о которых так хорошо говорил Ролан Барт, эти безликие залы, где можно удобно развалиться в кресле, ощутив зернистый бархат обивки, твердое дерево подлокотников, куда приходят поспать или помечтать, а иногда и совершить акт эротического самоудовлетворения, задравши ноги на спинку кресла предыдущего ряда. Темнота кинозала умеет быть прибежищем от городской жизни, и мерцающий световой конус, выходящий из крохотной дырочки над головами зрителей, отбрасывает на экран изобилие света, увлекающее нас и дарующее нам утешение. Это что-то вроде безмолвного соглашения — собраться здесь вместе с людьми, которых знать не знаешь и никогда больше не увидишь, — разве что когда сеанс только что окончен и вы в толкотне пробираетесь к узенькой двери на выход, за которой уже ослепительная, ошеломляющая своей суетой улица. Для Барта кино было однозначным антиподом телевидению — одно доступное, безымянное, вбирающее в себя одиночества и чаяния, другое — предназначенное для рамок (для него ненавистных, недоступных) Семьи (с заглавной буквы слово написал он сам) — в своей бесцветной пошлости сливающееся с предметами кухонной утвари и комнатной мебелью.
Что до меня, в те поры, когда я открыл для себя кино — то есть кинотеатры, я и не знал, что такое телевидение. Оно существовало, но у нас его не было. Отец считал, что это слишком дорого. Он не очень интересовался всем тем, что называется медиа. Информацию он черпал из английских газет, которые покупал раз в неделю («Дэйли телеграф», «Нью стейтсмен») и каждый вечер слушая выпуск новостей по радио (всегда Би-би-си). Позже мне в жизни нередко приходилось оказываться в достаточно шатком положении, чтобы я угодил в ловушку «заболеть» телевизором. Не было ни средств, ни возможностей, да и желания тоже не было. Помню, как, всматриваясь в экран телевизора (в те годы еще черно-белого) у друзей или во время бэбиситтинга, я нестерпимо скучал, глядя футбольные матчи или нескончаемые вестерны с актером Клинтом Уолкером.
Когда я, шестнадцати- или семнадцатилетним, начал захаживать в кинотеатры, я вошел в жизненный цикл, доставивший мне большое удовольствие и обогативший меня эмоционально. Это было в Ницце, которая в ту пору славилась тем, что имеет пятьдесят кинотеатров. Их тут хватало на любой вкус, за любую цену, в любом квартале. Бывало, я ходил в кино два или три раза в день. Мне возразят, что для этого надо было иметь средства. То была другая эпоха. Некоторые кинозалы (о них речь впереди) походили на настоящие театры, там показывали только что выпущенные фильмы, голливудские, производства «Синемаскоп» и «Истменколор», и привлекали самых состоятельных зрителей этого города, приходивших в праздничных костюмах, как в театр. При этом первые шесть рядов на утренние сеансы обычно распродавались по смехотворно низкой цене. Вот там я и посмотрел множество пеплумов, свежие вестерны, «Унесенных ветром», «Хлеб, любовь и фантазию», «Дьяволиц». Любители кино без гроша в кармане шумно высказывали все, что они думают о маленьких кинотеатрах квартала. У каждого зала была своя публика: цыгане — их в ту пору было очень много в Ницце — ходили в «Политеаму», или в кино «Дю Пен», или «Де ла Тур», что в Старом городе. Там показывали фильмы, пользовавшиеся успехом у народа, про Мациста, военные (Оди Мерфи), а в зале творилось черт знает что. Световой конус, о котором говорит Барт, чаще всего пересекал сигаретный дым, подымавшийся с первых рядов и почти заслонявший экран. Мне случалось смотреть целые эпизоды из некоторых фильмов сквозь этот клубящийся дым, придававший изображению фантасмагорический, даже дьявольский характер. Вспыхивали потасовки, сеанс прерывался, снова зажигался свет — это заявлялась полиция. В «Синеаке» — кинотеатре, куда захаживал Жиль Жакоб, — можно было за символическую цену посмотреть фильмы, уже с успехом прошедшие до этого. Там я в первый раз увидел Орсона Уэллса в «Печати зла» (1958), еще перед тем, как посмотреть в киноклубе его шедевры — «Великолепных Амберсонов», «Гражданина Кейна», «Процесс». Но там же шла и вся серия фильмов про Лемми Кошена — за исключением «Альфавилля», его последнего приключения, снятого Жан-Люком Годаром. И куда же деться от кино французского: «Убийца живет в доме 21» Клузо, «Набережная туманов» Марселя Карне, «Пепе Ле Моко» Жюльена Дювивье…
Были и кинотеатры, специализировавшиеся на чем-либо: «Эдуард VII» показывал исключительно фильмы ужасов, потом, когда на них схлынула мода, — фильмы, называвшиеся «эротическими». Кинозал «Барла» — фильмы, в которых потрясали мускулами, преимущественно итальянские — кроме уже упомянутого Мациста («Мацист против чудовищ»), был еще и Геракл («Геракл разбушевался»). В «Мондьяль» (там был большой зал и низкие цены) в системе нон-стоп показывали фильмы великих американцев — Джона Форда, Хьюстона, Элиа Казана, Пекинпа, Олдрича, Кьюкора, Капры, Миннелли, Хичкока. В «Ле Маньяне», располагавшемся уже почти за чертой города, можно было увидеть старые фильмы, имевшие коммерческий успех два или три года назад и сейчас уже напрочь забытые, тем, кто не успел их тогда посмотреть. Но я чаще всего заходил в кинотеатр «Святой Маврикий», забравшийся на высокие городские холмы, — ведь там раз в неделю собирался
Там я и посмотрел большинство классических фильмов. В те годы киноклуб был настоящей общественной организацией. Это был храм кинематографического искусства, а прихожанами были синефилы с самой широкой кинокультурой, выходцы из самых разных социальных слоев. Тут можно было встретить таких адвокатов, как Левами, преподавателей лицеев уровня Веффеля или Сальветти, они как раз составляли ядро клуба; люди зачастую непримиримые, полемически настроенные, они самоотверженно служили делу образования юношества, которое однажды сможет прийти им на смену и продолжить их борьбу. Адепты рекрутировались главным образом из лицеев и коллежей — было много и уже закончивших, на пороге университета. Стояла задача внушить этим молодым людям, что кино не просто зрелище, что фильмы создаются не актерами, а теми, кто владеет техническими возможностями камеры, кто стоит за спиной артистов. Открытие этих базовых принципов оказывало поистине опьяняющее действие и совпадало с моментом, когда студенты знакомились с критикой и основами эстетики, то есть с категориями философскими. В обиход входили новые слова: сценарий, раскадровка, планы, эпизоды, иногда план-эпизоды. Движения камеры, съемка с высоты, трэвеллинг. Комбинированные съемки, спецэффекты, наплывы. Глубина кадра. Потом пришли и имена, необходимые в любой культуре. Имена великих режиссеров — французских и заграничных. Имена техработников, кинооператора, ассистента. Киношколы и их история. И конечно, критика: журналы о кино, их главные редакторы, основная тенденция того или иного печатного органа. Авторы «Позитиф», «Синема 60», «Кайе дю синема» — самые взыскательные, самые радикальные. Были такие фанатичные приверженцы, что со временем, насмотревшись кино, начитавшись критиков или просто поварившись в этой узкой прослойке, обретали с годами память энциклопедическую. Стоило спросить их о любом фильме любой эпохи (правда, за исключением уж совсем откровенного барахла) — и они могли назвать имена всех, кто принимал участие в его создании, определить его место в хронологической или тематической фильмографии и наизусть шпарили биографии режиссера и актеров. Как во всех культурах замкнутой среды, эти познания не имели других целей, кроме подпитывания того пламени, что горело у них внутри. Посвященные объединялись на собраниях на основе таких имен и таких ссылок. Язык их общения подчас становился столь герметичным, что они вполне могли бы заменять имена режиссеров и названия фильмов обычными номерами. В те времена (мне было около двадцати лет) я чувствовал, что прикоснулся и даже одной ногой вступил в мир абсолютно чужой, самодостаточный и построенный с безупречной логикой. Только мои слабая память и понятная леность или, быть может, иные интересы помешали мне войти в этот ареопаг глубже. Но, как и в любых других человеческих объединениях, я и тут мало-помалу улавливал колебания, образы мышления, исключения, соперничества. Ядро группировки состояло из основателей, людей уже в годах, для которых все кино вращалось вокруг нескольких великих имен — Клера, Карне, Ренуара, Дювивье, итальянцев — Росселини, Феллини, Латтуады, немцев — Пабста, Ланга, Офюльса, американцев — Джона Форда, Делмера Дэйвса, Элиа Казана, Орсона Уэллса, русских — Эйзенштейна, Донского, Вертова. Их аналитический разбор был классичен, корректен, всегда технически грамотен. Все определялось известным понятием о хорошем вкусе. Полагаю, что обнаружил именно такой подход в «Истории мирового кино» Жоржа Садуля. Я сам видел, как постепенно откалывалась группка диссидентов. Это были люди помоложе, посмелее, иногда склонные к крайностям, благотворительность для них не значила ничего — они предпочитали ей энтузиазм борьбы. Их влекло эстетство особого рода. Кино классическому, тяжеловесно осаждавшему темы гуманизма, они предпочитали кино интеллектуальное, смеющее быть пристрастным и субъективным, рассчитывающее на «возможность интерпретации». Наряду с великими экспериментальными фильмами синема-верите, такими, как «Взлетная полоса» Маркера, «Человеческая пирамида» Руша или «Знак льва» Ромера, они вполне могли любить и массовое кино, восторгаясь «Франкенштейном» Джеймса Уэйла из-за того, как сыграли в этом фильме Борис Карлофф и Мэй Кларк, или громогласно превознося фильмы про вампиров из любви к актрисе Барбаре Стил (незабываемой в «Маске демонов» Марио Бава). Тогда еще не было в ходу словечка андеграунд, еще не придумали и другого — индэ.[9] Однако мне представляется, что тут уже угадываются первые шаги этих движений. Это были времена иллюзорной легкости жизни. Вернуться из киноклуба впятером или вшестером в салоне роскошной «американки», в четыре утра прокатиться прямо по кромке морской волны и провести остаток ночи в «Стори-вилле» — это вселяло уверенность в принадлежности к когорте немногих счастливцев, к элите, а может быть, к золотой молодежи.
Несмотря на все изъяны и критические замечания, какие можно было бы высказать в адрес киноклуба «Жан Виго», — для тех, кто его знавал, он остается местом поистине блистательным, где процветала лихорадка киномании, от которой по спине шли мурашки, и где можно было познакомиться с живейшими образцами этого вида искусства. Сейчас я рассказываю об этом и, кажется, еще чувствую то нетерпение, какое снедало нас перед началом просмотра, пока лектор, поглядывая в зажатую в руке бумажку, делал исторический обзор всего, что вдохновило этот фильм и помогло ему появиться на свет. Когда сеанс заканчивался, мы оставались одни посреди ночи, на вершине холма. Автобус уже не ходил, и мало кто из нас располагал транспортным средством. Тогда начиналось долгое нисхождение в город, и все это время мы пылко, а зачастую и проницательно обсуждали то, что мы посмотрели, и то, как мы жили. Между девчонками и мальчишками, бывало, завязывался легкий флирт, крепла и дружба. Споры продолжались и на пустых городских улицах, у стен домов, на площади. Иногда нас останавливали полицейские (то было неспокойное время войны в Алжире, тайных марксистских кружков). Вспоминаю странные случаи, нежданные знакомства. Кино уверенно вторгалось в нашу жизнь, меняло нас. Это было переходное время, пора приобщения к более обширной реальности, в которой мы ощущали рокот тех волн, что раскачивали мир. Миновали годы, и некоторые прошли этот путь и дальше, стали преподавателями, критиками. Мне кажется, были и такие, кто даже сам ставил фильмы. Поразительно, что стартовой площадкой для всего этого был тот самый маленький зал с обитыми красным молескином креслами, притаившийся на отшибе, старомодный, неудобный, с дурным запахом, раз в неделю менявший название, чтобы снова и снова назваться именем кого-нибудь из самых первых гениев мирового кинематографа.
Археология кино — для меня это отнюдь не та самая ранняя эпоха, когда прославились Макс Линдер, Чаплин, Китон, Мельес, такая плодовитая на новации, полная фантазии, такая дерзкая. Фильмы той поры — «Голубой ангел» фон Штернберга или сюрреалистический «Ноль за поведение» Жана Виго — и сегодня вполне можно смотреть в маленьком зале, на экране чуть большего диаметра, чем тот, что стоял в квартире у бабушки, где мы показывали «Замок с привидениями», — и с таким же удовольствием, как и в годы их первого появления.
Нет, археология кино — это та грандиозная, напыщенная продукция, немножечко чудовищная (оттого что чудовищно дорого стоила), что достигла своего апогея в послевоенные годы, — та самая, высшим воплощением которой была не менее чудовищная и дорогостоящая продукция голливудская.
Тем, кто не знал кино тех лет, трудно представить себе, что же это такое было. Чтобы окупить эти суперкиноколоссы, перед самой войной понастроили гигантские кинозалы, способные вмещать тысячи зрителей и называвшиеся по-американски: movie theaters. В одном из таких кинотеатров я был в Ницце на просмотрах больших пеплумов: «Десять заповедей», «Бен Гур», «Колосс Родосский», «Спартак». Особенно помню фильм «Плащаница», пеплум 50-х годов на христианскую тему. Зал именовался «Эскуриалом» — неплохое название для того, чтобы привлечь зрителей на зрелище подобного рода. Это был шедевр послемуссолиниевской архитектуры, с двенадцатиметровым потолком, необъятным балконом с пристроенными по бокам ложами и лоджиями, багровым бархатным занавесом, где боковые стены и холл при входе были декорированы фресками в неоклассическом стиле, изображавшими римских матрон и воинов-гоплитов на фоне бесконечных холмов.
Частью планируемой окупаемости фильма была и размашистая рекламная шумиха. Разумеется, я не мог позволить себе прийти на пышную премьеру (провинциальную), но вот прошли недели, и мне удалось разжиться билетиком по низкой цене в первые шесть рядов, на утренний сеанс, ради которого лицейской ребятне приходилось удирать со штудий греческого и латыни — хотя фильм уж наверно просветил бы их получше в области древней истории.
Сказать по правде, фильм-то я подзабыл. Только и стоит перед глазами та туника, переходившая из рук в руки и в конце концов ознаменовавшая торжество истинной веры над хитросплетениями языческого Рима. Сказать по правде, меня это ничуть не затронуло. А вот понравился мне антракт. Фильм длился довольно долго, наверное, больше двух часов, и чтобы развеять напряжение от зрелища — если не сказать «скуку», — был устроен довольно большой перерыв. На воздвигнутой перед экраном эстраде сыграли скетч, в котором актеры из массовки (так в те времена называли статистов), набранные со студии «Викторин», изобразили сцену из жизни античного Рима — юноши в белых тогах, обшитых пурпурной каймой, солдаты в одеждах центурионов, очень изящные молодые девицы в пастельного цвета платьях, оставлявших открытым одно плечо, так и сверкавшее под лучом прожекторов, и с завязанными в шиньон волосами, заколотыми диадемой с искусственным камнем. Насчет серьезной публики не помню — возможно, она проигнорировала представление, предпочтя покурить в холле. Зато знаю не понаслышке, что лицеисты, сидевшие на шести первых рядах, уж точно внакладе не остались. На сей раз дешевизна билетов их и осчастливила — ведь они могли аплодировать такой красоте из самого первого яруса. Еще помню, как девушки-служительницы кинотеатра в антракте переодевались в древнеримские платья и разносили по рядам корзинки с мороженым «эскимо» и карамелью. Что ж к этому добавить — да, вот таким оно было, кино!
выдумать кино для слепых.
Абсурд, скажете вы? А вот я иногда мечтаю о таком. В темноте зала, удобно вжавшись в покровительственную впадину кресла (они в наше время становятся все комфортней) в этом пространстве, ограниченном моими коленями, упершимися в спинку предыдущего ряда, опустив затылок на это подобие деревянной японской подушки, которое образует верхнюю линию того ряда, на котором сижу я сам, я закрываю глаза и отдаюсь на волю волн того фильма, который теперь воспринимаю одним только слухом, через вибрацию воздуха, и тем кинестезическим чувством, которое откликается на общий шумовой фон, похожий на уличный гам, шум толпы на площади, в общественном месте, всюду, где очень много людей.
Я закрываю глаза. Я фантазирую. Вот, все происходит здесь, совсем рядом, и при этом непостижимо. Светящийся конус, дрожащий над моей головою, жемчужно переливающийся экран. Да знаю я всю эту механику, знаю и ее участие в визуальной реальности. Но когда я закрываю глаза, происходит что-то совсем другое. Всего на миг. Это такая игра. Нам всем когда-то приходилось играть в нее: передвигаться по квартире, где погашен свет, ощупью идти по знакомой улице, вытянув руки вперед. Жестокая игра. Прикинуться слепым, как прикидываются дураком, как прикидываются мертвым. И все же. Кино существует и для тех, кто ничего не видит. И для них существуют книги, театральные пьесы, музеи скульптуры, выставки живописи. Да-да, и живописи: помню, моя тетя с Маврикия, в конце жизни ослепшая, не выходившая из своей маленькой квартирки в Ницце, рассказывала мне, как у нее на коже переливаются разные цвета, и убеждала, что чувствует, когда на небе восходит луна. Опять я сравниваю этот свет, льющийся из беспредельного, тусклый и жемчужный, с лучом кинопроектора. Вот о таком кино я и хотел бы сказать. В этом нет ничего ни парадоксального, ни невероятного, ведь это существует. Звуки. Слишком громкий рев скотины в «Слове», песня, которую, раскачиваясь взад-вперед и работая веслом, напевает Охама в «Угэцу моногатари», шум воды вокруг корпуса катера, в котором, обнявшись, спят любовники из «Моники», ревущие позывные шаланд, когда по реке проплывает «Аталанта», жужжание насекомых и шелест деревьев в саду, где играют дети, в «Реке» Ренуара, ярость бури, обрушившейся на чернеющий риф, гда Клаудиа всю ночь ждет Анну, в «Приключении» Антониони, шум океана в «Рассекая волны» Ларса фон Триера, в «Когда-то были воинами» Ли Тамахори, звуки клаксонов и городской гул с крыши «Дома Якобяна» Марвана Хамеда.
Иногда фильмы разговаривают на другом языке, не на языке визуальных образов. В «Персидском ковре» Махмалбафа это язык рассказчика, взвивающийся из-за горизонта волчьим зовом влюбленного всадника и снова превращающийся в жалкий, плачущий вой старика, неисцелимо влюбленного в химеру. В «Хиросима, моя любовь» — голос Маргерит Дюрас, его прилив и отлив рассказывают о любовной сцене в самом трагическом городе мира, и именно он, этот голос, и уносит нас в иное время.
Надежно укрывшись в раковине кресла, опустив затылок на спинку сиденья, в тепле и уюте, обдуваемый свежим ветерком из кондиционеров, вдали от городского гомона, в одиночестве, но с мыслью о братском единении с другими зрителями, он (она) смотрит на экран. Это фильм, выбранный, чтобы навеять сладкую дрему. Нет, он не то чтобы скучный. Наоборот, это любимый фильм, хорошо знакомый, почти выученный наизусть, как слышанный с детства ритурнель, альбом со старыми почтовыми открытками. Каждая на привычном месте. Вот, например, «Встречай меня в Сент-Луисе» Винсента Миннелли. Джуди Гарланд, ее обволакивающе теплый, мощный голос, и полное отсутствие интриги, только разматывающийся ролик легких песенок, в которых смысла ни на грош, образов без силы воздействия, любовь как комедия, любовь как мечтательные бредни двоих. Киношка для сомнамбул, вроде вечно голубеющего неба, по которому все плывут и плывут облака, и вы следуете их движению, просто глядя на них…
Сменяются планы, эпизоды, и веки тяжелеют. Вы чувствуете, как изнутри вас поднимается волна. Она начинается от верхней части вашего чрева и проникает в сердце, в горло, легкие, но вы не тонете. Скорее это хмель, проникающий в ваши вены и капилляры, медленно окутывающий ваш мозг. Звуки музыки, пение голоса человеческого, разговоры, смех. Чьи-то шаги, хлопанье закрывающихся и открывающихся дверей.
Несмолкающее биение, то ли вашего сердца, то ли — скорее — качание маятника главных часов мироздания? Вы чувствуете, что сейчас уснете, но это очень мягкое, приятное ощущение. Кино — это вообще ваш дом, ваша колыбель. Вы плавно скользите, падаете, потом парите в воздухе. В стародавние времена говаривали, что сновидец покидал свое тело, чтобы улететь в края иные. Он всегда возвращался немного усталым, зато счастливым. Он ничего не приносил оттуда, даже горсти трав или пучка волос. Он просто засыпал.
Будь кино всего лишь местом встречи изображения и звука — разве могло бы оно пленять нас так сильно? Будь оно всего лишь умением построить диалог, разве любили бы мы фильмы Бергмана так самозабвенно? Было бы вполне достаточно прочесть их или посмотреть, как их играют на театральных подмостках. Узнаем ли мы наши сны, стоит нам только лишь открыть глаза?
вот что, быть может, останется, когда все, что называлось кино, окажется позабытым. Не иссякнут вовеки проклятия в адрес Голливуда, этой механики для воспроизводства звонкой монеты, всего выпущенного ею барахла, бессмысленного, неисчислимого. Но надо с благодарностью признать — именно он выдумал, сотворил и выпестовал прекрасный жанр. Между 1940 и 1960 годом американское кино произведет все самое главное в этом жанре, в котором окажется удачливее всего остального, — музыкальной комедии. Кьюкор, Говард Хоукс, Миннелли, Билли Уайлдер, Капра, все они попробовали себя в нем с большим или меньшим успехом. Были и те, кто достиг самых вершин. Жанр ослепителен, головокружителен: тут и вправду не нужен сценарий, а одни только песни, и музыка, и главное — актеры. Это разновидность цирка, где столь хрупкая и разнородная архитектоника удерживает равновесие потому, что умно сбалансирована. Хватит сущей малости, неверного шага в танце, лишнего слова, слишком слащавого взгляда, чересчур пошлой песенки — и пиши пропало. У музыкальной комедии нет иной цели, кроме развлечения. Но когда она добивается своего — все великолепно. Забавно. Сногсшибательно. Это наполнено мечтой и реальностью, пикантностью, злостью, любовной интрижкой, а подчас искренним чувством. Незабываемые фильмы — «Волшебник из страны Оз», «Великий Зигфельд», «Звезда родилась» с Джуди Гарланд (ах, слова Гершвина, когда Джеймс Мэйсон говорит Гарланд: «В вас есть изюминка, и это все меняет»), «Звуки музыки» с Джули Эндрюс или чудесный фильм «Ты никогда не была восхитительней» («О моя милашка») 1942 года с Ритой Хейворт и Фредом Астером.
Для меня музыкальная комедия — это «Пасхальный парад» (Чарльза Уолтерса, музыка Ирвинга Берлина, 1948) с Джуди Гарланд (вечно она и навечно она!), Фредом Астером и чудом чечетки — Энн Миллер. Ничего такого сверхобычного не происходит в этом фильме: Джуди Гарланд, сиречь Ханна Браун, — танцовщица из кабаре, бедненькая, наивная, слишком благородная. Она без всякой подготовки заменяет звезду той минуты Надин Хэйл и оказывается лучше нее. Она становится знаменитой актрисой и наконец-то дефилирует по улицам Нью-Йорка во время Пасхального парада — она, мечтавшая о том дне, когда сможет поприсутствовать на нем, увидеть все из первых рядов. Но сколько же тут всего — и в акробатической хореографии Фреда Астера, и в неловкости Джуди Гарланд, в ее детском личике. Музыка, пиршество разноцветья — все это создает какой-то фейерверк, где нет ни начала, ни конца, ни цели, ни смысла. Впечатление, будто вас уносит в вихре молодости, безразличной ко всем бедам мира, в вихре цветов и звуков, заставляющем мгновение длиться вечно. Это берет за душу, и поневоле вспоминается еще и судьба Джуди Гарланд, ее трагическая смерть в номере отеля, печальное предвестие конца Мэрилин.
Это еще один Голливуд (в Мумбаи, столице индийского кинематографа). Если мне хочется о нем поговорить в этих моих вольных прогулках по кино, так это потому, что говорят о нем мало и отзываются плохо. Киноманы вскипают от одного только слова «Болливуд». Есть те, кто ненавидит его, и те, кто любит совсем не за то, за что следует. Первые призывают выражать презрение к Голливуду третьего мира, изобилие продукции которого обратно пропорционально качеству выпускаемых фильмов. Не стану с этим спорить, оставив подобный отзыв на их совести — хороших ли, плохих оценок кинематографической критики. Другие, посмевшие полюбить подобное кино, говорят о торжестве кича, о своеобразии и даже о баснословности этой кинопродукции, которой можно вдоволь наесться, при этом зная, что это товар второго (понимай третьего, десятого) сорта.
Правда в том, что индийское кино ничем не отличается от любого другого, то есть производит очень малое количество совсем никудышных фильмов, такое же малое количество лент блистательных, а большинство их продукции — фильмы очень средние. Еще одна правда в том, что тут действуют совершенно другие критерии. Идея всемирного искусства — это изобретение современного общества. Фильтр хорошего вкуса в западном мире не годится для Востока или Африки. Это особенно верно для фильмов музыкальных, как раз и являющихся коньком болливудской продукции. На взгляд французского или американского киномана, тут ничто не выдерживает критики: в индийском фильме, по его мнению, сценарий до смешного сентиментален, актеры нарочито переигрывают, музыка сиропная, манера съемки слишком яркая. Если он и решит, что, несмотря на все это, такое кино ему нравится, то лишь потому, что любит парадоксы и подобные излишества для него — возможность состроить рожу искусству классическому, ведь они погружают его в тот мир, который и нравится ему прежде всего чрезмерной пышностью, и воплощает для него известную свободу чувств, непосредственность комикования, экзотический способ жизни. По своей сути индийское кино — часть той коллекции предметов и сувениров, которую турист привозит в чемоданах домой, лубочных открыток, значков, храмовых табличек, плакатов, безделушек и прочих вещиц на память. Это станет его личным музеем для забавы, его альбомом, напоминающим об идеально проведенном отпуске. По мне, лучше уж непоколебимое неприятие.
Болливуд — мир, замкнутый на самом себе (я говорю не только о студиях). Его продукция охватывает половину населения планеты, для многих людей только он и есть настоящее кино, только это и есть их доступ в мир образов. Индийские фильмы можно увидеть в Афганистане, Иране, Египте, на Маврикии, в Черной Африке, вплоть до Китая и Индонезии. Внутри такого обрамления возможны любые темы: семейные драмы, отношения внутри пары, конфликт поколений или общин, противостояние религий, политическое честолюбие, экология, урбанизация, страх перед глобализацией, то есть все условия человеческого существования. Есть тут и комедии, такие же успешные, как и продукция голливудская. Легкие, забавные, что греха таить, часто слишком легковесные, как, например, «Фанаа» Кунала Кохли с Кариной Капур в роли девушки по имени Алия, или «Таал» (1999) Субхаша Гхая с актрисой Айшварьей Рай, прославившейся на весь мир своими зелеными глазами и рекламными проспектами косметической фирмы. Это история бедной девушки, полюбившей юношу, для нее слишком богатого, но она добивается успеха в исполнении народных песен и наконец может быть принята семьей жениха.
Есть и драматические истории, например фильм «Бахбан» (2003) Равви Чопра с Амитабхом Баччаном — семейная пара жертвует всем ради образования детей, которые, вырастая, выгоняют родителей на улицу, и те находят приют у приемного сына. «Веер-Заара» (2004) — тут блистает звезда, знаменитый актер Шах Рух Хан, он играет полицейского-индуса, влюбившегося в мусульманку из Пакистана и пожертвовавшего собой, чтобы не бесчестить женщину, которую он полюбил.
Выпускаются ленты и исторические, политические: «Лагаан» Ашутоша Говарикера — несомненно, самый знаменитый из всех болливудских фильмов в мире, — он, рассказывая об одной партии в крикет, изображает противостояние индусов и оккупационной английской армии. Или «Дэв» (2004) — любовная история на фоне пакистанского терроризма.
Наконец, попадаются и романтические ленты, снятые в очень медленном ритме, прослоенные подлинной хореографией и подлинной музыкой: чудесный «Кабхи Кхуши Кабхи Гхан» (2001) Карана Джохара, или детективный музыкальный фильм — жанр специфически индийский — «Квила» с очень красивой Мамтой Кулькарни, звездой Махараштры.[10]
Все это касается лишь продукции, созданной недавно и демонстрирующей немалое разнообразие, пышность и юность этого кинематографа. И что же — полюбить подобные фильмы можно только тогда, когда вы выставите за дверь свои вкусы, культуру, образование? Да ничуть не бывало. Достаточно просто дать волю чувствам, чтобы снова открыть для себя те универсальные моральные ценности, которые скептицизм современного мира предал забвению: любовь детей к родителям, роль семьи в матримониальных делах, уважение к старшим, а возможно, и тот самый женский взгляд, который так силится выразить западное кино, а тут он очень явно просматривается (я имею в виду не только «Салам, Бомбей» Миры Наир, но и «Чибыро» Ли Чонг Хянг, и прелестный «Трудности перевода» Софии Копполы). Кроме того, стоит отдаться обаянию музыки, позабыть о времени — три часа плюс антракт, это все равно что побывать в большом классическом театре на «Рамаяне» в сказочные времена Аютии. Разумеется, мы все запрограммированы на пару часов зрелища, на краткий экскурс в мечту. Чтобы понять Болливуд, нам пришлось бы снова прочувствовать, как долго тянулось время в пору нашего отрочества, пойти в кино в послеполуденные часы (а вечером — на танцульки!), когда солнце еще палит нещадно, а темнота кинозалов напоена ароматами и нежной истомой. Можно и задремать. Грезить, прыгая с облака на облако под прихотливо сменяющиеся картинки, среди молний…
Вопрос тенденциозный и, надо полагать, немного праздный. Так и хочется ответить, что кино будет всемирным или его вовсе не будет. Если, говоря о Ренуаре или Эйзенштейне, уточнять, что один был француз, а другой — русский, смысла в этом будет не больше, чем в напоминании, что Шекспир — автор английский, а Дон Кихот — герой испанский.
И все-таки с течением времени история этого искусства учит нас, что кино в период и до, и после Второй мировой войны было японским, что музыкальная комедия — изобретение американского кино 1950-х и что в пору «новой волны» смелые шаги, обновившие кинематограф, сделают французы.
Сегодняшнее корейское кино связано с историей города, который называется Сеулом, с его стремительным ростом, с трансформацией его патриархального общества. Оно связано с пристрастием корейцев к литературе, с тем фактом, что Корея, это действительно так, одна из тех стран мира, где выходит в свет больше всего переводов со всех языков. Наконец, оно связано с недавними событиями истории этой страны, с памятью об одной из самых кровопролитных и несправедливых войн нашего времени, после которой народ, прежде однородный, оказался разделен надвое границей.
На такой вот почве и родилась своеобычная культура, в которой насилие смешано с политикой. После литературных произведений — «Приглашенного» Хванг Сок Ёнга или «Мечтательной жизни растений» Ли Сынг У — и корейское кино тоже обращается к тому реалистическому наследию, какое оставили итальянцы и японцы. Насилие, пропитывающее и кино, и литературу, отнюдь не беспочвенно, оно есть интериоризация бунта против мира, материалистичного и в то же время закосневшего в своих интеллектуальных схемах. В «Острове» Ким Ки Дука, «Мести» Пак Чан Ука или том же «Оазисе» Ли Чанг Донга есть сцены чрезвычайно жестокие, если не сказать кошмарные. Герои этих лент — правонарушители, отбросы общества или калеки, они живут на обочине общепринятой морали.
Но сегодняшнее корейское кино — не только это. Помимо насилия оно демонстрирует и поразительную способность к обновлению жанров. Исключительный успех тут у триллера и фильма ужасов. Еще одно исключительное достижение — это кинематограф интимистский, далекий от изображения какого бы то ни было насилия, своей чистотой очень напоминающий раннее скандинавское кино или духовность Брессона, — как тут не вспомнить «Чибыро» (или «Возвращение домой») кинорежиссера Ли Чонг Хянг.