7

Через некоторое время Буров словно бы очнулся и заметил, что стоит в лесу, на заросшей густой травой дороге. Сквозь траву кое-где еще проглядывали булыжники, кусты по канавам так разрослись, что иногда образовывали сплошную крышу. Видно было, что по дороге очень давно не ездили. Буров шел теперь совсем равнодушный, будто отрешенный от жизни. Тупая тоска овладела им. И равнодушие ко всему.

— Эй, голова два уха! — услышал он неожиданно веселый тенорок.

Буров вздрогнул, испуганно обернулся. Рядом с ним стоял вышедший из лесу старик в сером ватнике с огромным букетом черемухи.

— Куда топаешь, иль на танцы?

Лицо у деда было живое, подвижное. Смешинка в глазах. Он улыбался, глядя на Бурова. На голове у деда была надета почти новенькая генеральская фуражка с золотой кокардой.

— Да я так… — сказал медленно Буров. — Иду себе… — Он не нашелся, что еще сказать, и только повторил — Иду себе…

— Идешь себе, — усмехнулся старик. — Сразу видать, дачник. Так ты далеко уйдешь…

Он снял осторожно свою фуражку и вытер платком веснушчатую лысую голову. Кивнул на фуражку:

— Сын новую сшил — эту прислал. И форму всю. Да перешивать надо. В нее два таких, как я, влезет. Вот вымахал!

— А эта дорога куда? — зло спросил Буров.

— Да никуда… — ответил старик, хотел прибавить что-то веселое, но осекся, взглянув на Бурова. Глаза этого человека поразили старика. Они были мертвы. Застыли совсем… — Никуда не ведет дорога, — повторил он испуганно. — Вон за кустами топи начинаются. «Чертовы». А за ними шоссе к городу. Но туда и заяц не проскочит. Дорогу немцы во время войны строили. И понастроили— вперлись в болота. Один большой инженер специально их надоумил. Русский. Пленный. Они его тут и порешили.

Старик показал на холмик с обелиском, постоял с минуту, не зная, чего еще сказать этому странному человеку, и зашагал прочь. Буров дождался, когда старик скрылся за поворотом дороги, и шагнул в лес…

— А я подумал, что вы попросили русское подданство, — усмехнулся Жевен, когда Буров, усталый, продрогший, появился в зале ожидания.

Буров только безнадежно махнул рукой. Он был уже не в состоянии огрызаться.

— Русские накормили нас прекрасным обедом. С коньяком… — Жевен взял Бурова под руку. — Объявили, что через тридцать минут мы летим. Время как раз хватит, чтобы выпить еще коньяку. Я уже начал спускать свою валюту… И где вы пропадали, мсье? Так долго. Как вам удалось отсюда выбраться? Наверное, успели осмотреть город?

Он болтал без умолку. Буров почувствовал, что Жевен уже изрядно выпил. Подумал: «Он просто боится снова сесть в самолет…»

Буфетчица встретила Жевена как старого знакомого:

— Мсье, дубль?

— Конечно, милая! И моему коллеге…

— Налейте мне сразу бокал, — тихо сказал Буров.

— О! В вас просыпается русская душа! — воскликнул Жевен, но Буров посмотрел на него с такой тоской, что Жевен смолк, недоумевая.

Буфетчица подала Бурову фужер с коньяком, взглянула участливо, словно хотела понять, что произошло с этим респектабельным, подтянутым французом. «Хорош же у меня вид, — подумал Буров, — если даже эта девчонка смотрит на меня с жалостью». Напрягаясь из последних сил, Буров улыбнулся буфетчице. Поднял фужер. Буфетчица тоже улыбнулась Бурову. Улыбка у нее была добрая, приветливая…

В это время по радио объявили посадку на самолет. Буров залпом выпил коньяк, поставил фужер на стойку. Сказал: «Прощайте, милая». Буфетчица хотела что-то сказать, да, видать, застеснялась… Только кивнула. Жевен расплатился, и они пошли, не оглядываясь, к выходу.

В самолете Буров наконец согрелся. Тепло расползлось по всему телу, на душе стало легко и покойно. И все, что произошло с ним за последние двенадцать часов, уже казалось чем-то далеким и ненастоящим. Совсем ненастоящим. Неясным. Словно скрылось за дождем и туманом. Буров только не переставал удивляться самому себе: «Ну надо же. Вот так фортель выкинул. Зачем? Для чего? Как мальчишка. Хорошо, что в историю не влип. Удачлив я стал. А ведь Васька и застрелить меня мог… Хорошо еще и то, что автобус вовремя подвернулся». Он думал так, умиротворяясь все больше и больше, пока наконец не задремал.

…В Москве было совсем мало времени для пересадки, но Буров с Жевеном все же успели выпить…

Лететь было удобно. Буров сразу же уснул. Но часа через два, среди ночи, проснулся.

Приглушенно гудели моторы, вздрагивало тело самолета. Серый холодный рассвет брезжил уже в иллюминаторе. Бурову вдруг стало безотчетно тоскливо. Даже жутко. Хотелось закричать, позвать кого-нибудь. Убедиться, что рядом живые люди. Говорить с ними. Что-то объяснить им, что-то доказать… Что? Буров не знал. Ему было просто очень плохо. Горько. Горько и мерзко на душе.

Он хотел пересилить себя. Отвлечься. Сосредоточить свои мысли на чем-то приятном: думать о предстоящем успехе, о возвращении в Париж, о своем уютном доме, о той девчонке с родинкой… Но все это выглядело сейчас пустым, никчемным, ненужным… Лицо матери стояло у Бурова перед глазами. Смиренное, успокоенное. Мудрое какой-то ей одной открывшейся, горькой мудростью… «Ну что же я, ну что? Ведь вольная птица, весь мир передо мной», — думал Буров. Но мысли его были прикованы только к маленькому клочку земли, к маленькой деревеньке под названием Лужки. И ничего поделать он с собой не мог. Буров уже не мог сдерживаться. Рыдания прорвались из его груди. Он закусил угол подушки, стараясь пересилить себя. Но не смог. И плакал. Плакал, не стыдясь, что кто-то может его услышать

Загрузка...