Интересно, что когда-то, долгое время живя безвыездно в Уэлене, я не написал о нем ни строчки. Хотя, казалось бы, чего проще: вышел на крыльцо, посмотрел, как киты гуляют вдоль берега, и — запечатлел! Сходил к Берингову проливу, в старинное эскимосское селение Наукан, вернулся и — отобразил! Увидел, как старик Нутетегин исполняет сочиненный им танец Ворона, и — постарался описать! Уверен, что все это действительно заслуживало и заслуживает описания: и китов не с каждого крыльца увидишь, и Наукан — необыкновенное место, одно из самых, я считаю, замечательных мест на земле, и Нутетегин был великий мастер… Но, видимо, есть все же определенный смысл в древней восточной поговорке, гласящей, что книги — это не что иное, как всего лишь персты, указующие на ясный месяц. «А если ты видишь месяц, зачем тебе перст?» Следовательно, могу теперь полагать, что мне повезло и я смотрел тогда непосредственно на ясный месяц — что, в общем-то, для Уэлена, имея в виду его долгие полярные ночи, можно истолковывать и буквально…
Когда же я уехал с Чукотки, — думая наивно, что навсегда, — то первым желанием, которое я ощутил, было — опять туда вернуться. В подобном стремлении ничего нового, ничего оригинального нет — любой человек, хоть раз побывавший на Севере, подтвердит это. И, несмотря на то что многим оно знакомо, никто до сих пор этого странного влечения как следует толком не объяснил, разве что коротким загадочным словом — «тянет»… Причем меня тянуло не просто на Чукотку, а именно в Уэлен, что тоже понятно каждому северянину, ибо патриотов вообще Чукотки нет, но есть приверженцы «своего» Певека, «своего» Билибино, Бухты Провидения, Иультина… Вот тут-то я и начал вспоминать и писать об Уэлене: и о китах, и о штормах, и о северных сияниях, о тундре за лагуной, о линии сопок на юге, о стариках чукчах и о своих учениках. Это была, выражаясь пушкинским слогом, вдруг открывшаяся мне счастливая возможность «вновь посетить». Затем, в связи с писательской работой, такая возможность представилась и в действительности, я не раз ездил в Уэлен, хотя это не означает, что всякий раз добирался, — по причине для Чукотки весьма обычной и прозаической: или в Уэлене не было погоды, или в аэропорту, где я сидел; не было погоды, а дни, отведенные на поездку, между тем истекали. Путь от Москвы до Уэлена сам по себе не близкий, более двенадцати тысяч километров, так что, если сложить все эти пятизначные числа да помножить на неоднократные мои попытки, получится не только очень длинная, но еще и очень долгая, растянувшаяся на десяток лет дорога. На самолетах, вертолетах, на зверобойных шхунах, вельботах, вездеходах, в тракторных санях, на собаках, пешком и, повторяю, — в воспоминании… Зато по дороге в Уэлен — я подчеркиваю это — мне довелось побывать во многих других местах Чукотки, которых я прежде никогда не видел: вот сейчас на мысе Биллингса, острове Врангеля, в Заливе Креста, еще раньше — в Билибинском районе, в Бухте Провидения, в Мечигменской тундре… Конечно же я не мог не сравнивать новые для меня поселки, берега, косы, заливы, сопки и тундру с моим Уэленом, который я помнил, с его берегом, лагуной, сопками и тундрой, и пришел в результате к грустноватому для моих привычных патриотических чувств, но справедливому, наверное, выводу, что если бы мне с самого начала пришлось жить и работать в каком-нибудь из этих вновь узнанных мест, то и конечная цель моего путешествия называлась бы по-иному. Хотя это все равно было бы путешествие по Чукотке…
Но все-таки я жил и работал в Уэлене! И потому направлялся теперь в самый дальний конец Чукотского полуострова — «в свой угол». Пассажирский на Лаврентия уже ушел, но у диспетчера отдела перевозок я выведал, что готовится спецрейс по заказу Чукотторга, и договорился, чтобы меня взяли. Вдоль бортов «ИЛ-14», надежного, незаменимого на Севере работяги, стояли штабели ящиков с помидорами, в переднем углу оставалось два сиденья — как раз женщине, сопровождающей груз, и мне. Летели напрямик, без посадки в Провидения, долго. Самолет иногда потряхивало, пошатывались и поскрипывали ящики, женщина привычно дремала. Струились опять горные цепи с узором снежников: круги, овалы, вертикальные и горизонтальные штрихи, кривые… — узором, всегда вызывающим чувство, будто горы пытаются, все-таки надеются что-то вам растолковать этим немым и загадочным, как пиктограмма, языком. Открывались равнины, испещренные таким количеством озер, что казалось, это не озера в тундре, но отдельные зеленовато-коричневые островки суши плавают посреди единого пространства темной воды. Остались позади тесные величественные фиорды Залива Креста, Бухты Провидения, пошли характерные для этих мест широкие, открытые заливы с пологими берегами, плавно и постепенно возвышающимися вокруг сопками. За несколько минут перелетели Мечигменскую лагуну, которую мне однажды, в сильнейший шторм, довелось переплывать на вельботе — в течение восьми часов. Прошли над селом Лорино, напротив него в море виднелись две «коробки». Стоял август — пора генгрузов…
В Лаврентия уже совершенно как дома. Среди встречающих самолет обязательно видишь лица многих старых знакомых и друзей. Через пять минут устроен, через полчаса знаешь все самые последние, самые разнообразные новости, и не только лаврентьевские, но и уэленские, да и всего района. Например, что такой неустойчивой погоды, как в это лето, не помнят даже чукотские старики. Что наконец-то на сопке над поселком начали копать котлован под фундамент для «Орбиты», к 80-му году обещают телевидение. Что в Инчоуне «пьяный пароход» уже разгрузился, а в Уэлене и Лаврентия еще нет. Что на уэленской косе закрыли «полосу», теперь «Аннушка» летом туда не ходит, только вертолет. А в Нунямо никого не осталось, жители переселились — часть в Лорино, часть в Лаврентия. И что учебный год, можно сказать, на носу, а в уэленской школе до сих пор не отремонтирована отопительная система, потому что нет нужных труб, вот-вот должны забросить из Анадыря вертолетом… Да, а районного рыбинспектора недавно застигли на Мамке за браконьерством: ставил сети, потрошил кету и горбушу, заготавливал себе икру… Да мало ли чего не порасскажут вам тут же, при встрече, — в местах, где почти все друг друга знают и где жизнь можно наблюдать, «будто в пробирке», как выразился один знакомый журналист. И в этих первых сумбурных разговорах помимо прямого, непосредственного всегда таится еще один, скрытый, но очень важный и отрадный для вас смысл — эти разговоры как бы подтверждают, что и вас здесь знают и помнят и по-прежнему считают своим… Парадоксально, но выходит так: о местах незнакомых, увиденных впервые писать легче, потому что в таких случаях между узнанным и затем рассказанным можно смело ставить знак тождества, самые общие вещи для вас внове, и вы не колеблясь сообщаете о них читателю. Спокойно, например, мог я прежде написать, что Эгвекинот — административный центр Иультинского района, но сказать теперь, что Лаврентия — центр Чукотского района, для меня уже равносильно такому азбучному утверждению, как «Волга впадает в Каспийское море»… Можно было бы, конечно, не оглядываясь на предполагаемого несведущего читателя, просто сосредоточиться на том главном и новом, на тех переменах, которые произошли в этом уголке Чукотки за последние годы, однако так давно и близко знаю я эти места, так соединились они с моей жизнью, столько личного и дорогого связано у меня с этими местами, что очень трудно мне отличить здесь главное от второстепенного и любая мелочь, любая незначительная подробность кажутся мне заслуживающими самого пристального рассмотрения.
Кстати, о переменах. Сам-то Лаврентия, или, пользуясь языком старожилов, «Лавра», принадлежит к тем небольшим окраинным поселкам, в обличье которых новые черты проступают так медленно и постепенно, что они незаметны беглому взгляду. По дороге из аэропорта посмотришь: тот же Дом культуры в центре поселка, высокий и массивный в сравнении с окружающими домами, та же неподалеку котельная с горою угля возле закопченной стены, дощатые короба теплотрассы, рассекающие поселок во всех направлениях, мостики через них… Рядом с гостиницей все то же одноэтажное здание райкома и райисполкома, выкрашенное в неизменную зеленую краску, так его здесь и зовут: «Зеленый дом». От него начинается самая первая улица поселка с длинными, барачного типа строениями, сохранившимися еще со времен культбазы; на одном из них небольшая мемориальная доска: «Здесь в 1934 году жили челюскинцы». В конце улицы — больница… Все вроде как прежде — неброская, неспешная жизнь. Потом еще раз пройдешься по поселку, обнаружишь и перемены: не там столовая, попросторней разместилась почта, переехал книжный магазин. На окраине целый строй двухэтажных домов, которых не было раньше, новое прекрасное здание школы, детский сад, заканчивается строительство новой вместительной гостиницы… Всякая прогулка по поселку, стоящему у моря, разумеется, приводит в конце концов на берег. Я постоял, вдыхая запах именно этого моря или даже так: вдыхая запах моря именно в этом месте. Мне кажется, переноси меня с закрытыми глазами, ставь на берегу, и я буду называть: это залив Лаврентия, это Берингов пролив, а это запах Чукотского моря в Уэлене… Дул ровный и сильный ветер с севера; было солнечно, ясно — при северном ветре в Лаврентия всегда ясно, — и все сверкало, переливаясь и слепя глаза, как бывает, когда в воздухе очень много влаги. По заливу, недалеко от берега, гоняя рыбу, взад-вперед ходили косатки. Их черные, металлически гладкие, лоснящиеся спины с острым зубцом плавника возникали на поверхности через равные промежутки времени и с удивительным согласием, словно не принадлежали отдельным существам, но были частями какого-то единого отлаженного, работающего под водой механизма… Любуясь, я оглянулся — видит ли кто еще? Неподалеку на высоком помосте лежала большая цилиндрическая емкость, рядом на холостом ходу поколачивал трактор с волокушей, уставленной бочками. Тракторист, местный парень, равнодушно повернувшись к заливу спиной, сливал из емкости горючее. И теперь я смотрел то на спины косаток, с прежней размеренностью возникавшие из воды, то на спину этого парня: так он и стоял, широко расставив ноги, на своих бочках, дожидался, пока наполнится одна, переносил конец шланга в другую… И вот эта невозмутимая спина меня, признаться, поразила! Я вспомнил, как много лет назад шел с эскимосами на вельботе по Беринговому проливу, и вдруг прямо перед нами, по ходу вельбота метрах в тридцати, всплыл кит. Надлежащего оружия — тогда китов стреляли из ПТР — у нас не было, да и не управились бы мы с китом на одном вельботе, а все равно один из эскимосов схватил и в азарте вскинул двухстволку. Нет, разумеется, он не выстрелил, его азарт настоящего охотника вовсе не отождествлялся с бессмысленностью, но он позволил себе… он не мог лишить себя удовольствия хотя бы прицелиться, хотя бы из дробовика… А этот потомок древних морзверобоев ни разу даже не обернулся… Я потому столь подробно описываю всю эту картину, что впоследствии — и приехав в Уэлен, и уехав оттуда — не раз вспоминал ее, и наконец она стала для меня символом многих, найденных в этом краю перемен.
От Лаврентия до Уэлена всего-то восемьдесят километров, но эти поселки стоят на берегах разных океанов, и поэтому хорошая погода совпадает в них крайне редко.
При южном ветре в Лаврентия шторм, а в Уэлене, но ту сторону полуострова, море спокойно. Над Уэленом низкая облачность, а в Лавре солнышко и голубое небо. Все эта варианты в самых различных сочетаниях: солнце и ветер, ветер и дождь, туман и шторм и т. д. — могут чередоваться здесь, на кончике материка, месяцами. Я поспел в Лаврентия как раз к концу этого тягостного срока И ждал по чукотским меркам всего ничего: дня четыре. За это время пришел из Анадыря «МИ-6», тот самый, с трубами для уэленской школы. На нем я и улетел. В полу огромного, как вагон, вертолета зиял разверстый квадрат люка — там, несколькими метрами ниже, на подвеске плыли увязанные трубы. Совсем далеко внизу, в километре, пестрела по-осеннему нарядная тундра: зеленые, золотистые, красноватые, фиолетовые пятна. Через какой-нибудь месяц-полтора все это разнообразие цвета исчезнет и залитая сентябрьскими дождями тундра станет блеклой, монотонно-бурой, унылой. Ну, а сейчас солнечный свет еще более оживлял, украшал ее, тундра отражала этот веселый свет, и снизу, через люк, он врывался в вертолет, прорезая полумрак салона…
А я вспоминал, как мне впервые наконец удалось попасть в Уэлен, — впервые за десять почти Лет с тех пор, как я его покинул. Это было в апреле позапрошлого, 76-го года. В Лаврентия я прилетел из Анадыря поздно. Смеркалось, погода явно портилась, рейсов в Уэлен в тот день было много, и то, что летчики согласились сделать еще один, я воспринял как чудо, — впрочем, как чудо, достойно венчающее все мои предыдущие усилия… «Аннушка» на взлете перенеслась через залив и пошла невысоко над горами. Кроме меня пассажиров собралось всего двое — знакомые уэленцы: косторез Василий Емрыкаин и мой бывший ученик Витя Ивитук, когда-то тоненький, худенький эскимосский мальчик, а теперь взрослый, здоровенный мужчина, тракторист в совхозе. Спутники мои сидели спокойно, я же то и дело переходил от борта к борту, смотрел то в одно окошко, то в другое. Прямо под нами медленно, сменяя друг друга, плыли сопки, такими доступными выглядевшие сверху, что, казалось, можно было просто перешагивать с вершины на вершину. Был вечер, солнце садилось там, где ему и положено было садиться в это время года, — на юго-западе, то есть позади нас, потому что мы летели на северо-восток. Уже в Лаврентия начинался ветер, а здесь по долинам вовсю мело, поднималась снежная мгла, и низкое солнце и сумерки, соединившись, окрашивали эту непрозрачную мглу во множество тонов, от розового до темно-фиолетового… Был момент, когда я испугался, что мы все-таки повернули и возращаемся, но нет — солнце оставалось по-прежнему сзади. Тогда пора было бы показываться замыкающему полуостров массиву Дежневского мыса и островам Диомида за ним, но, видно, нечего было и надеяться разглядеть их по такой погоде. Наконец мы очутились над последней невысокой грядой, дальше начиналась тундра и Ледовитый океан.
«Вон Уэлен», — сказал Емрыкаин, указывая вперед, но я уже и сам различил его: на заснеженном сумрачном горизонте еще более темную полоску. Я знал, что и нас сейчас можно заметить из поселка — маленькую черную точку посреди яркого закатного неба, — и уэленцы сообщают друг другу: «Самолет!» Через несколько минут мы сели на лед уэленской лагуны. Жители чукотских поселков любят встречать первые рейсы — с почтой, пассажирами, новостями, — к прочим же, обычно грузовым, теряют интерес. Поэтому я не удивился, что никто не подошел к нашему позднему самолету, да и сам он, тотчас развернувшись, уже удалялся — летчики спешили возвратиться в Лаврентия до окончательной темноты и непогоды. Попутчики мои разошлись, а я остался один стоять на лагуне, глядя на поселок и не торопясь входить в него, продлевая этот первый миг встречи, это ощущение, когда я вроде бы и приехал в Уэлен и еще не приехал окончательно, не сделал последнего шага. «Постой, постой, помедли, — говорил я себе, — будут встречи, друзья, радостные мгновения узнавания, долгие разговоры, а этот миг, наедине с целым поселком, больше не повторится…» И вот, пока я так стоял и смотрел, от ближнего дома все-таки отделилась и направилась ко мне какая-то фигура; судя по длинной камлейке и характерной для пожилых чукчанок слегка переваливающейся походке, — женская. Когда она подошла, я узнал ее, это была Люба Калякванау, работавшая когда-то у нас в школе уборщицей. Ее большие темные глаза сияли, широкое круглое лицо казалось еще круглее в обрамлении камлеечного капюшона и еще шире — от веселой, простодушной улыбки, которую я мог бы приписать радости встречи со мною, если бы не был уверен, что Люба меня, конечно, не помнит, и если бы не знал, что это обычное, свойственное ее лицу выражение, ее всегдашний, неизменный привет — не чему-то в особенности, а разом всему бытию… И на Любу я смотрел с тем же двойственным чувством, что и на поселок: с волнением — оттого что вблизи, и спокойно — потому что из страшного далека, с расстояния своего десятилетнего отсутствия. Она же, приблизившись и разглядев меня в сгустившихся сумерках, сказала, так знакомо на чукотский манер непередаваемо смягчая и приглушая согласные и ничуть не удивившись: «Етти, Василевский! Здравствуй! Ты опять в школа будешь? Учитель?» Ее слова вывели меня из философски-возвышенного, созерцательного оцепенения, я вдруг ощутил, что никакого «страшного далека» нет, и понял, что не «вновь я посетил», а попросту вернулся…
Нынешний мой приезд в Уэлен выглядел не так торжественно, как в прошлый раз. Едва вертолет опустился на косу километрах в восьми от поселка, как подошла грузовая машина, набитая уэленцами, жаждущими попасть в Лаврентия. Тут же вся толпа кинулась в вертолет, кого-то я в этой суматохе рассмотрел, кого-то не рассмотрел — должен был согнувшись отвернуться от песка, поднятого и гонимого винтами «МИ-6», а когда ветер и пыль улеглись, заметил, что на меня, молча улыбаясь, глядит из кабины уэленский старожил Коля Шкилев, точнее, Николай Митрофанович, большой теперь человек в ККП — комбинате коммунальных предприятий. Он довез меня до поселка и поместил во вверенную ему гостиницу, в номер люкс. Под гостиницу было оборудовано старое здание нашего школьного интерната, а в маленькой комнатке люкса я узнал бывшую воспитательскую.
…Я заснул под шум близкого прибоя, а наутро, проснувшись, в первые мгновения ощущал только, что я опять где-то на новом месте, и — забавно! — возникла привычная мысль: пойти отыскать для начала какого-нибудь старожила, расспросить его, как здесь жили раньше… И засмеялся, вспомнив: ведь это Уэлен, ведь это я — старожил и это у меня, у меня можно узнавать, как здесь жили раньше!.. «Вот теперь, — сказал я себе, — ты действительно приблизился к самому концу своего путешествия, приехал к себе, и никуда не надо больше спешить, гнать, никого не надо разыскивать, ни о чем расспрашивать… Да и вообще: могу я наконец устроить себе отпуск?! Поброжу по уэленской косе, по сопкам и скалам, половлю рыбу на Пилгыне, схожу с чукчами в море на охоту…» И мне в самом деле удалось пожить в Уэлене с этой успокоительной мыслью, с этим легким, беспечным ощущением, но — увы! — пожить, недолго, первые день-два, пока я, как и собирался, гулял по берегу по «своим» сопкам, смотрел сверху, со скал, на небольшой еще накат волн. С высоты, от маяка, хорошо было видно белую неровную ленту пены на многие километры вдоль берега, видно было, что волны бьют в берег не прямо, а стремятся под углом к нему, с северо-востока, и не ослабевают разом, на всем протяжении прибоя, но в любой момент в каком-то месте возникает свой девятый вал и выплескивается дальше всех на косу отдельным длинным языком… И все это было без перемен: коса, море, скалы, сопка… Ну, разве что надломился и упал в воду высокий камень, торчавший когда-то из моря в стороне, под скалами. Уэленская сопка в этом месте порезче выходит и обрывается к морю, и как раз под этим обрывом высился узкий отвесный каменный столб. У чукчей такие выступающие из моря рядом с берегом камни называются одним, но обстоятельным словом «энмытагныянраквын», то есть буквально — «отдельный камень конечной скалы». Видимо, не устоял наконец перед осенними уэленскими штормами…
Зато сам Уэлен, сам поселок переменился чрезвычайно. В прошлый мой приезд, два года назад, зимой, это почему-то не так бросалось в глаза — может быть, из-за обилия снега. Сейчас было лето, весь поселок был на виду, — к тому же я отдал дань воспоминаниям и трезво мог воспринимать его новый облик. Самое первое впечатление от нынешнего Уэлена: он весь похож на строительную площадку, а лучше сказать — на склад строительных материалов. Горы угля, штабели бревен и досок, груды кирпича и бетонных блоков, щебень и железные трубы лежат под открытым небом по всему поселку. Многое из этого перезимовало, конечно, под снегом и, судя по тому, что новый снег близко, будет зимовать еще… А пароходы подвозят все новые материалы, на подходе, говорят, «Туруханск» — тоже с лесом и железобетонными конструкциями. Уэлен строится, точнее, перестраивается. Что представлял собой поселок каких-нибудь пятнадцать лет назад? Одну очень ровную, прямую и чистую улицу вдоль косы длиною примерно в километр. По сторонам — по два ряда деревянных домиков из привозного бруса, иногда оштукатуренных, большей частью нет. В трех-четырех местах эти стройные ряды прорезались длинными, обитыми железом строениями — складами. Была в Уэлене и площадь, естественный центр: по углам ее находились школа, магазин, столовая, клуб. Здесь в погожие летние вечера любили собираться старики, молодежь играла в волейбол, в сторонке стояли заряженные ружья. Из — за лагуны приближалась огромная, собравшаяся к перелету стая уток — все хватали ружья, палили, расходились подбирать добычу. И опять возобновлялись: у стариков — их беседы, у молодых — игра… С моря подходили охотники на вельботах с добычей, с моржами или китом, весть эта сразу распространялась по поселку, все, даже старухи и дети, высыпали на берег помогать вытаскивать вельботы, разделывать зверей, просто смотреть. Все друг друга знали… Словом, обычный чукотский поселок с его обычной, общей для всех жизнью. От других поселков на побережье Уэлен отличался лишь своим географическим положением, своим статусом «самого северо-восточного поселка в стране», и, видимо, это особенно привлекало к нему многих корреспондентов, художников, фотографов. И все, что им было надо, они здесь находили — рисовали, снимали, описывали чукчей в кухлянках, собачьи упряжки, огромные столбы из китовых костей…
Наверное, это особенное положение и слава Узлена привлекли к нему и внимание архитекторов. В 66-м году в поселке появилось первое двухэтажное здание — школа. Строили ее долго, несколько лет, наконец сдали. До того нам приходилось работать в старенькой, еще дореволюционной постройки, школе. Было в ней, конечно, тесно, классы маленькие, разгорожены фанерными стенками, голоса учителей во время объяснения мешались, заглушали друг друга. Отапливалась школа, как и все дома в поселке, печками, к утру классы нагреваться не успевали, ученики и учителя сидели в пальто. Назначишь, бывало, по плану на первом уроке письменную работу, а чернила еще не оттаяли, на ходу перестраиваешься, рассказываешь что-нибудь, читаешь. Учительская была крохотная, наглядные пособия хранить негде, большая часть их так и лежала на холодном школьном складе вперемешку со снегом. Иногда вместо первых уроков все учителя и ученики постарше занимались тем, что откапывали школу — после вчерашней пурги… Да, а все-таки славное, как вспомнишь, было время!.. Новая школа в сравнении с прежней выглядела просто дворцом: просторные классы, большой спортзал, мастерские, своя котельная, водяное отопление. В том же году принялись строить в Уэлене также новый детский сад и ясли, и примерно в это же время замелькали в прессе фотографии «завтрашнего» Уэлена. Это был пока лишь макет, наглядное воплощение мысли магаданских архитекторов из Дальстройпроекта, — очень красивый, как и все макеты такого рода: на гладком темном оргстекле, обозначающем участок уэленской косы, аккуратный ряд белых нластмассовых прямоугольничков, обозначающих дома. Здания вытянуты поперек косы; судя по количеству полосок, изображающих окна, они — четырехэтажные. Поселочек ладный, компактный, всего в шесть домов, между которыми, как раз посередине, еще одно П-образное здание, пониже прочих: в нем, видимо, должны были сосредоточиться учреждения административного, культурного, бытового назначений. И все дома, как это принято теперь в проектах северных городов и поселков, соединены насквозь единой, прямой, приподнятой на столбах до уровня второго этажа крытой галереей — на случай непогоды. Так и воображаешь себе пургу и мрак за темными большими окнами, а внутри этой галереи — яркий свет, вечнозеленые деревья в кадках!.. До сих пор у меня сохранился журнал «Магаданский оленевод» за 68-й год, в котором на одном из разворотов помещены рядом две большие фотографии. На одной — тогдашний, «живой», заснеженный одноэтажный Уэлен с новенькой школой на первом плане, на другой — описываемый макет. Тут же подпись: «Утвержден генеральный план постройки нового поселка на галечной косе. Это будут многоэтажные дома, выстроенные с учетом всех климатических условий Арктики. Генеральный план уже претворяется в жизнь. Началось строительство огромного детского комбината».
Прошло десять лет. Как же выглядит сейчас Уэлен? Повторяю, он очень переменился. «Многоэтажных» домов в нем нет, но двухэтажных уже поболее десятка. Кроме школы появился новый прекрасный интернат на двести мест, взамен того старого и тесного, в котором я сейчас жил как в гостинице. Правда, старый был под боком у школы, а новый далеко, полпоселка приходится теперь ученикам пробегать — иногда в пургу, мороз или дождь… Длинное, как корабль, здание косторезки. В прежнем домике мастерской было всего две рабочих комнаты: в одной сидели резчики, в другой, совсем крохотной, ютились граверы. Сейчас и у резчиков несколько цехов, в том числе цех первичной обработки клыка, и у граверов свое просторное помещение, добавился швейный цех, а главное, большой зал отведен под красный уголок, где выставлен художественный фонд мастерской. Одна только беда: старая косторезка была деревянной, с сухим воздухом, а новая — из бетона, поэтому, когда переезжали в сырое, непрогревшееся как следует здание, многие изделия из клыка не вынесли перемены температуры и влажности, полопались. До сих пор в красном уголке стоит огромная картонная коробка, полная обломков расписанных уэленскими мастерицами клыков, и склеить эти клыки, вернуть им художественную их ценность, конечно, уже невозможно… Но я все отвлекаюсь — по причине, о которой предупреждал: любая мелочь, относящаяся к Уэлену, кажется мне важной. Вернемся к его облику. Прочие двухэтажки — жилые. Стоят они не в таком уж строгом ряду, как было обещано на макете, — разбросаны по поселку по два, по три, повернуты так и эдак. Никакой северной специфики, никакого учета «всех климатических условий Арктики» в них нет: тот же деревянный брус, штукатурка… Стеклянной пешеходной галереи, соединяющей эти домики, разумеется, тоже нет, да и немало изумились бы ей уэленцы, привыкшие не обращать никакого внимания на погоду, которая переменяется здесь по десять раз на дню… Примерно половина поселка сохранилась в прежнем одноэтажном виде.
Но что сделалось с идеально прямой, гладкой, просматривавшейся когда-то насквозь уэленской улицей?! Ну, естественно, что возросшее количество техники: грузовиков, тракторов, водовозок, вездеходов — подразбило эту единственную и короткую дорогу, бегая по ней из конца в конец, понаделало на ней ухабов. Хотя можно было бы, конечно, устроить кое-где и боковые проезды, по сторонам поселка, вдоль лагуны и моря… Но главное, что улица уже и не прямая, и не просматривается насквозь, как бывало, и местами ее можно сравнить с каким-нибудь старым, тесным, кривым арбатским переулком… Известно, что в маленьком поселке каждый человек и дело его на виду, и ясны первопричины всех следствий. Спросите сейчас любого уэленского старожила: «Кто испортил уэленскую улицу?» — и всякий вам ответит: «Спичак». Был когда-то такой прораб в Уэлене, он, по слухам, и теперь работает в каком-то из поселков на юге Чукотки. Он-то и начал перестраивать Уэлен, построил ту самую двухэтажную школу, стены которой, кстати, скоро дали трещины, и ее пришлось капитально ремонтировать посредине учебного года, а дети в это время вынуждены были заниматься в интернате. Потом Спичак принялся за «огромный», как написано в «Магаданском оленеводе», детский комбинат. Это были два одноэтажных, но широких дома — детский сад и ясли, — и разместить их почему-то решили на уэленской площади, о которой я уже говорил. Коса узкая: чтобы детский комбинат встал в шеренгу с прочими домами, надо было предварительно сделать отсыпку на лагуне — навозить щебенки Или того же галечника, имеющегося здесь в изобилии. Но то ли Спичак поленился, то ли хотел сделать побыстрее, то ли внес рацпредложение с «экономическим эффектом», а в итоге детский сад и ясли загромоздили собой всю площадь да еще перегородили совершенно улицу. После этого Спичак уехал в долгий отпуск и в Уэлен более не возвращался… Когда же напротив детского комбината начали возводить новую косторезку, строителям, чтобы оставить все-таки Какой-то проезд, пришлось сдвинуться дальше намеченного к морю, а котельная за косторезкой оказалась и вовсе на черте прибоя. И чтобы морские волны — а они в Уэлене бывают с трехэтажный дом — не размывали и не уносили в океан гору угля возле котельной, между нею и морем создали невиданное раньше в Уэлене сооружение — бетонную стену. Эту стену тем не менее Чукотское море во время осенних штормов методически и с удовольствием крушит, берег усеян бетонными обломками, и уголь, натурально, уносится по-прежнему…
Словом, Уэлен нынешний далек от того «завтрашнего», который был представлен архитекторами на оргстекле, и вряд ли когда-нибудь таким станет, потому что для этого в поселке понадобилось бы сломать все, в том числе и только что выстроенное, и начать опять строить заново. Далек он и от прежнего, простого и скромного, но гармонического своего облика: узкая коса заставлена двухэтажными, громоздкими на этом пространстве коробками, площадь исчезла, улица исковеркана. А когда в поселке и площадь, и улица — единственные, все эти превращения, согласитесь, печальны… В свое время мне довелось прочесть в альманахе «На севере дальнем» дельную статью магаданских специалистов В. Платонова, М. Этлиса и В. Яновского «Север — город — человек». Один из этих авторов архитектор, другой — врач, психогигиенист, третий — социолог, демограф. Сейчас, размышляя о том, целесообразно ли реконструируется Уэлен, я вспомнил эту статью, извлек ее из своего архива и сразу нашел нужную мысль: «Архитектор всегда принимает во внимание то, что его практика, его участие в строительстве — есть творческое, доверенное ему людьми создание основной части «жизненных условий», той самой архитектурной среды, которая должна свести до минимума неравенство в жизненных условиях людей, связанное с неблагоприятной географической средой, и сохранить и подчеркнуть областные, местные, неповторимо притягательные особенности этой среды, обеспечить (далее у авторов следует курсив) единство человека с природой и обществом через архитектурные формы». Так вот, если исходить из этого совершенно справедливого утверждения, то Уэлен не следовало ни проектировать многоэтажным, ни строить его в теперешнем двухэтажном виде. Ибо не надо даже быть специалистом-градостроителем, не надо ничего знать о гармонии архитектурных форм с окружающим природным ландшафтом, чтобы, очутившись в Уэлене, сразу уразуметь: здесь диктует коса. Узкая, шириной всего метров в двести, галечная коса, сопка с одной стороны, и кругом — море, лагуна, тундра, в отдалении горы. Вот этот простор воды, земли и неба и был природным фоном, на котором всегда существовал поселок, этот простор уэденец от рождения привыкал созерцать отовсюду: из окна, с крыльца, из любой точки поселка. А сейчас в Уэлене образовались закоулки, попав в которые, ощущаешь себя как в замкнутом городском дворе, ничего не видишь вокруг, кроме стен… Уэлен надо было оставить одноэтажным! Подобно тому, как сама форма узкого и длинного моржового клыка задает мастерам-граверам основной принцип композиции и размеры рисунка, так и похожая на такой же клык уэленская коса должна была подсказать строителям свою единственную идею. Никакой гравер, обладая чувством меры, не станет забивать пространство клыка обилием изображений, не следовало забивать и косу громоздкими и безликими сооружениями. Что же касается «сохранения местных, неповторимо притягательных особенностей»… Ну вот, стояли когда-то в Уэлене столбы из огромных костей гренландских китов, поставленные, может быть, прадедами нынешних чукчей, может быть, дедами прадедов. Непременная принадлежность каждого чукотского поселка, где живут морзверобои, могла бы быть деталью герба, если бы существовали у чукчей гербы поселков. Ставили такие столбы не для украшений — для хозяйственных надобностей: на них растягивались ремни из моржовых и лахтачьих шкур, сушились сами шкуры, укладывались на зиму байдары. Я даже помню, где в Уэлене еще сохранялись такие столбы — в основном в старой части поселка, поближе к сопке: два между домом Таната и учительским домом, столба два-три напротив новой школы да еще несколько — поближе к морю. Разумеется, сейчас хозяйственная нужда в них отпала, но кому они мешали?! Я представляю: собрался исполком сельсовета с повесткой — «благообразить» поселок. Постановили, сделали: подъехал бульдозер и сковырнул. Я специально прошел по Уэлену и поглядел — ни одного китового столба. Возле школы, правда, еще лежат остатки гигантского китового черепа, но и до них, я думаю, дойдут руки. А ведь такую «неповторимую особенность» нигде в мире больше не увидишь…
Далее. Могут возразить, что, ратуя за одноэтажный поселок, я забываю об улучшении жилищных, бытовых и прочих условий. Да, конечно, сейчас уэленцы в двухэтажных домах живут в некотором смысле получше. Двухтрехкомнатные «городского» вида квартирки, в которых можно и настоящую «городскую» мебель поставить, а не прежнюю, из ящиков. По утрам не надо собирать в кулак всю волю, чтобы выпрыгнуть из-под одеяла, а потом, срочно натянув меховые брюки, унты, два свитера и полушубок, бежать на кухню и растапливать печку. Центральное отопление, всегда тепло. Туалет — в квартире… Водопровода, правда, нет, но с водоснабжением гораздо, гораздо лучше: никто из уэленцев уже не ходит летом с ведрами к ручью, не пилит зимой снег на сопке, не ездит сам на речку колоть лед. Летом только выставь бочку к подъезду, ее наполнит водовозка, зимой долбят и развозят по домам лед рабочие комбината коммунальных предприятий. «Рубкуб», как говорят в Уэлене… И все-таки вот эти дома — соответствуют ли они современным, обоснованным специалистами представлениям о жилищном строительстве на Севере? Ибо, как утверждают специалисты, жилье для северянина должно быть нестандартно, площадь квартир и высота потолков в сравнении с домами в центральных районах увеличена, предусмотрены более просторные подсобные помещения: прихожие, кухни, кладовые, встроенные шкафы. Даже принудительная вентиляция должна быть, потому что жителю Севера приходится, особенно зимой, много времени проводить в помещении. Наконец, психогигиенисты, изучившие условия жизни людей в малых, ведущих сравнительно замкнутое существование поселках, утверждают, что жилье должно предоставить возможность северянину уединиться, передохнуть от вынужденного постоянного общения с одними и теми же лицами… Конечно же в этих, придуманных несколько десятилетий назад двухэтажках таких условий нет: и квартиры тесные, и озвучены они идеально. Особенно сейчас, когда громкоговорящей техники у каждого вдоволь: приемники, проигрыватели, магнитофоны. А новая запись, привезенная из отпуска с материка, моментально переписывается, расходится по поселку и становится достоянием всех. Так что, к примеру, в выходной с утра: справа за стеной начинает звучать «Яблони в цвету — весны круженье», и слева за стеной — то же самое, справа «Я хочу, чтоб жили лебеди», и слева в унисон желают того же. Какое уж тут уединение! Сплошная дискомфортность, как выражаются психологи…
И наконец, если уж до конца рассматривать эту проблему, необходимо вспомнить еще один довод сторонников «многоэтажного» Уэлена: относительная дешевизна проекта. Собрать жителей в несколько больших домов, ужать растянувшийся поселок — следовательно, сократить до минимума коммуникации, в частности, линию теплотрассы, строительство и содержание которой обходится на Севере очень дорого, едва ли не дороже самих домов. Тогда это звучало убедительно, сейчас против этого можно возразить. Во-первых, поселок на косе не ужался, не сократился, остался в прежних пределах — длиною в километр-полтора. Двухэтажки не встали компактно, а разбросаны по поселку, и короба теплотрассы все-таки растянулись вдоль улицы. Мало того — ответвления от нее отходят и ко многим старым одноэтажным домикам, стало быть, она сделалась еще длиннее, чем можно было предполагать. А в одноэтажном поселке эту проблему можно было решить принципиально по-иному. Ведь никто же не говорит, что, реконструируя Уэлен, надо было оставлять старые дома! В наше время разработаны и опробованы варианты одноэтажных жилищ для Севера, представляющие квартиры со всеми удобствами, сборные, удобные для перевозки, теплые, с усовершенствованными автономными системами отопления. И что проще, быстрее, экономичнее: разом, в одну навигацию привезти и поставить необходимое количество таких домов или же завозить по отдельности кирпичи, доски, известь, цемент, гвозди, краску и прочие строительные материалы, причем, как правило, не согласованно, а в разные сроки, и строительство из-за этого задерживается, материалы гниют, ржавеют… А еще надо привезти и содержать специальный отряд строителей, платить им высокие северные заработки… К тому же мы то и дело читаем сейчас в газетах статьи на тему «Каким быть селу?», авторы которых давно пришли к единодушному мнению, что оптимальным вариантом для современного села все-таки является отдельный дом для одной семьи. А Уэлен — село. Правда, приусадебный участок чукче или эскимосу не нужен, грядок на галечнике не разведешь, но специальные подсобные помещения нужны. Раньше у охотника в яранге, а потом в его отдельном деревянном доме были холодные помещения, где хранилась меховая одежда, охотничье снаряжение, рядом с домом — мясная яма, настил, где содержалась на привязи собачья упряжка. В теперешней квартире все это не устроишь и добытую нерпу не станешь разделывать на чистом полу. В итоге рядом с каждой двухэтажкой в Уэлене теперь стоит длинный самодельный сарай, поделенный на индивидуальные клетушки, по числу квартир. Такая клетушка — разумеется, не выход… Вот, слышно, в Средней Азии признали, что наилучший тип жилища для чабанов, живущих в горах, — традиционная юрта, усовершенствовали ее в соответствии с современными требованиями и наладили промышленное производство таких юрт. Почему же, задавшись прекрасной целью — создать образцовый чукотский поселок, почему было не учесть местных особенностей?! Сконструировать, например, и поставить рядом с коттеджами европейского типа дома, стилизованные под яранги — округлые, обтекаемые, куполообразные? Чтобы эти дома удовлетворяли и новым запросам, и традиционным нуждам чукчей и эскимосов? Не думаю, чтобы при уровне развития современной инженерной мысли, при изобилии разнообразных и дешевых строительных материалов было сложно и дорого спроектировать и построить такие дома… И для пастухов в тундре они, наверное, сгодились бы, а то до сих пор стоит проблема, как улучшить быт пастухов в тундре. Такие дома-яранги не надо было бы даже разбирать и перевозить при перекочевках: пастбища определены, маршруты известны, — поставить требуемое количество в разных местах тундры, и пусть служат как стационарные базы…
Теперь, конечно, чтобы дать читателю передохнуть от этих специальных вопросов, мне следовало бы привести здесь, например, какую-нибудь старинную чукотскую сказку, одну из тех удивительных по фантастичности сказок, которые рассказывала мне моя старая знакомая художница Елена Янку, попутно изображая ее героев на моржовом клыке… Или описать, как в один из вечеров китобоец «Звездный» пришел с китом и длинная его туша, опутанная стальным тросом, всю Ночь лежала на берегу, а наутро чукчи принялись разделывать ее острыми изогнутыми ножами на длинных древках, напоминающими алебарды, а предварительно каждый вырезал себе и пожевал кусочек черной гладкой китовой кожи. Некоторые бесполезные внутренности чукчи железными крюками стащили в воду, море приняло их, потихоньку стало относить от берега, и на эти колыхающиеся белые и розоватые острова тотчас с пронзительными криками слетелись чайки, клюя, взмахивая в тесноте и толкая друг друга крыльями. К вечеру от кита остался лишь остов, и трактор поволок этот остов за лагуну, к звероферме… Или рассказать, что уэленские старики — Сейгутегин, Армоль, Татро и другие — с тех пор, как застроили площадь, полюбили собираться в другом месте, возле дома Васи Еореле, в одноэтажной части Уэлена, где еще сохранился обзор, потому что старикам, по их неистребимой охотничьей привычке, нужно, чтобы далеко было видно вокруг… Однако в свое время я достаточно все это описывал: и работу косторезов, и труд морских охотников, и неподвижно сидящих на берегу стариков, — описывали все это и многие другие. Посему вернемся все-таки к новому Уэлену, к насущным его проблемам.
Итак, Уэлен — надлежащим ли образом, нет ли, — но строится, благоустраивается, разрастается и предполагает разрастаться и впредь. А жилья в нем уже не хватает. Я говорю «уже», а не «еще», так как раньше жилищной проблемы в поселке не существовало. Помню, лет пятнадцать назад председатель уэленского колхоза Ивакин шутя, но не без основания утверждал, что по количеству жилплощади на душу населения Уэлен, наверное, занимает в стране первое место. Действительно, в поселке в те годы, как правило, всегда пустовал какой-то дом-два. Кто-то уезжал в долгий отпуск или насовсем, дом не занимали. Приезжал с материка новый работник, его спокойно поселяли. О гостинице в ту пору в Уэлене не помышляли, но и для приезжающих в командировку всегда находилось жилье… А теперь нынешний мэр поселка Артем Федорович Михайлюк жаловался мне, что даже местных, коренных уэленских жителей селить негде. С Артемом Федоровичем я познакомился еще в прошлый зимний приезд. Это старый работник Чукотского района, бывший боевой офицер, ветеран войны, прошедший ее насквозь, от первого дня до последнего. Награжден многими боевыми орденами и медалями, но в обычные дни носит на пиджаке только неизменный значок парашютиста-десантника: силуэт парашюта и число «100» на синем эмалевом фоне. А снизу к парашюту подвешен еще маленький металлический треугольничек с выбитым на нем числом «50»… Глаза у Михайлюка ярко-голубые, седой чуб на круглой голове и роскошные усы — кажется, именно такие усы в давние времена принято было называть «чумацкими». «Каждый день идут, со слезами, жалобами, упреками, — сетовал Артем Федорович. — Вот приехала только что одна, без мужа, с тремя детьми. Обязаны, говорит, поселить! А куда я ее дену? Ты, говорю, когда ехала, думала?!. И на демографию влияет, — добавил Михайлюк, желая подчеркнуть важность проблемы, — отсутствие жилья сдерживает рождаемость. Вон у Калячей — целый взвод хлопцев, здоровые, а холостякуют, потому жинку привести некуда…»
Не знаю, каким именно образом в Уэлене нехватка жилья влияет на «демографию», только второе, бросающееся в глаза впечатление от поселка — это невиданное в нем прежде обилие народу, и в основном народу приезжего. Немногие оставшиеся в Уэлене старожилы — тоже из приезжих, но прожившие здесь лет по пятнадцать–двадцать, родившие и вырастившие здесь детей и не думающие никуда уезжать, настоящие уэленцы по сути, — даже уверяли меня, что в поселке теперь не все друг друга и знают! И это тоже неслыханная раньше для Уэлена была вещь, чтобы кто-то кого-то не знал! В самом деле, бежишь, бывало, по Уэлену, мороз, да еще северянок прихватывает, и кто бы навстречу ни попался — обязательно хоть два-три слова: «Етти! О, етти! Привет, как дела? Да вот, говорят, борт обещают! Да-да, обещают!» — а то и просто рукой помашешь, улыбнешься и — дальше. «А сейчас, — как с грустью резюмировал один из «старых», — народу полно, а поздороваться не с кем!» Но отвлечемся пока от эмоциональной стороны этого вопроса, хотя и она очень важна для маленького поселка, — обратимся к числам. Засев в кабинете Михайлюка и обложившись домовыми книгами, мы с ним подсчитали, что в Уэлене на 15 августа 1978 года проживают 862 человека, из них 535 местных, то есть чукчей и эскимосов, и 327 — приезжих с материка. Надо еще заметить, что всех приезжих, независимо от национальности, на Чукотке обычно называют «русскими», хотя, например, в Уэлене сейчас очень много украинцев… Со свойственной ему обстоятельностью Артем Федорович даже количество детей выделил из этого числа: соответственно детей приезжих, чукчей и эскимосов — и выдал мне обо всем этом заверенную по всей форме справку. Сам я приблизительно помнил, но, вернувшись в Москву, справился точно, как обстояло дело с численностью и составом населения в Уэлене в 60-х годах. Эти данные приведены в монографии магаданского писателя и ученого-этнографа Владилена Вячеславовича Леонтьева «Хозяйство и культура народов Чукотки (1958–1970 гг.)», вышедшей в Новосибирске в издательстве «Наука» в 1973 году. На 1 января 1966 года в Уэлене проживало 533 человека, из них 444 местных и 89 «русских». Легко сосчитать, что за эти годы население поселка увеличилось на 329 жителей, причем за счет местных — на 91 человека и за счет приезжих — на 238. От прежних 16% от общего числа уэленцев «танныт» — приезжие стали близиться к 40%!.. Детей в семьях приезжих по справке Артема Федоровича — 107. Я уже упоминал, что по-настоящему обосновавшихся в Уэлене русских старожилов — считанное количество, да и всех их детей я учил и могу перечесть по пальцам, — никак, при всем желании, эти несколько семей не могли дать такого всплеска рождаемости. Следовательно, принимая еще во внимание частично обновившийся в сравнении с прежним состав «старых приезжих», вся эта масса, около трехсот человек — огромное число для маленького поселка! — действительно, приехала в Уэлен за последние годы. «Но чем же в таком случае заняты все эти люди?!» — спросил я себя.
Единственное производство в Уэлене — совхоз. Я отправился в контору совхоза. Прежний его «новый» директор, с которым я познакомился два года назад, уже здесь не работал, новый «новый», как мне сказали, уехал в тундру, в пастушьи бригады. Оставшийся за него главный инженер Югевич, человек в Уэлене тоже недавний, начал жаловаться, что хозяйство нерентабельное, что нет почти техники, а та, что есть, изношенная, и запчастей нема, вот-вот мясорубка на Инчоунской звероферме встанет, ножи к ней треба. Несколько месяцев назад они даже отбили телеграмму в Днепропетровск, где находится завод-поставщик таких ножей, — до сих пор без ответа… И Югевич принялся рыться в папке с документами, чтобы тут же отыскать и предъявить мне копию той телеграммы. Копия его мне, естественно, была не нужна, а на вопрос, с которым я пришел, он ответить затруднялся. «Как-то, понимаете, не думал за это…» Тогда я Пошел к совхозным экономистам и попросил показать мне «какие-нибудь документы» — не очень-то я, признаться, разбирался, как могут называться такие документы, — «ну, словом, отчеты, по которым была бы видна работа совхоза за последние десять лет». Мне вручили несколько папок, и я углубился в протоколы совещаний, в выписки из постановлений заседаний бюро райкома и райисполкома, в «Экономический анализ производственной деятельности совхоза «Герой труда» за такой-то год», в «Итоги производственно-финансовой деятельности за такой-то год»… Попадались тут интересные для сравнения вещи. Например, причины потерь в оленеводстве объяснялись в 69-м году так: «В результате бесконтрольности и непринятия должных мер воздействия со стороны руководства совхоза пастухи и бригадиры часто и на длительное время без надобности выезжали на центральную усадьбу, оставляя стада без окарауливания… Какая-нибудь целенаправленная, планомерная зооветеринарная работа в оленеводстве отсутствует. Использование пастбищ и маршруты движения происходят стихийно…» Такие формулировки по отдельности выглядят всегда очень солидно, внушают уважение и надежду: «Ну вот, причины, слава богу, выяснены, и теперь-то все, конечно, пойдет по-другому». А в документах, к примеру, за 77-й год, то есть восемь лет спустя, натыкаешься опять на то же самое: «Потери во время летовки ничем другим нельзя объяснить, кроме плохого окарауливания стад и слабого контроля за работой бригад зооветспециалистами…» Кроме того, будучи уже сейчас, вот только что в Лаврентия и просматривая местную «Зарю коммунизма», я читал доклад второго секретаря Чукотского райкома И. А. Шафоростова на недавнем пленуме. В нем тоже ставились в упрек оленеводам низкая дисциплина да плохая зооветработа. Но об этом, пожалуй, еще впереди… Да, а пока я сидел и выискивал разные данные — по оленеводству, звероводству, морзверобойному промыслу, по капиталовложениям, — сравнивал их по годам, имея одну только определенную цель: я искал прямую зависимость, связь между необычным притоком в Уэлен рабочей силы и бурным расширением совхозного производства, или, точнее, наоборот — между бурным расширением и необычным притоком… Господи, вот уж чего-чего, а менее всего мог я предполагать, что, приехав в Уэлен, буду вникать во всю эту статистику! Тем более что и опыта подобной ревизорской деятельности у меня никакого не было, и цифры эти мне не давались, не сводились, не выстраивались.
И вдруг мне повезло: кто-то, оказывается, эту работу уже проделал, и в ворохе толстых отчетов я обнаружил отдельный скромный листок с надписью: «Показатели развития совхоза «Герой труда» за 10 лет». И годы были как раз те, которые меня интересовали: 1968–1977-й. Для солидности следовало бы перечертить здесь всю эту табличку целиком, но приведу только отдельные, наиболее характерные данные. Выходное поголовье оленей сократилось за это время с 8135 до 4012 голов, то есть примерно вдвое. Соответственно выручка от оленеводства уменьшилась от 215 до 57 тысяч рублей. Поголовье пушных зверей увеличилось с 613 до 2142 — потом мне объяснили, что это в основном за счет объединения с Инчоунской зверофермой, — и доход от продажи шкурок государству вырос с 29 до 127 тысяч рублей. Добыча морзверя возросла не намного: с 7602 центнеров до 8383. Причем я знал уже, что добыча эта велась теперь не столько силами самого совхоза, сколько китобойца «Звездный» из флотилии «Слава», количество же собственных охотничьих бригад сократилось в совхозе за эти годы с девяти до двух. Вылов рыбы упал с 3072 центнеров до 49. Техническая оснащенность хозяйства характеризовалась так: в 68-м году оно имело пять тракторов «Т-100», в 77-м — всего два. Десять лет назад был один трактор «ДТ-75», теперь — три. Но заметим, что «ДТ-75» почти бесполезен в чукотском поселке: такой трактор и кита не вытащит на берег, и с санями завязнет в тундре… Автомашин было три, сейчас одна. Вездеходов также было три, ныне — ни одного. И вот главное, что меня интересовало: среднегодовое количество работников в совхозе сократилось за десять лет с 280 человек до 161. Правда, уровень зарплаты на одного работника в год возрос втрое — с 1122 рублей до 3635… Я сам не заметил, как увлекся анализом этого нового, непривычного для меня, но красноречивого языка цифр. Предположить, что количество работающих в совхозе уменьшилось в связи с ростом технической вооруженности производства и повышением производительности труда исходя из данной таблицы никак было нельзя. Утверждать, что производство в целом расширилось, тоже было невозможно, более того, оно по всем приметам сокращалось, и о причинах этого тоже придется говорить несколько позже. Пока можно было только сделать вывод, что подавляющее большинство уэленского населения работает не в совхозе. Но где?!
Я вернулся в сельсовет к Артему Федоровичу и попросил его заняться вместе со мной составлением еще одной таблицы. Мы переписали все предприятия, организации и учреждения в Уэлене, подсчитали число работающих в них и в каждом случае выделили приезжих и местных. Получилась любопытная картина. В совхозе трудились в основном коренные жители Уэлена, а из приезжих — всего 13 человек. Много, около пятидесяти человек местных было занято также в косторезной мастерской, но увеличилось и количество приезжих работников косторезки — до 10. Прежде, то есть десять — пятнадцать лет назад, их насчитывалось три-четыре… Несколько возросло число работающих в школе-интернате, в детском саду, в больнице. Это понятно: в школе прибавились классы, из восьмилетней она превратилась в десятилетку, расширились интернат, детский сад, и больница, которая раньше, по сути, была поликлиникой, обзавелась теперь стационаром. И в больнице, и в детсаду приезжих и местных работало примерно поровну. Оставим в стороне полярную станцию, укомплектованную только приезжими: полярка существовала в Узле не издавна, и специалистов для нее — радистов, аэрологов, гидрометеорологов, — как и для других полярных станций, поставлял по традиции Ленинград, ЛАУ — Ленинградское арктическое училище. Не будем также брать в расчет такие учреждения, как Дом культуры, библиотека, сберкасса и т. п., где работающих всегда числилось по одному, по два человека… Но что бросалось в глаза: за эти годы в поселке образовались предприятия, занятые исключительно обслуживанием населения — дом быта, комбинат коммунальных предприятий, ЭТС — электротеплосеть, — и чрезвычайно увеличился штат ТЗБ — товарозаготовительной базы. Здесь в основном и работают приезжие — более восьмидесяти человек, то есть столько, сколько, как я уже упоминал, десяток лет назад всего было приезжих в Уэлене!
Но что же, например, так уж расширилась сеть магазинов в поселке? Нет, как были два — продовольственный и промтоварный, — так и остались, только раньше они находились в одном здании, а теперь разъехались, разместились попросторнее, и соответственно появилась возможность насадить в них побольше продавцов. Раньше в обоих магазинах посменно работали по два продавца и спокойно обслуживали все население Уэлена. Сейчас в продовольственном сидят пять-шесть женщин в белых халатах да еще кассир у выхода, потому что в магазине — самообслуживание, да столько же примерно их коллег скучают в промтоварном. А надо сказать, что в промтоварный магазин уэленец активно ходит считанное число раз в году, когда «выбрасывают» новые товары, завезенные с генгрузом, во все же остальные дни покупателей почти нет и продавцам фактически делать нечего… Или взять поселковую столовую. Она как была, так и осталась одна, и прежде в ней бессменно управлялся един во всех лицах Коля Донов — тоже из немногих уэленских старожилов, к несчастью так нелепо погибший на охоте несколько лет назад… Коля и сам печь топил, и оленьи туши рубил, и готовил, и борщ наливал, и деньги принимал, а если бывало некогда, очередь стояла, махал рукой и говорил: «Ладно, старик, потом сочтемся…» А как готовил! То какие-нибудь оленьи отбивные изобретал, то бифштексы из китового мяса — величиной с тарелку. Уэленская столовая славилась в те Времена по всей Чукотке, да и по Союзу, сказал бы я, потому что знали ее и нахваливали и геологи из Магадана, и журналисты из Москвы, и археологи из Ленинграда… Ныне в той же столовой заняты поочередно две смены, я не интересовался, сколько точно в смене, но видно, что несколько человек у плиты, двое на раздаче, на мойке и, конечно, кассирша. Кассовый аппарат у нее, правда, не работает, но чеки ради важности она все равно выдает — пишет от руки, на клочке бумажки. Кормят при этом не в пример хуже, и не дай бог задержаться, прийти, скажем, перед закрытием, — по всем правилам общепита наскребут вам со дна котла холодных макарон с тушенкой… А ведь всем им надо начислять зарплату — «зряплату», как выражаются теперь остряки в Уэлене, — следовательно, увеличивается и штат бухгалтерии. В косторезной мастерской, например, раньше даже своего бухгалтера не водилось — приходила из ТЗБ раз в месяц Майя Ивановна и по совместительству разделывалась со всеми ее счетами и ведомостями, а ныне косторезка имеет собственную бухгалтерию из пяти-шести человек… «Что делать? — отвечали обычно мне по поводу всех этих сравнений. — Население в поселке растет, необходимо его обслуживать». Но ведь, как мы уже видели, на основном-то производстве, в совхозе, количество работающих не растет, там оно сокращается, а растет население за счет приехавших работать в сферу обслуживания, так что выходит, большинство этих людей приехало обслуживать самих же себя?!. Известно, что на Чукотке за годы Советской власти налажена подготовка собственных национальных кадров. Анадырское педучилище готовит учителей, Анадырский сельхозтехникум выпускает зоотехников для оленеводства, охотоведов-звероводов, бухгалтеров-экономистов. В Магаданском медицинском техникуме обучаются медработники: фельдшеры, акушеры. Из Провиденского строительного училища выходят строители, механизаторы. Чукотские учителя, врачи, работники культуры получают высшее образование в Ленинградском пединституте имени А. И. Герцена, в институтах Магадана, Хабаровска, Владивостока. Появились у чукчей и эскимосов свои писатели и поэты. Почему же в таком случае, не понимаю, надо везти с Украины, Ставрополья или из Краснодарского края — ибо едут в основном оттуда, — почему с противоположного конца страны надо везти в маленький береговой поселок на Чукотке шофера, кочегара-истопника, продавщицу, кассиршу, дежурную по гостинице, а то и просто разнорабочего? Думается, что и на эти должности нашлись бы люди на месте. Однако пожалуйста: в том же Уэлене, на комбинате коммунальных предприятий из 17 работающих — 14 приезжих, а в электротеплосети из 30 — целых 28… И такое положение не только в Уэлене. Впоследствии, когда я вернулся в Магадан, Валентин Алфеевич Ивакин — человек, отлично знающий Чукотку, сам много лет работавший в Уэлене и затем в Лаврентия секретарем райкома партии, а ныне заместитель начальника областного управления сельского хозяйства по кадрам, — да, когда я пришел к нему со своими уэленскими впечатлениями, Ивакин сказал, что такая же ситуация во всех поселках Чукотского района.
Ну и, казалось бы, ничего особенного, не с чего волноваться, — напротив, все естественно, и если увеличивается население во всей стране, почему бы ему не увеличиваться и в Уэлене. Пусть живут себе люди и работают… Но во-первых, для Уэлена это не естественно: численность населения в нем увеличивается не столько за счет естественного прироста, сколько за счет притока со стороны, и интенсивность этого притока со стороны никак не оправдана местными хозяйственными нуждами. Во-вторых, грубо, по-трамвайному говоря, — поселок-то не резиновый! И уэленская коса не беспредельна. Как нельзя забивать ее до бесконечности двухэтажками, так и численность населения в маленьком поселке на косе должна иметь какие-то разумные границы — границы, диктуемые собственным, органическим развитием поселка, а не миграцией в стране рабочей силы. И наконец — что, пожалуй, самое важное — Уэлен — это поселок национальный, чукотско-эскимосский, и, если хотите, древний. Это поселок, где живут исконные морзверобои, потомки охотников, создавших две тысячи лет назад на этих берегах высокоразвитую и своеобразную культуру, сохранившуюся в каких-то чертах и до наших дней. Эта культура осталась в местных сказаниях и мифах, в национальном танце, в искусстве резьбы по моржовой кости, в некоторых деталях современного быта эскимосов и чукчей. И в этом смысле Уэлен — поселок в стране уникальный! Но скажите: если в 1959 году приезжих в Уэлене было всего 9,5% в 66-м — 16%, в 78-м — около 40%, а еще лет через пять, судя по этим темпам, их окажется вдруг две трети или три четверти, — можно ли будет тогда называть поселок чукотско-эскимосским?.. Ибо нынешний приезжий уж не тот, что был раньше, например в конце 20-х годов, во времена Тихона Семушкина. Тот был энтузиаст, интеллигент-подвижник, просветитель по натуре, он, прежде чем отправиться в путь, просиживал по полгода в библиотеке, выискивая все, что было написано о Чукотке, затем год добирался к месту назначения, поселялся с чукчами и эскимосами в их ярангах и землянках, своими руками строил школу, собирал в нее детей, учился говорить с ними на их языке. А теперь даже учителя, приезжающие с материка в чукотскую школу, не имеют представления ни о Чукотке, ни о ее истории, ни о культуре народов, ее населяющих, ни об особенностях мышления, восприятия, духовного склада этих людей. Чего уж тогда спрашивать с работников торговли, с совхозных специалистов?.. И хорошо, если человек, волею случая оказавшийся на Чукотке, начнет все-таки вникать во все это, интересоваться, как здесь жили раньше, как живут теперь ее коренные обитатели, пытаться проследить связь времен, постичь глубокий смысл местных обычаев, и если не проникнуть в философию маленького народа, то все равно уважить ее как нечто самостоятельное и ценное. Но большинству «приезжих» это вовсе не любопытно, они остаются при своих, вывезенных с материка обычаях, понятиях о жизни, привносят в маленький поселок привычную им отчужденность большого города, тут же создают себе подходящую для существования «микросреду» — в Уэлене, например, в нынешний приезд я насчитал несколько таких «замкнутых кругов»: полярники, учителя, работники ТЗБ, совхозный аппарат…
В самом деле выходит: «Народу полно, а поздороваться не с кем»!.. По истечении срока договора и по накоплении достаточной суммы денег эти люди возвращаются на материк, и их представление о Севере ограничивается вот таким замкнутым существованием в поселке, еще склоном ближайшей сопки, куда они в хорошую погоду выбирались на пикник, да аэропортами, где они насиделись в ожидании самолетов. Да, Север не оставляет в них могучего, на всю жизнь следа, и это бы ладно, но сами-то они свой след на Севере оставляют — вроде того пресловутого вездеходного, который долго потом не зарастает в тундре. Конечно же, временное приезжее население, пусть и не заботясь о том, влияет на местное, и, чем его, приезжего населения, больше, тем сильнее влияет. Я напоминаю: я говорю сейчас о том влиянии, которое нежелательно, о влиянии случайных, равнодушных к Северу людей. А их пока, принимая на работу, никто на предмет любви или равнодушия к Северу не экзаменует.
Здесь, кстати, по поводу влияния — и нежелательного, и благотворного — можно привести несколько частных, но характерных фактов: из истории работы Уэленской косторезной мастерской. В начале 30-х годов на Чукотку в качестве консультанта по художественным промыслам был направлен профессиональный художник А. Л. Горбунков. Целых два года перед поездкой он работал в кабинете по изучению народностей дальневосточного Севера в Дальневосточном филиале АН СССР. Затем по результатам своей подготовительной работы сделал доклад перед учеными, специалистами по народному искусству: «О художественных кустарных промыслах Советской Чукотки и о мероприятиях содействия развитию их». В резолюции, принятой по докладу, были подтверждены основные соображения Горбункова о предварительном и всестороннем изучении особенностей чукотской культуры — начиная с повседневного быта и кончая формами искусства и спецификой художественного мышления. «Мы полагаем, — было записано в резолюции, — что привносить новые художественные формы в чукотское искусство, в его стиль без осуществления всестороннего обследования данного искусства нецелесообразно». Этим единственно разумным принципом Горбунков и руководствовался в своей работе с чукотскими мастерами. Он хорошо понимал, что в искусстве древнее — это не значит окостеневшее, окаменевшее и что подчас, чем самобытнее, первозданнее творчество, тем оно и уязвимее для чуждых влияний. Это его понимание было тем более ценно, что в те годы уэленская косторезная мастерская только формировалась, и не просто организовывалась как коллектив прежде отдельных, самостоятельно работавших мастеров, но создавалась как творческая лаборатория… Горбунков проработал на Чукотке несколько лет. В те и последующие годы в атмосфере творческого поиска окончательно сформировались, утвердились в своей индивидуальной манере такие выдающиеся мастера-косторезы, как заслуженные художники РСФСР Вуквутагин, Хухутан, Туккай, женщины-граверы Эмкуль, Янку, Тынатваль.
Со многими из них мне посчастливилось познакомиться впоследствии, в 60-е годы…
Но вот в те же 60-е годы в областном управлении торговли в чью-то умную голову зашла плодотворная идея: «усилить» коллектив уэленцев косторезами из Холмогор. В уэленскую мастерскую приехал из Архангельской области новый руководитель А. Тышов и с ним несколько молодых мастеров, как пишется теперь в некоторых искусствоведческих работах, «далеко не лучших представителей искусства Холмогор». Но, по-моему, беда была не в том, что эти мастера оказались не лучшими представителями именно «искусства Холмогор», но в том, что они совершенно не знали и не попытались вникнуть в специфику чукотско-эскимосского искусства! Уэленцы гравировали клыки да резали в основном скульптуры северных животных в своей исконной монументальной, спокойной, строгой, лаконичной манере. В Холмогорах издавна совершенствовались в тончайшей, сквозной, узорчатой резьбе, выделывали шкатулки, вазы, кубки. И видимо, холмогорцы прибыли не иначе как с горделивым намерением — «поучить». Чему же научил неторопливого чукчу расторопный «холмогорский мужик»? В своей работе «Чукотско-эскимосский промысел резной кости и пути его развития» магаданский искусствовед Л. Е. Тимашева, вспоминая о том периоде, вначале в одной строке оговаривается, что «с одной стороны, подобное содружество представителей двух очагов искусства резьбы по кости принесло некоторую пользу, так как холмогорцы ознакомили уэленцев с новыми механическими приемами обработки…», а затем на целой страничке перечисляет «вред». А на мой, может быть дилетантский, взгляд, и «некоторой пользы» не было. Потому что можно еще спорить, а нужны ли были уэленцам «новые механические приемы обработки», ведь приемы рождаются в процессе творчества и обусловлены конечными его задачами, а не наоборот. Если чукча трудился над круглой, гладкой, почти окатанной, как валун, скульптурой моржа, он в нескольких всего простых линиях находил и передавал пластичность этой фигуры; одно движение грубого напильника, и она оживала — оживала, но оставалась первозданной, и зачем в таком случае все те приемы, с помощью которых холмогорцы прорезывали свои хитросплетения ветвей и жар-птиц? Конечно, вооружившись той же бормашиной, фигурку оленя можно выточить гораздо тоньше, изящнее, технически совершеннее, но вот парадокс: в какой-то момент «совершенства» исчезал настоящий чукотский мохнатый, приземистый олень и возникал олень вообще, ширпотребовский, словно бы из пластмассы. Видимо, каждый материал — камень, дерево, кость, — употребляемый художником с определенной целью, имеет и свой определенный, разумный предел «механической» обработки… Но «мастера-уэленцы попали под влияние холмогорцев, — признает Л. Е. Тимашева, — и многие их работы стали эклектичными. Характерная для чукотско-эскимосской резьбы лаконичная и обобщенная манера стала заменяться мелочной детализацией, реалистическое восприятие действительности — надуманностью, строгость, ясность и четкость композиции — поисками эффектной постановки…». К счастью, как я уже говорил, в то время ещё живы были многие старые, сложившиеся мастера, которые устояли перед новым влиянием… А еще приезжие резчики научили уэленцев ремесленничеству! Ведь раньше как было: чукотский мастер думал-думал, например, над скульптурой медведя, вкладывал в эти раздумья весь свой опыт, и не только охотника, ибо охотники рассеяны повсюду, но жителя именно этого побережья, где охота, искусство, философия и жизнь по-древнему еще неразделимы, и наконец создавал этого медведя — единственного и неповторимого. «Ну, чтоб так сделать медведя, это самому надо быть медведем!» — помню, хорошо сказал кто-то, глядя вот на такую старую работу, на выставке чукотско-эскимосской резной кости, состоявшейся несколько лет назад в Москве… Да, такие скульптуры, такие гравированные клыки были уникальны, это были настоящие произведения искусства, повторить их нельзя было, да и никто не стремился их повторить. Тиражирование работ еще при Горбункове было ограничено, чтобы не скатиться к шаблонам, чтобы поддержать творческие устремления мастеров. Однако такие вещи требовали долгих предварительных раздумий и кропотливого труда. А у косторезной мастерской помимо всего был еще и план. Поэтому, решил новый руководитель, не проще ли из того же количества клыка и на ту же сумму понаделать чернильных приборов, стаканов для карандашей, ручек для перьев, шпилек, заколок и т. д. И все это, требующее не мастерства, но умелого и скорого резания, появилось в ассортименте уэленской мастерской. Чем быстрее работаешь, тем больше сделаешь, йем больше сделаешь, тем выше заработок… Письменность у чукчей появилась только с приходом Советской власти. Надо ли объяснять, традиционен ли для их искусства чернильный прибор?.. К концу 60-х годов завезенные в Уэлен холмогорцы постепенно исчезли, не акклиматизировались на Чукотке, а с последствиями их «науки» приходится сталкиваться и до сих пор, тем более что работали после них в мастерской и другие приезжие «художники».
Сейчас, я бы сказал, уэленская косторезка не то чтобы вновь переживает пору расцвета, но, по крайней мере, теперь в ней созданы необходимые условия для возможности такого расцвета в будущем. В мастерскую пришло много художественно одаренной чукотской молодежи, причем большинство молодых могут уже считать себя потомственными профессиональными резчиками, — подчеркиваю, профессиональными, так как просто потомственными могут считать себя все, ибо раньше на Чукотке резьбой или гравировкой по клыку занимался практически каждый. Гравер Елена Илькей — дочь известного мастера Туккая. Гравер, член Союза художников Лида Теютина — дочь резчика Теютина и гравировщицы, заслуженной художницы РСФСР Эмкуль. В мастерской же работает ее брат, талантливый косторез Виктор Теютин. В цехе граверов, рядом с матерью Майей Гемауге сидит Зоя Гемауге, она же внучка старика Гемауге, участника многих крупных отечественных и зарубежных выставок… Кроме них в мастерской работает еще много молодых и зрелых художников: Иван Сейгутегин, Елена Янку, Галина Тынатваль, Василий Емрыкаин, Толя Тымнетагин, Гриша Татро, Галя Иргутегина… Их работы читатель также мог видеть в Москве года два назад на выставке — первой, по существу, специальной выставке чукотско-эскимосской резной кости, к организации которой так много сил приложили сотрудники Московского научно-исследовательского института художественной промышленности. Эту выставку они по праву могли считать и каким-то итогом своей работы. С уэленскими косторезами институт начал работать в конце 60-х годов, когда мастерская была передана в ведение областного управления местной промышленности. Сотрудники института, сами будучи специалистами, искусствоведами и художниками, начали с того же, что когда-то и Горбунков, — с изучения этого народно-художественного промысла как искусства; с исследования его корней, его местных особенностей. И только после этого предложили свою рабочую программу, суть которой состояла в том, чтобы изучать традиции, сохранять их и развивать чукотско-эскимосское искусство далее на основе этих традиций и с учетом всего лучшего, чего оно достигло за последние десятилетия. Были составлены и привезены в Уэлен многочисленные фотоальбомы с фотографиями хранящихся в музеях Москвы и Ленинграда древних изделий из кости, найденных при раскопках на Чукотке, с образцами старинных орнаментов, скульптур и гравированных клыков XIX — начала XX века, был привлечен обильный фольклорный материал — чукотские и эскимосские предания и сказки, — материалы старой и новой истории Чукотки, показаны также репродукции изделий эскимосов Аляски и Канады. И все это развернулось перед уэленцами отнюдь не в директивной форме: вот так, мол, надо! — все это было представлено, с тем чтобы пробудить у местных художников собственные воспоминания, ассоциации, размышления… Зимой 76-го года мне самому довелось наблюдать в уэленской мастерской за работой сотрудников института Ирины Львовны Карахан и Людмилы Ивановны Чубаровой: как осторожно, бережно, тактично разговаривали они с мастерами, как прислушивались прежде всего к их мнению, и ни разу ни одной прямой, лобовой подсказки — в крайнем случае наводящий вопрос… А главное — как все они, работники института, побывавшие в Уэлене, любят этот Уэлен, как вспоминают о нем с восторгом, мечтают поехать еще, переписываются с мастерами. И уэленцы, бывая теперь в Москве, идут прежде всего в маленькое старое здание на улице Воровского, в НИИХП. Когда ни зайдешь в этот институт, там всегда в курсе всех уэленских новостей…
Такое взаимодействие конечно же сказалось должным образом: в 70-е годы уэленские косторезы создали много новых интересных работ, о которых долго можно говорить, но, повторяю, не моя это задача. Я позволил себе это отступление об уэленской косторезной мастерской, чтобы показать, как восприимчиво местное население к влиянию приезжих и как тщательно надо поэтому учитывать возможные последствия такого влияния. Кстати, сотрудники НИИХП, помня печальный опыт с холмогорцами, учли — в перечне предложенных ими мероприятий по уэленской мастерской, утвержденном управлением местной промышленности РСФСР, есть и такой пункт: «В связи с отрицательным влиянием работающих в Уэленской мастерской приезжих мастеров на резчиков местной национальности впредь не принимать на работу в Уэленскую мастерскую приезжих, а работающим не продлевать договора». Действительно, сейчас количество приезжих в штате косторезки хотя и увеличилось в сравнении с предыдущими годами, но это — бухгалтерия, технический персонал: слесари, механики и т. д. Однако мастерская — не изолированный остров, и мастера не уединились в башнях из моржовой кости. Они живут в поселке, а поселок наводнен теми же приезжими, и отрицательно влиять можно ведь не только на стиль национального искусства или на «приемы резьбы», можно влиять и на быт, и на весь образ жизни поселка. Сейчас Уэлен во многом уже потерял свой прежний национальный, своеобразный вид: выше я говорил о его теперешней архитектуре, о том, что кому-то понадобилось снести китовые столбы… Сейчас редко увидишь чукчу в его традиционной одежде: в меховой кухлянке, в нерпичьих штанах, в торбасах, — он ходит в пальто и в шапке, приобретенных в магазине. Меньше стало охотников, не осталось почти собачьих упряжек — беспризорных собак полно, а настоящих собачьих упряжек на весь поселок одна-две. Раньше вы приезжали в Уэлен и тотчас чувствовали: да, это настоящий поселок морзверобоев, — это ощущение словно разливалось в воздухе, напоенном запахами моря, близость которого пронизывала все; море, если можно так выразиться, было душою Уэлена, и Уэлен всегда был обращен лицом к морю. Здесь мне почему-то вспомнился Толстой, и именно то место из «Казаков», где Оленин подъезжает к Кавказу и вдруг впервые видит горы, и с этой минуты они уже не отпускают его. «Взглянет на небо — и вспомнит горы. Взглянет на себя, на Ванюшу — и опять горы. Вот едут два казака верхом, и ружья в чехлах равномерно поматываются у них за спинами, и лошади их перемешиваются гнедыми и серыми ногами; а горы… За Тереком виден дым в ауле; а горы…» Вот так же было в Уэлене с морем: идешь по поселку, а море… Ведешь урок в классе и нет-нет да взглянешь в окно, да и ученики тянут шеи, поглядывают: там море… Удаляешься от него, уходишь на охоту в тундру, а все равно чувствуешь спиной — море… Лежишь ночью в темноте и слышишь — море… И странно: ведь не ушло оно, не уменьшилось, не отодвинулось с тех пор, но теперь почему-то присутствие его не ощущается с такой силой, море превратилось в деталь, в подробность ландшафта — мелькнет иногда меж домами… И даже прежние запахи, неотъемлемые, казалось, запахи берегового поселка охотников, как будто исчезли, сохранились лишь в одном месте, на разделочной площадке, и я специально ходил, стоял возле у жиротопки, вдыхал, вспоминал… — честное слово!
Помню, давно, в школе, еще в младших классах, учителя задавали нам на лето работу: собирать гербарии, вести календарь погоды. И добросовестно рисовали мы в клеточках то солнышко, то тучку, то — через диагональ — солнышко и дождик… Обременять таким заданием чукотского школьника бесполезно: чтобы обозначить в клеточке все дневные перемены погоды, ни места у него не хватит, ни условных значков. С утра был легкий северян с туманом и моросью. К обеду туман рассеялся, ветер стих, засияло высокое солнце над ослепительными облаками, и — тихонько, словно пробуя, потянул южак. Под его все крепнущим напором взволновалась лагуна, пошла полосами: вблизи, у берега, где мелко, стала мутно-коричневой, подальше — молочно-зеленой и совсем вдали, на глубине, осталась сверкать на солнце ярко-синей с белыми гребнями пены волной. И настолько убедительным все это выглядит: перемешавшиеся воды лагуны, рвущийся над ними ветер, — настолько серьезными кажутся его намерения, что даже уэленские старожилы говорят: «Ну, теперь надолго!» Но видимо, где-то совсем недалеко за морским горизонтом та незримая стена, о которую ударяется ветер, чтобы поворотить вспять, и вот к вечеру утихает лагуна и начинает в свою очередь раскачиваться море… Ночью я слышу с отрадой, как мерно стихающий и нарастающий его шум превращается в удары все более тяжкие, и утром иду посмотреть шторм. Море — не река, но начало и конец у него все-таки есть, по крайней мере, мне так кажется. При южаке, когда оно спокойно и длинная пологая волна старается как бы отойти от берега, мне всегда чудилось, что начало моря здесь, у этой черты, а конец где-то там, на противоположной стороне. При северном ветре и шторме все переменяется, и, стоя на берегу и глядя, как морские валы один за другим стараются выхлестнуть как можно дальше на сушу, ясно чувствуешь, что конец моря и предел, к которому оно стремится бесконечно, теперь здесь… Разумеется, это пока не такой шторм и не такие валы, что обрушатся на уэленскую косу немного позже, осенью, в сентябре, в октябре, это пока только намек, напоминание, первая проба сил… и все-таки это шторм — шторм в Уэлене! Я иду вдоль пустынного берега, в сторону от поселка, под скалы, где еще сильнее можно ощутить его: там волны уже захлестывают отдельные, выступающие посреди галечного пляжа черные камни, там, между чертой прибоя и близкой темной стеной скал, клубится серая, непрозрачная мгла водяной пыли, брызг и тумана, там звуку некуда рассеяться и улететь, шум разбивающейся волны сваливается на тебя, кажется, сверху, с каменных стен, и вдруг шарахаешься от неожиданности поближе к скалам, как бы уже подхваченный ледяным бушующим морем… И вот обыкновенная, бесприютная, никому не нужная странница северных морей и тундр — пустая железная бочка. Минувшим штормом перенесло ее откуда-то и выбросило теперь сюда, и она лежит одиноко на границе прошлого наката, обозначенной высоким накиданным галечным гребнем. Я вижу, как волна подбирается и размывает постепенно этот гребень, выбирает раз за разом галечник из-под бочки, и наконец она, покачнувшись, начинает медленно и неуверенно катиться вслед за отступающей полосой пены. Ей не удается достичь той черты, где, вбирая, закручивая в себя все: гальку, поднятую муть, водоросли, остатки разбившейся волны, подошедшую новую, — свертывается очередной вал; рухнувшая кипящая масса воды опережает, ударяет в нее, захлестывает, выталкивает легко и опять относит к прежней границе, оставляя там, и вновь бочка, словно упрашивая не покидать ее, взять с собой, тяжело катится к морю, и по ржавым ее бокам струятся остатки пены. И опять волна, летящая на берег, перехватывает ее на полпути, отсылая обратно… Море отвергает чуждый ему предмет, и так будет и впредь: каждый новый, все более сильный шторм станет отбрасывать эту бочку все дальше к скалам, пока не придут самые страшные, последние, с обломками льда, сомнут и расплющат бочку чудовищными ударами о камни, загонят в какой-нибудь выбитый волнами грот и забьют, заколотят в дальнюю щель в скале, да так, что изуродованный кусок железа словно впишется, примет форму этой тесной извилистой щели и долгие годы после, в полумраке и сырости, станет сочиться бурой окисью, будто и впрямь изначальная рудная жила… Ну, а пока возможность для классического сравнения мечется передо мной на поверхности, и я позволяю себе его: я так же, как эта бочка, не могу соединиться со стихией, бездумно и безоглядно погрузиться в созерцание шторма… Я швыряю мбкрую увесистую гальку, чтобы посмотреть, как она канет в пышной, взбитой пене — без всплеска и звука. Я все замечаю: несчастную бочку, полетывающих возле скал невозмутимых бакланов, слышу звон тонкого ручья, падающего за моей спиной с каменного обрыва, замечаю, как заглушается он гулом очередного разбившегося вала и возобновляется ненадолго, когда волна отходит. Я словно разлагаю шторм на его составные части, и нет того магического кристалла, чтобы вновь собрать его воедино и встать, как прежде, как лет пятнадцать назад, глядя на мятущееся море, безмолвно и неподвижно, цепенея от ощущения неясного, невыраженного, но безусловно высокого чувства… Да, сколько раз за эти долгие годы я мечтал вернуться и постоять вот так хоть немного в шторм, на уэленском берегу, собраться, помыслить — без помощи мысли, сосредоточиться, успокоиться, а сейчас могу лишь напомнить себе, перефразировать древнюю ироническую поговорку: «Вот тебе шторм, здесь и стой!» Но и в самом шторме, в беспрестанном чередовании его устремляющихся на берег валов, в этой однообразной смене грохота воды и шипения пены мне тоже чудится теперь какая-то неудовлетворенность, незавершенность… И, стоя здесь, на берегу, я уже почему-то знал, видел, как буду улетать из Уэлена. Пройдут еще недели две или три — в непогоде с севера и юга, в исчерпавших себя встречах и разговорах, в передуманных мыслях, в томительном безделье и ожидании «просвета». И вот блеснет наконец этот просвет, налетит вертолет, будут выкидывать мешки с почтой, будут грузить мешки с почтой. Все соберутся возле вертолета, и я — с ощущением нетерпения, которое давно можно было определить: «Уж не чаешь, как и улететь…» Летчики, по всегдашней своей привычке, станут торопить, и напоследок наскоро я пройдусь взглядом по всему кругу — от ближайших домов, вдоль поселка на косе, по морю и до Инчоунского мыса, а от него к линии гор на юге и через дежневскую тундру опять к уэленским сопкам. И пока глаза мои будут обегать этот, километров двести в диаметре круг, воображению представится иной круг — возможных долгих лет до нового возвращения и встречи. И, еще не улетев, я уже как бы улечу, и мысленно уже проживу эти годы, и начну вспоминать, и тоска моя по оставленному Уэлену, описав весь будущий круг, вернется сюда, к самому началу, когда я еще не оставил его, а только стою возле вертолета. И тут же я захочу — нет, не остаться! — я по-прежнему буду стремиться улететь, но мое нетерпение улететь уже здесь, уже сейчас соединится с жаждой вернуться! А грусть ли предстоящего воспоминания, грусть ли сиюминутного расставания… И кто-нибудь из старых друзей, поглядев проникновенно, спросит: «Что, Василевский, жаль опять расставаться с Уэленом?!» — на что я просто и молча кивну: «Конечно…» А когда вертолет — не прямо, но как-то боком, относясь в сторону по кривой от нависающей сопки, словно мы и впрямь начали описывать представившийся мне круг, — пойдет над лагуной, я прильну к окошку и почувствую, как желание улететь исчезает, исчезает и исчезнет совсем, а остается только и начинает обостряться желание вернуться. И тотчас поселок внизу, и уэленская коса, и сопка, и шторм, и сам я, оставшийся там, на берегу, вот только что существовавшие как-то обособленно, каждый сам по себе, — все мы вдруг соединимся и вновь обретем мечтавшуюся мне гармоническую цельность.
…Ну, а пока я еще здесь, в Уэлене; примиряющий и просветляющий механизм воспоминания бездействует, и поселок удручает меня своими безликими коробками-домами, раздражает неоправданным многолюдством или, можно даже сказать, чужелюдством, и тревожит своим неопределенным положением, которое я условно, для себя называю «противоречивым». В чем же эта противоречивость? Начнем с того, что выше, исследуя проблему занятости уэленского населения, я обещал рассказать о том, почему в совхозе «Герой труда» в последние годы сокращается производство. Кстати, не только в «Герое труда», так же обстоят дела и в остальных двух совхозах Чукотского района: имени Ленина и имени 50-летия Великого Октября. Еще по дороге в Уэлен, сидя в Лаврентия, я встречался и разговаривал с первым и вторым секретарями райкома партии Н. Р. Макотриком, И. А. Шафоростовым, с председателем райисполкома Л. К. Комлевым — они сетовали, что вот уже семь лет подряд совхозы района являются хозяйствами «планово-убыточными» (имеется, оказывается, и такой термин), то есть ежегодно получают от государства дотацию не менее 700–800 тысяч рублей. Причем особое беспокойство вызывает оленеводство, которое в районе, как и по всей Чукотке, издавна считалось ведущей и наиболее прибыльной сельскохозяйственной отраслью. Руководители района называли внушительные цифры потерь: за годы девятой пятилетки общее количество оленей в совхозах сократилось примерно на 10 тысяч голов — это около 20% всего стада. А за прошедшие два с половиной года десятой пятилетки непроизводительные отходы в оленеводстве составили более 31 тысячи голов — в три раза больше, чем за это же время было забито на мясо… Есть не только численные показатели, но, например, и такой качественный критерий в оленеводстве, как производство мяса на 100 январских оленей. На несколько килограммов в каждом совхозе снизился и он, а в итоге эти несколько килограммов сложились за истекшие годы по району в тысячи тонн убытка. Выше я уже приводил выписки из протоколов различных совещаний, из постановлений бюро райкома и райисполкома в разные годы, в которых точно указывались причины такого упадка в оленеводстве: безответственность, бесконтрольность, плохая организация труда, низкий уровень профилактической и лечебной работы, недостаток в кадрах и т. д. Эти же причины назывались и теперь. Однако не могли руководители обойти и объективные обстоятельства: жесточайшие пурги, морозы и гололеды, случавшиеся, как назло, из зимы в зиму как раз все эти последние годы. В одну только зиму 1972–1973 гг., когда олени из-за мощного гололеда не могли достать себе корм, район потерял 12,5 тысяч животных. В 77-м году пурга ударила именно во время отела и за неделю погубила 7 тысяч новорожденных телят!.. Конечно, всякий честный специалист и честный руководитель посчитает недобросовестным списывать свои неудачи прежде всего на неблагоприятные объективные условия и сошлется сначала на собственную недоработку, а уж потом на климат, погоду и т. д., но мне кажется, что в данном случае, в данном месте и в данной ситуации надо все-таки наоборот. Ибо я выскажу сейчас, может быть, неофициальную мысль и даже, может быть, крамольную для руководителей сельского хозяйства округа и области, но Чукотский район, этот самый отдаленный уголок чукотской земли, зажатый на кончике полуострова между тесно сходящимися морями, никогда не был раньше, как теперь, оленеводческим, то есть преимущественно оленеводческим районом!
Взглянем на его прежде многочисленные стойбища, а теперь — вследствие слияния и укрупнения — немногие поселки: Нешкан, Энурмино, Инчоун, Уэлен, Лорино… Все они расположены на берегу, на длинных галечных косах или на высоких склонах далеко выдающихся в море мысов. В них жили эскимосы и береговые оседлые чукчи — «анкальыт», исконные морзверобои, круглый год промышлявшие нерпу, лахтака, моржа, гренландского и серого кита. Оленеводами они не были, необходимые им продукты оленеводства: шкуры для одежд, постелей и пологов, мясо и т. д, — они получали прежде, меняясь продуктами своего промысла с кочевыми, оленными, чукчами — «чавчыват». Крупнотабунное оленеводство, сложившееся на Чукотке окончательно в XIX веке, сосредоточилось не здесь, на крайнем северо-востоке полуострова, а южнее, западнее и восточнее, то есть ближе к континентальной части Чукотки, где был посуше, поустойчивей климат, меньше грозила опасность гололеда, имелись богатые пастбища с разнообразными кормами. А в районе мыса Дежнева, от бухты Поутен до реки Чегитун, кочевало в начале нашего века всего четыре стада, не более 1000 голов в каждом. Владельцы этих стад — четыре брата — и поддерживали хозяйственные отношения с приморскими чукчами и эскимосами… С приходом на Чукотку Советской власти и началом коллективизации в 30-х годах кооперирование происходило, так сказать, «по специализации»: образовывались товарищества по совместной добыче морзверя, охотничьи и рыболовецкие артели, оленеводческие товарищества. Только в Чукотском районе их было создано около тридцати, и в основном, естественно, морзверобойных… Ко второй половине 40-х годов начала сказываться крайняя неравномерность в экономическом развитии хозяйств Чукотки. Вот как говорится об этом в «Очерках истории Чукотки с древнейших времен до наших дней» (издательство «Наука», Сибирское отделение, Новосибирск, 1974) на странице 279: «Оленеводческие колхозы Чукотки были экономически крепче, чем колхозы, занимавшиеся морским, зверобойным и рыбным промыслом. Денежные доходы оленеводческих колхозов были в 5 раз выше, чем в морзверобойных, а следовательно, и материальное положение колхозников в них было лучше… Оленеводство на Чукотке осталось самой доходной отраслью сельскохозяйственного производства. Потому все рыболовецкие и морзверобойные колхозы с помощью государственных кредитов стали приобретать оленей и развивать оленеводство, что значительно укрепило их экономику, сделало ее более устойчивой. Если в 1947 г. только в 6 колхозах Чукотского района развивалось оленеводство, то в 1949 г. стада оленей приобрели уже 19 колхозов. Это изменило хозяйственное направление колхозов, оленеводство стало занимать первое место по доходам, обеспечивая повышение материального положения колхозников». Разумеется, одновременно с Этим были приняты и меры по укреплению и развитию морзверобойного промысла, морские охотники получили шхуны, вельботы, моторы к ним, винтовки и карабины, боеприпасы. И морзверобойный промысел начал давать прибыль. Было проведено и укрупнение колхозов. В одном Чукотском районе к началу 60-х годов их стало всего пять, к концу 60-х они были преобразованы в три совхоза…
Но это уже пошли подробности развития сельского хозяйства на Чукотке, я же хотел лишь пояснить читателю, каким образом традиционно морзверобойные хозяйства в районе мыса Дежнева, в том числе и в Уэлене, превратились в преимущественно оленеводческие. Более того, они стали комплексными: прибавилось клеточное звероводство, в отдельных хозяйствах, где позволяли условия, — птицеводство, молочное животноводство. Все это было естественно, закономерно: мы уже видели, что и оленевод, и морской охотник издавна не довольствовались только продуктами своего хозяйства, своего промысла и вынуждены были обмениваться этими продуктами… Стада в колхозах образовались большие: в уэленском «Герое труда» в 67-м году насчитывалось около 10 тысяч голов, в лоринском имени В. И. Ленина, чьи угодья были расположены южнее, вокруг Мечигменского залива, — около 20 тысяч. И поныне установка в районе, как я понял, — иметь около 40 тысяч оленей, причем некоторые утверждают, что пастбища района позволяют увеличить это число примерно до 47 тысяч. Но вот еще один солидный труд, созданный коллективом научных работников СВКНИИ, выпущенный издательством «Наука» в Москве в 1970 году, — «Север Дальнего Востока». В статье «Развитие товарного оленеводства» на странице 443 приведена схема сезонных пастбищ Магаданской области, составленная по материалам Магаданской и Чукотской землеустроительных экспедиций МСХ РСФСР 1949–1959 гг. И по этой схеме выходит, что в том уголке Чукотского полуострова, на который как раз приходится территория нашего района, есть пастбища летние, есть весенние, есть осенние и почти совсем отсутствуют зимние, а та немногая их площадь, которая все-таки имеется, принадлежит в основном совхозу имени В. И. Ленина, то есть именно хозяйству, всегда славившемуся наибольшим поголовьем оленей в районе. У нешканского совхоза имени 50-летия Великого Октября и уэленского «Героя труда» специфически зимних пастбищ практически нет, зато на их долю, как правило, и выпадают самые большие потери в оленеводстве. И в самом деле: может быть, и возможно в теплое, бесснежное время выпасать и кормить на территории района стадо в несколько десятков тысяч голов, но куда ж это стадо деть, увести и спрятать на долгую зиму, от гололедов и пург, на этом узеньком, то и дело продуваемом насквозь, от моря до моря, клочке земли, где нет ни леса, ни высокой, защитившей бы горной цепи, и весь он, от вершин небольших сопок до речных долин, покрывается единой ледяной коркой, непробиваемой, как броня! Олень — не корова, ему хлев не построишь… Зимой 76-го года бывший директор «Героя труда» А. П. Волгарев говорил мне, что в совхозе осталось 4 тысячи оленей, но к 79-му году совхоз по плану собирается увеличить стадо до 4600 голов. А в этот летний приезд специалисты совхоза выдали прогноз на 79-й — всего 2600 голов… Соответственно, по-видимому, корректируются и планы всего района.
Не однажды в беседах с авторитетными и давними знатоками сельского хозяйства Чукотки, и, в частности, ситуации с оленеводством в Чукотском районе, приходилось мне слышать, что основная причина потерь здесь все-таки объективная, а именно та, что оленеемкость зимних пастбищ района уменьшается по сравнению с летними в несколько раз. Могут спросить: но отчего же раньше, всего лет десять — пятнадцать назад, стада в колхозах этого же района были стабильны по численности поголовья, держались на многотысячном уровне? На тех же пастбищах, в тех же метеоусловиях? Но я с того и начал, что оленеводство в Чукотском районе как отрасль сельского хозяйства начала развиваться не так давно, окончательно район как оленеводческий сложился в конце 50-х — начале 60-х годов, немногие его угодья были еще свежи, корма нетронуты, а они, как известно, имеют обыкновение истощаться и в чукотских условиях подолгу не восстанавливаться. Например, автор цитируемой выше статьи об оленеводстве указывает, что «кормовые лишайники требуют для полного восстановления 9–12 лет» (с. 446). А заметим, что кормовые лишайники и есть в основном эти самые зимние корма. На обширных пастбищах можно выбирать из года в год и разнообразить маршруты стад — так называемый «пастбищеоборот», — а в Чукотском районе, повторяю, это сложно, тут вынуждены кочевать подолгу по одним и тем же маршрутам. Животные не успевают набраться достаточно сил для длительной и суровой зимовки, истощенные матки дают слабое потомство, оно гибнет… Одним из способов сохранения и восстановления жизнеспособности оленьего стада является регулярная его выбраковка. Однако поскольку непроизводительные потери и так уменьшают поголовье стада, то, чтобы хоть в какой-то мере его сохранить, приходится оставлять в нем и слабых оленей, и старых оленематок. Повышается яловость, в очередную зимовку опять увеличиваются отходы — словом, получается какой-то замкнутый круг. Из нынешнего разговора с секретарями Чукотского райкома партии Н. Р. Макотриком и А. И. Шафоростовым я понял, что они все-таки собираются ставить вопрос перед руководством округа и области именно о жесткой выбраковке оленьего стада, пусть даже в ущерб выходному поголовью. И действительно, все эти ежегодные в течение последних десяти лет потери в оленеводстве не говорят ли о том, что это уже не случайность, не просто результат неблагоприятных климатических условий в Чукотском районе, но закономерность, естественная реакция разросшегося оленьего стада на обедневшие пастбища, на недостаток кормов? Не лучше ли поэтому сократить стадо в Чукотском районе до оптимальных размеров, чтобы оно могло спокойно прокормиться — и летом, и зимой — на районных пастбищах? Пусть оленеводческая отрасль не будет давать здесь какое-то время возможную прибыль, но уж точно она не будет приносить государству «планируемых убытков»!..
Надо еще сказать, что в последние годы в Чукотском районе в соответствии с принятым в июне 1974 года решением окружкома партии и окрисполкома проводятся меры по специализации и концентрации сельского хозяйства. Окончательной картины, в которую все это сложится, здесь пока нет, но предварительные соображения и первые результаты уже есть. Я поминал, что сейчас в районе три совхоза и шесть, вместе с райцентром Лаврентия, поселков. До недавнего времени было семь… Теперь предполагается образовать на территории района всего два совхоза и оставить четыре, а в дальнейшем и вовсе три поселка. Один совхоз — имени В. И. Ленина — сохранить, как и был, с центральной усадьбой в поселке Лорино, но со специализацией — звероводство. Два других — нешканский имени 50-летия Великого Октября и уэленский «Герой труда» — объединить в один, с центральной усадьбой в самом Лаврентия и со специализацией — оленеводство. До какой-то поры в Нешкане и Уэлене останутся отделения совхоза, а впоследствии отделение будет только одно — в Уэлене. Итак, большая часть поселков района: Нешкан, Энурмино, Инчоун, Нунямо (последний уже переселен) — признаны, как сейчас принято выражаться, «неперспективными», и жизнь в них станет постепенно замирать, население уменьшаться, переезжать в другие поселки. «Люди там не заняты производством, — как сказали мне в райкоме партии, — и держать их там и экономически, и морально — нецелесообразно!» Кстати, под эту оценку подпал бы и Уэлен и тоже был бы признан «неперспективным», но все же он остается, и вот это-то его положение я и называл в начале главы «противоречивым», однако об Уэлене — опять немного дальше… В самом деле, сельскохозяйственное производство в этих совхозах, как мы видели, по разным причинам сокращается; средства на его восстановление и расширение управление сельского хозяйства окрисполкома в связи с политикой укрупнения выделять перестало; сами поселки, особенно Нешкан и Энурмино, от райцентра очень далеко, сообщаться с ними трудно, единственный вид транспортной связи — вертолетный, но и он, даже летом, не всегда возможен. Это — с одной стороны. С другой стороны, руководство райкома и райисполкома понимает невозможность сейчас же, скорым образом претворить намеченный план — объединить совхозы, «закрыть» поселки — для этого нужно хотя бы развернутое жилищное строительство на центральных усадьбах, в Лаврентия и Лорино, а оно ведется очень медленно, и поэтому Чукотский райком и райисполком упрекают руководителей сельского хозяйства округа в поспешности, с которой в «неперспективных» поселках сокращаются объемы производства, перестает вестись всякое строительство. Вот эта, последняя, точка зрения местных властей, на мой взгляд, очень справедлива; в подтверждение сошлюсь еще на мнение В. В. Леонтьева в его уже упоминавшейся здесь работе «Хозяйство и культура народов Чукотки». «В основу преобразований культуры, быта и хозяйства народов Севера Чукотки, — пишет автор, — в последнее десятилетие была положена экономическая целесообразность: укрупнение хозяйств, концентрация населения и т. д. Это является решающим фактором. Однако без учета этнографических и исторически сложившихся особенностей экономическая целесообразность не всегда себя оправдывает» (курсив мой, — Б.В.). Эти слова относятся к периоду 60-х годов, но и теперь, к концу 70-х, помянутые В. Леонтьевым «этнографически и исторически сложившиеся особенности» в жизни эскимосов и чукчей во многом сохранились. Конечно, государству было бы выгоднее объединить несколько оставшихся поселков в Чукотском районе в один или два и завозить ежегодный генгруз в один или два, а не в шесть-семь пунктов, разбросанных по отдаленному побережью. Прекратились бы томительные сидения в Лаврентьевском аэропорту жителей дальних поселков, отпали бы необходимость и риск срочных санрейсов, упростилось бы руководство производством, расширились бы возможности улучшения культурно-бытовых условий… И оленьим стадам, стесненным сейчас границами совхозных угодий, пошло бы на пользу, если бы они принадлежали одному совхозу и могли передвигаться по всей территории района… Да мало ли сколько «практически целесообразных выгод» можно было бы тут насчитать! Но стоит ли?.. Ведь что такое эти немногие, редкие, возникающие на сто, на двести километров друг от друга и как бы стягивающиеся к окончанию Чукотского полуострова поселки? Тут не надо быть ни археологом, ни историком, ни этнографом, тут достаточно только взглянуть на географическую карту, на неспешный, но упорный ритм этих кружочков на берегу, чтобы тут же почувствовать, что это великая древность, что это многотысячелетний путь самого человека в его проникновении все дальше на Север в тех лишениях, в тех трудностях и с теми поражениями и победами, о которых мы, цивилизованные люди, и подозревать-то теперь никогда не сумеем! Почему же опустевшую сибирскую деревню, никак не старше трехсот — четырехсот лет, тоже стоявшую на этом едином пути, нам жалко, а двухтысячелетний чукотский поселок, еще живой, вроде бы и неинтересен?..
Здесь, в заключение этой главы, еще один голос, дошедший до нас из начала нашего столетия. Любопытная для постижения духа того времени цитата, поэтому привожу ее по возможности полнее: «Было бы очень неосмотрительно начать коренную ломку всей чукотской жизни, — ломку, на которую отдаленные новаторы нередко бывают способны. В течение многих столетий чукчи выработали себе известный образ жизни, великолепно приспособленный к местным условиям. Требовать от некультурного народа гибкости — быстрой приспособляемости к новым условиям — нельзя. С трудом управляясь и теперь с тяжелыми жизненными условиями, чукчи, в случае новых влияний, не сумели бы к ним приспособиться и ответили бы, конечно, тем, чем ответили десятки диких племен земного шара — вымиранием, которого в настоящее время у них не наблюдается, или же выселением в Америку, которая их к себе с удовольствием пустит. И то и другое, прежде всего, плохо для самой России. Без чукчей все побережье Ледовитого океана на занимающем нас пространстве было бы самой печальной пустыней… Поэтому, какое бы будущее ни получил Чукотский полуостров, что бы его ни ждало, чукчей необходимо беречь, и к этому сбережению их и должны быть направлены все мероприятия. Беречь их необходимо не из одного только чувства гуманности, совершенно естественного по отношению к народу, заработавшему себе полное сочувствие многовековою борьбою с исключительно тяжелыми географическими условиями, но даже просто из утилитарных соображений, чтобы сохранить на далекой окраине население и не дать ей обратиться в пустыню, с которой всегда мудрено что-нибудь сделать. Единственным способом поддержки этого населения является только устройство правильных морских плаваний вдоль побережья и доставка товаров не только на мыс Дежнева, но и много западнее…»
Эти строки взяты из книги И. П. Толмачева «По чукотскому побережью Ледовитого океана», вышедшей в Петербурге в 1911 году с подзаголовком: «Предварительный отчет начальника экспедиции по исследованию побережья Ледовитого океана от устья Колымы до Берингова пролива, снаряженной в 1909 году Отделом торгового мореплавания Министерства Торговли и Промышленности». Вывод, к которому пришел И. П. Толмачев, позволяет, даже не зная ничего больше о нем, судить, что это не только добросовестный специалист, но и человек просвещенный, с гуманными чувствами и для своего времени мыслящий достаточно широко. Чисто человеческие соображения относительно участи маленького народа сочетаются в нем с требованиями здравого смысла, но можно предположить, что автор «Отчета» намеренно лишний раз подчеркивает все эти «утилитарные соображения», обращает внимание на практическую пользу «для самой России», доказывая, что «чукчей необходимо беречь». И как мало надо для этого сделать, убеждает И. П. Толмачев свое министерство, надо только наладить «морские плаванья вдоль побережья и доставку товаров…». Разумеется, теперь, по прошествии семидесяти лет, когда так много перемен произошло на Чукотском полуострове, можно по-иному, ретроспективно прочесть эту выдержку из книги И. П. Толмачева — повторяю, отчасти для того я и привел ее так полно, — подчеркнуть в ней со знаком вопроса слова «некультурный народ», «вымирание», «единственный способ поддержки» и т. д. Опровергать все это и заново комментировать с поправкой на сегодняшнюю жизнь Чукотки, я думаю, нет нужды. И лишь одна фраза у Толмачева начинает звучать для нашего времени каким-то парадоксальным прогнозом: «Без чукчей все побережье Ледовитого океана… было бы самой печальной пустыней». Парадоксальным оттого, что не только ведь морские плаванья «устроены», но и авиалинии проложены, и регулярная доставка товаров налажена. И школы, и больницы, и клубы выстроены, и библиотеки открыты, и национальные кадры выращены, и жилье благоустроено… — а поселения вдоль побережья исчезают! «Это — историческая закономерность. — Так ответил мне впоследствии в Магадане Ивакин. — Процесс слияния и укрупнения чукотских поселков необратим. Когда я начинал в 40-х годах работать на Чукотке, в одном Чукотском районе было около тридцати поселков и стойбищ. Сейчас — шесть. А будет, говоришь, три…» — «А в перспективе, если логически рассуждать, — один! Вот такой большой, красивый чукотско-эскимосский «город»!» — сказал я. «Может быть, и так», — спокойно согласился он… Когда мне говорят про историческую закономерность и необратимый процесс, я ничего не умею возразить. Я твердо знаю, что все это — вещи заведомо неопровержимые. Но и унылые зрелища брошенных селений, и печальный вид пустынных, оставленных побережий — тоже факт!..
Теперь возвратимся в Уэлен, и возвратимся окончательно. Бели исходить из принципа «экономической целесообразности», Уэлен тоже должен был бы попасть в число «неперспективных» и разделить участь прочих, отдаленных от райцентра поселков района. Но вот уж исчезновение этого поселка выглядело бы совершенно невероятно! Ведь что такое Уэлен, кроме как «самый северо-восточный населенный пункт нашей страны»? Чтобы понять это, ограничимся простым и небольшим перечнем событий от древнейших времен до наших дней. Не так давно, в 60-х годах нашего века, магаданские и ленинградские археологи обнаружили на уэленской сопке остатки человеческих жилищ и захоронения, датируемые 1-м тысячелетием до новой эры. Найденные здесь предметы: охотничьи гарпуны, наконечники стрел, домашняя утварь, украшения — олицетворяют собой все разнообразие существовавших в былое время эскимосских культур: древнеберингоморской, бирниркской, пунукской, а сам Уэлен дал название одной из них — уэлено-оквикской. Именно через оконечность этого полуострова пролегал один из главных путей расселения человека и распространения этих культур из Сибири на Аляску и далее, в циркумполярные районы Канады, в Гренландию. Так что Уэлен — это, можно сказать, последний зримый, сохранившийся до наших дней след, оставленный человеком, прежде чем шагнуть ему вниз, в долину, залитую теперь водами двух океанов и именуемую Беринговым проливом… И о том, что такой пролив образовался и существует, тот самый первый землепроходец знал, конечно, давно, задолго до середины XVII века, когда этими водами прошел Семен Дежнев «со товарищи» и проплывали его кочи неизбежно мимо Уэлена… С тех пор Уэлен видел много кораблей под командованием прославленных путешественников. В 1728 году прошел здесь снаряженный в Нижнекамчатске бот «Святой Гавриил», капитаном которого был Витус Беринг. «Земля более к северу не простирается, а к Чукоцкому или к Восточному углу земли никакой не подошло», — заключил он. 18 июля 1879 года проплыл на «Веге» известный шведский полярный исследователь Норденшельд, и, кстати, это он первый назвал мыс Восточный мысом Дежнева… В 1911 году в Уэлен заходили русские ледокольные суда «Таймыр» и «Вайгач», занимавшиеся гидрографической съемкой. Сохранилась фотография Уэлена того времени, сделанная участником этой экспедиции, доктором Л. М. Старокадомским: на первом плане маленький дощатый домик, в отдалении — яранги… 21 июля 1920 года после двухлетнего плавания по Северному Ледовитому океану мыс Дежнева обогнул Руаль Амундсен на шхуне «Мод». За ним, в 1932 году, прошел советский ледокол «Сибиряков», первым в истории преодолевший весь путь от Архангельска до Берингова пролива за одну навигацию. А еще через год продрейфовал в сторону пролива и потом обратно на север зажатый льдами «Челюскин». И самые первые челюскинцы, снятые летчиком Ляпидевским со льдины — десять женщин и двое детей, — были доставлены в Уэлен… Затем наступили годы освоения воздушных путей Севера, годы рекордных дальних перелетов на отечественных машинах, и тут Уэлен обязательно был конечным, начальным или промежуточным пунктом большинства маршрутов. В 1935 году здесь приземлился Молоков, вылетев из Красноярска. В следующем году он же начал из Уэлена свой полет и прошел над побережьем Северного Ледовитого океана вплоть до Архангельска. В том же, 1936 году, перелетев в густом тумане через Берингов пролив, на воды уэленской лагуны опустился самолет Леваневского по пути из Лос-Анжелеса в Москву. Два года спустя сюда прилетали известные летчики Г. Орлов и П. Головин, проделав около тридцати тысяч километров по маршруту Москва — Уэлен — Москва. Однако не следует думать, что маленький чукотский поселок в эти годы был простым свидетелем, что ему, так сказать, повезло, случайно выпало стать очевидцем творящейся Большой Истории, — Уэлен и сам был в ней активным действующим лицом. Взять хотя бы историю становления на Чукотке Советской власти. В 1920 году в Уэлен прибыл первый ее уполномоченный — А. М. Бычков. В 23-м году здесь создаются отряды по борьбе с контрреволюцией на Чукотке, в которые входят около двухсот чукчей и эскимосов. Тогда же образуется уэленская волость, и волревком заседал, между прочим, в том самом, до сих пор сохранившемся здании, где впоследствии размещался наш школьный интернат, а сейчас находится гостиница… 24 августа 1926 года именно в Уэлене состоялось первое партийное собрание и была создана кандидатская группа, положившая начало Чукотской районной партийной организации. В том же году в поселке образовался один из первых на Чукотке потребительских кооперативов. А 20 сентября 1928 года была утверждена уэленская ячейка ВЛКСМ — опять самая первая на Чукотке и самая северная в стране… Одна из первых производственных артелей… Одна из первых школ… Наконец косторезная мастерская, организованная в 1931 году, а в 37-м в Третьяковской галерее уже экспонировались изделия уэленских мастеров…
Словом, Уэлен — это Уэлен. Представить Чукотку, как прежнюю, как нынешнюю, так и будущую, без этого поселка невозможно. И вот почему, несмотря на то что Уэлен признан хозяйственниками «неперспективным», никто не ставит вопрос о его «закрытии», — наоборот, как мы видели, поселок продолжает застраиваться и населяться. Рост Уэлена без расширения в нем производства, кажется мне, объясняется еще вот чем. В конце 60-х годов возникла мысль превратить Уэлен в образцовый, наисовременнейший чукотский поселок и даже «запустить в него интуриста», то есть эскимосов с той стороны пролива. Тогда же появился и вышеупомянутый проект его застройки. Затем эта идея как-то сама собой заглохла, но не насовсем, и то, что в Уэлене вместо шести оригинальных многоэтажных зданий выстроили и продолжают строить обыкновенные двухэтажки, есть, как мне думается, некая инерция, какой-то отзвук, весьма приблизительное и слабое, но все-таки воплощение той идеи… Сейчас будущее Уэлена пока неопределенно. Я говорил, что его хотят сохранить, разместив в нем отделение объединенного совхоза. Кроме того, ходят слухи, что собираются вернуться к прежнему проекту — образцового чукотского поселка. Вот это, конечно, было бы справедливо, особенно сейчас. Действительно, если уж так исторически необходимо, чтобы исчезли старые чукотские поселки Нешкан, Энурмино и Инчоун, то пусть хоть Уэлен останется являть собой образец настоящего, чукотско-эскимосского национального поселка. Что для этого следует предпринять? В те дни, живя на уэленском берегу, и потом, вернувшись в Москву, я основательно размышлял об этом, и мне представился соблазнительный вариант «завтрашнего» Уэлена. Прежде всего, здесь надо, по-моему, исходить из того, что этот поселок всегда был, как мы видели, и остается своеобразным символом чукотско-эскимосской истории и культуры, а кроме того, центром традиционного национального искусства резьбы по кости. И этот статус Уэлена необходимо сохранять, поддерживать, укреплять и развивать в дальнейшем. Поле деятельности тут обширное. Например, в поселке до сих пор нет никакого музея. Имеется, правда, небольшая экспозиция в школе, была попытка создать уголок этнографии при косторезке, но все это слишком скудно, разрозненно, бессистемно. Такого ли свидетельства своего прошлого и настоящего заслуживает Уэлен! И этот музей если создавать, то надо создавать не откладывая, пока сохранились еще у жителей поселка удивительные старинные вещи, традиционная одежда, утварь, пока не вытеснено все это окончательно привозными магазинными товарами…
Главная же надежда Уэлена, как мне кажется, — косторезная мастерская. Ибо, скажем, оленеводство, которое доставляет здесь столько хлопот, с успехом развивается и в других районах Чукотки, а уэленская косторезка — уникальна. Сейчас в мастерской работают около сорока местных резчиков, граверов, швей, но ведь можно привлечь и гораздо больше, потому что это искусство у эскимосов и береговых чукчей — в крови, они все прирожденные художники. Можно отыскать талантливых косторезов и в других «неперспективных» поселках и собрать их в Уэлене. Наконец, мастерская существует уже почти пятьдесят лет, но и по сей день при ней не создано специальной школы, где с детских лет могли бы обучаться будущие мастера. Пока чукотская молодежь приобщается к искусству резьбы по кости так: кончают среднюю школу, приходят работать в косторезку, начинают, учениками. Серьезно осваивать косторезное дело можно и нужно гораздо раньше, а дети знакомятся с ним пока на уровне школьного кружка. Если по-настоящему заботиться о сохранении и развитии этого редкого национального художественного промысла, то такая профессиональная школа, по-моему, просто необходима и открывать ее надо на месте, в Уэлене… Разумеется, я вовсе не мечтаю, чтоб Уэлен превратился в некую «башню из моржовой кости», в поселок, где все кругом только и занимались бы, что резали и гравировали моржовые клыки. Да это и невозможно. Подобно всякому искусству, чукотско-эскимосская резьба по кости не может быть оторвана от жизни как в современных, так и в традиционных ее проявлениях. Однако беспокоит то, что «современных проявлений», как посмотришь, в Уэлене, равно и в других чукотских поселках, полно, а традиционные, корневые — куда-то, и причем довольно быстро, исчезают. Что определяло первым делом жизнь обитателей этого берега — с незапамятных времен и до самого недавнего прошлого? Охота на морского зверя: кита, моржа, лахтака, нерпу. И не надо, думаю, объяснять, что охота здесь никогда не была просто убийством, ради того чтобы прокормиться и выжить, — она формировала мировоззрение, мораль, обычаи, питала мифологию, фольклор и, наконец, оборачивалась высоким искусством в национальном танце и резьбе по кости. Все прославленные мастера, танцоры и косторезы, которых мне посчастливилось знать: Нутетегин, Умка, Вуквутагин, Хухутан и многие другие, были и превосходными охотниками.
Сейчас, буквально за последние десять лет, можно видеть, как резко сокращается морзверобойный промысел, вернее, если исчислять центнерами добытого мяса, он держится примерно на одном уровне, но главное, сокращается занятость местного населения в этом промысле. Началось с того, что в начале 70-х годов было решено, что китов для хозяйств Чукотского района будет поставлять китобоец «Звездный». С тех пор это делается так: китобоец принимает по рации заказ от совхоза на одного кита или двух, идет в «огород» — так моряки-китобои именуют меж собой места скопления планктона и соответственно китов, — отстреливает требуемое количество, подвозит поближе к берегу, местные охотники выходят навстречу на вельботах, принимают добычу и… на их долю остается только разделка. Конечно, с точки зрения экономической целесообразности, может быть, и разумно, что один всего китобоец заменил множество охотничьих бригад; ему, с его специальным вооружением, с его скоростью, почти втрое превышающей самую высокую скорость плывущего серого кита, очень легко настичь и убить животное; заодно исчез риск охоты на вельботе и т. д. А вместе с тем одна из главнейших нитей, издревле связующая берегового охотника с окружающей его природой, пресеклась… Правда, чукчам и эскимосам осталась еще охота на моржа и нерпу, но, повторяю, количество самих охотников чрезвычайно уменьшилось, в Уэлене работают только две бригады, это десять — пятнадцать человек на весь поселок. Оставшиеся не у дел охотники разошлись кто куда: кто в оленеводство, кто в звероводство, кто в сферу обслуживания — например, грузчиком в ТЗБ. Помню, в 72-м году в Лорино мне пришлось разговаривать с одним пожилым чукчей, бывшим морзверобоем. «Я теперь оленевод, — с грустным юмором сказал он. — Какой из меня оленевод? Только оленеед. В тундре — надо родиться…» Вот так морзверобойный промысел, бывший когда-то единственным на побережье, уступил сначала первое место оленеводству, а сейчас и вовсе отошел на задний план: как основные отрасли будущих укрупненных специализированных хозяйств в районе называются оленеводство и клеточное звероводство, а охота на морзверя не поминается вовсе. Понять хозяйственников легко: эта отрасль оказалась наименее доходной. Разумеется, в каком-то объеме морской промысел так или иначе сохранится, хотя бы потому, что без него не смогут существовать зверофермы. И все-таки, мне кажется, к нему надо относиться не только как к одной из отраслей чукотского сельского хозяйства, но и как к устойчивой, давно сложившейся форме бытия береговых чукчей и эскимосов; этот промысел следует возродить и поддерживать в той мере, чтобы не исчезли многие местные традиции. К примеру, если вернуться к нашим косторезам: каким путем, скажите, сможет молодой, начинающий резчик превратиться в самостоятельного мастера, исполнить свою, оригинальную работу, если он и в море ни разу не выходил, и моржа или кита наблюдал только в виде выволоченной на берег застывшей бесформенной туши? Он станет просто подражателем, начнет копировать изделия старых мастеров, что, кстати, нередко уже и практикуется.
О внешнем облике будущего Уэлена, каким он мне видится, я писал в одной из предыдущих глав. О его теперешней перенаселенности за счет приезжих… Я думаю, что со временем, когда начнет вплотную осуществляться проект укрупнения хозяйств, эта проблема должна исчезнуть сама собой, потому что часть приезжих совхозных специалистов и работников сферы обслуживания будет иметь все основания перебраться на центральные усадьбы, в Лорино или в Лаврентия. Кое-кто вернется на материк, заработав намеченную сумму денег… И во всяком случае, можно надеяться, что теперь-то, в связи в этим проектом, перестанут привлекать в Уэлен и в другие «неперспективные» чукотские поселки рабочую силу со стороны. Ведь если, как сказали в райкоме, держать людей в таких поселках «экономически и морально нецелесообразно», то еще нецелесообразнее, следовательно, увеличивать в них население.
Вот мое мнение относительно «завтрашнего» Уэлена. Допускаю, что это мнение, может быть, спорное, мнение неспециалиста (да и существуют ли такие специалисты — «по образцовым национальным поселкам»?!), и все-таки это правомерная точка зрения человека, жившего в Уэлене, долгое время наблюдающего за ним и очень неравнодушного к его судьбе. Почему-то я уверен, что так в конце концов и сбудется: Уэлен сохранится и еще более расцветет как центр чукотско-эскимосской культуры и искусства. Вопрос только, когда все это решится? Через сколько лет?
…Завершал я свое путешествие достойно, как и подобает путнику, — пешком. Стоял самый конец августа. Уэлен уже третью неделю продолжал соревноваться с Лаврентия в непогоде, вертолета все не было, а в один из дней над поселком, в пасмурном, туманном, размытом небе, невидимый, прошел первый клин журавлей. Крик их приблизился откуда-то с севера, медленно проплыл вдоль косы и удалился в сторону пролива, к Наукану, а вслед ему — или это только так показалось — с моря на мгновение повеяло не сыростью, не осенней прохладой, но серьезным полярным холодом… И может быть, именно тогда возникла мысль сходить напоследок в Наукан. К тому же накануне я заглянул в поселковую библиотеку, прошелся меж стеллажами, извлек томик Ахматовой, раскрыл наугад и прочел:
И мнится: голос человека
Здесь никогда не прозвучит,
Лишь ветер каменного века
В ворота черные стучит.
И это было словно прямо о Наукане. Удивительно: я не собирался заранее в это давно оставленное эскимосское селение и целых полмесяца прожил в соседстве с ним, не вспоминая о нем, и рвался улететь, — возможно, мысль о Наукане, зная свою неизбежность, просто тихо ждала определенного часа, — и теперь я поражался не тому даже, как мог уехать, не повидав Наукана, но тому, как мог не предвидеть этой мысли…
Я собрал рюкзачок, предупредил товарищей, что беспокоиться обо мне можно начинать через три дня. Был ветер с юга и туман с дождем. Много лет назад, живя здесь, я бы не подвигся выйти в Наукан в такую погоду, но тогда у меня была возможность сделать это через неделю, и через месяц, и через полгода, а сейчас я не мог быть уверен, что мне еще представится когда-либо такая возможность… Бессмысленно было идти через вершины сопок, они до середины склонов закрывались облачностью. Часа примерно полтора я брел по тундре, затем стал забирать слегка наверх, наискосок по склону, чтобы немного срезать дорогу к распадку, ведущему в Наукан. Все это время ветер дул мне навстречу, но от ходьбы я постепенно разогрелся, и странно было чувствовать холодный дождь на разгорячившемся лице; эти два ощущения — внутреннего тепла и наружного холода, — как бы не смешивались, воспринимались раздельно: не остужалось лицо, и капли дождя, облепляющие его, не согревались, не успевали согреться… У входа в распадок я всегда делал первый привал и сейчас остановился тоже. Здесь, на обращенной к югу стороне холма, обильно, отдельными полянками росла морошка; ее твердые, еще не вызревшие ягоды краснели и розовели среди мха и травы. Отсюда начинался не крутой, но долгий подъем к перевалу. В распадке стало потише, да и дождь прекратился, но туман оставался висеть: я видел лишь небольшой отрезок речки, скатывающейся навстречу мне по каменистому ложу, по сторонам — начало уходящих вверх склонов, и впереди, по мере того как я шел, возникали одна за другой башенки из камня, предусмотрительно, на случай вот такой непогоды, сложенные теми, кто некогда ходил здесь. Ходьба всегда странным образом сосредоточивает, а ходьба в тумане — тем более: не отвлекаешься на обозревание невидимых окрестностей, идешь, глядя под ноги, машинально выбирая, куда лучше наступить, в голове никакой определенной мысли, ощущаешь только какое-то необъяснимое упоение этим неспешным движением и еще тихую благодарность кому-то за то, что существуют на свете такие вещи, как уединение и дорога. Хотя опять же странно: ведь никто не заставлял, не уговаривал тебя отправляться в путь, ты, кажется, сам надумал, и если быть сейчас благодарным, то прежде всего себе, а все равно — не себе, кому-то… Иногда дорогу преграждали обширные каменные развалы, и тут уже приходилось сосредоточиваться буквально, чтобы, перепрыгивая с глыбы на глыбу, не свернуть себе шею, не поломать ребра.
Еще два часа подъема — и перевал. Путь к нему еще потому кажется долгим, что в какой-то момент начинает мерещиться, будто вершина недалеко, и настраиваешься на скорый отдых, но достигаешь этой черты и видишь, что за ней лишь небольшой перепад, а до настоящей вершины еще порядочно… По ту сторону перевала, немного ниже в долину, — первый обогреватель… Я ловлю себя на том, что воспроизвожу эту дорогу, совсем как когда-то мои ученики. Однажды я, молодой учитель, сходил с ними в Наукан, а потом, как водится, попросил написать об этом походе. Путешествие наше не обошлось без приключений: в тот год рано, в сентябре, выпал снег, тундра под ним еще не промерзла, мы шли, проваливаясь. Здесь, в долине, началась поземка, а на другой день на обратном пути и вовсе застала нас пурга. Но ребята мои были довольны, и я ожидал найти в их сочинениях если не прямой взрыв чувств, то хотя бы отзвук каких-то переживаний. Однако получил спокойный скрупулезный отчет: сколько ручьев перешли, в какой по счету распадок свернули, сколько раз чередовались подъем и спуск, где отдыхали. Поначалу я недоумевал, потом понял: они, дети тундры, описали самое интересное и извечно важное для себя — приметы пути… Но вот и обогреватель. В нем мы как раз и отдыхали… Он приземист и тесен, невысокие стены его сложены, как у старых эскимосских жилищ в Наукане, из камня вперемежку с дерном. Раньше внутри имелась железная печка, ящик с углем, две узенькие скамеечки вдоль стен. Сейчас печка лежала на боку, с отвалившейся дверцей, трубы не было, в плоской крыше зияли дыры. Видно, давно уже не ходил никто этой дорогой…
Долина передо мной вся была сплошь заполнена туманом. Каменные ориентиры, до сих пор верно служившие мне, в ней совершенно терялись. Я помнил, что их цепочка сворачивает отсюда резко вправо, пересекая долину, огибая глубокий, вклинившийся в нее со стороны пролива распадок и поднимаясь к следующему перевалу. Однако отыскивать их в этом молоке можно было бесконечно. И неизвестно, как там на перевале… Я решил пройти еще вперед, краем долины; здесь, на высоте, туман был пореже. Где-то, чуть правее, должен был находиться тот самый распадок, уводящий к проливу. Если я наткнусь на него, это тоже будет надежный ориентир. Я жалел, что и долина, и окружающие ее сопки закрыты, — это место всегда особенно поражало меня, может быть, потому, что с детства я привык к иным местам: к полям, перелескам, овражкам, речке в ольхе и прибрежной осоке, в которую, трепеща и ударяясь друг о друга крыльями, сваливались с жестяным звуком сцепившиеся стрекозы. И все было мирно, кротко, все говорило тебе о вечном с тобой единении и ласковом родстве… Но нигде, как здесь, среди этих каменных, мрачноватых для взора громад, в абсолютном безмолвии, только усугублявшемся от каждого одинокого и робкого звука, не ощущал я так остро самостоятельное, замкнутое в себе, прекрасное и недоступное бытие природы, созерцая которое, человек начинает задумываться, а точно ли он — творец и преобразователь, и вдруг будто уменьшается в росте, умаляется в горделивом самосознании и смиренно отступает на указанное ему место, — напоминание не первое, но всякий раз, я считаю, поучительное… Да, и однако не столько отвлеченные размышления, сколько конкретная дорога занимала меня. Внезапно я почувствовал, что нужный мне распадок где-то рядом — стремительность многих ручьев, с бульканьем и звоном низвергающихся с горы, подтверждала это, — и, уже не колеблясь, сошел в туман. Действительно, вскоре я стоял на краю крутого обрыва, далеко внизу шумела речка. Противоположного склона не было видно. Скользя, временами почти съезжая по мелкому щебню, я спустился на дно распадка. Движение воды увлекало за собой клочья тумана, они неслись над потоком. Я знал, что речка обрывается в пролив водопадом, и представил, как клубится в том месте белая мгла, вылетая из тесного ущелья. Теперь я не опасался заблудиться, от Наукана меня отделяла только одна, огромная, правда, гора Кегнектук, но я легко мог сориентироваться на ее склонах.
…И Наукан был завешен туманом. Я все-таки немного сбился, придерживаясь своей горы, вышел левее станции, к скалистому обрыву, на котором белела выбитая каменистая тропа, ведущая к птичьему базару. Совсем по-иному, не похоже на ветер в тундре, на речки в распадках, как-то успокоительно шумел в проливе прибой. Я пошел вдоль пропасти и, хотя прилежно всматривался и ждал, тем не менее вздрогнул — таким невероятно громадным смутным призраком нависла вдруг надо мной башня маяка… Через несколько минут я входил в станционный домик. Мне рассказывали, что в нем уже несколько лет никто не живет — маяк в урочные часы зажигается и гаснет автоматически, — однако я не ожидал найти дом в таком плачевном состоянии. Не удивительны были сырость и затхлый запах, они поселяются здесь и через неделю, если не топить, — но какой-то хлам и сор в комнатах, разломанная мебель… Подвал, где помещалась котельная, был, как бассейн, до краев заполнен темной неподвижной водой. В ванной комнате — обломанные, покривившиеся трубы. В коридорчике, под дверною притолокой, сохранилась железная перекладина — она служила турником, и на нее же вешали небольшой экран, когда крутили фильмы… И на стеклянных створчатых дверях кают-компании еще лепилась одна-единственная бумажная снежинка — должно быть, от последней здесь встречи Нового года… Я поразился малым размерам кают-компании, мне помнилось, что она гораздо просторнее. Вон там, в углу, находился шкаф с журналами и книгами, имелась, кажется, даже монография о постимпрессионизме… На окошке, выходящем на пролив — оно тоже почему-то вспоминалось очень широким и светлым, — каждым летом начинали вызревать огурцы. Посередине стоял длинный стол, мы сидели за столом… Негромко звучала музыка, и весь уют и тепло этого дома, и гостеприимство немногих его обитателей ощущались с тем большей силой, что за окнами в это время была темень ненастной осенней ночи, снизу, с пролива, доносился грохот волн. Или над Науканом висела огромная, низкая, по-зимнему чрезмерно яркая луна, у берега голубели торосы, искрились наметенные вровень с домом сугробы, ледяной коркой отливали склоны сопок, и прямо физически воспринималось, когда выходил постоять на крыльце, очень зримо представлялось в этой тишине, какое великое, стылое и безжизненное пространство отделяет тебя от иного мира… Но как уже было сказано: «Где вы, снега былых времен?!» Я скинул рюкзак и мысленно поприветствовал тех, кто некогда встречал меня в этом доме.
До наступления темноты мне следовало позаботиться об ужине и ночлеге. Кают-компания более других комнат подходила для того, чтоб в ней расположиться. Кто-то притащил сюда маленькую железную печечку, кроме того, здесь имелись две койки, по-барачному водруженные одна на другую, пара ватных матрацев и одинокий табурет. Тут же обнаружил я ведро, чайник, алюминиевую сковородку, а на подоконнике — несколько порядочных огарков свечей. Чего еще оставалось желать? Я сходил в угольник, наскреб угля, ножом нащепал дерева для растопки. Затем, когда в печке окончательно разгорелось, принес из ручья воды, поставил чайник. Я отметил, что начинаю вслух руководить своими нехитрыми действиями — вещь нередкая в одиночестве. «Так, — сказал я, — теперь сушиться». В бывшей радиорубке нашелся моток провода, я протянул его вблизи печки, развесил мокрую одежду, порадовался, что догадался захватить запасные брюки и свитер. В ожидании, пока закипит вода, постоял на крыльце. Туман над проливом был не такой густой, как в сопках, в отдалении я разглядел фонтанчики двух китов. Поближе к берегу на воде сидела большая стая гаг. Утки расположились длинной, слегка вогнутой цепочкой и казались поплавками одной, умело поставленной рыбачьей сети. И ныряли они разом, словно связанные воедино, словно кто-то подергивал их, всех одновременно, снизу за лапки. Кормились… Когда я вернулся в дом, печка моя чадила со страшной силой и комната была заполнена дымом. Ветер за это время успел перемениться с южного на юго-восточный и задувал теперь прямо в выставленную в форточку трубу. Примерно с час я экспериментировал, пытаясь так и эдак развернуть колено трубы, потом сообразил просто перетащить печку к другому окну — на пролив. Пока я с нею возился, пока проветривал комнату, стемнело, так что ужинал я при свечах… Перед сном — еще раз на крыльцо, посидеть, покурить. Юго-восточный ветер отогнал туман поглубже в сопки, в небе над Науканом проступили редкие звезды, обозначились линии окрестных вершин. Невидимый мне из-за крутизны уходящего вверх склона, светился маяк. Внизу, во мраке, нельзя было различить ни берега, ни волн — только вскипающую и опадающую полосу пены. Было 30 августа. Именно в этот день и примерно в это же время, ровно четырнадцать лет назад, мы прошли где-то тут вдоль берега на вельботе. Я тогда впервые ехал в Уэлен и вообще — на Чукотку. Была такая же непроглядная ночь, ветер и дождь, крупная волна. «Наукан!» — сказал сидевший на руле эскимос. Я высунул голову из-под брезента и ничего не увидел, кроме слепящего огня маяка, вознесенного над нами, казалось, на чудовищную высоту… А сейчас я сам смотрел в море с этой высоты. Здесь был предел, конечная земля, дальше идти было некуда. Круг замкнулся. Мне нечем было отметить это событие, кроме как получше набить трубку… Потом я отправился спать. В комнате стало сухо и тепло. Малиновым пятном отсвечивал в темноте раскалившийся бок печки. Я подбросил еще угля, забрался, как на полати, на верхнюю койку и вытянулся с блаженным чувством. Накат, судя по нарастающему гулу, усиливался…
Что еще?.. Наукан в эти дни словно отгородился от всего мира. Не показывались острова Диомида, ни тем более Аляска, открыты были только склоны гор, подступающих к селению с трех сторон, ближние береговые утесы да небольшой кусочек Берингова пролива. А дальше — сплошная облачность, мгла. Однажды с вертолета мне привелось наблюдать, как это выглядит сверху: все пространство моря и тундры, от Мечигмена до Уэлена, было залито солнцем, и лишь Дежневский массив окутывали плотные, недвижные, наколотые на вершины облака… Ветер к утру повернул снова. Волны, разыгравшиеся за ночь, успокаивались, катились с юго-востока длинными пологими валами. И, не дожидаясь, пока они утихнут окончательно, наперерез им, с северо-востока, слабой линией уже обозначалась новая волна, и пролив казался заштрихованным крест-накрест, в косую клетку. Вчерашние киты не ушли, все так же ходили вдоль берега… С утра я бродил по окрестностям. Поднялся сначала к маяку, постоял там, возле бронзового Семена Дежнева. Затем навестил Наукан. С тех пор как я видел его последний раз, более десятка лет назад, он не изменился. Разбросанные по склону жилища, обвалившиеся мясные ямы, потрескавшиеся, выщербленные китовые столбы над обрывом. Вся округа заросла высокой, по колено, травой. Жилища стояли раскрытые — одни стены; крыши из моржовых шкур люди, переселяясь, увезли с собой. Стены, особенно в основании, были выложены из огромных камней, — не в одиночку ворочал человек такие глыбы. Я заходил внутрь этих круглых каменных оград, всякое опустевшее жилье, брошенная за ненадобностью рухлядь вызывают грустное чувство. На что только не натыкался взор: старое деревянное прямоугольное блюдо, длинная костяная игла, изогнутая веточка оленьего рога для выбивания снега из меховой одежды. И тут же механизм будильника, жестяная с двойной крышкой коробочка из-под чая, позеленевший винчестерный патрон, облупившийся эмалированный таз, колесо швейной машины. И опять — древний каменный жирник, «наник» по-эскимосски… Бедно все это теперь, убого. А ведь и здесь много веков жили сильные, бесстрашные и мудрые люди, — жили в ладу с неприветливым морем, мрачными скалами, умели оборониться от врагов, любили друг друга, слагали песни… И кто-то, было дело, трудился над этим увесистым каменным светильником: выскребал и шлифовал овальное углубление, оставлял специальную перегородочку, чтобы отделять жир от мха, продалбливал в ней отверстие. Сколько времени затратил мастер, сколько времени годился бы еще этот жирник?.. И вдруг, стоя посреди этого запустения, осознаешь, что раздумывать здесь о времени уже поздно, времени подвластна жизнь, а Наукан принадлежит теперь одной вечности, и эти стены будут существовать столько же, сколько эти горы…
Но отчего, спрашивал я себя, я так люблю это бесприютное место, полюбил не постепенно, с годами, но сразу, с первого взгляда, как увидел его? Природа? Одиночество? Покой? Ощущение этой вечности? Гармония умиротворенных чувств и неторопливых, неведомо откуда берущихся в тебе мыслей?.. Например, я думал, что, наверное, в жизни каждого человека наступает такой момент, когда он неизбежно Задумывается о смерти, и не о смерти вообще, а о своей собственной, личной, и не о своей личной смерти вообще, а о конкретной ее возможности — как, когда, где, в каком облике предстанет она? И то, что человек пытается без страха, и я бы сказал, по-деловому нарисовать себе образ грядущей смерти, и то, что ему не все равно, как она будет выглядеть, не говорит ли лишний раз, что смерть не есть нечто совершенно противоположное жизни, нечто, равнодушно сметающее ее, но каждая жизнь ищет для себя достойный вид смерти и, следовательно, стремится как бы продолжиться, остаться верной себе в этом виде смерти. Иначе человеку было бы безразлично, где и как умереть… Так вот: если бы нам в самом деле дарован был выбор, я думал, что хотел бы оказаться в этот миг именно здесь, в Наукане, и умереть как-нибудь просто, естественно и быстро, как скатывается с горы оторвавшийся камень, и так же, как камень, лечь среди множества других безымянных камней и разом приобщиться к молчаливому бессмертию принявшей тебя природы… Еще я думал, что самая непреходящая, первая и последняя привязанность человека — это природа. Все исчезает и прощается с ним: уходит великая любовь, притупляется воспоминание о ее восторгах и боли, не возобновляется прелесть дружбы, смиряется былое волнение перед немеркнущими, казалось, шедеврами искусства, утихают прочие страсти, — а природа остается, в человеке и вокруг человека, и никогда, от рождения до смерти, не устанет он изумляться, потрясаться, возвращаться к ней и приникать с благодарностью и отрадой… Да, мысли мои были все те же, веками не переменяющиеся наши мысли — о жизни и смерти, о бренности и бессмертии, — и суть их, важность их заключаются вовсе не в том, что всякий раз эти мысли открывают вам более высокую, дотоле неизвестную истину, а в том, что они, как бы вы ни забывали про них, иногда все-таки приходят. И это, может быть, означает, что миновала какая-то полоса в вашей жизни и начинается новая, когда опять забудутся эти мысли, но пройдет еще время, и они вновь вернутся — все в той же первоначальной непреложности и поражающей простоте…
Под вечер опять сменился ветер, он словно перемещался равномерно по кругу — подул теперь с севера, опять нагнал из распадков туман с сильным дождем. Снова я кочегарил печку, готовил себе ужин, курил на крыльце, и слушал перед сном пролив, и снова засыпал с ощущением счастья… На другой день я покидал Наукан — перевалил гору, не потерялся в долине, спустился по уэленскому распадку в тундру. И вот, когда я выходил из распадка, то оглянулся напоследок и увидел позади себя свет. Вокруг меня по-осеннему быстро смеркалось, густая тьма надвигалась с моря и тундры и закрывала склоны ближайших сопок, а там, над перевалом, сквозь плотную сизую мглу сумерек и тумана пробивался этот необыкновенный, никогда не виданный мной прежде свет! Его никак нельзя было связать с закатным — солнце не проглядывало все это время, — и не было в нем этих привычных, горячих, прощальных красок уходящего дня; бесцветный, белесый, но очень яркий и живой, он будто самозародился в глубине гор и разрастался, клубясь, и набирал силу, как бы вопреки подступающей ночи. Что этот дивный, неожиданный свет из Наукана значил? Был он сам по себе или таился в нем некий смысл?.. Идти мне предстояло еще порядочно, а я все не двигался, глядел и напрягался постичь, добрый ли это знак, грозное ли предостережение, или просто последний привет.
Август — сентябрь, 1978