Люблю! Ненавижу!



Смиржица над Лабой — маленький городок на севере Чехословакии. Выстроились в ряд одноэтажные, в два-три окна по фасаду, домики.

Такие же крохотные, трогательно ухоженные палисадники перед ними. Здесь не встретить ни дворцов, ни богатых особняков. Смиржица — городок трудового люда, текстильщиков и текстильщиц.

Фасад одного из таких типично смиржицких домиков на самой скромной из смиржицких улиц — улице Анежки Мала — украшен чугунной доской, на которой выбита мускулистая рабочая рука, вздымающая пылающий факел. Доска — памятник. Надпись на ней гласит: «Здесь жила Анежка Мала, казненная нацистами за борьбу и веру в лучшую, справедливую жизнь…». И даты…

Недавно чешские товарищи, готовящие ныне книгу воспоминаний о своей народной героине, обратились с просьбой и ко мне — поделиться воспоминаниями об Анежке: они дознались, что нас связывала тесная дружба.

Я, конечно, сразу написал в Чехословакию то, что знал об Анежке. Но я убежден, что делами всей своей героической жизни Анежка заслужила право на то, чтобы и наш народ узнал о ней.

Когда человек говорит на иностранном языке — притом только учится говорить, — труднее всего ему даются оттенки речи. Скорее даже, совсем не даются. Утверждения его невольно категоричны, и так же непреклонны отрицания. Но, знаете, — в этом есть своя прелесть. Ведь как приятно говорить с человеком, у которого «да» — безусловно да, «нет» — нет, а увертливая скользкость фраз, означающих, с одной стороны, вроде бы и «да», но если разобраться, то, пожалуй, и «нет», полностью исключена из его суждений.

Анежка Мала говорила ясно, кратко, старательно выговаривая каждое слово:

— Советские люди — люблю. Советский Союз — люблю. Капитализм, фашизм — не люблю. Не-на-ви-жу!

Она выговаривала «ненавижу» по слогам, чтобы как можно полнее вобрало в себя слово это все ее чувства. Вот снова вижу ее перед собой: с мягкими волнистыми светлыми волосами, убранными назад с чистого высокого лба, с мягким рисунком чуть по-детски припухлого рта, с — веселыми ямочками на щеках и такой приветливой улыбкой… Но когда она произносила «ненавижу», я понимал, почему она была любимым пропагандистом и агитатором у себя в далекой Смиржице над Лабой. Если человек умеет вот так ненавидеть, можно не сомневаться в его преданности делу, за которое он стоит.

И однако, когда я познакомился с Анежкой Мала и в порядке взаимности обучал ее русскому языку, а она меня — чешскому, мы немало посмеивались над тем, как угловато и голо выглядела наша речь. Потому что не всегда же мы говорили о фашизме, капитализме и прочей дряни. Куда приятней было беседовать на темы более милые… И когда мы уже не могли обойтись без нюансов, нас выручало магическое слово «немножко». С его помощью мы воссоздавали любые оттенки. «Если ты не согласишься со мною сейчас же, я буду немножко как мертвый…». И не было случая, чтобы мы не поняли друг друга!

Анежка даже сумела подвести под это базу:

— Понимаешь, мы оба — коммунисты. Ты думаешь, как я; я думаю, как ты. Потому мы так и понимаем друг друга.

— А если бы ты была буржуйкой, — шутил я, — наши уроки не могли бы идти так же успешно?

Анежка снимала очки, придвигала ко мне близорукие и, как у всех близоруких, кажущиеся очень усталыми глаза, внимательно смотрела:

— А ты думаешь, могли бы? — И убежденно отрицательно качала головой. — Нет, со-друг мой дорогой, ты говоришь неправду о себе. И нет немножко неправду — множко!

Честное слово, после такого Анежкиного взгляда мне становилось стыдно, что я смел шутить с нею на подобные темы. Потому что были вещи для Анежки святые.

Я же не чувствовал их так остро. И естественно: это она, а не я, приехала из страны, где «буржуй», «эксплуатация», «жандарм» оставались по-прежнему понятиями не книжными. Далеко не книжными!

Мы познакомились на одном из лучших кавказских курортов — в Кисловодске, в довольно-таки захудалом санатории «Красный партизан». Но ей он казался дворцом. Подумать только: все отдыхающие были простыми людьми!

Текстильщица из Смиржицы, она в то же время являлась членом окружного комитета Коммунистической партии. Отдыхать ее послал Коминтерн. Она радовалась этому, как ребенок, и все уверяла окружающих, что ее послали отдыхать не по заслугам, что есть много значительно более достойных товарищей… А мне дали путевку просто за хорошую успеваемость в вузе. Я тоже, конечно, был доволен, но тем не менее ничего особенного в этом не находил.

Это было очень давно: двадцать четыре года назад. Впрочем, голое обозначение срока, хотя на первый взгляд оно и кажется нам наиболее точным, на самом деле дает весьма мало представления об истинном количестве протекшего времени. Так же как указание километража — для определения расстояния. Вот, допустим, 2000 километров — это много или мало? От Москвы до Праги — далеко или близко? Тогда это было на другом конце света. А сейчас наши столицы — рядом. В газетных киосках Москвы вы каждое утро найдете свежий номер «Руде пран-о», а в Праге — «Правду»; полные составы идут через Чоп из Чехословакии в СССР: инженеры, врачи, учителя, передовики производства для обмена опытом, пионеры, туристы, просто отдыхающие. Также тысячи и десятки тысяч ездят из СССР в Чехословакию. И мы, приезжая сегодня в Чехословакию, непринужденно говорим по-русски, уверенные, что нас поймут, а чех и словак также по-чешски и по-словацки говорит у нас и тоже чувствует себя как дома. Нет, не потому расстояние стало короче, что земля ссохлась, — наоборот, впервые она становится такой просторной для человека; земля не сжалась — сердца народов распахнулись навстречу друг другу!

Как Анежка жадно ждала этого времени! Как рвалась к нему!

Двадцать четыре года назад… Бесконечно давно уже!.. Представить себе только: еще не было предательства в Мюнхене, еще не было страшного утра 22 июня, еще была ничем не примечательной деревушка Лидице, еще не прозвучала на весь мир боевая слава города на Волге, а затем и слава чудесного возрождения его из руин и пепла. Даже первая схватка с фашизмом в Европе еще не началась: еще не вступала в бой республиканская Испания…

Мы много спорили с Анежкой. Ей каждый советский человек казался уже кристальным человеком из коммунизма, она замечала у нас в стране только хорошее. А на самом деле у нас было еще бог знает сколько недостатков и недоделок, и люди у нас, конечно, были самые разные, и жили мы еще очень, очень бедно, в общем. Мы отказывали себе во всем, создавая нашу промышленность, и не могли поступать иначе. Мы были плохо одеты: дешевенькие блузочки и клетчатая юбка Анежки казались всем отдыхающим в санатории верхом роскоши; мы спали на топчанах и сидели на грубо сколоченных табуретах; мы ели (да и то не вдосталь) только то, что давала нам наша земля, и такие привычные сегодня вещи, как, например, лимоны, мандарины или даже сосиски или любые рыбные консервы, считались тогда лакомством, редким деликатесом. Дети ходили в школу в три смены и возвращались домой в такую пору, когда глаза у детей давно уже слипаются.

Я говорил Анежке:

— Анежка, дорогая, тебе с налету не видно: совсем не завтра еще мы построим коммунизм!

Анежка сердилась:

— Это тебе не видно, сколько вы уже сделали! Ты просто не понимаешь, что вы для нас — люди не только нашего завтрашнего дня, но даже послезавтрашнего!

Мы спорили со всей страстью, на которую были способны, потому что спорили о самом дорогом для нас обоих, и, как я понимаю это теперь, были оба правы. Наверное, если бы я мог встретить Анежку сегодня в ее Смиржице над Лабой или в любом другом месте Чехословакии и стал бы восторгаться сегодняшним днем ее родины так же, как она восторгалась моей страной в 1935 году, она, конечно же, принялась бы умерять мои восторги с неменьшим усердием, чем я это делал в отношении ее тогда.

Но мне не встретиться больше с Анежкой… Кончился ее краткий отдых, и снова она отправилась к себе в дальнюю даль, в Смиржицу, работать на фабрике, сплачивать вокруг чехословацкой компартии всех честных людей, громить гейнлейновцев, распространять «Руде право» и вместе с тем каждодневно возиться на кухне, убирать дом, стирать белье, воспитывать сына, продолжать учиться по Ленину и Горькому великому русскому языку и, вертя совершенно деревянными от усталости ногами педали старенького велосипеда, ехать за сорок километров на беседу к социал-демократическим рабочим, которые согласились послушать коммунистку — что она видела в СССР.

И еще — писать обо всем в письмах советскому другу, с которым познакомилась в Кисловодске, чтобы знали советские люди, что никакие трудности и тяготы не сломят стойкости чехословацких коммунистов и что в конце концов весь чехословацкий народ пойдет за ними!

Письма от Анежки приходили редко, но толстые: она экономила деньги на марки. Муж был без работы, и ее заработка должно было хватать на всю семью. А однажды в ответ на мое письмо она прислала вырезку из «Руде право», в котором это мое письмо было опубликовано. И приписала: «Ты ведь не обидишься, дорогой друг, что я сделала достоянием всех читателей нашей коммунистической газеты то, что ты написал мне одной о советских студентах — твоих друзьях. Разве ты не хочешь, чтобы их друзьями стало много-много наших людей, а не я одна?»

В этом была: вся Анежка!

А потом случилось так, что я не получил ответа на свое очередное письмо. Я в тревоге написал следующее, но результат был прежним. Впрочем, ответ мне дали газеты: к власти в Судетах пришел гитлеровский подручный в Чехословакии Гейнлейн…

Я очутился в Чехословакии только в конце войны. Это была для меня славная страна Гуса и Жижки, Фучика и Гашека, Чапека и Сметаны, Вожены Немцовой и Яна Неруды. Но еще это была для меня страна Анежки. Право, нисколько не мешает большим гражданским чувствам, если с ними неповторимо сливаются и самые интимные чувства наши.

Я искал Анежку, как мог. Но я служил в ту пору в армии и не принадлежал только себе, а обстоятельства сложились так, что я не мог выехать за пределы Словакии. Только в 1958 году удалось узнать о судьбе моей дорогой соудружки. (По-русски нельзя сказать «товарищ», «друг» в женском роде. Женский род от «друга» — «подруга» — в устах мужчины приобретает иной смысл. Поэтому я вынужден прибегнуть к более точному, чешскому слову: «соудружка».)

Итак, я узнал судьбу Анежки только в 1958 году. Я узнал, что на том доме в Смиржице, где она жила, висит теперь тяжелая памятная доска с ее именем, и улица, где стоит этот дом, тоже носит ее имя…

Гестапо в конце концов поймало ее. По поручению партии она сколотила организацию сопротивления гитлеровцам. Она по-прежнему совмещала это с тем, что раздобывала продукты на всю семью, и стирала белье, и штопала носочки сыну, — никто, никто до самой смерти не мог освободить ее от этого. Она была работницей, рядовым рабочим человеком и знала, что коммунизм никто не поднесет на голубом блюдечке, что за него надо бороться, бороться неустанно, бороться по-всякому, и непременно — с радостью бороться!

Когда ей объявили смертный приговор, — я знаю, не могло быть иначе! — она в упор взглянула на палачей ясными близорукими глазами, и на этот раз они не выглядели усталыми, хотя очки и не прикрывали их — очки с нее сорвали еще при аресте и тут же растоптали каблуком. Она в упор посмотрела на своих палачей и — я знаю — по слогам, ясно, отчетливо произнесла:

— Не-на-ви-жу!


…Я сейчас перебираю Анежкины письма — драгоценные письма друга, который первым раскрыл мне душу чехословацкого народа. В них до обидного мало нюансов: Анежка писала их мне, чтобы быстрее и лучше овладеть нашим языком, по-русски. Но зато в них такие ясные, такие отчетливые краски: «люблю», «ненавижу»; такая кристальная душа запечатлелась в их строчках…

Я перечитываю их в своей комнате на берегу Черного моря, в Болгарии, в Международном доме журналистов. Здесь живут сейчас одной дружной семьей журналисты с моей дорогой Родины — из СССР, и из Польши, и из Румынии, и с Анежкиной родины — из Чехословакии. Есть также венгры, корейцы, вьетнамцы. Как выросла наша семья! Как радостно чувствовать себя родным в такой большой семье! Если бы дожила до этого Анежка…

Но многих жертв стоит коммунизм…

Варна. Болгария

1959

Загрузка...