Среда

Время идет. Я вглядываюсь во все на предмет смерти. Я выискиваю Елену. Не человека, не женщину, не призрак и не плоть – я настроена на то, что связано с ней непрямо. Я ожидаю прикосновения. Оно ощущается, когда у лютика поникает цветок, требуя полива. Оно есть во взгляде пса Графа, когда он смотрит на меня из-за забора, не прикасаясь к выставленной для него еде. Я не знаю, что это значит, – чувство, пронзающее меня, сходно с тем, что я ощущаю, думая о ней.

Весной я начинаю покупать прихотливые, редкие для наших широт растения: глицинию, акебию, тамарикс. Я думаю о среде. Это было одно из любимых ее слов. «Ты знаешь, для человека очень важна среда», – говорила Елена, уговаривая меня уехать в Минск в то лето, когда я сходила с ума от любви. Потом, когда я жаловалась на журфак, она парировала: «Но это все-таки определенная среда».

В одиннадцатом классе я вдруг решила не поступать в Минск, а остаться в Гродно. Это было решение юной любви – я хотела, чтобы мы совсем не расставались, чтобы по вечерам, как прежде после школы, мы поднимались на восьмой этаж, проскальзывали мимо комнаты моей матери и, по коридору до конца и направо, скрывались в моей комнате, где можно часами целоваться, не включая свет. Всего этого не случилось. Елена оказалась права: нечто здесь, в нашем родном городе, выталкивало нас прочь, и не существовало стен, достаточно прочных, чтобы от этого укрыться.

В апреле вдруг поднимается ветер. Двадцатиградусное тепло резко сменяется морозом. Заряжает снегопад, густой, словно в сказке. Его крупные рассыпчатые хлопья покрывают все, что начало было жить. Мне страшно за розы. Эта зима и так выдалась нехорошей: вместо снега шли дожди, и растения, ничем не укрытые, стояли в воде на промозглом ветру. Каждый день я проверяю розоводческие группы в вайбере. Там постят фотографии обрезанных под корень кустов и рассказывают секреты реабилитации. Один из важных секретов – жить в Брестской области. Там теплее. Мои розы не оказались в нужной среде. Им не нарастить таких пышных побегов, как у кустов с чужих фотографий.

Из движения на моей улице – редкие машины, два рейса из Минска и служебный автобус птицефабрики, который возит рабочих на смены и обратно. Еленина улица Горького широкая и громкая, еще в моем детстве она была в четыре полосы. Улицу проектировали как важную городскую артерию, образцовую открытку коммунистического рая. Он дал приют отличницам производства, начальникам и функционерам, членам партии. Елена родилась не здесь. Ее мать Тамара тогда жила в Скиделе – небольшом городке рядом с Гродно. Не знаю, училась ли она там или работала, и если да, то где и кем.

В Гродно были бабушка и тетя, материна сестра. Тамара писала им, обсуждая возможный переезд.

Сначала они жили на улице Лидской в одном из маленьких ветхих домиков. Стены дрожали от громового сморкания, от кашля стариков, визга младенцев и топота играющих в казаки-разбойники детей. Потом Тамара и Елена получили новенькую квартиру на Горького. Она стала доказательством общности их судеб – метраж квартиры учитывал состав семьи, жилье было дано и матери, и дочери, выделено их единому телу, работающему на то, чтобы продолжать совместную жизнь.

Я не знаю, где спала Елена. Возможно, она раскладывала диван в зале, на котором лежала и я, оставаясь здесь ночевать. А может, Елена спала с матерью во второй комнате – на отдельной узенькой коечке или совместном диване-книжке с вечной бороздкой посередине. Я не знаю, приняты ли были в их семье объятия. Может, они спали вместе именно поэтому – тьма и ночь создавали смещение, смешение, и высокая, выше матери, Елена могла невесомо прижиматься носом к Тамариному плечу, класть на материнскую ладонь свое невидимое лицо, и не существовало ни времени, ни логики, в которой дети вырастают и заводят другие семьи. Лелечка, Аленушка, Леночка – по ночам Елены нет.

Комплекс домов разной высотности. Продуманное цветовое решение фасадов – белые балконы, морковно-кирпичные акценты на бежевом. От пяти до двенадцати этажей – живописное чередование, над которым трудилась команда из пяти архитекторов-модернистов. Стоматология, роддом, просторное здание медуниверситета – здесь есть все. Почта, банк, детская стоматология, магазин «Мока» с лучшим отделом кулинарии моего детства, цветочный «Фиалка», музыкальный «Мелодия», кафе «Верас» и «Романтика», мебельный «Пинскдрев» с дубовыми шкафами и огромными диванами из натуральной кожи, кинотеатр «Космос» – места, которые существовали здесь в разные годы, наслаиваются, и я вижу множество улиц одновременно. Давыденок, Чуйко, Клепиков, Жучко, Мазничко – они придумали Еленин дом, весь этот небольшой мир, протянувшийся по обеим сторонам улицы. Это были мечтатели, акробаты неброских чудес.

Вот он, город моего детства – еще не наводненный пестрыми рекламами и белыми пластиковыми дверями, с прозрачными, без наклеек от края до края, окнами магазинов, с неброскими серыми крышами и прямыми линиями модернистских зданий. Я помню, как раньше двигался взгляд, как пространство сообщало ему совсем другую траекторию. Я помню, как мысль заострялась от вида простирающейся вперед улицы, как уточнялось и дисциплинировалось все внутри. Я не была атакована вывесками, завитушками псевдобарочных скамеек, избыточностью заборчиков, угодливых кланяющихся мусорок, где пепельница притворяется шляпой, и бессмысленных памятничков, объектов, скульптурок и символов.

Советские дома штукатурят и красят в светло-желтый и светло-коричневый, их обшивают вентфасадом, на них рисуют полоски, их крыши становятся красными, намекая, по-видимому, на рыжину итальянской черепицы – а может, на нечто несуществующее, на сказочную фантазию о пряничных, карамельных, манящих домах из сказок. Теперь улица Горького – не строгий рай, а пародия на что-то, до чего не дотянуться. Зачем эта улица решила заглянуть за свои пределы?

Через год после Елениного рождения на Горького появляется мединститут, через два – открывают универмаг на Советской. Начинается газификация. В 61-м году обувная фабрика «Неман» переезжает на улицу Советских пограничников, чтобы давать моей школе учеников: их родители знакомятся в цехах и на праздничных танцах. Дети выходят из темных квартирок и комнат фабричного общежития за пять минут до начала первого урока – до школьного крыльца всего пара шагов. Предприятие создает замкнутый цикл: заключается брак, семье выделяют жилье, дети тут же получают образование, чтобы потом работать на фабрике.

В 62-м роддом переезжает в новое большое здание – тоже на Горького. В 84-м на берегу Немана строят новый драмтеатр (чтобы освободить место, сносят монастырь бернардинок семнадцатого века). В 63-м в городе появляется центральное теплоснабжение. Это след Фары, ее вечное угольное эхо.

29 ноября 1961 года Фару Витовта, старинный костел на центральной площади, взорвали. Хорошо, что за два года до этого рядом открыли Дворец культуры текстильщиков – площадь не осталась пустой. Через шесть лет в Гродно появилось городское отделение общества охраны памятников истории и культуры. Если бы Фара дождалась, возможно, ее бы смогли спасти специалисты.

Я нахожу видео про новую директрису пятнадцатой. Это нарядная, обильно накрашенная женщина. Она гарцует мимо нового мурала с зеленовато-землистым Карбышевым и вышками концентрационного лагеря. Ее деепричастия не согласуются с глаголами. Она, не замедляясь, нанизывает обороты, придаточные предложения и вводные слова с распространением, выпевая неправильные, бессмысленные, но уверенные заклинания. Она двигает губами гладко и очарованно, словно под властью механизма, скрытого в глубине ее тела. Камера демонстрирует диплом, выданный Советом безопасности.

Frisbi, пользовательница старого гродненского форума, пишет о пятнадцатой: «У нас в школе есть то, чего нет в других – это что-то вроде ИДЕИ». Какова эта идея сейчас?

Аляповатые, захламленные мелкими, ничего не значащими украшениями кабинеты. Директорская мебель из тоскливого серого ДСП. На длинном сером столе, предназначенном для заседаний, – текстильная дорожка, темно-серые завитки на светло-сером фоне. На соседнем столе – какие-то куколки и декоративное птичье гнездо. Из этой пятнадцатой мгновенно бы выперли всех пьющих, расхлябанных, себе на уме. В моей пятнадцатой такими были многие отличные учителя: и химица с нарисованными губами, сильно выходящими за границы ее реальных губ, и историк, которого иногда покачивало на пути от стола к доске, и злющая несговорчивая немка с бубликом седых волос на затылке.

Я выхожу, чтобы впустить в дом собаку, и не возвращаюсь сразу – вспоминаю, что еще днем хотела сфотографировать нарцисс, сформировавший свой первый тоненький бутон. Возможно, я не замечала его до этих морозов, а может, бутон созрел уже в снегу. Я слышу птиц. Приложение в телефоне не находит совпадений – я смотрю, как звук отображается в виде серой, словно нарисованной простым карандашом, ломаной линии. Росчерки появляются быстро, как в кардиограмме. Звук бьется в пропахшей навозом ночи, как сердца животных в хлеву. Жизнь издавна пахла так – морозом, дерьмом, дымом.

Загрузка...