Томас с Анной вернутся домой только в пятницу днем.
К их возвращению все готово – приезжайте, живите. Утром в пятницу номер два по Виндзор-террас был насквозь пронизан ослепительными солнечными иглами, которые жарко, безвидно носились над навощенными полами. Дом, безучастно глядевший на сияющее озеро, на зеленеющие каштаны, казался идеальной формой для житья, которую так редко заполняет жизнь. Тикали настроенные и подведенные часы, отсчитывая время в безупречной пустоте. Порция, тихонько открывая дверь за дверью, осматривая комнаты темными, все отражающими глазами, взглядывая на каждые часы, на каждый телефонный аппарат, пустоты не нарушала.
Генеральная уборка была сделана со всей тщательностью. Каждый вымытый и начищенный предмет округло стоял в незрячем воздухе. Мрамор сверкал, будто сахарные головы, краска сливочного цвета была нежнее сливок. Нашатырный спирт убрал с зеркал зимнюю патину, острый блеск отражений резал глаз – словно бы в зеркалах поселилась реальность. Лакированные шкафы горели каштановым светом. Везде, и наверху и внизу, пахло воском, из-за книг просачивался чистый, мыльный запах. Крахмальные, только что из прачечной, тюлевые занавески подрагивали на окнах, неохотно расступаясь, чтобы впустить в дом апрельский воздух с легким привкусом копоти. Да, уже, с каждым проносившимся по дому вздохом, в дом снова проникала грязь.
Отопление выключили. Вверху, на лестнице, стояла колонна затхлого воздуха, которая, стоило открыться окну или двери, принимала на себя трепет весны. Этим утром в задней части дома было еще бессолнечно и заметно холодно. В подвальном этаже было еще холоднее, там пахло надраенными полами, а свет проникал туда будто призрак. Городская темнота, темнота хлопотливая, собиралась в этой, работной, части дома. Целый месяц Порция не спускалась под землю.
– Господи, Матчетт, ты все везде отмыла!
– А, так вот, значит, где вы были.
– Да, я везде заглянула. Все очень чисто – впрочем, тут всегда чисто.
– Это вы здесь долго не были, вот и заметили. Знаю я эти дома на курортах – одна плесень да финтифлюшки.
– Знаешь, – сказала Порция, присаживаясь на стол Матчетт, – сегодня мне хочется, чтобы только мы с тобой тут жили.
– И не стыдно вам? Позвольте вам напомнить, что век бы вы не видали такого дома, если бы к нему не прилагались мистер и миссис Томас. И где бы вы тогда были, хочу я вас спросить? Нет, я готова к их приезду, и как раз им уже и пора вернуться. И не глядите на меня так – да что с вами такое? Мистер Томас уж точно огорчится, узнай он, что вам хотелось остаться там, на море.
– Но я ничего такого не говорила!
– Дело тут не только в том, что вы говорите.
– Матчетт, ты сразу такой шум поднимаешь, а я всего-то сказала, что…
– Ладно, ладно, ладно. – Матчетт постучала по зубам спицей, медленно, с удивлением оглядывая Порцию. – Вон оно как, – сказала она, – научили они вас там за себя стоять. Вас теперь и не узнаешь.
– Ты сердишься на меня, потому что я уезжала. Но я ведь не по своей воле уехала, меня отослали.
Сидя на столе в подвальной гостиной Матчетт, Порция вытянула ноги и посмотрела на пальцы ног, словно бы перемены, которые в ней разглядела Матчетт (она изменилась, правда?), начинались оттуда. Матчетт, сидя на стуле возле холодной газовой плиты, упершись ногами в перекладину другого стула, вязала носок; она расстегнула ремешки на туфлях, подъемы у нее заметно опухли. Пробило полдень, стрелки часов отметили такой важный час будто восклицательные знаки. Полдень – но все уже слишком готово, ничего не случится до самого вечера, когда на Викторию в клубах дыма прибудет послеобеденный поезд и набитое кожаными чемоданами такси доедет из юго-западного Лондона в северо-западный. Потому-то и случилось это феноменальное затишье. На кухне хихикали Филлис с кухаркой – верно, распивая чаи. А здесь только изредка поскрипывали два стула, подчиняясь солидному покою Матчетт.
По дому она прошлась, будто фурия. Она сжимала спицы (потому что не умела отдыхать, не тратя сил) обесцвеченными пальцами, сморщившимися, будто кожура на сухих яблоках, из-за бесконечного их пребывания в горячей воде, в соде, в мыле. Ногти у нее были белесые, бороздчатые, слоящиеся. Свет прокрался по закопченной альпийской горке, заглянул сквозь оконную решетку, но не отыскал ни капли цвета в Матчетт, и ее темно-синее платье впитало весь свет. Казалось, будто она встроена в этот полумрак, отгорожена от всего резкой белизной фартука. В ее волосах, остриженных в суровый шлем, посверкивали новые белые пряди, но в ее непроницаемом лице не было видно ни усталости, ни послабления – не позволяла самодисциплина. Впрочем, дело тут было не только в дисциплине: у Матчетт был вид человека, исполнившего свой августейший долг. Целый дом, без единого пятнышка, этаж за этажом возвышался над подвалом, и хоть она и сидела, склонив голову над вязанием, отчетливое осознание этого проглядывало сквозь ее опущенные веки.
Порция, посмотрев сквозь решетку на окне, сказала:
– Жалко, что не удалось помыть альпийскую горку.
– Ну, плющ мы пробрызгали, но надолго этого не хватит, да и коты вечно папоротник дерут.
– Я, конечно, знала, что у тебя много хлопот, но не думала, что столько, Матчетт!
– Не знаю, как это вы еще о чем-то успевали думать, когда у вас с этими вашими друзьями столько дел было. (Слова резкие, но сказаны они были без резкости; говоря их, Матчетт безостановочно вязала, и что-то умиротворяющее было в этом «щелк-щелк-щелк».) Не надо вам быть в двух местах сразу, не в вашем-то возрасте. Раз уж вы поехали на море, так будьте на море. А воображайте всякое, когда нужно будет воображать. В такую-то весну, как у нас теперь, с глаз долой – из сердца вон, да и будет с вас. Ах, самая нынче прекрасная весна для проветривания – будь я в Дорсете, у миссис Квейн, повытаскивала бы уже на улицу все матрасы.
– Но я думала о тебе. Разве ты обо мне не думала?
– Ну и когда, скажите на милость, мне было о вас думать? Останьтесь вы здесь, так путались бы у меня под ногами еще похуже мистера и миссис Томас, если б они не уехали. Нет, и вы не вздумайте мне рассказывать, будто сидели там с кислым видом: у вас там и общество было, и уж, как пить дать, много разных занятий. От вас-то, впрочем, рассказов не дождешься, вы все в себе держите. Но это вы всегда такая были.
– А ты меня и не спрашивала, ты еще была занята. Ты сейчас в первый раз меня слушаешь. И я даже не знаю, с чего начать.
– Ну и не торопитесь, у вас все лето впереди, – ответила Матчетт, взглядывая на часы. – Надо сказать, приехали-то вы от них румяненькая. Непохоже, чтоб вам от этой поездки было плохо. Да и перемены пошли на пользу, а то больно вы были тихая. Никогда я прежде не видела, чтобы в вашем возрасте девочки были такими тихими. Хотя миссис Геккомб, бедняжка, разве может кого научить говорить «нет»? Миссис Томас, она только поддакивает, ничего другого я от нее и не слышала. Но остальные ребята там, похоже, позадиристее будут. Чулок вам хватило?
– Да, спасибо. Только, прости, одна пара порвалась на коленках. Я бежала по набережной и шлепнулась с размаху.
– И с чего это вдруг вам вздумалось бегать, можно узнать?
– Ой, это все морской воздух.
– Морской, значит, воздух, вот как? – сказала Матчетт. – От него вы забегали.
Не переставая вязать, она слегка приподняла голову, но так, чтобы по-прежнему смотреть в пространство, не упираясь ни во что взглядом. Как разнесены в пространстве были две эти жизни – ее и Порции – в последние эти недели, и как по-прежнему далеки были они друг от друга. Никогда не знаешь, сколько времени уйдет на то, чтобы залечить рану, нанесенную разлукой. Неуклюже стащив ногу с перекладины стула, Матчетт попробовала подцепить ею укатившийся клубок розовой шерсти. Порция соскочила со стола, подняла клубок и протянула его Матчетт. Храбро спросила:
– Это ты себе на ночь носки вяжешь?
Матчетт еле заметно кивнула, сухо и очень неохотно. Никто не подозревал о том, что она спала, что она вообще ложилась спать – по ночам она просто исчезала. Порция поняла, что зашла слишком далеко, и быстро прибавила:
– Дафна вяжет. Она обычно вязала в библиотеке. Миссис Геккомб тоже умеет вязать, но чаще всего она расписывает абажуры.
– А вы чем занимались?
– А, я собирала головоломку.
– То еще развлечение.
– Но головоломка была новая, и я собирала ее, только когда мне больше было нечем заняться. Знаешь, как это бывает…
– Нет, не знаю, и ни о чем вас не спрашиваю, и никаких тайн разводить не люблю.
– Тут нет никаких тайн, просто кое-что я уже забыла.
– Ничего и не говорите, я вас ни о чем не спрашиваю. Что уж вы там делали, на отдыхе, то и делали. А теперь отдых кончился, можно все и позабыть… У вас на этом жакетике уже все локти залоснились. Говорила я миссис Томас, не ноский это материал. Вы бархатное платье надевали или не стоило мне его класть?
– Нет, я надевала бархатное платье. Я…
– А, так значит, они к ужину переодеваются?
– Нет, я надевала его на вечеринку. У нас были танцы.
– Надо было мне тогда кисейное ваше платье уложить. Но я боялась, помнется, да и от морского воздуха все складки бы пообвисли. Ну, оно и бархатное, наверное, подошло.
– Да, Матчетт, оно всем очень понравилось.
– Уж оно получше всего, к чему они там привыкли, да и покрой недурной.
– И знаешь, Матчетт, мне было очень весело.
Матчетт снова покосилась на часы, словно бы призывая время поторопиться, ради его же блага. Вид у нее сделался еще более отстраненный: казалось, будто мелькание спиц ее загипнотизировало, а еще – будто она, радуясь чему-то своему, неслышно, про себя, напевает какую-то мелодию. На реплику Порции она откликнулась только минуту спустя – вздернутым подбородком. Но к тому времени реплика эта уже увяла в подвальном полумраке, точь-в-точь как букетик лесных нарциссов, подарок какой-нибудь подруги, сурово воткнутый в стеклянную банку. Подарок, который Матчетт тоже, наверное, приняла стиснув зубы.
– Ты ведь рада, да? – уже не так уверенно спросила Порция.
– Ну и вопросы у вас.
– Наверное, все дело в морском воздухе.
– И мистеру Эдди, значит, морской воздух тоже пошел на пользу?
Не сумев увернуться от пущенного в нее вопроса, Порция заерзала на столе.
– А что Эдди? – сказала она. – Он и приезжал-то всего на два дня.
– Ну, так это ж целых два дня на море. Конечно, ему там было хорошо. По крайней мере, он сам так сказал.
– Когда сказал? Это ты о чем?
– Да вы погодите, не перебивайте. – Дернув за розовую шерстяную нитку натруженным пальцем, Матчетт задумчиво промычала еще парочку беззвучных нот. – Вчера в пять тридцать это было, наверное. Спускаюсь я вниз, уже в пальто и шляпе, собираюсь ехать встречать вас с поезда, и времени у меня как раз в обрез, и тут их высочество как давай названивать в телефон – аж стены затряслись. Я думаю, вдруг что-то важное, ну и сняла трубку. Ну а потом не знала, как от него и избавиться – он все болтал, болтал. Конечно, телефон в конторе мистера Томаса как раз для этого и нужен. Понятно, почему им пришлось провести три линии. «Прошу прощения, сэр, – говорю я, – но я тороплюсь, еду встречать поезд».
– А он знал, что это мой поезд?
– Он не спрашивал, а я не уточняла. «Еду встречать поезд», – говорю. Думаете, его это остановило? Подождут эти ваши поезда, тут ведь некоторым поговорить нужно. «Не буду вас задерживать», – говорит он, и перескочил себе на другое.
– Но на что он перескочил?
– Он как будто огорчился, что миссис Томас еще не вернулась и что вас тоже еще нет. «Боже, боже, – говорит он, – я, наверное, напутал с датами». Затем просил непременно передать миссис Томас, и вам тоже, что он завтра утром уедет из Лондона, то есть уже сегодня утром, и, может быть, позвонит после выходных. Затем он сказал, что мне, наверное, приятно будет узнать, что на море вы похорошели. «Я вас порадую, Матчетт, – сказал он, – у нее появился румянец». Я сказала ему спасибо и спросила, не нужно ли передать чего еще. Он попросил передать привет миссис Томас и вам тоже. Сказал, это все.
– И ты положила трубку?
– Нет, он. Скорее всего, пошел пить чай.
– Он не говорил, что позвонит попозже?
– Нет, все, что он хотел передать, он передал.
– А ты сказала, что я возвращаюсь?
– Нет, с чего бы? Он и не спрашивал.
– А когда, он думал, я вернусь?
– Ох, даже и не знаю.
– Куда же это он уезжает в пятницу утром?
– И этого я тоже не знаю. По делам, наверное, куда ж еще.
– Как-то это очень странно.
– Мне в этой конторе многое кажется странным. Однако не мне судить.
– Матчетт, и вот еще что: а он понял, что я в тот же вечер вернусь?
– Что он там понял или не понял, сказать не могу. Знаю только одно, болтал он без умолку.
– Да, с ним такое бывает. Но как ты думаешь?..
– Слушайте, я не думаю, право же, у меня на это и времени нет. Чего я не думаю, того не думаю – уж пора бы вам это понять. И скрывать ничего не скрываю. Ведь если бы не он, от вас бы я точно не узнала, что он приезжал к миссис Геккомб. Так, а теперь будьте-ка умницей, слезайте со стола, а я пока утюг включу. Мне тут еще кое-что погладить надо.
Порция сказала помертвевшим голосом:
– Ты же говорила, что у тебя все сделано.
– Сделано? Покажите мне хоть одно дело, которое сделано, – какое уж там все. Нет, я перестану работать только тогда, когда меня в гроб заколотят, а не потому, что у меня все будет сделано… Но вы мне вот чем можете помочь: будьте умницей, сбегайте в спальню миссис Томас и закройте там окно. Комната уже проветрилась, наверное, а уличной копоти с меня хватит. И потом не приставайте ко мне, дайте погладить в тишине. Прогулялись бы вы по парку. Там сейчас красиво.
Порция закрыла окна у Анны, мельком поглядевшись в ее зеркало-псише. За окнами слышно было, как воркуют голуби и как скользят по гладкой дороге автомобили. Сквозь свежевыстиранные тюлевые занавески виднелись освещенные солнцем деревья. Выходить на улицу Порции не особенно хотелось, ей было одиноко. Если уж и гулять в одиночестве, то хотя бы наедине с приятными мыслями. Как раз сейчас миссис Геккомб, тоже в одиночестве, возвращается в «Вайкики» после утреннего похода по магазинам… Еле волоча ноги, Порция спустилась в холл: здесь, на мраморной поверхности стола, Томаса и Анну дожидались две стопки писем. Порция внимательно их проглядела – уже в третий раз, как знать, не затесалось ли среди них что-нибудь «для мисс П. Квейн». Не затесалось – впрочем, как и до этого… Она снова проглядела письма, на этот раз просто из любопытства. Одни друзья Анны писали убористо, другие – с размахом. Какие из этих писем написаны в порыве чувств, а какие – часть тщательно продуманного плана? Чей-то почерк она могла угадать, этих людей она уже видела, они все ходили друг за другом. Вот, например, серый изящный конверт от Сент-Квентина. Неужели он еще что-то может прибавить ко всему им сказанному?
Томасу писали не много, но вот сложить письма Анны так, чтобы стопка не рухнула, стоило почти шедевральных усилий. Порция попыталась представить, каково это – вылезти из такси и увидеть собственное имя, написанное столько раз. Наверное, после этого твое имя значит – да, по-другому и быть не может – гораздо больше.
Анна театрально простонала:
– Ты только посмотри, сколько писем!
Сначала она даже разбирать их не стала, прочла одно-два сообщения в лежавшем возле телефона блокноте, взглянула на стоявшую на стуле золоченую коробку из цветочного магазина – на заваленном письмами столе для нее не нашлось места.
Она сказала Томасу:
– Кто-то прислал мне цветы.
Но тот уже ушел к себе в кабинет. Тогда Анна, улыбаясь Порции, любезно заметила:
– Все сразу и не посмотришь, верно ведь?.. Как замечательно ты выглядишь: загорела и даже почти пополнела. – Она окинула взглядом лестницу и сказала: – Да уж, у нас чисто. Ты вчера вечером вернулась, да?
– Да, вчера.
– И тебе там, конечно, страшно понравилось?
– Да, Анна, очень!
– Ты об этом писала, и мы надеялись, что это правда. Ты Матчетт видела?
– Да.
– А, ну да, конечно, я все забываю, что ты вчера приехала… Ну что, нужно осмотреться, – сказала Анна, собирая письма. – Как же странно я себя чувствую. Открой-ка, пожалуйста, цветы и скажи мне, от кого они.
– Коробка красивая. Наверное, и цветы красивые.
– Не сомневаюсь. Но мне интересно, от кого они.
Забрав письма, Анна пошла наверх – принимать ванну. Через пять минут в дверь ванной постучалась Порция. Анна еще не залезала в ванну, она выглянула из-за двери, выпустив наружу облачко ароматного пара.
– А, это ты, – сказала она. – Ну что?
– Это гвоздики.
– Какого цвета?
– Такого, очень ярко-розового.
– Господи… И от кого они?
– От майора Брутта. На карточке написано, что он желает ими поприветствовать твое возвращение.
– Этого следовало ожидать, – сказала Анна. – Он, наверное, целое состояние на них спустил и сидит без обеда, а я теперь тут с ума схожу. Лучше бы мы с ним вовсе не встречались, помочь мы ему не помогли, только голову вскружили. Забери цветы и покажи Томасу. Или отдай Матчетт, для ее комнаты – сойдут. Ужасно, я понимаю, но я чувствую себя как-то совсем невозможно… Можешь потом написать майору Брутту ответ? Скажи, что я легла спать. Уверена, ему будет гораздо приятнее, если ему напишешь ты. Кстати, как там Эдди? Я видела, что он звонил.
– Матчетт с ним говорила.
– О? А я думала – ты. Ладно, Порция, потом еще поговорим.
Анна захлопнула дверь и улеглась в ванну.
Порция отнесла гвоздики Томасу.
– Анна говорит, они не того цвета, – сказала она.
Томас, закинув ногу на ногу, снова сидел у себя в кресле, словно из него и не вылезал. В кабинет проникала только приглушенная копия дневного света, но Томас все равно прикрывал рукой глаза, будто бы загораживаясь от яркого солнца. Он равнодушно взглянул на гвоздики.
– А, значит, они не того цвета? – спросил он.
– Так Анна сказала.
– Я забыл, от кого они?
– От майора Брутта.
– Ну да, ну да. Как по-твоему, он нашел работу?
Он повнимательнее посмотрел на гвоздики, которые Порция держала как незадачливая невеста.
– Да их тут сотни, – сказал он. – Похоже, ему что-то подвернулось. Я очень на это надеюсь, мы не всем можем помочь… Ну, Порция, а ты как? Ты и вправду хорошо провела время?.. Прости, что я так сижу, у меня, кажется, начинает болеть голова… Тебе понравилось в Силе?
– Очень понравилось.
– Замечательно. Правда, я ужасно рад.
– Я писала, что мне понравилось, Томас.
– Анна не знала, правда ли тебе понравилось или нет. Наверное, там мило. Сам я там, конечно, никогда не был.
– Да, они мне сказали, что ты у них не был.
– Да. И жаль, что не был, правда. Ну, я рад снова тебя видеть. Все хорошо?
– Да, спасибо. Радуюсь весне.
– Да, замечательно, – сказал Томас. – Как по мне, правда, еще холодно… Прогуляемся с тобой по парку попозже?
– С удовольствием. Когда?
– Ну, давай попозже… Где там, ты говорила, Анна?
– Она принимает ванну. Она попросила меня написать ответ майору Брутту. Томас, можно я напишу его за твоим столом?
– Конечно-конечно.
С этими любезными словами Томас незаметно выскользнул из кабинета – Порция тем временем открывала бювар, чтобы написать майору Брутту. Томас налил себе выпить, взял бокал с собой наверх и по пути заглянул в гостиную. Ни единый предмет здесь еще не поменял своего точного, безучастного положения – Анна явно сюда пока не заходила. Он принес бокал в комнату Анны и уселся на широкой кровати, дожидаясь, когда жена выйдет из ванной. Он словно закаменел от тяжелых, смутных мыслей, – выйдя из ванной в распахнутом пеньюаре, с пачкой бугристых от пара писем, Анна так и подпрыгнула, увидев его.
Наигранным тоном она сказала:
– Как ты меня напугал!
– Хотел спросить, есть ли письма…
– Письма, разумеется, есть. Но совершенно ничего интересного. Впрочем, дорогой, вот они – все твои.
Она бросила письма на кровать рядом с ним, подошла к зеркалу и сняла с волос сеточку, защищавшую кудри от влаги. Ожесточенно глядя на свое отражение, она принялась обеими руками втирать в лицо косметическое молочко. Она, не глядя, нашаривала разные баночки и флакончики – все было на своих местах, и все движения были до того привычными, что на нее разом нахлынуло что-то такое – атмосфера ее лондонского туалетного столика. Не поворачиваясь к Томасу, который перебирал письма, она сказала:
– Ну вот мы и дома.
– Что ты сказала?
– Говорю, вот мы и дома.
Томас оглядел комнату, затем посмотрел на туалетный столик.
– Как быстро Матчетт разобрала чемоданы.
– Только несессер. После этого я выставила ее за дверь, велев прийти и разобрать остальные вещи попозже. У нее на лице было написано, как ей хочется мне что-нибудь сказать.
Томас отложил письма, ссутулился:
– Может, ей и вправду было что сказать.
– Ну, знаешь, Томас… выбрал ты время! Ты слышал, что я сказала? Что мы наконец дома.
– Да, слышал. И что я должен ответить?
– Хоть что-нибудь. Наша жизнь проходит без единого комментария.
– Тогда тебе нужен кто-то вроде трубадура.
Анна салфеткой вытерла молочко с пальцев, изящно завязала поясок пеньюара, подошла к Томасу и легонько отвесила ему недружелюбно-дружелюбную оплеуху.
– Ты прямо как какая-нибудь живая статуя, они изредка двигаются, но все равно только и делают, что сидят. А я люблю иметь хоть какое-то отношение ко всему происходящему. Мы дома, Томас, придумай, что сказать о доме… – Она снова шлепнула его по голове – полегче, но позлее.
– Помолчи, не толкай меня. У меня голова болит.
– Ой-ой! Прими ванну.
– Приму попозже. А пока, пожалуйста, не бей меня по голове… Зато вот Порция ведь нас встретила.
– Ах да, бедная крошка. Стояла в дверях, будто ангел. А мы вот были не в себе. Я так точно, да ведь?
– Да, не была, по-моему.
– А ты, что ли, был? Сразу рванул в кабинет. Ты, наверное, думаешь, а с чего бы тебе вести себя подобающим образом, когда я этого не делаю? Давай начистоту – а кто вообще ведет себя подобающим образом? Мы все сначала предъявляем друг другу требования, которым трудно соответствовать, а потом рвем себе сердца из-за этого несоответствия. Чтобы делать глупости, влюбляться не обязательно – по правде сказать, я думаю, что люди гораздо глупее, когда они не влюблены, потому что тогда им во всем мерещится невесть что. По крайней мере, это я по себе знаю. Майор Брутт прислал мне гвоздики, я чуть с ума не сошла. Ты их видел? Кошенилево-розовые!
– Я, кажется, никому никаких требований не предъявляю.
– Еще как предъявляешь – вот, например, сейчас, с этой твоей головной болью. А кроме того, ты измял мне все покрывало.
– Прости, – Томас поднялся, – я пойду вниз.
– Ну вот, очередные требования. А мне-то всего-навсего хочется переодеться, а разговаривать – не хочется, но не могу же я допустить, чтобы ты вот так ушел куда-то в ночь. И Матчетт еще только и ждет, как бы прошмыгнуть обратно, чтобы тут пошуршать и чем-нибудь меня побрызгать. Милый, я знаю, что от меня одни огорчения. В кабинете тебе точно будет повеселее.
– Там Порция, пишет ответ майору Брутту.
– И если ты туда спустишься, то придется у нее спросить: «Ну, Порция, как продвигается твое письмо к майору?»
– Зачем? Не вижу в этом никакой надобности.
– Ну, Порция будет глядеть на тебя до тех пор, пока ты не спросишь. Кстати, эти гвоздики от майора Брутта – как раз что-то такое, от чего Порция обычно приходит в восторг, – сказала Анна, усаживаясь за туалетный столик, чтобы натянуть шелковые чулки. – Да, мне часто кажется, что мы с тобой какие-то неправильные. Но, с другой стороны, а кто тогда правильный?
Поставив стакан на ковер, Томас храбро забрался с ногами на кровать и растянулся на безупречно ровном покрывале.
– По-моему, ванна не пошла тебе на пользу, – сказал он. – Или ты так все время разговариваешь? Мы так с тобой редко разговариваем, мы так редко бываем вместе.
– Я, наверное, устала, чувствую себя как-то совсем невозможно. Но, как я уже сказала, больше всего на свете я хочу переодеться.
– Ну так переодевайся. Ты ведь можешь просто переодеться, а я могу просто полежать. Не обязательно еще и разговаривать. Ты, конечно, чудовище, но с тобой я чувствую себя куда правильнее, чем с самыми правильными людьми – если они вообще бывают. А тебе непременно надо надевать эти жуткие замшевые зеленые туфли?
– Да, потому что остальные еще в чемоданах. Какое же жаркое сегодня солнце! – сказала Анна, задергивая занавеси за туалетным столиком. – Пока мы там были, Англия казалась мне серой и прохладной, а приехали мы в какое-то адское пекло.
– Думаю, погода еще изменится. Но тебе вообще мало что нравится, да ведь?
– Вообще ничего, – ответила Анна, расплывшись в своей славной, недоброй улыбке.
Она закончила одеваться в зашторенном полумраке, едва тронутом желто-розовым солнечным светом. Сквозь закрытые окна, сквозь крахмальные ситцевые складки доносился уличный шум. Анна бросила взгляд в сторону Томаса и сказала:
– Ты ведь понимаешь, что пачкаешь обувью мое покрывало?
– Отдадим в чистку.
– Тут вот какое дело, оно только что вернулось из чистки… Как тебе показалась Порция?
Томас, который только что закурил (для головной боли – хуже не придумаешь), ответил:
– Говорит, что радуется весне.
– С чего бы вдруг? Маленьким девочкам в ее возрасте до погоды нет дела. Кто-нибудь точно наговорил ей лишнего.
– Может, она вовсе и не радуется весне, а просто хотела сказать что-нибудь вежливое. Кстати, ей вполне могло и понравиться в Силе – а если так, мы могли бы забрать ее оттуда попозже.
– Ну нет, милый, если уж она живет с нами, значит, она живет с нами. Кроме того, в понедельник у нее начинаются занятия. Но если она радуется весне (а с твоих слов я не могу понять, радуется она или нет), то, стало быть, с ней что-то неладно, и тогда тебе нужно выяснить, что именно. Сам знаешь, со мной она говорить не станет. А если ее кто-то и огорчил, то это Эдди, больше некому.
Томас нагнулся, чтобы стряхнуть пепел в пустой бокал.
– Пора бы, кстати, положить этому конец, слишком далеко все зашло. Сам не знаю, почему мы раньше этого не сделали.
– Потому что там все было без изменений – месяцами одно и то же. Сразу видно, ты плохо знаешь Эдди. Чтобы кому-нибудь навредить, ему далеко заходить не нужно, он кого хочешь может когда угодно подвести. И потом, что именно я, по-твоему, должна была сказать или сделать? Другому человеку всего не скажешь, есть все-таки какие-то границы, а сделать – ну что тут сделаешь. И вообще, она твоя сестра. Можно было бы поговорить с Эдди, но он чуть что – и сразу на меня обижается. А с Порцией мы так друг друга стесняемся, а стеснительность приводит к грубости… Нет, наш малыш Эдди отнюдь не кровожадный лев.
– Да уж, не лев.
– Томас, не будь ты таким гадким.
Впрочем, радуясь тому, что она опять одета, Анна с наслаждением передернула плечами, будто птица, снова очутившаяся в своих приглаженных перышках. Она отыскала портсигар, закурила и уселась на кровать рядом с Томасом. Обернувшись к ней, он притянул ее голову к себе, на подушки.
– И все равно, – после поцелуя сказала Анна, усаживаясь и подкручивая пальцами гладкий локон на затылке, – по-моему, тебе надо слезть с моего покрывала.
Она подошла к туалетному столику и принялась закручивать крышки на своих баночках и флакончиках, пока Томас, тщательно и угрюмо, пытался разгладить складки на атласе.
– После чая, – сообщил он, – мы с Порцией хотим пройтись по парку.
– Пройдитесь. Почему бы и нет?
– Будь ты хотя бы вполовину так бессердечна, как притворяешься, с тобой было бы ужасно скучно.
После чая Томас и Порция прошмыгнули через две полосы автомобильного движения, благополучно перешли дорогу и оказались в парке. По мосту они перебрались на дальнюю сторону озера. Здесь вытянулись тюльпаны, которые вот-вот распустятся, еще серые и острые, но все в ослепительных прожилках будущего цвета – пунцового, алого, желтого. На берегу озера на траве люди сидели в шезлонгах, и позднее вечернее солнце стекало им на лица, – и эти люди, похожие на красноватые камни, заслоняли глаза, отворачивались или позволяли солнцу стучаться в их закрытые веки.
Вода ожила: свет сбегал с лопастей весел, пробивался сквозь разноцветные и белые паруса, которые, подрагивая, плыли мимо островов. Гребцы, согнувшись, разбивали отражения пейзажей. С узких, поросших лесом островков, куда запрещено было приставать, уже давно испарилась вся эфирность раннего утра, и теперь там, на границах их тайного существования, можно было разглядеть лебединые гнезда. Свет проникал в самое девственное сердце островов, серебристые ветви плакучих ив расступались только самую малость, позволяя приметить лишь отблеск света. Отражения деревьев и парусов раскрашивали воду, наделяя ее глубиной, и водоплавающие птицы пропарывали ее поверхность долгой рябью.
Люди, приближаясь друг к другу – возле озера или на узких тропках, – смело встречались взглядами, будто ожидая увидеть здесь только знакомых. Под пальто трепетали тонкие подолы женских платьев. Дети носились кругами или сговаривались о чем-то, тут же с криками ссорясь. Но ни один взрослый тем оживленным вечером не ускорял шаг – парк был полон лености и блужданий.
Томас и Порция повернулись одинаковыми профилями в ту сторону, откуда дул ветерок. Порция думала о том, до чего воздух здесь пахнет сушей. Томас, равнодушно глядя в бирюзовое небо над тоненькими желто-зелеными спичками деревьев, сказал, что погода, скорее всего, переменится.
– Только бы тюльпаны успели зацвести. Мне о них папа рассказывал.
– О тюльпанах? Как так? Когда он их видел?
– Когда проходил мимо вашего дома.
– Он проходил мимо нашего дома? Когда?
– Как-то раз, однажды. Сказал, что дом покрасили и что теперь он совсем как мраморный. Он очень радовался, что вы здесь живете.
Лицо Томаса медленно посуровело, отяжелело, словно бы все годы, прожитые его отцом в изгнании, навалились на него вдобавок к его собственным годам. Он взглянул на Порцию, на отцовские брови, которые у нее шли более изящной линией. По его лицу было понятно – он снова промолчит. На другом берегу озера за деревьями виднелись только верхние окна и балюстрада дома по Виндзор-террас, уже совсем не свежеокрашенная лепнина казалась поистершейся, непрочной.
– Мы красим дом раз в четыре года, – сказал он.
Когда они переходили дорогу, Порция, остановившись на полпути, вдруг поглядела на окно гостиной и замахала рукой.
– Осторожнее! – прикрикнул Томас и схватил ее за локоть – машина вильнула мимо них, словно огромная рыба. – Что такое?
– Там была Анна, наверху. Уже ушла.
– Если не будешь смотреть по сторонам, когда переходишь дорогу, не буду отпускать тебя одну на улицу.
Увидев, что ее заметили в окне, что ей помахали, Анна инстинктивно отшатнулась. Она знала, каким глупым видится снаружи человек, выглядывающий из окна, – как будто бы он ждет чего-то, что никак не случится, как будто бы ему что-то нужно от внешнего мира. Лицу в окне, маячащему там безо всякой причины, недостает только пальца во рту, потому что в этом есть что-то решительно детское. А всякое неглупое лицо кажется пугающим – торчит белым пятном в темноте комнаты и чудится злым домашним духом. Вдруг Порция и Томас подумают, будто она за ними шпионит?
Кроме того, в руках у нее было письмо – и получила она его не сегодня. Как раз для того, чтобы избавиться от мыслей, вызванных этим письмом, она и выглянула в окно. Теперь же она снова уселась за свой секретер, который стоял в самом темном углу этой огромной, залитой светом комнаты, и потому за ним можно было писать разве что короткие записочки. В ячейках для бумаг она держала свой ежедневник и приходно-расходные книги, ящички под крышкой были куда полезнее, потому что запирались на ключ. Один из них был сейчас открыт, и оттуда выглядывали пачки писем; другие письма – сложенные в несколько раз, с заломами на бумаге, – лежали вперемешку со снятыми с них резинками, и от них пахло чем-то старым. Когда ключ Томаса заскрежетал в замке, входная дверь распахнулась и послышался бойкий голос Порции, Анна быстро смахнула все письма в ящик и, нагнувшись, заперла его. Но хоть она и успела все вовремя спрятать, эта маленькая победа оказалась совершенно ненужной: брат и сестра Квейны прошли прямиком в кабинет и в гостиную подниматься не стали.
Они не зашли к ней, хоть и знали, где она. Поглядев на лежащий в ладони ключ от секретера, Анна вдруг остро ощутила разлуку с письмами: одно одиночество теснило другое. Сразу после чая, когда эти двое ушли в парк, Анна отперла ящик, отчетливо понимая, что хочет сравнить фальшивость Пиджена с фальшивостью Эдди.
Бывает в чувствах такая пора, когда даже самое странное поведение кажется обоснованным. Она говорила правду – по крайней мере, о себе, – когда сказала Сент-Квентину, что никакой опыт ничего не значит до тех пор, пока не повторится снова. Теперь она понимала, что все в ее жизни постоянно повторялось – правда, когда дело доходило до любви, Анна, хоть и не слишком огорчаясь, все ломала голову, уж не закралась ли в эту формулу какая-то ошибка. Что-то тут не складывается, думала она. Иногда она спрашивала себя, уж не ошиблась ли она, и была бы почти рада ошибиться. Она-то думала, что раскаивается в собственной несдержанности, в своих дурацких выходках – но что, если все это время она была куда сдержаннее, чем ей самой казалось, что, если она лицемерила, что, если ее разоблачили? Ведь заканчивалось все всегда одинаково, но она никак не могла найти этому объяснения. Верно, люди знали какой-то способ понимать друг друга, о котором она даже не подозревала.
Я только и сказала Томасу, слезь с моего покрывала. А он берет и ведет ее гулять в парк.
Ум и легкость в общении, думала она, способны завести только в тупик. Она задумчиво положила ключ от ящика во внутренний карман сумочки и сумочку защелкнула. Каждый человек, которому, как Анне, доводилось с глубоким недоумением переживать легкую обиду, считает свое дело безнадежным. Вот что бывает, когда ведешь себя мило и беззаботно, когда заботишься о чужом реноме, когда не теряешь самообладания. Анна и сама не понимала, чего она так трясется над этим ключом, ведь никаких секретов в ящике не было – Томас обо всем знал. Правда, этих писем она ему не показывала, он знал, что произошло, но не знал, почему. А что, если она возьмет да и швырнет эти письма Порции со словами: «Смотри, дурочка, вот чем все заканчивается!»
Тут Анна закурила, уселась на желтом диване рядом со своей сумочкой и спросила себя, почему же она не питает особой любви к Порции. Я думать о ней спокойно не могу, а стоит ей войти в комнату, как я теряю всякое самообладание. Все, что она со мной делает, она делает неосознанно, – веди она себя так нарочно, мне бы не было так обидно. С ней я чувствую себя каким-то наглухо заевшим краном. Она доводит меня до какого-то невозможного состояния, когда даже Сент-Квентин начинает спрашивать, отчего это я так наигранно себя веду? Наши отношения с Томасом она свела к каким-то лихорадочным, колким шуткам. Если честно, мне только и остается, что быть с ними пожестче, что я честно и делаю. Сегодня днем, едва она заслышала наше такси, как ей непременно понадобилось выскочить на порог и выглядывать нас во все глаза. Я даже в окно собственного дома выглянуть не могу, чтобы на нее не наткнуться, – она останавливается посреди потока авто и машет мне рукой. Ее ведь и задавить могли, вот бы скандал вышел.
Впрочем, смерть – это у них семейное. Она ведь кто такая, если вдуматься? Результат незаконной связи, паники, жалкого обострения сексуальности у старика. Дитя, зачатое в комнатушке на Ноттинг-хилл-гейт, среди рассыпавшихся шпилек и картиночек с собачками. И при этом она все унаследовала, она расхаживает по дому, будто сама Чистопородность. Все стоят за нее горой, будто она какой-нибудь Молодой Претендент[36]. Уж мне ли не знать заговорщицки сжатый рот Матчетт? А Эдди повел себя просто чудовищно, ну правда же, ужасно глупо. Но что до этого – ладно, тут уж ей, как говорится, Бог поможет, а я не стану, с чего бы?
Нет, тут она никаких ответов не найдет, думала Анна, лежа на диване, закинув ноги на подлокотник, напряженно сложив руки за головой. Она спрашивала себя, о чем это брат с сестрой могут разговаривать в кабинете. Нечего ей все-таки везде вот так тыкаться. Не наше это дело – подносить Порции все ответы на блюдечке.
Подтянув к себе телефон, Анна набрала номер Сент-Квентина. Долго слушала гудки в трубке – Сент-Квентина, очевидно, не было дома.
В понедельник утром Томас вернулся в офис, а Порция вернулась в школу на Кэвендиш-сквер. Накрапывал, вздрагивал на деревьях легкий серый весенний дождик. Томас, любивший быть правым в мелочах, радовался тому, что предсказал перемену погоды. В первую неделю после того, как расцвели тюльпаны, на них не упало ни луча солнца, они стояли пунцовые, багряные, алые, мясисто-влажные, но их никто не видел. Нет, этот майский день был совсем не похож на тот майский день, когда старый мистер Квейн украдкой гулял в парке. До самых выходных Порция не видела Эдди, они встретились, когда она вернулась в субботу домой, – тот пил чай с Анной. Он, казалось, очень обрадовался, очень удивился встрече с ней, подскочил, разулыбался, схватил ее за руку и воскликнул, обращаясь к Анне:
– Надо же, как она отлично выглядит!
Он усадил ее на свое место, а сам примостился на подлокотнике кресла. Анна, почти не подав виду, позвонила, чтобы принесли еще чашку. Порция пришла не вовремя, ее не ждали, она сказала, что сегодня пойдет пить чай к Лилиан.
– А знаете, – не умолкал Эдди, – мы давным-давно все втроем не виделись.
Сент-Квентин в прошлую среду проявил куда больше энтузиазма. Порция встретила его, когда тот, торопливо и бесцельно, бродил по Вигмор-стрит: черный хомбург надвинут на лоб, руки с зажатыми в них перчатками заложены за спину. То и дело замедляя шаг, поворачиваясь всем телом, он с рассеянным вниманием взглядывал на роскошные вещи, выставленные в темных блестящих витринах. Впрочем, держался он не слишком-то естественно, и, приближаясь, Порция не совсем понимала, действительно ли Сент-Квентин ее не видел, или все-таки видел, но притворялся, что нет. Она замешкалась – может, перейти на другую сторону? – но потом зашагала ему навстречу, размахивая портфелем, будто легкая лодочка – навстречу штормовому ветру; причины остановиться она так и не придумала.
Что-то в витринном отражении привлекло Сент-Квентина, и он обернулся.
– О, приветствую, – быстро сказал он, – приветствую! Значит, ты тоже вернулась, славно, славно! Что делаешь?
– Возвращаюсь домой с занятий.
– Счастливица! А я вот ничем не занят. Убиваю время. Ты идешь через Мандевилль-плейс? Пройдемся по Мандевилль-плейс?
И они вместе свернули за угол. Порция перехватила портфель другой рукой, спросила:
– Как ваша новая книга?
Вместо ответа Сент-Квентин взглянул вверх, на окна домов.
– Давай говорить потише – тут одни лечебницы. Сама знаешь, больным бы только подслушивать… Ты хорошо провела время? – спросил он, понизив голос.
– Да, очень, – ответила она почти шепотом.
Ей виделись высокие белые койки с табличками, восковые цветы.
– Прости, никак не припомню, где ты была.
– В Силе. На море.
– Замечательно. Скучаешь теперь, наверное. Хотел бы и я куда-нибудь съездить. И, знаешь, поеду, наверное, у меня нет причин никуда не ехать, просто я в таком взвинченном состоянии. Расскажи-ка мне что-нибудь. Как твой дневник?
Лицо Порции полыхнуло перед ним, она метнула на него взгляд, какой бывает у пойманной, перепуганной птицы. Они замедлили шаг, пропуская человека, который, выскочив из такси с охапкой цветов, взбирался по неприветливым ступенькам лечебницы. Когда они пошли дальше, Сент-Квентин уже овладел собой, но Порция – неотрывным, застывшим взглядом – смотрела прямо перед собой, на вытянувшуюся пасмурным каньоном улицу, которая теперь, в приступе весеннего помрачения, казалась пугающей.
Он сказал:
– Это была просто догадка. Что-то мне подсказывает, что ты ведешь дневник. У тебя ведь точно есть мысли о жизни.
– Нет, я не слишком много думаю, – ответила она.
– Милая девочка, это как раз совсем необязательно. Но я уверен, что ты откликаешься на жизнь. И стоит на тебя взглянуть, как мне становится интересно – что это за отклики.
– Я не знаю. И вообще, как это – откликаться на жизнь?
– Ну, я бы мог объяснить, но надо ли? Но чувства-то у тебя есть, разумеется?
– Да. А у вас разве нет?
Сент-Квентин угрюмо закусил верхнюю губу, отчего его усы поникли.
– Нет, нечасто. То есть, по правде сказать, нет. Они не вызывают у меня особой радости. Так, но почему же я решил, что ты ведешь дневник? Ты знаешь, я вот смотрю на тебя и думаю, вряд ли ты поступишь так необдуманно.
– Если бы я вела дневник, это была бы страшная тайна. Что же тут необдуманного?
– Да просто записывать все, что случилось, – уже безумие.
– Но вы же целыми днями пишете книги, разве нет?
– Но я пишу о том, чего никогда не случалось – могло, конечно, но не случилось. И несмотря на то, что в моих книгах описываются вполне возможные чувства – даже, наверное, куда более возможные, чем люди готовы признать, потому что это их пугает, – но этих чувств, в общем-то, не существует. Так что, видишь ли, я с самого начала просто во все это играю. Но я никогда не напишу того, что произошло на самом деле. Забывчивость свойственна самой нашей природе, вот и не стоит об этом забывать. Память и так невыносима, но даже от нее многое ускользает. Память бы не расставалась с нами так просто, не будь она наполовину выдумкой, – мы помним только то, что нас устраивает. Нет, право же, эммм… Порция, поверь мне: если время от времени не глотать по ложке лжи, то непонятно вообще, как можно снести прошлое. Слава богу, что такая вещь, как голый факт, существует всего какую-нибудь долю секунды. Прошло десять минут, полчаса, и мы уже прилепили к нему какое-нибудь украшение. «Часы с тобой, моя любовь, нижу как нитку жемчуга…»[37] Но дневник (особенно если вести его регулярно) уж слишком недалеко ушел от голых фактов. Нужно все-таки на какое-то время затаиться и только потом уже глядеть в прошлое. Возьми любые воспоминания о былых днях, какие они все гладенькие… И кроме того, а вдруг его кто-то прочтет?
Порция запнулась, покрепче перехватила портфель. Она поглядела на довольно-таки акулий профиль Сент-Квентина, отвернулась, но промолчала, – молчала она так напряженно, что он снова повернулся и посмотрел на нее.
– Я бы держал его на замке, – сказал он. – И никому бы не доверял, ни на грош.
– Но я потеряла ключ.
– Потеряла? Послушай-ка, давай начистоту: мы разве не о гипотетическом дневнике говорим?
– У меня самый обычный дневник, – беспомощно сказала она.
Сент-Квентин закашлялся – с еле заметной жалостью.
– Прости, пожалуйста, – сказал он. – Я снова оказался чересчур умен. Но обычно для меня это ничем хорошим не заканчивается.
– Мне бы не хотелось, чтобы кто-то о нем знал. Это просто – мое.
– Нет, тут ты как раз ошибаешься. Дневник не сводится к одному человеку. Ты делаешь очень опасное дело. Ты все время цепляешь одно к другому, а это уже порочно.
– Не понимаю, как это?
– Ты нас пишешь, превращаешь нас во что-то новое. А это нечестно – мы ведь не следим за собой в твоем обществе. Например, теперь я знаю, что ты ведешь дневник, и мне всегда будет казаться, будто я – часть какого-то сюжета. Ты сгущаешь краски. Конечно, – по-доброму сказал Сент-Квентин, – пишешь ты, наверное, одни глупости, но в то же время позволяешь себе всякие вольности. Расставляешь нам ловушки. Отбираешь у нас всякую свободную волю.
– Я пишу о том, что случилось. Я ничего не выдумываю.
– Ты создаешь из событий конструкции. Ты очень опасная девочка.
– Никто не знает, что я делаю.
– О, поверь мне, мы это чувствуем. Видишь, как нам не по себе.
– Я же не знаю, каким вы были до этого.
– И мы тоже, до этого нас все устраивало. Но то, что ты скрытничаешь, нечестно. Божий соглядатай, и все такое…[38] И вот еще что обидно: натура у тебя любящая, но ты – любящая натура in vacuo[39]. Не злись на меня за эти слова. В конце концов, мы с тобой живем в разных местах, мы редко встречаемся и ты почти не имеешь ко мне никакого отношения. Но все-таки…
– Вы сейчас надо мной подшучиваете или раньше шутили? Что вы надо мной пошутили, я точно знаю. Сначала вы сказали, что уверены, будто я веду дневник, потом начали говорить, что этого не стоит делать, потом сделали вид, будто не знали, что у меня и вправду есть дневник, и назвали меня злобным соглядатаем, а теперь вот вы говорите, что я всех слишком люблю. Теперь-то я поняла, что вы знали о моем дневнике… Наверное, Анна его нашла и вам рассказала? Она его нашла?
Сент-Квентин покосился на Порцию:
– Добром для меня это не кончится.
– Нашла или нет?
– Лгать я, конечно, умею, да вот беда – не отличаюсь преданностью. Так что да, Анна его нашла. Что теперь начнется! Слушай, могу ли я рассчитывать на твое молчание? На мое, как видишь, рассчитывать нечего.
Сдвинув шляпку со лба, Порция повернулась и смело оглядела Сент-Квентина с ног до головы. Она не верила, что тот не умеет хранить молчание, ей казалось, что у него просто нет совести.
– Вы просите, – произнесла она, – не говорить Анне, что вы мне все рассказали?
– Мне бы очень этого не хотелось, – робко сказал Сент-Квентин. – Избегай скандалов и отныне получше приглядывай за своим письменным столиком.
– Она вам сказала, что у меня есть столик?
– Полагаю, он у тебя должен быть.
– А часто она…
– Насколько я знаю, нет. Да не волнуйся ты, умоляю. Просто спрячь свою книжечку куда-нибудь в другое место. По собственному опыту знаю, что все спрятанное нужно время от времени перепрятывать.
– Благодарю вас, – растерянно сказала Порция, – вы очень добры.
Больше она ничего не могла из себя выдавить, ноги неумолимо несли ее вперед. Разговор оборвался бездной – глупо было бы притворяться, что это не так. Как это бывает с людьми в состоянии шока, Порция не понимала, где находится – они были в самом центре Мэрилебона в толпе покупателей, – и бросала затравленные, нечеловеческие взгляды на проплывавшие мимо нее лица, на лица, смотревшие в ее сторону. Она знала, что Сент-Квентин идет рядом с ней только потому, что ей хотелось свернуть в какой-нибудь переулок и сбежать. Так, быстро, в этом ужасном сне, они шли какое-то время, пока Сент-Квентин вдруг не воскликнул:
– О, эти пробелы в людях!
– Что вы сказали?
– Ты не спросила меня, почему я так поступил. Ты даже себе этого вопроса не задала.
– Вы поступили по-доброму.
– Самые невероятные, самые несвойственные человеку поступки ни у кого не вызывают ни малейшего любопытства, даже у друзей. Можно всю натуру себе переломать, но если делать это тихо, никто и не заметит. И дело даже не в том, что мы нелюбопытны, мы просто-напросто не замечаем чужого существования. Даже ты, с твоей-то любящей натурой… Я сейчас в некотором роде предал Анну, я сделал то, чего она мне никогда не простит, а ты, Порция, даже не спрашиваешь, почему. Я осознанно и, как мне кажется, вполне бескорыстно положил начало тому, что может привести к ужасному разрыву. Мне такое совершенно не свойственно: я не порчу никому жизнь, у меня на это нет времени, мне это даже не очень интересно. Ты совсем меня не слушаешь, да?
– Простите, я…
– Конечно, ты расстроена. Мы с тобой, наверное, все равно что в разных концах света. Перестань думать о своем дневнике, об Анне и выслушай меня – и, Порция, хватит шарахаться от меня, как от сверла. Ты ведь хочешь хоть что-то понять о том, почему люди поступают так, а не иначе. Думаешь, мы гадкие…
– Нет, я…
– Нет, не все так просто. То, из-за чего мы тебе кажемся гадкими, всего лишь наш нехитрый способ выживания. Нам нужно жить, хотя ты, конечно, можешь и не видеть в этом необходимости. В конечном итоге мы можем и просчитаться. Но мы, однако, пытаемся быть куда любезнее и добрее, чем мы есть на самом деле. Дело в том, что нас не тянет друг к другу, то есть нас не тянет друг к другу по доброй воле. И это отсутствие goыt[40] заставляет нас вести себя с некоторой осмотрительностью. Мне очень даже нравится Анна, и поэтому я закрываю глаза на многие ее недостатки, и потому что я нравлюсь ей, она закрывает глаза на мои. Мы смеемся нашим с ней шуткам и бережем нашу с ней репутацию… Когда я выдал ее тебе, то нарушил общепринятые правила. Такое нечасто бывает. Только люди в состоянии затяжной истерики, как, например, твой друг Эдди, или люди, которым мнится, будто они наделены какой-то высшей властью – как, скорее всего, мнится все тому же Эдди, – могут постоянно нарушать все правила подряд. Последуй он вдруг какому-то правилу, и для него это станет событием, но когда он нарушает очередное правило, это уже даже неинтересно – по крайней мере, мне. Совершенно не понимаю, отчего он так увлечен Анной…
– И Анна им тоже увлечена?
– Это же очевидно, разве нет? Из этого можно сделать вывод, что она и впрямь очень традиционно мыслит. Он, конечно, тоже знает, как вскружить голову… Нет, что-то должно задеть меня за живое, чтобы я нарушил правила, чтобы сказал правду. Любовь, выпивка, злость – и весь мир вдруг летит к чертям, и ты оказываешься в фантастической вселенной. И все великолепие, вся невидаль этой вселенной, право же, не поддается описанию. Из человека ты превращаешься в исполина… Но я все равно не понимаю, почему это только что произошло со мной. Наверное, все дело в этой удушающей весне. Духовная, прямо скажем, погодка-то.
– Думаете, она и Эдди рассказала о моем дневнике?
– Деточка, только меня не спрашивай, о чем они там разговаривают… А почему мы здесь свернули?
– Я всегда тут хожу, через кладбище.
– Бесполезно что-либо объяснять – все равно это для тебя пустой звук. Когда-нибудь ты еще услышишь, каким важным я был человеком, вот тогда ты поломаешь голову, припоминая, о чем я там тебе говорил. Где ты будешь жить потом?
– Не знаю. У тетки.
– Нет, там ты обо мне не услышишь.
– Кажется, когда я уеду от Анны с Томасом, то поеду жить к тетке.
– Ну, вот у тетки обо всем и пожалеешь. Впрочем, нет, я к тебе несправедлив. Мне бы не надо так с тобой разговаривать, просто ты – вся как маленький камушек.
– Вы мне об этом уже говорили.
– Верно, верно. Тебе нравится ходить через кладбище? А почему тут посередине оркестровая площадка? И, раз уж мы почти дошли до дома, сделай что-нибудь с лицом.
– У меня нет пудреницы.
– Мне даже не жаль, что так вышло, рано или поздно это должно было случиться… Нет, я не о пудре говорил, а о твоем выражении лица. Если чему и стоит научиться, так это выносить людей, которые именно сейчас тебе невыносимы.
– Анны нет дома, ее кто-то пригласил к чаю.
– Если бы я не наговорил тебе столько всего, то позвал бы тебя выпить со мной чаю в какой-нибудь чайной. Впрочем, без четверти пять меня ждут в другом месте. Так что мне, кажется, пора. Ты, наверное, жалеешь, что мы встретились?
– Наверное, хорошо, что я обо всем узнала.
– Отнюдь нет, право же. Сказать по правде, я поступил с тобой так, как ни за что не поступил бы с собой. И – самое ужасное – мне от этого стало гораздо лучше. Что ж, до свидания, – сказал Сент-Квентин, снимая шляпу и останавливаясь на асфальтовой кладбищенской дорожке посреди надгробий и плакучих ив.
– До свидания, мистер Миллер. Благодарю вас.
– Я бы так не говорил.
Это было в среду. В субботу же Порция быстро выскользнула из кресла Эдди, куда он тут же с радостью уселся снова, и заняла свое привычное место на скамеечке возле огня. Дрова в камине потрескивали и бледно вспыхивали, окна обрамляли панорамы из промокших деревьев, в дождливом послеполуденном свете комната казалась вытянутой, нечеткой. Между Порцией и Анной тянулся натюрморт с чайным подносом. На коленках Порция удерживала тарелку, по которой ездило туда-сюда печенье с изюмом. Она грызла печенье и смотрела, как Анна пьет чай с Эдди, – как и раньше, когда она смотрела, как Анна пьет чай с другими своими близкими друзьями.
Но, что бы там ни происходило, с ее появлением в гостиной наступила неловкая пауза. И позволив ей эту паузу заметить, они, против ее воли, сделали ее своей сообщницей. Эдди, облокотившись на ушко кресла и подперев рукой голову, глядел в огонь. Глаза его следили за движущимися огоньками пламени. Лениво, чтобы потешить самого себя, он принялся делать губами «рыбку» – то выпячивая скругленную нижнюю губу, то снова ее втягивая. Анна вскрыла ногтем новую пачку сигарет и стала набивать ими свой черепаховый портсигар. Порция доела печенье, подошла к столу и взяла еще одно. На минутку оторвавшись от созерцания огня, Эдди одарил ее легкомысленной улыбкой.
– Когда мы с тобой пойдем гулять?
Вместо ответа Анна спросила:
– Хочешь еще чаю?
– Две недели назад, – вдруг сказала Порция, возвращаясь за чашкой, – я пила чай в гольф-клубе с Дикки Геккомбом и Кларой, это девушка, с которой он иногда играет в гольф.
Анна опустила подбородок, рассеянно улыбнулась и кивнула. Думая о чем-то своем, она спросила:
– Тебе было хорошо?
– Да, дрок уже зацвел.
– Да, в Силе, наверное, хорошо.
– В моей комнате была картинка с тобой.
– Фотография?
– Нет, картинка. Ты держишь котенка.
– Котенка? – удивилась Анна. – Какого еще котенка, Порция?
– Черного котенка.
Анна задумалась:
– Ах, тот черный котенок. Бедняжечка, он умер… Значит, я там маленькая?
– Да, у тебя длинные волосы.
– Рисунок пастелью. А, так это в комнате для гостей. А кто такая Клара? Расскажи мне о ней.
Порция не знала, с чего начать – и взглянула на Эдди. Он пришел в себя и совершенно непринужденно ответил:
– Клара? Положение Клары неопределенное. Ее нельзя было назвать частью компании. И в то же время мысли о ней меня преследуют – возможно, как раз поэтому. Она тратит кучу денег в надежде выйти замуж за Дикки – ну, Дикки Геккомба. Кроме того, ее сумочка что-то вроде мышиного гнезда, куда она ныряет в каждой непростой ситуации. Правда же, Порция? Мы сами это видели.
Анна сказала:
– Вот бы и мне так.
– Анна, дорогуша, тебе это совершенно незачем… В общем, в тот вечер в «Павильоне» Кларе из-за нас пришлось полезть в сумку. Когда мы все так гадко себя вели. Я-то, разумеется, хуже всех. Анна, все было правда ужасно: мы с Порцией очень мило прогулялись по лесу, а потом я все испортил, когда напился и стал буянить. В «Вайкики» я поначалу произвел очень хорошее впечатление, но потом, боюсь, все пошло насмарку.
Эдди игриво покосился на Порцию, затем повернулся к Анне и продолжил:
– Кларе действительно нелегко пришлось: она смотрела только на Дикки, а Дикки смотрел только на нашу Порцию.
Порция ошеломленно вскинулась:
– Нет, Эдди, ничего он не смотрел!
– Ну, какие-то ухаживания были – правда, односторонние, и Дикки не готов был заходить слишком далеко. Я слышал, как он дышал на тебя в кино. Он дышал так сильно, что надышал даже на меня.
– Эдди, – сказала Анна, – ты и вправду очень вульгарен. – Она отстраненно, холодно уставилась на свои ногти, но через минуту не выдержала и спросила: – Вы ходили в кино? Когда?
– В самый вечер моего приезда, – живо ответил Эдди. – Все шестеро. Вся компания. Должен заметить, что Дикки меня просто шокировал: он не только старый фашист, он еще и вести себя не умеет. На побережье люди и вправду особо не церемонятся.
– Бедненький, – сказала Анна. – Ну а ты что?
– Там было темно, поэтому я не мог выразить ему своего отношения. Кроме того, его сестра держала меня за руку. Они там все не промах – знаешь, Анна, когда ты в следующий раз решишь куда-нибудь отослать Порцию, будь повнимательнее с выбором места.
Этого ему говорить не стоило.
– Порция умеет себя вести, – ледяным тоном сказала Анна. – А от умения себя вести зависит куда больше, чем ты думаешь.
Взгляд, которым Анна окинула Порцию, был бы даже добрым, приложи она к тому хотя бы малейшие усилия. Эдди же она, с ядовитой нежностью, сказала:
– Ты хоть и умен, но совершенно не можешь ни о чем рассказать. Более того, ты так стараешься извлечь пользу из всего происходящего, что даже не замечаешь, что происходит.
– Ладно, тогда спроси Порцию, – надувшись, ответил Эдди.
Но Порция опустила глаза и промолчала.
– А вообще, – сказал Эдди, – я тут говорю через силу, потому что у меня нет ни малейшего настроения разговаривать. Но тут мне положено всех развлекать. Прости, что огорчил тебя своими словами, но я практически говорю сквозь сон.
– Так иди домой, если хочешь спать.
– Не понимаю, с чего это ты так обиделась, стоило речи зайти о сне, а ты ведь обиделась, Анна. В дождливый весенний денек, когда других занятий нет, да еще в такой тихой милой комнатке – это же самое естественное дело. Нам бы всем надо лечь и уснуть вместо болтовни.
– Порция не очень-то болтала, – сказала Анна, глянув в сторону камина.
Едва один этот звук слетел с губ Эдди, всего одно слово – и желание уснуть развернулось в Порции, будто веер. Она увидела, как струи дождя отражаются в стоявшей на подносе серебряной посуде. Она почувствовала, словно стирается из комнаты, становясь такой незаметной, какой она и была на самом деле для Анны с Эдди. Она пододвинулась поближе к камину, прислонилась щекой к его мраморному боку, сделав это почти бессознательно, будто бы она была одна где-то совсем в другом месте. Спрятавшись за закрытыми веками, она расслабилась, ожила. Коврик, присборившись на начищенном полу, ушел у нее из-под ног; гостиная со всей ее жестокостью уплывала, расползалась в клочья, медленно линяла, будто попавший в воду рисунок.
С самого их разговора с Сент-Квентином мысль о том, что ее предали, завладела ей, захватила ее – во сне и наяву, словно чувство вины, и поэтому она не могла набраться духу, чтобы смотреть людям в лицо, поэтому она боялась встречи с Эдди. Но стоило ей закрыть глаза, пока он был в одной с ней комнате, стоило ей ощутить щекой бесстрастный мрамор, как она словно бы провалилась в объятия неприкосновенности – неприкосновенности сна, анестезии, бесконечного одиночества, неприкосновенности ее путешествия через всю Швейцарию спустя два дня после смерти матери. Она видела деревья, которые видела, когда поезд вдруг безо всякой причины остановился; она, всеми своими нервами, видела деревья в парке, сразу близкие и далекие. Она слышала сильское море, а затем – молчаливые просторы берега.
В гостиной наступило молчание. Потом Анна сказала:
– Вот бы и мне так, вот бы и мне было шестнадцать.
Эдди сказал:
– Как она мило выглядит, правда?
Чуть позже он тихонько подошел к Порции и дотронулся до ее щеки, на что Анна, по-прежнему сидевшая в гостиной, ничего ему не сказала.
– Честное слово, Анна, все слишком далеко зашло! – кипятился внезапно позвонивший Эдди. – Мне только что звонила Порция, сказала, что ты читаешь ее дневник. А я и ответить ей толком ничего не мог – в конторе были люди.
– И ты сейчас звонишь с рабочего телефона?
– Да, но все ушли обедать.
– Представляешь, я знаю, что сейчас обеденное время. У меня в гостях майор Брутт и еще двое друзей. Ты нечеловечески бестактен.
– Откуда мне было знать? Я подумал, ты можешь счесть это важным.
– Могу.
– Они там с тобой?
– Ну разумеется.
– Тогда до свиданья. Bon appétit, – прибавил Эдди громким, обиженным голосом.
Он бросил трубку раньше Анны, которая после разговора вернулась к столу. Трое гостей, заслышав в ее голосе нотки, какие обычно проскальзывают в ссорах влюбленных, старались не коситься в ее сторону; все трое, впрочем, были довольно простодушны. Мистер и миссис Пеппингэм, из Шропшира, были в этот понедельник званы к обеду, потому что их сосед в Шропшире, по слухам, искал себе управляющего, и на это место, вероятно, мог подойти майор Брутт. Но чем дольше длился обед, тем понятнее становилось, что если майор и сумел произвести впечатление на Пеппингэмов, то только как весьма порядочный человек, которому отчего-то не суждено ни в чем преуспеть. Чертовское невезение, но ничего не поделаешь. Майор выказывал трогательную несговорчивость и решительно отказывался прыгать через обручи, которые время от времени подставляла ему Анна. Пеппингэмы явно считали, что, хоть майор и преуспел на войне, ему вообще-то повезло, что ему подвернулась война, на которой можно было преуспеть. Тщетно Анна пыталась разговорить майора, повторяя, что он выращивал каучук, что он был – ведь был же? – управляющим довольно большого поместья в Малайе и что, конечно, самое-то главное – да ведь? – он умел руководить людьми.
– Да-да, действительно, – дипломатично согласился мистер Пеппингэм.
Миссис Пеппингэм сказала:
– В нашу эпоху социальных перемен я подчас опасаюсь, что это уже утраченный навык, – это я об умении руководить людьми. А мне всегда кажется, что люди работают вдвое усерднее, когда им есть на кого равняться. – Моральная правота ярким румянцем поползла у нее по шее, и миссис Пеппингэм твердо прибавила: – Я совершенно уверена, так оно и есть.
Анна подумала, что в нынешнее время каждый разговор – это просто ужас, чужие убеждения то и дело всплывают на поверхность, заставляя людей краснеть. Уж было бы куда лучше, когда любые высказывания такого рода люди списывали бы на религию, а за столом о ней не говорили.
– Наверное, в провинции об этом больше задумываешься, – сказала она. – Это беда Лондона, тут никто не думает.
– Сударыня, дорогая моя, – сказал мистер Пеппингэм, – думают тут или не думают, но есть же вещи, которых нельзя не замечать. Умрут традиции, пропадет и чувство ответственности.
– Конечно, ведь, например, в конторе вашего супруга… – начала миссис Пеппингэм.
– Я не бываю у него в конторе. И я вовсе не думаю, что Томаса там боготворят, если вы об этом. Он бы, наверное, не знал, что с этим делать.
– Нет, я не о том, когда человека боготворят. Боюсь, это верный путь к диктатуре, правда ведь? Нет, я вот о чем, – сказала миссис Пеппингэм, с робкой, но непреклонной улыбкой теребя свое жемчужное ожерелье и снова заливаясь краской, – я говорю об инстинктивном чувстве уважения. Для людей, которые на нас работают, это очень много значит.
– По-вашему, это чувство можно внушить?
– Приходится, – с кислым видом ответила миссис Пеппингэм.
– Как жаль, что к этому нужно прикладывать какие-то усилия. Я бы куда охотнее просто платила людям и на этом ставила точку.
Сказать что-то еще о классовых различиях миссис Пеппингэм помешала Филлис, которая решительно принялась обносить гостей апельсиновым суфле. PAS AVANT LES DOMESTIQUES[41] – вот что могли бы выгравировать Пеппингэмы у себя в столовой на каминной полке, сразу под HONI SOIT QUI MAL Y PENSE[42]. Миссис Пеппингэм положила себе суфле и, взглянув на манжеты Филлис, умолкла. Анна, погрузив в суфле вилку и ложку с чистосердечной жадностью человека, знающего, что находится в собственном доме, где всего вдосталь, заметила:
– Кроме того, вы, кажется, говорили, будто это чувство инстинктивное. Чьи инстинкты вы имели в виду?
– Уважение – весьма распространенный человеческий инстинкт, – ответил мистер Пеппингэм, одним глазом следя за перемещением суфле.
– О да. Но вы думаете, так и есть до сих пор?
На какую-то долю секунды взгляды обоих Пеппингэмов встретились. У них одни и те же идеалы, думала Анна. А у нас с Томасом? Наверное, тоже, но какие? Хоть бы майор Брутт сказал что-нибудь или начал бы мне возражать, – Пеппингэмы, не ровен час, сочтут его коммунистом. У людей о моем доме сложилось какое-то неверное представление – Пеппингэмы явно пришли сюда в расчете на Интересную Беседу, потому что им кажется, что в Шропшире им этого недодают. Многого же они хотят у себя в провинции. Они и забыли, что майор Брутт пришел сюда в поисках работы, они, наверное, оскорбились, увидев, что кроме него никого нет. Позови я какого-нибудь писателя – на что они, наверное, и надеялись, – все было бы не так безнадежно, и, как знать, может, и Пеппингэмы бы повеселели, и майор Брутт на фоне писателя казался бы практичным человеком. Я думала, что моих beaux yeux[43] вполне хватит для того, чтобы Брутт с Пеппингэмами упали друг другу в объятия. Но эти Пеппингэмы отнюдь не чувствуют себя польщенными, не настолько они милы. В них нет ничего, кроме расчетливой жесткости, они думают, что я их использую. Что я бы, впрочем, и сделала, не будь они такими невозможными. Они презирают майора Брутта за то, что он лучше них, и за то, что он не преуспел там, где преуспели они. Ох, боже, боже, я ни за что им его не продам.
– А вы не одобряете моих убеждений, да ведь? – бросила она майору Брутту с призывной, лихорадочной улыбкой.
Он раскрошил кусок хлеба и теперь тихонько ел крошки.
– Да нет, я бы и не осмелился, наверное. Да еще все сразу. Я, конечно, никоим образом не сомневаюсь, что в ваших словах есть резон. – И с добротой глядя на нее своими честными серыми глазами, он прибавил: – Но мне потому и хочется где-нибудь наконец осесть, чтобы у меня появилось время подумать о собственных убеждениях. Когда сам толком не знаешь, что будет завтра, то и чувствуешь себя вечно не в своей тарелке, и часто, если я и соберусь о чем поразмыслить – времени-то у меня все-таки предостаточно, – то вскоре понимаю, что я не в форме, и поразмыслить ни о чем и не получается. А вот послушать, как другие что-то обсуждают, – это для меня праздник, но со своим мнением я уж соваться не смею.
– Что касается нашей очаровательной хозяйки, – сказал мистер Пеппингэм (которого уже сил не было терпеть), – то я не одобряю только одного: она так и не поведала нам, какие у нее убеждения.
Окончательно сдавшись, Анна ответила:
– Я бы и поведала, если б понимала, о чем мы говорим.
Благодушный мистер Пеппингэм с аппетитом принялся за сыр. Анне захотелось потянуться через весь стол, схватить майора Брутта за руку и сказать: «Плохо. Я снова вытянула вам пустой билет. Мне не удалось продать вас, и, уж будем честными, вы и сами не слишком-то старались продать себя. Плохо, плохо, плохо – и больше мы вам тут ничем не поможем. Возвращайтесь к тому, с чего начали: к объявлениям в “Таймс”, к надеждам, что однажды вам попадется кто-то, кому только что попался кто-то еще, и вот этот кто-то и подкинет вам работенку. Вам вот попались мы. Вас это, правда, не спасло. Что ж, старина, повезет в другой раз».
Je n’en peux plus[44].
По правде сказать, майор Брутт – и сегодня, когда он так кротко, заодно с кофе, проглотил новость, что ничего из этой шропширской истории не выйдет, и во время прочих своих, частых и простодушных, визитов – был для Квейнов постоянным, а точнее немым, укором, как и Порция. Он не так уж долго пробыл подле их семейного очага и был, в общем-то, не слишком уж и близок к нему, чтобы, вернувшись к себе в Кенсингтон, хоть раз осознать, что тепло этого очага лишь воображаемое. Квейны по-прежнему были центром и целью его несбывшихся желаний, и он, несомненно, думал о них, сидя в гостиной своего отеля или шагая по Кромвель-роуд. Несомненно, это за мысли о них он цеплялся, когда у него не выгорало очередное дельце, когда очередная затея оканчивалась пшиком, когда очередное его полное надежд письмо оставалось без ответа, когда очередной выход оказывался тупиком, когда он в очередной раз понимал, что деньги на исходе. И он давал Квейнам понять, что постоянно о них думает. Становятся ли люди добрее и счастливее, если кажутся кому-то добрыми и счастливыми? Только жалость, наверное, удерживала Анну от того, чтобы разочаровать майора до глубины души. Он был приложением к завершившейся истории с Робертом. Что толку, что толку жалеть о том, что они встретились, ведь этого, похоже, было не избежать. В каком-то смысле майор Брутт достался ей по наследству от Роберта. Или, как знать, может, он казался ей последней и обидной – обидной, потому что им всегда недоставало горечи, – шуткой Роберта, обидным напоминанием о ее слабостях, ради которого Роберт сумел подчинить себе даже судьбу?
Майор Брутт пересидел Пеппингэмов, лишив тем самым Анну возможности пропеть майору дифирамбы, оставшись с ними наедине, – сказать, что тому, кто наймет майора, неслыханно повезет, или повторить, что он награжден орденом «За выдающиеся заслуги». Готовясь попрощаться с Анной, майор встал и оглядел гостиную.
– Какие милые вы мне прислали гвоздики. Я попросила Порцию написать вам ответ, потому что сама очень устала и, кроме того, надеялась, что мы скоро увидимся. Сами знаете, как оно бывает, когда возвращаешься домой. И поэтому вдвойне приятно найти дома цветы.
Майор просиял.
– А, отлично, – сказал он. – Если вам от них стало повеселее…
Повинуясь какому-то смутному желанию встряхнуться, ожить, Анна спросила:
– Вы, наверное, не получали вестей от Пиджена – с нашей последней встречи?
– Забавно, кстати, что вы об этом спрашиваете…
– Забавно? – повторила Анна.
– Вестей-то я не получал – с этим, конечно, чертовски туго, когда нет постоянного адреса. Со временем люди попросту перестают тебе писать. Так-то, конечно, адрес у меня есть – адрес гостиницы, но на конверте он не выглядит очень уж постоянным. Люди думают, что ты уже оттуда уехал – по крайней мере, так было в моем случае. Но даже если б у меня и был постоянный адрес, от Пиджена я бы все равно не получал вестей. Он-то никогда писем не писал.
– Не писал, да… Но вы ведь начали о чем-то рассказывать?
– Ах да. Это и вправду очень забавно. Со мной вечно что-нибудь такое случается. Недели с две назад мы с Пидженом разминулись на каких-нибудь три минуты – буквально вот настолько. Надо же такому случиться – в смысле, я и не знал, что он в Англии, и разминулся с ним всего на полшага.
– Расскажите.
– Ну, мы с одним моим приятелем зашли в клуб – в клуб этого приятеля – и встретились с другим нашим приятелем, которого я, кстати, тоже сто лет не видел, а тот три минуты назад разговаривал с Пидженом. Разговаривал с Пидженом в этом самом клубе. «Ну и ну, – говорю я, – бывает же такое. А он еще здесь?» Но тот, другой наш приятель сказал, что нет. Что он уже ушел. Я спрашиваю, а в какую сторону он пошел, – думал, может, еще успею догнать, но приятель, конечно, и понятия не имел. Я решил, что это удивительнейшее совпадение, и подумал, что надо будет обязательно вам рассказать. Приди я тремя минутами раньше!.. В конце концов все дело случая. Наперед ничего не угадаешь. Вспомните, например, как я совершенно случайно встретил вас. В книге такая сцена вышла бы совершенно неправдоподобной.
– Да это и вправду вышло неправдоподобно. Со мной, например, таких вот внезапных встреч не случается.
Майор Брутт медленно просунул кулаки в карманы, слегка растерянно что-то обдумывая. Он сказал:
– Ну и вы, конечно же, в ту неделю были за границей.
– В какую неделю?
– Когда я разминулся с Пидженом.
– Ну да, я была за границей. А вы… вы больше ничего не знаете? Он еще в Лондоне или нет?
– Это я бы и сам хотел знать. Чертовская незадача. Он может быть где угодно. Но у того нашего приятеля вроде как сложилось впечатление, что Пиджен куда-то уезжает, что он, как мы говорили, «встал на крыло». Да и вообще он вечно куда-нибудь уезжает. Лондон он не слишком-то любит.
– Да, Лондон он не слишком-то любит.
– Но, знаете, хоть я и проклял все на свете из-за того, что мы с ним тогда разминулись, это все-таки лучше, чем совсем ничего. Появился один раз, появится и в другой.
– Да, надеюсь, что он снова где-нибудь появится… Да только не там, где буду я.
Анне обреченно пришлось признать, что она наконец-то это сказала. С безмерным спокойствием она взглянула на себя в зеркало. Тем временем майор Брутт, прислонившись к каминной полке, изучал стеклянную, похожую на лодку вазу с розами, аромат которых уже некоторое время не давал ему покоя. Он благоговейно вдавил самый кончик пальца в мягкость пунцовых лепестков, а затем, нагнувшись, старательно их понюхал. Этим театральным и для него несколько неестественным движением он дал понять, что знает: он оказался там, куда она, возможно, не хотела бы его пускать, – за закрытой дверью, в роли всеми позабытого посыльного, ждущего ответа, которого может и не быть. Замешательство, почтение, готовность печалиться или подставлять плечо читались в каждой линии его тела. Он был бы и рад сдвинуться с места, скажи она хоть слово. Не в его обычае было замечать цветы или хоть какие мелочи в обстановке, но теперь, раз уж он выказал розам столько внимания, ему пришлось вступить с ними в несколько натянутые отношения. Он снова потыкал в них пальцем и спросил:
– Цветы, наверное, из-за города?
– Да. А ваши прелестные гвоздики как раз накануне увяли.
А может быть, он не улавливает какого-то намека, может, Анна специально подвела все к тому, чтобы он мог без обиняков спросить: слушайте, что все-таки произошло? Куда все подевалось? Почему вы не миссис Пиджен? Ведь вы – по-прежнему вы, да и он вроде по-прежнему на себя похож. Вы оба ведь вполне устраивали вас обоих. Вы – по-прежнему вы, так что же с тех пор изменилось?
Он посмотрел на нее, но ситуация была такой щекотливой, что у него – чуть ли не впервые – забегали глаза. Он посмотрел на нее и обнаружил, что она на него не смотрит. Вместо этого она вытащила из сумочки носовой платок и высморкалась – быстро и деловито. Если Анна когда и выказывала нерешительность, то сейчас – пряча платок обратно в сумку. Она сказала:
– Я не была бы такой дрянью, если бы Пиджен не вбил мне это в голову.
– Дорогая моя девочка!..
– Ну да, так оно и есть, и все так считают. Даже этот отвратительный сопляк Эдди позвонил мне во время обеда, чтобы сообщить, как дурно я обращаюсь с Порцией.
– Боже правый!
– Вам ведь Эдди не нравится, да?
– Ну, у нас с ним мало общего. Но послушайте, я хочу сказать, что…
– Роберту до меня и дела не было, – с улыбкой прервала его Анна. – А вы не знали? Ему до меня не было никакого дела. Ничего, в общем-то, не случилась, я не разбила ему сердце. И при всех обстоятельствах – теперь-то вы понимаете, что это были за обстоятельства, – мы вряд ли могли пожениться.
Он пробормотал:
– Наверное, оно все и к лучшему.
– Разумеется, – снова улыбнулась Анна.
Он быстро отозвался:
– Разумеется. – И оглядел элегантную комнату.
– Но что-то я перескакиваю с одного на другое, – с величайшей непринужденностью продолжала она. – На самом деле, не так уж и важно, что там было в прошлом, я просто хочу, чтобы насчет нас с Робертом не оставалось никакого недопонимания. Нет, если я сегодня слегка взвинчена, так это из-за того, что совершенно посторонний юноша позвонил мне посреди обеда и сообщил, что Порция несчастна. А мне-то что делать? Сами знаете, какая она тихая; ей, наверное, совсем уже несладко пришлось, раз она взяла и пожаловалась чужому человеку. Эдди, правда, очень дотошный.
– С вашего позволения, – сказал майор Брутт, – это просто неслыханно, чудовищная наглость с его стороны. И это еще мягко сказано. Должен признать, сам я никогда…
– Этот юный негодяй всем дерзит, – сказала она, задумчиво барабаня по каминной полке. – Но я беспокоюсь за Порцию. Это так на нее не похоже. Майор Брутт, вы неплохо знаете нас как семью – как по-вашему, Порция счастлива?
– Конечно, не стоит забывать, что бедный ребенок только что потерял мать, а так у меня и в мыслях ничего другого не было. Мне казалось, что она у вас прижилась, как будто здесь и выросла. Для девочки-то жизнь у нее идеальная.
– Или вы просто очень хорошо обо всем думаете? Конечно, мы даем ей больше свободы, чем положено шестнадцатилетним девочкам, но нам казалось, что она уже для этого достаточно взрослая – она ведь заботилась о матери. Теперь я понимаю, что девочкам надо еще повзрослеть, прежде чем они самостоятельно смогут выбирать себе друзей – особенно среди юношей.
– Хотите сказать, что этот юнец был слишком назойлив?
– Похоже на то. Конечно, я-то во всем виню себя. Он у нас часто бывал – ему одиноко, и мы старались его подбодрить. Но в остальном, по-моему, Порции зимой жилось здесь очень счастливо. Она вроде как освоилась. Но вы сами знаете, потом она уехала к морю, и вот там-то, боюсь, все и пошло насмарку. Моя старая гувернантка – просто ангел, но от ее детей многого ждать не приходится, и они как раз могли чем-то огорчить Порцию. Она сама не своя, с тех пор как вернулась. Даже наша экономка это заметила. Порция уже не такая застенчивая, но и не такая порывистая. Нет, все-таки зря мы устроили эти каникулы, взяли и уехали, пока она у нас осваивалась. Слишком рано, очень глупо мы сдернули ее с места. Но Томас нуждался в отпуске, зимой ему на работе нелегко пришлось.
– Она такая славная малышка. Прелестная девчушка.
– А вот вы бы на моем месте, наверное, попросту взяли и послали Эдди к черту?
– Ну, наверное… Да, я бы так и сделал.
– И переговорили бы с Порцией?
– Ну, уж с этим вы точно справитесь.
– А знаете, майор Брутт, это ужасно глупо, но я очень застенчива.
– Я уверен, – пылко ответил он, – что она очень огорчится, если узнает, что огорчила вас. Я готов поклясться, у нее и в мыслях ничего подобного не было.
– Она даже не представляет, как Эдди умеет убалтывать людей. – В голосе Анны послышалась резкость, которую она больше не могла сдерживать. – Не задался у вас день, майор Брутт: сначала эти жуткие люди за обедом, а теперь еще и мои семейные неурядицы. Но мне стало легче от того, что вы думаете, что Порция счастлива. Скорее приходите к нам снова, и мы уж проведем время как-нибудь получше. Вы ведь скоро к нам снова придете?
– С преогромным удовольствием. Конечно, вы понимаете, насчет будущего особой определенности у меня пока нет. Что предложат, на то и соглашусь, а там уж одному богу известно, куда меня занесет.
– Но ведь не сразу, я надеюсь. В любом случае я очень рада, что вы не едете в Шропшир. И как нам с Томасом такое только в голову взбрело, теперь-то я понимаю, это совсем не то, что вам нужно. Ну, спасибо, что выслушали, вы были просто ангелом. Вредно, конечно, – заключила она, протягивая ему руку, – быть добрым другом эгоистке вроде меня.
И пока он сжимал ее руку, она все улыбалась, а потом и вовсе рассмеялась, глядя в окно, будто увидела что-то смешное в парке. На этом майор и откланялся. Анна же, не медля ни секунды, уселась за стол и набросала письмецо Эдди.
Дорогой Эдди,
Я, конечно, не могла этого сказать во время обеда, но на твоем месте я была бы поосмотрительнее с рабочим телефоном. Самому, наверное, сложно понять, когда переходишь черту, но в твоем случае, боюсь, эта черта уже давно пройдена. Я, кстати, слышала, что Томас с мистером Мерреттом собираются заняться всеми личными звонками с работы и на работу. Наверное, телефонистка наябедничала. И не надо думать, что Томас с мистером Мерреттом свирепствуют, для них это, похоже, дело принципа. Хоть ты и делаешь заметные успехи на работе, я бы на твоем месте все-таки вела себя поосторожнее, хотя бы неделю-другую. Это для твоего же блага, ты же знаешь, я хочу, чтобы ты преуспевал и дальше.
Что бы там ни рвались сообщить тебе твои друзья, я бы попросила их подождать до твоего возвращения домой. И друзьям я бы на твоем месте звонила бы из дома. Конечно, твои счета за телефон вырастут, но тут уж ничего не поделаешь.
Твоя Анна
Закончив писать, Анна взглянула на часы. Если она сейчас отошлет письмо почтой, Эдди получит его только завтра утром. Но если отправить письмо с посыльным, оно уже будет ждать Эдди, когда тот поздно вечером вернется домой. В такой час письма производят куда больше эффекта. Поэтому Анна отправила письмо с посыльным.
В этот же понедельник, в половине пятого пополудни, Лилиан и Порция выбрались из школы мисс Полли наверх, на Кэвендиш-сквер. Лилиан еще помедлила – мыла запястья, потому что от ее новых браслетов, хоть и шикарных, у нее на руках остались отметины. Поэтому в долгой веренице покидавших школу девочек они оказались последними. После тишины классной комнаты площадь словно дрожала от раскаленного звука, глянцевые окна высоких нестройных домов ослепительно блестели в лучах вечернего солнца. Деревья в центре площади сбрасывали с себя сквозняк, который, скользнув по мостовой, переворачивал их листья бледной изнанкой вверх. Выйдя с занятий, девочки очутились в неподатливом каменном мире, который нынешней весне растопить было не под силу, – впрочем, глядя на ветви в стальном солнечном свете, они почувствовали, что неприметная пока весна все-таки оставила здесь свой след.
Лилиан оглядела пышные косы, спадавшие ей на грудь.
– Куда ты сейчас? – спросила она Порцию.
– Я же говорила, я в шесть кое с кем встречаюсь.
– Вот я и спрашиваю, дурочка, до шести-то еще далеко. Ты пойдешь домой пить чай или что?
Порция ответила, очень нервно:
– Домой я не пойду.
– Тогда знаешь что, мы можем пойти в чайную. Чашечка чаю тебя точно успокоит.
– Это очень мило с твоей стороны, Лилиан, правда.
– Ну конечно, я же вижу, что ты расстроена. А я очень хорошо знаю, каково это.
– Только у меня всего шесть пенсов.
– Ничего, у меня три шиллинга. После всего, что мне пришлось пережить, – продолжила Лилиан, увлекая Порцию за собой, вниз по площади, – тебе вообще не стоит меня стесняться. И платок мой можешь оставить сегодня себе, вдруг он тебе понадобится, когда ты встретишься с этим своим кое-кем, только, пожалуйста, верни его завтра и смотри, чтобы его ненароком не постирали, у меня с ним связаны особые воспоминания.
– Ты очень добра.
– Я прямо есть не могу, когда расстроена, стоит мне съесть хоть кусочек, как меня сразу рвет. Я за обедом еще подумала: повезло тебе, что ты не такая, это все, конечно, привлекает внимание. Жаль, правда, что ты привлекла к себе внимание, когда звонила с телефона мисс Полли и тебя застукали. Знаешь, я бы на такое в жизни не решилась. Она, наверное, тебя чуть не растерзала?
– Она говорила со мной очень презрительно, – ответила Порция, и губы у нее снова задрожали. – Она еще с прошлого семестра думает, что я безнадежна, потому что тогда поймала меня с письмом. Намекает, что все дело в моем воспитании.
– Понимаешь, она как раз в том возрасте, когда женщины начинают чудить. А где, ты говорила, вы встречаетесь?
– Возле Стрэнда.
– Ага, совсем недалеко от конторы твоего брата, – сказала Лилиан, поглядев на Порцию огромными, близко посаженными темно-серыми студенистыми глазами. – Знаешь, Порция, ты будь поосторожнее: из-за одного ненадежного человека можно всю жизнь себе поломать.
– А разве можно вообще полюбить человека, если ему ни в чем нельзя довериться?
– Слушай, какой толк в том, чтобы быть лучшими подругами, если ты даже не хочешь мне сказать, что встречаешься с Эдди?
– Да, но я не из-за него расстроилась; я расстроилась, потому что кое-что случилось.
– Дома?
– Да.
– Ты о своей невестке? Мне она всегда казалась опасной женщиной, я просто сразу не стала тебе говорить. Слушай, не надо обо всем этом рассказывать посреди Риджент-стрит, на нас уже и так смотрят. Пойдем вон в ту Эй-би-си[45] напротив Политехнического[46], есть шанс, что нас там никто не узнает. Понадежнее, чем в «Фуллерс». И постарайся успокоиться, Порция.
Но, по правде сказать, это Лилиан приковывала к себе внимание, сурово глядя в лицо каждому прохожему. Порция шла рядом со своей похожей на богиню подругой, опустив голову, сражаясь с пронизывающим ветром. Когда они подошли к переходу, Лилиан сжала обнаженную ладонь Порции рукой в лайковой перчатке, животное, успокаивающее чувство добралось до самого локтя Порции, расслабило его. Она отпрянула, заметив свадебный ковер у выхода из церкви Всех Усопших на Лэнгхэм-плейс, – и, словно тонущий человек, наконец перестала дергаться в судорогах и всплыла, мертвой, назад, к солнцу. Она покачивалась между автобусами, в кильватере у Лилиан, с воздушной легкостью маленького трупа.
– Хоть у тебя и не испортился аппетит, – сказала Лилиан, опершись локтями на мраморную столешницу и стягивая перчатки – палец за пальцем (любой предмет одежды Лилиан всегда снимала с некоторой нарочитостью, всякий раз, когда она развязывала шарф или стаскивала с головы шляпку, разворачивалась небольшая драма), – хоть у тебя и не испортился аппетит, лично я не стала бы есть ничего жирного.
Она поймала взгляд официантки и заказала то, что ей казалось правильным.
– Видишь, в каком укромном месте я нашла нам столик, – сказала она. – Можешь смело говорить что угодно. Кстати, может, снимешь шляпку, вместо того чтобы постоянно сдвигать ее на макушку?
– Ох, Лилиан, мне и вправду почти нечего тебе рассказать.
– Не скромничай, моя дорогая, ты сама сказала, что против тебя сплели заговор.
– Я только имела в виду, что они смеялись надо мной.
– И почему же они над тобой смеялись?
– И обсуждали меня друг с другом.
– Что, и Эдди тоже?
Порция ответила уклончивым взглядом. Послушно, медленно она сняла простенькую шляпку, которую Анна сочла подходящей для ее лет, и примирительно положила на стол между ними.
– Пару дней назад, – сказала она, – в тот день, когда нам с тобой не удалось пойти домой вместе, я встретила мистера Сент-Квентина Миллера – по-моему, я тебе об этом не рассказывала? – и он почти что угостил меня чаем.
Лилиан с укоризной разливала чай.
– Зря ты, – сказала она, – постоянно вот так отвлекаешься. Ты обрадовалась, что чуть было не выпила чаю с Сент-Квентином только потому, что он писатель. Но ты ведь в него не влюблена, правда?
– Эдди тоже был писателем, раз уж на то пошло.
– Ну, вряд ли Сент-Квентин такой же гадкий, как Эдди, который смеялся над тобой вместе с твоей невесткой.
– Этого я не говорила! Не было такого!
– Тогда почему ты на нее злишься? Ты же сама сказала, что не хочешь идти домой.
– Она прочла мой дневник.
– О господи, Порция. Я и не знала, что ты…
– Я никому об этом не говорила.
– Темная ты лошадка, вот что. А как же она тогда узнала?
– Я никому не говорила.
– Честное слово? Никому?
– Ну… никому, кроме Эдди…
Лилиан пожала плечами, вскинула брови и подлила кипятку в чайник с таким выражением лица, которое Порция не осмелилась прочесть.
– Ну-у, – сказала она, – ну-у, господи, и чего ты еще хочешь? Вот и все, то есть все понятно! Вот я и говорю – это заговор.
– Я не о нем говорила. Заговор – не в этом смысле.
– Так, съешь-ка немного кекса, если можешь есть, надо есть. Иначе люди еще начнут на нас смотреть. Знаешь, мне кажется, ты не осилишь дорогу до Стрэнда. Если ты больше ничего не будешь, нам хватит денег на такси. Я поеду с тобой, Порция, мне совсем нетрудно, правда. Пусть видит, что у тебя есть друзья.
– Нет, он мой друг. Он всегда был мне другом.
– Я и подождать могу, – продолжала Лилиан, – если ты вдруг очень расстроишься.
– Это так мило с твоей стороны… Но лучше я пойду одна.
Печаль, безусловно, выбивает у человека почву из-под ног. Почти сразу оказывается, что рафинированное искусство молчания годится лишь для счастливых дней – или для тех дней, когда боль хотя бы выносима. Но стоит печали обрести полную власть, как чувство это становится мучительным, ядовитым, под его натиском гибнет любая гордость. Есть, правда, люди, которых тянет к местам, где произошло несчастье, которых больше всего на свете занимают смерти, рождения и болезни, и они бесцеремонно, едва учуяв что-то подобное, вмиг оказываются рядом, дыша тебе в спину с доброжелательностью могильщиков. Стоит завидеть этих стервятников в небе, и первое, что приходит в голову, – ты обречен. Но может статься, что это вовсе не стервятники, а вороны пророка Илии. С собой они приносят понимание того, что даже в самой уникальной скорби есть анестезирующая универсальность. С их помощью человеческая природа осознает свою грубоватую мудрость, свою деятельность, свою безошибочную находчивость и свою низость, пасть ниже которой уже невозможно. Несчастья принадлежат людям, и только дурацкая боязнь смерти, боязнь того, что свойственно всем нам без исключения, заставляет настаивать на том, что «горе лучше переживать в одиночестве». В обществах проще, наивнее и благороднее нашего страдалец становится общественным достоянием; место любой катастрофы вскоре перестает быть изолированной от всего воронкой. Истинным откликом на любое горе, откликом, который возвышает горе до поэтического уровня, оказываются не правильно подобранные слова, не безукоризненное тактичное молчание, но именно этот хор вульгарных, незваных друзей – друзей, не имеющих ни ума, ни вкуса.
Сказать по правде, нет такого утешителя, нет такого задушевного друга, которого, пусть даже бессознательно, не хотелось бы оттолкнуть. Внезапные срывы, водопады слез и слов, выплески частного, личного горя случаются сами по себе, как припадки, и в обстоятельствах, на которые по доброй воле никто не согласится. Утешители in extremis[47] – с их талантом оказываться в нужном месте в нужный момент, с их властью вызывать эти очистительные припадки – чаще всего, а то и всегда люди праздные, пустые, нездоровые или незрелые; люди, которые, почуяв пустоту, всеми силами стремятся туда влезть. В минуты счастья никому и в голову не придет делиться с этими людьми своей тайной весной, своей любовной гордостью, честолюбивыми замыслами, бодрящей надеждой, никто не станет делиться с ними изысканным удовольствием от жизни, с такими людьми попросту нельзя ничего обсудить. Но при этом их грубость, их назойливость, их бестактность уместны, когда всякая нежность нестерпима. Чем тоньше природа человека, чем выше уровень жизни, к которому он стремится, тем глубже он не просто утопает, а погружается в горе, – такие люди плачут вместе с жуликами и попрошайками, потому что с ними притупляется стыд за собственное несчастье.
И потому в тот невыносимый понедельник (через два дня после того, как Порция застала Эдди с Анной, и почти через неделю после откровений Сент-Квентина – предостаточно времени, чтобы это двойное предательство вымахало в полный рост, будто сросшееся с другим дерево) рядом с Порцией не могло оказаться никого лучше Лилиан. Драма с телефоном, приключившаяся перед самым обедом у мисс Полли, и стала той самой точкой, после которой в дело вмешалась Лилиан. Стоило плачущей в гардеробной Порции попасться ей на глаза, как Порция мигом перенеслась в зону субтропических чувств: нет никого добрее нарцисса, пока ты смотришь на жизнь его глазами. Быть понятой и обласканной Лилиан – все равно что рыдать в травянистом гроте, где теплый, сырой воздух и холодные касания ветвей папоротника успокаивают, расслабляют и полностью завладевают тобой. Величина всего меняется: теперь, когда поднимаешь мокрые глаза к небу, деревья кажутся не страшнее папоротника. И когда дело доходит до боли, вымышленные чувства не отличить от настоящих. Лилиан, с ее любовными арабесками и бессердечностью актрисы, смотрела на Порцию с мрачным состраданием – и хоть и отодвинула от нее блюдо с кексом, но зато принялась пересчитывать деньги, прикидывая, во сколько может обойтись такси.
– Ну, как знаешь, – сказала она. – Поезжай одна, раз уж тебе так хочется. Но не вздумай останавливать такси именно там, куда направляешься. Вдруг тебя потом будут шантажировать, кто знает.
– Мне всего-то надо добраться до Ковент-Гардена.
– Ну, дорогая моя, что же ты сразу не сказала?
Ковент-Гарден отнюдь не казался Эдди удобным местом для встречи, но придумать другое у него просто не было времени – не успел он сказать, что они могут найти место и получше, как Порция положила трубку. Хорошо хоть времени хватило отговорить ее от первоначальной затеи: она предложила встретиться в вестибюле у «Квейна и Мерретта». Одного этого – ведь она была такой послушной, тихой девочкой, приученной испытывать перед работой Томаса священный страх, – было достаточно, чтобы понять, в каком она отчаянии. Появилась бы там в расстроенных чувствах. Нет, такого нельзя было допустить.
В особенности такого нельзя было допустить на этой неделе. Нынешние отношения Эдди с фирмой «Квейн и Мерретт» (помимо неприятностей с телефонными звонками, о которых ему еще предстояло узнать от Анны) были и без того шаткими. Многих он вывел из себя, порхая по конторе, будто житель каких-нибудь теплых широт. Выходные у него часто затягивались. Кроме того, в отсутствие Томаса у Эдди создалось впечатление, что Мерретт легко подпадает под чужое обаяние, а потому он несколько переусердствовал с игривой наглостью: Эдди болтался по конторе без дела, более чем небрежно относился к сочинению текстов и вообще стал вести себя куда более жеманно и нахально, чем (как ему недавно намекнули) здесь было принято. На днях он получил три обескураживающих служебных записки за подписью Мерретта – и над ним нависла угроза разговора, который вряд ли пойдет по накатанному пути. А еще ведь была мерзкая сцена в баре неподалеку, когда до неприличного вульгарный юнец, нанятый мистером Мерреттом, с нескрываемым наслаждением предупредил Эдди, что даже любимчикам миссис Квейн тут далеко не все позволено. Хорошим тоном в таком случае было бы выбить в ответ говорящему все зубы, а все старания Эдди казаться одновременно уязвленным, взволнованным, кротким и невозмутимым успеха не возымели, да и непроизвольно вырвавшийся у него смешок не помог делу. Появись сейчас у них в вестибюле младшая сестренка мистера Квейна, и ему бы точно пришел конец.
После шести вечера в Ковент-Гардене, когда все торговые галереи уже закрылись, было совсем невесело. По фасадам домов, по зияющим пустым пространствам, будто в театре, чья обшарпанность проступает при свете дня, тени ползли неуклонной, холодной дымкой, словно в небе начался беспокойный прилив. То тут, то там обрывки бумаги вяло подергивались, даже не отрываясь от земли. От всего места веяло глухим запустением, словно нынешняя его безлюдность продлится вечно. Лондон полон таких пустынь, таких мгновений, когда ослепительный мираж человеческого существования внезапно рассеивается. Ковент-Гарден действовал на Эдди как валерьянка – он кружил по улице, будто кот.
Тут он увидел Порцию, поджидавшую его совсем не на том углу, на котором они, по его мнению, условились встретиться. Поворот ее головы, зябкая полоска кожи между короткими рукавами и короткими перчатками и то, как терпеливо она сжимала ручку портфельчика, – все это поразило его ровно туда, где полагалось быть его сердцу, но древко стрелы погнулось: увидев ее, он ощутил только легкую злость.
– Надо же, как далеко ты забралась от дома, – сказал он. – Ты мне льстишь, крошка.
– Я приехала на такси.
– Да? Слушай, что стряслось? По телефону казалось, что у тебя чуть ли не истерика, я даже не успел предложить место для встречи получше этого.
– Место как место, мне тут нравится.
– Ты так внезапно бросила трубку, я не знал, что и думать.
– Я звонила из кабинета мисс Полли, и она меня застукала. Нам не разрешают звонить оттуда, можно только попросить передать сообщение.
– И, конечно, она устроила тебе головомойку. Эх, юность, юность!
– Не такая уж я и юная.
– Скажем так, in statu pupillari[48]. Куда теперь?
– А разве нельзя просто пройтись?
– Хорошо, как скажешь. Но веселого в этом мало.
– Зачем же нам веселиться?
– Начало неутешительное, – сказал Эдди, прибавив шагу, так что она с трудом поспевала за ним. – Но вот что, крошка. Мне тебя ужасно жалко, но нельзя же так себя накручивать. Анна, конечно, поступила гнусно, но я же тебе говорил, чтобы ты не оставляла свой дневник где попало. Хорошо еще, что я взял с тебя слово не писать о нас. Ты ведь не писала, правда? – прибавил он, бросив в ее сторону быстрый взгляд.
Она выдохнула:
– Теперь я понимаю, почему ты просил этого не делать.
У Эдди по лицу пробежала заметная тень.
– На что это ты намекаешь? – спросил он.
– Не сердись, Эдди, пожалуйста, не сердись на меня… Эдди, это ты рассказал Анне о моем дневнике?
– Господи, да мне-то это зачем?
– Не знаю, в шутку. Вы ведь с ней все время перешучиваетесь.
– Знаешь что, славный мой несчастный ягненочек, раз уж тебе так интересно, скажу – нет, это не я ей рассказал… По правде говоря…
Она онемело уставилась на него.
– По правде говоря, – продолжил он, – это она мне о нем рассказала.
– Но это я тебе рассказала, Эдди.
– В общем, она первой мне сказала. Ей эта твоя тетрадка уже давно покоя не давала. Она ужасная проныра.
– Значит, когда я тебе сказала, ты уже обо всем знал.
– Да, знал. Но, правда, крошка, ты вечно делаешь из мухи слона, вот как с этим твоим дневником. Это, конечно, дело искреннее, и очаровательно умное, и вообще славное, как ты сама, но что в этом такого необычного? Почти все девочки ведут дневники.
– Тогда почему ты притворялся, будто это для тебя что-то значит?
– Мне нравилось, когда ты мне об этом рассказывала. Твоя откровенность меня всегда берет за душу.
– И все это время ты мне подыгрывал. А я, разумеется, кое-что там о тебе писала.
– Господи. – Эдди резко остановился. – А я-то думал, что могу тебе доверять.
– Почему ты стыдишься того, что был ко мне добр?
– Все-таки это только наше с тобой дело. Не хочу, чтобы Анна в это лезла.
– Выходит, до того, что она лезет и в остальную мою жизнь, тебе дела нет? Правда, этой остальной жизни у меня не так уж и много. Но мой дневник – это я. Как же я могла тебя оттуда вычеркнуть?
– Ну давай, продолжай, пусть я себя окончательно возненавижу… Кстати, а ты-то как узнала?
– Мне сказал Сент-Квентин.
– Тот еще прохвост.
– Почему? Он был очень добр.
– Скорее, просто устал от Анны. Она слишком долго носится с каждой своей шуткой… Ради бога, крошка, ну не плачь же ты здесь.
– Я плачу только потому, что у меня болят ноги.
– А что я говорил? Ходим тут кругами по этому чертову тротуару. Ну правда, умолкни… Нельзя тут плакать, неужели ты сама не понимаешь.
– Лилиан всегда думает, будто на нее все смотрят. Ты теперь прямо как Лилиан.
– Я поймаю такси.
Вместе с рыданием у нее вырвалось:
– У меня всего шесть пенсов. У тебя есть деньги?
Порция стояла будто каменная, пока Эдди ловил такси и говорил водителю адрес своей квартиры. Когда они сели в такси, и Генриетта-стрит за окном стала рывками отматываться назад, Эдди угрюмо обнял Порцию и с холодной, отчаянной настойчивостью вжался лицом в ее заведенные за ухо волосы.
– Не надо, – сказал он, – прошу тебя, крошка, не надо, и без того все плохо.
– Не могу, не могу, не могу.
– Ну ладно, плачь, если тебе так легче. Только не обвиняй меня во всех грехах.
– Ты рассказал ей о нашей прогулке в лесу.
– Я просто болтал, и все.
– Но в том лесу я тебя поцеловала.
– Я недостоин всего этого. Правда, крошка, я не создан для таких вещей. Нам с тобой нужен другой мир. Для чего мы с тобой только начинаем жить, если кругом почти не осталось ничего чистого? Как нам взрослеть, если мы ничего не унаследуем, если мы растем на черствых, испорченных хлебах? Нет, не смотри вокруг, лучше заройся в меня поглубже.
– Но тебе-то не нужно зарываться, ты-то как раз повсюду смотришь. Где мы сейчас?
– Возле станции «Лестер-сквер». Поворачиваем направо.
Порция извернулась, жадно вскинула голову и увидела, как холодный свет отражается в расширившихся зрачках Эдди. Высвободив руку, она прикрыла глаза ладонью и спросила:
– Но разве мы не можем ничего изменить?
– Нас слишком мало.
– Нет, на самом деле тебе этого не хочется. Как обычно, ты просто развлекаешься.
– Думаешь, мне весело?
– Это какое-то очень жуткое веселье. Ты не хочешь, чтобы я тебе мешала. Презирать тебе нравится больше, чем любить. Ты делаешь вид, будто боишься Анны, но ты боишься меня. – Эдди отвел ее ладонь от лица, сжал, но Порция продолжала: – Теперь ты ведешь себя не так, но все равно не разрешишь мне остаться с тобой.
– Как же ты можешь остаться со мной? Крошка, ты еще совсем ребенок.
– Ты так говоришь, потому что я сказала правду. Когда мы не вместе, с тобой творится что-то ужасное. Нет, отпусти меня, дай я сяду. Где мы теперь?
– Я хотел тебя поцеловать… На Гауэр-стрит.
Забившись в угол, Порция расправила на коленке измятую шляпку. Разглаживая бантик, она слегка отклонила голову и сказала:
– Не надо, не целуй меня сейчас.
– А почему бы не сейчас?
– Потому что я не хочу.
– Это потому, – спросил он, – что я однажды не поцеловал тебя, когда тебе этого хотелось?
Она с еле заметной неприступной улыбкой принялась надевать шляпку – так, словно бы все случилось давным-давно. Слезы, которые она, тихонько содрогаясь, проливала, – он чувствовал всхлипы, но не слышал их – лишь склеили ее ресницы, и все. Эдди заметил это, внимательно вглядываясь в ее лицо, пока она встревоженно, одним пальцем, поправляла шляпку.
– У тебя теперь вечно глаза на мокром месте, – сказал он. – Слушай, это правда ужасно… Мы почти приехали. Скажи, Порция, сколько у тебя есть времени? Когда тебя ждут дома?
– Неважно.
– Крошка, не дури – если ты не вернешься, кто-нибудь точно поднимет крик. Да и стоит ли вообще ко мне идти? Может, лучше я провожу тебя домой?
– Там не дом! Почему мне нельзя зайти? – Сжав руки в своих коротеньких, строгих перчатках, она отвернулась и глухо сказала: – Или ты кого-нибудь ждешь?
Такси остановилось.
– Ладно, ладно, уговорила, вылезай. Ты, похоже, романов начиталась.
Расплатиться с шофером и найти ключ от входной двери, сгрести письма с полочки в коридоре, а затем быстро и бесшумно провести Порцию наверх – все это отвлекало Эдди, пока он не распахнул дверь своей комнаты. Его нервное напряжение, и без того излишнее, дошло до предела: он был почти уверен, что застанет у себя какую-нибудь роковую фигуру, кто-нибудь будет стоять у окна или повернувшись спиной к камину. Сейчас ему чудилось, что его враги обрели сверхъестественную силу – могли пролезть в замочную скважину, просочиться сквозь тяжелую дубовую дверь. Сцена, которую устроила ему Порция, была вполне безобидной, но небеса уже готовы были на него обрушиться – и пока что потихоньку, будто чешуйки черной штукатурки, сыпались ему на голову. Однако в комнате никого не было. Здесь было промозгло и душно, пахло завтраком и вчерашними сигаретами. Он положил два письма (одно доставлено «с посыльным», без марки) на стоявший в середине комнаты столик, распахнул окно и присел на корточки, чтобы разжечь газовый камин.
Двигаясь как человек, переживший сильное нервное потрясение – дергаными, журавлиными шагами, – Порция все кружила и кружила по комнате, пристально вглядываясь в каждую деталь: два продавленных кресла, сероватое зеркало, диван, накрытый колючим темно-голубым покрывалом, подушки, небрежно втиснутые в темно-голубые наволочки, нагромождение иностранных книг, которые безо всякого почтения затолкали на купленные по случаю полки. Она уже здесь бывала, в гости к Эдди она приходила дважды. Но теперь она напоминала человека, который, позабыв, о чем он читал, или совершенно не поняв прочитанного, возвращается к началу книги и принимается читать ее заново.
Только более изощренный ум, опираясь на щедрый запас предыдущих знаний, мог по обстановке в комнате Эдди понять многое. Если эту комнату и обставляли хоть с какой-то любовью, то любовь эта была к бесприютности студенческого жилища – незрелый вкус, отсутствие самой осязаемости в интерьере, порожденное крупными, угловатыми предметами, казенными столами и шкафами. Просиженные кресла и бугристый диван свидетельствовали о том, что к комфорту здесь относились со всей строгостью. Все старания Эдди показать себя миру не заканчивались, когда он возвращался домой, потому что часто он возвращался туда не один, но, относясь к уюту столь небрежно, он делал вид, будто ни на кого не хочет производить впечатления. Если в одиночестве им и завладевали навязчивые мысли, превращая его жилище в призрачный край, когда шкафы и столы казались ему утесами или бездонными тусклыми прудами, у гостей Эдди (по крайней мере, у женщин) складывалось впечатление, что этот совершенно простой и старомодный парень живет здесь en pantoufles[49]. Невроз, разумеется, не оставлял следов на тусклых коричневых стенах и шероховатом дереве. Приглашение в эту душную комнатку можно было счесть знаком как доверия, так и наглости со стороны Эдди. Ну а если он еще и засовывал букетик цветов (как правило, не самых красивых) в свою единственную изящную вазу, то эта его снисходительность казалась даже трогательной. Впрочем, не одно это было трогательным: от ковра и сигаретного пепла, от спрятавшейся в книгах пыли и от простывшего чая веяло каким-то безнадежным смирением. Не все здесь было фальшивкой – Эдди и вправду нуждался в заботе. Эдди не был эстетом, он презирал все модные ухищрения и искренне верил, что для красивой жизни ему не хватает денег, которых у него никогда не будет. Он (с некоторой долей надменности) смирился с уродливой казенной мебелью и духотой. За это он получил право – и правом этим пользовался – глядеть на жилища своих друзей, на их элегантность, чистоту и оригинальность холодным, изумленным, отстраненным, ироничным взглядом. Будь у Эдди порядочно денег, он, наверное, жил бы в пышной красной галльской полутьме, подобно бонвиванам из романов Бурже: драпировки, хрустальные лампы, шаткие бронзовые статуэтки, зеркала, пианола, манящая кушетка и полусветские восковые цветы в жардиньерках. Как и у многих людей скромного происхождения, его чувство прекрасного отставало от времени на пару десятков лет и было окрашено в восхитительные, аморальные тона. Разумеется, многому в его редких мечтах о роскоши не находилось места – его животной подозрительности, его угрюмости, въевшейся в него и свойственной всему его классу принципиальности, вечным предчувствиям каких-то ужасных бед, из-за которых Эдди одним махом придется все бросить, – но ведь фантазия избирательна и привечает только желанную часть личности. Поэтому свои представления о прекрасном Эдди с радостью оставил при себе. В его нынешнем положении эта комната стала своего рода tour de force – и не только потому, что здесь приходилось жить (с этим Эдди ничего не мог поделать), но и потому, что такое жилье не просто сходило ему с рук, а еще и себя окупало. В его отношениях с чересчур привередливыми людьми эта комната становилась важной, ключевой даже точкой… В вазе стояли умирающие красные маргаритки, говорившие о том, что на прошлой неделе Эдди приглашал кого-то к себе на чай.
– Эдди, твои цветы завяли.
– Правда? Ну так выбрось их.
Вытащив маргаритки из вазы, Порция с невольным отвращением взглянула на их склизкие, подгнившие стебельки.
– Давно пора, – сказал Эдди. – Может, и вонь эта из-за них… В мусорную корзину, крошка, она вон там, под столом.
Он взял вазу и хотел было унести ее в уборную. Но тут по полу застучали капли, потому что Порция так и стояла, держа маргаритки. Она сказала:
– Эдди…
Тот дернулся.
– Ты не хочешь распечатать письмо от Анны?
– Господи! От нее пришло письмо?
– Ты его сам только что принес. Оно без марки.
Эдди, не выпуская вазы из рук, натужно хихикнул.
– Без марки? Ну надо же! Она, наверное, отправила его с посыльным. То-то мне показалось, что почерк похож на ее…
– Тебе ли не знать ее почерк, – холодно отозвалась Порция. Она положила маргаритки на стол, глядя, как с них на скатерть натекает вязкая лужица, и взяла письмо. – Тогда я его распечатаю.
– Не смей! Положи на место!
– Почему? С чего бы? Чего ты боишься?
– Помимо всего прочего, это письмо адресовано мне. Нечего тут вынюхивать!
– Ну давай, читай же. Чего ты испугался? Что это у вас там за секреты?
– Я не могу тебе рассказать, правда. Ты еще слишком юна.
– Эдди…
– Знаешь что, иди ты к черту, отвяжись от меня!
– И пойду, мне все равно. О чем вы с ней говорите?
– Ну, довольно часто мы говорим о тебе.
– Но вы и раньше с ней много разговаривали, задолго до того, как ты познакомился со мной, так ведь? До того, как ты сказал, что меня любишь, до всего вообще. Я помню, как спускалась или поднималась по лестнице и слышала из гостиной ваши голоса, когда мне до всего этого еще и дела не было. Вы с ней любовники?
– Ты сама не знаешь, что говоришь.
– Я знаю, что о нас с тобой этого сказать нельзя. Мне все равно, что ты там делал раньше, но становится невыносимо при одной мысли о том, что ты, наверное, скажешь сейчас.
– Тогда зачем спрашивать?
– Потому что я все еще надеюсь, что ты скажешь, что на самом деле все совсем по-другому.
– Ладно, мы с Анной любовники.
– О… правда?
– Ты мне не веришь?
– Откуда же мне знать правду.
– А мне показалось, ты не очень-то и удивлена. Зачем поднимать столько шума, если ты сама не знаешь, чего хочешь? И, кстати, мы с ней не любовники, она для этого слишком осторожна и слишком умна, и как по мне – в ней нет ни капли страсти. Она любит драмы посерьезнее.
– Тогда почему ты…
– Твоя беда в том, что ты с самого начала слишком уж старалась меня раскусить.
– Правда? Но ты же сам сказал, что мы любим друг друга.
– Раньше ты была куда мягче, куда милее. Да, раньше ты была – и я однажды так тебе и сказал – единственным человеком, которого я безо всяких усилий мог полюбить. Но в последнее время, после Сила, ты стала совсем другая.
– И Матчетт говорит то же самое… Эдди, ты не прикрутишь огонь?
– Что такое? Тебе нехорошо? Отчего тебе нехорошо? Давай-ка присядь тогда.
Он торопливо обежал вокруг стола, не спуская с нее сурового взгляда, будто подзуживая ее сдаться, провалиться с глаз долой. Надавил тяжелой ладонью ей на плечо, втолкнул в кресло. Эта его обостренная бесчувственность не была наигранной – он по прежней привычке уселся на подлокотник кресла, невозмутимо уставился куда-то Порции за спину и захихикал, словно во всем происходящем не было решительно ничего необычного.
– Если ты, крошка, хлопнешься тут в обморок, я из-за тебя потеряю работу.
Он снял с нее шляпку, положил на пол.
– Вот так-то лучше. Господи, как же жаль, что ты не куришь, – сказал он. – Не разжечь ли снова огонь? И отчего это ты готова хлопнуться в обморок?
– Ты сказал, что все кончено, – сказала Порция, глядя прямо ему в глаза.
Они смотрели друг на друга, не веря тому, что видят, пока Эдди не отвернулся и не спросил:
– Я поступил дурно?
– Откуда мне знать?
– Жаль, что ты не знаешь. – Хмурясь, знакомым жестом дергая себя за нижнюю губу, отчего эта беседа превратилась в призрачное отражение их прошлых, куда более радостных разговоров, Эдди сказал: – Потому что, видишь ли, сам я не знаю. Может, я вообще какое-то чудовище, а я, честно, понятия не имею… В том, что я говорю, кажется, никогда не было никакой нужды. Неужели моя жизнь и вправду так омерзительна и так страшна? Я не знаю, как это выяснить. Вот бы ты была чуть постарше и знала бы чуть побольше.
– Ты единственный, кого я…
– В этом-то вся загвоздка, об этом-то я и говорю. Ты не знаешь, чего от меня можно ждать.
Не сводя встревоженных глаз с его лица – глядя на него с таким отчаянным вниманием, будто пытаясь усвоить урок, она сказала:
– Но, Эдди, ведь всего случившегося никогда раньше не случалось. То есть мы с тобой самые первые люди, которые были нами.
– Но у других как-то получается понять, что к чему, – сама видишь. Все женщины, которых я знал, все, кроме тебя, Порция, вполне понимали, чего от меня ждать, и это вселяет в меня маленькую, но надежду. И плевать мне, насколько они заблуждались, так хоть как-то можно было жить. Но ты швыряешь мне в лицо обвинение за обвинением с тех самых пор, как ты спросила, почему я держал за руку эту потаскушку. Как по тебе, так каждая треклятая мелочь должна быть либо черной, либо белой, и все, ты уже готова отмахнуться от всего человека. Может, ты, конечно, и права, кто знает. Но это попросту невыносимо. Мне уже кажется, будто я схожу с ума. Я жил так, как жил, потому что по-другому жить не могу. Да, я понимаю, что ты от этого страдаешь, но откуда мне знать, что ты сама в этом не виновата, просто потому, что это ты так устроена? Или что ты, например, страдаешь не больше других, а просто поднимаешь больше шума? Одни и те же безнадежные суждения ты применяешь практически ко всему: я, например, говорю, что люблю тебя, а ты ждешь, что я буду тебе доброй мамочкой. Тебе еще чертовски повезло, что у меня самые невинные намерения. И я никогда тебя не обманывал, правда ведь?
– Ты обсуждал меня с Анной.
– Ну, это совсем другое. Тебе-то я всегда говорил правду, разве не так?
– Не знаю.
– Так говорил или нет? Не будь я так до безобразия наивен, разве удалось бы тебе довести меня до такого состояния? Любой другой на моем месте потрепал бы тебя за подбородочек, обвел бы вокруг пальца, а потом бы еще посмеялся над такой дурочкой, как ты.
– Ты тоже надо мной смеялся. Ты смеялся надо мной вместе с ними.
– Знаешь, когда я с Анной, ты и впрямь кажешься презабавной. Более того, я даже уверен, что ты кажешься презабавной всем, кроме меня. У тебя совершенно безумные принципы и безошибочное чутье безумца, которое помогает тебе отыскивать других таких же безумцев, людей, которые не понимают, на каком они свете. Ты, конечно, знаешь, что я не подлец, а я знаю, что ты не полоумная. Но, господи, надо же нам как-то выживать в этом мире!
– Ты сам говорил, что тебе это не нравится. Ты говорил, что так поступать – дурно.
– И вот что ты еще делаешь: цепляешься к каждому моему слову.
– Тогда почему ты сказал, что всегда говоришь только правду?
– Когда мне было с тобой спокойно, я говорил тебе правду. Теперь же…
– Теперь ты больше меня не любишь?
– Ты говоришь о любви, а сама толком не понимаешь, что это такое. Нам с тобой было так хорошо вместе, потому что мы друг друга понимали. Я и сейчас думаю, что ты прелесть, хоть у меня от тебя и мурашки по коже. Мне кажется, будто ты хочешь загнать меня в какую-то ловушку. Мне даже в голову не придет затащить тебя в постель, это абсурд, тут и думать нечего. И при этом я все равно позволяю тебе говорить совсем уж недопустимые вещи, которые ни один человек не имеет права говорить другому. И сам, наверное, тебе их говорю. Да?
– Я не понимаю, что значит недопустимые.
– Не понимаешь, это я и сам вижу. У тебя что-то не так с чувствами. В общем, я скоро от тебя с ума сойду.
Эдди, куривший одну сигарету за другой, вскочил и отошел от кресла. Он закинул окурок за камин, остановился, поглядел на пламя, а потом машинально присел на корточки и выкрутил огонь.
– И кстати, тебе давно пора домой, – сказал он. – Почти половина восьмого.
– Хочешь сказать, что тебе будет хорошо без меня?
– Хорошо! – воскликнул Эдди, воздев руки к потолку.
– Но ведь кому-то со мной хорошо… Майору Брутту со мной хорошо, Матчетт со мной хорошо, когда я от нее ничего не скрываю, миссис Геккомб со мной было очень даже хорошо, она сама сказала… Ты хочешь сказать, что теперь тебе кажется, что тебе без меня будет так же хорошо, как было со мной, когда я была не такая, как сейчас?
Эдди с закаменевшим лицом поднял позабытые увядшие маргаритки, переломил их стебельки пополам и засунул прямиком в корзину для бумаг. Он осмотрел комнату, словно пытаясь понять, что тут еще не на своем месте, затем его совершенно не изменившийся, совершенно нечеловеческий взгляд вернулся к Порции и остановился на ее фигурке.
– Сейчас мне уж точно так кажется, – ответил он.
Порция нагнулась за шляпкой. Только чириканье дурацких хромированных часов да безостановочно звонивший где-то внизу телефон нарушали тишину, пока Порция надевала шляпку. Ей пришлось отложить письмо Анны, которое она, сама того не сознавая, все это время держала в руках. Она встала, положила его на стол – и невидящие глаза Эдди тотчас же впились в него.
– Ой, – сказала она, – только у меня совсем нет денег. Одолжишь мне пять шиллингов?
– Тебе не нужно столько денег, чтобы добраться домой.
– И все-таки дай мне, пожалуйста, пять шиллингов. Я вышлю тебе их завтра почтовым переводом.
– Уж вышли, крошка, не забудь. Ты ведь можешь, наверное, достать денег у Томаса. А у меня их в обрез.
Натянув перчатки, она сунула пять шиллингов мелочью, которые он с неохотой отсчитал ей, в правую перчатку. Затем протянула ему руку с твердым бугорком на ладони.
– Что ж, до свидания, Эдди, – сказала она, не глядя на него.
Всем своим видом она напоминала человека, который засиделся в гостях и, понимая, что хозяйское терпение подходит к концу, не знает, как бы половчее распрощаться. Невыносимо застеснявшись самого общества Эдди, страстно желая оказаться где-нибудь подальше отсюда, Порция, опустив глаза, разглядывала ковер.
– Я тебя, разумеется, провожу. Не стоит тебе спускаться в одиночку – людишки здесь живут препаршивые.
Ее молчание словно говорило: «Что же еще они могут мне сделать?» Она ждала. Он положил все такую же тяжелую ладонь ей на плечо – так они и вышли за дверь, так и спустились на три пролета. Она замечала вещи, которых не видела, когда сюда поднималась: похожие на гребни волн завитушки на обоях в коридоре, ряды царапин на зеленовато-бурых панелях, уличную суету, видневшуюся из окошка на лестничном пролете, отпечатанное на машинке объявление для жильцов, которое висело на двери в ванную. Она ощущала безмолвное напряжение других людей, множества жизней за закрытыми дверями, о которых она даже не подозревала; разреженное дыхание многоквартирного дома – затхлое после стольких легких, запыленное после стольких ног – доносилось из чернеющей лестничной шахты, потому что внизу, перед выходом в коридор, не было окон.
В коридоре Эдди еще раз взглянул на полочку с письмами – не доставили ли следующую почту. Он резко распахнул входную дверь, сказал, что поймает для нее такси.
– Нет, нет, не надо, я и сама могу… До свидания, – снова сказала она, еще более застенчиво и виновато.
Не успел он ничего ответить – где-то в глубинах его физической памяти еще живо было ощущение ее ежащегося под его рукой плеча, – как она сбежала по ступенькам и помчалась по улице. Ее длинноногий, детский бег, неловкий (ведь дело происходило на улице) и одновременно самозабвенный, уносил ее вдаль с такой скоростью, что он разом и обрадовался, и ужаснулся. Она бежала, размахивая руками – в руках у нее ничего не было, и эта странность, ощущение, что чего-то недостает, не давали ему покоя, пока он возвращался к себе.
И там он, конечно, обнаружил, что она позабыла портфель со всеми своими учебниками. Эта мелочь – ну и как он, спрашивается, вернет его, не вызвав никаких пересудов, и похоже, у невезучей ученицы с Кэвендиш-сквер бед только прибавится – все-таки его беспокоила, и поэтому, чтобы отвлечься, он обратился к более неотложной и неприятной задачке – Анне. Эдди вытащил из буфета бутылки, смешал себе выпить и, издав развязный смешок, каким люди иногда себя подбадривают в минуты одиночества, разом осушил половину стакана, поставил его на стол и распечатал письмо.
И прочел записку Анны о рабочем телефоне.
Гостиница «Карачи» занимает два очень высоких, одновременно ветхих и вычурных на вид кенсингтонских здания, которые сколочены в одно, точнее, даже не сколочены, потому что конструкция такое вряд ли выдержит, а соединены арками в опорных точках. Под портиком – две гигантские входные двери: одна, застекленная, заперта наглухо, вторую ровно до полуночи можно открыть, нажав на круглую медную ручку. Название гостиницы – потускневшие золоченые буквы – свисало с крыши портика. Одну столовую объединили с коридором и превратили в салон, вторая так и осталась столовой, места там вполне хватает. Одна из гостиных на втором этаже по-прежнему остается гостиной. Общие комнаты большие и просторные, но какие-то обескровленные, внутри лишь обширная пустота, здесь и в помине нет благородно выстроенного пространства. Камины с рядками газовых рожков, кое-как отделанные двери, оголенные окна, живущие в пустынях стен, с наступлением темноты электрический свет под потолком умирает высоко в воздухе, не дотягиваясь до неулыбчивых кресел. Если, становясь гостиницами, эти здания мало что давали своим жильцам, то и теряли они тоже немногое: даже когда они были домами, никакой личной жизни не могло затеплиться в этих стенах и с ними слюбиться. Здесь жил класс, у которого с самого начала не было ни будущего, ни каких-либо доставшихся им с рождения привилегий, ни поблажек. Строители, должно быть, возводили эти дома, чтобы взять в кольцо туман, который, просочившись туда, так там и остался. Несварение, тягостные желания, чванство и цыпки – и только они – правили судьбами обитавших тут семей.
В гостинице «Карачи» все комнаты на верхних этажах, за исключением гостиной, поделены перегородками надвое, а то и натрое – дом превращен в лабиринт. Перегородки эти до того тонкие, что в здешних спальнях нельзя утаить ни любви, ни беседы. Скрипят половицы, скрипят кровати, ящики из шкафов выдвигаются яростными рывками, зеркала трюмо крутятся и целят прямиком в глаз. Больше всего уединения – и меньше всего воздуха – было в мансардах, которые до того малы, что их не удалось поделить. Одну из таких мансард и занимал майор Брутт.
На исходе понедельника (потому что это и был исход дня для всех, кроме гуляк и дельцов) в гостинице подавали ужин. Теперь постояльцы ужинали при дневном еще свете, а точнее – при его призрачном отражении от фасадов на другой стороне улицы. Несколько дней назад каждый столик украсился тремя лиловыми веточками душистого горошка. Этим вечером здесь было немноголюдно, люди, сидевшие по двое и по трое в разных углах столовой, говорили мало – может быть, на них давила гулкая мрачность огромной комнаты, а может – чувство, что есть им приходится у всех на виду. Один майор Брутт молчал с совершенной невозмутимостью, потому что, как и всегда, ужинал в одиночестве. Несколько семей, с которыми он было сошелся, как водится, уже уехали; эти, сегодняшние, почти все новоприбывшие. Иногда майор поглядывал в сторону других столиков, гадая, с кем он познакомится теперь. Он, с присущей ему скромностью, только начинал понимать, что в качестве одинокого мужчины вызывает некоторый интерес. Однако все равно смотрел только в свою тарелку или прямо перед собой, изо всех сил стараясь, чтобы воспоминания об обеде у Анны не вызвали у него разочарования ужином, – здесь ведь и впрямь недурно готовили. Он как раз доел ревеневое желе с заварным кремом, когда к нему подошла официантка и принялась бормотать у него над ухом.
Он сказал:
– Ничего не понимаю… Юная леди?
– Она спрашивает вас, сэр. Она ожидает вас в салоне.
– Но я не жду никаких юных леди.
– Она в салоне, сэр. Сказала, что подождет.
– То есть она уже там?
Официантка кивнула и смерила его несколько пренебрежительным взглядом. Ее хорошее мнение о майоре переменилось в одну минуту: она сразу решила, что он грубиян и себе на уме. Ничего не подозревающий майор Брутт тем временем ломал голову: может, это какая-то шутка, но кто же станет над ним шутить? Он был недостаточно весел для того, чтобы иметь весельчаков-друзей. Перед тем как выйти из-за стола, он, то ли заупрямившись, то ли застеснявшись, выпил еще стакан воды – от ревеня на зубах остается кислый привкус. Майор вытер рот, сложил салфетку и вышел из столовой тяжелым, осторожным шагом, чувствуя, как постояльцы, прервав свои вялые разговоры, провожают его хмурыми взглядами.
Салон, располагавшийся в другом крыле, отделялся от гостиничного коридора рядом обшарпанных колонн. Поначалу, в мутном осадке дневного света, майору показалось, что там никого нет. Обрадовавшись, что никто не видит, как он тут стоит и озирается, майор осмелился подступиться к беспорядочно расставленным креслам. В углу, за одним из кресел, он увидел Порцию, которая на случай, если появится кто-то другой, изготовилась забиться еще глубже. Майор воскликнул:
– Здравствуйте, здравствуйте!.. Но что же вы делаете здесь?
В ответ она лишь глядела на него, будто дикий зверек, который только-только понял – людей надо опасаться, глядела на него так, будто он загнал ее в угол. Да ей и было тут страшно, словно залетевшей в комнату птице – птице, и без того оглушенной ударами о зеркала и оконные стекла.
Он быстро пробрался через нагромождение кресел, говоря уже настойчивее, куда серьезнее, тише:
– Дорогое дитя, вы заблудились? Не знаете, как попасть домой?
– Нет. Я пришла.
– Что ж, я очень рад. Но отсюда до вашего дома довольно далеко. А на дворе ночь…
– О… Уже ночь?
– Хм, нет, я вот только что поужинал. Но ведь и вас, наверное, ждут к ужину.
– Я не знаю, который час.
Какое бы отчаяние ни скрывалось в ее прозвеневшем на весь салон голосе, вряд ли бесприютность могла прозвенеть в нем еще сильнее. Майор Брутт инстинктивно огляделся: носильщика на месте не было, новые постояльцы не заезжали, а остальные еще не вернулись с ужина – еще подадут сыр, а потом, как обычно, всех обнесут кофе. Он обогнул кресло, служившее ей баррикадой, а им обоим – границей двух разных, шатких миров. Он чувствовал, как Порция с настороженностью вконец отчаявшегося человека измеряет расстояние между ними, а затем она бросилась к нему – будто птица в очередное окно. Она прижала ладони к лацканам его пиджака, растопыренные пальцы впились в ткань. Она что-то неразборчиво говорила. Ухватив ее за холодные локти, он мягко, но настойчиво отстранил ее.
– Тихо, тихо, тихо… Ну-ка, что вы там сказали?
– Мне некуда идти.
– Чепуха, ну что вы, право… Вы лучше успокойтесь и скажите же мне, что стряслось. Вас что, кто-то напугал?
– Да.
– Плохо, плохо. Конечно, если вам не хочется, то и не рассказывайте. Посидите тут немножко, выпейте кофейку или чего еще, а потом я отвезу вас домой.
– Я туда не вернусь.
– Ну, будет…
– Нет, я ни за что туда не вернусь.
– Знаете-ка что, вы присядьте.
– Нет, нет. Мне все вечно только это и говорят. Я не хочу просто тут посидеть, я хочу остаться.
– Ну а я присяду. Смотрите-ка, уже сажусь. Я всегда за то, чтобы присесть.
Отпустив ее локти, он уселся, поймал Порцию за руку и поставил ее перед собой, будто провинившуюся ученицу.
– Послушайте, Порция, – сказал он, – я о вас самого наилучшего мнения. Я и не упомню, когда еще встречал человека, о котором бы я так хорошо думал. И потому не ведите себя будто капризный маленький ребенок, это совсем не в вашем характере, да и мне от этого только хуже. Выкиньте-ка на минутку ваши горести из головы и подумайте немного обо мне – я уверен, у вас это получится, потому что вы всегда были со мной очень милы, я и передать не могу, как это для меня важно. Но придя сюда, сказав мне, что сбежали из дому, вы поставили меня в весьма неловкое положение перед вашими родными – и моими добрыми друзьями. Когда живешь один, вот как я в последнее время, и не знаешь, куда девать время, когда чувствуешь себя немного не в своей тарелке, то такой вот дом, как у них, куда можно прийти в любое время и где тебя всегда тепло встретят, понимаете, это очень много значит. И видеть вас там, среди этой счастливой семьи, было изрядной частью моей радости. Но ведь и они тоже мне очень дороги. Вы ведь не лишите меня всего этого, правда, Порция?
– Я вас ничего не лишаю, – тихо, но безжалостно ответила она. – Анна над вами тоже смеется, – продолжила она, вскинув на него глаза. – По-моему, вы ничего не понимаете: Анна всегда смеялась над вами. Она говорит, что вы безнадежны. Она смеялась над вашими гвоздиками, потому что они были не того цвета, а потом отдала их мне. А Томасу вечно кажется, будто вам от него что-то нужно. И что бы вы ни сделали, даже когда, например, прислали мне головоломку, ему только сильнее так кажется, а она только громче смеется. Когда вы уходите, они вздыхают и закатывают глаза. Они относятся к вам так же, как и ко мне.
В коридоре послышались шаги, и майор инстинктивно вытянул шею, обернулся – постояльцы потянулись с ужина.
– Сядьте, сейчас же, – неожиданно резко велел он. – Не нужно, чтобы все эти люди на вас глазели.
Он пододвинул поближе еще одно кресло, она уселась, несколько потрясенная силой своих слов. Майор Брутт пристально наблюдал за тем, как четверо постояльцев занимают свои излюбленные места. Порция же наблюдала за майором: его глаза так и впились в этих людей; они не подозревают о том, что он сейчас услышал, и потому соседи по гостинице для него теперь воплощение нормальности. Бывают ситуации, когда успокаиваешься от одного только равнодушного вида – эти люди, по меньшей мере, невиновны хотя бы в одном преступлении. Когда дольше смотреть было уже нельзя, иначе пришлось бы встретиться взглядами, майор уставился в пол, на Порцию он даже не взглянул. Она остро ощущала молчание их и близость – разволновалась, встревожилась, что теперь на нее косятся куда чаще, чем днем, а потому сидела неподвижно, даже руками не шевелила.
Казалось, майору интересно разглядывать пол, он даже принялся поскребывать в затылке. Она едва слышно проговорила:
– Нет ли какого-то другого места?.. – Он слегка нахмурился. – Вы ведь снимаете тут комнату?
– И умею же я сесть в лужу.
– Может, поднимемся к вам? Или пойдем куда-то еще?
– И с чего это я взял, что им есть до меня дело… Что, что вы сказали?
– Все слушают, о чем мы говорим.
Но его по-прежнему это не заботило. Он посмотрел – с каким-то странным, угрюмым смирением, – как еще три человека прошли между колонн, уселись. Затем в коридоре, на лестнице показались пожилые дамы в полувечерних нарядах, завсегдатаи гостиной. Серые глаза майора Брутта наконец встретились с темными глазами Порции.
– Нет, больше нам пойти некуда.
Он выждал, пока на другом конце салона завязалась беседа. И произнес под прикрытием голосов:
– Просто говорите потише, и все. И думайте сначала, у вас нет права такое говорить.
Она прошептала:
– Но они относятся к вам, как ко мне.
– Вообще-то, – продолжал он, по-прежнему хмурясь, – это ничего не меняет… Ничего не меняет… ничего. Вы не имеете права доставлять им огорчения, неужели вы не понимаете, что поступаете дурно? Я сейчас же отвезу вас домой – сразу, немедля, pronto!
– О нет! – неожиданно властно ответила она. – Вы ведь не знаете, что произошло.
Они сидели, почти колено к колену, под прямым углом друг к другу, кресла их соприкасались. Неприятное положение, в котором оба оказались, ее настойчивое желание уберечь майора от ошибки – какое значение по сравнению с этим имели эти люди в гостиной и вообще весь мир? С безжалостностью богини она положила маленькую, уверенную руку на подлокотник его кресла. Он сказал уже заметно мягче:
– Дорогое дитя, что бы там ни случилось, вам лучше поехать домой и рассудить все на месте.
– Майор Брутт, даже если бы вы их ненавидели, вы не смогли бы придумать для меня худшего выхода. Это никогда не кончится. То есть рассуждения эти никогда не кончатся. А кроме того, Томас – мой брат. Я не могу вам тут всего рассказать… Вам нравится эта гостиница?
Майору потребовалось несколько секунд, чтобы переключиться. Он задумчиво помычал, потом ответил:
– Меня все устраивает. А что?
– Если вы завтра отсюда уедете, будет все равно, что тут о вас подумают: можете сказать им, что я ваша племянница, что мне стало нехорошо и что мне нужно прилечь, тогда мы сможем поговорить в вашей комнате.
– Боюсь, так все-таки нельзя.
Но она его перебила:
– Ох, скорее же! Я сейчас расплачусь.
И вправду, ее огромные темные глаза уже теряли свою четкость, костяшками пальцев она надавила на губы, чтобы они не дрожали, другой кулак она прижала к животу, словно источник нестерпимой боли находился именно там. Чуть отодвинув руку ото рта, она пробормотала:
– Я целый день на людях… Мне нужно всего полчаса, всего двадцать минут… А потом, раз уж вы говорите, что я должна…
Он вскочил – задев столик, громыхнув пепельницей – и громко сказал:
– Давайте выпьем кофе.
Они прошли сквозь арку, ведущую в столовую, и оказались у другой лестницы – лифта в гостинице не было. Порция обогнала майора, метнулась наверх, будто кролик. Он шел за ней, ступая нарочито тяжело, насвистывая беззаботно, но слегка фальшиво, нашаривая в карманах ключи, минуя пальмы на лестничных клетках, – он шагал строго по прямой, как люди, которые ходят во сне, и как сам он ходил всегда. Ее день состоял из сплошных лестниц – и все равно, глаза Порции были все пугливее, все недоверчивее, когда она оборачивалась, а он жестами показывал: «Выше, выше!» К тому моменту, когда Порция добралась до мансарды, ей уже чудилось, что у этого дома вовсе нет края. В доме на Виндзор-террас на этаж под слуховыми окнами была упрятана телесная жизнь прислуги, это там Матчетт делала то, о чем все умалчивали, – спала. Под самой крышей майор поравнялся с Порцией; насвистывая еще громче, отпер дверь. Раньше она не видела, чтобы он двигался с подобной хозяйской уверенностью. Один миг – и вот она уже с сомнением глядит поверх примятого покрывала бурого атласа в окошко кукольного домика, затемненное снаружи балюстрадой.
– Тесновато, конечно, – сказал он. – Но они поэтому мне и цену снизили.
Заметив, с какой наигранной беспечностью, с какой осторожностью он держится, – майор вышел в коридор, постучался в другие комнаты, чтобы проверить, нет ли сейчас на этаже кого еще, – Порция, не говоря ни слова, уселась на краешек кровати и отвернулась к окну.
– Ну, вот мы и пришли, – сказал он с мрачной тревогой, только теперь в полной мере осознав, в каком они оказались положении.
Спинка его стула притиснулась к комоду, на лежащем перед ним коврике едва могли уместиться ноги.
– Так, – сказал майор, – продолжайте. С чего это вы сейчас надумали плакать?
– Везде столько людей, всегда – столько людей.
– Ну а сюда-то вы почему пришли? Вы сбежали-то – от чего?
– От них всех. От всего, что они делают…
Он строго прервал ее:
– Я думал, тут что особенное. Думал, случилось что-то.
– Случилось.
– Когда?
– Всегда, все время. Теперь-то я понимаю, что это никогда и не прекращалось. Они жестоко обошлись с отцом и мамой, но все, наверное, началось еще раньше. Матчетт говорит, что…
– Не стоит вам слушать, что там болтает прислуга.
– Почему? Если только она и знает, как все на самом деле. Они вовсе не считали, что мама с папой поступили дурно, они попросту презирали их, смеялись над ними. Мы трое были посмешищем, я это только теперь поняла. Я только теперь поняла, как отцу хотелось, чтобы у меня в жизни было свое место, потому что у него этого места не было, поэтому-то им и пришлось забрать меня к себе в Лондон. Надеюсь, он не узнает, что из этого вышло. Наверное, они с мамой даже и не знали, что над ними смеются, сами они огорчались из-за того, что однажды совершили нечто немыслимое (а их брак был поступком совершенно немыслимым), они верили, что у тех, кто таких немыслимых поступков не совершает, жизнь проста. Отец часто объяснял мне, что люди не живут так, как мы, он говорил, что жить так, как живем мы, – не принято, хоть мы и были вполне счастливы. Папа верил, что где-то там спокойно себе продолжается самая обычная жизнь – да, именно поэтому меня и отправили к Томасу и Анне. Но теперь-то я понимаю, что ничего она не продолжается, и если мы с ним снова встретимся, я скажу ему, что нет никакой обычной жизни.
– А вы не слишком молоды для таких суждений?
– Почему же? Я думала, что именно в молодости люди еще могут надеяться, что их жизнь окажется самой обычной. Она мне такой и казалась, когда я была на взморье, но потом приехал Эдди и все пошло наперекосяк, и тут я поняла, что даже Геккомбы в такую жизнь не верят. Ведь если бы они в нее верили, с чего бы им тогда так бояться Эдди? Эдди говорил, что это мы с ним не от мира сего, но еще он говорил, что это мы с ним все делаем правильно. Но сегодня он сказал, что мы сделали все не так, сказал, что у него от меня мурашки по коже и чтобы я уходила.
– Так вот в чем дело. Вы поссорились?
– Он рассказал мне обо всех моих ошибках – но я ведь не знала, как надо. Сказал, что я уж слишком стараюсь его раскусить. Я его все время спрашивала, почему он сделал то или это, понимаете, я ведь думала, мы хотим получше узнать друг друга.
– Жизнь никого не щадит, вот и вам, можно сказать, впервые попало. Кстати, деточка, не хотите ли носовой платок?
– У меня свой где-то был.
Механически, послушно она расстегнула пуговку на кармане, вытащила смятый носовой платок, поднесла к лицу, чтобы успокоить майора, а затем скомкала в руке, которой она то и дело вяло взмахивала.
– Как это – «впервые»? Такого ведь не может случиться снова.
– О, люди, знаете ли, обо всем забывают. И это тоже заживет.
– Нет. А это и значит – быть взрослым?
– Чепуха. Не время сейчас об этом говорить, да еще и попадет мне от вас, но без этого молодого человека вам будет куда как лучше. Знаю, знаю, не мое это дело – его распекать, но…
– Да ведь дело не в Эдди! – воскликнула Порция, с изумлением глядя на него. – А в том, что я его знала. Я знала Эдди и потому не так боялась всех остальных. Я и не думала, что все может быть так плохо. Была еще Матчетт, но после Эдди она ко мне охладела, я ей больше нравилась, когда мы с ней были только вдвоем. А теперь и она изменилась, и я. Мне вовсе не хотелось ее огорчать, но она всегда так злилась и хотела, чтобы и я злилась тоже. Но мы с Эдди совсем не были злыми, мы друг друга утешали. А теперь я вдруг узнаю, что все это время он был с ними заодно и они все знали об этом. И теперь, когда и я все узнала, я больше не могу вернуться туда, к ним.
– Нас обижают, такое случается, этого уж никак не избежать. Но, знаете, не нужно из-за этого развязывать войну. Такой девочке, как вы, Порция, такой хорошей девочке, не стоит загонять себя в безвыходное положение. Когда люди дурно с вами обходятся, вы лучше подумайте, не обошелся ли кто-нибудь дурно и с ними. Но вы еще очень молоды…
– Я не понимаю, при чем тут возраст.
Он, будто пристыженный школьник, заелозил на стуле, оглядел – угрюмо, тупо, растерянно – свои потертые гребни черного дерева, шкатулку для запонок, маникюрные ножницы, словно бы эти предметы, всюду путешествовавшие вместе с ним, служили доказательством того, что он сумел-таки справиться с жизнью, дойти до точки, после которой уже можно сказать: да это все, знаете ли, неважно. Несчастной Порции, лежавшей на его кровати, в его временной душной комнатке, казалось, нет нигде места, даже здесь. Порция – лишившаяся уютного дома, бывшего частью ее, а теперь лишившая и его собственных надежд и желаний, – казалась ему неприятной и жалкой, будто бродяжка, которая внушает опасения и отказывается от предлагаемой помощи, потому что предложение это вызвано страхом.
– А вы посмотрите на это вот с какой стороны… – начал было он, замолчал и все тем испортил. До него вдруг дошло, какая фикция – весь этот здравый смысл.
Впрочем, даже договори он фразу до конца, Порция его вряд ли бы услышала. Отвернувшись, она вцепилась в спинку кровати, уткнулась лбом в побелевшие костяшки пальцев. Так, скрючившись, она и застыла в этой позе – ноги свисали с кровати, будто отдельно от всего тела; с этими ее тонкими линиями, ее впадинками, ее забытьем она выглядела воплощением невызревшего горя. Какое счастье, что лишь немногим из нас дано прочувствовать мир до того, как мы полностью перейдем на его сторону. Детские фантазии, будто чешуйки, за которыми таится бутон, не только защищают, но и пестуют страшный крепнущий дух, защищают не только невинность от мира, но и мир от напора невинности.
Майор Брутт сказал:
– Выше нос, мы ведь с вами в одной лодке.
Она сообщила своим костяшкам:
– Я думала, что когда повзрослею, то именно Эдди будет тем человеком, за которого я выйду замуж. Я понимала, что к тому времени стану другой, иначе нельзя, но ведь совсем другой я вряд ли смогу стать. А он говорит, что угадал мои мысли и что как раз это ему и не нравится.
– Когда влюбляешься…
– А я была влюблена? Откуда вы знаете? Вы-то сами были влюблены?
– Было дело, – отозвался майор с самоуверенной бойкостью. – Вас-то это сейчас, может, и насмешит, да и я, впрочем – уж не знаю, почему – особым успехом не пользовался. Тогда, разумеется, это все омрачало. Но в конце-то концов, я ведь здесь, вот он. Скажете, нет? – спросил он, подавшись вперед, скрипнув плетеным стулом.
Порция покосилась на него, но тут же отвернулась и прижалась к костяшкам другой щекой.
– Да, вы-то здесь, – ответила она. – А он сегодня попросил меня уйти. Что же мне теперь делать, майор Брутт?
– Не хочу показаться грубым, но я не понимаю, отчего бы вам все-таки не вернуться домой. Что бы там ни случилось, жить-то где-то надо. Завтракать, обедать и так далее. Они ведь, в конце концов, ваши родственники. Кровь не водица…
– Нет. Про меня с Анной так не скажешь. Дома, дома теперь совсем нехорошо – мы с ней друг друга стыдимся. Понимаете, она прочла мой дневник и кое-что узнала. Ей прочитанное не понравилось, но она все равно посмеялась над ним вместе с Эдди, они смеются над нашими с ним отношениями.
Услышав это, майор Брутт покраснел и взглянул в окошко, под которым сидел. Обращаясь к балюстраде и темнеющему небу, он спросил:
– Выходит, они друг с другом очень близки?
– О, он не просто ее любовник, все гораздо хуже… А вы по-прежнему считаете себя другом Анны?
– Ну, нельзя забывать о том, что она все-таки была очень ко мне добра. Наверное, мне не хочется сейчас об этом говорить… Но, послушайте, раз уж вам казалось… раз уж вам кажется, будто дома не все ладно, тогда разве не стоит вам хотя бы поддержать брата?
– Он меня тоже стыдится, из-за нашего отца. И еще он все время боится, что я начну его жалеть. Стоит мне открыть рот, как он смотрит на меня так, будто хочет сказать: «Вот только этого не надо!» Нет, он вовсе не хочет, чтобы я его поддерживала. Вы его совсем не знаете… Вы, наверное, думаете, я все преувеличиваю.
– В настоящее время…
– Знаете, это время всегда будет настоящим… Я не поеду домой, майор Брутт.
Он практично осведомился:
– Чего же вы тогда хотите?
– Остаться здесь…
Она запнулась, словно почувствовав, что слишком рано сказала нечто важное, о чем стоило бы говорить с осторожностью. Сжав губы, она решительно вскочила с кровати и подошла к нему так, чтобы – пока он сидит, а она стоит – хотя бы немного над ним возвышаться. Она оглядела майора с ног до головы, будто хотела растеребить его, разбудить и не знала только, как бы его половчее ухватить. Она стояла, опустив руки, которые, впрочем, были столь напряжены, словно она в любой момент могла всплеснуть ими с неуклюжим отчаянием. Она не могла или не желала говорить с умоляющими интонациями в голосе, в своей бесполости она была способна лишь на суровые призывы, майору казалось, будто она о него бьется, как если бы в его ребра снаружи стучало второе сердце.
– Остаться здесь с вами, – сказала она. – Я ведь вам нравлюсь. Вы мне пишете, посылаете головоломки, говорите, что обо мне думаете. Анна говорит, что вы сентиментальный, но она так говорит обо всех, кто хоть что-то чувствует. Я могу что-нибудь для вас делать, мы можем жить в собственном доме, нам не нужно будет жить в гостинице. Скажите Томасу, что хотите меня оставить, и он деньги для меня будет пересылать вам. Я могу готовить, мама готовила, когда жила на Ноттинг-Хилл-Гейт. Вы ведь можете на мне жениться? Со мной вам было бы веселее. Я вам совсем не помешаю, и вдвоем нам будет не так одиноко. Почему у вас такое удивленное лицо, майор Брутт?
– Наверное, потому что я удивлен, – вот и все, что он смог сказать.
– Я сказала Эдди, что вам со мной хорошо.
– Господи. Да, но неужели вы не понимаете…
– А вы все-таки подумайте, пожалуйста, – спокойно попросила она. – Я подожду.
– Дорогая моя, тут и думать нечего.
– А я все-таки подожду.
– Вы дрожите, – рассеянно заметил он.
– Да, мне холодно.
Она потихоньку, с совершенно новым – деловитым и хозяйским – видом принялась устраиваться поудобнее в комнате: стащила с кровати покрывало, сбросила туфли, улеглась на кровать и уютно натянула покрывало до самого подбородка. Этими действиями она будто сразу и обосновалась здесь, и укрылась, и отстранилась от всего – в большей степени, разумеется, последнее. Будто больная, будто человек, решивший, что если не вставать, то и жить будет не надо, она разом словно бы переселилась в другой мир. Она равнодушно то закрывала глаза, то взглядывала на потолок, повторявший скат крыши.
– Наверное, – сказала она через несколько минут, – вы не знаете, что делать.
Майор Брутт ничего не ответил. Порция повертела головой, невозмутимо оглядела комнату, присмотрелась к вещам на умывальнике.
– Столько всяких губок и щеток, – сказала она. – Вы себе сами ботинки чистите?
– Да. С этим у меня очень строго. Им тут, в гостинице, не все под силу.
Она поглядела на рядки ботинок – каждый аккуратно натянут на колодку.
– Понятно, почему они такие славные, похожи на каштаны… И это я тоже могу делать.
– Не знаю отчего, но женщины почему-то с этим хуже справляются.
– Ну, готовить-то я умею, это точно. Мама рассказывала мне обо всех блюдах, которые она готовила. И я уже сказала, что нам с вами совершенно не обязательно вечно жить в гостиницах.
Смехотворное видение счастливой жизни, которым даже на миг невозможно соблазниться, нужно отгонять от себя поскорее. Не вызови у майора Брутта это видение никаких чувств, он продолжал бы говорить с Порцией мягко, испытывая к ней одну лишь жалость… Однако майор вскочил на ноги, и не просто вскочил, а еще и вернул на место стул, на котором сидел, решительно придвинув его к стене и показав тем самым, что разговор окончен. Но из-за того, сколько усилий он приложил, чтобы поставить эту, самую последнюю точку, его решительный поступок выглядел скорее грубым, чем жалким. Боясь, как бы не возникло расхолаживающей паузы, майор заходил по комнате – взял свои гребни, рассеянно, но ловко начал расчесывать волосы. Поэтому наблюдавшей за ним Порции вдруг приоткрылся доселе невиданный мир оставшегося наедине с самим собой мужчины, суровая вдумчивость, с которой он совершал свой туалет. Сам того не осознавая, он яснее ясного дал ей понять, что намерен всегда жить один. Сложив гребни вместе, он бросил их на стол с таким стуком, что оба – и майор, и Порция – вздрогнули.
– Не сомневаюсь, что вы будете готовить, – сказал он. – Я всеми руками за. Но еще нескоро и, боюсь, не для меня.
– Наверное, мне не стоило вас спрашивать, – сказала Порция не растерянно, а, скорее, задумчиво.
– Я весьма польщен, – признался он. – По правде сказать, вы здорово меня приободрили. Но вы слишком хорошо думаете обо мне и слишком мало о том, что я пытаюсь вам сказать. А я напоследок снова попрошу вас вот о чем: выкиньте вы это все из головы и поезжайте домой. – Он даже не осмеливался взглянуть в сторону кровати, с которой не доносилось ни единого звука. – Я не говорю, что это лучший выход, просто этот выход – единственный.
Порция сложила руки поверх покрывала – своего последнего укрытия, – крепко-накрепко прижав его к груди.
– Ничего хорошего из этого не выйдет, майор. Они даже не будут знать, что сказать.
– Что ж, а мы посмотрим, что они все-таки скажут. Почему бы не дать им такую возможность? – Майор помолчал, пожевал верхнюю губу под усами и прибавил: – Я, разумеется, поеду с вами.
– Но я же вижу, что вам этого не хочется. Почему?
– Не хочу появиться там вот так, ни с того ни с сего – да еще и с вами, после того, как они уже столько времени за вас волнуются. Нужно телефонировать… Кстати, – продолжил он, – они ведь могут и полицию вызвать, и пожарников.
– Ну, раз уж вы так настаиваете, то можете сказать, что я у вас. Но, прошу вас, ни в коем случае не говорите, что я к ним вернусь. Это уже будет зависеть…
– А, будет, вот как? И от чего же?
– От того, как они поступят.
– В общем, позвольте мне сообщить им, что с вами все в порядке.
Ничего не отвечая, она отвернулась и подложила ладонь под щеку. В своей отстраненности она словно перестала быть женщиной, превратившись в кого-то вроде ребенка из елизаветинской пьесы – детей там вечно кто-нибудь выводит на сцену и потом уводит, они почти ничего не говорят и их неминуемая трагическая судьба укладывается в одну реплику; само их существование, весь их взгляд на мир целиком пронизаны нереальностью. Но тело ее сейчас казалось предметом, который долго носило по волнам и на миг, по капризу течения, прибило к берегу, но вскоре он снова понесется, закрутится в безжалостном потоке. Майор взял ее шляпку и повесил на столбик в изножье кровати. Заметив это, она спросила:
– Вы ведь вернетесь, после того как им позвоните?
– А вы ведь будете умницей и меня дождетесь?
– Если вы вернетесь, дождусь.
– А я скажу им, что вы здесь.
– И расскажете, как они поступят.
Он еще раз оглядел сумеречную комнату с ее новой обитательницей, потом вышел, закрыл дверь, принялся спускаться к телефону – по-прежнему шагал как лунатик, только чуть быстрее, словно его подгонял дурной сон, от которого никак не очнуться. Спускаясь пролет за пролетом, он все видел ее лицо на подушке и точно сквозь сон осознавал, сколь неглубока оказалась его мудрость. Наши пристрастия – давайте назовем их так, – наши привязанности столь инстинктивны, что мы почти не подозреваем об их существовании; только когда ими поступаются или, хуже того, когда ими поступаемся мы, вот тогда мы в полной мере и осознаем всю их силу. Предательство это означает конец внутренней жизни, без которой повседневность обращается либо в жуть, либо в бессмыслицу. Где-то в глубине души вдруг напрочь исчезает таинственный пейзаж, казавшийся бескрайним, и чудится, что у тебя навсегда отобрали эту бескрайность, что нигде, ни на одной улице ты не уловишь и смутного воспоминания о нем.
Майор Брутт не обладал склонностью к красноречивым размышлениям, он попросту почувствовал, что все переменилось к худшему. Его крепость пала, отныне он не может ни мечтать о доме на Виндзор-террас, ни приходить туда. Он заставил себя думать о ближайших действиях, понадеялся, что Квейны мигом предложат решение, что смогут забрать Порцию, что ему не придется везти ее к ним. Но стоило ему втиснуться в вертикальный гробик телефонной будки, как все его колебания, надо ли ему телефонировать, развеялись, хотя они, наверное, посмеются над ним, они совершенно точно посмеются над ним – снова.
Сент-Квентин, которого так и тянуло на место преступления – а точнее, к его моральному источнику, – пил херес у Анны, когда поднялась тревога. До этой минуты Сент-Квентин пребывал в отличном расположении духа, с облегчением отмечая, что почти не чувствует за собой никакой вины. Ни о каких дневниках и речи не заходило.
Волнения начались на первом этаже номера второго по Виндзор-террас и вскоре добрались до его верха. Пока Сент-Квентин и Анна потягивали херес, Томас вернулся домой, неожиданно поинтересовался, где Порция, и получил ответ, что та еще не приходила. Он и думать об этом забыл, пока Матчетт, собственной персоной, не возникла в дверях кабинета и, сообщив, что Порции до сих пор нет, не спросила, что Томас в связи с этим намерен предпринять. Стоя в дверях, она пристально рассматривала его, в последнее время они почти не встречались лицом к лицу.
– Я хочу сказать, без двадцати восемь – время позднее.
– Наверное, у нее были планы на вечер, о которых она забыла нам сказать. Вы спрашивали миссис Квейн?
– Миссис Квейн принимает гостей, сэр.
– Знаю, – ответил Томас.
У него чуть было не сорвалось с языка: «А то чего я, по-вашему, тут сижу?» Но он сказал только:
– Это не повод не спрашивать миссис Квейн. Скорее всего, она знает, где мисс Порция.
Матчетт смотрела на него совершенно бестрепетно, Томас хмурился, разглядывая авторучку.
– Ладно, – сказал он, – в любом случае лучше спросить у нее.
– Разве что вы пожелаете сами, сэр…
Повинуясь этому принуждению, Томас выбрался из-за стола. Матчетт явно что-то подозревала – впрочем, Матчетт всегда что-то подозревает. Если так смотреть на жизнь, то повод для беспокойства всегда найдется. Томас поднялся на второй этаж, но пока одолевал лестницу, успел проникнуться невысказанными подозрениями Матчетт, а потому резко распахнул дверь гостиной и застыл на пороге с таким видом, что Анна и Сент-Квентин тут же занервничали.
– Порции до сих пор нет дома. Я полагаю, мы знаем, где она?
Сент-Квентин вскочил, взял бокал Анны и налил ей хересу. Так ему удалось какое-то время не поворачиваться к Квейнам лицом, он подлил хересу себе, а заодно налил выпить и Томасу. Затем прошелся по комнате, остановился у окна и принялся наблюдать за людьми, как ни в чем не бывало катавшимися по озеру на лодках. Если что-то плохое и могло случиться, то уже давно случилось бы, убеждал он себя, поэтому вряд ли что-то случилось сейчас. С тех пор как он распрощался с Порцией на кладбище, сказав ей все то, что он ей сказал, прошло пять дней. Однако – и это приходилось признать – неизвестно, сколько времени ей могло понадобиться, чтобы как-то отреагировать. Ведь изначальному потрясению, как это часто бывает, нужно дозреть. Настроение у Сент-Квентина резко испортилось – он снова оказался заодно с родственниками этого ребенка, ему сделалось тошно, захотелось немедленно уйти. Он услышал, как Томас соглашается с изрядно растерявшейся Анной, что, пожалуй, стоит позвонить домой Лилиан.
Но мать Лилиан сообщила, что дочери нет дома, она проводит вечер с отцом и совершенно точно без Порции.
– Боже, – сказала мать Лилиан с еле заметным самодовольством, – мне так жаль. Вы там, наверное, места себе не находите.
Анна сразу же повесила трубку.
Томас заговорил – сначала сдержанно, но постепенно все больше и больше распаляясь:
– Знаешь, Анна, только мы можем допустить, чтобы девочка ее возраста одна разгуливала по Лондону.
– Ой, милый, брось, – сказала Анна, – не буди в себе высшее общество. Девочки ее возраста работают машинистками.
– Но она не машинистка, да и вряд ли вообще чему-нибудь тут выучится. Почему Матчетт не может забирать ее по вечерам?
– Для этого мы недостаточно роскошно живем, Матчетт и без того есть чем заняться. Если уж Порция тут чему и выучится, так это самостоятельности.
– Да-да, это все замечательно – с теоретической точки зрения. Но пока она этому учится, ее, например, может сбить автомобиль.
– Порция очень осторожна, она всегда так пугается, переходя дорогу.
– Откуда ты знаешь, какая она, когда никого нет рядом? Я вот только на днях буквально выдернул ее из-под колес авто – прямо возле нашего дома.
– Она просто заметила меня, только и всего. – В голосе Анны зазвучали резкие, испуганные нотки. – И что теперь – обзванивать больницы?
– А почему бы тебе, – невозмутимо спросил Томас, – сначала не позвонить Эдди?
– Потому что его, во-первых, никогда нет дома. А во-вторых, с чего бы мне ему звонить?
– Например, потому что ты часто ему звонишь. Эдди, конечно, не самого большого ума, но вдруг у него есть какие-то соображения.
Томас взял бокал, наполненный для него Сент-Квентином, и осушил его. Затем произнес:
– В конце концов, они ведь с Порцией не разлей вода.
– Ради бога, давайте все перепробуем, – отозвалась Анна идеально гладким, ледяным тоном.
Она набрала номер Эдди, подождала. И оказалась права: Эдди не было дома. Анна повесила трубку и сказала:
– Одна польза от этих телефонов!
– С кем еще она дружит?
– Больше мне на ум никто не приходит. – Анна нахмурилась.
Вытащив из сумочки гребень, она провела им по волосам – и этим беззаботным жестом только расписалась в фальшивости своего безразличия.
– Ей нужны друзья, – сказала она. – Но разве мы можем ей с этим помочь?
Она обвела комнату взглядом.
– Сент-Квентин, если бы тебя здесь не было, я бы тебе позвонила.
– Боюсь, что от меня было бы мало толку, даже если бы меня здесь не было… Прости, я и не знаю даже, что посоветовать.
– А ты постарайся. В конце концов, ты ведь у нас писатель. Что люди делают в таких случаях? Впрочем, знаешь, Томас, еще даже восьми нет – время не самое позднее.
– Для нее – позднее, – безжалостно ответил Томас. – Особенно когда человеку больше некуда пойти.
– Ну, она могла пойти в кино…
Но Томас, голос которого сделался совсем официальным – непреклонным, жестким, напряженным, отклонил это предложение, даже не раздумывая.
– Послушай, Анна, ничего не случилось? Может, она из-за чего-нибудь расстроилась?
И сразу стало ясно, что есть такое, о чем его собеседники не желают говорить, – по их лицам, разом сделавшимися пустыми. Атмосфера тотчас накалилась – будто в зале суда. Томас покосился на Сент-Квентина, гадая, а он-то тут при чем. Но когда он перевел взгляд на Анну, то вдруг разглядел – за ее равнодушной полуулыбкой и опущенными веками, – что Анна считает себя одинокой в этом своем умолчании. Глубокая, очень личная вина отделила ее от Сент-Квентина – она даже не заметила, как забегали у Сент-Квентина глаза, не заметила, что и он почему-то всполошился. Углядев раскол среди оппонентов, Томас осмелел и, едва Анна успела договорить: «Кстати, утром я ее не видела», Томас продолжил:
– Потому что тогда, может быть, Порция просто не хочет возвращаться домой. С людьми такое случается.
– С тобой-то конечно, – согласилась Анна. – Но Порция почти до неприличного предупредительна. Впрочем, никогда не угадаешь, как человек может себя повести.
Сент-Квентин, поставив бокал на стол, участливо вмешался в разговор:
– Выходит, ты ее толком и не знаешь?
Не обращая на него внимания, Анна продолжила:
– Так значит, Томас, ты считаешь, что она просто проверяет нас на прочность?
– У всех нас есть свои чувства, – ответил он, как-то странно глядя на Анну.
– А может, Порция не слишком приспособлена к домашней жизни? – вопросил Сент-Квентин.
– То есть вы оба хотите сказать, – ответила Анна из своего уголка на диване – прелестная картинка, ни единой эмоции, – что я плохо отношусь к Порции? Как мало нужно для того, чтобы все вылезло наружу. Нет-нет, Сент-Квентин, все в порядке, мы вовсе не ссоримся.
– Анна, дорогая моя, ссорьтесь на здоровье. Дело лишь в том, что от меня, похоже, тут не много толку. А если от меня нет толку, может, мне лучше уйти? Если я сумею потом чем-нибудь помочь, то обязательно вернусь. А так, пойду домой и буду сидеть у телефона.
– Боже! – язвительно воскликнула Анна. – Да ведь ничего ужасного еще не случилось! И не случится еще как минимум полчаса. А между тем уже восемь и нужно решить, будем ли мы ужинать. Или мы не хотим ужинать? Право же, я сама не знаю, что делать, ведь с нами такое в первый раз.
Ни Сент-Квентин, ни Томас, похоже, не знали, как поступить, поэтому Анна позвонила кухарке по внутреннему телефону.
– Подавайте ужин, – сказала она. – Мы не будем ждать мисс Порцию, она немного задержится…
– Мне кажется, это правильно, – прибавила она, повесив трубку. – Никаких полумер тут быть не может. Или мы ужинаем, или звоним в полицию… Сент-Квентин, самое лучшее, что ты можешь сделать, это остаться и поддержать нас – разумеется, если у тебя нет других планов на вечер.
– Мои планы тут ни при чем, – ответил искренне растерявшийся Сент-Квентин. – Дело в том, смогу ли я что-то для вас сделать.
– Дело в том, что ты старинный друг семьи.
Вечер стал еще мрачнее, еще пасмурнее. Из-за облачного неба скоропалительные сумерки казались стальными, а деревья в парке – будто сделанными из металла. Анна решила, что ужинать они будут при свечах, но на улице еще не совсем стемнело, и поэтому занавесей не задергивали. Огромная охапка аквилегий на столе походила на театральный реквизит – на нечто неживое; за окном люди по-прежнему катались на лодках по озеру. Филлис обносила едой Томаса, Анну, Сент-Квентина – на часы никто не смотрел. Сразу после того, как подали утку, в гостиной зазвонил телефон. Под его перезвон они обменялись взглядами.
– Я подойду, – сказала Анна и не двинулась с места.
Томас сказал:
– Нет, наверное, лучше я.
– Давайте я, если вам не хочется, – сказал Сент-Квентин.
– Нет, чушь какая, – сказала Анна. – Почему это я не могу подойти к телефону? Может, это вообще по другому поводу.
Сент-Квентин старательно жевал, не поднимая глаз от тарелки. Анна перехватила трубку поудобнее.
– Алло? – сказала она. – Алло?.. О, здравствуйте, майор Брутт…
– Итак, он говорит, что она там, – сказала Анна, вернувшись за стол.
– Это я понял, но где – там? – спросил Томас. – Что он сказал, где она?
– У него в гостинице, – безо всякого выражения ответила Анна. – Но сам понимаешь, это такая гостиница, где он живет.
Она подставила бокал, чтобы ей подлили вина, затем сказала:
– Ну вот, похоже, и все?
– Похоже, – ответил Томас, глядя в окно.
Сент-Квентин спросил:
– А он сказал, что она там делает?
– Она там просто находится. Взяла и зашла.
– Так, и что теперь? – спросил Томас. – Я так понимаю, он привезет ее домой?
– Нет, – удивленно ответила Анна. – Этого он не предлагал. Он…
– Так чего он тогда звонил?
– Узнать, что мы будем делать.
– И ты ответила?..
– Ты сам слышал… Я сказала, что перезвоню.
– И скажешь… Погоди, а что мы будем делать?
– Если бы я знала, я бы ему сказала, правда ведь, дорогой Томас?
– Так и велела бы везти ее домой. Можно подумать, у старикана других дел по горло. Нальем ему выпить, придумаем что-нибудь. Или пусть просто посадит ее в такси. Нет ничего проще.
– Нет, все не так просто.
– Это еще почему? Что там за сложности? О чем он там, черт побери, разливался по телефону?
Анна допила вино, затем сказала:
– Все было бы проще, если б ты понимал, о чем я говорю.
Томас взял салфетку, вытер рот, покосился на Сент-Квентина и спросил:
– Ты хочешь сказать, что она не собирается домой?
– Похоже, именно сейчас ей этого не слишком хочется.
– Как это – сейчас? То есть она приедет попозже?
– Она хочет знать, поступим ли мы правильно.
Томас молчал. Он нахмурился, выглянул в окно, побарабанил большими пальцами по краям тарелки.
– Ты хочешь сказать, что-то случилось, ты это имеешь в виду?
– Майор Брутт именно такого мнения.
– Черт бы его побрал, – сказал Томас. – Не совал бы нос не в свое дело. Что случилось, Анна? Ты хоть что-то знаешь?
– Вообще-то да, знаю. Она думает, что я прочла ее дневник.
– Она ведет дневник?
– Ну да. И я тоже.
– Да? И ты тоже? – спросил Томас.
Сам, похоже, того не сознавая, он вновь принялся барабанить пальцами по тарелке.
– Милый, тебе обязательно так стучать? Все бокалы трясутся… Тут, кстати, нет ничего странного, мне такое вполне свойственно. Ее дневник очень хорош – она нас всех вывела на чистую воду. Разве я могла не дочитать роман обо всех нас? Не скажу, что он изменил мою жизнь, но у меня возникли самые неприятные чувства, оттого что я узнала, каково это – жить, ну или по меньшей мере о том, каково это – быть мной.
– Все равно не пойму, почему она из-за этого так вспылила? Гостиница у него где-то в Кенсингтоне, верно? И при чем тут вообще Брутт? Он-то откуда взялся?
– Он посылал ей головоломки.
– А это уже что-то, – сказал Сент-Квентин. – Как по мне, это вполне может сойти за знак внимания.
– У меня все повадки горничной, – продолжала Анна, – а свободного времени куда больше, чем у горничной. И все-таки, хотела бы я знать, откуда она узнала, что я прочла ее дневник. Я положила его на место, я не оставила отпечатков, я бы заметила, обвяжи она его ниткой. Матчетт не могла ей об этом сказать, потому что я берусь за него, только когда Матчетт нет дома… Вот что меня удивляет. Я и правда хотела бы это знать.
– Правда? – спросил Сент-Квенин. – Ну, это как раз просто – я ей сказал.
Он окинул Анну довольно критическим взглядом, словно она только что сказала нечто отменно сомнительное. Наступившее молчание, в котором глубокое безразличие Томаса проступило особенно отчетливо, подчеркнула вплывшая в комнату Филлис – она убрала тарелки и подала клубничный десерт. Сент-Квентин, оставшийся один на один с собственными словами, сидел, спокойно улыбаясь и опустив глаза.
– Кстати, Филлис, – сказала Анна, – передайте Матчетт, что звонила мисс Порция. Она задержалась, но вскоре приедет домой.
– Хорошо, мадам. Сказать кухарке, чтобы та оставила ей горячий ужин?
– Нет, – ответила Анна, – она уже поужинала.
Когда Филлис ушла, Анна взяла ложку, оглядела клубнику и только затем спросила:
– Ты сказал? Вот как, Сент-Квентин?
– И ты, наверное, хочешь знать, почему?
– Нет, этого я точно не хочу знать.
– Ты совсем как Порция – ей это тоже было неинтересно. Она, конечно, пережила потрясение, и, хотя мне очень хотелось рассказать ей о себе, у нее не было желания меня слушать. Я так и сказал Порции тогда, в Мэрилебоне, – как же мы закрыты друг от друга… Но мне бы хотелось знать вот что – откуда ты узнала, что она знает?
– Да, кстати, – внезапно ожил Томас, – откуда ты знаешь, что она знает?
– Теперь мне понятно, – сказала Анна, слегка повысив голос, – что бы там ни сделали другие – выдали тайну, сбежали к майору Брутту, – во всем, с самого начала, буду виновата одна я. Ну что же, слушай, Сент-Квентин, слушай, Томас: Порция мне об этом ничего не говорила. Это не в ее характере. Нет, она просто позвонила Эдди, а тот позвонил мне и пожаловался, какая я злюка. Это случилось сегодня. Когда ты сказал ей, Сент-Квентин?
– В прошлую среду. Я это хорошо помню, потому что…
– …ну и вот. Наверняка с прошлой среды случилось что-то еще, что и вызвало этот срыв. В субботу мне показалось, что у нее какой-то странный вид. Она пришла к чаю и застала здесь Эдди. Наверное, что-то у них там не заладилось, когда они были на море. Может, у Эдди не выдержали нервы.
– Да, он очень чувствительный, – сказал Сент-Квентин. – Не против, если я закурю? – Он закурил, дал прикурить Анне и прибавил: – Терпеть не могу Эдди.
– Да, и я тоже, – сказал Томас.
– Томас! Впервые слышу!
Томас, по лицу которого было видно, что на душе у него заметно полегчало, сказал:
– Да, он тот еще крысеныш. И работает в последнее время спустя рукава. Мерретт хочет его уволить.
– Ты не можешь так поступить, Томас! Он же умрет с голоду. Почему Эдди должен голодать только из-за того, что он тебе не нравится?
– А с чего бы ему хорошо питаться только потому, что он нравится тебе? Как по мне, это один и тот же принцип – и никуда не годный. Людям получше Эдди приходится куда хуже.
– А кроме того, Эдди вряд ли умрет с голоду. – мягко заметил Сент-Квентин, – Он будет кормиться здесь.
– Нет, Томас, ты не можешь так поступить, – взволнованно повторила Анна, теребя жемчужное ожерелье. – Если он обленился, просто устрой ему хорошую выволочку. Но ты не можешь вот так взять и его уволить. Он просто осел, но больше он ни в чем не провинился.
– Мы не можем себе позволить ослов по пять фунтов в неделю. Когда ты попросила подыскать ему местечко, то все уши мне прожужжала о том, какой он гений, и, должен признать, таким он и был – первую неделю. Почему ты сказала, что он гений, если сейчас говоришь, что он осел, а если он такой осел, то почему он вечно у нас отирается?
Анна смотрела только на Сент-Квентина, но не на Томаса. Оставив жемчуга в покое, съела ложку десерта, затем сказала:
– Потому что он за ней бегает?
– И по-твоему, это хорошо?
– Откуда мне знать? Она ведь все-таки твоя сестра. Это ты хотел, чтобы она жила с нами. Нет, Сент-Квентин, все в порядке, мы не ссоримся… Томас, если тебе это не нравилось, почему ты сразу об этом не сказал? По-моему, мы об этом уже говорили.
– Мне казалось, что она вроде бы понимала, что к чему.
– То есть ты не хотел в это вмешиваться, но надеялся, что вмешаюсь я.
– Слушай, а что это ты такое говорила, мол, у них там что-то не заладилось на море? Он-то что там забыл? Почему ему не сиделось в Лондоне? У этой старой дуры Геккомб там что, дом свиданий?
Анна побелела.
– Как ты смеешь такое говорить?! Она была моей гувернанткой.
– Помню, помню, – ответил Томас. – Но, кажется, дуэньи из нее не получилось?
Анна молчала, смотрела на цветы, озаренные огоньками свечей. Затем попросила у Сент-Квентина еще сигарету, которой тот снабдил ее с самой что ни на есть ненавязчивой быстротой. После этого Анна пришла в себя и сказала очень ровным тоном:
– Боюсь, Томас, я не совсем тебя понимаю. Выходит, ты не доверяешь Порции? А ведь тебе, наверное, положено знать, можем ли мы доверять ей или нет. Ты знал ее отца, а я – почти нет. Мне и в голову не приходило за ней шпионить.
– Да, ты всего лишь прочла ее дневник.
Сент-Квентин, сидевший спиной к окну, обернулся и посмотрел на улицу.
– Уже порядком стемнело, – сообщил он.
– Сент-Квентин хочет сказать, что хотел бы поскорее покинуть нас.
– На самом деле, Анна, я хочу сказать совсем другое – ты ведь пообещала майору Брутту, что позвонишь.
– Да, а он ведь там ждет, верно? Да и Порция, наверное, тоже.
– Ладно, – сказал Томас, откинувшись на спинку стула, – и что мы им скажем?
– Не стоило нам отклоняться от темы.
– Да мы, в общем-то, и не теряли ее из виду.
– Нужно ему что-то ответить. А то он решит, что мы совсем спятили.
– У него и так предостаточно причин, – сказал Томас, – чтобы решить, что мы совсем спятили. Ты говоришь, она вернется домой, если мы поступим правильно?
– А мы знаем, как поступить правильно?
– Именно это мы сейчас и выясняем.
– Мы об этом точно узнаем, если поступим неправильно. Все просто: Порция тогда просто останется у майора Брутта. Ох, упаси меня боже, – вздохнула Анна, – еще раз обидеть подростка! Но дело ведь не только во мне – вы ведь понимаете, что мы все в этом увязли. Нам кажется, будто мы знаем, что мы натворили, но мы не знаем, что же такого мы натворили. Чего она от нас ждала и чего ждет сейчас? Нам нужно ведь не только понять, как бы так доставить ее домой нынче вечером, нам нужно понять, как нам всем троим потом всем вместе жить… Да, вот это задачка. И задала нам ее она.
– Нет, она просто обратила на нее наше внимание. Это большая разница. У нее есть своя точка зрения.
– Да, как и у всех нас. Это другим людям мы можем казаться бесполезными, но только не самим себе. Но если принимать в расчет чувства каждого, можно с ума сойти. Поэтому о чужих чувствах лучше не думать.
– Боюсь, – ответил Сент-Квентин, – в этом случае нам придется о них подумать. Если тебе, конечно, хочется, чтобы она вернулась домой. Этот ее «правильный поступок» – своего рода моральный абсолют, а они существуют только на уровне чувств. И вот эти двое сидят где-то в Кенсингтоне и ждут. Вам и вправду нужно что-то решить – и довольно скоро.
– Хорошо, даже если на миг допустить, что нам интересны чужие чувства, – как вообще узнать, что чувствует другой человек?
– Ну, право, – ответил Сент-Квентин, – мы еще не в самом безвыходном положении. Я писатель, ты, Анна, читала ее дневник, Томас – ее брат, должны же они быть в чем-то похожи. Радости в этом мало, но нужно признать: у нас есть все возможности для того, чтобы понять ее точку зрения, или скорее – посмотреть на все с ее точки зрения… Я могу продолжать, Анна?
– Да, прошу тебя. Но нам и вправду нужно что-то решить. Томас, что ты делаешь?
– Задергиваю занавески. Прохожие заглядывают в окна… А что, мы не будем пить кофе?
– Сент-Квентин, тогда подожди, пока принесут кофе.
Принесли кофе. Сент-Квентин, усевшись так, что чашка кофе оказалась у него между локтями, медленно потирал лоб. Наконец он сказал:
– Мне кажется, ты ей завидуешь.
– А она об этом знает? Если нет, то мы не сможем назвать это ее точкой зрения.
– Нет, она и сама не понимает, что ей выпало удовольствие обладать всем, чего недостает тебе. Сама она, кстати, никакого удовольствия от этого может и не испытывать. Ей страстно хочется, чтобы ее любили…
– Вот уж чему я больше никогда не позавидую…
– Она страстно надеется на то, что каждый новый путь – это путь, который ее куда-нибудь да приведет. Что уж она надеется там найти, мы вряд ли узнаем. И вот она ходит кругами вокруг вас с Томасом, подмечает то, чего нет, и записывает все себе в дневник – на память. В каком-то смысле ей, конечно, здорово не повезло. Будь вы совсем приятными людьми, живи вы где-нибудь за городом…
– А что, у тебя есть доказательства, – спросил Томас, впервые вмешавшись в разговор, – что совсем приятные люди действительно существуют?
– Положим, существуют, и, положим, вы – как раз из таких. Тогда вам до Порции бы и дела не было – вы не обращали бы на нее столько внимания. А так, вы оба относитесь к ней до неестественного серьезно, можно подумать, будто у нее в руках – разгадка какого-то преступления… Вот, например, твоя мать, Томас, наверное, была из таких приятных людей, которые живут за городом.
– Как, впрочем, и мой отец, пока не влюбился. О приятных, милых людях я, Сент-Квентин, могу сказать только одно – их ничем не проймешь. Но только до определенного предела. Да, я представляю, о каких людях ты говоришь, но ты писатель, да еще и всю жизнь прожил в городе… По моему опыту, каждого из них можно вывести из себя. И я уверен, что такая дотошная девочка, как Порция, очень скоро поймет, как это сделать. Поэтому никто не может себе позволить, чтобы такой дотошный ребенок постоянно находился где-то под боком. – Томас налил себе бренди и продолжил: – Как знать, живи мы там, где Порцию можно было бы усадить на велосипед, может, нам и удалось бы подольше делать вид, что все идет своим чередом. Но даже в этом случае, она что – так и будет вечно кататься на велосипеде? Рано или поздно она все равно заметит, что дела обстоят не лучшим образом. Мы с Анной живем как умеем, и вполне вероятно, наш образ жизни при близком рассмотрении не выдержит никакой критики. Взять хотя бы вот этот наш разговор, который мне кажется образчиком дурного вкуса. Будь мы приятными, милыми провинциальными жителями, Сент-Квентин, мы бы и секунды не смогли тебя вытерпеть. Более того, мы сторонились бы любых тесных знакомств и, конечно, были бы правы. И конечно, тогда нам бы жилось гораздо веселее. Но в итоге неизвестно, было бы от этого лучше Порции. Она наверняка стала бы крайне скрытной.
– Она и стала, – сказала Анна. – И бросилась на шею Эдди.
– Хорошо, а ты-то сама что делала в ее возрасте?
– Почему нужно вечно об этом вспоминать?
– А почему именно это сразу приходит на ум?.. Нет, Порция растет в мире, где все перевернуто с ног на голову, понятно, почему этот гаденыш Эдди привиделся ей нормальным человеком, не хуже других. Если бы мы с тобой, Анна, не пренебрегли своими обязательствами, она, может быть, и не стала…
– Стала бы, стала. Ей с самого начала хотелось его пожалеть.
– Жертва, – сказал Сент-Квентин. – Она видит жертву. Ей кажется, что весь мир на него ополчился. Она и не ведает, что человек способен сам себе нанести вред – как, например, мальчик, который ломает руку, чтобы не ходить в школу, а потом сваливает все на какого-нибудь громилу-хулигана, или как мужчина, который сам себя привязывает к стулу в спальне, лишь бы не вступать в схватку с грабителем, – о, в глазах Порции он будет Прометеем. Есть в отчаянии что-то показное, и только очень трезвый ум может распознать в нем грандиозную форму трусости. Чтобы закатывать истерики на публике, нужна дерзость, а дерзости нашему Эдди не занимать. Но чтобы их не закатывать, нужно мужество, а вот мужества ему как раз недостает. В противном случае он давно бы перестал быть у Анны на содержании. Но нет, он продолжит выть на Луну до тех пор, пока его хоть кто-нибудь будет слушать, а Порция готова слушать каждого, кто воет на Луну.
– Ты, наверное, полностью прав. Но все-таки какой же ты жестокий. Разве на одной жестокости далеко уедешь?
– Судя по всему, нет, – ответил Сент-Квентин. – Видишь, куда она завела нас троих. Прожженные циники, а решить толком ничего не можем. Чистое сердцем дитя уложило нас сегодня на лопатки одной левой. И посмотри, сколько удовольствия она получает от всего этого – она обитает в мире героев. Кто мы такие, чтобы считать этих героев фальшивками? Если весь мир и вправду театр, должны же кому-то достаться и главные роли. А она всего-то и хочет – очутиться на сцене. И она ведь права, пробуясь на главную роль, пусть до нее и не дотягивает, потому что лучше – ну, тут, конечно, можно поспорить – провалиться с треском, чем оказаться тем приглаженным человечком, который более-менее пристойно отыграл до конца. Впрочем, покажите мне хотя бы одного приглаженного человечка, у которого на душе не скребут кошки. Я уверен, у каждого из нас внутри, под тремя замками, сидит безумный великан – это мы во весь рост, которых не покажешь другим людям, – и только его толчки и удары, что мы изредка слышим друг в друге, и спасают наши беседы от непроходимой банальности. Порция же слышит их постоянно, более того – она только их и слышит. Стоит ли удивляться тому, что у нее почти всегда такой вид, будто она не от мира сего?
– Наверное, не стоит. Но как же нам вернуть ее домой?
Сент-Квентин сказал:
– А как бы себя чувствовал Томас, будь он собственной сестрой?
– Я бы чувствовал себя тут как в бедламе. Мне хотелось бы отсюда сбежать и никогда сюда не возвращаться. Правда, я бы еще благодарил Бога за то, что родился женщиной и мне нет нужды отстаивать свою правоту по-мужски.
– Да, – ответила Анна, – но это все потому, что ты считаешь, будто быть мужчиной – непосильное бремя. Ты изо всех сил стараешься не получать от жизни никакого удовольствия. Даже если бы тебе повезло и ты родился бы не мужчиной, а Порцией, ты и тогда нашел бы, чем испортить себе настроение. Но Сент-Квентин не совсем это имеет в виду. Речь вот о чем: как нам поступить, чтобы ты – окажись ты сейчас на месте Порции – от нас бы не отвернулся?
– Как-нибудь очень просто. Как-нибудь без лишнего шума.
– Но, дорогой мой Томас, в наших с ней отношениях никогда не было ничего простого. Мы с самого начала действовали методом проб и ошибок.
– Ладно, я бы, наверное, хотел, чтобы за мной приехал человек, который не примется читать мне великосветских нотаций. Пусть сердится, пожалуйста, сколько угодно – но никаких проповедей.
Томас замолчал и строго взглянул на Анну.
– Порция почти всегда добирается домой сама, – сказал он. – Но во всех остальных случаях – кто ее обычно забирает?
– Матчетт.
– Матчетт? – спросил Сент-Квентин. – Это ведь ваша горничная? У них хорошие отношения?
– Да, очень хорошие. Я знаю, что они вместе пьют чай, если меня нет дома, а еще – когда они думают, что меня рядом нет, – желают друг дружке спокойной ночи. Их беседы этим не ограничиваются, конечно, но я понятия не имею, о чем они говорят. А нет, впрочем, имею – они говорят о прошлом.
– О прошлом? – спросил Томас. – Это как? Почему?
– Они говорят об их великом общем прошлом – о твоем отце, естественно.
– Почему ты так считаешь?
– Потому что они с ней не разлей вода. Их, бывает, не отличишь друг от друга. Какая еще тема – кроме любви, разумеется, – вызывает в людях такую одержимость? Такие разговоры всегда идут по нарастающей. Это транс, это порок, это своего рода отдельный мир. Порция, может, и стала оттуда в последнее время сбегать – из-за Эдди. Но Матчетт эту тему ни за что не оставит, это, если не считать мебели, ее raison d’кtre[50]. И уж тем более она не оставит ее теперь, когда Порция живет с нами. Понимаешь, приезд Порции стал своего рода венцом всему.
– Венцом, надо же. Это правда? Все так и было? Знай я об этом, сразу бы уволил Матчетт.
– Ты прекрасно знаешь, что Матчетт прилагается к мебели. Нет уж, тебе по наследству достался целый мешок с котами. Матчетт боготворит твоего отца. Так почему бы Порции не узнать о своем отце от человека, который и его считает человеком, а не просто несчастным оскандалившимся стариком?
– А вот этого можно было и не говорить.
– А я раньше никогда этого и не говорила… Да, Сент-Квентин, в основном она общается с Матчетт.
– Матчетт… Это такая женщина в огромном каменном фартуке, которая, стоит мне пройти мимо, вжимается в стену, будто кариатида? Я вечно ее вижу на лестнице…
– Да, она вечно ходит вверх-вниз… Почему бы и не Матчетт, кстати?
– То есть мы перешли от «почему» к «почему бы не»? Ну а ты, Анна, что бы чувствовала?
– Будь я Порцией? Я бы презирала весь наш тесный кружок, всех этих людей, которые и себе жизнь испортили, и мне жить не дают. Я бы скучала – ох, как бы я скучала в этом нашем тайном обществе на пустом месте, где все то и дело друг другу подмигивают. Мне бы ни за что не хотелось знать, что все имеют в виду. И хотелось бы, чтобы кто-нибудь уже свистнул и все это прекратилось. Я бы хотела, чтобы меня заметили. Я бы презирала всех женатых, которые вечно ломают комедию. Я бы презирала всех неженатых, которые вечно осторожничают и обижаются. Я бы безумно, безумно хотела, чтобы ко мне относились с искренним чувством, и в то же время хотела бы, чтобы меня оставили в покое. Хотела бы, чтобы меня спрашивали о том, как я себя чувствую, и очень, очень хотела бы, чтобы меня принимали такой, какая я есть…
– Это что-то новенькое, Анна. Сколько тут дневникового, а сколько твоего?
Анна осеклась. Она сказала:
– Ты же спросил – будь я на месте Порции. Разумеется, это невозможно, мы с ней даже нельзя сказать, что одного пола. Нам с ней, может, и захочется начать все с чистого листа, но, боюсь, на это надежды мало. Я вечно буду ее обижать, а она вечно будет меня во всем винить… Ну что ж, Томас, значит, решено – посылаем Матчетт? Право же, надо было сразу об этом подумать и не перетряхивать все грязное белье.
– Решено – мы пошлем за ней Матчетт. Верно ведь, Сент-Квентин?
– О, разумеется…
Мы Матчетт пошлем за ней, Пошлем за ней, за ней, Пошлем Матчетт за ней В этот сумрачный…
– Сент-Квентин, ради бога!..
– Прости, Анна. Я что-то совсем не в себе. Очень рад, что все устроилось.
– Нужно еще все как следует обдумать. Что мы скажем Матчетт? И кто позвонит майору Брутту?
– Никто, – быстро отозвался Томас. – Будь что будет. Мы не тратим время на разговоры, мы делаем то, что нужно.
Анна поглядела на Томаса, ее лоб медленно разгладился.
– Ну хорошо, – сказала она. – Тогда я скажу ей, чтоб сходила за шляпой.
Матчетт сказала:
– Да, мадам.
Она не сдвинулась с места, пока Анна не вернулась в столовую. Затем, грузно ступая, стала подниматься по пустынной лестнице – на втором пролете она уже развязывала фартук. Она остановилась, отворила дверь в комнату Порции и быстро огляделась в полумраке. Одеяло на кровати было откинуто, ночная сорочка лежала поверх него, но сама комната, казалось, никого не ждала. Пустая комната принимает такой вид ближе к ночи – словно бы здесь в одиночестве умер день. Матчетт, одной рукой придерживая завязки фартука за спиной, включила электрокамин. Распрямившись, она выглянула в окно: под небом стройно торчали металлически-зеленые верхушки деревьев, парк был еще открыт. Затем Матчетт отправилась дальше, наверх, в свою комнату, которой, кроме нее, никто не видел.
Когда она спустилась – в шляпе и темном пальто, с черными замшевыми перчатками в руках, зажав под мышкой сумочку из мягкой кожи, – Томас уже ждал ее в холле, придерживая открытую дверь. Он беспокойно выглядывал ее на лестнице. На улице ждало такси с включенным счетчиком – оно стояло вплотную к ступеням, поэтому казалось, будто что-то тикает в холле.
– Такси за вами приехало, – сказал Томас.
– Благодарю, сэр.
– Давайте-ка я дам вам денег.
– Моих вполне хватит.
– Ну хорошо. Тогда садитесь.
Матчетт уселась в такси, захлопнула за собой дверцу. Она разогнула спину, бесстрастно глянула в одно окно, в другое, а затем расправила перчатки и принялась их натягивать. Сквозь стекло она видела, как Томас дает какие-то указания таксисту, затем такси всхрапнуло, завелось и загромыхало по улице.
Матчетт не только застегнула перчатки, но и разгладила их так, что не осталось ни единой морщинки. Это занимало ее до самой середины Бейкер-стрит. Но вдруг она дернулась, будто ее ударило током, замерла и, сцепив руки, сказала вслух:
– Хотя, если подумать…
Она взволнованно поглядела сквозь стекло на затылок водителя. Затем, поставив сумочку на сиденье, подалась вперед и попыталась сдвинуть стеклянную перегородку, но перчатки только скользили по ней.
Водитель пару раз дернул головой. Но светофор был против него – он притормозил у обочины, сдвинул перегородку и услужливо высунулся к Матчетт:
– Мэм?
– Послушайте, а вы знаете, куда ехать?
– Куда он сказал, так ведь?
– Ну, если знаете, то знаете. Меня только потом не спрашивайте. Это не мое дело. Это вы должны знать, как ехать.
– Эй, ладно вам, – обиделся водитель, – это не я к вам полез с расспросами.
– И слышать ничего не хочу, молодой человек. У вас своя забота – знать, как доехать туда, куда вам сказал джентльмен.
– Ха, так вот что вы хотите узнать? Так бы прямо и спросили.
– О нет, я ничего не хочу знать. Я только хотела убедиться, что вы все знаете.
– Ясно, бабуля, – сказал таксист. – Ну тогда придется уж вам рискнуть. Прямо не жизнь, а приключение.
Матчетт, не говоря ни слова, отодвинулась. Закрыть перегородку она даже не пыталась: загорелся зеленый, и такси рвануло вперед. Она снова поставила сумочку на колени, сложила на ней руки и дальше всю дорогу так и сидела – как изваяние. Она даже на часы не глядела, потому что решительно ничего не могла поделать со временем. Проехав по огромной мишурной пустоши Оксфорд-стрит, они срезали путь, свернув в Мэйфер. На поворотах, когда такси заносило, Матчетт вытягивала руку и неловко пыталась удержать равновесие.
Дух Матчетт потряхивало в теле Матчетт – чередой грубых рывков, точно так же, как тело Матчетт потряхивало в такси. Если время от времени она о чем-то и думала, то думала словами.
Ну уж не знаю.
Миссис Томас, конечно, и в голову не пришло сказать, а я-то и не подумала спросить. И что это на меня нашло? А мистер Томас, когда сажал меня в такси, только и спросил, нужно ли мне дать денег. Нет, и мистер Томас ничего не сказал, подумал, наверное, что миссис Томас уж все точно скажет. И вот ведь, понимаешь, оставь я дверцу открытой, я б услышала, что он ему сказал. Но я взяла и закрыла дверцу. Что на меня нашло? Я и не подумала, что надо бы понять, что он там ему сказал. Не буду его спрашивать больше, он мне вон как надерзил. Никогда их не знаешь, этих таксистов. Неприятный они класс.
Ох, да, дела странные. Ну ладно, я так скажу, за всем не уследишь. А еще в такой спешке. Гостиница, вот и все, что она сказала, гостиница, мол. Но эти гостиницы, они повсюду. Только и остается, что волноваться, – ох, как я зла на себя, что не спросила. Как я узнаю, что это то самое место? Он ведь где угодно меня может высадить, знает ведь, что я не узнаю, потому что ничего не знаю. Не надо было ему говорить, что я не знаю. Вот и попала впросак… Это не с нашей стоянки водитель.
И что я скажу, если они мне объявят: нет-нет, никакого майора Брутта тут нет, или: нет-нет, таких мы и знать не знаем. И что я тогда скажу: ну уж, будет вам, меня уведомили, что это то самое место, мне велели тут ждать? Возьмут и выставят меня на улицу без разговоров, а адреса-то я не знаю. И ведь любой швейцаришка может меня высмеять. Возьмет и заявит, да и надерзит еще: ах, да вы, мол, адресом ошиблись.
Они мало того что должны были сообщить мне адрес, еще и записать все следовало.
Это все миссис Томас, это она вдруг заспешила. Совсем меня из колеи выбила. Раз уж она так торопилась, отчего не послала меня раньше? Когда Филлис спустилась и сказала: ну все, она позвонила, но приедет поздно, – я только и ждала, чтоб побежать за шляпой. Филлис сказала, они там все разговаривают. Сегодня засиделись, – вот что она сказала, – наверное, все из-за этого мистера Миллера.
Поменьше бы говорили, да побыстрее бы все решали. В жизни не видела, чтобы миссис Томас так торопилась. Она и не знала, как бы договорить побыстрее. Как будто ей вовсе-то и просить меня не хотелось. Ну мне-то что, я к ее приказам привычная. Возьмите такси туда и обратно, сказала она, такси мы уже вызвали. Она все посматривала на меня, но как будто бы и не смотрела. И при этом говорила так, будто просит меня какой-то фокус ей показать. А потом, как она убежала-то обратно в столовую, да и дверь еще захлопнула. Они все там были.
А, это Гайд-парк?.. Ну уж не знаю.
Я-то помню, что когда пошла за шляпкой, то сказала себе: так-так, чего-то она не договаривает. Я только об этом и думала, пока надевала шляпку. Потом я спустилась, увидела мистера Томаса и еще подумала: так, что-то мне нужно у него спросить. И что мне стоило услышать, что он там говорит таксисту. Но меня это все выбило из колеи, а еще ведь надо перчатки надеть, в этакой-то спешке. Пока мне это в голову пришло, мы уже до Бейкер-стрит доехали. И тут я себе и говорю: так, мы едем… и тут-то я и осеклась. Ох, мне прямо не по себе стало. Так-то вот с маху и оглоушило.
Подумать только, вот так вот взять и поехать. Подумать только – поехать куда-то, я даже не знаю куда. Подумать только, поехать вот так, в один миг. Подумать только, поехать куда-то, не зная даже адреса.
Ну, уж он-то знает, я думаю. С чего бы мне сомневаться, что он не знает. Но подумать только – чтобы я и зависела от милости такого вот, как он. Ох, и что же они не подумали мне сказать, хоть бы кто-то один подумал. Надо было им об этом подумать. Забывчивость – это одно. Но это вот, это неправильно.
Попала я впросак. Господи, да мне и сказать-то в ответ нечего.
Это все они. Вот почему они совсем другие, вот поэтому. Совсем они не такие, как мистер Квейн. Не как мистер Квейн. Он всегда обо всем думал. Он тебе и выскажет, конечно, но потом еще и объяснит, почему. Он тебя в такое положение никогда не поставит, тем более с таксистом. Не даст тебе попасть впросак. Ох, он был человек честный и все делал по-честному. Люди куда похуже, чем он, на него пальцами показывали.
Да, а о вас он бы что решил – это ж надо, разгуливать по Лондону в такое время? Нет, это вы плохо сделали, взяли и всю меня перетревожили. Что сказал бы ваш отец, хотела бы я знать? Начнем с того, что вы и словом не обмолвились, что не вернетесь к чаю. А я для вас такой чай приготовила, да еще и горячим его держала. И только в половине шестого я подумала: ну, значит, ладно! Она у этой Лилиан, подумала я, но надо было предупредить. Я, значит, ждала вас к шести. Нет, ну вы меня перетревожили. Я смотрела на часы и глазам своим не верила. Слышу, открылась парадная дверь, но это всего-навсего мистер Томас.
Смотрела на часы и не верила своим глазам. Право, на вас это совсем не похоже. На вас, какой вы были. И что это на вас нашло? Ох, вы в последнее время только и делаете, что глупите. Сначала одно, потом другое. Прячете всякую ерунду у себя под подушкой – я бы уже тогда все вам могла сказать. Что ничем хорошим это для вас не кончится. Вы совсем не такая, какая прежде были. Тут уж если не Эдди, так значит это все эти Геккомбы, да еще один, другой и третий на этом вашем море. Не надо было вам ездить к морю, это после него вы начали глупить. Я вам столько всего рассказала, могли бы мозгами пораскинуть. Ничего хорошего нет в этих тайнах – взять хотя бы вашего отца. И не стоило вам ехать в гостиницу к джентльмену.
Станция «Южный Кенсингтон»… Ну уж не знаю.
Так, а поужинали-то вы хоть хорошо? Сытно? В таких местах ничего не знаешь наперед, тут уж люди крутятся, как умеют. А этот майор Брутт такой же простофиля – тоже ничего не знает. Все он и эти его головоломки. Впрочем… Нет, я вот о чем: вы что-то загулялись, мы сейчас же едем домой, вы меня всю перетревожили. Пора бы вам заканчивать с вашими глупостями. Ведите себя тихо и попомните мое слово. Я у вас в комнате камин разожгла, у вас там теперь уютно, и я вам печений припасла, какие вы любите. Все с вами будет хорошо, если вы снова станете, какой были.
Ничего я вас не отчитываю. Все, уже закончила. Я что хотела, то и сказала. Не хнычьте и не глупите. Поедемте домой с Матчетт, ну-ка, будьте умницей.
Господи, а гостиницы-то тут какие! Прямо иголки в сене.
Так, и что это он удумал? А, мы, значит, останавливаемся. Ну уж я не знаю.
Водитель, свернув к обочине, дерзко глянул на Матчетт сквозь перегородку. Он затормозил, вяло обогнул авто, чтобы открыть дверцу, но Матчетт уже вышла из такси и стояла, задрав голову. Над ней, унылым безвкусным утесом, возвышалась гостиница, увенчанная бледными лучами почти исчезнувшего солнца.
– Вот он, мэм, – сказал водитель, – наш маленький сюрприз.
Матчетт с суровым достоинством расправила плечи и прочла: «Гостиница Карачи». Она холодно прошлась взглядом от портика до стеклянной двери, от тускло-желтой медной дверной ручки к крутым, зашарканным ступеням. Не оборачиваясь, сказала:
– Ну, если вы привезли меня не туда, то и не надейтесь, что я вам заплачу. Можете сразу ехать обратно, а уж с джентльменом я поговорю.
– А мне-то откуда знать, что вы обратно выйдете?
– Если я не выйду обратно вместе с юной леди, то только потому, что вы привезли меня не туда.
Матчетт обеими руками поправила шляпу, покрепче ухватила сумку и вскарабкалась по ступенькам. Отсюда серая дорога виделась ей сплошными отзвуками и промельками: редкое такси, редкий автобус. Вечер отражался в темных окнах, делая их призрачными, освещенные гостиные выглядели блеклыми и пустыми. В салоне «Гостиницы Карачи» кто-то неуверенно наигрывал на пианино.
И в то же время в раскинувшемся лиловом полумраке улицы таился намек на грядущее лето – лето, которое только накалит все до предела жарой и ослепительным светом. В садах на окраинах Лондона, когда все остальное исчезнет в полутьме, загорятся розы. Усталость, но и какая-то радость распахнет сердца, потому что лето – это пик и полнота жизни. Даже пыль уже пахла крепко. В этот преждевременный облачный вечер небо было теплым, а здания будто росли на глазах. Пальцы на клавишах замерли, попали в верную ноту, отыскали дорогу к аккорду.
Сквозь стеклянную дверь Матчетт увидела огни, стулья, колонны, но ни одного мальчишки-посыльного, никого. Она подумала: «Ну и местечко!» Безо всякого звонка – место-то публичное, она без колебаний повернула медную дверную ручку.