего-нибудь… чаю?
— Нет, спасибо, Дирдре. Не сейчас.
Дэвид со своей обычной спокойной неторопливостью уселся в старое викторианское кресло и снял вельветовую кепку. На нем был прекрасный, превосходно сидевший темно-зеленый твидовый костюм, которого Дирдре никогда раньше не видела. Она задумалась, куда он собирается. Потом он поднялся с кресла, и Дирдре встревоженно замерла где-то между пианино и ореховым комодом.
Дэвид принес букет из оранжевых роз, похожих на ровные языки пламени. Продавец в цветочной лавке заверил его, что, несмотря на отсутствие запаха и неестественный вид, это их лучшие цветы, только вчера прилетевшие с Канарских островов. Дэвид, твердо решившись исполнить задуманное, купил все розы (в количестве семнадцати) за тридцать четыре фунта. Он подал букет Дирдре, и она застенчиво приняла цветы, немного сократив расстояние между ними.
— Спасибо, очень мило… Вообще-то я уже была сегодня в больнице, но в воскресенье пойду снова. Уверена, отцу они понравится. Я достану вазу.
Она хотела отойти к шкафу, но Дэвид ее остановил:
— Думаю, ты не совсем поняла, Дирдре. Цветы не для твоего отца. А для тебя.
— Для… для меня? Но я, я не больна…
Дэвид улыбнулся в ответ. Он подошел к ней еще ближе и взглянул с такой нежностью и добротой, что она чуть не разрыдалась. Потом он протянул руку, облаченную в зеленый твид, и привлек девушку к себе.
— Ох… — выдохнула Дирдре, и в ее взгляде сверкнула надежда пополам с недоверием. — Я не… Я не знала… Я не догадывалась…
Потом она заплакала, негромко всхлипывая от радости. Лучик беспокойно заскулил.
— Все хорошо. — Дирдре нагнулась и погладила пса. — Все хорошо.
— Не знал, что у тебя есть собака.
— Это долгая история. Могу рассказать за чаем.
Она повернулась к двери, но Дэвид снова ее остановил.
— Подожди. Я ждал этого очень долго. У нас впереди еще целая жизнь, чтобы выпить чаю.
И он поцеловал ее.
Она склонила голову ему на плечо, и он крепко обнял девушку. На его руке не было белого оперения, и в длину она отнюдь не достигала двенадцати футов, но Дирдре почувствовала такое радостное успокоение, что ей показалось, будто вокруг нее плотно обернулось исполинское крыло.
Роза сидела в середине четвертого ряда и чувствовала себя разочарованной. Она-то была уверена, что на прослушивании будет царить определенная «атмосфера». Разве столь нелепая гибель ведущего актера не должна была тем или иным образом отразиться на происходящем? Приглушенные разговоры; деликатная нерешительность, с которой претенденты на неожиданно освободившуюся главную роль будут выдвигать свои кандидатуры. Но нет, все происходило, как обычно. Актеры расхаживали взад-вперед по сцене, Гарольд важно разглагольствовал, Дирдре сидела за своим столом. Дэвид Смай, с пятнистой собакой на коленях, расположился вместе с отцом в последнем ряду. А Китти, которая при виде Розы с явным удовольствием кинулась бежать, издавая притворные испуганные визги, теперь стояла, прислонившись к арке просцениума, и дулась. Она пришла не прослушиваться, а просто поболтать с Николасом, но тот увлеченно беседовал с этой задавакой, дочерью Джойси.
Сама Джойс, рассчитывающая на роль Марины, старой няни, ждала за кулисами вместе с Дональдом Эверардом. Клайв, к всеобщему изумлению, нахально полез на сцену, чтобы попробоваться на роль Телегина. Борис, только что продекламировав монолог Астрова о праздной жизни, пил дешевое белое вино, а кот Райли сидел на руках у Эйвери и метал через его плечо в сторону собаки злобные взгляды, явно подозревая запланированное посягательство на его территорию.
Когда Клайв закончил, Калли вышла вперед, чтобы прослушаться на роль Елены Андреевны, и Роза выпрямилась на стуле. Конечно, почему бы этой девочке не попытаться? Несомненно, по возрасту она ближе к героине (которой в пьесе двадцать семь лет), нежели Роза, хотя в силу своей молодости обладает гораздо меньшим сценическим опытом. Но все-таки… Роза откинулась на спинку стула и насторожилась.
— Ты стоишь у окна, — сказал Гарольд. — Открываешь его и говоришь, поглядывая наружу. Начни со слов: «Милая моя, пойми…» Страница двести пятнадцать.
И Калли, вопреки ожиданиям Розы, подошла не к окну в глубине декораций (еще не разобранных после «Амадея»), а вышла прямо на авансцену, оттолкнула воображаемую оконную раму и высунулась наружу, на ее прелестном лице отобразились тревога и грусть. Она заговорила глубоким проникновенным голосом, исполненным живого страдания и далеким от напевной «чеховской» манеры, принятой в ЛТОК. Ее душевная боль, сильная и мучительная, струилась прямо в зрительный зал, и Роза, похолодев до мозга костей, почувствовала, как сердце скачет у нее в груди и бьется о ребра.
Но едва Калли начала свой монолог, как двери зрительного зала распахнулись, и двое мужчин размеренным шагом направились вниз по проходу. Шли они так спокойно (ни быстро, ни медленно), а мужчина помоложе держался так близко к своему старшему товарищу, что в их внезапном появлении было что-то комическое. Подобным образом могли бы появиться на сцене герои музыкальной комедии. Но при первом же взгляде на лицо первого из них это впечатление исчезло.
Калли запнулась, произнесла еще одну фразу, остановилась и сказала:
— Привет, папа.
— Ну правда, Том… — Гарольд поднялся. — Нашли время, нечего сказать. У нас здесь прослушивание. Надеюсь, ваш приход связан с чем-то действительно важным.
— С очень важным. А вы куда собрались?
Вылезая из кресла, Тим ответил:
— Открыть вина.
— Пожалуйста, сидите. То, что я намерен сообщить, не займет много времени.
Тим сел.
— Я попрошу тех, кто сейчас на сцене и за кулисами, сойти в партер. Чтобы мне не приходилось вертеть головой.
Николас, Дирдре, Джойс и Калли спустились со сцены. Дональд Эверард последовал за ними и проскользнул на ближайшее к своему брату место. Молодой полицейский в непромокаемом плаще сел на ведущих к сцене ступеньках, а Барнаби подошел к служебной двери в конце первого ряда, обернулся и оглядел всех присутствующих. Джойс, сидевшая вместе с дочерью, вздрогнула, когда холодный, отстраненный взгляд ее мужа скользнул по рядам. Она почувствовала внезапное отчуждение и смотрела на его суровый, почти ястребиный профиль с возрастающей тревогой. Когда он заговорил, ей показалось, будто перед ней стоит совершенно незнакомый человек. Все стихло. Даже Гарольд умолк, хотя и ненадолго, а Николас, несмотря на всю свою невиновность, подумал: «Вот оно и началось» — и так затрепетал от волнения, что ему чуть не сделалось дурно.
— Полагаю, будет справедливым ознакомить вас с последними результатами расследования по делу об убийстве Эсслина Кармайкла.
«Он что, за дураков нас держит? — подумал Борис. — С какой стати полиция будет знакомить подозреваемых с результатами чего бы то ни было? Том наверняка что-то задумал».
— Но для начала, если возможно, я хотел бы поговорить о характере покойного. Я всегда полагал, что четкое определение личностных качеств пострадавшего есть первый шаг в расследованиях подобного рода. За исключением спонтанных убийств, с человеком обычно расправляются из-за его мыслей, убеждений, слов или действий. Иначе говоря, из-за того, какой личностью он был.
— Что ж, я надеюсь, мы потратим на это не слишком много времени, — перебил его Гарольд. Все мы знаем, какой личностью был Эсслин.
— Знаем ли? Мне известно, каким было общее мнение насчет него. Я и сам разделял это мнение. До сих пор я не имел причины досконально изучить этот вопрос. О да, все мы знаем, какой личностью был Эсслин. Тщеславный, упрямый, высокомерный, любимец женщин. Но, когда я попытался вникнуть в сущность его характера, никакой сущности не обнаружилось. Конечно, было много показного и внешнего. Он позерствовал и выставлял себя этаким Казановой, но за всем этим не стояло… ничего. Как же так?
— Он был пустым человеком, — сказал Эйвери. — Бывают такие люди.
— Возможно. Но в любом человеке всегда сокрыто больше, чем он выставляет напоказ. Поэтому я задавал вам вопросы, выслушивал ваши ответы и тщательно анализировал собственные ощущения, и постепенно передо мной начала вырисовываться совсем иная картина. Рассмотрим для начала его взаимоотношения с женщинами. Несомненно, его любила, и очень искренне любила одна из них.
Его взгляд упал на Розу, и она плотно сжала губы.
— Она принимала его таким, каким он был. Или таким, каким она его считала.
— Не считала! — надсадно выкрикнула Роза. — Я знала его.
— Но кому еще он был небезразличен? Когда я попытался это выяснить, то услышал разноречивые ответы. Естественно, сам Эсслин создавал иллюзию, что он небезразличен всем поголовно. Что он, подобно Дон Жуану, не успев насладиться одним цветком, тотчас же срывал следующий, оставляя позади себя разбитые сердца. Но никаких доказательств этому я не нашел. Все это были сплошные слухи, очень расплывчатые. Однако я натолкнулся на одно любопытное замечание. «Долго это не длилось никогда. Они быстро сливались». Обратите внимание, они — не он. Разумеется, хорошенькая девушка, ради которой он расторг свой первый брак, бросила его в течение месяца. Вторая жена совсем его не любила.
Глаза Китти, потемневшие от раздражения, злобно вспыхнули. Барнаби догадался, что она уже побеседовала с мистером Оунсом.
— Но почему ей с такой легкостью удалось привести к алтарю человека, у которого был якобы такой широкий выбор, просто соврав ему про свою беременность?
При таком откровении у нескольких человек перехватило дыхание, а Роза издала сдавленный хрип. Эверарды негромко заржали, словно испуганные лошади.
— Перейдем к его положению в качестве актера. В здешней труппе он был лучшим из лучших. Большая рыба в маленьком пруду.
— Я попросил бы воздержаться от подобных определений, Том. Этот театр…
— Будьте любезны.
Гарольд неохотно умолк.
— В маленьком пруду. Да, он играл ведущие роли, но ему не хватало таланта и разумения, чтобы создавать настоящие образы. Не было у него и стремления к дальнейшему развитию. В Слау и Аксбридже есть более крупные театры, в которых он мог бы попробовать себя, но он никогда не выказывал к этому ни малейшей склонности. Вероятно, там он мог просто не найти такого же сговорчивого режиссера.
— Это я сговорчивый?! — вскричал Гарольд. — Я?
— Многие люди, которых я знаю, считали его нежелание следовать указаниям режиссера доказательством крайней самоуверенности. Я не согласен. Ведь довериться режиссеру — значит вверить ему свою судьбу, пробовать различные стили работы, брать на себя риски. И постепенно я пришел к выводу, что амбиций и уверенности в себе у Эсслина было очень мало.
Ответом на его слова стали озадаченные взгляды, однако ярко выраженного недоверия в них не было. Многие явно сочли это утверждение вполне правдоподобным. Роза, хотя и выглядела слегка оторопелой, тоже кивнула.
— И все же… — Барнаби отошел от служебной двери и медленно направился вверх по проходу. Все головы повернулись ему вслед. — Были определенные доказательства, что эта сторона его личности претерпевала некоторые изменения. Во время допросов у меня возникло чувство, будто в последние месяцы он открыто возражал и не подчинялся Гарольду, а также сурово критиковал единственного актера труппы, представлявшего для него серьезную угрозу.
Николасу это замечание явно польстило, и он широко улыбнулся Калли.
— Итак, — продолжал Барнаби, — почему это происходило?
Вся труппа сочла этот вопрос чисто риторическим. Никто не ответил. Более того, двое из них пришли в столь сильное замешательство, будто навсегда лишились дара речи.
— Полагаю, как только мы узнаем ответ на этот вопрос, то узнаем, почему его убили. А как только мы узнаем, почему его убили, то узнаем, кто его убил.
У Троя пересохло во рту. Сначала он отнесся к дедуктивным умозаключениям своего начальника настороженно и придирчиво, поэтому с вызывающим и пренебрежительным видом сидел в стороне. Теперь же он подался вперед, невольно захваченный речью Барнаби.
— Сейчас я хотел бы перейти к премьере «Амадея», к драме, разыгравшейся внутри драмы. Уверен, в настоящий момент вы все уже знаете о недоразумении, из-за которого Эсслин напал на Китти и Николаса во время спектакля.
Это замечание порадовало Николаса еще сильнее, чем предыдущее.
— Поэтому оба они, естественно, заняли высокие позиции в списке подозреваемых. Боюсь, вдова убитого в любом случае попадает в незавидное положение. У Китти был мотив — Эсслин уличил ее в неверности, а когда обнаружилось бы «исчезновение» ребенка, вероятно, выпроводил бы ее на все четыре стороны. К тому же у нее была удобная возможность…
— Я его не убивала! — вскричала Китти. — Меня подвергли физическому насилию на глазах у множества свидетелей, поэтому я получила бы развод и отсудила бы себе денежное содержание.
— Подобная процедура заняла бы много времени, Китти. И не обязательно завершилась бы в вашу пользу.
— Я даже не трогала эту чертову бритву!
— Конечно, ваших отпечатков на ней не обнаружилось, но, когда покойник взял в руку бритву, на ней вообще не было ничьих отпечатков. Даже у самого глупого преступника хватит сообразительности стереть свои отпечатки с орудия убийства. Тем не менее мое природное чутье воспротивилось этому простому решению.
Роза и Китти обменялись испепеляющими взглядами.
— Также я решил, что Дэвид, Колин и Дирдре вне подозрений. Я давно знаю всех троих, и хотя не настолько наивен, чтобы утверждать, будто никто из них не способен на убийство вообще, очень сомневаюсь, что кто-нибудь из них оказался способен на это конкретное убийство. Но, конечно, возможности у них были. И для меня это стало настоящим камнем преткновения. Потому что до сегодняшнего вечера возможности были у всех неподходящих людей, а у подходящих людей не было.
— И что произошло сегодняшним вечером? — спросил Гарольд, перед этим молчавший дольше, чем могли припомнить все присутствующие.
— Оказалось, что бритвы было две.
Эти слова, прозвучавшие в полной тишине, произвели такой же эффект, как брошенный камень, взбаламутивший спокойную водную гладь. Беспокойство волнами распространилось по рядам. На некоторых лицах было написано нетерпение, любопытство, на других — озабоченность и тревога, но только одно из них мертвенно побледнело. Эйвери подумал: «Боже мой, ему что-то известно. Я был прав». А потом, не заботясь о том, что его жест могут увидеть и осудить окружающие, взял своего возлюбленного за руку и пожал ее: один раз для успокоения, два раза на счастье. Тим даже не заметил.
— Это обстоятельство, конечно, полностью изменило ситуацию. Почти каждый мог забрать бритву, подсунуть вместо нее другую, отклеить ленту в удобное для него время, а затем положить первую бритву обратно.
— Почти каждый, кроме кого, Том? — спросил Николас.
— Кроме Эйвери. Он не появлялся за кулисами, пока спектакль не закончился. Теперь, когда я узнал, как было совершено убийство, — продолжал Барнаби, — у меня осталось два «зачем». Во-первых, зачем кому-то понадобилось убивать Эсслина, а во-вторых, на что ответить гораздо затруднительнее, зачем было совершать это на глазах у более чем сотни людей? Честно говоря, второго я по-прежнему не понимаю, зато насчет первого полностью уверен.
С этими словами он направился в обратную сторону, вниз по проходу, и снова все головы повернулись вслед ему, словно нанизанные на невидимую ниточку. Дойдя до сцены, он развернулся, заложил руки в карманы и умолк. «До чего хорош, — с восхищением подумала Калли. — А я-то считала, что талант у меня от мамы».
— Отвергнув мотивы, которые мы предполагали первоначально — а именно ревность и деньги, — мы обратились к третьему, столь же вескому и, полагаю, верному. Эсслин Кармайкл был убит, потому что он что-то знал. Наше расследование показало, что, если только он не обделывал свои дела с особой хитростью, большими суммами он не обзавелся, стало быть, свой секрет он использовал явно не для выжимания денег. Но шантажисту не обязательно нужны деньги. Он может оказывать на жертву сексуальное давление или использовать свою тайну для получения власти. Первое я счел маловероятным, поскольку он совсем недавно женился и, благодаря недостатку проницательности, был вполне доволен. Однако второе казалось мне еще менее вероятным, поскольку основными чертами его характера я полагал отсутствие амбиций и уверенности в себе. Однако я все больше и больше убеждался, что разгадка скрывается именно в этой области.
Как и все вы, я считал это убийство постановочным. Хотя в тот страшный вечер действительность пробиралась на сцену довольно неприятным образом, все мы до последней минуты знали, что смотрим пьесу. На Эсслине были грим и костюм, он произносил затверженные реплики и выполнял заученные движения. Его убийца был членом труппы. Казалось столь очевидным, что все сосредоточено в театре Лэтимера, что я почти не принимал во внимание остальную часть жизни Эсслина — в сущности, ее основную часть. Именно Китти напомнила мне, что с девяти утра до пяти вечера, с понедельника по пятницу, он работал бухгалтером.
При этих словах Тим закрыл свое бледное как мел лицо руками и опустил голову. Эйвери приобнял его за плечи. Его воображение заполонили смехотворно мелодраматичные картины. Он представлял, как будет каждую неделю навещать Тима в тюрьме, пусть даже долгие годы. Он испечет ему пирог с напильником внутри. Или тайно пронесет веревку под плащом. При мысли о еде Эйвери почувствовал, как в животе у него забурчало. Как Тим выживет?
— Если вы помните, Китти… — Эйвери заставил себя снова прислушаться к словам Тома, — …я спросил вас, не заметили ли вы каких-нибудь изменений в его каждодневном распорядке, и вы ответили, что незадолго до смерти он выходил на работу в субботу утром. Не знаю, Роза, припомните ли вы?..
— Не было такого, — бывшая миссис Кармайкл помотала головой. — Тут он был непоколебим. Говорил, что фактов и цифр ему хватает и на неделе.
— По словам Китти, у него был «кое-какой должок в конторе». Странная фраза, не правда ли? Скорее ожидаешь услышать ее от какого-нибудь мошенника, нежели от честного бухгалтера. Что обычно означает эта фраза? Долги принято взыскивать. Полагаю, именно это Эсслин и собирался сделать. Что ему причиталось и за какой срок, мы не знаем. Но он определенно решил, что прошло достаточно времени.
— Но Том, — вмешалась Джойс, — ты сказал, что его убили, потому что он что-то знал.
— А еще, — воспользовался заминкой Николас, — задолжать кому-нибудь деньги не очень приятно, однако на этом жизнь не заканчивается. Из-за этого не стоит убивать. Я хочу сказать, в худшем случае дело обернулось бы повесткой в суд.
— На карту было поставлено гораздо больше. Чтобы выяснить, что именно, нам придется ненадолго вернуться в прошлое и еще раз спросить себя, что случилось несколько месяцев назад — точнее говоря, полгода — и почему Эсслин сделался после этого самоуверенным и заносчивым?
Барнаби умолк, и наступила тишина, среди которой вызревали подозрения и носились встревоженные взгляды. Плотная поначалу, она понемногу рассеялась, обрела осмысленность и ясность. Барнаби не смог бы сказать наверняка, кто первым указал на Эверардов. Понятно, что не он. Но будто телепатически его мысль передалась всем, сначала одна, потом другая голова повернулась в сторону братьев.
— Он обзавелся парочкой прихвостней, — сказал Николас.
— Не вижу ничего плохого… — выпалил Клайв Эверард.
— …и я не вижу… — подхватил Дональд.
— …в том, чтобы дружелюбно относиться…
— …и преданно восхищаться…
— …даже благоговеть…
— …перед несомненными талантами Эсслина…
— …и замечательным мастерством…
— Чертовы лицемеры.
Барнаби проговорил это так тихо, что присутствующие с минуту озирались по сторонам, не понимая, откуда прозвучало убийственное обвинение. Трой знал этот трюк, и почувствовал сильный выплеск адреналина. Барнаби подошел к тому ряду, на котором сидели братья, и произнес по-прежнему тихо:
— Гнусные, мерзкие, назойливые, злобные ублюдки.
Эверарды, побледнев, тесно прижались друг к другу, и их глаза настороженно сузились. Китти взглянула на них с возрастающим ужасом, Калли, сама не сознавая, что крепко сжимает руку Николаса, привстала с кресла. На скорбном лице Эйвери промелькнул внезапный отблеск надежды. Джойс почувствовала, что задыхается от тревожного ожидания, а Гарольд закивал. Его голова качалась взад-вперед, словно у китайского болванчика вроде тех, на которых иногда можно наткнуться в какой-нибудь антикварной лавке.
— Вы не имеете права говорить с нами подобным образом! — воскликнул один из братьев, быстро придя в себя.
— С каких это пор восхищаться актером стало противозаконно?
— Восхищаться. — Барнаби словно бы выплюнул это слово, и голос его зазвучал в десять раз громче. — Вы им не восхищались. Вы его презирали. Насмехались, потешались над ним. Водили его, куда вам вздумается, как медведя за кольцо в носу. А он, бедняга, никогда в жизни не имевший друзей, не усомнился, что настоящая дружба именно такова. Прихвостни? Скорее наоборот. Что бы это ни означало.
— Eminences grises?[93] — предположил Борис.
— И напрямую причастные к его смерти.
При этих словах Дональд Эверард вскочил с кресла.
— Слышали? — вскричал он, размахивая руками. — Это клевета!
— Мы будем судиться! — взвизгнул его братец. — Вам не удастся безосновательно обвинить нас в убийстве Эсслина!
— У нас есть свидетели!
— Все эти люди!
— Я не говорил, что вы его убили. — Барнаби с глубоким отвращением на лице отошел подальше. — Я сказал, что вы причастны к его смерти.
— Это одно и то же.
— Не совсем. Вы это поймете, если прекратите истерику и спокойно пораскинете мозгами.
Когда братья с недовольным квохтаньем уселись на место, Барнаби продолжил:
— Итак, перед нами марионетка, безвольный лицедей, которого кто-то тянет за ниточки. И что делают — так искусно, так хитро делают — эти кукловоды? Сначала они поощряют его неуступчивость. Я это слышал… «Ведь ты не намерен соглашаться, правда? Ты ведущий актер… разве ты не сознаешь свое могущество? Без тебя они ничего не смогут». Но спустя несколько недель эти довольно скромные шалости начали им приедаться. И они задумались, какую вообще пользу могут из всего этого извлечь. Поэтому они начали присматриваться в поисках чего-нибудь более интересного, и, подозреваю, примерно в это время Эсслин поделился с ними сведениями, которые вдохновили их на грандиозный замысел и вскоре привели к его смерти. Кроме того, сегодня мой сержант сказал кое-что, указавшее мне верное направление.
Сержант, внезапно оказавшийся предметом всеобщего внимания, попытался напустить на себя умный, скромный и важный вид. А заодно украдкой подмигнул Китти, которая подмигнула ему в ответ.
— Он отмочил довольно плоскую шутку, — продолжил Барнаби. С Троя сразу же слетела вся спесь. — Поиграл со словом «переворот», но, как иногда бывает, это напомнило мне кое-что недавно слышанное. Не знаю, помните ли вы, Китти?..
Китти, которая все еще строила глазки Трою, зарделась и спросила:
— Что, простите?
— Вы рассказывали мне, что Эсслин упоминал о театральном эффекте, который он собирался произвести на премьерном спектакле.
— Верно, упоминал.
— И потому, как он любовался собой в зеркало, облачившись в костюм, вы решили, что он имел в виду свое преображение в первом действии?
— Нет, это сказали вы, Том. Когда объясняли ту французскую фразочку.
Барнаби произнес фразу на французском языке, и Китти подтвердила:
— Именно ее.
— Вы уверены?
Китти огляделась. Что-то было не так. Все смотрели на нее. Внезапно ее обдало холодом. Что такого она сказала?
— Да, Том, уверена. В чем дело?
— В том, что я произнес другую фразу, хотя и похожую. — Старшему инспектору понадобилось два дня, чтобы разобраться в этом вопросе. — Я повторил сейчас то же, что сказал Эсслин: «coup d’etat». Государственный переворот.
— Боже… — вырвалось у Дирдре, и Дэвид, передав пса своему отцу, взял ее за руку.
— Две его фразы были неверно поняты. И в обоих случаях правильное толкование дает нам ключи к разгадке.
— А какая другая фраза, Том? — спросил Борис, единственный из всей труппы сохранивший спокойствие.
— Перед самой смертью Эсслин пытался рассказать нам, что именно его погубило. Он произнес лишь одно слово. Слово «спятил». Но сегодня днем я провел нехитрый эксперимент и теперь уверен, что на самом деле это было слово «дядя». И что если бы у него хватило времени произнести следующее слово, то это было бы слово «Ваня». Верно, Гарольд?
Гарольд снова принялся кивать головой.
— А вы, проходя за кулисами, взяли бритву, в антракте отклеили ленту, протерли ручку своим желтым носовым платком и положили бритву обратно на поднос?
Он достал из кармана старомодную опасную бритву и высоко поднял.
— Да, верно, Том, — любезно промолвил Гарольд.
— А поскольку все зрители могли бы присягнуть, что режиссер не покидал своего кресла, то вы были вне подозрений.
— Разумеется, так оно и задумывалось. И все, казалось бы, получилось очень хорошо. Не могу представить, как вы заметили подмену.
Барнаби рассказал.
— Подумать только! — удрученно продолжал Гарольд. — А я всегда считал Дэвида весьма недалеким пареньком.
Дэвид не подал виду, что оскорблен, но его отец гневно взглянул в сторону Гарольда, а Дирдре побагровела от негодования.
— Мне придется серьезно поговорить с Дорис, которая позволила вам рыться в моих личных вещах.
— У нее не было выбора. Мы получили ордер на обыск.
— Хм. Еще посмотрим… Ладно, Том, теперь, когда вы знаете, как я это сделал, полагаю, вы хотели бы узнать, зачем я это сделал?
Барнаби утвердительно кивнул, Гарольд поднялся с кресла и принялся расхаживать взад-вперед, заложив руки в карманы жилета, словно окружной прокурор, произносящий обвинительную речь.
— Чтобы прояснить это весьма щекотливое дело, мы должны вернуться назад на довольно значительное время. А именно — на пятнадцать лет, когда строился театр Лэтимера и образовывалась моя нынешняя труппа. Денег не хватало. У нас была субсидия от городского совета, но ее было недостаточно, чтобы создать нечто достойное, сделаться лучшей жемчужиной в короне Каустона. А когда помер старый пропойца Лэтимер, его преемник отнесся к нам не столь сочувственно — полагаю, из-за своих левацких наклонностей — и урезал субсидию. Несомненно, ему был бы милее зал для игры в бинго. Поэтому почти с самого начала мы испытывали денежные трудности. При этом, естественно, надо было поддерживать определенный образ жизни. Руководитель театра не может ездить в «форде-эскорте» и одеваться, как продавец из магазина.
Гарольд прервал речь, дошел до верхней ступеньки, драматично развернулся, глубоко вздохнул и продолжил:
— У меня, как вам известно, есть бизнес по импорту-экспорту, и я тешил себя мыслью, что моя работа приносит неплохую прибыль. Я свел к минимуму свои домашние траты и стал вкладывать свои средства туда, где они были нужнее всего, — то есть в самого себя и в свои театральные постановки. Однако какими бы крупными ни были мои доходы, значительный процент, уходивший на выплату НДС и импортного сбора, доставался таможенным и акцизным акулам, а другой большой кусок — Службе внутренних доходов. Конечно, меня это возмущало, особенно когда нам урезали и без того скромные субсидии. Поэтому я решил немного уравновесить положение. Разумеется, я собирался выплачивать некоторые налоги и определенную часть НДС, ведь я не преступник, но разумные числовые перестановки в первый год сберегли мне несколько сотен фунтов — большая часть которых пошла на «Волшебника из страны Оз», наш премьерный спектакль. Не знаю, помните ли вы его, Том?
— Великолепное зрелище.
— Конечно, когда Эсслин подготавливал отчетность, я ожидал, что он заметит мои проделки, но, будучи ведущим актером труппы, признает это необходимым. Однако, к моему удивлению, он ничего не сказал. Просто представил отчетность в обычном порядке. Естественно, это вызвало у меня смешанные чувства. С одной стороны, никому не нужен некомпетентный бухгалтер, который не может заметить одну-две махинации, пусть и необходимые. С другой стороны, это предвещало хорошее будущее. Так оно и оказалось. Каждый год я утаивал небольшую часть доходов — накопил несколько тысяч, купил себе «морган» — и не слышал никаких замечаний по этому поводу. Но знаете ли, Том?..
Гарольд остановился рядом с Барнаби. Его голова уже не покачивалась в такт движениям, а устрашающе тряслась.
— Он всегда знал, что я делаю. Знал и ничего не говорил. Можете ли вообразить что-нибудь более вероломное?
Барнаби, оказавшись лицом к лицу с убийцей Эсслина Кармайкла, про себя ответил, что может вообразить кое-что еще более вероломное, однако вслух спросил:
— Когда вы это выяснили?
— В субботу днем. Я как раз вернулся домой из театра после интервью. Он позвонил и спросил, можно ли ему заглянуть ко мне. Дорис отправилась по магазинам, и мы могли побеседовать наедине. Он не стал ходить вокруг да около. Просто сказал, что начиная с «Дяди Вани» берет на себя руководство театром Лэтимера и объявит об этом в понедельник после поклонов. Я ответил, что об этом не может быть и речи, а он представил мне все бухгалтерские выкладки и сказал, что или я отказываюсь от полномочий, или отправляюсь за решетку. У меня сразу возникло третье решение, которое я не преминул воплотить в жизнь. Утром в понедельник из магазина в Аксбридже мне прислали вторую бритву. Дирдре всегда проверяет все гораздо раньше, чем за пять минут до спектакля, а Эсслин никогда не трогает реквизит, поэтому я знал, что никто, скорее всего, не заметит подмену. Я просто взял бритву, когда проходил за кулисами, а в антракте отклеил ленту…
— Где это было?
— Сначала я сунулся в актерский туалет, но там был Эсслин со своими дружками. Поэтому я на минутку вышел на улицу через служебную дверь, когда направлялся в гримерную, чтобы подбодрить актеров. На обратном пути я снова заменил бритву. Это заняло не больше секунды. Я использовал цветочный нож Дорис, очень острый. Вот и все.
Гарольд одарил присутствующих лучезарной улыбкой, по очереди обвел все лица взглядом прищуренных глаз и самодовольно ухмыльнулся. Его борода утратила свои ровные скульптурные очертания и выглядела неряшливо, как сухая трава.
— Конечно, я сообразил, что Эсслин все это не сам придумал, особенно когда узнал, что это он прислал мне ту дурацкую книгу. Он пояснил, что это был такой намек. Ведь я оказался замешан в мутные дела. А в мутной воде, как известно, хорошо рыбу ловить. Однако даже для спасения своей жизни он не смог бы придумать ничего такого хитроумного. Поэтому я сразу понял, откуда ветер дует. А вся эта «подрывная деятельность» на репетициях должна была выставить напоказ мою некомпетентность, чтобы передача власти Эсслину выглядела более естественной.
Эверарды попытались изобразить самоуверенность и высокомерную отстраненность, но выглядели так, будто хотели оказаться за тысячу миль отсюда. На лицах у прочих отображались внезапное отвращение, беспокойство, насмешливость, а у двоих (у Дирдре и Джойс Барнаби) — едва заметная жалость. Трой поднялся со ступенек и вышел на сцену. Гарольд снова заговорил:
— Вы же понимаете, что у меня не оставалось выбора? Это, — он широким взмахом руки обвел актеров и театр, — моя жизнь.
— Да, — сказал Барнаби, — я понимаю.
— Что же, поздравляю вас, Том. — Гарольд энергично протянул ему руку. — Могу только пожалеть, что все это раскрылось. Конечно, рано или поздно это все равно раскрылось бы, но приятно начинать новую работу с чистого листа. Уверяю вас, что я не испытываю никакого чувства уязвленного самолюбия. Но теперь, боюсь, я должен попросить вас удалиться. — Рука, которая так и не удостоилась пожатия, вернулась в прежнее положение. — Мне нужно продолжать. Сегодня у нас очень много работы. Поторопись, Дирдре! Поживее!
Никто не сдвинулся с места. Том Барнаби замер в нерешительности, открыл рот, чтобы заговорить, потом снова закрыл. На своем веку он арестовал много преступников, в том числе и убийц, но никогда еще не встречал убийцу, который сам признавался в своем преступлении, протягивал руку для рукопожатия, а потом спокойно возвращался к своим делам. Он никогда еще не встречал такого откровенного безумца.
— Гарольд…
Тот обернулся и нахмурился:
— Вы не видите, что я занят, Барнаби? Думаю, вы согласитесь, что до сих пор я проявлял ангельское терпение.
— Я хочу, чтобы вы пошли с нами.
— Прямо сейчас?
— Именно, Гарольд.
— Боюсь, об этом не может быть и речи. Сегодня я должен распределить роли в новом спектакле.
Барнаби заметил, как Трой пошевелился, и дал ему знак стоять на месте. Старший инспектор понимал, что ему будет очень трудно выводить из театра и сажать в машину умалишенного, который, вероятно, начнет буйствовать. К тому же будет крайне неприятно делать все это в присутствии собственной жены и дочери. Не говоря уже о Дирдре, которая вдоволь насмотрелась подобных сцен. Гарольд вышел на середину сцены и принялся размахивать руками. Никто не засмеялся. Барнаби взмолился, и на него снизошло озарение.
— Гарольд, — повторил он, подойдя к режиссеру и коснувшись его руки. — Пресса ожидает.
— Пресса… — режиссер повторил это сладкое слово, потом насупился. — Этот пузатый идиот из «Эха»?
— Нет, нет. Настоящая пресса. «Таймс», «Индепендент», «Гардиан». Майкл Биллингтон[94].
— Майкл Биллингтон. — Глаза Гарольда заблестели от удовольствия. — О Том… — Он положил руку на плечо старшему инспектору, и Барнаби почувствовал всю силу его ликования. — Это правда?
— Да, — отрывисто ответил старший инспектор.
— Наконец-то! Я знал, что это когда-нибудь произойдет… я знал, что они меня вспомнят… — Гарольд дико огляделся по сторонам. Его лицо побледнело от волнения, с нижней губы свисала слюна.
Он позволил Барнаби взять его под руку и вместе с ним спустился со сцены. На середине прохода он остановился.
— А фотографировать будут, Том?
— Полагаю, будут.
— Я хорошо выгляжу?
Барнаби отвел взгляд от сияющего лица, искаженного безумием.
— Великолепно.
— Мне нужно надеть шапку.
Эйвери поднялся, взял «Гарольдова суккуба» и молча протянул ему. Гарольд криво нахлобучил шапку, так что хвост свесился ему на ухо, и довольный направился к выходу.
Трой, шедший немного впереди, открыл одну створку двери и придержал тяжелую темно-красную занавеску. Гарольд остановился на пороге, обернулся и на мгновение замер, чтобы в последний раз окинуть взором свое королевство. Он наклонил голову немного набок, как будто сосредоточенно прислушиваясь. На его лице теснились воспоминания, а в безумном взгляде сквозила глубокая тоска. Он словно бы слышал откуда-то издалека трубный глас. Потом, все еще взволнованный гибельными и чудесными видениями, вышел из зала. Тяжелая темно-красная занавеска опустилась, а дальше была тишина[95].