— Доминус, доминус, вот напасть-то! — бормотал Диодокл, кланяясь так истово и так низко, что кружочек желтого света плясал на его лысом темени боевую пляску. — Разбойники в усадьбу рвутся.
— Что ж не ворвались-то? — спросил я. Мягко спросил, но чуток с насмешкой. Диодоклу не привыкать к такой манере. А вот многих злило и до сих пор злит, особенно Катона. Как он там в Риме? Вольготно ему без меня.
— Так мы не пускаем! — гордо выпрямившись, заявил Диодокл.
Глядя на его физиономию, плутовскую, морщинистую и одновременно наигранно-грозную, я расхохотался.
Смех тут же отозвался острой болью в левом боку, так что я невольно стиснул зубы, улыбка перешла в напряженный оскал, а смех — в противный хрип.
— Доминус? — на физиономии Диодокла изобразился вопрос.
Я отвернулся — не хотел, чтобы он видел гримасу муки на моем лице. Проклятая боль в боку появлялась все чаще, мешала ездить верхом, бегать, ходить, теперь вот не дает смеяться. Старость… Разве я стар? Не так давно я миновал рубеж в пять десятков. В битве при Заме многие мои центурионы-ветераны были куда старше меня нынешнего, у большинства серебрились виски, другие брили начисто голову, чтобы скрыть лысины. А ведь они не сидели все эти годы в таблинии[2], а стояли вместе со своими центуриями, ожидая атаки, а потом шли быстрым шагом, наступая, орали до хрипоты, выкрикивая команды, и рубились с врагом. Я сейчас, пожалуй, не выдержал бы и четверть часа в таком бою.
— И много разбойников? — спросил я, вновь поворачиваясь к Диодоклу.
Боль сидела под кожей маленьким цепким зверьком, точила зубы о ребра. Я пытался ее обмануть сном, голодом, чтением книг. Она иногда уступала, но с каждым днем все более и более неохотно. Потом, верно, взбесится, как случается с псами, изойдет пеной, будет биться в судорогах и прикончит меня.
— Негодяев набралось достаточно, целая шайка. Наши все вооружились, чтоб им противостоять.
За долгие годы войны Диодокл набрался военных терминов, прислуживая в моем шатре командующего. Наши — это двенадцать домашних рабов, включая старуху-кухарку и ее, дочь, что стряпают на всю фамилию[3]. Кроме рабов, в доме есть еще три отпущенника, в том числе Диодокл. Наверняка бравая моя армия растащила все ножи с кухни, садовник встал с киркой на одно колено, как легионер, который устал ждать вражеской атаки. Гастаты, принципы, триарии[4] кухни и сада. О да, грозная сила, такие остановят самого Ганнибала.
Я представил, как они выстроились возле ворот, которые можно вышибить самодельным тараном. Каменная ограда, правда, высока, и башни по углам, как в крепости. Но чтобы оборонять усадьбу, надо созвать моих арендаторов-ветеранов. Тогда мы смогли бы дать бой нападавшим. Но стоит ли?
— Ганнибал у ворот, — прошептал я.
— Что ты сказал, доминус? — Диодокл старел вместе со мной. А вернее — быстрее меня. Тугоухость у него от пристрастия к купанию в холодной воде. Впрочем, и я давно слышу не так хорошо, как прежде. А ведь бывало — я, стоя у своей командирской палатки, мог различить, о чем шептались у преторских ворот лагеря[5] караульные.
— Спроси, приятель, чего им надобно. В усадьбе нечего брать. Разве что кровать мою утащат или с кухни глиняные горшки заберут. Золото и серебро в Риме.
Я не лукавлю — почти. Серебро в доме есть — столовый прибор заперт в денежном сундуке, что стоит в атрии[6]. Ну что ж — пусть забирают. Я не стану за него драться — умирать за кувшин и пару кубков смешно. А в усадьбе, кроме меня и слуг, никого.
— Я им так и сказал, — закивал старикан, — а они ни в какую не желают уходить, требуют, чтобы их допустили в атрий, на тебя поглядеть. Кричат: не уйдем, пока не узрим Сципиона Африканского, спасителя Рима. Врут, конечно. Как ворота откроем — так они всех нас и порешат. Всех до одного.
— Не вырежут. Пусть заходят. Я приглашаю.
Супруги моей Эмилии в доме нет. Зачем ей тосковать в Латерне близ Кум, почти в изгнании, если она может жить в Золотом Риме? Практически вся наша молодость прошла с Эмилией врозь — командуя армиями, мне доводилось лишь ненадолго появляться дома, чтобы провести несколько дней или месяцев в супружеской спальне. Обычно эти наши жаркие ночи (да и дни) заканчивались очередной беременностью Эмилии, и наши четверо детей — тому подтверждение.
Я поднялся. Боль тут же цапнула острым когтем так, что сделалось жарко, а потом холодно и липко от внезапно выступившего пота. Ран я знал не так много, а те, что случались, скрывал. Эту боль тоже скрываю, она рвет меня изнутри, и с нею не сладит никто, даже тот щеголеватый лекарь, красавчик-грек, что заглянул в прошлом месяце ко мне из Рима. Его тайком от меня на свои же деньги призвал преданный Диодокл. Бедняга, он и не мыслит, как будет жить без меня и что станет делать. Но этот страх перебарывается, как и любой другой. Люди уходят, а ты продолжаешь свой путь. Мы просто передаем друг другу светильники жизни, как отходящий ко сну вручает лампу из своей спальни тем, кто идет в триклиний продолжать пирушку.
Диодокл откинул передо мной кожаную занавеску, что отделяла таблиний от атрия. На бронзовой подставке тлел один-единственный светильник. Я едва различал ровный каменный пол, блеск дождевой воды на дне крошечного бассейна. Подошел к каменной скамье и сел. Боль чуть стихла, и я осторожно перевел дыхание.
Диодокл протрусил мимо — во двор с приказом отворить ворота и впустить незваных гостей.
Но прежде разбойников прибежал Аккий, принес еще два светильника, зажег и повесил бронзовые лампы на стойку, дыма прибавилось, а вот света — чуть. Про Аккия стоит рассказать отдельно, его история поучительна, хотя и странна для раба. Сейчас он услужлив, а прежде…
Впрочем, разбойники явились со своим огнем. Впереди наподобие знаменосца выступал парень лет тридцати с шипящим и потрескивающим серным факелом, за ним шествовал, поигрывая широкими плечами, натертыми жиром, загорелый полуголый здоровяк со шрамом через всю грудь. За этими двумя ввалилась вся ватага. Они оглядывались по сторонам, верно, полагая, что атрий мой увешан добычей, привезенной с Востока, повсюду должны блистать золото и серебро. Но видели лишь гладко окрашенные стены, до половины — охра, у потолка — беленые, колонны вырублены в здешних каменоломнях; ни картин, ни золота, ни серебра. И только статуя Афины за моей спиной напоминала о сокровищах иноземья. Мои домашние на цыпочках следовали за шайкой, пытаясь своим присутствием обозначить неприкосновенность господина.
У меня на поясе висел кинжал, но я не стал опускать ладонь на рукоять, подчеркивая свою оружность.
— Будь здрав, Сципион! — гаркнул главарь, выступая вперед. — Я счастлив, что увидел тебя. Дозволь поцеловать твою руку.
Сказать честно, я удивился. Но и в двадцать мне удавалось ничем не выдавать свое изумление. А в пятьдесят таращить недоуменно глаза — согласитесь, глупо.
— Дозволяю.
Я протянул ему руку, и он вдруг встал на колени и приложился губами к моему запястью. От него пахло потом, солнцем и силой, как от моих легионеров, когда они строились на поле близ Замы, зная, что в этой решающей битве обязаны переломать хребет Карфагену, а иначе все труды бесконечной войны, пожравшей тысячи жизней, отнявшей у них отцов и старших братьев, а у кого-то и сыновей, — напрасны. Я подумал, что главарь, широкоплечий, косматый, загорелый почти до черноты, годами уже за сорок, тоже стоял на поле близ Замы. Почти уверен, что он был там.
— Я счастлив, — еще недавно такой дерзкий, главарь смутился, как тирон-новобранец при виде военного трибуна, — счастлив видеть тебя, спаситель отечества.
— Будь здрав, Сципион! — радостно заорала вся шайка.
Я улыбнулся им, как улыбался своим солдатам, когда они кричали мне это под стенами Нового Карфагена. Всего лишь Карфагена в Испании, но я знал, что буду стоять и под стенами Карфагена Африканского как победитель. И Ганнибал мне не помешает. Я был уверен в этом так неколебимо, будто небожители сообщили мне свою волю. И это не было дурацким упрямством юнца — я осознавал свою силу, свой ум и свое отличие от прочих римлян и ставил пред собой великую, но достижимую цель.
А, он опять хвастается, сказал бы мой недоброжелатель Катон, жизнь положивший на то, чтобы сделать Рим снова суровым и строгим. Пускай говорит, мне ли не знать, как злоязычен недруг и переменчива толпа.
Сейчас в полутемном атрии, а не под испанским солнцем, которое для меня больше не взойдет никогда, разбойники подходили ко мне по очереди, целовали руки, и каждый что-нибудь складывал у моих ног — кто монету, кто кольцо, кто вовсе простую вещицу. Один положил потертую легионерскую сумку из кожи, и я подумал, что это его собственная сумка, долгие годы служившая парню в походах.
Я приказал Диодоклу принести для них кувшин вина и горячей воды — наверняка печь на кухне еще топилась, и бокалы — все, какие найдутся в доме. Велел и слугам выпить вместе с гостями. Кто-то получил бронзовую чашу, кто-то — глиняную кружку, но вина и горячей воды всем наливали поровну.
Они выпили за мое здоровье и за славу Рима и удалились, как пришли: впереди парень с факелом — знаменосцем, потом главарь и следом гуськом все остальные.
Главарь вскоре вернулся, один, но с факелом, постоял на пороге и спросил:
— Помнишь меня?
Я прищурился. Свет факела, падая сбоку, освещал его лицо — орлиный нос, высокий лоб, упрямый подбородок.
— Корнелий, — сказал я почти утвердительно.
Он был из Корнелиев-плебеев и мне не родня. Но наверняка этот парень гордился, что носит одинаковое со мной родовое имя.
— Он самый, — кивнул главарь.
— Что случилось с тобой, Корнелий? Почему ты… — я не договорил. Наверное, он не захочет рассказывать, как из легионера превратился в грабителя на дорогах.
— Все просто, Сципион. Вернулся с войны, жена умерла, отец тоже, мать ютится у племянника, от дома — одни стены. Землю забрали за долги. Вот и выпал мне жребий на дорогу с ножом идти.
— А добыча? — спросил я.
— Пока добирался из Африки, от нее ничего не осталось. Война только богатых делает еще богаче. А бедные теряют все.
— Ветеранам раздавали по два югера земли, я сам наделял их, — напомнил ему о щедротах Рима.
— Два югера пустой земли? Зачем она мне? — хмыкнул здоровяк. — Но я счастлив, что был тогда с тобой при Заме, император!
Он шагнул в темноту двора и скрылся. Факел в его руках еще недолго плясал в темноте, чтобы исчезнуть за деревьями.
Домашние мои все еще стояли у стен, и мой старый Аккий вдруг заплакал. Ему начали вторить женщины.
— Глупо, — сказал я. — Они просто заходили в гости.