Часть 1 ГАННИБАЛ У ВОРОТ

Глава 1 О ЧЕМ Я ПОДУМАЛ, КОГДА ПРОБУДИЛСЯ

На рассвете, открыв глаза, я сразу вспомнил вчерашнее. Уже давно я просыпаюсь не потому, что настает утро, а потому, что зверек в боку точит зубы все настойчивей с каждым днем. Я уже не вскакиваю как прежде и не бегу обливаться холодной водой в сад, а тихо лежу, дожидаясь, чтобы боль стихла.

Зашла кухарка спросить, что нынче готовить. Притащила с собой дочку, видимо, думает, что вечерком я кликну девчонку к себе. Глупая женщина, я уже отписал Клеарете свободу в завещании и небольшое приданое. Кто-нибудь из вольноотпущенников возьмет ее замуж. А что касается постели… Селена год как ушла в мир теней, но я порой ищу взглядом ее неувядающее тело. Изгиб бедер, высокую грудь. Но не замену ей. Время начинаний прошло, пора завершать старые дела.

Вчерашняя история с гостями показалась мне одновременно и забавной, и поучительной. Я подумал, коли разбойники явились поглазеть на меня, рискуя быть схваченными, то наверняка в Риме найдутся люди, кто захочет услышать мой рассказ о событиях, коих участником я был, узнать правду о делах, которые завершились успешно благодаря моей хитрости и моему мастерству.

От этой мысли боль как будто даже притупилась, я легко поднялся. Выйдя во двор, приказал рабам облить себя водой. Тело снаружи вроде бы сохранило силу — под кожей угадывался рельеф мускулов, но я уже не рисковал поднимать тяжелую бочку — в прошлый раз при подобном усилии боль пронзила меня насквозь, я рухнул на плитки двора, а глиняная бочка раскололась, острые осколки поранили мне руки. На них и так было немало шрамов — на левом плече шрам от стрелы, чуть повыше локтя след, оставленный мне на память африканским всадником на поле близ Канн. Но я никогда не хвастался своими шрамами, не обнажал их прилюдно, чтобы воззвать к толпе, и потому многие считали, что ни меч, ни стрелы меня не берут.

Пока Диодокл собирал на кухне для меня завтрак, я отправился в таблиний и отыскал восковые таблички и стиль[7]. В атрии слышались голоса — кто-то из клиентов явился просить о помощи. Жизнь в провинции имеет свою прелесть — наверняка посетителей немного, максимум трое, я успею их выпроводить за полчаса и потом займусь моим рассказом. Тут возникла одна проблема — куда серьезнее, нежели надоедливые и шумные клиенты в атрии. Мне понадобится хороший писец, чтобы перенести мои записи на папирус. Разумеется, я бы мог диктовать свои воспоминания, расхаживая взад и вперед или сидя в плетеном кресле[8]. Но мне показалось это слишком небрежным занятием. Такое подходит для записи большой речи. А если я намерен составлять памятные записки, то над отдельными фразами придется тщательно раздумывать, не раз переворачивая стиль и разравнивая воск. А когда старательный раб сдерживает дыхание, всем своим видом показывая, как ты нелеп, не в силах вымучить нужное слово, появляется желание забросить рукопись и отправиться на прогулку. Хотя такой писец, как Ликий, которому я даровал свободу, всегда подскажет нужное слово столь ловко, что невольно покажется, будто оно само пришло тебе на ум.

Я никогда не сочинял ничего длиннее речи перед солдатами или сенатом, но тщательно вел записи о военных кампаниях, которые ныне почти все утеряны. Как бы то ни было, я не собираюсь ничего придумывать, а это сразу облегчает труд.

Но так или иначе хороший писец необходим, и я кликнул Диодокла и велел прикупить раба вроде моего усердного Ликия, которому я дал свободу пятнадцать лет назад, хотя парень следовал за мной и после того, как претор коснулся его своей палочкой и превратил из раба в вольноотпущенника.

Диодокл выслушал мое поручение с подозрением — как он все делает в последнее время, — но возражать не стал, что само по себе было удивительно.

Потом я перекусил (совсем немного, с некоторых пор я старался есть как можно меньше, замечая, что боль усиливается именно после еды и уселся в таблинии с моими табличками. День был солнечный, ветер с моря утишал жару. Пожалуй, стоит перебраться в сад после полудня, если не будет дождя.

Я описал всё бывшее накануне, потом сообщил о своих планах начать непростой труд… И задумался.

Странная получилась бы книга, — усмехнулся я, — если не поручать никому переносить на папирус записи с воска. Тогда написанное накануне пришлось бы разравнивать стилем поутру, и каждая запись жила бы не дольше дня и короткой летней ночи. Кто бы ее прочел за эти часы? Разве что преданный Диодокл, которому до всего в моей жизни есть дело, да еще кто-то из богов, мимолетно заглянув пишущему за плечо. Но зачем богам читать сочинения смертных? Они и так все ведают куда лучше нас, и вообще, если боги…

Тут я прервался, решив, что не стоит даже в столь откровенных записках сообщать совершенно все, что думаешь. И стер последнюю строку.

И снова оказался на перепутье.

Как же мне вести мое повествование? Описывать день за днем прошедшую жизнь? Мне показалось это скучным. К тому же далеко не всё помнилось четко, а многое вообще позабылось, и, чтобы восстановить и привести в порядок повествование, придется расспрашивать друзей, сверяться с консульскими фастами[9]. Тогда никто не поручится, что в мой рассказ не просочится чья-то нелепая выдумка.

Нет уж, буду доверять папирусу лишь то, что кажется несомненно важным, что оттиснулось в памяти, как отливка в бронзе. А прочее… Найдутся потом такие, кто добавит в мой рассказ немало басен.

Второй вопрос, который тут же встал передо мной вслед за первым, как коварный пуниец в засаде: на каком языке писать — на греческом или на латыни? Греческий уместнее, конечно же, для любых серьезных трудов, а латынь — язык Рима, язык толпы, язык моих воинов. Мой старший сын Публий пробовал сочинять историю войны с Ганнибалом на греческом и даже расспрашивал меня о событиях тех дней. Я вспомнил несколько пышных мертворожденных фраз, зачитанных мне Публием, и невольно прошептал вслух: «Нет». Но много ли найдется писателей, что оставили свои книги на латыни? Говорят, Катон сочиняет что-то. Назло Катону стоило конечно же выбрать греческий, так я подумал поначалу и язвительно улыбнулся, представив скривившуюся физиономию Катона. Насладившись в фантазиях его кислой миной, я все же решил отказаться от греческого. О событиях, столь важных для нашего Города, я должен рассказать на родном языке. Итак, пусть будет латынь.

Тем временем Диодокл вернулся, но привез с собой не раба, а моего отпущенника Ликия. Вот так встреча! Я только что о нем вспоминал и хвалил за глаза. В молодости он был смазлив, а сейчас облысел, обзавелся курчавой пегой бородой, под туникой обозначился округлый животик. Кстати, прибыл писец не один, а с мальчишкой-рабом, что таскал его сумку с чернильницей, папирусами и стилями.

— Эти услужливые льстивые греки ныне так дороги, что можно, кажется, целую ферму купить вместо одного парня, который что-то будет царапать на воске, — проворчал Диодокл, как будто сам он при всем при том не был греком. — Пускай лучше старина Ликий все записывает. А я от твоего имени обещал платить четыре сестерция в день за труды.

— Так ты живешь неподалеку, Ликий? — спросил я с улыбкой.

— По соседству, доминус. Прикупил небольшую ферму и еще арендую виноградник, — сообщил мой прежний слуга. Я знал, что после освобождения он весьма преуспел, так что «небольшая ферма» вполне могла оказаться приличным поместьем. — Ферма бывшего легионера, он пал в битве при Заме. Семья разорилась, я приобрел у них землю с домом и женился на вдове. — Лицо Ликия расплылось в самодовольной ухмылке.

Как странно — я завершаю земной путь, и люди, с которыми я пережил звездные часы свои, вдруг приходят неожиданно в мою жизнь, будто некто призвал их проститься. Мне захотелось вызвать в воспоминаниях битву при Заме — воистину день моего торжества, но представилось совсем иное: Канны, раненый Эмилий Павел, пыль, саднящая горло, окровавленные умирающие легионеры вокруг. Я кричу, надрывая горло, чтобы перебить грохот битвы: «Мы проиграли, уводим людей! Спасаем живых! Немедленно! Сейчас!» Павел смотрит на меня, и взгляд его мелеет, струйка крови стекает из-под набрякшей густо-алым небрежной повязки, и шлем, криво напяленный сверху, добавляет раненому вид шутовской и нелепый. Он шевелит губами, что-то силясь сказать, но я вижу: он уже не понимает, что происходит, нельзя подчиняться приказам консула, ибо от него ускользает весь ужас пожирающей нас катастрофы. Он вряд ли даже осознает, что творится вокруг. Павлу не хватает дыхания — он силится просунуть пальцы под металл доспеха, судорожно тянет полуоткрытым ртом пыльный жаркий воздух.

— Спешиться… биться… — различаю я слова консула.

Он хочет превратить всадников в пехотинцев? То есть предлагает им умереть вместе с собой?

Я вместо того, чтобы кинуться в схватку, разворачиваю коня и ору во всю мощь своих легких:

— Кто хочет спасти Рим, за мной!

Я — военный трибун Второго легиона, обязан подчиниться приказу консула. Но я заглушаю своим воплем его слова, увожу с собой конных — у них еще есть призрачный шанс спастись. Ко мне подбегает Лелий, конь под ним пал, да и сам он ранен и весь в крови. Сажаю Гая позади себя — мой Рыжий выносит нас обоих из битвы.

Иногда по ночам мне снится: я соскакиваю с коня и остаюсь рядом с Павлом, бьюсь с прущей на нас оравой, наношу удары, но не могу сразить, а когда просыпаюсь, осознаю, что подчинившись, не только сгинул бы сам, но и погубил бы Город. Рим не сумел бы выстоять в войне с Ганнибалом, истощился и стал бы добычей могучих врагов. Риму нужен был мой разум, чтобы перехитрить Пунийца, ибо год за годом мы ставили под знамена тысячи доблестных граждан, но ни одного, кто бы сумел мыслить иначе, нежели заведено было прадедами. Ни одного, кроме меня.

Но подробный рассказ об этом впереди.

Глава 2 ОБМАНЩИК ДИОДОКЛ

Одна особенность нашей жизни осознается только к старости: мы не способны охватить взглядом весь предстоящий путь, мы не знаем, как будет он долог и что боги позволят свершить нам, а чему не суждено сбыться. Дорога скрыта туманом, движешься скорее наугад, нежели ясно осознавая цель. Иногда дороги нет совсем, ты сам прокладываешь новую тропу сквозь чащу. На неудобной фастигате[10] тащишь копившийся годами скарб, его все больше, он все ненужней, а ты плетешься и внезапно осознаешь, что осталось всего несколько шажков, и только тут вполне можешь оценить сделанное, но ничего уже не в силах изменить. Ты отчетливо понимаешь, что самые счастливые годы прожиты, самые значительные дела исполнены. Но это не значит, что верно понимаешь цель, к которой стремился.

Мы бьемся со смертью. И каждый из нас этот бой проигрывает. Мы — одинокая шеренга гастатов, неумелых солдат-новичков, призванных жизнью в сражение. Второй ряд — принципы — наши семьи, наши фамилии и наш Город. А триарии… Не знаю, что именно они или кто, но мы ощущаем их незримую поддержку в трудный час. Хотя не ведаю, смогут ли они заменить нас, когда мы падем в неравной схватке. Но на место каждого, кто в итоге сгинет, изувеченный, должен встать другой — сын, или друг, или тот, кого ты вдохновил на эту короткую и обреченную битву. И уходя, просто передаешь лампу жизни тому, кто встанет на твое место. Ты должен сделать так, чтобы свет внутри лампы не погас прежде, чем ее возьмет чья-то рука.

Ну вот, опять я про лампу и свет[11]. Эта мысль привязалась ко мне, как приблудный пес.

Я бы на миг хотел сделаться бессмертным богом. Всемогущества мне не надобно — я и человеком достигал поставленной цели. Да и вечной жизни не прошу. Но неплохо бы хоть часок поглядеть на мир взглядом небожителя — понять, как с высоты Олимпа мыслится наша земная юдоль, как велики наши беды, надежды и чаяния. Быть может, я бы понял тогда нечто такое, что скрыто от меня, как и от прочих смертных.

Но боги не даруют всезнания и держат закрытыми двери в свой чертог.

* * *

Некоторые уроки, полученные в детстве, запоминаются на всю жизнь. Порой самые странные уроки. Не ведаю, стал бы я тем, кем в итоге довелось, если бы не Диодокл. Отец купил молодого грека на рынке невольников мне в услужение — парнишка был на пять лет старше меня и должен был следовать повсюду за сыном хозяина. Оберегать, прислуживать, угождать. Но отец никак не мог подумать, что этот парень будет меня учить жизненной мудрости.

Когда отец привел его, раб выглядел заморенным, тощим, ручонки тонкие, ноги кривоваты, а шапка кудрей казалась седой от дорожной пыли. Но он быстро освоился, отъелся, похорошел и стал вести себя так, будто с рождения обретался у нас в доме.

— Можно открыть тебе секрет? — спросил мой новый слуга, глядя мне прямо в зрачки своими черными блестящими глазами.

— Ну…

Мне не очень-то хотелось знать его рабский секрет, но парень смотрел так искренне, что отказать я не смог.

— Я — сын македонского царя, — зашептал Диодокл, — и если ты будешь со мной хорошо обращаться, отец заплатит за меня выкуп в двадцать талантов[12].

Вообразите, я поддался проходимцу и полностью верил ему ровно шесть дней до тех пор, пока не услышал, как на кухне он рассказывает своим собратьям про грядущий выкуп. Теперь он клялся, что царь Македонии заплатит за него тридцать талантов.

— Почему не сорок? — засмеялась Даная, тридцатилетняя круглолицая кухарка с такими замечательными ямочками на щеках, что вечерами, лежа в постели перед сном, я всякий раз представлял, что целую эти ямочки, после чего Даная мне непременно снилась.

— Я уже получил письмо, могу показать…

— Хватит! — Даная влепила «царевичу» подзатыльник. — Услышу, что ты этими сказками потчуешь юного Публия, расскажу доминусу, и быть тебе поротым.

Я стоял в закутке подле кухни, где обычно спали наши домашние рабы, где пахло грязным тряпьем и одновременно — свежим хлебом из печи, и щеки мои пылали. Вот же глупец — поверил такой нелепой сказке и дальше бы верил, если бы не Даная. Я злился на себя за то, что меня так легко провели. Другой бы тут же выместил обиду на врунишке, прибил бы его, и не раз. Но что толку от запоздалой злобы? Она не подтвердит ни ум, ни прозорливость господина, не исправит ошибку и ничему не научит.

«Глупая сказка?» — переспросил я себя.

Отчего же? Диодокл лгал наивно, и его легко смогли уличить. Но не скажи он о своем родстве прямо, а лишь намекни, чтобы другие додумали и решили: наш Диодокл — царский сын, тогда бы и вранья в его словах не нашлось ни на палец. Надо просто уметь так рассказывать, чтобы другие лгали себе сами — за тебя. Не надо говорить прямо. Достаточно подтолкнуть чужую мысль на нужную тропу, многозначительно смолчать в ответ на заданный вопрос, загадочным молчанием распалить воображение, намеком подсказать желаемый ответ. Мы, римляне, не умеем хитрить, в этом наша беда. А если и пробуем — тут же попадаемся на неумелой лжи. Римляне говорят: «Врет как грек». Но уметь врать с умом иногда полезно. И мне предстояло этому научиться.

Я уже не могу сказать точно, пришли ли эти мысли мне на ум именно в тот вечер, когда я понял, что Диодокл выдумал историю о своем царском происхождении. Но уж точно эта байка послужила толчком для множества моих поступков. Если пунийцы обманывают нас, почему мы не можем им так же ловко врать? Я не думаю, что был умнее и талантливее многих. Я просто быстрее делал выводы из того, что видел вокруг. Брал чужие придумки и делал их своими с легкостью и такой быстротой, какой не замечал более ни в ком и никогда. То, что я понял о жизни в двадцать с небольшим, многие осознают только в конце пути. Еще очень молодым я уяснил, что должен отыскать для себя и Рима новый путь, совсем не тот, каким мы привыкли ходить прежде.

Несколько лет спустя, когда я направлялся в храм Юпитера Капитолийского, Диодокл непременно сопровождал меня. Я никому не говорил, почему постоянно хожу в храм, не являясь фламином[13] Юпитера, почему провожу там несколько часов и порой остаюсь на ночь.

Помню, стоя в храме, я думал о том, что являюсь плоть от плоти Рима, что мой патрицианский род врос намертво в почву Города, как древняя пиния корнями в городскую скудную землю, и в то же время осознавал, что не похож на других, что я — иной, не такой, как все.

Мне иногда было странно смотреться в таз с водой и видеть свое лицо — такое похожее на лица моих сверстников. Я воображал себя Геркулесом, или, как говорят греки, Гераклом, существом, в чьих жилах текла лишь половина человеческой крови. Я даже один раз порезал себе руку нарочно (было больно), чтобы проверить, не потечет ли вслед за первыми каплями расплавленное золото — я был уверен, что в жилах небожителей должна струиться золотая кровь. Но капли, падающие на мраморный пол, были самыми обычными, и я так и не дождался проблеска золотой искры среди жидкого пурпура.

Перечитал написанное и удивился. Я хотел начать с главных событий, а рассказал о рабе Диодокле и о своем желании перехитрить пунийцев. Неужели это и есть самое важное в моей жизни?

Нет, решил я. Но рассказ всегда начинается с мелочи, а к главному приходят после. Как обед — с закуски, с яиц… Подумал о еде, но не испытал желания идти в триклиний[14] — напротив, меня замутило.

Кого я обманываю? Неужели думаю, что часть меня останется жить, если я завершу эти записи? Да и захочет ли кто-то читать мои книги, погружаясь вместе со мной в ужас кровавых войн и унизительных поражений? Мой рассказ — это хаос, черный Эреб; о том, как сама жизнь висела на волоске, прежние устои Рима рухнули и надо было возводить новые. И я их создавал как мог.

Я не знал ответа на заданные самому себе вопросы, но они не охладили мое желание продолжить записи. Внутри меня поселилась уверенность, что я должен исполнить задуманное. Как прежде жила уверенность, что я обязан победить Ганнибала.

* * *

Итак, если я один из гастатов в первом ряду, то стоит оглянуться и посмотреть на принципов, на мою семью и на мой Город.

Я отложил стиль…

Глава 3 МОЙ ОТЕЦ, МОЯ МАТЬ, МОЙ БРАТ И МОЙ ДРУГ

Ликий вечером переписал прежние записи на папирус и рано утром принес мне новые таблички — несколько деревянных пластинок с воском, скрепленные кожаными ремешками.

— Тебе, доминус, надо поболее записывать за день.

Старый проходимец, однако, смел, в этом ему не откажешь — уже вынюхал про мою болезнь, про то, что я почти не могу есть, и теперь намекает, что рассказчик может не закончить свою историю, не успеет, если станет лениться.

Я ничего не сказал, только погрозил ему пальцем. Но совету ловкача решил внять — я ко многим словам прислушивался, порой к поучениям людей самых низких, хотя и не подавал виду.

Сегодня утром решил направиться в большой сад за домом — несколько кипарисов росли в дальнем уголке так плотно, что образовали почти замкнутый круг, защищая скамью в центре от ветра и давая уютную тень. Здесь я устроился, сюда Диодокл принес разбавленного вина и хлеб, если мне вздумается перекусить. Он все время пытался меня заставить поесть, как надоедливая нянька — капризного малыша.

Я сделал глоток из бокала, а хлеб прожевал и выплюнул на радость воробьям. Не так уж и трудно бывает сделать приятное тем, кому мы дороги.

Итак, продолжаю…

* * *

Моя мать происходила из плебейского рода, который уже ни в чем не уступал патрициям, а во многом и превосходил, прежде всего — средствами. Я хорошо знал деда — он умер в тот же год, когда погибли мой отец и дядя в Испании[15], а римские войска, что уцелели в несчастных битвах, были отброшены за Ибер.

Дед мой по матери Маний Помпоний Мафон был на четырнадцать лет старше моего отца, но выглядел человеком деятельным и бодрым. Я помню (хотя мне многие не верят, что это возможно) церемонию, когда он вступал в консульство. В отличие от нашей патрицианской семьи, он принадлежал к сословию всадников и, как плебей, не брезговал наживать деньги, он даже находил в этом особое удовольствие, которое никак нельзя был назвать жадностью. Он покупал толковых рабов, отпускал их на волю и заставлял уже как вольноотпущенников работать на себя. Эти люди, пребывая от него в зависимости, не нуждались при этом в постоянном надзоре и подстегивании. Он бывал в Карфагене, и в его доме любили поговорить о заклятом враге. Особенно красочно и в подробностях умел рассказывать про Карфаген один из его вольноотпущенников по имени Касип. Это был изощренный ловкач. Единственным богом, которому он поклонялся, являлось богатство. А превыше всего Касип ценил умение это богатство наживать, причем неважно как именно — умелым трудом, перепродажей или наглым плутовством. Про Касипа говорили, что он может обдурить десяток пунийцев зараз.

— Ты умеешь врать, Публий? — подмигивая, спрашивал меня Касип.

— Нет, — отвечал я простодушно. Мне было тогда лет восемь, и я в самом деле не умел толком врать, а если и пробовал от страха или по глупости, то тут же попадался.

— Тогда вот что я тебе скажу, Публий, — еще более доверительно подмигивал мне вольноотпущенник, — если ты не умеешь врать, никогда не связывайся с пунийцами — они тебя обманут, как младенца, а ты даже не поймешь, что тебя провели.

— А если я их обману?

— Нет, Публий, ты никогда не обманешь пунийца, просто потому что не сможешь.

— Скажи, Касип, если я совру — это будет ложью?

— Конечно, как же иначе?

— А если я совру еще раз — получится ли в итоге правда? Касип на миг опешил. Потом подмигнул мне:

— А ты умничка, парень!

— Я совру пунийцу дважды, — сказал я уверенно.

Эта фраза оказалась пророческой, я вспомнил ее много лет спустя, на африканских берегах.

* * *

Когда намечалось что-то важное в нашей семье, моя матушка без устали обходила храмы и обнимала алтари, выпрашивая милость богов к нашему роду. Верила она и во всяческие приметы. А когда ничего подходящего для знака не находилось, сама придумывала эти знаки. Так, она сочинила историю, что к ней в постель забрался огромный змей и что в гибком теле скрывался небожитель, именно его семя вошло в нее и даровало мне жизнь. Разумеется, матушка рассказывала, что она в этот момент спала, а гигантского змея в ее постели заметили слуги. В этой байке было много греческого, сразу вспоминалось рождение Геракла. Но проницательный слушатель невольно опускал глаза — в своей выдумке женщина признавалась, что не любила мужа. Не всякому дается радость такой любви, которая связала меня с Эмилией. Маний Помпоний отдал дочь замуж, не спрашивая, пришелся ли ей по сердцу жених. А отец был не из тех, кто умеет очаровывать женщин. Вскоре после моего рождения родители стали спать порознь. Отец находил наслаждение в объятиях юной рабыни, а мать — в своих фантазиях и рассказах о внимании небожителей, становясь год от года все экзальтированней.

Моя мать никогда не объясняла свои поступки. В отличие от прочих женщин, она мало говорила, но, казалось, о чем-то постоянно раздумывала. Была она необыкновенно честолюбива, и мне кажется, порой она мечтала о том, что сама будет управлять Городом. Почему бы и нет? Ведь, пока отец командовал войсками, она отлично справлялась с трудностями нашей фамилии. Дом наш был небольшим и небогатым, стоял на Тусской улице, что спускалась к Тибру, сразу за старыми лавками. От наших дверей рукой было подать до форума. Но как ни скромно мы жили, рабы требовали постоянного пригляда, записи виликов[16] — проверок, средства — экономии, а положение нашего рода — под держания дружеских отношений с аристократическими семьями, что числились нашими союзниками, и холодного достоинства при общении с теми, с кем мы годами враждовали.

В тот год, когда я был избран эдилом[17], я всегда советовался с нею по поводу своих решений. Ее замечания были оригинальны и дерзки, и уж конечно же, она куда больше знала о повседневной жизни Города и его нуждах, нежели недалекий Луций.

Мой старший брат был человеком бесцветным, не наделенным талантами, зато необыкновенно честолюбивым, как и положено римлянину патрицианского рода. Кстати, лицо его было так невыразительно, что многие не узнавали его на улице, разве что внимательный номенклатор[18] подсказывал господину: смотри, доминус, вон идет Луций Корнелий Сципион, надо поприветствовать его.

Как-то мать сказала мне:

— Луций — сын своего отца. А на тебе, Публий, печать бога.

Вообще-то первенцем моего отца был не Луций, а рано умерший Публий, ведь личным именем отца должен нарекаться его первенец. Я никогда не видел того, другого, Публия: он ушел от нас еще до моего рождения, так что я, появившись на свет, унаследовал его имя — имя старшего сына, и это стало предметом постоянной зависти Луция и некоторой путаницы, когда меня принимали за старшего сына в семье.

По сути, таковым я и был и к Луцию с детских лет относился как к младшему.

* * *

Мой отец был избран консулом на тот год, когда Ганнибал вторгся в Италию. Так что в этой истории наши имена связала первым узлом эта прочная нить: в год консульства Публия Корнелия Сципиона Ганнибал начал военные действия против Рима — гласят фасты. Хотелось бы мне сказать, что отец был достойным противником Пунийца. Но я должен быть честным. Зачем писать воспоминания и при этом врать — это сделают за тебя вольноотпущенники-греки — они восславят доблесть любого господина, лишь бы заплатили золотой монетой.

Мой отец был хорошим полководцем, гораздо лучше многих, но не из тех, кому под силу тягаться с Ганнибалом. Отец мог побеждать восставшие племена или биться с галлами, против их ярости выставляя щитом дисциплину легионов. Но Ганнибал? Нет, его победить отец никогда бы не сумел. О, если бы отцу достало ума это понять и выбрать тактику Кунктатора[19] — ускользать, не вступая в битву, нападать на союзников, злить испанцев, копить силы, убивать фуражиров, а не пытаться решить в большой битве исход войны. Увы, отец действовал так, как всегда поступали римляне, и потому в конце концов проиграл.

Мой брат Луций был старше меня на год и несколько дней. Но уже к четвертому лету своей жизни я догнал и опередил его и по силе, и по сообразительности, отныне в наших играх и занятиях он всегда оставался догоняющим. Еще два или три года он опережал меня в росте, но потом и это превосходство исчезло, и Луций во всем сделался моим младшим братом — я опекал его, руководил им, помогал ему. Читать и писать я научился гораздо быстрее и раньше брата, считал Луций всегда плохо, в греческом запинался, а писать на языке Гомера так и не научился. Мне же учение давалось с необыкновенной легкостью. Луций никогда и ничего не пытался делать по-своему, умел только подражать, следовать, копировать, я же во всем искал что-то особенное, даже внешне я желал отличаться от других и в молодости носил кудри до плеч, что мне необыкновенно шло, наряжался в греческое платье и надевал открытые греческие сандалии. Да и потом, много лет спустя, уже командуя армией, дома и по улицам Сиракуз я ходил в греческом платье, по этому поводу Катон без устали строчил на меня доносы в сенат.

Ни перед кем и никогда я не преклонялся, никого не ставил выше себя и полагал, что нет на свете человека, ни в прошлом, ни в настоящем, перед которым я должен благоговеть, никому, впрочем, не сообщая о своей гордой уверенности. Но многие догадывались, чувствовали мою тайную убежденность, попрекали высокомерием. Я не сомневался в любви и дружбе брата, но уже в зрелые годы с печалью убедился, что мое превосходство не всегда было Луцию по душе. Однажды ему захотелось утвердить свое старшинство, доказать, что он ничуть не ниже меня, что точно так же способен командовать армией и выигрывать битвы. Его желание едва не стоило жизни моему сыну, а нашему Городу — победы. Но об этом тоже в свое время. Если успею закончить свой долгий рассказ…

Что касается Гая Лелия, то мы сдружились с ним в школе — отец решил, что для нас с братом вполне подойдет учитель, что давал уроки письма и чтения детям из ближайших домов. Так вышло, что Лелий оказался во время занятий со мной на одной скамье. Гай был моим ровесником, учеба давалась ему почти так же легко, как и мне, и мы сошлись с ним, как будто именно он был моим родным братом, а не Луций. Всю жизнь потом я ощущал это родство. Не имело значения, что семья Гая не обладает ни богатством, ни знатностью, атрий в его доме не украшали маски достойных предков — прежних консулов и преторов. Наша с ним дружба завязалась на всю оставшуюся жизнь, и лишь однажды за десятилетия вышла у нас с ним размолвка, лишь однажды, выбирая между братом и другом, я предпочел брата и был наказан и унижен за этот выбор.

Когда подошло время, вместе с Гаем мы стали упражняться на Марсовом поле. Я был ловок и силен, Гай не так проворен, но искупал недостатки упорством. В пору юности нас иногда именовали Кастором и Поллуксом. И хотя об этом никогда не говорилось, но подразумевалось само собой, что бессмертный Поллукс из нас двоих — это я. Наши тренировки верхом собирали немало зрителей, и надо сказать, что на земле сброшенным с коня поначалу я оказывался куда чаще Лелия. Но потом, когда я пересел на Рыжего (тогда еще задорного куражливого двухлетку) и почувствовал небывалое прежде единство с конем, стал побеждать куда чаще. Это мое умение очень скоро мне пригодилось.

С Гаем пускались мы в дерзкие приключения, с ним вдвоем заглянули в гости к весьма легкомысленным сестрицам накануне отбытия в Испанию. Отец, полагавший, что я занимаюсь подготовкой оружия да присматриваю за слугами, пришел в ярость, явился за мной, вытащил из постели и вывел меня от подружки в одном плаще на голое тело. Я слышал эту историю в дурных стихах еще несколько лет назад и полагаю, что она переживет меня, а может быть, и рассказы обо всех моих подвигах.

* * *

В юности меня посещали необыкновенно яркие и странные сны. С годами они приходили все реже и реже, а, возвращаясь, становились все более загадочными и нелепыми.

Но ни одно сновидение не могло сравниться с тем, что привиделось мне после гибели отца в Испании. В тот день, когда пришла эта страшная весть, едва смежились мои горящие от слез веки, как тут же явился мне отец, входящий в наш дом. Он был в какой-то серой одежде — то ли из неотбеленной шерсти, то ли дорожная пыль покрыла его толстым коконом. Он вошел торопливо и сразу направился ко мне. Во сне я с кем-то беседовал (с управляющим или Луцием, не помню, кажется, я даже не различал лица человека, что стоял напротив, — так приковал мой взгляд входящий отец). Я знал, я помнил, что он погиб, и в то же время нисколько не сомневался, что вижу его живым. И это меня радовало и вселяло робкую надежду, которая может ощущаться только во сне. Отец скорым шагом подошел ко мне, взял меня за предплечье и сказал: «Публий, сын мой, отними Иберию у пунийцев». Я проснулся с громким криком. Во сне этом не было ничего пророческого — я и так целыми днями размышлял тогда, что нам предпринять, дабы разгромить Ганнибала. Но для размышлений нужна тишина, а в доме, в Городе всегда было слишком шумно: женщины ссорились или указывали на провинности рабам, в перистиле — беготня и крики детей, лай собаки у входа и шаги, шаги…

Чтобы уединиться, обычно я отправлялся вечером на закате в храм Юпитера Капитолийского. Еще подходя, видя его почти уродливый портик с сильно раздвинутыми посередине колоннами из туфа и терракотовые барельефы на фронтоне, созданные этрусским мастером[20], освещенные закатными косыми лучами, я ощущал странное одиночество и причастность к тем, кто создает и рушит миры. Боги-этруски, чувственные и загадочные, выпуклыми глазами взирали на меня с высоты и молчаливо свидетельствовали: не было никакой закономерности в победе Рима над Этрурией — побежденные были мудрее и старше, но им не хватило для победы самой малости — упорства, которое граничит с упрямством. Они растворились в нас, как исчезает зерно в почве, и каждый знаменитый ныне род Рима, и мой в их числе, хранит в своих жилах частицу этрусской крови. Как был не похож этот храм на те, что довелось мне потом увидеть под солнцем Сицилии, где совершенство греческих пропорций раз за разом повторялось по установленному канону! Но только здесь, в целле Юпитерова храма, я ощущал связь с древностью мира, с его истоками, здесь посещали меня удивительные мысли, здесь я прозревал новое, выстраивая свой, непохожий на иные, путь.

Накануне я провел ночь в прохладе и полумраке храма, накинув на голову полу тоги, я размышлял над тем, чем смогу уязвить Ганнибала, как перехитрю того, кто сам является воплощением хитрости. А воротившись домой, получил известие о смерти отца и, сидя в таблинии, заснул после бессонной ночи — точь-в-точь как сегодня на скамье в саду, выронив стиль. И увидел во сне отца, и получил от него совет.

Я помню, что тогда меня разбудил Луций.

— Что тебе снилось? — спросил он.

— Финики. Горы фиников. Даже ты столько бы не съел за всю жизнь. — Надо сказать, что Луций обожал финики.

Потом, спустя несколько лет, я понял, что символично было само мое пробуждение, а не сон. Что именно такие люди, как Луций, будут противостоять мне на каждом шагу. И единственный способ отделаться от них — дать им то, чего они больше всего хотят — еду, славу или роскошь, но никогда не отдавать им главного, самого важного, не открывать перед ними свои планы, свои мысли.

Сегодня, когда я заснул, записывая, и стиль выпал из моих рук, мне опять, как прежде, приснился яркий и удивительно правдоподобный сон.

Я вернулся назад, в Город, в самую безмятежную юность, еще до войны с Ганнибалом. Во сне я чувствовал себя очень молодым — только-только надевшим тогу. Тогда, помнится, я часто выходил на форум, чтобы продемонстрировать свое новое взрослое состояние, показать всем, что не ношу более тогу-претексту[21], положенную ребенку, вышагиваю в белой тоге взрослого гражданина. Я даже двигаться стал по-другому, степенно, уверенно, и голову держал иначе, и смотрел внимательнее. В те годы Рим был бедным полисом, еще не вкусившим соблазна восточных роскошеств, трудолюбивый, суетливый и тесный. Впрочем, теснота и сейчас осталась, а вот строгость и трудолюбие постепенно исчезали, смывались прибоем ярких диковин, обилием новых рабов, новых обычаев, новых яств и невиданных прежде развлечений.

В своем сне я шел по форуму — мимо ряда лавок, мимо торговцев, предлагающих всякую снедь, к храму Сатурна, где хранится казна и к дверям которого прибиты бронзовые доски с законами Двенадцати таблиц. А потом внезапно всё переменилось, и я увидел форум не маленькой базарной площадью, возникшей на месте засыпанного болота. Он вдруг вытянулся в длину и стал катящейся неведомо куда широкой дорогой. Не было предо мной ни курии, где собирался сенат, ни украшенной ростами трофейных кораблей трибуны, откуда ораторы обращались к волнующемуся народу, ни холмов вокруг. Исчезли Капитолийская круча и храм на ее вершине — остались только путь и клубящийся плотный туман. Я двинулся по этой дороге, чувствуя, как под ногами она медленно забирает вверх. Я знал, что вскоре поднимусь на вершину неведомого холма, тогда туман рассеется, и я окину взглядом Город подо мной, совсем не тот, к которому привык, а другой, новый, великолепный. И пойму…

Но меня кто-то окликнул, и я проснулся. Солнце садилось. В моей древесной ротонде воцарилась предвечерняя тень.

— Пора обедать, доминус, — сказал Диодокл. — Смеркается.

* * *

После скромной трапезы я переместился в таблиний, велел зажечь светильники и продолжил записи.

Разумеется, каждый школяр в возрасте лет десяти уже знает предание о начале нашей страшной войны, о клятве Ганнибала, каковую тот дал своему отцу Гамилькару Барке перед жертвенником. Говорят, Ганнибал обещал уничтожить Рим, то есть нас. Слова священной клятвы не так уж и важны, главное другое: Гамилькар Барка, после того как Карфаген проиграл Риму войну за Сицилию, внушил сыну Ганнибалу, что во второй грандиозной войне Карфаген обязан победить. Цель была поставлена, осталось найти средства, каковых у побежденного Карфагена не имелось. И тогда Баркиды обратили свои взоры к Испании, стране диких и воинственных племен; земле, чье тело пронизано серебряными и золотыми жилами. Ганнибал и его братья нашли здесь источник пополнения своей армии и своей казны, обильный хворост для будущей войны. Дело оставалось за малым — поджечь костер.

Начало кровавым годам положила осада несчастного Сагунта[22]. Город был расположен на высоком холме, взять его приступом оказалось не так-то просто, недаром у Ганнибала ушло на это восемь месяцев. Но Рим еще не был готов воевать и вместо военной помощи отправил посольство[23], что обернулось для нас позором — Ганнибал в своем лагере близ Сагунта просто отказался встречаться с римлянами, прислал через глашатая весть, что не может гарантировать послам безопасность, а потому гостям лучше убираться восвояси. Римляне издалека поглядели, как Ганнибалова армия штурмует несчастный город, повздыхали и отправились в Карфаген, потащив за собой сагунтийских послов, которым обещали защиту и помощь. Я здесь особенно краток, но все же стоит сказать — мы бросили нашего союзника на произвол судьбы. Могу представить, что чувствовали жители Сагунта, стоя на стенах и видя, как причаливает римский корабль, и наблюдая вскоре, как тот уходит в море. Но они не сдались в тот час и продолжили биться за свой город.

Не стоит отрицать, что Рим стремился к войне с Карфагеном. Мы знали, то борьба с могущественным соперником рано или поздно возобновится, ибо после первой тяжелой войны с пунийцами Рим-победитель мечтал усилиться еще больше, а Карфаген — взять реванш. Но в те дни Рим занимали иные хлопоты и другие войны, и потому мы всеми силами пытались отсрочить новую схватку. Нам некуда было спешить, в распоряжении Республики имелись годы и годы. А в распоряжении Ганнибала — только его короткая жизнь. Отсюда и эти долгие обсуждения в нашем сенате — что делать, отправлять ли снова послов в Карфаген или сразу начинать боевые действия.

Помню, как отец за обедом передразнивал сенаторов, копируя бесконечные споры в курии.

— У нас слишком много важных хлопот помимо Сагунта, — имитирует он старческий голос, в котором без труда можно узнать дребезжащие интонации Квинта Фабия Максима. — На самом деле Сагунт не наш союзник, а просто свободный город, и они свободны воевать с Ганнибалом или ему покориться.

— Пускай Ганнибал занимается Испанией, — басит отец, и мы с братом покатываемся с хохоту, ибо тут же узнаем Бебия, который вечно во всем вторит Максиму, — а мы займемся этими вредными галлами, которые нам так сильно досаждают.

— Нам некого послать воевать в Испанию!

— Придется набирать новые легионы! Сил на такую войну нет!

Этот хор рассудительной осторожности призван был прикрыть самое обычное нежелание оказывать помощь без явной выгоды. О, если бы речь шла о легком, пусть и небескровном завоевании, все эти радетели терпеливого ожидания выказали бы такую яростную свирепость!

— Зачем отправлять армию. Мы снова отправим послов, — передразнивает отец очередное выступление Квинта Фабия. — Потребуем, чтобы карфагенский сенат призвал Ганнибала к порядку.

— Да, да, потребуем, чтобы лиса не таскала кур из курятника! — вторю я отцу.

Второе посольство возглавил сам Квинт Фабий, а среди легатов, что его сопровождали, находился Эмилий Павел, мой будущий тесть. То, что в Карфаген отправили Квинта Фабия, сторонника осторожных действий, было своего рода посланием: несмотря на дерзость Ганнибала, Рим старался сохранить открытость для переговоров. Но пунийцы отказались отозвать своего полководца и на прямой вопрос: «Государством ли дано Ганнибалу полномочие осадить Сагунт?», карфагеняне, по своему обыкновению, озвучили кривой ответ: «Мы имеем право вести войну в Испании».

Квинт Фабий тогда свернул полу тоги и произнес: «Вот здесь я приношу вам войну и мир; выбирайте любое!»

Может, он надеялся, что сенаторы Карфагена в ужасе закричат: «Мир! Мир! Дай нам мир!»

Но пунийцы ответили: «Выбирай сам!»

И осторожный Квинт Фабий распустил полу тоги и произнес: «Я даю вам войну!»

И Карфаген эту войну принял.

Я помню, как узнав про возвращение послов, мы с Гаем Лелием помчались на форум узнавать новости. Война! — разнеслось по Городу. И первое, что я сказал Лелию: «Мой отец будет командовать армией, и мы отправимся с ним».

В другое время консулы стали бы кидать жребий — кому воевать, а кому остаться и блюсти порядок в Городе. Но эта новая война заставила обоих консулов собирать армии, а жребий должен был только определить, где кому воевать во главе легионов. Риму предстояло вести две войны одновременно — товарищ отца по консулату Тиберий Семпроний Лонг получил по жребию Африку, а мой отец — Испанию. Вместе с отцом легатом отправлялся его младший брат Гней. Я должен был сопровождать отца как командир конной разведки. В этот отряд конницы входил и Лелий как юноша из всаднического сословия.

Что мне вскоре доведется отправиться в армию, говорили еще с прошлой зимы, а посему отец выделил мне средства на оружие и назвал имя лучшего мастера. После такой рекомендации я думал увидеть сверкающий доспех, нечто восхитительное, достойное стихотворных строк самого Гомера. Но вместо Ахиллова оружия передо мной выставили кусок весьма плохо выкованного металла, который к тому же, едва Диодокл стал затягивать ремни, впился мне в правую подмышку так, что я не смог двинуть рукой. Я спокойно снял панцирь, швырнул под ноги оружейнику (панцирь загрохотал, как ворчливый гром в душный вечер) и сказал:

— Переделай.

Мастер вспыхнул, залился краской, мне показалось, даже волосы у него на голове налились кровью.

— Это отличная работа!

— Переделай! Чтобы он сидел на мне как влитой.

— Публий, ты просто вырос после первой примерки.

— Даже на полпальца нет, — ответил я.

Он кликнул раба, что помогал в кузне, тот припорошил панцирь изнутри толченым углем и надел мне на голое тело. Где на теле остались самые темные следы угля, он пометил на панцире пятна. Три дня они перековывали доспех, пока я не принял от него работу. Потом дома отполировал металл куском акульей шкуры. Наверное, теперь это был самый лучший панцирь в нашей римской армии.

Так я обнаружил, что уверенное спокойствие, соединенное с упорством, зачастую действует куда эффектнее, нежели скандал и крики. Скандал — это напор ветра, который люди привыкли пережидать, чтобы далее продолжить свой путь. А если вы командуете людьми, то должны заставить их двигаться в нужном направлении и не позволить уклониться. Но при этом они обязаны верить, что сами хотят идти туда, куда вы им указываете.

Дома, надев доспехи и шлем, я отправился в матушкину комнату, отыскал ее самое лучшее отполированное бронзовое зеркало и принялся себя рассматривать. В отражении я увидел юное улыбающееся лицо, буйные кудри, что выбивались из-под шлема, и понял, что из зеркала на меня смотрит не бешеный Арес, греческий бог кровавой и бесшабашной бойни, а мудрая Афина, покровительница героев.

К слову, Эмилия, моя супруга, пользуется исключительно серебряными зеркалами.

* * *

На Сицилию можно было попасть только морем, и в Испанию морской путь куда удобнее и короче, чем по суше, потому каждому консулу предстояло снарядить большой флот для перевозки войск. Тиберий Лонг оказался куда проворнее отца, и практически все имевшиеся в наличии корабли достались ему — он первый с двумя легионами отбыл на Сицилию, а мой отец собирал еще два месяца потребные 60 пентер[24], чтобы загрузить на них два только что набранных легиона. Теперь я уже не могу сказать точно, почему мы так медлили, отправляясь в первый поход. Наверное, отец полагал, что Ганнибал после осады Сагунта не сможет быстро собрать армию, что война для него так же внезапна, как и для Рима, что Пуниец выступит только поздним летом… К тому же мы запаздывали независимо от наших желаний — то набор в легионы шел слишком медленно, то не было нужного числа кораблей, то не подвезли провиант.

Пока наши послы ездили в Карфаген, Сагунт был взят, разграблен, а жители перебиты. На месте прежнего города Ганнибал основал свою колонию, назвал ее Карфагеной-Спартагеной и разместил в крепости пунийский гарнизон.

Итак, Ганнибал стер нашего несчастливого союзника с лица земли, а мы оказались втянуты в войну, к которой были катастрофически не готовы. Звучит нелепой насмешкой — Рим, и не готов к войне! Но это было именно так, потому что нас ждала такая война, которой никто до той поры не видывал.

* * *

Наконец мы выступили. Двигаясь вдоль побережья, наш флот достиг Массилии, чтобы встать на якорь у восточного устья Родана[25].

Мы совершенно не представляли, что делает Ганнибал после взятия Сагунта и как он планирует вести войну. Отец полагал — да и все люди в его штабе тоже, — что единственная дорога для его армии в Италию — это путь по морю. Посему Ганнибалу придется пробиваться с боями вниз по берегу Родана к побережью, чтобы отыскать здесь флот, который мы ему, естественно, не отдадим, раз за разом рассуждали на совещаниях в палатке полководца. Довольно скоро я усвоил один очень важный урок: глупо полагать, что ваш противник мыслит точь-в-точь так же, как и мы, и станет поступать именно так, как мы напридумывали на военном совете за него.

* * *

Разбив лагерь, отец мой отправил в разведку конные отряды (в том числе и мой), дабы выведать, что происходит в округе и где теперь Ганнибал. Тогда мы еще не ведали, с кем нам довелось столкнуться и как опасен наш новый враг. Известия, полученные от аборигенов, оказались тревожными — говорили, что Ганнибал перевалил через Пиренеи, теперь идет через Южную Галлию и вот-вот будет готов атаковать Массилию. Все рассказывали о конных отрядах юрких нумидийцев, о толмачах африканцев, которые расспрашивали дорогу на Массилию. Добытые сведения подтверждали, что Ганнибал вот-вот объявится на побережье. Отец решил стоять на месте и встретить Пунийца на дружественных нам землях. Дела складывались для нас поразительно удачно. Слишком удачно, чтобы не заподозрить ловушку.

Итак, мы ждали…

Лето заканчивалось, наступал секстилий[26]. Помню, как я впервые столкнулся с нумидийскими всадниками. Низкорослые воины без доспехов на крошечных быстрых лошадках куда лучше подходили для разведки, чем наши конники. Издалека они показались нам смешными, маленькими, будто подростки, и совсем неопасными, пока один из них дротиком не сшиб наземь нашего всадника — тот легкомысленно решил прокатиться верхом без доспехов. Мы кинулись в погоню, но куда там — Ганнибаловы разведчики умчались, будто ветер, и мы не смогли никого из них ни настичь, ни сбить с коня. Это было тем более обидно, что наши лошади покрылись пеной, да и мы изрядно умаялись на жаре, но ничего не достигли.

Мы скакали довольно долго, преследуя варваров почти до самых стен лагеря Пунийца. Завидев частокол, мы вообразили, что отыскали наконец гнездо Ганнибала и теперь надо как можно быстрее сообщить об этом командующему. День уже клонился к вечеру, и мы повернули назад, однако не сумели добраться к своим до темноты. Пришлось устроиться на привал. Я выставил караульных, но мы с Гаем Лелием сменялись по очереди, чтобы проверять стоящих на страже. В любой момент я ожидал появления нумидийцев. Однако нас никто не атаковал. В лагерь мы прибыли только к полудню, измотанные, усталые, с весьма сомнительными сведениями. Отцу не понравились наши известия. Я помню, как он расхаживал взад и вперед по палатке, хмурил брови, а когда Диодокл принес кувшин разбавленного вина и нечаянно немного пролил, наполняя кубок, отец вдруг влепил ему такую затрещину, что парень отлетел к самому выходу из палатки. Диодокл валялся, облитый вином, кусая губы, чтобы не стонать от боли, а отец метался по палатке — он не понимал, что происходит, что задумал Ганнибал и что ему, римскому консулу, теперь делать. По его расчетам, Ганнибал должен был давным-давно подступить к Массилии, где мы его ждали во всеоружии. Почему этого не происходит? Почему Пуниец не идет к берегу? Чего ждет? Увы, я не мог тогда подсказать ответы на все эти важные вопросы.

В итоге отец решил идти навстречу Ганнибалу и дать бой.

Мы выступили на другой день рано утром. Консул торопился, но что толку — добравшись до места, мы нашли пустой, давно оставленный лагерь пунийцев. Скорее всего, он был пуст уже в тот час, когда мы издалека глазели на его частокол. Отряд разведчиков-нумидийцев оказался всего лишь обманкой Ганнибала, каковых нас ожидало в будущем еще множество. Мы двинулись дальше, опять никого не встречая, кроме поселений отнюдь недружественных нам племен. Посланные в разные стороны всадники захватили нескольких местных парней. Но пленники почти ничего не понимали по-нашему, а у нас не имелось подходящего толмача, чтобы разъяснить ответы и вопросы, так что пленные нелепо трясли головами в ответ на наши гневные возгласы. Но одно слово аборигены поняли и без перевода: Ганнибал. Заслышав это имя, пленники указали на северо-восток. Не сразу мы поверили, что именно туда и ушел Ганнибал со своим войском. Получалось, что путь его лежал вовсе не к морю, что он решил двинуться через Альпы, чтобы опередить нас и оказаться в Италии прежде, чем мы сумеем туда вернуться на кораблях. Брошенный лагерь, отряд нумидийцев заставили нас потерять драгоценные дни.

Отец приказал поворачивать и самым скорым маршем идти к побережью.

Но как мы ни торопились, часы и дни утекли безвозвратно, и не нам дано было перевернуть эту безжалостную клепсидру[27].

Прибыв в Массилию, отец созвал военный совет. Многие были в растерянности, не ведая, что делать. Увы, хитрый Пуниец ускользнул от нас, как лис из дырявого силка. Так что мы пока вынуждены были поступать так, как он планировал и хотел. Он направлял нас к цели, и как ни пытались мы противиться, шли туда, куда он нас вел. Это был путь к поражению, и мне кажется теперь, что отец это понимал уже тогда, в Мас-силии. Вернуться морем с армией прежде Ганнибала мы уже не успевали. К тому же Рим непременно должен был нанести Карфагену поражение в Испании — без этого нам пунийцев в войне не одолеть — мы знали это уже тогда.

И все же отец нашел выход, пусть и не самый лучший. Было решено, что дядя Гней двинется с набранным войском, как и планировалось, в Испанию, а отец спешно вернется в Италию без армии, только с небольшим личным отрядом на одном-единственном корабле. Отбыть мы должны были на другое утро. Это нестрашно, уверяли мы друг друга, ведь в долине Пада[28] квартируются два легиона, и нам хватит сил, чтобы покончить с армией Карфагена одним ударом. За год до этого Рим основал в недавно завоеванных и еще незамиренных землях две колонии — одну в Кремоне, другую — в Плаценции, так что у нас наличествовали силы, на которые мы могли опереться. Такое решение позволяло консулу очутиться в Италии одновременно с Ганнибалом. Или, что было бы вообще замечательно, даже чуть раньше.

* * *

Два корабля вышли из порта на рассвете. Путь консульской пентеры лежал в Пизу, второй корабль вез посланцев в Рим и далее на Сицилию. Отец извещал Семпрония Лонга, что мы просчитались в своих планах, и звал консула на помощь на берега Пада.

Море волновалось, суля непогоду и скорые холода. По пути все спорили до хрипоты, сможет ли Ганнибал пройти через перевалы в Альпах, или потеряет в горах все испанское войско? Слоны, конница, — как протащить их по узким тропам да еще осенью? На вершинах даже летом лежит снег, а в непогоду перевалы непроходимы. Пара повозок, небольшой отряд торговцев найдут, где укрыться от снега и ветра, но карфагенской армии пристанища никто не даст, она сгинет после первой же бури.

— Его солдат перебьют варвары, сделают за нас всю работу, — уверял Гай Лелий. — Мы зря торопимся.

— Как он протащит через Альпы слонов? Нет, посуди сам… — обращался ко мне центурион Тит Карий. Отец взял его с собой назад в Италию, справедливо рассудив, что в новой армии будет не хватать командиров. — Они там сдохнут от холода. А уж про воинственных галлов и говорить нечего — варвары отрубят Ганнибалу голову, обдерут с нее мясо, череп обделают в серебро и будут пить из этого кубка в храме священное вино.

Увы, описанная столь красочно судьба ждала вовсе не Ганнибала, а несчастного Луция Постумия, что погубил двадцать пять тысяч нашего войска в Литанском лесу и сам пал в тот самый год, когда случилась трагедия под Каннами. Но все эти беды ждали нас впереди, кара богов за самоуверенность и недальновидность.

— Публий! — поманил меня отец. — А ты что думаешь об этом переходе?

Я подошел. К слову, качка почти не оказывала на меня действия, чем я весьма гордился, хотя море волновалось все сильнее, и многие наши спутники уже висели на бортах корабля и блевали, поневоле прекратив бурные споры.

— Думаю, что Ганнибал не так глуп и не стал бы уничтожать свою армию ради прихоти, — я сам залюбовался своей рассудительностью, будто смотрел на себя со стороны. — Но если боги к нам милостивы, они пошлют снежную бурю на перевале и уничтожат его армию.

— Нет, — покачал головой отец и скривился. В отличие от меня качка его изрядно донимала. — На это никогда не стоит рассчитывать. Боги ничего не сделают за нас. Запомни это на будущее.

— Но можно свою удачу приписать богам. Тогда она станет вдвое значительнее, — предположил я.

— Сначала сделай так, чтобы эта удача тебе выпала, — пробормотал сквозь зубы отец.

* * *

Как-то Гай Лелий спросил меня, хотел бы я стать богом? Я подумал и ответил «нет».

— Почему? — искренне удивился Гай.

— Если бы я был злым и капризным богом, то делал бы много зла и посылал бы достойным людям несчастия, лишь бы позабавиться.

— Но если ты был бы достойным богом, то поддерживал доблестных мужей в их начинаниях, — возразил Гай.

— То есть свершал бы за этих доблестных людей их великие дела?

Гай задумался.

— А все же было бы неплохо, если бы в трудный час кто-то могучий протягивал нам руку.

— А если этот могучий протянет руку нашим врагам?

Так довольно долго мы препирались, рассуждая о природе богов. Не помню точно, что мы еще говорили, а сочинять теперь не хочу.

Одно я знаю: боги не помогли нам в тот, первый год войны, не уничтожили Ганнибала в Альпах, как прежде не помогли несчастным жителям Сагунта — дротик, брошенный со стены осажденного города, лишь тяжело ранил Ганнибала в бедро, но не лишил жизни. О, если бы он погиб тогда, мы бы никогда не узнали, от каких бедствий спас нас брошенный на произвол Судьбы союзник. В наших поражениях не было злой воли богов, внимательный взгляд мог бы без труда разглядеть невероятную хитрость Пунийца и ту поразительную ловкость, с какой он заманивал нас в свои ловушки. Но в самые важные моменты жизни мы бываем безнадежно слепы.

Иногда меня посещает мысль, что богам нравится видеть нас на краю гибели, стоящих над пропастью, готовых в нее рухнуть, и наблюдать, как мы медленно от этой пропасти отползаем. Или падаем в бездну.

* * *

Я заканчиваю свой рассказ почти в темноте — масло в светильнике выгорело, огонек умирает. Ложась спать, я предвкушаю пробуждение — ведь я тут же вернусь к своим записям и продолжу рассказ. Я буду вновь юн и полон сил, снова переживу звездные часы своих побед. Но я не могу написать, что вернусь в счастливые годы — ведь это были годы кровавых потерь, мне придется заново переживать смерти близких и неизбывное горе.

Глава 4 БИТВА ПРИ ТИЦИНЕ[29]

Первый серьезный бой, в котором мне довелось принять участие, был самым безумным из всех сражений в долгой череде сражений той бесконечной войны, на которой я провел почти всю свою взрослую жизнь. Мне было семнадцать. Мои противники так долго кричали о моей молодости — сначала они указывали, что я слишком юн, чтобы командовать отрядом конницы, потом — два года спустя, — что слишком молод для того, чтобы стать военным трибуном, что в итоге я казался себе еще очень долго юным. Я все время был слишком молод для чего-то…

И вот теперь я стар и жизнь прошла. Я не заметил, как преступил черту между молодостью и старостью. Должен признать — зрелым мужем я как будто и не был, а всегда был дерзким мальчишкой, умеющим поражать при этом своей расчетливостью и рассудительностью. Беда ли это?

Военным трибуном я стал в черный год Рима — в год битвы при Каннах. Я уже приготовился написать — самый страшный день в моей жизни… То есть я это написал — но тут же разровнял на воске обратной стороной стиля написанное. Сказать, что тот день был самым страшным — не сказать ничего. Для раба, которого приготовили к казни, самый страшный день — день его распятия. Но день этот страшен лишь для него одного. Для легионера, на которого пал жребий во время децимации[30], — он страшен и позором, и ужасом смерти — но лишь для него и для кучки несчастливцев, кого должны по жребию засечь до смерти и после этого обезглавить за то, что они кинулись бежать впереди легиона с поля боя.

Тот же день — я говорю о Каннах — был страшен как день казни для всего Рима. И он уж никогда не изгладится из нашей памяти — ни одна победа, даже одержанная мною над Ганнибалом, не сможет скрыть черную пропасть того поражения. Эта пустота зияет, слегка прикрытая тканью времени. Но стоит ступить на нее, и эта ткань, как любая другая, прогибается, пружинит, и под ногой открывается пропасть.

Меня упрекали, что я встречался с этим человеком — я имею в виду Ганнибала, — что вел с ним беседу, что был любезен. Но я встречался с ним перед битвой, не слишком рассчитывая на успех, скорее стараясь понять, каков он в тот день и час, чего мне ждать, как перехитрить того, кто вечно опережал римлян на поле брани. Да, я не преследовал его, не требовал выдачи и казни. Но коли Фортуна не уготовала ему погибнуть на поле боя, быть растоптанным слоном или пасть, продырявленным дротиком, то устраивать ему подлую ловушку, убивать исподтишка, требовать казни — означало бы унижать Рим и память павших на поле при Каннах. Напротив, я бы позволил ему жить как можно дольше, чтобы он видел, как разгорается звезда моего Города и закатывается звезда Карфагена… Впрочем, и сам свет римской звезды опалил меня.

Но я опять забегаю вперед. Последние события — совсем недавние. Ганнибал все еще жив, но скитается где-то в чужих землях и опасается за свою жизнь. Возможно, он переживет меня, но что это изменит?

Берега Тицина так далеко, что я уже не ощущаю — почти — холод той осени, хотя помню противный мелкий дождь, что лил не переставая несколько дней и ночей кряду. Земля размокла. Копыта коней и солдатские калиги[31] вязли в ней, как в липкой глине гончара. Было зябко и сыро, мы все время мерзли, даже в палатках, грея онемевшие руки над жаровней. Зимой римляне не отправляются на войну — для этого хороши летние месяцы между посевом и жатвой. Но Ганнибал все и всегда делал не так, как мы. В этой войне руководил он и наступал тоже он, а мы только оборонялись. Он бросал кости — мы проигрывали. И я знал, наверное, уже на берегах Тицина знал — пока мы будем позволять ему держать стаканчик с костями, пока будем лишь отвечать ему, способные только обороняться, безуспешно силясь разгадать его хитрости, мы будем терять людей и земли.

Увертливость Ганнибала поражала. Пунийца никогда не было там, где его поджидали враги, но он возникал в другой стороне, где по всем законам очутиться никак не мог. Мы были уверены, что доблестью и упорством можно добиться всего — и раз за разом наши усилия шли прахом. Можно было быть бесшабашным, как консул Семпроний, или осторожным, как мой отец, — результат оказывался одинаковым — то есть катастрофическим. Или почти катастрофическим. Лишь стратегия Фабия Медлителя приносила плоды — но то были горькие плоды сродни отраве — Фабий сохранил армию, но позволил пунийцам разорять наши земли — убивать скот, жечь дома, насиловать женщин и детей. Но опять я забегаю вперед — Фабий Медлитель еще не сделался диктатором, и я (как и все римляне) еще не мог представить, с кем нам предстоит сражаться.

Мы верили в свою победу. Когда наш посол в Карфагене объявил, что он достает из своей тоги войну, знал ли он, сколько крови выплеснется следом на землю Италии? А если бы знал — повторил бы свой вызов осторожный Фабий? Судьба повелела ему произнести те слова, роковые для тысяч римлян. Да, мы верили в победу Рима. Мы же победили пунийцев там, где они были особенно сильны — на море — в прежней войне с Карфагеном. У нас не было флота — мы его построили. Несравненные воины на суше, мы стали сражаться на море, как на земле, сделав деревянные клювастые мостки, которые нарекли воронами. Коли мы одолели пунийцев на море, то неужели не победим их на земле? На своей земле, там, где нет никого сильнее наших железных легионов!

Но не стоит винить посла — не скажи он тогда: быть войне, Ганнибал все равно бы нашел повод столкнуть Карфаген с Римом. Он бы раззадорил нас иначе и принудил бы именно нас сделать выбор, именно нас объявить, что война началась. Он жаждал войны, жаждал нашей гибели — и мир ему был не нужен. Впрочем, и в Риме многие стремились к войне, уверенные, что теперь-то они окончательно разобьют Карфаген.

Рим всегда гордился тем, что мы не бросаем союзников, и на словах мы их не бросили, мы объявили, что отомстим за несчастный Сагунт, уничтоженный Ганнибалом. Придем, победим, отстроим. В результате мы не победили в тот год. И вообще окончательно и навсегда чуть не проиграли. Но мы вернулись. В том числе и в Сагунт, и заново возвели его стены.

Ну вот, я опять тороплюсь, пропуская несчастья, спешу рассказать о победах. До них далеко. Как до теплой весны той холодной осенью на берегах Тицина.

* * *

Итак, наш корабль вошел в порт Пизы, и оттуда быстрым маршем мы направились к Паду, и консул принял под командование два легиона, расквартированные в Плаценции и Кремоне. Кроме того, мы призвали давших нам присягу галлов-бойев во вспомогательные отряды.

Свой лагерь отец решил устроить к северу от Тицина. Соорудив понтонный мост из лодок, мы переправились через раздувшийся от дождей Пад. Теперь мы стерегли дорогу на северном берегу, тогда как сама колония Плаценция и оставленный там отряд перекрывали дорогу с юга. Легионерам, которых взял под свою команду консул, здесь все было знакомо: ближайшие селения, реки, местные племена, и мы надеялись, что сможем это обернуть в свою пользу.

После того как Ганнибал ловко обдурил нас по ту сторону Альп, в долине Пада отец осторожничал и все время посылал конные отряды на разведку. Я командовал в одном из таких рейдов. Но все, что мне удалось сделать во время первой моей экспедиции в этих землях, так это увидеть, как встреченные мною галлы тут же пустились наутек — я даже не понял, были ли они местными жителями или же составляли какой-то летучий отряд Пунийца. Удрав, они тут же укрылись в зарослях тростника на берегу ближайшего ручья, и я благоразумно не полез туда за ними — подозрительность отца передалась и мне, я опасался засады.

Однако вскоре я увидел небольшой разъезд вездесущих нумидийцев — эти смуглые всадники на резвых некрупных лошадях появлялись будто из-под земли и, рассыпавшись подобно шустрым насекомым, разбегались во все стороны, чтобы вскоре очутиться у нас под носом и тут же исчезнуть. Стало ясно, что Ганнибал уже здесь, в Италии, — пока мы ползали вдоль берегов Родана, пока решали, что делать, пока грузились на корабль, он миновал горы. Вопрос был в другом: как велика его армия и много ли союзников он смог добыть из местных галлов по эту сторону Альп? Племена здесь жили непокорные, и мы надеялись, коли они так упорно не желали подчиняться Риму, то проявят точно такую же строптивость и по отношению к пунийцам.

Как выяснилось, я ошибался (как и многие в те дни). Ганнибал взял приступом первое попавшееся непокорное селение, сжег дотла и вырезал всех — мужчин, женщин и детей, после чего разослал гонцов к тем, кто выжидал — браться ли за оружие или нет. Посланцы изложили ситуацию лаконично: а эти были не самыми лучшими, — другие остались и решили биться, но мгновенно оказались в окружении, и отец вместе с ними.

Я подал сигнал об опасности практически одновременно с атакой нумидийцев, так что толку от этого не было никого. Предупредить отца я не успел. В той ситуации, что сложилась, мне оставалось одно — напасть на всадников Ганнибала и отбить консула и его людей.

Я поднял руку и выкрикнул приказ. Конь мой сделал свечку, и я едва не свалился с седла. Кто-то гаркнул: «Держись крепче!» И мне почудился хохот в дерзком крике.

— Вперед! — заорал я и ринулся вниз.

Пролетев половину дороги, я оглянулся. Весь мой отряд так и остался на вершине. Лишь один всадник отделился от прочих и отважился следовать за мной. Это был Лелий.

Призывать их, кричать, угрожать — для этого надо было вернуться и упустить драгоценное время, — вместо этого я обнажил спату, взмахнул ею и помчался дальше, не оглядываясь.

Вокруг отца роились нумидийцы — мое преимущество было в разгоне, в доспехах, массе коня — конь был отличный, он мог бы нести двоих, а не только меня, щуплого тогда еще мальчишку. Первого же я ударил мечом наискось от шеи вниз и смел с лошади. Тут же дротик взвизгнул над ухом… смуглое лицо, курчавые волосы — вплотную, рядом. Удар щитом — умбон[32] рассекает скулу нумидийцу, брызжет кровь. И вот я уже подле отца. Вокруг него уцелела лишь горстка наших всадников — остальные либо бежали, либо были повержены. Консул ранен. Я вижу, как по его бедру течет кровь — кто-то всадил ему дротик в обнаженную часть ноги. Кровью вымазано и седло, и попона, и даже башмак. Я оглядываюсь, пытаясь придумать, что могу сделать, и в этот миг вижу, как порскнули нумидийцы во все стороны — это мой отряд, наконец ринувшись следом за мной с вершины холма, врезается клином в стаю дерзких хищников.

Еще несколько мгновений, и мои всадники прорубили к нам дорогу, Лелий поначалу оказался рядом, но потом его оттеснили в схватке, и мне стало недосуг следить, где он теперь. Мы стали отступать, уводя раненых за собой. Слева меня прикрывал один из тех парней, что, не стесняясь, хохотал там, на холме, — теперь ему стало не до смеха, когда дротик подлетевшего к нам нумидийца пробил ему руку насквозь.

Он чудом удержался в седле, но схватился за меня, как тонущий вцепляется за проплывающее мимо бревно. Первым моим движением было его оттолкнуть. Но я не мог сражаться, потому что был вынужден придерживать отца в седле — так что правой рукой я вцепился в пояс отца, а левой со щитом прикрывал этого парня. Нам повезло — мы добрались до лагеря втроем, в связке, сцепленные, будто лошади в колеснице. Консула сняли с коня и понесли в палатку — надо было извлечь дротик, прижечь рану и остановить кровь. Следом прискакали остальные с Гаем Лелием во главе.

Едва соскочив с лошади, Гай ринулся ко мне, обнял, потом схватил за плечи и стал трясти.

— Публий, ты получишь дубовый венок! Слышишь? — Он хохотал от радости так, будто венок этот причитался ему.

Кажется, никогда потом он не радовался так своим наградам, как этой моей, так в итоге и неполученной.

* * *

Но в лагере мы не остались — в тот же день отец приказал уходить. Возвращаясь, мы снова перешли Тицин по мосту, а мост разрушили, чтобы Ганнибал не смог переправиться вслед за нами. Мы надеялись, что слоны, которых он все же перевел через Альпы, затруднят его переправу здесь. Но и лагерь на северном берегу Пада простоял недолго — лишь до утра.

С отцом я никогда не говорил потом, можно ли считать эту стычку передовых отрядов полноценным сражением, и если да, то насколько серьезным было наше поражение в тот день. Мы потеряли отряд конницы и велитов[33]. Не так много, чтобы падать духом. Но ранение отца очень тяжко сказалось на всех последующих событиях.

Вечером я раздобыл свиток папируса у квестора и зарисовал все как было — где стояла наша кавалерия, извивами изобразил реки, отметил место, где прятались в засаде отряды Ганнибала, уродливые человечки изображали, кто наступал, кто оборонялся и бежал. Я еще не понял тогда точно, что это мне дает, но знал, что запоминать нужно всё, что я видел и что слышал. Однако память человеческая — странная штука. Еще не смолк грохот мечей о щиты в бою, еще, лишь закроешь глаза, и мелькают рядом вплотную, обжигая дыханием, лица врагов, еще добыча не поделена и только-только проходит горьковатый вкус во рту — как тут же твоя память услужливо рисует совсем не ту картину, какую ты видел час или два назад. Ты уже восхваляешь себя, скрываешь свою слабость и кричишь о своей силе. Назавтра ты уже всем рассказываешь только то, что вообразил себе после битвы. Это все хорошо, если ты намерен сочинить Илиаду. Но мало поможет, если назавтра ты хочешь победить сильного противника и исправить ошибки, сделанные накануне. Потому папирус обязан был сохранить то, что Мнемосина[34] хотела услужливо замолчать или подправить. Записанное по горячим следам поможет трезво оценить все промахи, чтобы не ошибиться снова. Закончив записывать, я нарисовал внизу дубовый венок — награда за спасение жизни римского гражданина.

Дубовый венок. Столь редкая и столь почетная награда! Я не припоминаю, чтобы кто-то получал ее за спасение консула. Я украдкой поглядывал на отца и улыбался.

Мне потом доводилось слышать самые баснословные рассказы об этой стычке — умники почему-то называли ее битвой, хотя отряд конницы в сопровождении велитов выехал на обычную разведку, и ни о какой битве и речи быть не могло. Кто-то пытался доказать, что мы перебили втрое больше народу, нежели потеряли, — ну, тут можно дивиться фантазии тех, кто сочинял панегирики римлянам, пытаясь ободрить растерянных жителей Города. В тот момент я меньше всего думал о том, как представить нашу стычку — как грандиозную битву или как неудачную вылазку с весьма плачевными результатами.

Я сидел в палатке отца, и когда он заснул, не позволял его будить, а когда ему доводилось очнуться от лихорадочного сна, сам давал ему питье, составленное медиком, сам следил, не намокает ли снова повязка от крови и не пора ли прижечь рану. Горели бронзовые светильники на подставке, мерцали угли в жаровне, пытаясь хоть немного согреть большую кожаную палатку, и я записывал на куске папируса, что это неописуемая глупость полководца — кидаться неосмотрительно в бой, рисковать своей жизнью тогда, когда в этом нет нужды. Ведь армия без полководца, даже самая отличная и натренированная, — побежденная армия. Все эти поединки один на один красиво описаны в стихах Гомера, но глупо выглядят в жизни.

* * *

Я закончил свой рассказ о том дне и задумался. Эта короткая кровавая схватка и спасение отца позволили мне впоследствии воплотить свои замыслы по части командования. Я как бы уже навсегда, на всю оставшуюся жизнь доказал свою храбрость, так что, стоя во главе легионов, старался никогда не лезть вперед, а если надобность была приблизиться к позициям врага, приказывал солдатам прикрывать меня щитами. Только на поле при Заме довелось мне вновь биться в рукопашной, и следы тех схваток остались у меня на руках, но я об этом никому не говорю.

Однако у моей славы нашлось немало злопыхателей, завистники много чего насочиняли потом, дабы унизить меня и умалить заслуги. Уже после того, как я взял Новый Карфаген, пошел гулять по Риму рассказ, будто бы на самом деле отца моего в той стычке спас какой-то лигурийский раб. Как он оказался в разведке да еще верхом (не мог же он бежать вслед за отцовским конем), как удалось вырвать отца из лап нумидийцев благодаря одному-единственному рабу, о таких деталях мои «доброжелатели» никогда не задумывались.

Глава 5 БИТВА ПРИ ТРЕБИИ

Вечером, как раз перед тем, как я отошел ко сну, из Рима прибыл письмоносец с посланием от моей супруги.

Она писала мне время от времени, сообщая городские новости. Сейчас же Эмилия извещала, что намерена навестить меня вместе с нашими дочерями Корнелией Старшей и Корнелий Младшей, и обещала прибыть к вечеру следующего дня. В письме она просила, чтобы я не волновался — она возьмет с собой нескольких сильных рабов для охраны, да еще два ветерана, что едут в свои поместья, будут сопровождать ее спальную повозку.

Сегодня на рассвете, задолго до моего пробуждения (а я всегда любил вставать поздно), предусмотрительный Диодокл успел отправить рабов за снедью в Латерн, отдал распоряжения приготовить триклиний к обеду да истопить бани. Бани, правда, в поместье небольшие и весьма темные, однако воды сколько душе угодно — я велел выкопать большое водохранилище, чтобы даже в самую сильную засуху не нуждаться в живительной влаге.

Разумеется, еще до того, как я поднялся, слуги уже носились, сбиваясь с ног, и, разумеется, производили больше шума, нежели делали что-то полезное. Я предоставил Диодоклу возможность самому разобраться с предстоящим обедом и решил не вмешиваться и ничего не указывать.

А сам вернулся на берега Тицина — к тем дням, когда я был молод, и даже отдаленно не представлял, чем грозят мне и моему Городу грядущие события.

* * *

После схватки у Тицина я спал в палатке отца, придвинув свою походную койку к его кровати. Впрочем, смежить веки мне удалось лишь на пару часов перед рассветом.

Утром я услышал, как он заворочался.

— Не буду… — пробормотал он.

Я вскочил.

— Не буду награждать тебя дубовым венком. — И, помолчав, консул добавил: — Даже не надейся.

Я ничего не ответил. А что сказать? Венок за спасение римского гражданина — дубовый венок — высшая награда. Но для этого спасенный должен признать свое избавление от смертельной опасности. А после награждения спаситель становится патроном спасенного, тот в свою очередь — до конца дней его клиентом. Кому охота попадать в унизительную зависимость, пускай и от человека, которому обязан жизнью. Спасение консула — вещь неслыханная, но и отец в клиентах у сына — неслыханно тоже. Я знал, я понимал, но все же… Моя заслуга была несомненной, и в мыслях я уже видел этот торжественный миг. В мечтах даже ощущал горьковатый запах только что сломанных дубовых веток, прикосновение листьев к коже на лбу, древесные пальцы ветвей — на висках. И что мне оставалось теперь? Только сделать вид, что я и не помышлял о подобной чести. Мой учитель-грек любил читать мне басни Эзопа. Виноград слишком часто зелен, когда мы юны.

В тот день отец решил не оставаться в лагере на северном берегу Пада, а вернуться на берег южный, с утра приказал строить войско и уходить. Понтонный мост через реку был все еще цел, и мы перешли по нему, однако недостаточно споро. Отряд, прикрывавший наш отход, был захвачен пунийцами. К счастью, пока шла короткая схватка, несколько человек ломали мост на северном берегу, пока другой отряд, уже переправившийся, резал веревки и расталкивал лодки с юга. Едва там и здесь мост был разрушен, среднюю его часть подхватило бурное течение и поволокло за собой. Так что теперь река отделяла нас от Ганнибала. Несмотря на свое ранение, отец успел распорядиться выставить посты и следить, чтобы Ганнибал не стал наводить мост и не переправился следом.

Однако не тот человек был Пуниец, чтобы его сдержала какая-то река. Он двинулся по течению Пада вверх, переправился там, где мы уже не могли никак ему помешать, и через два дня объявился вблизи наших позиций. Он упорно пытался выманить нас из лагеря на новое сражение. Но отец не собирался с ним биться, понимая, что поражение в этом случае неминуемо.

Тут нас постигла новая беда: перед рассветом наши союзники-галлы, перебив римских командиров и прихватив их отрубленные головы как трофеи, ушли к Ганнибалу. Сразу за нашим лагерем лежали их родные земли, и эта измена делала нашу позицию смертельно опасной. Отец осознал это мгновенно, велел сниматься с нового лагеря и двигаться к берегам Требии, бросив часть обоза в надежде, что дележка наших скудных пожитков задержит передовые отряды Пунийца.

Так и вышло — мы беспрепятственно переправились через Требию и до темноты разбили новый лагерь. Теперь с запада нас прикрывали воды Требии, с юга — горы, с востока — еще одна речушка, и только с севера местность оставалась открытой. В этом лагере мы стали ожидать прибытия Семпрония Лонга и его легионеров.

Дважды я выезжал на разведку, пробуя определить, не собирается ли Ганнибал подобраться к нам ближе. Пытаясь усилить конников, я велел посадить позади каждого по велиту с запасом легких дротиков. Один раз мы столкнулись с галлами, и эта тактика нам помогла: велиты, мгновенно спешившись, закидали варваров дротиками, те кинулись наутек и укрылись в прибрежных зарослях. Подобрав велитов и никого не потеряв в той схватке, мы вернулись в лагерь. Эту тактику много позже мы применили при осаде Капуи.

Я рассказал о нашей стычке консулу.

— Пуниец где-то рядом и чего-то ожидает… — кивнул отец.

Нам было невдомек, что он ждет прибытия второй армии, как и мы. О том, что вторая консульская армия идет нам на подмогу, Ганнибал наверняка узнал от местных варваров, что нас предали.

* * *

Через три дня после того как мы разбили лагерь на берегу Требии, консул Семпроний Лонг объявился со своими легионами, которые он заново собрал в Аримине. Как все Семпронии Лонги, он был высок ростом — выше меня на целую голову, что позволяло ему смотреть на людей сверху вниз. Как плебей, он всегда и всюду пытался доказать, что ни в чем не уступает патрициям. Он был неплохим солдатом, но командовать армией мог разве что в битве с толпой варваров, к тому же лишенных вождя. Против Ганнибала он не годился, но сам он, разумеется, так не считал. Пока его солдаты, измотанные, грязные, собирались заново в легионы, Лонг тут же воспользовался тем, что отец мог передвигаться только на носилках, взял объединенную армию под свое командование и решил одним ударом разгромить Ганнибала — ведь теперь в его распоряжении было четыре легиона! Семпроний заявил, что вскоре от Пунийца не останется мокрого места. Часть вновь прибывших были набраны на замену выбывшим, они не знали, к какой они принадлежат центурии, в глаза не видели своего центуриона, а военных трибунов помнили лишь по данной трибунам клятве прибыть в Аримин. С товарищами своими, с которыми ныне предстояло стоять плечом к плечу на поле брани, они в лучшем случае встречались на Марсовом поле во время тренировок в мирные времена. К счастью, у них имелся опыт других сражений, и потому наши легионы в новой битве уцелели.

Каждое наше поражение в той войне мне кажется одно нелепее другого. Как будто полководцы выставляли свою глупость напоказ друг перед другом. Так и Лонг в битве при Требии совершал одну ошибку за другой.

Зачем, столкнувшись с отрядами Ганнибала, Семпроний тут же послал легионеров в атаку? Солдаты ринулись прямиком в реку — погода холодная, вода ледяная и доходила самым высоким из них до груди, а многим и по горло, и когда римляне выбрались на другой берег, то все были полумертвыми от усталости. К тому же солдаты Семпрония не успели отдохнуть после изнурительного перехода, а тут их подняли на заре и бросили в бой, не дав позавтракать, заставили переправляться через вздувшийся от дождей ледяной поток. Я лично полагал поразительным, что в таких условиях наши люди смогли не только атаковать, но и прорубиться через центр вражеской армии. Уже тогда хитроумный Пуниец надеялся, что ему достанет силы зажать легионы в клещи и раздавить тяжелую пехоту. Но у нас были выносливые бойцы, они сумели прорваться. Воодушевленный Семпроний праздновал победу, поначалу не заметив, что его крылья[35] полностью уничтожены противником, да и трудно было что-то разглядеть сквозь сетку непрерывного дождя и густой туман, что наползал с реки.

Мне не довелось сражаться в той битве — иначе, скорее всего, я бы погиб, потому что почти вся наша конница пала. Мы с Лелием оставались с отрядом, что охранял лагерь, и несколько раз выезжали на разведку. Толку от этих выездов за стены лагеря не было никакого — холодный дождь, сменявшийся липким, густо летящим снегом, да туман, что заполонил низины, делали попытки разглядеть происходящее бесполезными. Удаляться же от лагеря с небольшим отрядом я не рискнул. Шум битвы, что долетал из-за реки, а особенно яростные трубные звуки слонов заставляли наших коней испуганно всхрапывать.

В последнюю вылазку я встретил нескольких беглецов. Половина из них была легко ранена, да еще они везли на лошади центуриона, которому вражеский дротик выбил напрочь локоть, обломки костей торчали наружу.

— Наши легионы прорубили центр и ушли вперед, — сообщил человек, что держал лошадь за повод. — А вот наши крылья отодрали от тушки и сожрали. Пуны там лютуют. Мы не выдержали и кинулись назад к реке.

Я отправил этих людей в лагерь, а сам устремился к броду, пытаясь понять, что происходит. Я слышал плеск воды. Крики людей. Еще какие-то ужасные совершенно незнакомые звуки — и я не сразу понял, что их издавали лошади, издыхая. На миг полосу тумана разорвало, как будто кто-то хотел, чтобы я воочию узрел картину ужасной катастрофы. И я увидел: тела наших союзников, которых я легко опознал по доспехам, устилали берег, а среди мертвецов носился взад и вперед огромный слон (мне он тогда показался воистину живой горой) и топтал всех — живых и мертвых. Хруст костей смешивался со скрежетом раздавливаемых доспехов. И еще — чавкающие звуки, что издавала пропитанная дождем и кровью земля под ногами страшного монстра. Внезапно слон поднял хобот, и трубный глас огласил округу.

В ответ я издал какой-то дикий клич, больше похожий на хрип раненого животного, где отчаяние мешалось с яростью. Мне хотелось ринуться в воду и напасть с мечом на эту живую машину смерти. Но я понимал, что это будет всего лишь еще одна бессмысленная смерть глупого мальчишки. Так что я повернул коня и помчался назад в лагерь, обгоняя немногих беглецов, — доложить отцу и узнать, что делать.

Консул выслушал меня молча. Он сидел недвижно в своем походном кресле (рана все еще не давала ему свободно передвигаться) и, казалось, не ведал, что предпринять.

— Нам надо навести переправу, — предложил я. — Если Семпроний вернется на восточный берег…

— Он не вернется, — перебил отец. — Он наверняка ушел в Плаценцию. Я бы так и сделал. Надеюсь, и Лонгу хватит для этого ума.

— Значит, нам надо переправляться следом и присоединиться к нему. У нас слишком мало людей, чтобы удержать лагерь, если здесь появится Ганнибал.

Отец согласно кивнул, приказал сниматься с лагеря и наводить переправу. Тем временем прибыло еще несколько солдат из союзников, замерзших до полусмерти. Раненых среди них уже не было — покалеченным попросту не хватило сил перебраться через реку. Беглецы подтвердили то, что мы и так знали: пока Семпроний прорубался через центр Ганнибаловой армии, Пуниец уничтожил наши фланги.

Потом прискакал посланец от Семпрония с кратким донесением: консул одержал грандиозную победу над врагом и ушел с легионами в Плаценцию. Также Семпроний сообщал, что уже отправил донесение об этой победе в Рим.

— Победа?.. — только и сказал отец.

Мы погрузили все, что могли, на повозки — оружие, продовольствие, казну, раненых, палатки, а лагерь подожгли. Погода нам благоприятствовала: дождь прекратился, зато туман висел плотной пеленой, укрывая нас от вражеских глаз. Через Требию мы переправились беспрепятственно.

После краткого роздыха снова хлынул дождь, быстро сменившись снегом, началась настоящая буря, погода буйствовала.

Иногда ничего не удавалось разглядеть даже в нескольких шагах впереди. Мы опасались сбиться с дороги, я велел своим конникам каждому привязать веревку к седлу и кинуть товарищу, что ехал сзади. Мой плащ покрылся толстым слоем снега, а руки так замерзли, что я не ощущал повода.

Внезапно я увидел впереди странного вида холм. Я не сразу понял, что передо мною лежащий слон. Видимо, ужасная снежная буря оказалась для этого теплолюбивого животного роковой. Однако когда мы приблизились, то поняли, что слон еще жив — он еще дышал, бок время от времени вздымался, а сам зверь издавал судорожные сиплые звуки. Мы обошли его стороной и двинулись дальше.

Когда мы добрались до Плаценции, то обнаружили, что город переполнен — маленькая колония не могла вместить четыре легиона пехоты. Вновь прибывшим пришлось размеситься во дворах и на улицах, только раненым нашли места для ночевки под крышей. Мы простояли здесь несколько дней в невероятной тесноте, терпя во всем лишения, пока не удалось выяснить, что дорога на Кремону свободна. При первой же возможности отец увел своих людей во вторую нашу крепость.

Много позже я узнал, что в снежную бурю после битвы Ганнибал потерял почти всех своих слонов, что перевел через Альпы. Остался один-единственный.

* * *

Зимовка в тот год была ужасной — даже потом в Канузии мы так не бедствовали, как на берегах Пада. Мы сидели в лагерях как в осаде — повсюду рыскали неуловимые нумидийцы, ведь Ганнибал точно так же пока не мог сдвинуться с места: он дожидался весны, чтобы вторгнуться в Италию. Так что и думать нечего было, чтобы отправить за зерном и сеном фуражиров. Мы наладили подвоз припасов по реке, но Ганнибал атаковал пристань, и только чудом нам удалось ее сохранить. Бывали дни, когда есть приходилось раз в день, да и то одну жидкую кашу и хлеб. Многие легионеры припрятывали что-нибудь про запас — сухари, кусок сыра, горсть полбы. В те дни мне доводилось наблюдать, как разнятся люди. Одни старались отдельно от других приготовить на углях похлебку и съесть в сторонке. Другие объединялись — и весь контуберний[36] ссыпал в общий котел свои сокровища: кто крупу, кто ошметок сала, кто овощи, если таковые удавалось достать. Сополаточники ели вместе и сообща, и казалось, что тем, кто делится с товарищами по палатке, достается больше, нежели одиночкам.

Точно так же, как и мы, Ганнибал испытывал нехватку провианта. Но ему не к кому было послать за припасами, неоткуда ждать корабли с зерном. Он поступал проще: пока псы-нумидийцы держали нас в Плаценции и Кремоне почти что в осаде, его ливийцы рыскали по ближним селениям и грабили галлов. Какое разочарование: прежде варвары встречали Ганнибала как освободителя от власти Рима, теперь он лишал их последнего. Селения, которые пробовали сопротивляться, сжигались до основания. Местные вожди так возненавидели карфагенского полководца, что стали подсыпать к нему в лагерь лазутчиков-убийц. Даже внутри частокола Пуниец не чувствовал себя в безопасности: он менял одежду, спал каждый раз в новом месте, носил накладные волосы, чтобы подосланные убийцы не смогли его отыскать. Ему надобно было как можно скорее уходить из этих мест — промедление грозило гибелью от голода и рук варваров. Первая попытка миновать Апеннины не удалась — было еще слишком холодно (а зима в тот год выдалась на редкость суровая), морозы и снежная буря пригнали Пунийца назад.

Но едва-едва дохнуло весной, как Ганнибал снялся с лагеря и ушел, и мы не могли этому помешать. Ему ничто в те дни не могло помешать: ни горы, ни покрытая водой долина Арно. Река разлилась так сильно, что превратила все поля в округе в настоящие болота. Уже много позже я слышал рассказы о том переходе: вьючные животные мерли сотнями, ночами люди могли спать только лежа на их трупах, что возвышались над водой вместе с поклажей. Четыре дня и три ночи длились эти странствования по болоту, когда ноги вязли в тине и надо было следовать строго за проводниками, потому что невозможно было понять, где поля под водой, а где русло настоящей реки. От мерзких испарений и грязной воды у Ганнибала воспалились глаза, и он вскоре ослеп на один глаз. Но казалось, чем больше препятствий вставало у него на пути, тем сильнее росли его дерзость и упорство.

Надежды, что его остановят дожди, морозы и варвары, нам пришлось оставить.

Тем временем командование над легионами приняли новые консулы[37], и мы с отцом вернулись в Рим.

* * *

Я не стану здесь описывать еще одно страшное наше поражение у Тразименского озера, где несчастный Фламиний погиб, забрав с собою в Аид почти всю свою армию. Как прежде Семпроний, он попался в ловушку Ганнибала, легионеры вынуждены были сражаться на узкой полосе озерного пляжа. Бежать было некуда, а тот, кто пытался спастись вплавь, беспомощный, тонул, не имея сил переплыть озеро в доспехах. Никто так точно потом не смог сказать, скольких же мы потеряли в тот день. Называют пятнадцать тысяч. Возможно, наши потери были даже больше. Я не стану здесь порочить Фламиния лишь за то, что он был плебеем и все время ссорился с сенатом. Прежде он уже командовал армией и одержал блистательную победу над инсурбами, которую после поражения у Тразименского озера стали спешно преуменьшать. Спору нет, Фламиний умел говорить красиво, очаровывал плебс своими дерзкими выпадами в адрес знати и прославился тем, что запретил сенаторам и их сыновьям владеть большими кораблями, то есть вести морскую торговлю и богатеть. Закон был глуп и не нужен ни тогда, ни потом, зато подобные уступки черни позволили набрать голоса кандидату от плебеев. Но там, на берегу злосчастного озера, Фламиний бился храбро, и пока он был жив, армия тоже сражалась из последних сил. Он пал — и его люди обратились в бегство.

Поначалу об этом новом бедствии просочились лишь смутные слухи. Как промозглый туман с болот, они текли вместе с беглецами и достигали Города. Спасшиеся и сами толком ничего не могли рассказать, что же на самом деле случилось и почему консульская армия опять разбита.

Женщины бродили по улицам, расспрашивали встречных, не знает ли кто о судьбе их родных. Народ стал стекаться к курии, ожидая верных известий, я пошел вместе со всеми. Отец был на заседании сената, но сенаторы не могли ничего решить, ожидая верных вестей, как и весь народ. Наконец перед заходом солнца к людям вышел претор Марк Помпоний и сказал тихо, так, что слышали только стоявшие поблизости:

— Мы проиграли большое сражение…

Ничего, кроме этой отчаянной фразы, произнести он не смог.

Многие тут же кинулись к воротам — встречать тех, кто возвращался в Город, избежав гибели и плена, слухи расползались, то в одном доме, то в другом раздавались отчаянный плач и крики. Рассказывали, что одна женщина умерла, когда сначала получила известие о смерти сына, а потом он живой постучался в дверь родного дома. Сердце ее после тяжкого горя не выдержало радости.

Казалось, это будет повторяться снова и снова, как будто наш враг заколдован, а мы обречены приносить ему кровавую дань. И некому нас расколдовать, некому спасти от смертного бедствия. После битвы на берегах Требии, когда нам все же удалось сберечь легионы, новое поражение казалось изощренной местью Фортуны.

Потом были шесть месяцев диктатуры[38] Фабия Кунктатора, который ходил со своим войском за Ганнибалом по пятам, отлавливал его фуражиров и уничтожал мелкие отряды, успешно уклоняясь от сражения. Так он сберег армию, но разорялись наши дома и поместья, гибли люди, и горели нивы.

Само собой, мы постоянно спрашивали друг друга: неужели Рим так ослаб, что не может собрать огромную армию и дать решающий бой, чтобы навсегда уже прогнать завоевателя с нашей земли? Разве мало у нас смелых и испытанных в боях воинов? Разве нет преданных союзников? Разве мы бедны и не можем вооружить подобную армию?

И мы собрали невиданную прежде армию. И вооружили.

И вся она осталась на поле под Каннами.

* * *

В этот день я более ничего не записывал, хотя перед глазами то и дело возникали картины тех лет, и мне хотелось вновь немедленно взяться за стиль. Однако нынешние дела отвлекли от прошлых.

Женщины прибыли после полудня: небольшой караван, слуги и служанки, повозки со всяческим скарбом. Эмилия привезла с собой трех служанок, Корнелия Старшая — двух, и только младшей дочери прислуживала девчонка лет двенадцати — чуть старше самой Корнелии. Служанок Эмилии я хорошо знал — они жили в нашем доме много лет, и я всем им дал свободу. А вот Корнелия Старшая взяла с собой двух смуглых дерзких особ. Обе — поразительной и какой-то злой красоты. Я улыбнулся одной — как невольно улыбается мужчина красивой женщине, но она лишь дерзко приподняла бровь. Такая дерзость совсем не шла рабыне.

Несмотря на то что Эмилия перешагнула тот возраст, когда женщины перестают рожать, она по-прежнему оставалась красивой. Время как будто подарило ей против других женщин несколько цветущих лет — младшую дочь она родила, уже приближаясь к сорока. Она немного располнела, но кожа сохранила упругость, щеки — румянец. В ее волосах почти не заметить седины. Или она их красила какими-то составами с Востока? Не было покупательницы придирчивей и щедрей в лавках Субуры, нежели моя Эмилия. И все же легкий налет увядания уже коснулся ее тела, нанеся сетку морщин возле глаз, иссушив губы, лишив руки прежней идеальной формы.

А вот Корнелия Старшая буквально расцвела. Она сделалась поразительно похожей на мать в молодости — разве что в ней не было той вызывающей надменности, которая была присуща Эмилии. Мне иногда казалось, что жена моя мнит себя богиней, которой наскучило обитать на Олимпе, и она решила посетить смертных и немного развлечься. Однажды, где-то на десятом году нашего брака, она призналась, что много лет назад увидела меня на улице, приметила, расспросила отца и мать о моей особе и потом как бы невзначай намекнула: вот хороший жених для девушки из патрицианского рода. Не знаю, может, этот рассказ — всего лишь удачная выдумка. Но поступок был в духе Эмилии — с этим никак не поспоришь.

Корнелия Старшая себе жениха не выбирала. Она обручилась с Публием Сципионом Назикой по моему решению и на будущий год собиралась замуж. Не знаю, нравился ли ей жених, два или три раза, когда я заводил с нею разговор о замужестве, она тихо улыбалась и говорила, что счастлива моим выбором. Назика приходился внуком моему дяде Гнею и троюродным братом невесте. Молод, хорош собой, весьма рассудительный малый.

Глядя на чистое, какое-то невероятно светлое, светящееся даже лицо моей юной дочери, я вспомнил, как впервые увидел Эмилию.

* * *

Это было за год до битвы при Каннах. Отец мой наконец-то оправился от раны, полученной в стычке на берегу Тицина, и теперь должен был отбыть в Испанию и присоединиться к своему брату Гнею, чтобы покончить с Гасдрубалом Баркой. Этот брат Ганнибала, несомненно, был талантливым полководцем, хотя и не мог тягаться коварством и ловкостью с самим Ганнибалом. Я планировал отправиться с отцом, но у него были иные планы. Во-первых, я должен был получить чин военного трибуна. А во-вторых…

За несколько дней до отъезда отец сообщил, что мы приглашены в дом Эмилия Павла. Я по наивности полагал, что Павел, с которым наша семья состояла в дружбе, устроил что-то вроде прощальной вечеринки перед грядущим походом, и предвкушал неразбавленное вино, кабана на вертеле и — что почти что обязательно — молоденьких служанок, готовых угодить каждому. К моему изумлению, нас встретили сам хозяин дома с супругой — что сразу сделало возможность веселья в обществе служанок сомнительным. Вместе с Эмилием и его женой навстречу нам вышел сын хозяина, Луций, еще в детской тоге-претексте, поскольку ему еще и четырнадцати лет не исполнилось, а также девушка, на полголовы выше мальчишки и годом старше. Тогда я понял, что мои надежды на неразбавленное вино тоже не оправдаются.

Девушка оказалась дочерью Эмилия Павла — отец называл ее Терцией, а его супруга тут же поведала нам, что прежде, чем боги послали им Терцию, она рожала дважды дочерей, но те умерли еще в младенчестве.

Пока мать ее говорила, Эмилия Терция смотрела на меня с надменным вызовом. У нее было очень белое лицо (белое именно благодаря коже, а не свинцовым белилам, которые красотки накладывают порой так яростно, что случайно упавший луч солнца обжигает им кожу). Светлые ее волосы были тщательно зачесаны назад и лежали волосок к волоску, собранные на затылке и обвитые золотыми лентами. В ушах ее сверкали крошечные золотые сережки, изящная греческая работа, а на тонком запястье позвякивали браслеты — она намеренно встряхивала их, чтобы насладиться мелодичным звоном. Ее стола — не белая, какие носили обычно девушки, а из ткани, выкрашенной шафраном, открывала не только шею, но и часть груди, а руки — полностью. Ее наряд был не только смелый, но и дорогой, что в семье Эмилия Павла, людей не богатых, говорило о том, что юная красавица в доме — маленькая богиня и большой тиран.

Не дожидаясь каких-то объяснений, она взяла меня за руку и повела за собой — как я вскоре понял — в маленький перистиль, в котором в этот час было особенно хорошо — летний день выдался жаркий. Она шла чуть впереди, я видел ее тщательно уложенные, собранные на затылке волосы, длинную шею и легкий завиток пушистых волос, выпавший из прически. Она довела меня до скамьи в тени портика и указала на нее. Я сел, сама она осталась стоять. Потом аккуратно подняла руки. Зазвенели браслеты, она ловко вытащила фибулы, державшие ее платье на плечах, и ткань стекла к ее ногам — она осталась предо мной совершенно нагая. Помню, как я смотрел на ее груди, ослепительно белые, увенчанные розовыми лепестками сосков, а потом взгляд мой начал спускать к плоскому животу, к темному треугольнику, к округлым круто выгнутым бедрам. Я ощутил, как кровь взбунтовалась, и я старательно сдвинул колени, хотя конечно же под тогой никто бы не заметил, какой эффект произвело на меня это зрелище.

— Хочешь стать моим мужем? — спросила Эмилия.

Потом наклонилась и аккуратно вновь втекла в свой скользящий сверкающий шафран. И протянула мне на раскрытой ладони фибулы:

— Заколи…

Я встал, взял застежки, нагретые теплом ее ладони. Она придерживала ткань лишь на одном плече, правая грудь была по-прежнему обнажена. Так на статуях греки любят изображать Диану — с одной обнаженной грудью — и окрашивают этот сосок золотом. Я наклонился и коснулся губами розового соска. Эмилия не препятствовала.

— Что это за ткань? — спросил я внезапно охрипшим голосом.

— Ее называют шелком.

— Она наверняка безумно дорогая… — не знаю, хотел ли я сказать именно это, но сказал так.

— Конечно. Очень.

— И ты надела это платье ради меня?

— Я надела его, чтобы показать, как мой будущий муж должен одевать меня. Я должна наслаждаться жизнью, а не страдать.

Я сколол ткань у нее на плечах и обнял дерзкую за талию. Ткань ее платья оказалась под пальцами совершенно невероятной — одновременно и нежной, и ускользающей. Я прижал ее крепко к себе, дабы она ощутила — даже сквозь ткань тоги — впрочем, не слишком пышную, что ее демонстрация произвела неизгладимый эффект. Затем поцеловал ее — коротко, быстро, но успев слегка прикусить дерзкой верхнюю губу.

Я смотрел ей в глаза и видел в них свое отражение — Эмилии было плевать, что думают другие. Ее волновали лишь свои собственные желания, и она находила нужным делать то, что ей нравилось и приносило удовольствие. Если бы боги сделали ее мужчиной, она бы выросла дерзким воином, рвалась к власти и полагала, что обязана сделаться консулом, императором, диктатором и — возможно — тираном. Но ее честолюбивый дух оказался заперт в женском теле и изнывал от подобной несправедливости. Поэтому ей оставался один путь — найти мужчину, который достигнет небывалой славы.

Я невольно улыбнулся — она разглядела во мне героя.

Свадьбу сыграли без всяких торжеств и второпях — не до празднеств было, когда половина Города ходила в трауре.

* * *

И вот годы и годы спустя я, изгнанник, обедал в обществе моих женщин. Я возлежал за столом, они сидели. Корнелия Младшая болтала без умолку — она уже второй год ходила в школу и опережала на уроках и по письму, и по счету всех мальчишек и девчонок ее учителя, которые к тому же были старше ее на несколько лет. Осуждающе покачивая головой, она пересказывала глупости и ошибки других школяров, ахала, прижимая ладошки к щекам, и заливалась смехом, сообщая, какие нелепости удавалось прочесть маленьким глупцам, неправильно разобрав слова.

— А потом в перистиле, когда начали биться на деревянных мечах, я заколола Тита! — прыснула Корнелия от смеха. — Знаешь, за что? — Она наклонила голову и лукаво глянула из-под длиннющих ресниц на меня.

— Нет, милая. Как же я могу знать, коли меня там не было…

— Он сказал: хоть ты и считаешь и пишешь лучше меня, но консулом тебе никогда не бывать. Вот что сказал этот Тит, глупый, как кусок дерева.

Я невольно вздохнул. Ах, если бы этот дух и этот ум достались сыну моему Публию! Или Луцию!

— Зато ты сможешь стать матерью консулов, — улыбнулся я, зная, что в тот миг роняю зерно в благодатную почву.

* * *

В этот день боги оказались ко мне милостивы — боль не тревожила меня (впрочем, за обедом, я старался есть как можно. меньше), и мы с Эмилией возлегли на ложе вместе. Приап был милостив ко мне тоже.

* * *

Я должен здесь немного рассказать о своих сыновьях. Мой старший Публий, родившийся через год после битвы при Каннах, долгое время был единственным ребенком в нашей семье. Я почти все время находился в армии и зачастую делил ложе с другими женщинами. Эмилия, родив Публия, долго болела, и мы не знали, будет ли у нас с нею иное потомство, кроме нашего первенца. Когда я отбыл на осаду Капуи, Эмилия оставалась управлять нашим домом и во многом — воспитывать нашего сына. Страх потерять единственного наследника заставил ее сговориться с сенаторами (она была отличным переговорщиком) сделать в будущем нашего сына фламином Юпитера — должность эта не была популярна среди молодых, поскольку не давала возможности продолжить карьеру. Но она же гарантировала, что наш сын не пойдет в армию и не будет воевать. Я не возражал и не пробовал позже переиначить его судьбу: Публий отличался слабым здоровьем, и с восемнадцати лет в собачье время, когда над Римом всходило созвездие Псов, у него начинался сильный, долго непроходивший кашель. Когда ему едва исполнилось двадцать, он сошелся с женщиной на семнадцать лет его старше. Она потеряла мужа в битве при Метавре, овдовев, спешно вышла замуж за старика, чтобы дать отца своим детям — мальчику и девочке. Дети уже выросли, второй муж скончался, и она могла позволить себе молодого любовника и прочие капризы. Я не называю здесь ее имени — дабы не указывать на связь этих двоих. Но Публий так привязался к этой женщине, что наотрез отказывался жениться на девушке, способной родить ему наследника, хотя мы с Эмилией подыскали ему достойную невесту. Год назад, когда я в последний раз видел его, он, кажется, уже и дни, и ночи проводил в постели, читая книги или пробуя изредка что-то писать. То ли это была обычная лень, ставшая его второй натурой, то ли страсть так изматывала его, что отнимала последние силы. Не знаю, переживет ли он меня. Если переживет, то ненамного. Детей у него нет, и вряд ли будут. Мы с ним как-то завели разговор о наследнике, и он сказал, пускай ему наследует Луций — а если и это не суждено, приемный сын будет носить гордое имя Сципионов Африканских. Меня не оставляет мысль, что если молодого Публия кто и хвалит, то лишь из уважения к моим заслугам. Хотя по натуре он человек хороший — обходительный, образованный, отвечающий благодеянием на благодеяние. Он мог бы стать воистину достойным римлянином, но болезнь надломила его.

Луций был на шесть лет моложе брата — зачатый накануне испанской экспедиции, он родился, когда меня не было в Риме. К моим ногам его положили не на девятый день после рождения, а уже когда он давно научился ходить. Я поднял его — и он вдруг влепил мне пощечину, ударил не просто играючи, а зло, изо всех маленьких своих силенок, испугавшись чужого ему человека, взявшего его на руки, после чего заревел в голос. Я уже тогда понял, что этот мальчишка доставит мне массу хлопот. Он унаследовал мою дерзость, мою красоту (он даже одно время носил длинные волосы до плеч, как я когда-то в юности), мою уверенность в своей исключительности, но начисто был лишен рассудительности, а также боги не наделили его даром руководить людьми и вести их в битву. При этом он полагал, что все вокруг относятся к нему несправедливо. Впрочем, его характер я понял гораздо позже. А в детстве он радовал меня своей живостью, забавными выходками, дерзкими и остроумными ответами, и, каюсь, любил я его куда больше, нежели вялого старшего сына. Мне казалось, я вижу самого себя, только куда более успешного, обласканного удачей, и в мыслях рисовал ему судьбу более величественную, чем моя собственная.

Как жестоко я ошибался, мне довелось понять уже только в Сирии, когда мы с братом Луцием вели армию против Антиоха. Первая военная экспедиция юного Луция (он был послан на разведку с конным отрядом, точь-в-точь как я когда-то) закончилась плачевно — Луций попал в плен к Антиоху и доставил тем самым царю оружие против меня, римского легата. Царь держал важного пленника в самых изысканных условиях: вино, красивые женщины и мальчики — всё к его услугам. И вскоре ему понравилось в этом плену — вечное хмельное безделье, приторная льстивость, роскошь, столь вычурная, что казалась порождением больного ума. Когда мне его вернули, Луций стал человеком, буквально помешанным на развлечениях Востока. Он уговорил Антиоха отдать ему нескольких невольников из прежней свиты. Так он и прибыл в римский лагерь — вместе с караваном разряженных девиц и юнцов, с верблюдами, груженными одеждой, посудой, необыкновенными яствами. По прибытии он тут же закатил пирушку в своей палатке. Я спешно отправил его в Город из лагеря в надежде, что суровая римская жизнь отвадит его от новых привычек. Как я ошибался! Суровости в Риме не осталось ни на палец. К тому же после нашего с братом возвращения мой Луций сделался постоянным гостем своего дяди, оба Луция вместе пировали и транжирили деньги. И я охотно верю, что они на пару запустили руки в римскую казну, присвоив себе часть восточной добычи. О, я представляю, как завоет от восторга Марк Порций, если когда-нибудь эти записки попадутся ему на глаза. И теперь я сижу и раздумываю над последней рубрикой — стоит ли оставлять эти мои подозрения, здесь, на воске. Стоит ли переносить на папирус…

Но я обещал себе быть честным с самим собой. Так что буду честным. И это не самое страшное мое признание касательно той восточной кампании.

Итак, продолжаю.

Сенат проигнорировал распутство мальчишки, но брата моего обвинили в растрате народные трибуны. Науськанные Катоном, они заговорили о том, что братья Сципионы присвоили сокровища Антиоха. Острие удара целилось в Луция как командующего кампанией, но метили шавки Катона на самом деле в меня. Как мог я спасти наше доброе имя? Мой брат был не лучше и не хуже других, но бескорыстие и скромность не стали его добродетелями. Я устроил публичный демарш — принес сенаторам счетные книги с отчетами о полученной с Антиоха контрибуции и захваченной добыче, на глазах у всех размотал свитки и порвал в клочки, бросив небрежно: кто хочет проверить счета, пусть собирает обрывки. Брат был спасен, во всяком случае, от суда и позора, и то на время. Новые обвинения посыпались на него вскоре, его присудили к заключению в тюрьму, но вето трибуна Семпрония Гракха спасло его от позорной участи, хотя и не избавило от штрафа.

Что касается сына моего Луция, то его ни в чем не обвиняли. Он слишком походил на других юнцов-аристократов, так что его безумства старались не замечать благоразумные отцы-сенаторы, дабы не привлекать внимания к своим собственным детям.

И все же мои сыновья в Риме не особенно были в чести. Не имея возможности поквитаться со мной, мои злопыхатели нападали на моих мальчиков.

Так и Публий, и Луций не входили в коллегию салиев, несмотря на то, что имели на это право: их родители были живы, они принадлежали к патрицианскому роду и оба появились на свет в Риме. Но требованиям коллегии — не иметь изъянов во внешности и здоровье — отвечал только младший, Луций. Однако и его отвергли. Вспоминая об этом, я всякий раз испытываю злость: это был удар по мне, мелкая месть со стороны моих врагов.

Сам я был избран жрецом-салием еще до начала войны с Ганнибалом, едва мне исполнилось шестнадцать.

Дважды я участвовал в ритуальной пляске — несколько часов двенадцать юнцов в пурпурных туниках, каждый держа в руке один из священных щитов, пляшут старинные танцы. Как всем известно, подлинно священный щит, тот самый, небесный, что сброшен был Юпитером Нуме Помпилию, только один, остальные одиннадцать — удачные подделки, но никто не может указать, какой же из них настоящий. Есть способ проверить, но я не стану здесь писать, каков он.

Пляска утомительна и сложна: каждый прыжок, поворот, вращение — заученный и повторяемый год из года ритуал. Салий должен соблюдать ритм на три счета и при этом совершать почти акробатические прыжки и вращения, ничего не добавляя от себя, но лишь раз за разом повторяя движения, смысл которых давно утрачен. Когда-то это был боевой танец наших суровых предков, а ныне — сложный ритуал, готовящий римский народ к грядущим трудам на полях брани. Что касается зрителей, то для них это одновременно и священнодействие, и забава: стоя на улицах, они сравнивают танцоров, приветствуют любимцев криками, идут за процессией следом. Но для участника долгий танец — тяжелейший труд: приходится несколько часов плясать непрерывно, не имея возможности не то что поесть, но даже глотнуть воды. Погода зачастую бывает студеной, идет дождь, мне однажды случилось попасть под снег, а танцору положена только тонкая пурпурная туника, никакой тоги или плаща, вместо кожаного пояса — тяжелые медные пластины на бедрах. В левой руке — медный шит, после которого обычный боевой кажется легкой игрушкой, в правой — короткий ритуальный меч, им отбиваешь такт вычурной пляски. Старинный медный шлем с высоким шишаком не создан для танцев и прыжков. Тут главное, чтобы он плотно сидел на голове, иначе может свалиться при резком движении, или, напротив, съехать на нос и рассечь кожу. Темп и высоту прыжков задает зачинатель танцев, остальные должны уловить ритм и двигаться с ним одновременно. Хорошо спляшут салии — значит, быть нашей армии в грядущих битвах победоносной.

Так танцевал я несколько дней подряд, переходя вместе с другими жрецами от одного святилища к другому. За несколько дней в ритуальной пляске салии должны обойти весь священный померий. Каждый вечер нас принимали в ближайшем богатом доме и сажали за стол пировать. После голодного дня наступал вечер неуемного обжорства, и это тоже считалось частью ритуала. Многие не выдерживали, блевали, у других к утру случался понос. В год консульства моего отца один из юношей в конце дня упал без чувств во время пляски. Это сочли дурным знаком.

Салием я числился очень долго, хотя и не плясал с той поры, как отбыл вместе с армией моего отца на войну.

* * *

Мой сын Луций недавно приезжал ко мне сюда, в поместье. Он искал должности и просил помощи на выборах. В отличие от Публия, чья жизнь протекала на мягком ложе, Луций с малых лет являл неуемное честолюбие и не скрывал страстного желания сделать карьеру. Свое нелепое военное прошлое с позорным пленом, тень которого навсегда легла на имя Сципионов, он пытался выдать за великую доблесть.

В друзьях у него ходил сейчас некто Гай Цицерий, мой клиент и человек весьма темного прошлого, внезапно разбогатевший, как случается со многими пройдохами в наше время. Луций завел с этим Гаем дружбу и решил, полагаясь на ловкость и деньги торговца, победить на выборах. Я не отговаривал его от этой затеи за долгой беседой, но и не поощрял. Под конец я спросил: для чего он ищет для себя магистратуры, не имея на то заслуг.

Он ни на миг не смутился. Напротив, нагловатая усмешка тронула алые чувственные губы.

— А ты сам? Сколько раз я слышал рассказ, как ты искал места проконсула, чтобы получить войска в Испании, не имея на то права! Вот я и решил — пойду-ка по отцовым стопам.

Его дерзкий ответ, его улыбочка причинили мне боль. Теперь мне даже кажется, что осколок той боли поселился у меня в боку и медленно убивает. А в тот момент я ощутил ледяную ярость, которая приходит во время схватки и дает силу разить насмерть одним ударом.

— Я должен был победить Ганнибала. И победил. — Я чеканил слова, будто наносил удары. — У тебя есть подобная цель? — мой выпад был не менее резким, нежели его дерзкие слова.

— Ганнибал нам больше не угроза, — рассмеялся Луций. — Так что я могу подумать о себе. И о своем будущем. И о своих радостях.

— Будущее? Что ты знаешь о будущем, мой мальчик? Мы не думаем о будущем. Рим живет прошлым. Прошлые победы, прошлые заслуги. Прошлые традиции. Наше настоящее всегда основывается только на прошлом. Все эти суровые добродетели, о которых талдычит без устали Катон, — это прошлое. Не спорю, традиции — как камень, на который мы ступаем, чтобы начать долгий путь. Но мир меняется, и мы должны меняться, идти вперед и строить новые дороги. Иначе вместо полноводной реки времени мы будем видеть лишь посыпанные солью камни.

— Вот я и меняюсь, — отозвался Луций. — Каждый день. Как Протей.

— Плен изменился тебя, превратил в пустышку.

— А что ты знаешь про мой плен? — выкрикнул он с неожиданной злобой, лицо его исказилось, а в глазах вспыхнули яростные синие огоньки.

Глава 6 ДОМАШНИЕ ХЛОПОТЫ

Сразу же после завтрака я пригласил Эмилию и девочек на прогулку. Мы прошли совсем немного, как вдруг острая боль в боку заставила меня остановиться. Скрючившись, побрел я дальше, опираясь на руку Эмилии, чтобы не упасть. К счастью, рядом оказалась каменная скамья, где все мы и разместились. Эмилия ни о чем не спрашивала, лишь следила за мной внимательным взглядом. Боль потихоньку отступала, и я, чтобы как-то отвлечь спутниц от мыслей о моем далеко не безупречном здоровье, принялся рассказывать историю о том, как в поместье заглянули разбойники. Теперь, спустя дни, мне показалось эта сценка почти комичной, и я рассчитывал, что ироничный рассказ позабавит слушательниц. Однако я ошибся.

— Они же могли убить тебя, Публий! — покачала головой Эмилия, как будто я совершил нечто безрассудное. К примеру, сам зазвал в гости этих бесшабашных ребят.

Корнелия Старшая никак не отреагировала на рассказ. Она все больше молчала, потупив взор, — но когда полагала, что ее никто не видит, оглядывалась весьма внимательно и с любопытством. Что она пыталась отыскать в окружающих скамью деревьях или в лицах немногочисленных слуг? Не ведаю. Но она всегда была себе на уме. Когда за нее посватался Сципион Назика, я первым делом спросил старшую дочь, хочет ли она этого брака? Если нет, я откажу жениху — не в моем обычае принуждать женщин.

Она же, все так же держа очи долу, тихо проговорила:

— Я согласна.

И это было тем более поразительно, что нежных чувств она к нему не питала. Назика был копией отца — тот славился своей унылой безупречностью, благодаря которой его сочли лучшим римлянином и отправили в порт встречать богиню — вернее, тот хлам, что притащили с собой жрецы, весьма довольные, что могут за государственный счет переселиться в столицу мира и жить отныне в почете, не думая больше о том, как выманить новые дары для храма. Теперь брат Назика раздобрел, располнел, вспомнил, что его роду нужен наследник, и посватал за Корнелию своего сына. Она согласилась.

— Кстати, уже назначен день свадьбы? — спросил я, решив начать новый разговор, коли прежний не задался.

— Мы пока обсуждаем приданое, — отвечала Эмилия.

— Мальчишка не доволен тем, что мы даем за нашей дочерью?

Я-то полагал, что список вещей, что составлен для моей девочки, весьма щедр. Молодой Назика, как и все Корнелии, не был богат, а патрицианство ныне не особенно ценится, плебеи точно так же занимают высшие магистратуры и командуют армиями, порой затмевая аристократов своей напористостью и честолюбием. К тому же они могут становиться народными трибунами и портить кровь сенату с превеликим удовольствием, как это делал Семпроний Гракх. Я вспомнил о нем и невольно улыбнулся — этот народный трибун неожиданно встал на мою сторону и наложил вето на решение сената отправить брата Луция в тюрьму. Мы с Гракхом не водили дружбу, но и никогда не ссорились. Не знаю почему, но народная молва сделала нас врагами за глаза. Так что решение Гракха выглядело воистину беспристрастным.

Я так задумался, что пропустил мимо ушей какую-то фразу Корнелии Старшей.

— …золотая посуда… — расслышал я и очнулся от своих мыслей.

— О чем ты, деточка?

— Я спрашиваю, где твоя золотая посуда?

— Какая посуда? — не понял я. — Серебряный прибор вчера ставили на стол. Как видишь, разбойники не добрались до моего сундука.

— У дяди Луция золотой прибор на девять персон. Перед каждым гостем в его малом триклинии ставят золотую тарелку. А повар приносит поросенка на огромном сверкающем блюде. У тебя должен быть такой же прибор. Неужели ты позволил ему забрать золото, а сам довольствовался серебром?

Золотой столовый прибор? Это что-то новое, я не видал подобной роскоши ни у кого в мире. К тому же после всех обвинений, что сыпались на брата Луция как из рога изобилия, у него конфисковали все сколько-нибудь ценное. Кое-что удалось потом выкупить на торгах. Но ни о какой золотой посуде речи не шло. Скорее всего, это отлично начищенная бронза. К тому же брат Луций порой начинал безудержно врать, воображая, что в такие моменты подражает моей изощренной хитрости, что позволяла расставлять ловушки пунийцам. Но его обман рассчитан на слуг и женщин, а не на политиков и полководцев. Так что ответов было два — либо посуду придумал брат Луций, либо сама Корнелия Старшая — с раннего детства она была горазда на всякие хитрости.

— Ничего подобного у меня нет. Единственный подарок, который я принял от Антиоха, — это возвращение моего сына. Сенат по сему случаю преследовал меня нещадно, подозревал во взятках.

— Я хочу, чтобы мне в приданое дали золотую посуду, — заявила юная Корнелия с нажимом, и я услышал в ее голосе свои собственные звенящие металлом нотки.

— А ты не думаешь о тех людях, что воевали вместе с отцом, а теперь лишились крова и разбойничают на дорогах? — кинулась на нее в атаку Младшая. — Им не до золотой посуды, сестричка.

О, мой маленький легионер, как же ты была хороша в тот момент!

— Скажи это нашей мамочке, — отозвалась Старшая. — За ее последнее платье заплачено, как за большущую ферму. — Таким тоном говорят цензоры, когда обвиняют кого-то в недостойном поведении и намерены вычеркнуть транжиру из списков сената.

— Я себе такое никогда не куплю! — с жаром воскликнула Младшая.

— Можешь в лохмотьях ходить и босиком, мне-то что? Так я получу золотую посуду в приданое? — спрашивая, Старшая не глядела на меня и, похоже, уже знала ответ.

— Нет, дорогая. Тебе придется довольствоваться серебром.

Она поднялась и направилась к дому.

— Надеюсь, своему супругу наша девочка попортит немало крови, — Эмилия со сладкой улыбкой растянуло это «немало».

— Тебе не нравится Назика?

— Конечно же нет. Как он вообще может нравиться? Смеш-ш-но… — Она изобразила голосом что-то вроде шипенья, так шипит египетская кошка, завидев пса. С Востока я привез в подарок Эмилии кота и кошку, и целый выводок этих дерзких независимых зверьков расплодился у нас в городском доме.

— Отец, но ведь у римского народа есть же большое общинное поле, так ведь? — вдруг спросила Младшая.

— Есть, конечно. И что из того?

— Разве эту землю нельзя дать таким старым солдатам, как твой разбойник? Отрезать от общей земли по наделу каждому из тех, кто воевал с Ганнибалом и лишился дома. Рим ведь может это сделать?

Мы с женой переглянулись.

— Тебе, милая, стать бы народным трибуном, — улыбнулся я. — Одна незадача, патриции не могут ими быть.

— Так что же делать? — спросила Младшая с недетской серьезностью.

— Надо подумать.

Младшая, непоседа, как всякий ребенок, вскоре убежала в погоне за яркой бабочкой, Старшая, вновь выйдя из дома, пошла собирать цветы. Она рвала их с каким-то ожесточением и тут же выбрасывала. Лицо ее при этом не отражало ничего — ни восхищения красотой сорванных бутонов, ни раздражения, когда она ими сорила. Мысли ее были далеко.

— Я вот о чем думаю… — Эмилия прижалась ко мне, и это означало, что разговор сейчас начнется важный, и мне не понравится то, что она скажет.

— Как женить Луция? Ты пробовала подыскать ему невесту? — я постарался атаковать, опережая.

Но она умело отразила удар:

— И не однажды. Но ты бы видел, что он устраивает в этом случае! — она рассмеялась, похоже, ей нравились выходки нашего младшего сына. — Представь, чудная девушка, шестнадцати лет, достойный отец, и вот мы приходим с Луцием к ним на обед. Повеса в шафрановой тунике, тога из пушистой дорогущей шерсти, темные кудри до плеч, пальцы унизаны перстнями. Красавец, ничего не скажешь. Милей, чем ты был когда-то.

— О, я даже не сомневаюсь.

— Девушка в восторге и кивает отцу. Но Луций едва бросает на нее взгляд. Поприветствовав хозяина с супругой, он начинает расхаживать по атрию, рассматривает на поставцах серебряные кубки и спрашивает об их цене. Потом тут же начинает интересоваться, сколько хозяин дает за своей дочерью приданого. Услышав сумму, поворачивается и молча уходит. Таков наш Луций.

— Он ищет большое приданое? Мы вроде как не бедны нынче.

— Для забав Луция даже денег Креза не хватит.

— Надеюсь, он образумится, — проговорил я, сам не слишком этому веря.

Значит, разговор не про Луция. О чем же тогда?

— Мой брат пойдет в консулы на следующий год. Его совершенно точно изберут. Имя павшего консула, нашего отца, теперь произносят с благоговением. У брата два чудных мальчика-погодка. Он только что развелся с женой и снова женится. Думаю, у него будут еще сыновья… — Эмилия помолчала. — Я хочу поговорить с ним, пускай Публий усыновит одного из моих племянников.

Я вздохнул: видимо, Эмилия уже не надеялась, что у нашего первенца будут когда-нибудь дети.

— А Луций? Он ведь еще молодой человек и, кажется, не жалуется на здоровье.

Эмилия бросила на меня косой взгляд.

О, я очень хорошо знал это выражение, означающее: не притворяйся глупцом! А то ты не знаешь…

Да, знаю, милая, он жаждет развлечений, так и сгорит в круговерти дел без цели и пиров во имя чужих побед. Принцип, павший прежде, чем гастат уступит ему свое место в шеренге.

* * *

Перед обедом я вновь взялся за стиль. Но вместо своих записок я принялся сочинять письмо Семпронию Гракху, приглашая в гости. Я попытался в своем послании быть как можно убедительнее, расписывая приятности сельского уединения, — ведь от этого визита зависела судьба моей малышки.

Перед обедом мне сделалось совсем худо — боль в боку вспыхивала при каждом движении и при каждом вздохе, а к горлу подкатывала тошнота. Так что за столом я лишь пригубил вино, а пищу брал в рот для виду, слегка надавливал зубами, чтобы ощутить вкус, и аккуратно и по возможности незаметно выплевывал в салфетку, а затем стряхивал под стол — к обычным объедкам полуразжеванные кусочки мяса и хлеба. Мне было жаль усилий моего повара, готовившего чудесные блюда, сейчас он стоял в дверях столовой и внимательно наблюдал, понравилась ли его стряпня хозяину и гостям.

Я надеялся, что он не заметил, как я плююсь приготовленным с таким тщанием мясом.

— Я знаю, для кого ты прячешь свой золотой прибор, — вдруг сказала Корнелия Старшая. — Для своей любимицы… — И она бросила поросячью косточку на тарелку Младшей.

Я так опешил, что забыл, для чего поднес салфетку губам, и невольно проглотил кусок. Зверек в боку тут же сделал кульбит — шустрый, что твой Ганнибал, и я почувствовал, как рвотная спазма поднимается от желудка наверх. Я спешно вскочил и, как возлежал за столом босиком, пошлепал из столовой в свой таблиний, быстрым движением задернул за собой занавеску. Здесь два моих неутомимых служителя — Диодокл и Ликий — занимались делами: Ликий переписывал на папирус с табличек мои вчерашние записи, а Диодокл рассчитывал траты на завтрашний обед. На бронзовой подставке горело сразу четыре светильника. Диодокл догадался тут же, что со мной творится, и спешно подставил полу своего греческого плаща, куда меня и вырвало. Я отер тыльной стороной ладони губы и уселся на скамью рядом с Ликием. Запах рвоты вызывал новые приступы тошноты. Диодокл спешно убежал — замывать плащ. А Ликий протянул мне кубок с каким-то темным отваром.

Я выпил и, откинувшись на спинку скамьи, сидел так довольно долго. Боль стала понемногу уходить. Ликий помедлил, но все же протянул мне льняную салфетку. Наверняка планировал после нашей трапезы, когда господа покинут триклиний, завернуть в нее оставшийся кусок курицы или поросенка. Ему было жаль приготовленной чистой салфетки — это ясно отразилось на его лице. Я прижал ткань к губам.

— Завтра, — ответил я так же шепотом, — начну свой рассказ про Канны.

Наконец вернулся Диодокл. У него было несчастное лицо. Два раза он пытался заговорить и не решался, наконец с третьей попытки выдавил:

— Я знаю одного лекаря-грека. Что если завтра…

— Молчи! — оборвал я его.

Я вернулся в триклиний, взял у мальчишки, что прислуживал нам за столом, чистую салфетку, завернул в нее целую курицу и вынес моим верным отпущенникам. Я всегда стремился отблагодарить любого за оказанные благодеяния, какой бы малой ни казалась чужая услуга. И мне было все равно, кому я обязан — за доброе дело каждому должно воздаваться, независимо от ранга и богатства.

* * *

В ту ночь я долго лежал без сна. Все кончается, но я, ведя свои записи, будто прохожу жизнь по второму кругу — вновь ощущаю на губах вкус яств, опять пылаю страстью к прекрасным женщинам, сражаюсь, мучительно обдумываю ночь напролет в своей палатке план грядущей битвы, советуюсь с Лелием, побеждаю. Но будет ли тот, кто станет читать мой рассказ, возвращать меня к жизни снова и снова? Нет, конечно! Но ему будет казаться, что я появляюсь в его комнате, едва он развернет свиток.

Мои мысли прервал странный звук, долетевший из перистиля. Моя спальня — не обычная темная комнатушка, а просторный покой с широким окном. Я не терплю замкнутых помещений и душных закутков. Из каждой комнаты должны вести как минимум два выхода: не удастся выйти в дверь — можно прыгнуть в окно. Я еще расскажу — если успею — про полезность спальни с окнами. Но это потом.

Я прислушался. Сомнения не было — из сада снова донесся сладострастный стон. Женский стон, и — как мне показалось, — женщины очень молодой. Я поднялся и, как был в одной тунике, в каковой лег в постель, вышел в маленький перистиль. Светила луна, и дом, и деревья — все казалось отлитым из серебра. Тени ложились искусной чернью на плитки дорожки, и листья фикуса, что рос подле бассейна, казались выкованными из драгоценного металла, отполированного искусной рукой.

На скамье, раздвинув ноги и упершись одной рукой в мраморное сиденье, а второй — в ствол лохматой пальмы, раскинулась Корнелия Старшая. А меж ног ее пристроилась та надменная девчонка, которой я улыбнулся в день приезда, а она в ответ дерзко приподняла бровь. По движениям плеч и головы было ясно, чем она занята. Я слышал про Венерины забавы женщин с Лесбоса, среди коих более всех преуспела поэтесса Сапфо. И на празднике Доброй богини, оставшись в доме без присмотра мужчин, замужние женщины ищут сладостных утех в объятиях друг друга.

Но узреть свою юную дочь за подобными ласками… Теперь становилось понятным ее согласие, данное Назике. Ей безразлично, кто из мужчин будет делить с нею ложе, для нее это просто повинность, как уплата налога за освобождение раба. Как и любой другой, патриций Назика будет долго отсутствовать, служа Риму, зато бойкая рабыня доставит удовольствие в любой подходящий день и час.

Я удалился как можно тише. Когда я снова устроился на ложе, стоны прекратились. Сон подкрался незаметно, и, погружаясь в его душный мрак, я отчетливо услышал требовательный голос Корнелии Старшей: «Отдай мне золотую посуду!»

Глава 7 КАННЫ

Где-то года через два после битвы при Каннах, когда я пребывал в Городе, приснился мне сон, будто командую я армией, но еду при этом верхом не на коне, а на слоне и оглядываю землю с высоты этого могучего животного. Жуткое ощущение. Превосходство и одновременно — невыносимое одиночество. Я смотрю по сторонам и не сразу замечаю, что только один мой глаз видит, а второй пылает от нестерпимой боли. Я думаю о римлянах пренебрежительно, даже с издевкой. А еще с ненавистью — с такой бешеной ненавистью, что, кажется, в груди у меня все пылает — и эта боль в груди ничуть не меньше, чем в воспаленном глазу. Римляне — глупы и примитивны, лишены воображения, рабы своей Республики и ее традиций, они всегда будут проигрывать мне, потому что пока они сражаются с тенями, я буду поражать им бедра и вскрывать жилы.

Я проснулся тогда совершенно разбитый — погода стояла нежаркая, но влажная, и тело все было в поту. Я выбежал в перистиль. Уже занималась заря, но свет едва теплился над срезом крыши, и черные тени лежали под навесами. Раб, выбранный стеречь дом ночью, сидя в саду, бессовестно дрых. Отражая светлеющее небо, вода в бассейне напоминала отполированное серебряное зеркало.

Я склонился над гладью, и на миг мне почудилось, что вижу не свои черты, лицо еще совсем молодого человека, обрамленное темными кудрями, а загорелое, смуглое, с голубоватым бельмом на одном глазу, с седеющей бородой и курчавыми всклокоченными волосами. Но то был единый миг — и видение рассеялось. Я сделался Ганнибалом в том сне, из сна в мою явь и в мой дом едва не пробрался заклятый враг. Я опустился на каменную скамью совершенно обессиленный, не понимая еще, о чем же хотели предупредить меня боги.

Потом, придя в себя, растолкал спящего караульщика — все равно от него толку не было никакого — и послал за рабыней, чтобы она приготовила мне тогу. Зашел на кухню, попросил кухарку налить горячей воды с вином, съел яйцо и ломоть хлеба. Занимался новый день.

Как всегда, после таких смутных и сумбурных снов я направился в храм Юпитера Капитолийского. Накинув полу тоги на голову, долго стоял в целле. Не знаю, когда родился слух, что там, в храме, я беседую с богом. Никогда ничего подобного я не говорил. Я просто стоял там, ничего не делая, завернувшись в тогу, как в кокон, мысли текли как бы сами по себе, обрывочные, несвязные. Вспомнились Канны — бегущие орущие люди, Эмилий Павел, ныне ушедший, — в сдвинутом набекрень шлеме, — лицо его было разбито камнем, и кто-то обмотал голову консула обрывком туники, но повязка сползла, кровь заливала лицо, так что моего тестя можно было узнать скорее по доспехам… И еще эти наши всадники, которые как дураки спешивались, чтобы умереть без толку, когда всё уже было проиграно и надо было не сражаться, а уводить людей, беречь их от смерти и плена. Потом, еще много лет спустя, нам так не хватало конницы, оставшейся на полях сражений. Консулу полагалось думать не о потерянном сегодня, а о возможном завтра — строиться в каре и уходить, уходить назад к броду и дальше в большой лагерь, где было оставлено в резерве почти два легиона, — вот что нужно было делать немедленно. Окровавленное лицо Павла возвращалось снова и снова.

И вдруг отчетливо, будто кто-то нашептал мне на ухо, я понял: надо стать Ганнибалом. Я позволил этой мысли, как лодке Харона, плыть по кровавому потоку Каннского поля, возвращенного мне Мнемосиной. Победить Ганнибала можно было лишь одним способом — самому сделаться непредсказуемым, как и он. Потому что нельзя отвечать непредсказуемо на непредсказуемость, даже Баркиду не под силу такое. Не стыдиться устраивать ловушки, всегда и всюду хитрить, ловчить, обманывать. Пунийцы побеждают, потому что знают, как поступим мы, все действия римлян известны заранее. Во всех битвах мы одинаково строим легионы, мы всегда ставим их в центре — а наши союзники и конница образуют крылья стандартного построения. Мы идем вперед и прорубаем центр вражеской армии. Мы не маневрируем. А Ганнибал придумал заранее и испробовал действенное средство против нашего раз за разом отработанного удара — дать нашим легионам увязнуть в центре, выставив против них слабое, но многочисленное воинство, не позволить прорваться, а потом вырубить фланги и окружить нашу тяжелую пехоту, главную силу, которую считают несокрушимой, ударить ей в тыл.

Но отныне противник не должен больше знать, что мы собираемся делать. Зато я буду знать, как поступают они. Потому что, несмотря на всю хитрость и хаотичность Ганнибала, в основе каждой его битвы лежал четкий план. И этот план рассчитан на то, что мы будем воевать так, как мы это делали всегда — в центре железные легионы, мощь, собранная в кулак, атака в лоб, в расчете на то, что удастся пробить шеренги противника, потом выйти в тыл и ударить сзади по флангам… Он всегда готовил нам ловушку в расчете, что мы будем биться именно так, а не иначе.

Эмилий Павел мог бы спастись — надо было только сесть на лошадь. Да, надо было сесть на лошадь и отводить людей. Вместо этого он погиб, римляне дрогнули и побежали, их настигали и резали как скот.

Тогда я понял одно: если мне доведется командовать армией — а я буду командовать, в этом не было никаких сомнений, — не стану как глупец демонстрировать свою храбрость, как будто в ней кто-то сомневается, и прежде всего я сам. Командиру положено беречь свою жизнь, чтобы не угробить легионы и спасти жизни воинов, чтобы победить. И если мне доведется проиграть бой, то я не потеряю при этом армию.

«Ты не проиграешь», — услышал я будто наяву едва слышный голос.

Я очнулся, сидя на каменном полу. Я не помнил, как лег, не помнил, как заснул. Или бог в самом деле заговорил со мною?

* * *

Никогда после битвы при Каннах мне не приходилось бежать с поля боя. Да, под Каннами я бежал и увел с собой всех, кого мог увести. У нас было два лагеря — Большой, на левом берегу Афида близ брода и малый, уже на другом берегу, опять же вблизи берега. Сражение решено было дать недалеко от малого лагеря, где хватало места, чтобы построить наши легионы, да и то не так, как мы делали это обычно — с промежутками между манипулами, имея возможность перестроиться, убрать уставших бойцов в тыл, а на их место выдвинуть свежих. Из-за отсутствия места мы строили манипулы вплотную друг к другу. Мне не нравилось это построение, но кому-то пришла в голову мысль, что получив что-то вроде фаланги, мы не станем метать пилумы, а начнем сражаться ими как копьями и давить массой.

Накануне вечером в палатке Эмилия Павла, когда обсуждался план на грядущую битву, никто не сомневался, что новый день станет днем нашей величайшей славы. Никогда, кажется, прежде римляне не были так уверены в победе. Вечер был душен, рабы подняли полог палатки, но все равно воздух висел недвижно. Чадили масляные светильники, в их красноватых отсветах мы казались друг другу титанами, готовыми шагнуть из огненного Тартара на зеленую землю, в этот раз не для битвы с богами, а всего лишь с людьми. Уже потом после поражения, стали бродить по Городу рассказы, будто консулы ссорились меж собою накануне битвы, будто бы Эмилий Павел требовал повременить, измотать Ганнибала, как это прежде проделывал Фабий Кунктатор, не давать фуража, истреблять союзников Пунийца, а Варрон, напротив, наседал и, брызгая слюной, требовал выводить легионы на бой. Глупые басни — никто не собирает такую армию для войны с фуражирами. Разве что восемь легионов могут не истреблять фуражиров вовсе, а сами сожрать во всей округе зерно, отравить фекалиями реку, выпить все вино и оставить противника голодать и томиться жаждой. Форум давно уже требовал прекратить разорение Италии, загнать Пунийца обратно в Африку, откуда он явился нам на беду, и каждый, подававший свой голос за войну, предлагал свой меч. Мы более не хотели смотреть, как горят деревни и усадьбы, города и крепости на италийской земле. Консуляры[39] и сенаторы вступали в армию, никогда до этого в войске не было столько знати, сколько в те дни собралось в нашем лагере.

Все было решено даже не накануне, а за несколько дней до того — расписано, кто и где командует, для семидесяти тысяч не переделаешь построение за одну ночь. Мы рассчитывали, что битва будет днем раньше, потому Эмилию Павлу отдавалась римская конница и правый фланг. Но предыдущий день ушел на столкновения с отрядами вездесущей нумидийской разведки Ганнибала. И вечером, еще раз обсуждая, что станется с нами, когда вновь взойдет солнце, мы уже ничего не стали менять в предыдущей договоренности, дабы не путать центурионов и военных трибунов, которые и так с трудом управлялись с огромными массами солдат. У нас были отличные воины, блюдущие дисциплину, в подготовке к сражениям немало часов проведшие в тренировках на Марсовом поле. Но при этом многие едва знали не только своих соратников по манипулу, но центуриона и его помощника. Хорошо, если завтра при построении они быстро отыщут свое место в шеренге.

Итак, все было решено — как строятся легионы и какой подле какого. Армия была так огромна, что фактически у нее было три командира — консул прошлого года Гней Сервилий Гемин, которому подчинялся центр. Правый фланг, как я уже написал, отходил под командование Эмилия Павла. А левый с союзнической конницей взял Варрон. Сознавали ли консулы, что у нас слишком мало конных? Ибо во всех предыдущих битвах мы теряли прежде всего всадников, и их некем было заменить. Наверняка да, знали. Потому как в тылу и у римской конницы и у союзнической поставили пехоту союзников для поддержки. Увы, насколько я могу судить, пехота эта бросилась бежать вместе с конницей и вместе с нею погибла.

Но это будет завтра, в день битвы. А накануне вечером все выглядело великолепно. Почти.

Внезапно, когда все замолчали и раб Эмилия Павла принялся обносить присутствующих разбавленным вином, Аппий Клавдий Пульхр, военный трибун третьего легиона, спросил:

— Зачем Пуниец нападал на наших водоносов?

— Что? — не понял Эмилий Павел и оборотился к нему.

Аппий Клавдий, военный трибун, как и я, был чуть ли не в два раза меня старше. Человеком он слыл осторожным и практичным. Семья его сильно нуждалась в деньгах, и он постарался поправить положение, выдав старшую свою дочь за самого влиятельного человека в богатой Капуе. Его вольноотпущенники вели дела вместе с капуанцами и жертвовали весьма не малые суммы своему патрону. У Аппия был трезвый взгляд на вещи, он умел подмечать детали. В юности Аппий был необыкновенно красив, за что получил прозвище Пульхр[40]. С годами он несколько погрузнел, но черты его лица по-прежнему поражали скульптурной правильностью. Он был умен, но несколько вял, и потому не умел отстаивать свое мнение.

— Почему напали именно на водоносов? — повторил свой вопрос Аппий на новый лад.

— Думаешь, в этом есть какой-то смысл? — спросил Гемин.

— Пуниец все делает со смыслом, — напомнил Аппий.

— Он хотел, чтобы у нас была нужда в воде, — дал вполне резонное объяснение Варрон. Плебей и сын мясника, он обладал смекалкой и энергией, которой могли бы позавидовать многие аристократы. Но дальше этого заключения он тоже не пошел.

— А значит, хочет, чтобы мы немедленно вышли на битву, — завершил его мысль Аппий Клавдий. Ах, если бы он хоть чуть-чуть оказался настойчивее!

— Да брось, Аппий! — засмеялся Эмилий Павел. — Ты что думаешь, Пуниец может нас победить?

— Ганнибал хочет, чтобы мы сражались именно здесь, — не уступал Клавдий. — Ему нравится это место. Почему?

— Он просто не сталкивался с нашими легионами в настоящей битве, — заявил Гемин. — На берегу Требии он не смог сдержать наши легионы и напал на фланги. На Тразименском озере была не битва, а подлая пунийская ловушка. Завтра легионы раздавят Ганнибала.

Аппий хотел что-то возразить, но видя, что все шумно соглашаются с Гемином, промолчал.

* * *

Утром, покинув лагерь, перейдя реку вброд и выстраиваясь на равнине для битвы, мы были уверены, что наступает величайший день римской славы. Да и у кого мурашки не побежали бы по спине, когда легионеры ударили по щитам пилумами, и грохот пошел по равнине. Железная масса подалась вперед да так, будто сама земля двинулась у них под ногами и отдалась глухим стоном. Мы шли вперед и легко гнали галлов, что стояли в первых рядах Ганнибаловой пехоты.

Красиво звучит, не правда ли?

Скажу честно — не помню этого ничего. То есть ни дрожи, ни содрогания земли не помню. А вот ветер, несущий тучи пыли нам в лицо, будто сейчас ощущаю горящей кожей лица и обнаженных рук. Мы знали про этот проклятый ветер, и Каждый легионер и всадник взял с собой флягу с поской, дабы иметь возможность промочить горло, пока не вступит в битву. Но кто думал, что мы будем ждать сражения несколько часов и не дождемся. Я помню, как Эмилий Павел скакал на свой фланг перед войском, помню потом, как он продирался вперед в центре, чтобы возглавить атаку и постараться прорваться сквозь ряды Ганнибаловой пехоты и тем самым спасти легионы. Но мы так основательно оказались зажаты в клещи, что не могли сделать и шагу вперед. Дрались лишь те, кто стоял впереди, остальные просто изнемогали в тесноте и давке. Многие, особенно молодые, теряли сознание. Да еще в нас летели камни балеарских пращников, с кем никто не может сравниться в этом искусстве. Мы оказались в нелепой ловушке.

На солнце мой шлем раскалился, пот стекал поначалу, щекоча кожу, потом даже пота не стало, от жары было дурно и душно, но снять шлем означало погибнуть — я дважды получал камнем по голове в тот день, и шлем спас мне жизнь.

Ганнибал сделал то, к чему готовился несколько лет: он позволил нашим легионам идти вперед, прорубаясь сквозь центр, но так, чтобы пробить построение противника насквозь было невозможно. Галлы, стоявшие против нас, отступали, а с двух сторон на возвышенности выстраивалась ливийская пехота. Мы были уверены, что наше правое крыло защищено от обхода с фланга рекой, но Ганнибал знал, что, в отличие от легионов, конница у нас дрянная, и бросил на Эмилия Павла и его всадников, в основном молодых ребят на необученных конях, свою самую лучшую африканскую конницу. Это как удар молота по хрупкому глиняному сосуду. Нет, наши всадники не бежали, как любят рассказывать поклонники Ганнибала. Но своей атакой африканцы истребили около сотни юнцов, пробили наш фланг насквозь возле самой реки, многие скакали по воде там, где река обмелела, и вышли нам в тыл. А вот пехота, построенная за конницей, пехота, которая должна была не пропустить вражеских всадников нам в тыл, дрогнула. Несколько десятков брошенных наугад дротиков, и пехота союзников тут же пустилась наутек. Если бы они сомкнули ряды и встретили всадников, не дрогнув! Но бегство пехоты при атаке конницы — самое безумное, что только можно сделать.

Конница союзников на левом фланге была куца сильнее нашей, вставшей у реки. Поэтому Ганнибал сначала бросил против нее нумидийцев, они засыпали наших союзников дротиками, не давая атаковать. Нумидийцы кидались на всадников Варрона как псы, кусали и отскакивали. Баррон поначалу удерживал фланг. Но африканские всадники промчались в нашем тылу за шеренгами тяжелой пехоты и ударили Баррону в спину. Тогда наш левый фланг рассыпался, здесь решили, что битва проиграна, и ударились в бегство, позабыв, что от нумидийцев не убежишь — они были куда проворнее, варвары настигали беглецов и разили дротиками в спины.

После этого африканская конница напала на наш центр. Легионы были окружены. Гемин успел развернуть последнюю шеренгу, и пехота встретила конницу так, как должны были встретить наши резервы из союзников. Мы бились в окружении, понимая, что все уже проиграно.

Через несколько часов сечи легионеры, измотанные и уставшие, практически уже не оказывали сопротивления. Единственное спасение, что осталось для нас, — вырваться из этого кровавого месива, из этой каши, пробиться и уйти. Погибнуть — означало сегодня предать Город. Эмилий Павел остался где-то впереди — живой или уже мертвый, мне было неведомо. Я пытался выбраться из окружения и увести с собой людей, хотя бы конных: мы изнемогали в давке, а не в битве.

Потом ко мне протиснулся военный трибун Луций Публиций и выкрикнул, что конница и пехота на нашем левом фланге вся перебита. Что было далее… Нас буквально поволокло яростной силой — будто морская волна, стремясь к берегу, тащила на камни людей за собой. Однако несло меня на наш бывший левый фланг, то есть к верной гибели. Я понял почти сразу (и как потом выяснилось, оказался прав): африканские всадники оставили здесь небольшой просвет, атакуя наш центр с тыла. Когда началась паника, ряды дрогнули и кинулись бежать, они устремились, давя друг друга, именно в этот просвет — к малому лагерю. Но там их поджидали нумидийцы, с веселым гиканьем устремляясь на охоту за уставшими легионерами в тяжелых доспехах. Преследование для варваров превратилось в охоту: они настигали беглецов и, свесившись с коня, подрубали бегущим поджилки мечами. А потом, даже не прикончив несчастных, устремлялись дальше, за новой жертвой.

Я попытался как мог построить своих легионеров в круг[41]и решил пробиваться к реке. О том, что самые большие потери армия несет, когда пехота пытается удрать от вражеской кавалерии, мне было хорошо известно — отец говорил мне об этом не единожды, и сегодня мне предстояло это увидеть воочию. Гай Лелий после того как конь его пал, держался подле меня. Гай был ранен в ногу, я усадил его позади себя на Рыжего, велев прикрывать нас щитом с правой стороны, и мы ринулись на прорыв. Нам повезло — в какой-то момент стена из стоящих легионеров раздалась, и мы смогли двинуться вперед, но тут же напоролись на врага. К счастью, это было всего лишь несколько африканских всадников. Строй нападавших здесь истончился. Мы с Луцием ударили на всадников с яростью, которой от нас не ожидали. Спатой я отрубил африканцу руку вместе с мечом, Публиций опрокинул своего противника вместе с конем. Мои легионеры сохранили пилумы и теперь били им в морды коней[42]. В следующий миг мы устремились в образовавшуюся брешь. Занятые истреблением наших воинов, африканцы отступили под внезапным напором, уверенные, что беглецов нагонят и перебьют нумидийцы. Так мы сумели пробиться из окружения.

Я перестроил свой крошечный отряд, теперь главной задачей было добраться до реки. Мы пустились в бегство. Луций Публиций скакал впереди, я за ним. Со мной уходило человек тридцать, в основном пехотинцы, я велел им бежать изо всех сил. К счастью для них, это оказались ветераны, приученные проходить тридцать миль зараз с оружием, и я направлял их — но не к малому лагерю, а к реке. Несколько африканских всадников попытались нас преследовать, но залп пилумов заставил их позабыть о нас. Местность, где прежде стояла наша конница, теперь почти полностью обнажилась, и только трупы всадников и лошадей устилали поле. Где-то они образовали настоящий вал, и мой Рыжий перепрыгнул это препятствие, едва не сбросив нас с Лелием, когда копыта заскользили в крови[43].

Сзади, перекрывая шум дальней схватки, послышались яростные крики и ржание лошадей. В тот миг я подумал, что нас настигают и это конец. К счастью, я не поддался паническому ужасу, от которого люди теряют голову. Помню, возникла лишь одна мысль: кто-то останется верхом на Рыжем, а кто-то спешится и постарается умереть доблестно. Впрочем, выбора тут не было, и я знал, что спрыгивать на землю придется мне — Лелий был слишком серьезно ранен, чтобы меж нами можно было кидать жребий. Я оглянулся: отряд нумидийцев окружил полсотни беспомощных беглецов, что вырвались из окружения вслед за нами, и теперь истреблял их, как свиней на бойне. Легионеры лишились своих пилумов — кто-то успел их метнуть, кто-то бросил, пустившись в бегство, многие покидали даже тяжелые щиты и теперь не смогли составить черепаху и прикрыться щитами от дротиков. В отчаянии пехотинцы кидались с мечами на лошадей — но Куда там! Быть может, тяжелого всадника кто-то из них и сумел бы завалить, нырнув под брюхо коню, но не нумидийскую лошадку — та отскакивала с ловкостью пса, а в следующий миг наш человек падал, пронзенный дротиком. Пока нумидийцы уничтожали беглецов, мы продолжали свой бег. Несчастные своими телами заслонили нас от смерти. Помочь я им не мог — ибо видел вдали облако пыли, — и оно приближалось, это скакал еще один отряд варваров.

Я крикнул: «Скорее!», и пустил Рыжего крупной рысью, устремляясь к броду. За мной кинулись остальные. Гиканье нумидийцев подхлестывало их, будто злой плетью. Пехотинцы старались не отставать от конных. Одному парню, совсем измотанному, я позволил держаться за луку[44] седла и тем спас.

Оставалось надеяться, что мы успеем достичь большого лагеря и получить там поддержку. В лагере стояли в основном триарии — самые испытанные и опытные бойцы. Спасти десять тысяч триариев из лап Ганнибала — эта мысль показалась мне в тот миг весьма заманчивой.

Когда мы перешли реку вброд, я вздохнул с облегчением — мы еще не спаслись, но у нас появилось немного времени — мы опережали преследователей. Надежда прибавила сил: к воротам пешие буквально летели. Мой Рыжий то и дело переходил на тряскую рысь, а Лелий у меня на спиной стонал от боли и ругался. Я отдал ему свою флягу — на дне еще плескалось немного влаги. Никогда, пожалуй, ни один путь, ни один дневной переход по жаре и в пыли не казался мне таким длинным, как тот путь к лагерным воротам. Я видел их впереди, но они, будто заколдованные, не приближались. Я подивился, что префект лагеря не выслал вперед конную разведку. Потом сообразил, что наверняка высылал, но Ганнибаловы отряды перехватили наших всадников. К счастью для нас, поблизости не оказалось вражеских конников. Но это пока…

Наконец мы очутились подле лагерных стен, и нас заметили.

— Публий Корнелий Сципион! Трибун второго легиона! — выкрикнул я. Вернее, прохрипел. Но караульные и так должны были опознать римского военного трибуна по доспехам и украшениям на коне, если разглядели, конечно, под слоем крови и пыли.

Ворота нам открыли, но не сразу. Те долгие мгновения, что мы ждали подле стен, я передумал всякое, я даже полагал, что нас вообще могут не пустить внутрь. А потом нас настигнут нумидийцы и перебьют у самых лагерных ворот. Сопротивляться мы не могли — все были слишком измучены, многие оглушены камнями балеарских пращников, кто-то ранен. И все изнемогали от жажды. Картины возможной гибели казались реальными, но почему-то не трогали меня — как будто я рассматривал фрески с легким любопытством, отмечал кровавость увиденной сцены и отворачивался, не испытывая ни страха, ни сочувствия. Все мои мысли были заняты одним: что сделать, как попасть в лагерь, как потом по возможности быстрее из него уйти. Оборонять лагерь от нынешней армии Ганнибала у нас не было никакой возможности. А то, что мы не смогли нанести пунийцам серьезный урон в битве — в этом я не сомневался.

Наконец меня лично окликнул префект лагеря, узнал и велел открыть ворота. Едва створки распахнулись, как мой отряд ринулся внутрь — первым делом все побежали к бочкам водоносов. Но как выяснилось, воды в лагере запасено было мало, нам дозволили лишь наполнить фляги — и только.

— Ну что, победа? — спросил меня префект лагеря.

Несколько мгновений я смотрел на него молча — очень хотелось сказать что-нибудь ядовитое. Но на ум ничего не приходило — лишь бешеная ярость душила меня.

— Разгром, — выдавил я наконец. — Надо послать гонца в малый лагерь и тут же отходить в Канузий, — предложил я. — Ганнибал медлить не станет. Есть надежда, что его всадники будут рыскать по полю в поисках добычи и добивать раненых, а в сумерках — пировать. Или просто дрыхнуть. Поутру надобно их ждать близ лагеря. Но я задерживаться здесь не собираюсь. Есть только эта ночь, чтобы отступить. Готовь своих людей, в первую стражу[45] мы выступаем.

Префект ничего не ответил, и я по глупости решил, что он со мной согласен.

Я приказал своим немного отдохнуть, потом взять лошадей, деньги, рабов, припасы и собраться у ворот с наступлением сумерек. В моей палатке нашлась целая амфора фалерна, Диодокл наливал каждому, кто пришел со мной, неразбавленного вина. У нас была только пара часов на то, чтобы утолить жажду, наскоро перекусить сухарями и сыром и перевязать раны. Я и сам, как выяснилось уже в лагере, получил рану в руку, видимо, в последней схватке с африканским всадником, потому как до той поры на меня сыпались только камни. Во время схватки я ее не заметил и только в лагере почувствовал боль. Диодокл первым делом прижег бедро Лелия. Я надеялся, что мой друг сможет усидеть в седле, держась за меня. Скакать сам он, скорее всего, не смог бы.

Я выпил бокал неразбавленного вина, после чего Диодокл прижег мне рану на руке. Он наловчился делать это мастерски — прикасался на один миг, чтобы прижечь сосуды и остановить кровь, тогда как иной лекарь умудряется поджарить полруки, нанеся вреда более, нежели вражеский меч. Потом верный мой слуга снял с меня шлем и обтер его внутри водой с уксусом. К счастью, в запасе у меня имелся подшлемник, потому как прежний насквозь был пропитан потом, я также сменил тунику на новую — моя была в пыли и крови. Странно, все эти подробности моего пребывания в лагере запомнились мне куда яснее, чем сама битва.

Я не сомневался, что Ганнибал окружит наш лагерь на рассвете. Легионеры, что оставались в резерве, были так огорошены известием о поражении, что не могли поверить, что нашей армии больше не существует. Почти никто не спал, но и предпринять что-то люди не пытались, их как будто лишили способности двигаться, отняли силы и волю. Они выглядели обреченными.

Когда я со своими воинами подошел к воротам, то, к своему удивлению, не увидел там построенных для похода легионеров. Я огляделся в недоумении.

— Где префект? — спросил я, озираясь. Внутри меня стал закипать гнев.

— Здесь я, не кричи! — оказывается, префект ждал меня подле караульных. — Я остаюсь на месте и жду приказа консула.

— Какого консула! Все погибли!

— Много ли ты знаешь, щенок! Не мути мне людей! После вас прискакал центурион и сказал, что Варрон спасся.

— Может, это и так. Только Ганнибал будет здесь прежде нашего Варрона. Этот лагерь против всей армии Пунийца тебе не удержать!

— У меня десять тысяч! А сколько у тебя?

— А у нас вчера было семьдесят тысяч! И где они! Кроме тех, что сейчас в лагере, сколько осталось, скажи?

Префект долго молчал, потом выдавил, как приговор:

— Вы все драпали, как зайцы. Я буду стоять на месте и ждать консула. Меня ты с позиции не собьешь.

Я едва не завыл от отчаянья. Префект был выше меня по рангу, и я не мог приказать ему отступить.

— В лагере почти нет воды. И Ганнибал знает об этом, — привел я последний довод, и в этот миг мне вспомнились вопросы Аппия на совете.

Ну вот, все наконец стало понятным — Пунийцу нужно было именно это место для битвы: ветер, дующий нам в лицо, холмы, на которых он разместил ливийскую пехоту, долина, которая, как жерло подземного мира, засасывала наши стиснутые со всех сторон легионы. Обмелевший Афид, по водам которого, как по суше, обходя нас, могли промчаться его всадники, если не удастся опрокинуть конницу Эмилия Павла. И ровная как стол равнина за нашей спиной — простор для нумидийцев, и в итоге наше почти полное истребление.

Почему мы не поняли этого прошлым вечером? Почему?!

* * *

Не знаю, что случилось с этими людьми, почему триарии так обмякли и телом и духом, что, скорее, напоминали опорожненные бурдюки от вина, нежели людей — ведь им не довелось выйти на поле брани, они не испытывали того отчаяния, какое пришлось пережить нам — стоять в бездействии, изнывая от жары и жажды, и слышать впереди крики ужаса и боли и сознавать, что наших воинов, изнемогших в рукопашной, убивают в эти мгновения, а мы ничем не можем им помочь…

Пока я искал и не находил нужные слова, чтобы убедить префекта, караульные отворили ворота лагеря, и внутрь въехали двенадцать всадников. Во главе — два военных трибуна, замыкали маленький отряд человек пятьдесят пехоты. Судя по всему, они побывали в битве, но успели привести себя кое-как в порядок.

— Семпроний Тудиан, — назвался один из трибунов, — а это Гней Октавий. Мы притащились из малого лагеря. Дерьмовый день. Самый дерьмовый в моей жизни.

— Корнелий Сципион, — назвался я: после битвы многих было не узнать — лица в грязи и крови, доспехи измяты. Ту-диана я, к примеру, распознал лишь по голосу. — Что-то вас мало, — заметил я.

— Остальные струхнули и остались в малом лагере, — отозвался Октавий. — Глядят за частокол и видят, как поле светится от огней — повсюду факелы, пунийцы собирают добычу с наших мертвецов. И галлы, галлы с ними. Я слышал, как они воют там, на поле, от восторга. Слетелись, стервятники. Рубят головы тем, кто еще жив и очнулся от ночного холода.

— Думают, что выиграли войну, — сказал Тудиан и зло сплюнул. Вернее, сделал вид, что сплюнул — во рту у всех в тот день пересыхало мгновенно, а на зубах скрипел песок — подарок осерчавшего ветра. — Надо уходить. И быстро, — добавил он, поворачиваясь к префекту лагеря.

В его лице я обрел в тот момент союзника.

— Идти в темноте наугад, когда вокруг рыщут псы-нумидийцы? — Префекту эта мысль показалась еще более безумной, нежели прежде. — Я не овца для заклания. Здесь мы все же под защитой стен.

— А что будет завтра? — спросил Тудиан.

— Завтра придут легионы.

Мы с Тудианом переглянулись.

— Какие легионы?

— Те, что прорубились через центр, — уверенно заявил префект. — Они не могли все погибнуть. Уверен, не меньше половины уцелело. Они ушли вверх по Афиду. Но завтра они вернутся в лагерь, как вернулись после битвы при Требии. Они ударят в тыл Ганнибалу, а мы ударим из лагеря.

— С чего ты это взял? — Я буквально опешил, услышав подобные фантазии.

— Легионы всегда прорубают центр. Твои люди сказали, что в центре стояли галлы. Уж их-то наверняка наши всех покрошили. Чтобы легионы не вырубили варваров на равнине? Да ты еще сосунок, Корнелий, потому и веришь в такое. Кто сделал тебя трибуном? За что? За кровь патрициев в жилах и пустую голову на плечах?

Тудиан только развел руками:

— Вот же лысая задница!

Еще много лет спустя мне доводилось слышать рассказы, что один наш легион пробил насквозь построение в центре Ганнибаловых войск. Одна незадача: никто больше тот легион не видел. Может, кому-то и удалось прошить центр насквозь, но этих героев с флангов тут же атаковала ливийская пехота, и они погибли точно так же, как и все остальные. Но это лишь домыслы, а реальность в том, что легионеры погибли — дороги впереди не открылось.

Многие солдаты слышали наш разговор, одни криками поддерживали префекта, особенно ветераны, уверенные, что легионы непобедимы. Другие, услышав про рыскающих на поле галлов, совсем пали духом. Наш спор с префектом в тот вечер породил раскол в лагере, так что в итоге нам с Тудианом удалось убедить префекта лишь в одном: все желающие могут уйти с нами и префект не станет препятствовать. В тот час каждый выбирал свою Судьбу. В итоге еще около тысячи воинов согласилось покинуть лагерь. Тудиан предложил двигаться в Канузий (как и я до того). Этот город был неплохо укреплен, и там можно было разместить несколько тысяч пехоты.

Нам повезло: в лагере отыскали проводников из союзников, хорошо знавших дорогу. Теперь мы могли пройти в темноте и не заплутать — меньше всего нам хотелось угодить в лапы Ганнибала.

У меня хватило ума взять с собой как можно больше лошадей, набить сумки провизией и прихватить людей из обслуги лагеря, а также запастись пилумами и дротиками. У нас получился неплохой отряд, который мог бы даже отбиться от своры нумидийцев. Но я надеялся, что варвары все еще рыскают на поле, собирая золотые кольца знати, украшения сбруи, оружие, и у реки их нет.

Первым делом мы решили спуститься вниз по течению и возвратиться на правый берег намного ниже того брода, каковым воспользовались в день битвы. Афид зимою или осенью после сильных дождей бывает полноводен, но в эти жаркие дни начала секстилия на реке без труда можно найти удобное место для переправы.

Нам не пришлось даже плыть — в самом глубоком месте вода едва доходила пехотинцам до груди. Мы перешли через реку вброд в темноте, позволив себе запалить один-единственный полотняный фонарь, обозначив место на другом берегу для сбора. Виден он был только на другом берегу тем, кто переходил вброд реку. Тудиан командовал переправой и тут же строил людей так, чтобы впереди и позади отряда оказались конные. Собравшись снова, мы двинулись в Канузий, обойдя стороной малый лагерь.

* * *

Уже утром в дороге нас нагнал с небольшим отрядом военный трибун третьего легиона Аппий Клавдий Пульхр. Как и большинство счастливцев, он спасся благодаря выносливому коню, его спутники тоже все были верхом. Из кровавой каши Аппий выбрался почти без ран — отделался синяком на груди (от снаряда балеарского пращника спас добротный панцирь). Я снова вспомнил его вопрос про водоносов накануне вечером и ясно осознал одну вещь: мы были так глупы, что, даже заметив опасность, не смогли ее избежать. Уверенность в собственном превосходстве замутила наш разум.

В Канузий мы пришли ближе к вечеру измученные и усталые — да и кто не был измучен или не устал в те дни. Здесь уже собралось несколько десятков человек — из тех, кто бежал с поля боя прямиком за стены городка. С каждым часом люди все прибывали. Мы с Гаем Лелием и еще пятью моими легионерами выбрали для постоя дом у самых ворот — чтобы первыми узнать, если Ганнибал решит двинуться вслед за нами. Один из жителей колонии, сам в прошлом ветеран, отправил двоих сыновей-подростков дежурить на ближайшем холме к северу от города — там была небольшая ферма, но жили только старики-хозяева с парой таких же старых рабов — вряд ли из них мог получиться хороший дозор. Зато старики, зная, что Ганнибал рыскает в округе, держали под рукой стог сена, его можно было поджечь, чтобы подать сигнал колонии закрыть ворота.

К полуночи город был переполнен — четыре тысячи лишних постояльцев вместе с лошадьми, а трибуны — так еще и вместе со слугами. Гай Лелий был утомлен, и его трепала лихорадка: как выяснилось, в сражении он получил три раны, и одна, в ноге, оказалось весьма серьезной. Он бы остался на поле под Каннами, если бы Рыжий не вывез нас обоих. Диодокл повторно прижег его раны, положил на лоб компресс и устроил Гая спать на единственной приличной кровати, хозяев — остальные повалились на полу в атрии, будто рабы, отыскавшие свободное место для ночевки в тесном доме. Вот когда пригодились вещи, что мы прихватили в лагере, прежде всего одеяла.

Я перекусил и лёг спать, отправив Диодокла устраивать на конюшне наших лошадей. Заснул я мгновенно — если загорится сигнальный огонь, меня разбудят — а пока я должен был отдохнуть. Не помню, что мне снилось в ту ночь — скорее всего, Канны. Канны мне снились потом долго и часто. И всякий раз одинаково — меня с легионом окружают, со всех сторон летят камни пращников и дротики, и я понимаю, что нам не спастись, не выбраться…

Мне показалось, что я только что заснул, когда ощутил, что кто-то отчаянно трясет меня за плечо.

— Ганнибал? — спросил я, хватая лежащий подле десницы меч в ножнах и вскакивая. И едва не упал, споткнувшись о кого-то, спящего рядом в темноте.

Право же — я намеривался драться, но не сдаваться в плен.

— Нет… хуже. Метелл, — услышал я голос Аппия.

Выяснилось, что от Метелла прибежал кто-то из колонов[46]с донесением, что в доме торговца вином, где остановился Цецилий Метелл, идет совещание — военных трибунов и всадников из знати. Парень ничего толком рассказать не мог, лишь повторял: они хотят плыть за море.

— Зачем за море? — спросонья я не понял опасность таких разговоров.

— Похоже, эти ребятки во главе с Метеллом решили, что Республика умерла и пора драпать, — перефразировал куда понятнее восклицания доносчика Аппий Клавдий.

Диодокл (куда ж без него!) принес наконец светильник.

— Пойдем к ним, — я опоясался мечом. И, переступая через спящих, направился к двери.

— Зачем нам туда идти? — заколебался Клавдий.

Я не стал ничего объяснять и вышел. Ночь была жаркая, но не душная, то и дело налетал ветерок, но мне все время казалось, что к ночным запахам примешивается запах крови и гниющей плоти.

Горе-заговорщики сидели в триклинии просторного дома, несколько светильников на бронзовой поставке давали достаточно света, чтобы разглядеть их разгоряченные физиономии. Вино они цедили не разбавляя, и виночерпий выставлял на стол уже не первый кувшин — если судить по раскрасневшимся лицам и блестящим глазам.

— Глупо идти в Город! — говорил мальчишка с едва пробивавшимся пушком на щеках. Я узнал в нем одного из контуберналов[47] Гнея Сервилия Гемина — его младшего сына Гая. Я несколько раз видел его с проконсулом. — Старики тут же начнут допытываться, почему мы не сдохли вместе со всеми, почему не остались на том проклятом поле. Нет уж! Мой отец пал, как и тысячи других. Надо двигаться на побережье. А там на корабли.

— Как же! И с чем мы потащимся на этот твой берег? — поинтересовался Метелл. — Надо послать кого-нибудь в Город, хотя бы одного, чтобы привез деньги и кое-что из ценных вещей. Отправляться голяком искать счастье в заморье — глупее глупого.

— А мое золото всегда при мне, — сообщил кто-то и похлопал по кошелю на поясе.

— А у меня при себе только тестикулы, — заржал другой.

— Нам нужен корабль.

— Наймем.

— Можно просто захватить.

— И куда же вы собрались? — спросил я, выступая из тени.

— Мы еще не решили, — беспечно отозвался Метелл.

Кажется, он вообразил, что я хочу присоединиться. Им в тот день и час казалось, что никто иначе думать не может: все кончено, впереди только бегство. Остается выбрать, куда бежать.

Тогда я обнажил клинок. Ножны были чуть туговаты для моей спаты, и клинок выходил наружу со злобным издевательским скрежетом. Наверное, многим еще долго мерещился этот голос рассерженного металла, и в взвизге обретшего свободу железа читался приказующий окрик: Стойте!

Впрочем, никто не двигался. Разве что юный Сервилий громко глотал вино, будто торопился допить свой бокал, прежде чем я начну говорить или резать ему горло. Я был один (Аппий почти не в счет), но они испугались.

За миг до этого я подумал, что должен буду рассказать Эмилии, как умер ее отец, и сразу же то, что мне предстояло сказать здесь, сделалось простым, почти примитивным.

— Значит, вы все попросту решили предать Республику и сбежать? — спросил я язвительно и шагнул еще ближе. Говорил я тихо, почти шепотом, заставляя их прислушиваться к моему шипению. Это было как часть моей души, часть моего гения[48], — невозможность сдаться, невозможность склонить голову перед Ганнибалом, невозможность даже заговорить с ним о мире и невозможность сбежать. Часть столь большая, что означала смерть, если я смирюсь и сдамся. Мне казалось в тот момент, что кровь кипит в моих жилах. Даже в бою, когда я спасал отца и смерть смотрела мне в глаза, я не испытывал ничего подобного.

— Все конечно, Публий, — отозвался Метелл и примиряюще протянул руку. — Армии нет, и взять ее негде. Все, кто был, пали. Ганнибал пойдет на Рим, и через четырнадцать дней уже будет у ворот Города. Женщины и дети не защитят стены.

— Пуниец не сможет взять Рим, — пробормотал Аппий Клавдий за моей спиной — правда, не очень уверенно. — Там еще остались два легиона, и мы только что отремонтировали стены и…

— И там наши старики-сенаторы, — хихикнул юный Сервилий. — Наш Фабий Медлитель. Он предложит еще поводить за нос Ганнибала лет пять, пока не подрастут новые бойцы.

— За нас будут сражаться наши рабы, — хмыкнул Метелл. Как это ни смешно, но в этом он оказался провидцем.

— Суки, уроды, трусы! — заорал я так, что они — поголовно все — невольно втянули головы в плечи, а кое-кто даже сполз со скамьи. После шипения-шепота этот ор грянул как гром Юпитера. — Вы решили предать и продать Республику, когда она ранена и истекает кровью… стая шакалов.

Я схватил меч двумя руками и поцеловал клинок в приступе какого-то исступления. Мне казалось, что голова моя пылает, охваченная нестерпимым жаром, а во рту была такая горечь, что я готов был плеваться ядом.

— Клянусь Юпитером Всемогущим и Величайшим я никогда не покину Рим и не отступлюсь от него, и никому из вас не позволю этого сделать. Пока мы не признали поражение, мы непобедимы![49]

Несколько мгновений они смотрели на меня, опешив. Воцарилась тишина. Слышно только как потрескивает горящее масло в светильнике.

— Клянитесь в верности Риму, иначе я убью вас! — заорал я и выставил в сторону Метелла клинок.

Их было человек пятнадцать. Я — только вдвоем с Аппием — и то не уверен, что Аппий стал бы сражаться на моей стороне, если бы эти пятнадцать схватились за мечи и ринулись на меня. Но я был готов биться против них один и готов был их убивать. Они не двигались, продолжали сидеть. Молчали. Потом кто-то икнул. И это прозвучало как сигнал побудки: юный Семпроний первым приподнялся и поцеловал клинок:

— Клянусь…

— Публий, — покачал головою Метелл. — Это глупо. Мы погубили три армии. Требия, Тразименское озеро, Канны. Все кончено. Кто будет биться теперь? Дети? Женщины?

— Мы живы. И Рим не погиб. Будет надо — на стены встанут женщины и дети. Клянитесь!

Если бы он отказался, я бы пронзил его мечом. Наверное, он понял это, потому как медленно сполз с обеденного ложа и, бухнувшись на колени, приложился губами к металлу.

За Метеллом гуськом потянулись остальные.

— Неужели ты веришь, что мы отстоим Рим? — спросил Семпроний и нелепо хихикнул.

— Я это знаю! — прорычал ему в лицо.

Нечасто потом вспоминал я ту ночь и ту клятву — уродливые тени собравшихся по углам — скрючившиеся фигуры за столом, разлитое вино…

Но когда Порций Катон распинался в сенате, заявляя, что я недостаточно люблю Республику, что я предал и продаю ее за сокровища Антиоха, тогда будто неведомая рука запалила факел и осветила в моей памяти ту ночь, триклиний в незнакомом доме и лица собравшихся.

Я хотел напомнить Катону о страшном вечере в Канузии, о сборище пьяной отчаявшейся молодежи и о клятве. Но передумал. Потому что много лет спустя были еще одна ночь и еще один разговор. И тот, второй разговор, перечеркнул мое геройство отчаянной ночи в Канузии.

* * *

Приходившие на следующий день в наш городок люди доносили вести самые печальные — о тысячах убитых, о сдаче большого лагеря, а вслед за ним и малого. Правда, один из беглецов сообщил, что ускакал с поля вместе консулом Барроном, и что тот спасся из битвы, так что префект не ошибся, уверяя, что консул уцелел. Но и я был прав, предрекая префекту бесславную сдачу лагеря и плен.

Гонец сообщил, что вместе с беглецами консул направился в Венузий. Принесший эту весть человек отстал от крошечного отряда, потому что под ним пал раненный в битве конь, и парень пешком доковылял вместе с несколькими беглецами до нас. Как выяснилось, кроме рядовых легионеров, с беглецами на другой день к нам в Канузий пришел трибун Первого легиона Фабий Максим, сын Кунктатора.

Те, кто мог стоять на ногах (не был ранен и восстановил силы после тяжкой дороги), собрались на базарной площади, чтобы обсудить, что нам делать далее. Нам предстояло избрать командиров и создать войско из уцелевших. Спорили недолго. Вернее, почти не спорили. Тудиан назвал мое имя, кто-то из легионеров — Аппия Клавдия. Почти что единогласно нам отдали командование, хотя годами я был младше остальных трибунов. В этой разношерстной толпе — назвать остатки разбитой армии войском язык не поворачивался, — сейчас главное было поддержать дисциплину, не дать людям превратиться в шайку мародеров, заставить их быть армией, а не беглецами. Мы походили на обломки огромного корабля, разбитого о скалы взбесившейся бурей. Правда, сравнивать Ганнибала с Нептуном мне бы не хотелось совсем. Я никогда не пытался приписать пунийскому полководцу мистической силы или высшей власти. Но я говорил себе и другим, что в поражении глупо винить противника, особенно в таком поражении, когда ты был сильнее и стоял за свой дом на своей земле.

Сейчас было важно наладить спокойную жизнь в этом городке, не позволить нашим людям силой отбирать провиант у жителей или насильничать над женщинами. Впрочем, рабыни и женщины из прислуги обычно позволяли мужчинам пользоваться их телами за самую низкую плату. Но у многих не было с собой ни асса, и даже самые богатые из нас не всегда могли заплатить за еду и ночлег.

Неожиданно наше собрание прервала небольшая процессия: впереди шел дородный и важный смуглолицый мужчина, а за ним женщина в белой строгой столе и накинутой поверх тонкой палле из легкой струящейся ткани. Ей было что-то около сорока, темноволосая, с миндалевидными темными глазами, — чувствовалось с первого взгляда, что этрусская кровь в ее жилах текла почти неразбавленной. И в сорок ее фигура оставалась ладной, лицо — почти без морщин, а глаза — живыми и блестящими. Я ощутил к ней сильное влечение, несмотря на то, что женщина годилась мне почти что в матери. Я спешно опустил глаза, дабы матрона не увидела в моих глазах вспыхнувший внезапно сладострастный огонек.

— Имя мое Буса, — услышал я необыкновенно красивый глубокий голос и от его звука невольно вздрогнул. И поднял глаза — будто завороженный. Ибо знай, что ждет меня взгляд Медузы — и тогда бы не сумел удержаться. И взглянул. Женщина смотрела на меня, улыбаясь. А я увидел в ее взгляде понятное всем сладостное согласие. — Семья моя богата, и в час, когда достойные люди теряют и состояние, и саму жизнь, я пожертвую все средства, какие только найду, на помощь спасшимся. Каждому римскому воину я готова дать и деньги, и одежду, и пищу.

Она вдруг подошла ко мне и поцеловала в губы.

— Каждый из вас теперь мне брат! — заявила громко.

Вечером, когда уже стемнело, от нее явился посланный — мальчишка лет двенадцати с сообщением, чтобы я зашел выбрать для себя и для своих друзей одеяла и новые туники.

Я отправился вслед за ним, уверенный, что меня ждут не только щедрые дары, но и утехи самой хозяйки. Как же я был обескуражен, когда в атрии меня встретила старуха лет шестидесяти с темным, выдубленным солнцем лицом и с разбитыми работой осыпанными старческой темной крупой руками. Она выложила передо мною щедрые дары Бусы, сообщив, что хозяйка укладывает спать младших дочерей и не может ко мне выйти в столь поздний час.

— А старшая дочь хозяйки не может ко мне выйти? — спросил я довольно легкомысленно.

Старуха подняла на меня выцветшие совершенно белесые глаза.

— Старшая дочь хозяйки только что овдовела, — сказала она строго. — И потому не выходит никуда из дома.

Я почти въяве ощутил болезненный щелчок по носу.

Однако траур в семье не мешал Бусе каждый день проявлять о нас воистину материнскую заботу. На другой день с утра она истопила баню в своем доме и пригласила меня с Гаем и Аппием Клавдием в числе первых. Помню, как мы сбросили грязную нашу одежду и уставились друг на друга. Наши тела говорили красноречивее любых горьких слов о нашей беде: все мы были в синяках от ударов камней, в струпьях начавших заживать ссадин, у всех троих нашлись на теле кровавые раны, у Гая Лелия к тому же одна из ран воспалилась и покраснела, и присланный Бусой лекарь ловко вскрыл ее и выпустил гной, а затем покрыл толстым слоем какой-то жирно блестевшей мази. Помнится, незадолго до начала войны моего брата Луция с его друзьями подловили грабители на одной из узких городских улочек и ограбили, перед тем хорошенько избив. В тот день в бане Бусы мы походили на глупых юнцов, чьи раны свидетельствуют не о доблести, а синяки лучше скрывать.

Но соскребая с тел масло и окатывая друг друга горячей водой, такой горячей, что едва выносила кожа, мы понимали, что нет ничего на свете важнее веры в то, что избитый и жалкий неудачник может подняться и в итоге победить. Буса в нас верила. И я до сих пор благодарен за ее деятельную веру.

* * *

Много лет спустя мой младший сын Луций за обедом небрежно спросил меня, почему мы просто не перерезали глотку этому паршивцу Баррону? Карфагеняне распинают своих полководцев, проигравших сражение, недурно было бы и нам в тот час учудить с этим сыном мясника Барроном что-то похожее. Я смотрел на юного Луция и молчал. Его шелковая туника цвета солнца переливалась в свете светильников, его веки были густо насурьмлены, а волосы тщательно завиты, тонкие пальцы унизаны перстнями. Я смотрел на него и думал, как легко муза Клио одного назначает героем, а другого — виновным, и уже не поменять выданную маску, навсегда истинное лицо скрыто за грубо намалеванной гримасой.

— Баррон не так уж был виноват, — сказал я. — Не более, чем остальные.

— Он рвался в битву, а Павел…

— Все мы рвались в битву. Или римляне собрали это огромное войско, чтобы прогуляться по Италии и попировать с Ганнибалом и его ребятами? На совете задолго до того черного дня мы вместе придумали план грядущей битвы. Все эти рассказы о том, что Павел хотел сражаться как-то иначе с Ганнибалом, а Баррон погубил армию, родились много позже. Мы все до единого были уверены в победе Рима. Только что набранные легионы, центурии тяжелой пехоты, у нас рябило в глазах от блеска шлемов и новеньких кольчуг. Никто не мог и помыслить, что поражение было предопределено. У нас не нашлось хорошей конницы — мы ее положили в прежних битвах, и взять ее было неоткуда. Мы не умели маневрировать, мы были предсказуемы. Любой наш полководец в тот день погубил бы армию. Канны научили меня главному: то, что кажется всем очевидным, далеко не всегда верно. И ты забыл об одном…

— О чем же? — спросил Луций.

— Я тоже в тот день бежал с поля боя.

Я бы мог добавить, что Варрон пытался спасти войско — он отдал приказ отступать и бежать всем, кто способен уйти. Эмилий же кинулся в гущу схватки, увлекая за собой несчастных всадников, которые могли еще уцелеть, и так бы пригодились нам в будущем!

Бегство грозило смертью многим и многим, но и продолжение боя означало лишь бессмысленную смерть.

Я смотрел на Луция и раздумывал: если бы он узнал о моем позоре в Азии, о том, какой ценой была выкуплена его жизнь у Антиоха, что бы он сказал? Верно, рассмеялся бы мне в лицо и бросил на свой манер язвительную шутку. Хмыкнул бы, к примеру: «Я так и думал, что все россказни о наших римских добродетелях — пустые басни!» Или что-нибудь похожее — быть может, еще более жестокое.

Так что я не сказал ему более ничего.

Глава 8 КАНУЗИЙ

Итак, я перешел самый страшный перевал в своем рассказе. Канны. Это были мои оледеневшие Альпы, и я миновал их, оставив в Аидовой пропасти своего тестя, друзей и своих солдат.

Иногда я задумывался, хотел бы я получить жизнь заново, и всякий раз понимаю, что вопрос этот нелеп. Что-то я мог бы исправить и сделать лучше, но кто поручится, что при этом я не проиграю там, где выиграл после чужих ошибок? Все, что мог, я свершил и исполнил. Признание сограждан? Разве это не смешно — мечтать о новой жизни, чтобы получить признание?

Что касается гибели наших легионов под Каннами, то я был всего лишь военным трибуном, почти мальчишкой, и уж точно не мог еще знать, как справиться с Ганнибалом. И та армия, что мы вывели на огромное поле, не могла одержать победу.

* * *

Только на четвертый день после прибытия в Канузий я сообразил, что Эмилия не знает даже, жив я или нет. Я отыскал приличную лошадь, снабдил Диодокла сухарями и сыром на дорогу и велел скакать в Рим. Это то малое, что я мог сделать для Эмилии. С собой я ему дал только таблички, где написал: «Публий супруге Эмилии, привет. Я жив, даже не ранен. Отец твой, к печали нашей всеобщей, прожил. Береги здоровье». Остальное велел рассказать на словах, но не посвящать молодую женщину в самые страшные подробности.

Тем временем благодаря заботам Бусы мы с Аппием Клавдием и Гаем Лелием нашли приличный дом для постоя, где каждый из нас смог получить в свое распоряжение комнату. Жизнь обустраивалась — странные эти слова я бы мог повторять многократно. На войне человек живет — он заботится о башмаках, о тунике, харчах и отдыхе. Он пристраивает на ночлег своих людей, он ставит палатку и проверяет запас воды. Он занят добычей пропитания и фуража, мечтает об отдыхе и развлечениях, он обожает или ненавидит командира, высчитывает дни до возвращения домой. А сражается воин время от времени.

Вскоре к нам в Канузий прибыл Варрон. Поначалу я не узнал его — он как будто весь переменился. Лицо отекло, фигура осела, плечи поникли, он смотрел мрачно, исподлобья. Ему не было еще и сорока, а выглядел он на пятьдесят — широкий лоб избороздили морщины, глубоко посаженные глаза еще больше запали. Маленькие черные глазки и взгляд исподлобья — наверное, так смотрит раненый затравленный медведь, готовый сразиться с любым, кто на него нападет. Когда трибуны собрались на военный совет и Аппий Клавдий рассказал, сколько у нас воинов, сколько лошадей и каковы укрепления города и запасы провианта, Варрон долго молчал, глядя в одну точку. Я даже не могу сказать, слышал ли консул рассказ Ап-пия или просто сидел, предаваясь своим мыслям…

Потом он поднял голову и спросил:

— Кто-нибудь приезжал?

Аппий не сразу понял, о чем речь, молчал недоуменно.

— Послы были? — уточнил Варрон.

Аппий сказал:

— Нет.

Варрон ничего не ответил, лишь зябко повел плечами.

Это было плохим знаком: союзники не спешили подтвердить прежние договоры, выжидали. Никто не мчался к нам на помощь, не присылал обозы с продовольствием. А кое-кто наверняка раздумывал о том, как бы заключить новый договор, но уже с пунийцами, куда выгоднее прежнего, римского.

* * *

Сейчас, вспоминая презрительные слова наших патрициев об этом человеке, я должен признать, что он не был ни глуп, ни невежественен, ни труслив.

Много лет спустя я побывал у него в доме в Риме. Известно было, что отец его разбогател, удачно торгуя мясом. Я ожидал увидеть роскошное жилище, украшенное собранными по случаю диковинами: нагромождение скульптур, выставленное напоказ серебро. И ничего подобного не нашел ни в атрии, ни в таблинии хозяина. Напротив, дом его отличился скромностью. Первым делом Варрон повел меня в библиотеку показывать книги — их было немного, но собирали их не для того, чтобы замкнуть в футляры, а чтобы читать. На деревянном столике раскатан был свиток, рядом лежали таблички, куда хозяин делал выписки.

Тогда я подумал: «Надо иметь мужество, чтобы жить, сознавая, что ты проиграл величайшую битву в истории Рима. Жить и тихо делать то, что тебе поручает Республика».

Через два дня после Варрона в Канузий прибыли посланцы из Капуи. Аппий ожидал увидеть своего зятя, Калавия, который заправлял этим городом, как своей усадьбой, вертя городским советом и дуря головы горлопанам из черни. Но прибывшие оказались рангом пожиже, хотя и сенаторского звания[50]. Уж не знаю почему, но потом стали передавать об этом посольстве странный рассказ: будто бы послы из Капуи застали Варрона в Венузии, то есть появились буквально сразу после поражения, о котором еще не могли даже слышать, и будто бы Варрон заявил кампанцам, что у римлян нужда во всем — в деньгах, пехоте, коннице, хлебе и оружии и кампанцам надобно будет не просто выставить тридцать тысяч пехоты и четыре тысячи конницы, а буквально самим воевать вместо римлян.

Варрон был в те дни, конечно, раздавлен, говорил не слишком красиво и много путался, но такой ерунды сказать он никак не мог. И слова его звучали совсем не так. Варрон, выслушав послов, уверявших, что в бедствиях они будут поддерживать Рим и помогать союзникам, ответил, что сейчас Рим не сможет оборонить Капую от Ганнибала, так что кампанцам придется самим защищать свой город. А так же попросил прислать конницу, хлеба и оружие. Наверное, эти слова, вполне разумные (а требования вовсе не чрезмерные), уверили посланцев Капуи, что Рим ослаб и вот-вот падет, хотя уцелевшие солдаты в Канузии старались держать браво — оружие было начищено, новые плащи скрывали как могли зазубрины и вмятины от вражеских мечей и камней на кольчугах, но сразу бросалось в глаза: у этого нет шлема, у этого — щита, тот еще не оправился от ран. Уцелевшие центурии казались скорее жалкими, нежели грозными, и проницательный взгляд хитроумного торговца-кампанца подмечал детали. Приметы разгрома говорили более чем красноречиво, усталый и постаревший сразу на несколько лет консул лишь подтверждал догадки.

Так что меня не удивило, что в ответ послы стали мямлить нечто невразумительное, обещать, не обещая, и ссылаться на какие-то важные дела у себя в городе, которые требуют их немедленного отбытия. Аппий Клавдий поспешил напомнить послам, что Пакувий Калавий, чье слово в Капуе считалось почти что непререкаемым, ему зять и что многие знатные семьи Капуи в свойстве с римскими, на что послы отвечали: помним, помним, а один из них, Вибий Виррий, вдруг закричал, срывая голос:

— А ты помнишь, консул, что вы, римляне, отправили триста наших юношей-всадников из знатнейших семей на Сицилию? И там их развели по разным городам, где они стали не воинами, а заложниками нашей верности, а? А теперь требуешь помощи, старый волчара!

Было видно, что, с одной стороны, Вибий все еще сильно робеет пред римским консулом, оттого и кричит и злится, и наливается краской, но, с другой — ощущает слабость и зависимость Рима от милости Капуи и потому не находит нужды сдерживаться.

Что мог ему ответить Варрон в то время? Осадить? Призвав на помощь свое прежнее грубоватое красноречие, нарисовать картину благодарности Рима за верность заключенному союзу, пригрозить карами за измену? Но Варрон не сделал ничего, только скривил губы, давая понять, что в такой час попреки неуместны.

Послы отбыли на другой день, не дав никаких обещаний.

Ганнибал тем временем уже покинул свой лагерь и отправился в Кампанию, решив не тратить ни времени, ни сил на осаду нашего городка, который мы как могли успели укрепить и где находилось немало припасов.

И очень скоро разнеслась весть, что Капуя предала нас и открыла ворота перед Ганнибалом. Город, который мог легко выставить три легиона, а запасы хлеба, денег, оружия в Кампании никто не считал, счел положение Рима безнадежным. Может, кому-то в Капуе уже мнилось, что ныне главной в Италии станет их солнечная область с роскошным полисом во главе. Может быть. Но они, полагая, что расчет верен, жестоко ошиблись. Так что история Капуи учит нас одному: никогда нельзя предсказать, кто в итоге победит, даже если тебе сегодня кажется, что Ганнибал уже подкатил таран к воротам Рима.

Много позже я понял, что штурм городов — слабое место Пунийца, вернее, не столько его, сколько его армии, не привычной к долгим и методичным осадам. Ни открой Капуя перед ним ворота, он бы никогда не сумел ее взять.

* * *

Диодокл вернулся с ответным посланием, уже когда консул Варрон направился в Рим, а ему на смену из Остии прибыл Марк Клавдий Марцелл. Многие из ныне живущих превозносят Марцелла, иные хвалят Нерона за победу при Метавре. Греки обожают расписывать неповторимые придумки Ганнибала. Я завидую их славе? Ни на палец.

Марцелл был человеком рассудительным и опытным в военных делах. И еще он был так охоч до добычи, что об его грабежах солдаты рассказывали на бивуаках, как гурманы — о блюдах, отведанных на пиршествах сибаритов. Мне всегда казалось, что Марцелла гложет какая-то тайная болезнь, он был страшно худ, кожа обтягивала его лицо так, что можно было разглядеть впадины черепа, глаза глубоко сидели в глазницах, скулы, казалось, вот-вот взрежут кожу. Несколько лет спустя он со своим собратом по консульству угодил в ловушку, расставленную Ганнибалом, и погиб. Не знаю, поручили бы отцы-сенаторы мне воевать в Африке против Ганнибала, если бы Марцелл остался в живых. Ведь именно этот человек взял Сиракузы, его солдаты убили Пифагора, хотя вряд ли он лично был причастен к гибели знаменитого грека. Но Марцелла не стало, и он не составил мне конкуренцию.

Однако вернусь к моему рассказу.

Диодокл привез длинное письмо от Эмилии. Она исписала кусок папируса в три столбца. Если я велел Диодоклу быть сдержанным, то Эмилия старалась подробно запечатлеть все, что творилось в Городе. Пристальный ее взгляд был обращен на несчастных вдов и матерей. Многие считали ее надменной и самовлюбленной, но то письмо открыло для меня новую Эмилию — способную чувствовать чужую боль как свою.

Она писала, как женщины, после того как пришло известие о поражении, выбегали на улицу и лежали в пыли, как рвали на себе одежду и царапали лица до крови. Я даже представить не могу ту пелену отчаяния, что накрыла Город, не позволяя дышать и жить дальше, этот крик, что несся со всех сторон от дома к дому. Не было ни одной женщины в Городе, которая не потеряла бы близкого на том поле — мужа, брата, сына или сыновей. Кто-то лишился племянника, кто-то — внука. Сама Эмилия потеряла отца, но в письме не было ни слова про ее неизбывное горе. Несмотря на длинноту письма, многие его рубрики запомнились на всю жизнь.

«Каждая из них в те мгновения вспоминала свои последние поцелуи с близкими, как в последний раз ощущала на губах дыхание мужа, сына или племянника».

Но письмо супруги я прочел много позже. По возвращении Диодокл отдал мне свиток в футляре и сказал, что Эмилия прислала мне в дар мальчика-раба, юного сирийца необыкновенной красоты. Отрок уже ждет меня в моей комнате. При этом он почему-то смотрел в сторону и как-то странно кривил губы. Надо сказать, я удивился. Поскольку, в отличие от моего брата, не имел склонности к мальчикам, и, зная, как мы небогаты — и я, и семья Эмилии, предпочел бы, чтобы она прислала мне теплые вещи, потому как зиму мне предстояло провести здесь, в Канузии. Я прошел в свою комнатку. Юноша сидел на кровати, одетый на восточный манер — длинная туника почти до колен, с длинными опять же рукавами, широкие штаны, стянутые у щиколоток шнурками, мягкие кожаные сапожки, удобные для верховой езды. Голова мальчика была обмотана тканью так, что все лицо, кроме подведенных сурьмой глаз, оказалось скрыто.

— Надеюсь, ты умеешь чистить оружие и носить воду, — сказал я с усмешкой, глядя на тонкие запястья, обильно унизанные серебряными браслетами.

Юноша медленно поднял руки, откинул ткань с лица и головы, и я увидел Эмилию. Выражение неописуемого торжества на ее красивом дерзком лице — наверное, так я бы смотрел, сумей впервые одолеть пунийцев в отчаянной битве.

Я стоял, растерянный, глядя на жену мою и часто моргая.

— Нет, воду носить не стану, — сказала Эмилия со смехом.

Она откинулась, упершись руками в кровать. И когда я кинулся к ней, она сама распустила шнурок на тунике, стягивающий одежду у горла. В тягостных бедах уходящего лета у меня не было любовных утех с той поры, как я покинул Город. Женщины исчезли из бытия, наполненного смертью, гниющими ранами, кровью. И появление Эмилии, от которой сладко пахло изюмом, розовым маслом и горько — походным костром и дорожным потом, свело меня с ума. Мои пальцы распустили шнурок шаровар, и я ощутил влажный сок желания и твердую горошину Венериного холмика.

Весь остаток дня я провел в кровати, позабыв обо всем на свете, благо, тот день был свободен от армейских тягот. Отдыхая после Венериных забав, я иногда забывался сном, а просыпаясь, воображал, что приезд Эмилии мне пригрезился этим необыкновенно жарким для конца сентября днем. Но моя любимая была здесь, рядом, я ласкал ее горячее податливое тело и мечтал, чтобы этот день никогда не кончался.

— Как долго ты намерена пробыть в Канузии? — спросил я, когда мы наконец выбрались из постели.

— До той поры как не окажусь в тягости, — ответила она просто, будто эти планы мы уже обсудили и решили, что так тому и быть.

В своей дерзости она ринулась в этот путь, ничего не взяв с собой, кроме продовольствия на дорогу, острого кинжала да кошелька с несколькими монетами. Так что мне пришлось поутру лично отправиться к Бусе и просить у нее какое-нибудь приличествующее женское платье для Эмилии. Я не стал распространяться, в каком именно наряде прибыла ко мне юная супруга, сказал лишь, что дорожное ее платье совершенно не подходит замужней женщине, и мне тут же были дарованы почти новая, один только раз стиранная стола, и легкая палла, и теплый плащ для моей супруги.

Я так же известил Марцелла о прибытии жены и испросил день для домашних дел. В своей щедрости, поразившись смелости Эмилии, отправившейся в путь в сопровождении единственного раба, Марцелл даровал мне пять дней для наслаждения нашей встречей. Впрочем, в торопливости теперь не было нужды — мы оставались покуда на месте и приводили уцелевшие отряды в порядок, собирали остатки фуража, строили зимний лагерь в надежде на прибытие новых беглецов, запасались провизией для зимовки и пытались получить достоверные известия о том, что поделывает Ганнибал. Все опасались, что Пуниец попробует осадить Город — в этом случае нам надлежало сорваться с места и мчаться на выручку. Но осады Рима не случилось. К тому же и в Городе у нас нашлись защитники. Прежде чем направиться на смену Варрону в Канузий, Марцелл отослал в Рим полторы тысячи набранных для флота солдат.

На другое утро, пока Эмилия спала, я прочитал ее подробное письмо о том, что же творилось в Городе, после того как прискакал гонец с известием о поражении при Каннах.

«Всем известно, что в Риме женщинам не дозволено пить вино, они пьют только пасс — напиток этот приготовляется из изюма и по вкусу напоминает сладкое вино, эгосфенское или критское. Родные всегда тщательно следят, чтобы женщина не имела вина в своем распоряжении, но в те дни женщины позабыли о запретах и порой пили вино даже неразбавленным, лишь бы утишить муку. И близкие, из тех, кто оставался в доме, даже сам хозяин, не смели о том обмолвиться. Как-то одна вдова сказала: мне некого больше целовать при встрече, все мои погибли, даже сыновья двоюродных братьев, никто не уловит запаха вина на моих губах. И рассмеялась диким пьяным смехом.

Женщин буквально насильно заталкивали в помещения и оставляли там запертыми, как птиц с поломанными крыльями в клетках. Оплакивать погибших дозволили только месяц. Помпония, чей дом стоял от нашего неподалеку, оплакивала мужа — она вышла замуж в семнадцать лет и успела родить одну девочку за два года своего счастливого брака.

Минуло несколько дней, и вслед за гонцом прибыли отпущенные Ганнибалом пленные, чтобы вести переговоры о выкупе. Список имен заполнил целый свиток, тогда многие узнали, что их близкие живы. Помпония нашла имя мужа в перечне тех, кто спасся и оказался в руках Ганнибала. Радость на миг посетила Город. Многие, всё потерявшие, вновь обрели надежду. Помпония кинулась к соседям, чьи дети или мужья попали в тенета Пунийца, плакала, обнимала их, целовала детей и стариков, обещала выкупить двоих пленников, за кого родня не в силах дать назначенную цену, в придачу к своему мужу. Она уже окрылялась надеждой увидеть любимого, но радость ее вскоре увяла, как слишком рано расцветший по весне цветок, обожженный морозом, — сенат наотрез отказался выкупать пленных и запретил близким это делать на свои деньги. Ей оставалось только гадать, что сделает с пленными Ганнибал — убьет, отправит в Карфаген на потеху толпе…»

Излагаю я письмо конечно же своими словами, ибо мне не передать дерзкий и порой язвительный строй фраз моей супруги. Записав печальные строки, что сохранила память из письма Эмилии, я отложил стиль и задумался.

Как-то Гай Лелий спросил меня, правильно ли поступил сенат в тот черный год, когда отказался платить выкуп за попавших в плен под Каннами и не позволил им вернуться в Город. Я ответил, что не ведаю.

Но всякий раз, оглядываясь назад, я вновь и вновь вынуждаю себя согласиться, что сенат в те дни поступил верно, как ни жаль бедолаг, павших духом в тот ужасный день.

Надо к тому же помнить, что в плен угодили в основном те, кто сидел в лагерях и не участвовал в бою, ведь оставшихся на поле раненых почти всех добили нумидийцы и галлы. Их резали вечером и потом поутру, когда ночной холод привел полуживых в чувство. Кто-то из тех, кто был только оглушен и ранен легко, сумел выбраться из груды тел и уйти в темноте. Таких к нам прибилось около сотни. Я знал одного — чтобы остаться незамеченным, он полз около часа, боясь встать, и лишь когда решил, что его уже не заметят, поднялся и побрел наугад. Щит и шлем он оставил на поле боя, но клинок был при нем. Боги оказались к нему милостивы, и он вышел к Канузию. Кольчуга его была покрыта кровавой коростой из крови и засохшей земли.

Те же, кто прятался в лагере, вместо того чтобы уйти под покровом ночи, как это сделали я и Тудиан, или уж сражаться за лагерь и умереть, сложили оружие к ногам врага.

Рим был в тот миг как покалеченный воин, сумевший уползти с поля боя, — весь в ранах, грязи и коросте. Но униженный, ослабленный, обескровленный, он должен был обнажить сбереженный меч и явить Ганнибалу и союзникам (союзникам прежде всего) свою доблесть. Ни единого намека на дрожь, на слабость, на возможность пасть. Ни слез, ни мольбы. Неколебимость. Вот что нужно было Риму в те черные дни. Никто не мог надеяться, что смалодушничав и оказавшись в плену, он с легкостью выкупится и вернется домой. Отныне римляне не должны сдаваться в плен — их можно только захватить силой, оглушенных, тяжко израненных, полуживых.

Но тех солдат, кто спасся, кто вернулся, избежав плена, кто собрался в Канузии, чтобы сражаться, сослали, на мой взгляд, несправедливо — ведь всадники и трибуны не отправились вместе с легионерами отбывать позорную службу на Сицилию. Аристократам дозволили встать во главе новых легионов и воевать, не унижая и не требуя, чтобы они ночевали на земле, не разбив притом лагеря, их не держали за оградой, не подвергали поруганию, как простых пехотинцев Канн.

Полагаю, нам было слишком стыдно за то поражение, посему злость вымещали на всех подряд. Наверное, каждый из нас сознавал, что отныне ни одна победа Рима не затмит Канны. Уже никогда.

* * *

Обедали мы в день нашей встречи с Эмилией уже в темноте, и трапеза была весьма скромной — приготовленная Диодоклом каша с маслом (отличное масло прислала нам Буса) да хлеб с сыром. Гай Лелий и Аппий Клавдий, которых я пригласил на свой скромный обед, буквально пожирали глазами Эмилию. Я не удержался и несколько раз поцеловал мою голубку в губы весьма страстно. Наверное, Катон пришел бы в ярость от подобной развязности и падения нравов. Помнится, в прошлом году, отправляя обязанности цензора, он вычеркнул друга моего Манлия из списка сената лишь за то, что тот поцеловал свою жену в присутствии дочери. Говорят, этот рыжий крестьянин пишет записки, поучает, как вести хозяйство, и советует все ненужное распродавать — старых и больных рабов в том числе. Вот взял бы я и продал Диодокла, потому как тот стар, почти оглох и не так шустер, как в юные годы. Ах, нет, не могу я его продать, я дал старому плуту свободу. Изработавшийся раб, как любой старый человек, прирастает к дому, здесь у него свой закуток, конкубина, сморщенная, как зимнее яблоко, узелок с барахлом, а вилик не станет его гнать под дождь и в холод в поле, позволит посидеть под навесом за нетяжелой работой — шитьем из старых туник одеял или починкой упряжи, в нундины он сможет отправиться на базар, а в зимние дни заняться своими делами. По вечерам с другими рабами он будет обедать на кухне, чтобы потом подремать у очага и послушать в пол-уха домашние сплетни. А на сатурналии он сядет за стол со всей фамилией и будет пировать с остальными…

Ну, вот я отвлекся, чтобы спорить в записках с этим рыжим упрямцем. Спорю сейчас, потому что порой самое важное не договорил против него в сенате и на форуме, такие, как Катон, страшны тем, что злые свои дела прикрывают жаркими фразами о добродетели.

Но вернемся назад, в Канузий…

Ночью, когда мы снова лежали в постели, Эмилия сказала:

— Я сначала не думала ехать. Все говорили, что Ганнибал где-то рядом, что повсюду рыщут его солдаты.

— Так было. И ты сильно рисковала.

— Не так сильно, как кажется. Диодокл, пока ехал в Рим, высмотрел дорогу — где можно остановиться на ночлег, где дом гостеприимен, а где нет. Все ждали вестей из Города, и зачастую платой за ночлег был долгий рассказ про то, что говорят на форуме и что решил сенат.

— Диодокл, он — сокровище, но я бы забил его до смерти, если бы с тобой что случилось.

— О, ты не прав. Он — раб. Только раб, а я его госпожа. И не ему приказывать мне. Так вот, я написала длинное-предлинное письмо. То самое, что Диодокл отдал тебе. А потом, устав писать и изведя все чернила, подумала: а зачем я вообще пишу? Ты жив, ты спасся. Ты не в плену. А многие не вернулись и никогда уже не придут домой. Я счастливица, но не могу тебя видеть. Так чего же я жду? Быть может, счастье мое лишь на дни и часы длиннее прочих, быть может, в новой битве тебя не станет. Война будет долгой, годами мне не видеть тебя, годами ты не будешь знать моего ложа. Есть женщины, что, потеряв мужей, в отчаянии бросаются в объятия рабов или вольноотпущенников, дабы обрести потомство и дать доблестное имя фальшивым наследникам. Но у меня-то есть муж, живой и невредимый, нас разлучает не смерть, а всего лишь дорога. И тогда я решила преграду эту смести. Взяла мула, взяла одежду одного из наших рабов, упрятала в сумку украшения, деньги, припас еды. И вот я в пути.

Я покачал головой. Это было безумное решение, и принять его могла только одна женщина в Риме — моя супруга.

Уже после победы она возглавила дерзких матрон, которые пошли в атаку на Порция Катона в год его консульства, требуя отменить закон, налагавший запрет на роскошь[51]. Война закончилась, в римские лавки хлынули сокровища с Востока. Выходя из нашего дома на Тусской улице, Эмилия шла вдоль торговых рядов, заваленных яркими тканями, золотыми украшениями, духами и притираниями. Зачем эти сокровища продаются, если их невозможно купить?

Я бы задал другой вопрос: зачем этот закон, если его никто не собирается выполнять? Помнится, после моего возвращения из Испании (мне было отказано в триумфе, и я спешно готовился к выборам в консулы) Эмилия созвала подруг, дабы через них агитировать народное собрание отдать за меня голоса. Матроны явились — степенные, строгие, закутанные в серые грубые ткани. А потом Эмилия позвала меня к себе в комнату. Я вошел, и у меня в глазах зарябило от ярких красок, блеска золота, сверканья изумрудов. Все они прятали золото и пестрые ткани под грубыми нарядами. Теперь их накидки были небрежно брошены на стулья. Тогда я подумал, что вся эта роскошь — добыча из разграбленных Марцеллом Сиракуз, привезенная в Рим и попавшая на прилавки торговцев.

— Ну, Публий, — спросила со смехом Эмилия. — Видел ли ты в Испании кого-то прекраснее нас?

— Ослеп, совершенно ослеп, прекрасные домны! — я шутливо заслонился рукой. — Как могу я кого-то сравнивать, если ничего не вижу из-за вашего божественного сияния?

Они засмеялись, радостные, не заметив, что уклончивый ответ можно было истолковать совсем не в их пользу. И уклонился я от прямого «нет» не случайно: довелось мне в Испании видеть женщину такой неземной красоты, что любая из римских красавиц рядом с той испанкой показалась бы жалкой дурнушкой. Но о моей испанке рассказ еще впереди.

Быть может, кто-то, увидев эти заметки, возмутится, решит, что Сципион Африканский был транжира и мот, влюбленный в крикливую роскошь. О, как он ошибется в своем поспешном суждении! Я просто не люблю унылости, которую выдают за суровость, люблю театр и стихи, и занятия в палестре, пускай многие римляне считают это прихотью. Обожаю слушать музыку за обедом, предпочитаю удобную мебель и спальни с окнами. Но я не понимаю, зачем надо строить дворцы с множеством комнат, если самому тебе нужны всего две или три. Зачем держать свору рабов, если обслужить тебя может всего один? Зачем готовить блюда из невиданных заморских тварей, если тщательно приготовленный кусок свинины не менее вкусен и нежен?

* * *

Ну вот, я опять забежал вперед. Роскошь, Рим, добыча из Сиракуз, триумфы… Ни о чем таком после ужаса при Каннах мы и не помышляли. Все толковали лишь об одном: где взять людей, припасы, оружие? Кто из союзников останется верен, а кто предаст? Тогда, пребывая в Канузии, я понял одну вещь: доблесть сама по себе ничего не значит, в итоге она может обернуться горой трупов на поле брани.

Мысль моя, будто старый осел с мельницы, все ходит по кругу, и центр этого круга, вал, что вращает жернов моего рассказа, — битва при Каннах. Но если вы думаете, что я буду вести свои записки, последовательно перечисляя битвы, осады, описывая маневры, тщательно выводя имена консулов, то вы ошибаетесь. Я хотел бы это сделать, но не могу. Слишком многое забылось. Пытаюсь восстановить в памяти утраченное, но это все равно, что вглядываться в темноту безлунной ночи. Так что мой стиль вырезает на воске лишь то, что уцелело в памяти. А это, оказывается, не так уж и много.

* * *

В юности мне все время приходилось доказывать, что я уже достаточно стар, чтобы командовать армиями и занимать положенные для этого должности. В свое время я казался отцам-сенаторам бессовестно молодым для того, чтобы встать во главе испанской кампании. Я так долго убеждал всех, что достиг зрелости, что и теперь все еще кажусь себе юнцом, который по воле обычаев и законов родного края вынужден притворяться стариком. Посему, когда случайно вижу свое отражение — в воде или в зеркале, — меня всякий раз удивляет мой вид — серая кожа, морщины, глубокие складки вокруг губ. Это не я, это кто-то другой притворяется мною, зачем-то горбится, смотрит исподлобья и ощупывает ноющий бок. Я подлинный — где-то там, в Испании или Африке, сражаюсь с армиями Карфагена, высчитываю запасы, тренирую легионеров, бросаюсь в отчаянный рейд на Новый Карфаген.

Мне довелось родиться и жить в эпоху, когда прежний мир умирал, истекая кровью, и из его разлагающейся плоти рождался новый, никому еще незнакомый. Он был совсем иной — этот нарождающийся порядок — вместо узкой ограниченности маленького полиса — вся ойкумена, вместо строгой римской простоты — сладостные соблазны греческой науки и искушения роскошного Востока. Все стремительно менялось, становилось иным и, что самое главное, менялась сама природа добра и зла. Катон напрасно пыжился, пытаясь остановить этот поток, что хлынул на нас внезапно. Не в силах одного человека, даже Катона, противиться Судьбе. Если мы решили, что можем править миром, мы больше не должны смотреть на этот мир с точки зрения скромного городка.

Я же ощущал и ощущаю сейчас: я был одним из тех (причем не из последних), кто заставил этот мир измениться. Кто не просто спасал Рим, но и делал его иным. Сам я уже не увижу, каким Pax Romana станет в будущем. Иногда я думаю, что мой младший сын — с бледной, подкрашенной восточными румянами кожей, с пухлыми женскими губами, отслуживший несколько лет всадником и из этих годов большую часть проведший в объятиях белокурого мальчика, — вот он, лик того Рима, который я создал. Или — вернее — помог создать. Но вместе с тем это Рим Гая Лелия и Семпрония Гракха, мир поэта Энния, мир Варрона, сына мясника, который собирает греческие книги, мир, где римские поэты станут слагать стихи во славу своего Города, подобно Гомеру, мир, где горожане будут посещать не только форум, но и театр.

Глава 9 ЛЕКАРЬ

На другое утро Диодокл все же притащил ко мне лекаря. Бородатый шустрый грек, маленький, юркий, с солидным животиком и пухлыми женскими руками. Он все время улыбался и потирал руки, будто ему было холодно. Я хотел прогнать его, но потом понял по жалкому извинительному взгляду вольноотпущенника, что тот уже заплатил хитрецу из своих скромных сбережений. И я вымученно кивнул. Впрочем, как и мой секретарь, грек тоже был из прежних знакомцев, может быть, потому я смирился с его приходом.

Грека звали Филоном, когда-то он был хирургом в армии Аппия Клавдия, но жизнь раненому Аппию спасти не сумел.

Он заглянул мне в рот, потрогал шею у челюстных костей, потом стал мять зачем-то мышцы на спине — опять же у шеи, потом поклонился и попросил снять тунику, чтобы он мог осмотреть мой живот. Я поморщился, но подчинился. Он коснулся пальцами шрама от раны на боку, потом постучал по спине под ребрами с одной стороны и с другой, спросил, не становится ли мне легче, если я подтягиваю ноги к животу. Долго рассматривал мой язык…

Потом вдруг поинтересовался, давно ли были в моей жизни печальные и тяжкие события.

Я усмехнулся:

— Их было достаточно.

Из недавнего невольно вспомнилось о нашем с братом унижении, о постоянных обвинениях в предательстве и расхищении казны, которые возобновлялись раз за разом. В первый раз я отбился от них, разорвав счетные книги, во второй раз Луция от заключения спас Семпроний Гракх, но это не избавило моего брата от штрафов. Мне пришлось отправиться в Этрурию, чтобы собирать с тамошней клиентелы средства на выплату штрафа, назначенного сенатом для Луция. Поначалу на другой день после приезда клиенты валом валили в дом, где я остановился, — воображали, что патрон, вернувшись в столицу, порадеет за них и поможет: там замолвит словечко, тут присоветует, здесь походатайствует. Занятые своими хлопотами, они не сразу сообразили, что я прибыл вовсе не затем, чтобы исполнять их нехитрые желания, а ради своей корысти — получить с них деньги, и деньги немалые. Тут же они стали юлить, жаловаться на неурожай, на двойные поборы, на долги и разбегались быстро-быстро в надежде, что на кого-то иного упадет мой тяжкий и совсем немилостивый взор. Кто-то, впрочем, не убегал, кто-то платил, одни с неохотой, не требуя ничего взамен, другие — заранее оговаривая услуги. Для меня, приученного чуть ли не с пеленок благодарить в ответ и не оставлять без отдарка ни одну милость, это поборы выглядели особо унизительно, потому что в те дни дать я ничего не мог — влияние мое в Риме сделалось почти ничтожным.

Сенат вел себя откровенно враждебно, а средства я собирал, а не раздаривал. Все же мне удалось наскрести что-то около трети назначенной суммы, и я вернулся в Рим, где брат распродавал часть дорогих вещей, привезенных с Востока.

Все эти склоки и обвинения нас с братом в том, что мы расхитили три тысячи талантов, превратилось в выяснение, за кем нынче идет римский народ — за Сципионами или за Катоном. С тех пор как Катон отправился на Сицилию квестором в год моего первого консульства, началась наша с ним затяжная вражда. Он писал на меня доносы в сенат и ездил сам — рассказывать о моих проступках. С каждым годом моя недружба с этим рыжим крестьянином только росла, и даже казалось, что он видеть меня не может, не закипая тут же от ядовитой злобы. Я стал для него олицетворением всего изнеженного, всего пришлого, греческого, той страшной и непонятной ему силы, что без всякого оружия завоевывала наш Город. Греческое искусство и греческая наука вторгались в столь милый его сердцу простой до примитивности, суровый и честный старый римский мир, вторгались и разрушали его безжалостно и с легкостью, делая то, что оказалось не под силу африканским всадникам Ганнибала. Я же видел в том, что происходит, не вторжение, но единение, не умирание, но перерождение.

Катон с жадным упорством натравливал на меня народных трибунов, будто оголодавших цепных псов, горя желанием показать, что золото Антиоха прилипло к моим грязным пальцам, что я предатель, продавший Республику восточным владыкам. Впрочем, его личная корысть проглядывала под маской защитника добродетелей столь явно, что мне хотелось смеяться над его уловками. Он рвался в цензоры, и борьба со мной и моими союзниками обеспечивала ему славу беспристрастного борца за нравы: уж если Катон не пощадил самого победителя Ганнибала, то и остальным не даст спуска, говорили на форуме. Свое цензорство он, разумеется, получил. Народный трибун Марк Невий оказался послушной игрушкой в его руках, и меня до сих пор не оставляет чувство, что речи для Невия составлял сам Катон. Или же Невий ходил за ним, записывая его рубленые фразы, полные сурового достоинства и плохо скрытого презрения. В устах Невия они звучали пародией на красноречие прежнего хозяина этих едких выражений.

Никто и никогда не обвинял меня до этого в расхищении казны, ибо как в Испании, так и в Африке я доставлял новые богатства Республике — Невий, науськанный Катоном, посмел. Взятка от Антиоха за милостивый и снисходительный мир! Ему и невдомек, что я никогда не стремился растоптать в прах врагов Рима. Ибо враг только на поле боя, а дома — просто человек, глава семьи, с женой, детьми, прислугой и рабами. Я и с Ганнибалом стремился заключить мир, выгодный для Рима, но не зверский, ведущий к укрощению врага, но не к его уничтожению. Так что меня легко было обвинить в снисходительности к побежденным, усмотреть в милосердии подкуп — легко для того, кто не знает цену истинному благородству. Брат Луций потом не раз корил меня за то, что я публично изорвал счетные книги. Эти записи позволили бы нам с ним легко оправдаться. Но мне претило демонстрировать сотни цифр и повторять: глядите, я не взял из добычи ни асса. Я-то не взял. А Луций? Пускай думают, что я счел для себя унизительным оправдываться.

Я отложил стиль и уставился на свои записи. Зачем я лгу здесь, в последнем своем послании незнакомым людям? Да, я не взял себе ничего из присланной Антиохом контрибуции. Но я сделал нечто, за что Невий имел право назвать меня предателем. Мне придется об этом написать. Еще не сегодня… потом.

Я сделал себе эту уступку по времени, пообещав рассказать о моем предательстве в свое время, когда мой рассказ подойдет к изложению событий тех дней. А здесь я просто напоминаю себе о неоплаченном долге.

* * *

Итак, продолжаю…

Все же мои врагам удалось притащить меня в суд. Рассмотрение дела было назначено на секстилий, и день разбирательства стараниями моих друзей и клиентов пришелся на годовщину битвы при Заме. Вместо того чтобы надеть траурные одежды, как положено подсудимому, я пришел на форум в праздничном платье, а поднявшись на ростры[52], возложил себе на голову венок триумфатора и обратился к римскому народу:

«Я вспоминаю, квириты, что сегодняшний день — это день, в который я одержал верх на земле Африки в великой битве над Ганнибалом, злейшим врагом Республики, и добыл вам мир и замечательную победу. Так не будем же не благодарны к богам; я думаю, мы оставим этого бездельника, — тут я медленно вытянул руку и указал на моего главного обвинителя, трибуна Марка Невия, — и отправимся прямо на Капитолий, где воздадим благодарность Юпитеру Всеблагому и Величайшему».

Я рассчитывал, что мою речь народ встретит радостным криком. Какая еще победа могла быть сладостнее для римского народа, чем победа над Ганнибалом? Но раздались жидкие возгласы друзей и клиентов, да и те быстро смолкли. Мои люди оглядывались в смущении, не видя единодушной поддержки народа.

«Три тысячи талантов-то верни!» — язвительно выкрикнул кто-то.

Смех покатился по толпе. От этого смеха меня бросило в жар. Никогда прежде, кажется, не охватывал меня столь дикий, полные презрения гнев. Будь у меня меч, я бы кинулся в толпу…

Но я сдержался, стиснул зубы, молча сошел с ростр и зашагал к Капитолию. Несколько человек — из людей самых близких и преданных, пошли за мной, остальные, даже клиенты, остались на площади. Я старался идти медленно, гордо держа голову и расправив плечи, подавляя мерзкую внутреннюю дрожь. Мне хотелось кричать, обрушить на головы самодовольных башмачников и разжиревших менял все известные мне проклятия, но я лишь стискивал зубы, не позволяя себе стать вторым Кориоланом, как о нем рассказал Фабий Ликтор[53]. Но в этот момент я как никто другой понимал яростный бунт этого человека. Гай Лелий нагнал меня и пошел рядом. Трибуны, мои обвинители, остались стоять в окружении писцов и посыльных, заседание суда было сорвано.

Но я проиграл.

Это был час моего величайшего унижения, тем более страшного, что в глубине души я каждый миг помнил о свершенном предательстве и сознавал, что утратил чувство ни с чем несравнимой внутренней чистоты. Я говорил, что обвинители не имеют права меня оскорблять. А на самом деле имели. Я говорил, что облагодетельствовал римский народ. Но, в конце концов, я его предал. Никогда прежде по моей гордости никто не наносил столь сокрушительный удар. Я был уверен, что римский народ вовек не забудет моих заслуг. А они, сыпля злобными насмешками, жаждали моего унижения. И мне вдруг стало казаться, что кто-то рассказал им тайком о моем позоре. Нашептал на ухо каждому поодиночке. И они отвернулись, ничего не говоря и не порицая, не желая меня видеть и приветствовать.

О, если бы это была просто неблагодарность! Ее бы я снес…

На другой день, собрав самые необходимые вещи, я покинул Рим и отправился сюда, в Лагерн, в свое поместье, как в добровольное изгнание.

— Год назад, — сказал я лекарю. — Год назад…

Филон покивал и зашептал мне на самое ухо, хотя, кроме Диодокла, рядом никого не было:

— Боюсь, все очень плохо, доминус… Я составлю для тебя питье, но оно не сможет излечить, а только утишит боль. Может быть, немного продлит твои дни… — Изо рта у него пахло гнилыми зубами и капустой. И я снова испытал приступ тошноты.

Он ушел.

А я натянул тунику и долго сидел на ложе, глядя прямо перед собой. Слова его не были для меня новостью. Я и сам догадывался. Но услышать приговор из уст лекаря…

— Что будем делать? — спросил меня Диодокл.

— Вели приготовить носилки — пускай меня отнесут на берег моря, — велел я вольноотпущеннику.

* * *

Визит лекаря дал мне возможность оправдаться перед Эмилией и девочками. Якобы лекарь нашел в моем теле нарушения равновесия жидкостей и велел пить настой из трав и маковый отвар и три дня ничего не есть, пока равновесие не восстановится.

— Глупый совет, — сообщила Эмилия. — И я терпеть не могу медиков: толку от них никакого.

— Ты просто не бывала в палатке медика после сражения, — заметил я.

— А ты не видел, что творилось с женщинами, которые пили абортивные настойки через пару месяцев после того, как в их поместье побывали солдаты Ганнибала, — парировала Эмилия.

Глава 10 ПУСТОТА

Весь следующий день я ничего не писал — лежал, мучился от боли, пробуя забыться сном. Отвар, приготовленный Филоном по рецепту лекаря, остывал в чаше подле моего ложа на маленьком одноногом столике, привезенном из Нового Карфагена, а я из упрямства не желал его пригубить. Более всего меня тревожило, кто будет защищать Рим, когда меня не станет. Из Аида не протянешь руку, не отведешь направленный в сердце удар, не расскажешь о своих и чужих ошибках, не остережешь молодых от грядущих бед. Сердце болит за Город и за Младшую мою…

Есть ничего не могу.

Не выдержал и выпил настой лекаря. Горькая мерзкая жидкость, оставляющая на языке жирный налет.

Когда здесь недалеко от моего поместья стоял лагерем отец Гракха, консул, носивший то же имя — Тиберий Семпроний. Консул, которому поручили командовать набранными в легион бывшими рабами, мера вынужденная и неожиданная для римлян — но после разгрома при Каннах солдат было взять неоткуда, так что оружие вручили выкупленным у господ рабам, пообещав им свободу за доблестную службу. Гракх обучал их ходить строем, исполнять команды и воевать так, как положено людям, сызмальства приученным держать в руках оружие. Он выиграл битву, командуя этими рабами. А потом попал в ловушку и погиб вместе с сопровождавшей его турмой[54] всадников. Если оглянуться назад и перечислить все битвы, которые мы проиграли, складывается впечатление, что мы все время терпели поражения. Но в итоге — победили. А Ганнибал проиграл…

Нам не хватало всего — людей, денег, оружия. Случались года, когда наборщики рыскали по окрестностям, записывая в легионы шестнадцатилетних мальчишек, если те были достаточно сильны, чтобы держать оружие. Число легионов все росло, вскоре их стало более двадцати. Что ни день, появлялся новый враг и наносил истекающей кровью Республике новый удар. У нас не было сил ответить, и скрепя сердце мы откладывали месть мелким шавкам до отдаленных дней и вновь поворачивались лицом к нашему главному противнику, что метался по Италии от одного города к другому, пробуя на прочность людей и стены, побеждая защитников голодом там, где не мог одолеть их оружием или подкупить золотом и лживыми речами.

От Гракха пока нет вестей…

Глава 11 ГРАКХ

На другой день мне сделалось несомненно лучше, и я решил с самого утра вернуться к запискам. Перечитал то, что переписал Ликий, и задумался. Как странно распорядилась Судьба. Если бы мы не проиграли битву под Каннами, я бы никогда не смог стать Сципионом Африканским, Победителем Ганнибала.

* * *

Вторую половину 540[55] года я провел в Городе, пытаясь заполучить должность эдила. Вообще-то в эдилы метил мой брат, но даже при нынешнем скудном выборе шансов избраться у него почти не было. Поэтому он придумал себе какую-то надуманную болезнь, а я решил попробовать заполучить эту должность.

Тут мне вспомнилась одна история, никак, впрочем, не связанная с моим избранием. В те дни почти все вечера я проводил в гостях: меня звали как дорогого гостя во многие дома, просто потому что места за столом, предназначенные прежде для родни и друзей, пустовали.

Так однажды меня пригласил один сенатор…

Я не буду называть его имя. Пускай зовут его Гней, как моего погибшего в Испании дядю. Он был уже стар, лет за шестьдесят, а то и больше, под Каннами погиб его единственный сын, и сенатор женился на вдове, чтобы та даровала ему наследника. Но годы давали о себе знать, и женщина никак не могла забеременеть. Они пытались взять мальчика из родни на усыновление, но в те дни было трудно найти ребенка из благородной семьи и в родстве по крови. Помнится, что в сенате пустовали многие скамьи, и скорбная эта пустота служила напоминанием о понесенных утратах. Мы были с Гнеем в родстве, хотя и весьма далеком, но в те годы даже дальнее родство казалось прочнее самого близкого ныне.

Мы сидели в таблинии, стемнело. Я говорил — шепотом — о том, что хочу отправиться в Испанию, чтобы вырвать ее из-под власти Карфагена. Я знал, что рабы в любом доме любят подслушивать, а жизнь учила меня быть осторожным, ибо порой неверно истолкованное слово может стать опаснее выпущенной из засады стрелы. Блюда на столе давно простыли, а новых не принесли. Я отнес это за счет скромности, которой вольно или невольно должны были следовать почти все в воюющем Риме.

Потом я понял, что в доме поразительно тихо. Так тихо, что слышно, как потрескивает фитилек в масляной лампе. Тогда наконец сообразил, что слуг в доме нет. Ни одного. И мне стало не по себе. Невольно мысленно я спросил себя: не причинил ли Гнею какой-то смертельной обиды. Но нет… В битве при Каннах я даже не видел его сына — и не ведаю, как он погиб. Скорее всего, и сам сенатор этого не знал.

И вдруг старик спросил меня:

— Публий… у тебя ведь недавно родился сын?

— Да, сиятельный… — кивнул я, не зная, какое это отношение имеет к нашему разговору. — Как раз через год после той битвы.

— Мой Гней, он остался на том поле. Его золотое кольцо сложили в амфору, чтобы бросить потом к ногам карфагенских сенаторов. Это все, что я знаю о нем. Слуги, что отправились с ним, то ли погибли, то ли были проданы как рабы, и некому даже рассказать мне, как он умер. Был ли у него погребальный костер, или плоть его расклевали птицы. Они разжирели в тот год.

Я молчал. Он вел куда-то разговор, но я пока не понимал, куца.

— Моя Терция. Она ждет тебя в своей спальне. Мне нужен сын, Публий.

Сенатор когда-то командовал легионом, был квестором, потом претором, но до звания консула так и не добрался. И все же он привык повелевать. Это походило на приказ. Я мог бы его не выполнять, но отказ был, по меньшей мере, нелеп.

Я люблю женщин, и жена знала о моих приключениях с другими.

Старик молча поднялся, взял светильник и повел меня в спальню собственной жены. Он сам открыл дверь в комнату и застыл на пороге. Я видел Терцию несколько часов назад — она встретила меня в атрии, где сидела вместе с другими женщинами и пряла шерсть. Аккуратно причесанные волосы, склоненная голова. Густой румянец ярко вспыхнул на округлых щеках и залил даже шею, когда она в первый раз глянула на меня. Теперь мне стала понятна причина ее смущения.

Она уже тогда знала, чем закончится эта ночь и что я войду к ней в спальню под покровом ночи.

Старик оставил светильник и, прежде чем закрыть дверь, сказал.

— Если она понесет, то я не буду к ней больше заходить.

Дверь хлопнула. Мы остались одни.

Терция вдруг всхлипнула.

— Ну что ты, Терция… — я взял в ладони ее лицо, приподнял. Мне нравилось, что я могу называть ее как мою Эмилию. — Я тебе не симпатичен? Скажи, и я просто побуду с тобой, а потом скажешь, что ничего не вышло.

Она замотала головой, и я едва услышал ее: «Не ты».

Ее тело соскучилось по мужским ласкам. Более похотливая и испорченная женщина заманила бы в свою постель искусного в таких утехах раба. Но эта сносила беспомощные ласки старого мужа, лишь бы вновь возродить к жизни угасающий род.

Когда я уходил на рассвете, хозяин вышел в атрий меня проводить.

Он смотрел не слишком дружелюбно — как ни верти, а ревность куснула его сердце не раз и не два в ту ночь, когда до его слуха долетали стоны из маленькой спаленки.

— Проживу еще год непременно, чтоб поднять ребенка с земли и признать своим, — пообещал старик.

К слову, он сдержал обещание. Я знаю — и знаю точно, что многие семьи были не так щепетильны. Рассказывают, что вдовые женщины, не имевшие наследников, выходили за стариков и спали после того с кем ни попадя — кто с рабом, кто с вольноотпущенником. Семьи этих детей редко признавали, и потому как ни мало было наследников в те годы, в подкидышах не ощущалось недостатка. Каждое утро их находили на рынке. И я время от времени посылал Диодокла на Бычий рынок поглядеть — не подкинули ли нового младенца. Я брал найденыша к себе в дом, точно зная, что уж по матери эти дети вовсе не безродные и не рабы, что наверняка их дед или дядя, или старший брат остался лежать на Каннском поле. Подкидывали больше мальчиков — девочек иногда признавали. Ведь им не беречь родовые традиции, не поддерживать культ домашних богов. Обычно их выдавали замуж за неровню, или они так и оставались при доме — то ли служанки, то ли дочери господина, по рождению свободные, в жребии несчастные.

* * *

Уж коли речь зашла о женщинах, то я должен непременно рассказать о Селене. Многие мужчины позавидовали бы ее сообразительности и уму. Девочкой лет восьми или девяти ее привезли на невольничий рынок. Думаю, ее попросту украли где-то на Востоке из богатой семьи — она умела читать по-гречески и писала складно. Была она смуглой, с миндалевидными глазами и прямыми волосами, черными как вороново крыло. Ее полные чувственные губы всегда были полуоткрыты. А груди… Но я забегаю вперед. В десять лет она была некрасивым цыпленком, но уже умна и находчива. Ее купили в наш дом в помощницы кухарке, и она помогала, не ленясь, делая любую работу и угождая на кухне, при этом держась за свою покровительницу и ни на шаг не отходя. Она сумела втереться в услужение к хозяйке, выполняя не только капризы Эмилии, но и ведя ее записи по хозяйству. А моей Эмилии трудно угодить, чуть что, она награждала жаркими пощечинами прислугу куда чаще, чем я бил своих рабов. Когда года через три какой-то парень из домашних рабов решил затащить Селену в кладовку, она объявила, что хозяин держит ее для себя и коли не найдет в ней невинности, то отрежет всем молодым рабам носы и губы, ну и то, что пониже, тоже. И заявила это таким уверенным тоном, что ей поверили. И с тех пор никто даже по заднице ее похлопать не решался.

Когда ей исполнилось шестнадцать, она явилась ко мне в таблиний и попросила отпустить ее на свободу.

Если честно, я удивился. Другой бы прогнал дерзкую, а я спросил, с какой стати я должен ее отпускать, коли она моя рабыня и может пригодиться на работах.

Она ответила, что ей известно мое сластолюбие, что я почти каждую ночь дома провожу в объятиях женщины. Супруга моя вскоре родит и вряд ли станет удовлетворять мои притязания в ближайшее время. К тому же тело женщины повинуется призывам Луны. И в определенные дни женщина не делит ложе с мужчиной. Так что вторая женщина мне просто необходима. Но если Селена понесет и родит, мне будет неловко видеть сына своего рабом. Она знает мое благородство и уверена в этом. Поэтому пусть незаконный ребенок Сципиона родится свободным.

Меня поразила ее речь — мудрая, рассудительная, речь торговца, а не юной девицы. И в то же время она игриво облизывала губы, поправляла прядь волос, смотрела так, будто немедленно приглашала предаться Венериным удовольствиям. Я ответил: пусть явится ко мне вечером, и коли я найду ее невинной, то отпущу на свободу. Так и вышло. Вот только Селена не родила мне ни сына, ни дочери — она вообще ни разу не рожала. Меня это устраивало — ее тело долго не старело и доставляло мне всякий раз удовольствие, когда моя супруга не могла или не желала этого сделать.

История эта, с другой стороны, показывает, как самый точный и здравый расчет рушит нам Судьба, будто нарочно желая посмеяться над нами.

* * *

Около полудня прибыл Тиберий Семпроний Гракх. Годами Тиберий лишь на семнадцать лет моложе меня (если я верно помню), то есть далеко не мальчик. Но выглядит он куда краше, чем в свои уже далекие двадцать лет — я помню его неуклюжим и тощим подростком, похожим на нелепого гусенка — с длинной шеей и редкими волосками бороды, которую он недавно в первый раз постригал, чтобы возложить на алтарь и сжечь в жертву богам. Он рос без отца (да и не помнил его), опекаемый родственниками, которых зачастую не было дома, потому что все они воевали, а он мужал, впитывая известия об этих битвах.

Теперь он сделался степенным, уверенным в себе мужчиной. Широкоплечий, сдержанный в движениях, на загорелом лице ярко сверкали зубы. На висках в густых кудрях уже пробивалась седина, будто чуть приснежило темный камень на гребне горной гряды. Я невольно и сразу сравнил его с камнем — такую излучал он уверенность и твердость.

В это утро еще засветло он прислал раба с известием, что приезжает, просил истопить баню и уделить ему место за столом. Это было любезно. Мои женщины в тот день как раз собирались на рынок. Уж не ведаю, что они рассчитывали там прикупить — после роскошного Рима в далекой провинции. Но на асс здесь можно взять столько, сколько в Риме не получишь и за целый сестерций, посему сыр или фрукты они закупали целыми корзинами. Я попросил привезти для меня свежего сыра от Тита Веллия — этот ловкач-фермер умудрился не только вернуться с войны, но и завести отличную сыроварню — каким-то чудом семья его не разорилась без хозяина, и теперь вся округа лакомилась чудесным сыром. Кажется, его сыр — единственное, что я могу еще есть.

Итак, женщины вместе со своими дерзкими служанками, Диодоклом и двумя крепкими рабами для охраны отбыли на базар. Я попросил их позаботиться о закупке снеди с учетом нового гостя.

Как это ни удивительно, но питье Филона помогало, и в тот день я почти не чувствовал боли.

Тиберий Семпроний прибыл верхом в сопровождении всего лишь двух рабов. Свита чрезвычайно скромная, а по нынешним временам поступок еще и неосмотрительный. Я попенял ему и напомнил, что в письме упоминал о разбойниках.

Тиберий рассмеялся:

— Мой меч при мне! — тут он положил ладонь на рукоять спаты. — Думаешь, я бы не сумел отбиться от кучки сброда?

— Они не сброд, а бывшие солдаты, потерявшие дом, землю и семью.

Ехать без серьезной охраны было не то что неосмотрительно, а просто глупо. Но у каждого из нас в душе спит зернышко подобной глупости, и противиться ей мы не в состоянии — она или губит нас, или возносит — некоторых буквально — на Олимп, и тут неведомо, как выпадут кости.

Впрочем, такая бездумная дерзость очень даже понятна в Гракхе — его отец угодил в ловушку, расставленную Ганнибалом, и погиб, отбиваясь от напавших на него пунийцев. Верно, и сын его подспудно мечтал попасть в такую же роковую ситуацию и проверить, сможет ли он сдюжить там, где отец его пал. Он только с виду человек рассудительный, а по характеру — необыкновенно горяч и способен на действия отчаянные — помню, когда я посылал его в разведку, так он в три дня верхом проскакал расстояние от Амфиссы до Пеллы, дабы удостовериться, что Филипп Македонский ничего не затевает против Рима.

* * *

Мы отправились в баню. Долго сидели в жарко натопленном терпидарии на скамье, попивая разбавленное вино. Я позволил себе сделать несколько глотков, всякий раз опасаясь, что снова накатит тошнота. И позавидовал Гракху — крепости его тела, больше подходящего двадцатилетнему юноше: под кожей ни капли жира, широкие плечи, руки если и не могучие, то явно сильные, способные бросать пилумы и рубиться мечом в сече.

— Ты не задумывался о женитьбе, Тиберий?

— О, вот о чем речь! Теперь понятно, почему ты меня вызвал так спешно. Но, кажется, Корнелия уже просватана за молодого Назику. Неужели ты передумал? — в его голосе послышался явный интерес.

— Старшая не для тебя, ты разведешься с нею через месяц, поверь мне на слово. А вот младшая — действительно чудо, уверяю тебя. Когда она вырастет, за нее будут свататься цари.

— Сколько ей?

— Десять.

— Ты смеешься? Еще нужно ждать лет шесть, не меньше. Я люблю женщин, но не детей…

— Я не женитьбу тебе предлагаю, а обручение. Я не могу ждать, Тиберий. Я умираю.

Он на миг опешил, потом внимательно оглядел меня, взгляд его ощупал мои выпирающие под кожей ребра, отметил землистый цвет кожи; запавшие глазницы, заострившиеся скулы.

— Ты уверен?

Почему, когда речь заходит о смерти, все именно так и спрашивают — уверен ли ты, что умрешь? Конечно же уверен! Никому не удавалось этого избежать. Чтобы быть бессмертным, надо бессмертным родиться. Я не могу взойти на небо, чтобы поселиться в синем небесном храме, как писал в стихах своих Энний. Однажды мне снился подобный: колонны его — клубящиеся облака, сквозь синеву вечереющего неба сверкали первые крупные звезды — куда крупнее, чем их можно видеть на земле. Но это только сон, и, в отличие от прежних, он ничего не пророчит.

Я умру, меня положат в гробницу, не предавая тело огню — так требует культ нашего рода, завещанный предками-этрусками.

— Да, уверен. И времени осталось чуть, — поразительно, как буднично это прозвучало, будто говорил я о поездке в Испанию или Азию. Может, чуть дальше. — Держусь благодаря настойкам гречонка-лекаря. Но сколько дней мне это добавит? Может быть, месяц. Я спешно устраиваю свои дела, пишу дополнения в завещание. Мне бы хотелось знать, что моя любимица свяжет свою жизнь с достойнейшим человеком.

— Я должен ее увидеть.

— Конечно же. Прямо сегодня. Она вырастет прекрасной женщиной и станет матерью замечательных сыновей.

— Я уже был женат когда-то, — сказал Тиберий, помолчав. — Женился и вскоре ушел на войну с Антиохом. Больше мы не свиделись. Моя жена умерла при родах. Младенец тоже умер.

— Этого я не знал.

— Наши семьи не особенно дружат. Во всяком случае, не так, чтобы звать на первую тогу сына или на обручение дочери или на свадьбу… Она из неизвестной семьи, дочь фермера, ее старшие братья пали в битве при Каннах. Я иногда навещаю ее старика-отца.

* * *

Малышка Корнелия увидела Семпрония таким, каким я хотел, чтобы она его увидела — в новенькой, красиво уложенной тоге, прогуливающимся со мной по саду. Я выглядел куда старше своих лет. Гракх — намного моложе своих тридцати пяти. Корнелия, вернувшись с матерью и сестрой с базара, вбежала в сад и выкрикнула дерзко:

— Отец, ты послушай, у нас пытались украсть кошелек. Но я все увидела сразу и укусила воришку за руку! Он так завизжал! — она была довольно высокой для своих десяти, еще худая, как и положено ребенку, тонкая, быстрая…

Но как хороши были ее глаза, как сверкали на солнце волосы, и в детских чертах угадывалось совершенство будущей красоты, в грации движений — очарование еще не расцветшей женщины.

— О, мой маленький смелый боец! Будь ты мужчиной, ты бы командовала легионами в битве! — воскликнул я.

Я увидел радостную улыбку на губах Тиберия и слегка кивнул — скорее сам себе, нежели ему.

— Это Тиберий Семпроний Гракх, он был народным трибуном, — представил я гостя дочери.

Чуть выделив голосом два слова — народный трибун.

И по тому, как она глянула на Тиберия, как вспыхнули ее глаза, понял, что угадал с ее судьбой. Пускай за нее будут свататься цари, сердце она отдаст народному трибуну.

* * *

Потом пришли Эмилия и моя старшая любительница золотой посуды. Стали говорить о покупках, о грядущем обеде. Вскоре девочки ушли с Гракхом показывать ему сад, а мы с Эмилией остались.

— Жених для нашей малышки? — Эмилия всегда была проницательна.

— Тебе он не нравится?

— Ты должен был посоветоваться со мной!

— Есть хоть одно слово против?

— Умный, плебей, достаточно богат, не транжира. Правда, в прошлом народный трибун. Кажется, ты всех их считал бездельниками?

— Только не Гракха.

— Не староват ли он для малышки? Скинь он годков хотя бы десять, был бы для нее в самый раз. Но она достигнет расцвета, когда ему исполнится шестьдесят.

Я ощутил ее раздражение. При всем своем искусстве владеть собой она не смогла утаить досады. В ее голосе звенели хорошо мне знакомые льдинки раздражения.

— Причина не годы. Что ты скрываешь? — За много лет я научился разгадывать даже самую искусную игру Эмилии.

Она скорчила раздраженную гримаску.

— До того, как мы сосватали Корнелию Старшую за На-зику, Гракх волочился за нею. Сватовства не начинал, но искал с нею встреч. Причем довольно дерзко.

— Серьезно? И почему я узнаю об этом только сейчас?

— Потому что помолвку с Назикой мы разрывать не станем. Но ты видел, какие взгляды наша любительница золотой посуды бросала на твоего гостя? Будто собиралась его проглотить.

— Я в ее сторону особо и не смотрел.

— А вот Гракх поглядывал, — Эмилия рассмеялась. — Я слышала, Гракх привез после Антиоховой войны с Востока смуглую рабыню, которая обучила его таким тайнам в искусстве любви, что многие молодые женщины хотят вкусить той науки. Не хмурь брови, милый, к тому моменту как Гракх женится на твоей любимице, эта интрижка умрет сама собою. На прощание он подарит Корнелии Старшей серебряное зеркало с любовной сценой на обороте, а она будет писать гадкие записочки своей сестре.

Похоже, Эмилию забавляла мысль о распутстве нашей старшей дочери. Возможно, к этому не стоило относиться всерьез. И все же какая-то тяжесть — не физическая, нет — легла на сердце. Я завязывал еще один узел во вражде двух сестер, и это могло вылиться отнюдь в недетскую грядущую войну.

Младшая вскоре примчалась из сада, села рядом со мной на скамью, обхватила меня и так замерла. В недавние года, лет пяти или шести от роду, она обожала, чтобы я брал ее на руки и поднимал высоко-высоко. Однажды, желая, чтобы я поднял ее еще выше, она подпрыгнула, как только я ухватил ее под мышки, ударила макушкой мне под подбородок, и я прикусил до крови язык. Эмилия стала ее корить. Я же сказал: «Неважно, зато она знает, как ударить дерзкого, если схватит ее сзади». Еще год назад я бы поднял ее в вышину. Сейчас болезнь отняла все силы. Мне кажется, Младшая это как-то поняла, потому что не просила, как прежде, «подбросить ее к небу».

Она просто сидела, обнимая меня, а потом спросила шепотом:

— Гракх теперь мой жених, да?

Глава 12 АППИЙ КЛАВДИЙ И КАПУЯ

На рассвете гости отбыли — Тиберий Семпроний сопровождал моих женщин, возвращавшихся в Рим. Сам он после этого должен был ехать в Сатурнию — заниматься созданием новой колонии. Я проводил путников до ворот. А когда их повозка скрылась из виду, долго стоял, не двигаясь. Никого из них я более уже не увижу — ни девочек моих, столь разных и в будущем наверняка доживущих до смертной вражды, ни прекрасную Эмилию, ни Гракха. Проезжая мимо меня на коне, он как бы невзначай кивнул, давая понять, что я могу на него положиться: ни о моей болезни, ни о скорой смерти женщинам он не обмолвится ни словом.

Эта наше безмолвное прощание напомнило мне смерть Ап-пия Клавдия при осаде Капуи.

Край здешний чрезвычайно богат: благодатная равнина, окруженная холмами с плодородной почвой. Когда жители Тарента основали в Кампании двенадцать городов, Капуя среди них изначально считалась главной. На здешних землях произрастала лучшая пшеница, а хлеб из нее был так духовит, так нежен, что считался воистину лакомством, ценился выше любого печенья. И рис тут собирают отменный, а полбы снимают по два урожая, засевая в третий раз поля, а порой и в четвертый — овощами. По границам равнин произрастают маслины, с виноградников получают лучшие сорта вина — фалернское, статанское, каленское.

Мое поместье, где нынче я, заканчивая свои дни, пишу эти записки, было сожжено Ганнибаловой сворой, как и почти все поместья римлян в округе. Грабили край немилосердно. Что не унесли вражеские солдаты, утащили шайки беглых рабов и разбойников. Отец сразу после поражения при Тразименском озере вывез почти всю здешнюю фамилию из поместья, оставив приглядывать за домом и постройками пятерых старых рабов и вольноотпущенников. Уже во время осады Капуи я наведался в усадьбу. От дома остались закопченные руины, поля заросли сорной травой. Пятеро преданных слуг жили среди обломков, устроив из собранных камней что-то вроде сторожки. Они возделывали огород и почему-то, оглядываясь, будто шпионы Ганнибала могли прятаться в кустах, нашептали мне, что схоронили в надежном месте кое-какой домашний скарб, садовый инвентарь и посуду, все это пригодится в хозяйстве, как только война закончит полыхать в округе. В тайнике они прятали не золото и серебро, а кирки, ведра, лопаты, ткани. Я вспомнил об этом, когда сегодня приметил давнее темное пятно на салфетке, что положил Диодокл рядом с моей тарелкой. Эта ткань была закопана в земле, и когда ее извлекли, хранила седые следы сырости, которые ни одна даже самая искусная прачка не смогла уже отстирать. Старики рассказывали, что грабители ходили по саду с кольями и тыкали в землю, выискивая, нет ли рыхлых мест, под которыми могут оказаться схроны. Но ничего не нашли — слуги наши были толковы и умелы и долго били землю трамбовками из конюшен. Я пообещал преданным нашим сторожам награду, однако отлучиться смог ненадолго — осмотрев руины, я вернулся вновь под стены Капуи. В те годы воевали все, а тех, кто пытался ускользнуть, отсидеться на ферме или в поместье, не служивших в армии более четырех лет, вычеркивали не только из сенаторского сословия или списка всадников, но и вообще из триб.

В свое время, когда Фабий Кунктатор пытался бороться с Ганнибалом, не вступая в сражения и позволяя Пунийцу хозяйничать за стенами Города, почти каждый из знатных римлян лишился своего поместья. Осадив Капую, многие хотели посчитаться за понесенные потери — и если не могли добраться до самого Ганнибала, то готовы были спустить шкуру с бывших союзников, которые предали нас в трудный час.

Итак, возглавил осаду Капуи Аппий Клавдий. Его дочь была замужем за Калавием, как я уже писал, и потому Аппий слал в Рим, в сенат, чуть ли не ежедневно слезные просьбы обойтись помягче с несчастным городом. Что касается пройдохи Калавия, то в Капуе его именовали «медике тутикус», что на оскском языке означает «общественный судья». Был он не только верховным судьей, но и верховным жрецом, главнокомандующим, ведал внешними сношениями и сооружением общественных зданий, то есть фактически правил городом, избираясь на годичную должность раз за разом без перерыва. Он не только умудрился вторым браком породниться с патрициями Клавдиями, но и старшую дочь от первого брака выдал за Марка Ливия Салинотора. Правда, Ливия окружала слава весьма сомнительная: его собирались отдать под суд за растрату военной добычи, но началась война с Ганнибалом, и до мелких дрязг стало уже недосуг. Калавий навострился вертеть местным сенатом так, что каждый член городского совета ел у него с руки. Хитростью этот человек мог тягаться, кажется, с самим Ганнибалом — только ограничивался он пределами своего полиса, не мечтая увидеть у ног целый мир. Калавий манипулировал здешней знатью и чернью, стравливая их друг с другом и примиряя, устраивал денежные дела Аппия и других обедневших аристократов Рима, убеждал, интриговал, обманывал и произносил пламенные речи. Не ступи он на путь предательства, такой человек был бы весьма полезен Риму. Старинный патрицианский род Клавдиев в то время уже не мог похвастаться богатством по причине многочисленности родни и мотовства многих мужчин и женщин из этого рода.

Год 542[56] от основания Рима был тяжким. Не таким тяжким, как год, когда мы навсегда запомнили название маленького поселения Канны на берегу неприметной реки. Но мы опять теряли — легионы и своих военачальников. После успеха в битве у Беневента, когда Тиберий Семпроний Гракх разгромил Ганнона и даровал своим легионерам-рабам свободу, сам он погиб почти нелепо (или героически?), угодив в ловушку с отрядом телохранителей, а бывшие рабы разбежались, решив, что после смерти патрона вольны делать то, что и любой вольноотпущенник — то есть жить своим умом, ни на кого не надеясь и никому не обязываясь. Несколько месяцев спустя, уже после моего эдилитета, меня с отрядом конницы направили собирать беглецов. Если бы подобное сотворили люди, рожденные свободными, то любой консул отдал бы приказ провести децимацию, а далее отправил бы негодяев воевать в самое трудное место — лучше всего штурмовать врата Аида — или на крайний случай — Карфаген, чтобы там сгинули. Но рабы не понимали толком, что такого дерзкого они совершили: их патрон, в верности которому они клялись и который так щедро даровал каждому из них свободу, с которым они пировали за праздничным столом после успеха, умер. И это означает, что действие клятв и присяг почило вместе с его смертью.

Я сначала приказал выпороть беглецов, а потом, собрав их и глядя в их унылые искаженные гримасами боли лица, принялся втолковывать, что теперь они — граждане Республики, обязаны биться за нее не только потому, что дали клятву верности своему патрону. Я повторял это раз за разом, но, похоже, они не разумели смысла в моих словах. Они терли глаза, фальшиво кивали и больше всего боялись, что я покараю смертью за их проступок. Потом этими парнями разбавили только что сформированный легион, и шестнадцатилетние мальчишки отправились сражаться рядом с бывшими рабами. Несколько Гракховых солдат, ныне граждан Рима, позже попали ко мне в ту армию, что я повел в Испанию. Они заматерели, покрылись шрамами, но мне всегда казалось, что выстраиваясь в шеренги, они невольно искали глазами погибшего Гракха, как я невольно видел в толпе на форуме то профиль, то плечи своего павшего в Испании отца.

* * *

С Капуей решили разделаться еще в том, не слишком счастливом для нас 542 году от Основания Города. Но первая осада города-изменника закончилась неудачей. Ганнибал отогнал наши армии от стен Капуи, как медведь отгоняет волков от лакомой добычи. Флакк отошел к Кумам, Аппий Клавдий со второй армией — в Луканию. Ганнибал двинулся за ним следом, но Аппий ускользнул от сражения и вернулся к Капуе другой дорогой. Пока Ганнибал воевал в Лукании (опять успешно, громя наших преторов и необученных новобранцев), под стены Капуи снова вернулся Флакк. Так хищник возвращается к истекающей кровью раненой лани. Римляне с рвением принялись за земляные работы, окружая город рвом и валом, — уж что-что, а строить укрепления мы умели. Позаботились и о защите собственных позиций. Капуанцы пытались делать вылазки, но безуспешно — против них стала выезжать наша конница, у каждого всадника за спиной посажен был шустрый велит, как мы делали это на берегах Пада. В нужный момент легкие пехотинцы соскакивали на землю и забрасывали капуанцев дротиками, раня людей и лошадей. Поначалу в богатом городе всего было вдосталь — и еды, и оружия. Но на второй год осады люди начали голодать. Потому поджидали Ганнибала в следующее лето как избавителя.

Пуниец явился. Он сговорился с осажденными ударить на римлян одновременно с ними. Капуанцы должны были выйти из города, карфагенская армия атаковать снаружи. Схватка вышла ожесточенной и кровавой. Капуанцы были отбиты, но Ап-пия, что сражался против них, ранили в грудь под левое плечо. У Флакка (ему пришлось отражать атаку Ганнибала) едва не захватили лагерь — пунийцы пустили вперед слонов, те сломали ограду и ворвались внутрь. Впрочем, в лагере было больше неразберихи, чем потерь, — слонов прогнали огнем, атаку отбили, испанскую когорту, что атаковала лагерь, потрепали изрядно. Мы опять несли потери, но в этот раз не отступили, а продолжили осаду, укрывшись за валами и частоколами. Видя, что римляне вцепились в Капую мертвой хваткой, Ганнибал решил сделать отвлекающий маневр — скорый марш на Рим. Расчет его был прост и почти верен: он полагал, что мы немедленно снимем осаду и бросим обе армии на помощь родному Городу. Никто из нас — рассуждал Пуниец — не рискнет Римом ради взятия Капуи. Но Ганнибал просчитался. Армия на помощь Риму пошла, но всего одна — те силы, которыми командовал Флакк. Аппий же Клавдий остался на месте, и Капуя по-прежнему задыхалась в кольце осады.

* * *

Ганнибал у ворот! Кто не помнит тот полный ужаса возглас. Этими словами матери до сих пор пугают непослушных детей, и те вмиг притихают, будто ледяная толика страха падает им на сердце. Ганнибал у ворот! Этот вопль звучал в Городе, мы повторяли его в лагере близ Капуи, ожидая известий. Могу представить, как ужас душным туманом тек по улицам, как люди вглядывались друг другу в глаза, как стояли, не смыкая глаз, караульные на стенах и у ворот, как дежурили на башнях посыльные сенаторов. Ждали, не видно ли идущего осаждать Город войска Пунийца. И он появился — там и здесь стали подниматься в небо дымы: это приближался Ганнибал, грабя и убивая, сжигая усадьбы и городки на пути, в надежде, что обезумев от страха, Рим сделает роковую ошибку. Пуниец не торопился, рассчитывая не столько на осаду, сколько на битву, в которой сможет уничтожить наши силы порознь, а потом на плечах бегущих, сея панику, ворваться в Город. Ганнибал остановился в двадцати четырех стадиях от Рима, но Квинт Фульвий Флакк, уйдя из-под стен Капуи, двигался так быстро, что пришел прежде Ганнибала и встал с армией между Эсквилинскими и Квиринальскими воротами.

Битвы не случилось, штурма тоже. Для штурма армия Ганнибала была слишком слаба. Флакк же не собирался принимать бой на открытом поле — его задачей было напасть на Ганнибала, если тот пойдет на штурм Города. Потом уже насочиняли, что Флакк предлагал Ганнибалу битву, а тот уклонился. Вот глупцы! Именно битвы Ганнибал и жаждал. То, что Флакк не рискнул выйти из лагеря, говорит о том, что мы научились кое-чему в этой войне: плевать на красивые жесты и разговоры о смелости: отсидеться за стенами, сохранить армию и спасти Город — это всего лишь мудрость, которую мы наконец обрели.

Так ничего и не добившись, Ганнибал ушел на юг, оставив Капую самой делать выбор: либо умирать от голода, либо сдаться.

* * *

Наши дороги с Аппием Клавдием то расходились, то сходились — после Канн и зимовки в Канузии он стал претором на Сицилии, а я пребывал в Риме, пополнив ряды гарнизона. Потом он выиграл консульские выборы в тот год, когда я был эдилом[57]. Город потихоньку оправлялся после Каннской катастрофы, и я, как эдил, старался быть внимательным к мелочам, мне было дело до всего: я заглядывал к хлебопекам проверить, не подмешивают ли опилок в хлеб, подтверждал верность гирь и весов, инспектировал рынки, чтобы не торговали гнильем и тухлятиной. И еще старался быть щедрым, устраивал раздачи масла: я мог позволить себе эту щедрость насчет масла — отец прислал из Испании корабль с его долей военной добычи. К тому же я не поскупился на игры (их роскошь показалась бы нынешним обитателям столицы жалкой), но по тем временам все говорили о тратах эдилов, так что в итоге на дне денежного сундука в нашем доме осталось лишь несколько монет, да и те застряли в щелях и потому уцелели после моего набега. Но я знал, что в будущем мне пригодятся и рассказы о моей щедрости, и похвалы в мой адрес. Ничто так не подогревает народную любовь, как бесплатные раздачи. К сожалению, любовь толпы кратковременна и переменчива, как никакая другая, так что ее надо постоянно подогревать золотыми вливаниями, и каждый раз все сильнее.

Затем Аппий Клавдий отправился осаждать Капую, а я прибыл в войско, что держало несчастный город в осаде, вслед за ним.

* * *

Рана Аппия на первый взгляд казалась пустячной, но она не желала закрываться и вскоре стала сочиться мутным вонючим гноем. Лекарь Филон (да-да, тот самый, что побывал у меня недавно), осматривая рану, обреченно качал головой и смешивал какие-то мази, как мне показалось, не веря в выздоровление подопечного.

Помню после очередной перевязки, когда в палатке пахло крепким вином, паленой плотью и гноем (я уже привык к подобным запахам, и они более не вызывали у меня тошноты), Аппий полулежал на кровати и диктовал писцу послание к отцам-сенаторам в Рим, в очередной раз умоляя сжалиться над бывшим союзником, наказать строго, но крови больше не лить — и так вся земля Италии пропитана этим красным соком, и не раз уже доводилось видеть, как на полях после пахоты текут алые ручейки.

Окончив диктовать, Аппий взял мою ладонь и положил к своему лбу. Жар был такой, что я невольно отдернул руку.

— С этим уже не сладишь. Я видел много ран и хорошо знаю, когда надежды нет.

Я не стал возражать, чувствуя его правоту.

— После моей смерти Капуя обречена — римляне выместят свою ярость на этом несчастном городе. Не в силах добраться до Ганнибала, они посчитаются с Капуей. Не будь мстительным, Публий… Не будь… капуанцы, он и всегда идут за сильным… только и всего… они такие… это надо знать, они хорошие торговцы, а торговец ищет барыш, а не геройскую смерть…

Мысли его мешались, но я понимал, что он хочет сказать.

— По себе не суди других. Ты — воин, они — нет… Я просил Калавия прислать мою девочку с внуками, но он держит ее при себе, думает: его спасет ее платье… Смеш-шно. Рим не щадит. Никого. Даже тех, кому обязан.

Я вздрогнул. Мне показались в тот миг его слова пророческими. Аппий внезапно приподнялся, сел и обвел палатку взглядом. Во взгляде его были такая тоска и такой упрек, будто он глядел на нас откуда-то из иного мира.

Он умер до того, как Капуя сдалась.

Аппий оказался прав — Рим жестоко расправился с предавшим его союзником. Но, в отличие от Клавдия, я не слишком жалел местных аристократов, которые думали лишь о своей жирной шкуре. Разве что Магий Деций[58], стоявший за союз с Римом с риском для жизни, схваченный капуанцами и отправленный в Карфаген, достоин был нашего сочувствия. Но он уже избежал тяжкой участи и нашел прибежище в Египте благодаря счастливому случаю.

Впрочем, судьба Капуи была предрешена с той поры, как из Карфагена пришло известие, что Магон, брат Ганнибала, стараясь продемонстрировать всю грандиозность побед в Италии, высыпал перед зданием карфагенского сената собранные на полях сражения золотые всаднические кольца. Рассказывали, что не в силах снять с распухших пальцев убитых кольца, мертвецам отрубали кисти рук, а потом членили пальцы и стаскивали золото. Колец тех набрался целый модий[59], но торопясь преувеличить победы пунийца, рассказчики вскоре превратили модий в два, а затем уже и в три. Где-то среди этой добычи лежало и кольцо моего тестя Эмилия Павла.

В осажденном городе голод мучил несчастных все сильнее, помощи ждать стало неоткуда, и в конце концов капуанцы сдались. Сенаторы Капуи заплатили жизнями за неверный выбор. Одни приняли яд прежде, чем городские ворота открылись перед нами (Пакувий Калавий был среди них). Другие, еще надеясь на милость, отдались в руки римлян. Флакк, пользуясь тем, что Аппий умер и некому уже было вступиться за пленных, расправился с сенаторами с наслаждением — их засекали до смерти, а затем обезглавливали. Печальна оказалась и судьба обычных жителей: одних продали в рабство, других изгнали из родных стен, приказывая селиться там, где укажет победитель — на скудной земле вдалеке от моря, ведь Капуя богатела за счет морской торговли. Лишенный самоуправления обезлюдевший город наполнили вольноотпущенники и пришлые люди, сюда стекались италийцы, что остались без крова из-за войны, они занимали чужие дома, садились за чужой стол, и роспись на стенах, что прежде радовала глаз хозяина, ничего не говорила новым владельцам.

Мне удалось отыскать несчастную вдову Калавия и исполнить данное Аппию обещание. Вместе с двумя дочерями молодой женщине сохранили свободу (да и кто бы посмел сделать рабыней дочь патриция и консула?). Клавдия держалась на редкость твердо, лишившись и отца, и мужа, и прежнего завидного положения. Когда она вошла в мою палатку в темном платье, держа за руки испуганных малышек, я подумал, что предо мной Ниобея, ищущая спасения от гнева Дианы[60]. Я принял ее радушно, говорил любезно, поручил Диодоклу девочек, а сам после трапезы долго расспрашивал о Ганнибале — ведь Пуниец в тот год, когда Капуя открыла перед ним ворота, пировал в доме Калавия. Она говорила о полководце сдержанно, но, как мне показалось, с изрядной долей симпатии. Голос ее заметно теплел, когда она вспоминала Ганнибала, как будто не этот человек принес несчастье ее семье.

— Он умел привлекать на свою сторону людей, — рассказывала Клавдия. — Но всегда был очень подозрителен. Телохранители стояли возле его ложа, даже когда он пировал в нашем доме.

Потом она внезапно стала рассказывать, как старший сын Калавия от первого брака, дерзкий юноша, сохранивший верность Риму, измыслил убить Ганнибала во время пира и даже принес для этого меч, спрятав клинок под одеждой. Однако, прежде чем кинуться на Пунийца, он вызвал Калавия в сад и здесь рассказал отцу о дерзком плане. Калавий перепугался, умолил мальчишку не жертвовать напрасно жизнью, не позорить седины отца, нападая на гостя во время пира. Она рассказывала эту историю красочно, с подробностями и весьма складно. И чем больше она говорила, тем сильнее во мне росла уверенность, что молодая женщина просто хочет спасти пасынку жизнь. Наверняка эту басню они с мужем придумали, пока Калавий медленно умирал от принятого яда в надежде, что фальшивый подвиг сына перевесит подлинное предательство отца. Юного Калавия держали среди знатных пленников, я велел привести его к себе, подробно расспросил о том случае, и он повторил рассказ мачехи слово в слово. Сейчас он был немногим старше, чем я в битве при Тицине, но пять лет назад он еще ходил в детской одежде, и кинуться на Ганнибала мог разве что с деревянным мечом. Но его нежный возраст стал для него защитой — в дни предательства он был не волен решать, служить Ганнибалу или сохранить верность союзника Риму. Я сделал вид, что верю этой басне, записал ее со слов Клавдии довольно подробно и отправил письмо Флакку. На что мне пришел ответ, что жизнь мальчишке будет сохранена. Жизнь, но не свобода.

Я решил не искушать Судьбу, как можно скорее отыскал подходящую повозку для женщины и отправил ее вместе с малышками в Рим, в дом покойного отца, где опекунство над нею принял один из братьев. После окончания войны она уехала в дальнюю усадьбу. Потом Клавдия написала мне, что через вольноотпущенников отца ей удалось выкупить юного Калавия на невольничьем рынке, он приехал к ней в поместье — служить своей госпоже в благодарность за спасение жизни.

Что касается девочек, то их дальнейшей судьбы я не ведаю. Скорее всего, они вышли замуж за людей незначительных и незаметных там же, в провинции.

В той сече ни на жизнь, а на смерть, среди разора, пожаров и смертей единственные нити, что держали нас крепко-накрепко, были нити семейные, за счастье родных мы бились, родные пенаты оберегали до последней крови, впадали в ярость и зверели, теряя их.

Я ощутил это особенно ясно, когда пришло известие, что весной в Испании пали мой дядя и мой отец.

Глава 13 ИСПАНИЯ

Сразу после взятия Капуи я собирался отправиться к отцу в Испанию, но в тот день, когда я планировал отбыть в Путеолы, чтобы вместе с армией претора Гая Клавдия Нерона пополнить наши силы в Иберии, пришло страшное известие о гибели дяди Гнея и моего отца. И я остался в Риме. О том дне и о своем горе я уже рассказывал. В первые дни я не ведал, что делать дальше. Закралось тяжелое предчувствие, что сенат после донесений о разгроме и гибели Сципионов смирится с потерей Испании и решит сосредоточиться на обороне Италии, тем более что дела здесь шли куда успешнее, нежели на берегах Ибера, так что в итоге кровь моего отца и его людей окажется пролитой напрасно.

Однажды поздно вечером, не в силах более находиться в доме, слыша причитания женщин и фальшивые вопли рабов, я отправился в храм Юпитера Капитолийского. Не помню, как долго я стоял в целле храма, размышляя о том, что случилось (общался с Юпитером, как считали другие). Все эти годы из Испании приходили донесения о победах, братья Сципионы присылали взятую в боях добычу. Я бы мог через три-четыре года получить их легионы в наследство. И вот вместо богатой усадьбы мне предлагают обгоревшие руины…

«А почему бы и нет?» — сказал я сам себе. Разоренное поместье — все равно поместье. Обремененное долгами наследство — все равно наследство. Почему бы мне не принять его?

И я принял.

Ближайший год в Испании проведет Нерон, но вряд ли он чего-то добьется. Его войска хороши были как подкрепление для тех сил, каковыми располагали отец мой и дядя. Но люди Клавдия Нерона никак не могли заменить уничтоженную армию. Хорошо если Нерону удастся сдержать испанцев и не уступить наших позиций к северу от Ибера.

Итак, мне необходимо было получить командование в Испании. Молодой человек, который был дважды военным трибуном и один раз эдилом, вообразил, что сможет выбить Баркидов из Испании, лишив тем самым Ганнибала его главной базы и щедрого источника серебра и золота, который давали Пунийцу испанские рудники. Торговцы рассказывали, что реки в этом крае текут золотом, а склонные приврать, как мой Диодокл в юности, утверждали, что в случае лесного пожара земля запекается золотой коркой.

Но для получения командования надо заручиться поддержкой в сенате (пускай даже не большинства), а затем обратиться к Народному собранию. А здесь были свои кумиры, и надо тоже было найти тех, чей голос заставит Комиции наделить меня пропреторским империем вопреки очередности и заведенному обычаю. Дерзость моего поступка теперь трудно оценить. У меня не было ни заслуг, ни опыта командования. Я должен был убедить людей поверить мне во имя заслуг моего отца и славы древнего имени.

* * *

«Мы должны были стать сильнее Ганнибала, должны думать не о победах, вернее, не только о победах, но и том, как создать себе всюду союзников. Отнять союзников Ганнибала и сделать своими…» Я долго и заранее составлял свою речь, подбирал фразы, записывал, выстраивал…

Но прежде чем найти союзников в Испании, я должен был найти их в Риме. Искать союзников, не раскрывая своих планов, просить помощи, не говоря, о чем просишь, — дело сложное. Но я не хотел, чтобы кто-то в Городе заранее узнал, чего я добиваюсь. К тому же было неясно, есть ли у меня конкуренты в предстоящем деле. Быть может, Клавдий Нерон захочет продлить командование или Марций примчится из Испании и станет просить империй и новые легионы для себя или захочет даже получить всё заочно — в то время случались самые неожиданные назначения. А если сенаторы и вспоминали о строгости правил, то лишь затем, чтобы отрешить неугодного человека от должности, заявляя, что тот был избран огрешно, как это сделал не так давно Фабий Максим.

Думаете, я не верю знакам богов? Я, кому во снах порой смутно, порой явно открывается будущее? Верю, но именно тогда, когда вещие сны посылают мне боги. Но сколько раз я наблюдал, как сами отцы-сенаторы придумывали нелепые препоны, ссылаясь на высшие знаки, лишь бы помешать какому-нибудь дерзкому плебею занять должность или найти причину затянуть решение. Я видел, как раб обливал рано утром статую киноварью, а потом в сенате старец с трагическим видом вещал, что на статуе выступил кровавый пот. Другой, когда ему было нужно, рассказывал про дождь из камней, хотя на самом деле это был крупный град, настолько крупный, что градины разбивали черепицу на крышах, но потом эти «камни» таяли на земле. Я не разоблачал их россказни. К чему? Ведь и они не сомневались в моих пророчествах. Чтобы они не высмеивали мои предвидения, я делал вид, что верю их дешевым уловкам. Так крашеное стекло меняют на подлинный изумруд неподдельной яркости, и никто не замечает разницы меж ними.

* * *

Сны всегда смутны — как будто глядишь на мир через окно, затянутое легкой тканью, — угадываются силуэты, лица, движения. Но что происходит в этот момент на улице? То, что ты видишь, в чем уверился, или нечто совсем иное? Правильно ли ты истолковал скользящие тени? Быть может, там грабитель напал на идущего с обеда повесу и ударил ножом, чтобы забрать кошелек, и теперь они дерутся — один, вырывая добычу, второй сопротивляясь из последних сил и зажимая кровавую рану одной рукой. А может, возвращаясь с пирушки, молодые шалопаи затеяли веселый танец. А может, это ветви деревьев мятутся под порывами ветра. Ты сам выбираешь нужный ответ. И от тебя уже зависит, что ты увидел в краткий миг наваждения — схватку, танец или непогоду.

Неважно, что говорили мне сны, наяву я всегда подробно рассчитывал свои действия и лишь так мог надеяться, что меня ведут к победе наитие и воля богов. Но при этом всегда стоит помнить, что Рок выше любого из небожителей, и коли Всемогущий Рок вмешался в дело, идти против него невозможно. Но Рок слеп, а значит, мы можем ускользнуть из его лап, если будем упорны, как ускользнул Одиссей от яростного, но ослепленного Полифема.

Не знаю, какое послание отправил Марций в сенат, но я получил от него письмо, смысл которого сводился к одному слову — катастрофа. Наши армии в Иберии разгромлены, полководцы — мой отец Публий и мой дядя Гней — убиты. Сам Марций не знал подробностей происшедшего, передавал в основном слухи и сбивчивые рассказы тех, кто спасся, о том, что произошло. Главная же беда была в том, что братья Сципионы совершили роковую ошибку: они разделили свои армии, пытаясь сладить сразу с двумя противниками, и поодиночке оказались разбиты.

Марций сумел спасти небольшой отряд и заперся с ним в крепости на северном берегу реки Ибер. Почти все наши испанские союзники нас оставили. Их измена была обычным делом в то время, но от этого наше положение не становилось лучше. Карфагеняне не трогали Марция и его лагерь лишь потому, что полагали: он вскоре сам уберется домой по морю и не стоит ему в этом мешать. Истощенной проигрышной войной Рим вряд ли сможет послать на помощь Марцию новую армию, считали в Карфагене. На наше счастье, пунийцы так и не поняли силу Республики, и, как я уже говорил, Рим все же прислал подмогу: после долгих споров в сенате Нерон отправился в Тарракон и принял командование над остатками испанских отрядов. Никаких серьезных военных действий он не вел, весь год своего назначения просидел, держа оборону и совершая небольшие вылазки.

Наши отцы-сенаторы были не так уж и глупы, во всяком случае, им хватило ума понять, что, отказавшись от битвы за Испанию, войну мы будем обречены проиграть. Из рудников в этих землях текла серебряная и золотая кровь, питавшая войну Ганнибала. Ею оплачивалась верность наемников, и нам надо было перерезать эти жилы. Сенат постановил отправить в Испанию новую армию. Не слишком большую, разумеется. И для этой армии не было в распоряжении сената подходящего командира. Как удалось мне разведать через друзей и знакомцев, прежде всего через Гая Лелия (мой друг оказался отличным дипломатом), никто не хотел выставлять кандидатуру на командование в Испании. К моим исканиям сенаторы отнеслись с недоумением — меня не отвергли, но и не поддержали, дав понять, что в столь спорном случае мне стоит обратиться напрямую к Народному собранию.

Все понимали, что полководец получит для войны солдат куда меньше потребного, а сражаться придется сразу с двумя или даже тремя военачальниками пунийцев разом. Местные племена встанут на нашу сторону только в том случае, если мы начнем побеждать, а если проиграем, они загрызут нас, как стая шакалов набрасывается на тяжело раненного льва. Задача была куда сложнее, чем здесь, в Италии. За Ибером у нас поначалу не будет союзников, и подкрепления тоже неоткуда будет взять, там нет родных, там только те, кто выжидает, чтобы ударить исподтишка. Земля там богата серебром, но бедна припасами, местные племена непокорны и воинственны. Большую армию там не прокормить, а малая не в силах удержать в повиновении дикий край.

Пример Клавдия Нерона, которому пришлось сидеть на берегу Ибера, лишь теряя своих людей, но не мешая пунийцам обделывать свои дела (и это считалось почти успехом!), охладил многие горячие головы. Так что в день выборов, как я и полагал, желающих получить назначение в Испанию не нашлось: благоразумны полагали, что ехать туда — либо просто потерять год, отбиваясь от врага, либо бесславно сложить голову, угодив в очередную ловушку. Угрюмое молчание повисло над Комициями. Собравшиеся боялись смотреть друг на друга и разглядывали в основном свои башмаки, почти у всех, кстати, изрядно поношенные. Каждый считал, что там, где проиграл Публий Сципион, выиграть уже не сможет никто. Наверное, они были правы. С одной лишь поправкой — там, где потерпел поражение Публий Сципион, только Публий Сципион и сможет победить.

Так что, поглядев по сторонам и обнаружив, что никто не рвется предлагать себя на опасную должность, я улыбнулся про себя, поднялся на трибунал и заявил, что прошу у Народного собрания проконсульскую власть и готов привести нашу армию к победе в Испании.

— Парень, а ты не слишком молод-то? Детей не назначают в проконсулы командовать армией! — крикнул мне какой-то человек лет сорока — и ткнул в мою сторону культей — правая рука у него было обрублена на уровне запястья — верно, он потерял ее вместе с мечом. Культя хранила безобразные следы ожогов — только так можно было остановить поток крови.

— Боги сказали мне, что я приведу Рим к победе, — ответил я калеке.

— А мне боги ничего такого не сообщили, — отозвался наглец.

— Так ты, видно, туговат на ухо, — ответил вдруг кто-то стоящий рядом с наглецом.

Это был Гай Лелий. Я едва заметно кивнул ему, благодаря за подмогу. Как в битве при Каннах, я вез его на коне, а он заслонял нас обоих щитом. И как всегда, Лелий не требовал за помощь никакой награды. Он просто считал, что боги вручили ему щит, чтобы оборонять меня. И он нёс его так всю свою жизнь. Во всяком случае, ту ее часть, пока мы были вместе.

— Это всего лишь юношеская похвальба, — заметил Фабий.

Этот человек возвел свою осмотрительность в абсолют и пользовался тем, что все попытки отступить от его тактики пока что заканчивались провалом.

— Я уступлю это место любому, кто превосходит меня годами и заслугами, — парировал я, будучи уверен, что сейчас в Комициях ни один человек не желает командовать армией в Иберии. — Наши отцы и старшие братья пали на поле под Каннами, пришел черед молодых спасать Город.

Как ни странно, я почти без труда получил эту должность — однако и армию мне снарядили из того, что осталось от нужд наших консулов — я получил 25 тысяч пехоты и тысячу конницы, — с такими силами войну не выигрывают.

Спустя несколько лет стали ходить слухи (не без участия Фабиев, полагаю), будто бы сенаторы сговорились отдать мне испанское назначение и потому никто более не выставил кандидатуры на выборах. Меня разбирает смех, когда я слышу подобные рассказы — большинство в сенате всегда не любило наш род (а были и такие, кто открыто ненавидел). И если уж они могли о чем-то сговориться, то лишь о том, чтобы отправить меня на верную смерть. Однако это было глупо — губить со мной еще целую армию, пускай и не слишком большую. В те годы каждая центурия пехотинцев была на вес золота, не говоря о коннице, и я, принимая командование, очень хорошо это понимал. Так что они просто покорились Судьбе, не препятствуя моему избранию, но и не поощряя мою дерзость, втайне надеясь, что обстоятельства заставят меня действовать примерно так же, как это делал Клавдий Нерон весь прошедший год.

Но я не жаловался, большего Город и не мог дать для этой, как всем казалось, не самой важной экспедиции. Так что я стал собираться в путь. Лето кончалось, и в Испанию мы должны были прибыть только осенью — не самая лучшая пора для начала кампании. Воевать придется уже весной. Зато у меня будет время подготовить мои легионы к летней кампании. Гая Лелия я назначил командовать нашим флотом — 30 кораблей, на которые я погрузил своих солдат, и в самом конце лета[61] моя флотилия вышла из устья Тибра и взяла курс к испанским берегам. Со мной на войну отбывал мой брат Луций.

Несколько жарких ночей подряд перед отъездом я провел в объятиях Эмилии. Предстоящая разлука всегда усиливала нашу страсть. К тому же мой старший сын Публий рос бледным худеньким мальчиком, малоподвижным, занятым игрой во дворе с деревянными лошадками, вдали от других детей, беготни и драк. Если он падал, то начинал истерически плакать, служанки гладили его по голове, дули на жалкую ссадину, а я не мог представить малыша возмужавшим во главе наших легионов или на рострах, говорящим с бурлящей толпой. Мне нужен был другой наследник, и я надеялся, что супруга подарит мне его, пока я буду сражаться в Испании.

Так и вышло…

* * *

Мы прибыли в Тарракон без всяких приключений — на нас, казалось, никто не обращал внимания, даже Нептун позабыл послать сильный ветер или же бурю, попробовать божественным трезубцем паруса и борта наших жалких корабликов на прочность. На нас никто не нападал, качка была терпимой, и я, стоя у борта, воображал себя не командиром военного флота, а торговцем, везущим диковинные товары в дикий край. Высадившись в Эмпориях, я двинул основную часть армии по суше, тогда как флот под командованием Лелия отправился дальше. Без всяких приключений мы достигли Тарракона. У этого города нет гавани, но он удобно расположен на заливе, рейд и якорная стоянка компенсируют отсутствие укрытия.

Марций встретил меня настороженно — это я понял почти сразу. Он рассчитывал возглавить армию сам, полагая, что теперь у сената просто нет иного выхода, кроме как вручить командование опытному легату, после того как Нерон просидел здесь столько времени, не изменив ситуацию к лучшему ни на палец. Правда, Нерон ничего существенно не проиграл, но и не выиграл тоже. Марций ожидал подкреплений, но то, что вместе с подкреплениями прибудет новый главнокомандующий, причем почти что мальчишка, он представить не мог. Так что мне пришлось проявить немало изворотливости, чтобы, с одной стороны, польстить ему и превознести его заслуги, а с другой — показать, что командовать я буду сам и решения намерен принимать по своему усмотрению, а не выслушивать указания старины Марция.

Тарракон расположен к северу от реки Ибер. С давних пор здесь была основана греческая колония, что торговала с местными племенами, но городок не разрастался, он как будто замер на сотню-другую лет в недвижности, живя за счет порта, мелкой торговли с местными племенами и стараясь не напоминать о себе Карфагену. Однако я решил не оставаться на месте, а менять лагерь постоянно, одновременно обучая своих солдат маневрам, осматриваясь и потихоньку прибирая к рукам близлежащие земли. Во вспомогательные отряды я брал варваров с севера, которые рассчитывали не на подданство Рима, а на союз с ним.

Я долго и подробно расспрашивал Марция обо всех битвах, что вели мои дядя и отец в этих краях. В год Каннской битвы они не пустили Гасдрубала с войском в Италию, и Рим должен помнить об их доблести в те трудные времена. Соединись две армии Баркидов в те дни, Риму мог прийти конец, несмотря на наши отчаянные усилия. Под Ибером (городок назывался по одноименной реке) Сципионы вступили в битву с пунийцами и оказались в ловушке, схожей с той, что придумал Ганнибал для нас под Каннами. Центр пунийского войска отступал и засасывал нашу тяжелую пехоту, как зыбучий песок, и легионерам приходилось биться в окружении — с одной стороны пунийцы, с другой — легкая африканская пехота, умело владеющая дротиками, успешная против зажатых в тиски и неповоротливых в такой момент легионов. Фланги врага теснили наших, пока всё римской войско не оказалась между двумя крыльями армии Гасдрубала. Но у римлян хватило сил не дать соединиться смертельным клещам. Армия Сципионов пробила карфагенский центр насквозь, и тогда конница нумидийцев пустилась в бегство. Ловушка не удалась. Но мысленно я оценил, насколько римляне и здесь были близки к полному разгрому. И отметил, что непременно учту эту тактику Баркидов, используемую раз за разом против нашей тяжелой пехоты.

В свое время братья Сципионы сумели с помощью перебежчика освободить из Сагунта заложников и отправить их по домам, рассчитывая на благодарность местных вождей, а затем и преданность иберийских племен. Они расширили свои владения в Иберии (однако далеко не так значительно, как полагали в Риме), Карфаген не потерял при этом ни своих важных крепостей, ни своих рудников, ни главных союзников. Лишь несколько городков на берегу подпали под власть Рима, в том числе и злосчастный Сагунт, из-за которого началась эта страшная война. Сципионы дали ему статус муниципия и, населив преданными Риму людьми, стали выкупать сагунтийцев из плена, восстанавливать крепостные стены и дома.

Так, чередуя успехи и неудачи, воевали Сципионы в Испании. Карфаген, казалось, вообще позабыл про Испанию, эту почти что личное имение Баркидов. В Карфагене полагали, что судьба войны решится в Италии, и тогда римляне в Испании либо сдадутся, либо будут легко утеснены.

Однако вскоре стало ясно, что в Италии победа не так близка, как казалось вначале, и тогда Карфаген прислал в Испанию новые войска и новых полководцев, и Судьба отвернулась от Сципионов. Испанские союзники их предали. Сначала погиб отец, потом дядя…

Рассказы об их гибели не слишком надежны. Ведь те, кто видел их смертный час, остались на поле брани рядом с ними. Знаю я лишь одно: отца убили копьем и сбросили бездыханного наземь с коня: один из тех, кто это видел, сумел спастись и добраться до своих. Как погиб дядя, никто поведать мне уже не сумел. Тела их стали добычей варваров, и вместо гробницы положен им в будущем пышный кенотаф.

Я дал обет провести погребальные игры в их честь, но исполнить его мне довелось нескоро.

* * *

И все же не моя мудрость, а игра случая доставили мне первую столь важную победу.

Старик (он в самом деле был очень стар — лет семидесяти, не меньше) привозил нам на продажу рыбу на своем крошечном суденышке. Я живо интересовался по возможности каждым, кто прибывал в наш лагерь издалека, и этот человек привлек мое внимание. Впрочем, разговор начался не с кубка вина, а со ссоры. Я услышал, как старик бранится с моим квестором, ведавшим лагерной казной. Я не подошел, занятый каким-то срочным делом — кажется, я разбирался с амуницией и обсуждал с центурионом, как сделать тренировочное оружие более безопасным, дабы солдаты не ранили друг друга, но при этом на учебной площадке держали в руках те же мечи, какими будут биться в настоящем сражении.

Внезапно я увидел, как старик идет ко мне с таким видом, будто хочет броситься на меня с кулаками.

— Да что ж такое! — закричал он еще издалека. — Пусть сразят боги этого жадного лодыря. Проще выкинуть рыбу за борт, пускай гниет, — чем отдавать ее вам за эти жалкие ассы. Я же засолил ее с пряными травами, ее можно есть чуть ли не три месяца, а то и более. Да твой квестор жаден как ворон!

— В чем дело, рыбак? — я смотрел на него с любопытством — его уверенность в себе и дерзость выдавала в нем опытного воина. — Не слишком ли ты стар, чтобы снабжать мою армию пускай даже самой отменной рыбой на побережье.

— Два моих парня остались под Каннами, пропретор, и им было немногим более лет, чем тебе сейчас, — ответил он, глядя на меня исподлобья. — Они были в союзной пехоте. Слышал, что Ганнибал отпускал союзников домой, но мои не вернулись. Так что я запер в сундук свои годы, и до смерти быть мне теперь молодым, нужно кормить двух вдовых невесток и внуков с внучками. Старшей уже пятнадцать, а из приданого у нее разве что ломаный гребень да старенькая туника.

Он вдруг бесцеремонно зашел в мою палатку, хотя я не приглашал его внутрь, и уселся на мою походную кровать.

— Знал я твоего отца, пропретор. Он был муж доблестный, но не умел слушать.

Я последовал за ним и уселся на свой походный стул напротив.

— Я умею.

Он был черен от загара, на лице белели мелкие шрамы — следы пощечин от морских снастей, коротко остриженная седая борода топорщилась, череп был лыс. А глаза светлы и смотрели с умом. Ветхая туника от частой стирки просвечивала насквозь, и сильное его тело, жилистое, крепкое, было почти обнажено. Я мог разглядеть его мышцы, и его шрамы, и набедренную повязку из грубой ткани. Судя по говору, он был из окрестностей Массилии, но давно перебрался сюда в поисках новой жизни.

— Сейчас и проверю, какой ты на ухо. Вот Новый Карфаген, слышал о таком? — он говорил громко, привычный перекрикивать рев бушующих волн.

Я кивнул.

— Ну, может, про саму крепость ты что-то знаешь, не спорю. А вот, знаешь ли, что там полным-полно мастеровых, и они куют оружие для пунов день и ночь? А ведаешь, что у них там вся казна хранится?

Я снова кивнул, не столько подтверждая эти сведения, сколько давая понять, что внимательно слушаю. Проскользнувший тем временем в палатку Диодокл быстро смекнул, что к чему, и подал нам по бокалу вина с горячей водой. Старик сделал большой глоток и повел подбородком в сторону моего слуги:

— Парень догадливый. Мне бы такого для дома. А то служит один бездельник, за то и держу, что давно к дому прибился, а идти ему некуда. Потому как на руке левой нет пальцев, да к тому же пройдоха хром.

Я подумал, что парень не лодырничает, а просто калека. Но не стал перечить — было видно, что старый воин этого не любит.

— Рассказывают, что Новый Карфаген неприступен и чтобы взять его, нужна армия вдвое, а то и втрое больше нашей нынешней, — я старательно демонстрировал свою осведомленность.

— Стены там высокие, это точно. А вот гарнизон плевый — куда меньше, чем ты оставляешь для обороны лагеря.

— Ты глазастый.

— Ну, глаз, чтобы видеть, одних маловато. Соображение еще надобно. А соображение бывает разное. У одних только и есть на уме, как на крови чужой нажиться да сирот из дома выгнать.

Он помолчал.

— Парня я вот подыскал ловкого в мужья для внучки, и молод, и собой пригож, и ей по сердцу. У меня в помощниках ходит. Ему бы свою лодку да дом обустроить.

— Что еще ты знаешь, старик? Стоят ли твои слова новой лодки и хорошего дома?

— Они стоят многого.

Я не торопясь прошелся по палатке. Старик мог оказаться шустрым обманщиком, но мог быть и хорошим разведчиком.

— Ты знаешь, кто я таков и какого рода. Говори, и если слова твои на вес золота, то золото ты и получишь.

— Я должен поверить твоему слову, пропретор?

— Сам посуди, мое слово уж куда прочнее, нежели твое.

Старик рассмеялся.

— А ты умен, мальчишка, — умен и благоразумен. Что ж, клянись Юпитером Всемогущим и Величайшим, что заплатишь мне двенадцать тысяч сестерциев, если сведения мои важны и верны. И если с их помощью сможешь взять Новый Карфаген.

— Взять Новый Карфаген? Так уж сразу? Ты же сам говорил, что стены там высоки.

— Дай клятву, или я стисну зубы и замолчу, будто рыбина. Потому как если ты такой же жадюга, как твой квестор, уж лучше я пойду отсюда искать место поприбыльнее.

Я поклялся. Старик помолчал, будто взвешивал на невидимых весах, верную ли он сделку совершил, не продешевил ли. И наконец продолжил:

— Стены Нового Карфагена в самом деле высоки, да только не везде. Со стороны лагуны они совсем не такие, как по восточной стороне. И главное — их никто там не охраняет. Почти что никто. Ну, выставят пару часовых днем и столько же ночью, а те вечно дрыхнут.

— Если я подойду на лодках да начну с лодок ставить лестницы…

— Не нужны лодки. Можно добраться на легких плотах — вода тихая, а в отлив еще и снижается. Возьми только пару лодок, будто бы рыбачьих, и на закате на них подойди к стене. Мы так делаем, когда хотим продать кому-то улов: человек со стены спускает веревку, и мы цепляем к ней корзину.

— Нам никто веревку не скинет сверху.

— Это да. Но чтобы лодки не сносило, мы набили в стену штырей с медными кольцами и привязываем к ним лодки крепко-накрепко. От второй башни надо отсчитать десять камней в стене — там и будут эти кольца. Привяжешь лодки, поставишь лестницы — первые поднимутся на стены. А там как знаешь, пропретор, — не мне тебе указывать.

— И что, никто не пронюхал, что рыбаки приплывают к стене?

— Рыбаков караульные видели, за это торговцы делятся с ними соленой рыбой.

— План зыбкий, ничего в нем верного нет. Могут заметить, что дело неладно. К тому же поставить с лодки лестницу — большой труд. Но даже если два или три человека поднимутся на стену — много ли нам будет от этого толку?

— Как знаешь, я тебе сказал, ты услышал. Обмозгуй, как мои слова применить. Но вот что бывает иногда поутру и весной довольно часто: где-то на восходе начинает дуть северный ветер, и тогда ветер этот выгоняет воду из лагуны в залив. К полудню лагуна становится неглубока, по пояс лишь в одном месте будет, а в остальном — по колено, даже по щиколотку вода стоит. Воины смогут по лагуне как по полю пройти к стенам и приставить лестницы уже со дна. Тогда самое сложное — сквозь тину продираться и ноги из ила на дне выдергивать.

— Но ветра может и не быть.

Он рассмеялся:

— Да уж, человек ветру не указ. Только боги…

Я дал ему тысячу сестерциев, а за остальными велел приходить, когда его сведения проверят. Остальных рыбаков, что привозили нам рыбу в лагерь, не стал я расспрашивать, дабы слух не дошел до пунов о моем интересе к крепости, а кликнул верного Диодокла да еще двоих парней из местных, на кого мог положиться и кому обещал добрую награду, и отправил их к пунийскому городу разведать, правду ли говорил мне старик о высоте стен со стороны лагуны. Если это так, то надобно собрать отряд и, отвлекая защитников битвой у ворот, подняться на стены со стороны лагуны. Это будет трудно. Но даже несколько человек могут пробиться к воротам и их отворить.

Итак, цель будущей летней кампании была намечена. Но мне еще надобно было вызнать, где стоят карфагенские армии и за сколько дней они смогут прийти под стены Нового Карфагена, если из крепости позовут на помощь. Торговцы гару-мом и соленой рыбой, что уезжали с товаром на север и запад, возвращаясь, доносили, где пунийцы разбили зимние лагеря. Получалось, что армии стоят довольно далеко от Нового Карфагена. Быстрее чем за десять дней никто из них не успеет прийти на помощь осажденной крепости. И теперь мой успех зависел прежде всего от того, догадается ли кто-то о моих планах, или нет. Я нарочно уверял своих солдат, что двинусь на одного из карфагенских полководцев, зная, что мои слова будут подслушаны и донесены до врагов.

Только один человек был посвящен в мои планы. Это Гай Лелий.

* * *

Новый Карфаген расположен в северном углу защищенной гавани. С запада под самыми стенами города бухта мелеет, в этом месте узкий выкопанный пролив соединяет бухту с лагуной. Обширная лагуна прикрывает город с севера. Получается, что сам город расположен на полуострове, он огромным плодом висит на узком перешейке-черешке, что прикрепляет его к суше с востока. Перешеек этот шириной не более 600 шагов взрослого мужчины.

Вход в саму бухту охраняется островом, так что корабли могут войти либо с одной, либо с другой стороны. Гавань эта очень удобна, в ней не бывает волнения, их атаки сдерживаются островом у входа в бухту, и только юго-западный ветер может нагнать сильную волну.

Внутри стен в городе две возвышенности, которые удобно оборонять, — восточный холм с храмом Асклепия, и западный, на котором расположена цитадель, построенная карфагенянами и хорошо укрепленная. В цитадели расположился гарнизон в тысячу человек под командованием Магона. Есть еще три холма на севере, но вряд ли их станет кто-то защищать, если мы захватим восточный холм и цитадель. Все эти сведения донес мне старик-рыбак, и я их тщательно записал, раздумывая над тем, что буду делать. Мне уже было ясно, что сражаться с армиями карфагенян, не отняв у них базу, с которой питалось древо войны, — зря тратить силы и жизни моих солдат.

Но на всю осаду Судьба давала мне не более десяти дней. Да и то в случае, если никто не предупредит пунийцев о моем обмане. Нечего было и думать о том, чтобы осаждать город, ожидая, что подует северный ветер и выгонит воду из лагуны.

* * *

Когда весной я созвал военный совет и объявил, что мы выступаем, никто, кроме Гая Лелия, не догадывался, что цель моя — Новый Карфаген. Все были уверены, что я хочу ударить по одному из пунийских полководцев и разбить по отдельности каждую армию. Именно об этом я и сказал, произнося перед солдатами пламенную, но на самом деле пустую речь. Я призывал их позабыть о страхе, смело перейти всем вместе пограничную реку и отправиться в славный поход, обещал победу и намекал на чудеса впереди.

Ничто не сравнится с той суетой, что царит в лагере, когда армия снимается с места — крики центурионов, ржание лошадей, хлопанье на ветру кожи снимаемых палаток, скрип колес готового тронуться в путь обоза, дым заливаемых водою костров — и во всем этом горьковатый привкус опасности и ожидание грядущего.

Идти пришлось очень быстро, враги мои не были глупцами и должны были понять вскоре, куда именно я направляюсь. Я отдал флот под командование Гаю Лелию, и его моряки не знали о цели плавания, пока не отчалили. Наши корабли подошли к гавани Нового Карфагена в один день с нашей сухопутной армией. Это был седьмой день пути.

Мы встали лагерем напротив восточных ворот Нового Карфагена. Я велел окружить лагерь с внешней стороны надежным частоколом. От города огораживаться не стал — местность там сама по себе служила неплохой защитой, к тому же я оставил для себя возможность как можно быстрее перекинуть солдат под стены города во время атаки.

Вечером небольшой отряд сильных и ловких бойцов отправился к лагуне. Мы захватили рыбацкие лодки, а самих рыбаков собрали в палатки и приставили к ним стражу. Пленникам ничто не угрожало, но я не хотел, чтобы кто-то из этих людей поднял тревогу. На рыбацких лодках в лагуну вышли мои воины — поглядеть, где на стене стоит стража, если еще стоит, и также шестом измерить глубину возле стены — чтобы знать, какой высоты сделать лестницы.

На другой день еще затемно я отправил в засаду пятьсот человек с лестницами, надувными мехами и легкими плотами, которые можно было нести в руках, — они должны были обойти лагуну и приготовиться по условному сигналу плыть к стенам. На штурм они должны были пойти ближе к вечеру, в час, когда в лагуну выходят рыбачьи лодки. Это было отчаянное предприятие, учитывая, что в это время года вода холодна даже в мелкой лагуне. С восточной стороны я планировал начать штурм утром, но потом, если не удастся взять город с наскока, отойти и снова идти на приступ, когда солнце начнет садиться, чтобы разом ударить с двух сторон.

Но едва начало светать (мои люди только-только поднялись и еще готовили завтрак), как дохнул северный ветер. Он усиливался, захлопал кожаный полог моей палатки, и в тот миг я понял, какая удача мне улыбнулась. И еще я понял, что надо немедленно и очень быстро менять планы. Нельзя ждать вечера, вода в лагуне под напором ветра спадет к полудню, и у нас теперь есть всего несколько часов, чтобы захватить стены. Я отправил гонца к моему отряду в засаде с приказом немедленно готовиться к атаке. Когда вода схлынет настолько, что лагуна обмелеет, они должны будут выступить и идти по воде, как посуху.

Гай Лелий получил приказ немедленно начать штурм с моря. С кораблей начали обстреливать горючими снарядами стены и город, и это было мне на руку — в неразберихе, готовясь отражать штурм, можно было надеяться, что защитники не заметят благоприятного для нас ветра. А если кто и заметит, то некогда будет размышлять, знаем мы о том, какой дар несет нам борей.

Тем временем ветер усиливался. Вот-вот вода должна была устремиться в узкий пролив на западе. Медлить было нельзя.

В третьем часу[62] вывел я первый отряд из лагеря и обратился к воинам с речью. Ветер налетал все яростнее, трепал мои волосы, и я готов был хохотать от восторга, видя, как Судьба мне помогает. Я говорил, указывая на городские стены, что зову моих воинов захватить сокровищницу Ганнибала, обещал золотые венки тем, кто первым окажется на стене. И еще — я посулил им помощь Нептуна, уверяя, что именно Нептун внушил мне мысль идти на Новый Карфаген и обещал чудесную помощь при штурме, а какова будет эта помощь, мои солдаты увидят вскоре. Пока я говорил, голос мой креп, вместе с шумом летящего с севера ветра. Чтобы пламенной речью зажечь солдат, чтобы увлечь толпу, стоя на трибунале, надо в какой-то момент ощутить подъем, будто волна подхватывает тебя и несет, и тебе уже кажется, что слова сами собой слетают с языка, и ты един с толпой, един со своими когортами, они не просто слушают, они впитывают твой голос, твою силу. Кто не знает этого чувства, тот попросту посыпает головы слушателей холодным пеплом.

Едва я закончил, проиграли сигнал идти на приступ. Мои солдаты готовы были ринуться на стены. Но не тут-то было: восточные ворота отворились, и осажденные высыпали наружу. Я решил не двигаться им навстречу и приказал стоять на месте и ждать, пока нас атакуют.

* * *

Пунийцы были уверены, что Новый Карфаген неприступен. Магон, командир гарнизона, следил в городе в основном за работой мастерских — амуниция, оружие, повозки, инструмент — все это производилось для нужд карфагенских армий здесь, в Новом Карфагене, и Магон не ожидал, что ему придется с кем-то воевать. Но пришлось. Он был растерян. И первой мыслью (второй уже не нашлось) было, что штурм начнется с восточной стороны. Он бы сам наверняка так и сделал. Я не стал его разочаровывать и разбил свой лагерь именно здесь, укрепляя Магона в этой простой и понятной мысли.

Пытаясь помешать штурму, Магон решил устрашить нас вылазкой. Не знаю, почему, но он вообразил, что легко справится с римской армией. Однако командир пунов не рассчитывал, что я оставлю своих солдат стоять у самого лагеря недвижно. Хотя сигнал к атаке проиграли, вперед никто не выступил, когорты не сдвинулись ни на шаг. Горожанам, что хлынули из ворот, пришлось пробежать изрядное расстояние прежде, чем они добрались до наших порядков. Миновав разделявший нас пустырь, они принялись строиться и выравнивать шеренги. В этот момент мои солдаты по команде швырнули пилумы. Опытный командир ни за что бы не стал строить своих так близко к порядкам римлян. Многие из горожан пали, однако другие тут же ринулись в атаку, в беспорядке, но с такой яростью, что мне на миг показалось — они могут нас одолеть. После ожесточенной схватки стало видно, что горожане вот-вот сломают наш строй. Я спешно отвел уставших и бросил в бой свежих воинов, это и решило исход вылазки — вышедшие на замену уставших легионеры смяли противника, ряды атакующих рассыпались, и пунийцы пустились в бегство. Мы чуть-чуть не ворвались в город на плечах бегущих, но какой-то смельчак со своим отрядом встал у нас на пути. И хотя эту горстку бойцов наши быстро истребили, смельчаки свое дело сделали — ворота успели затворить, мы остались снаружи. Увидев с высоты стен разгром отчаянной вылазки, кое-кто из защитников в ужасе сбежал со стен. Мои воины тут же приставили лестницы и начали карабкаться наверх, но защитники успели вернуться, прежде чем первый наш солдат достиг зубцов. К тому же обнаружилось, что стены слишком высоки. Да, мы верно высчитали длину лестниц, но они получились такими длинными, что не выдерживали тяжести солдат и ломались. Но даже если хватало прочности, они так пружинили и тряслись, что воины наверху едва могли держаться за перекладины, не в силах завязать бой. А сверху летели камни и бревна, и поначалу все наши усилия оказывались тщетны.

* * *

Я наблюдал за происходящим, заняв место на возвышенности, отдавал приказы, но сам не кидался с мечом в гущу сражения — лишить армию полководца, как это сделал мой безрассудный тесть, в такой ситуации было бы чрезвычайно глупо. К тому же я хорошо помнил, как был смертельно ранен Аппий в подобной ситуации, когда отбивался от вылазки капуанцев. Так что я постарался как можно тщательнее позаботиться о своей безопасности — три щитоносца прикрывали меня со всех сторон, дабы уберечь от случайного снаряда.

Видя, что взобраться на стену не удается, я приказал трубить отбой.

Итак, уставшие вышли из боя, солдаты резерва взяли все лестницы, какие были, и снова двинулись на штурм. Несколько легионеров, построившись черепахой, сумели добраться до восточных ворот и принялись рубить их топорами, казалось, не замечая, что защитники сбрасывают на них камни и бревна, пытаясь разбить щиты.

А тем временем пятьсот отборных воинов с лестницами на берегу лагуны ждали часа, когда набравший силу северный ветер сделает свое дело. Наконец воды с ревом устремились через узкий пролив к морю, и тогда мои солдаты двинулись через обмелевшую лагуну к стенам. Вскоре мои пятьсот смельчаков добрались до стены. Нам повезло вдвойне — и то, что лагуна обмелела под напором ветра, и то, что немногие караульные, стоявшие здесь обычно, позабыв обо всем, умчались на помощь своим отбивать штурм. Так что стену никто не охранял вообще, ни единого человека, чтобы призвать на помощь горожан. Как и говорил старик, с этой стороны стены были куца ниже. Мои солдаты приставили лестницы и без всяких помех взобрались наверх. Никто из защитников ничего не видел и не слышал — да и как можно было услышать что-то, когда грохот и крики у ворот отвлекали всех. На стене мои воины оказались около полудня[63].

Взобравшись наверх, мои солдаты кинулись по стене бежать к воротам, сбрасывая по дороге ополченцев из горожан, что попадались у них на пути. Никто не успевал даже понять, откуда взялись в этой стороне римляне, не то что оказать сопротивление. Наконец, добравшись до ворот и спустившись вниз, солдаты отворили засовы. Тут же многие горожане попросту удрали, справедливо решив, что город не удержать. Тех же, кто остался, быстро перебили. Не прошло и часа, как мы захватили все стены, а следом и восточный холм.

Видя, что взобраться на стену не удается, я приказал трубить отбой.

Итак, уставшие вышли из боя, солдаты резерва взяли все лестницы, какие были, и снова двинулись на штурм. Несколько легионеров, построившись черепахой, сумели добраться до восточных ворот и принялись рубить их топорами, казалось, не замечая, что защитники сбрасывают на них камни и бревна, пытаясь разбить щиты.

А тем временем пятьсот отборных воинов с лестницами на берегу лагуны ждали часа, когда набравший силу северный ветер сделает свое дело. Наконец воды с ревом устремились через узкий пролив к морю, и тогда мои солдаты двинулись через обмелевшую лагуну к стенам. Вскоре мои пятьсот смельчаков добрались до стены. Нам повезло вдвойне — и то, что лагуна обмелела под напором ветра, и то, что немногие караульные, стоявшие здесь обычно, позабыв обо всем, умчались на помощь своим отбивать штурм. Так что стену никто не охранял вообще, ни единого человека, чтобы призвать на помощь горожан. Как и говорил старик, с этой стороны стены были куда ниже. Мои солдаты приставили лестницы и без всяких помех взобрались наверх. Никто из защитников ничего не видел и не слышал — да и как можно было услышать что-то, когда грохот и крики у ворот отвлекали всех. На стене мои воины оказались около полудня[64].

Взобравшись наверх, мои солдаты кинулись по стене бежать к воротам, сбрасывая по дороге ополченцев из горожан, что попадались у них на пути. Никто не успевал даже понять, откуда взялись в этой стороне римляне, не то что оказать сопротивление. Наконец, добравшись до ворот и спустившись вниз, солдаты отворили засовы. Тут же многие горожане попросту удрали, справедливо решив, что город не удержать. Тех же, кто остался, быстро перебили. Не прошло и часа, как мы захватили все стены, а следом и восточный холм.

Взяв тысячу человек из лагеря, я двинулся к распахнутым воротам. Мой путь лежал к западному холму, где стояла крепость и где укрылся Магон с остатками гарнизона[65].

Едва город был захвачен, мои солдаты получили приказ очистить улицы — каждого мужчину, что оказался вне дома, убивали. Испанский Карфаген был многолюден, многие в панике еще бежали со стен и не успели укрыться в домах, так что пока я шагал к крепости, со всех сторон неслись крики ужаса, визг, мольбы о пощаде. Мне чудилось, что я слышу детские и женские голоса, но вмешаться уже не мог, а только мог двигаться как можно быстрее, и я велел моим воинам перейти на бег и сам бежал впереди отряда.

Магон, наблюдая с высоты стен за ужасом, что творится в городе, понимал, что Новый Карфаген обречен, но не в его силах было что-то изменить. Едва я подошел (вернее, подбежал) к воротам цитадели, они отворились, и гарнизон сдался.

Я немедленно приказал играть отбой. Резня прекратилась, едва прозвучал звук трубы, и начался грабеж. Первым делом я направил центуриона с отрядом найти в городе место, где держат заложников — жен и детей местных вождей, — и взять этот дом под охрану. Если с кого-то из этих людей упадет хоть волос, то охранникам не поздоровится, заверил я. Расчет был прост: обойтись с пленниками как можно ласковее и в обмен на клятву верности отпустить заложников по домам, тем самым купив любовь и преданность местных царьков.

Новый Карфаген был богат. Большинство моих солдат никогда не видели подобных сокровищ — золото, серебро. Кто из них держал в денежном сундуке хотя бы пару драгоценных кубков? Да и сундуков у многих не было, а имелся только какой-нибудь деревянный ларец с десятком ассов и серебряным колечком, доставшимся в наследство от матери. Они ели из глиняной посуды, а пили разве что из бронзы. Теперь у них в рука; оказался богатейший город, выросший на перекрестьях торго вых путей, сокровищница Баркидов, где хранилась дань с серебряных рудников. Все захваченное до самой темноты сносилось на площадь. Ткани, посуда, сундуки из ливанского кедра, украшенные причудливой резьбой и бронзовыми накладками. Бронзовые подставки для светильников и сами светильники, ожерелья, диадемы и шкатулки, кухонная утварь, ножи и кинжалы, всякий инструмент, все-все хоть сколько-нибудь ценное, так что порой в домах оставались голые стены. Кто-то притащил искусно сделанные скамьи, другой — одноногий столик. Неведомо откуда доставили кучу футляров с книгами. Один догадливый невежда тут же принялся вытаскивать из свитков скалки, выточенные из слоновой кости, но военный трибун прогнал его — спешить за новыми сокровищами и не портить прежние. Людей охватывал неистовый азарт, кто-то приволок какие-то уже совершенно жалкие лохмотья, на которые мог польститься разве что раб. Другой — детскую колыбель. Несли туники, плащи, одеяла. Грабеж длился до темноты, после чего я приказал выставить караулы, а сам лично отвел солдат в лагерь — дабы ночью внезапно не возобновилась резня, как это часто бывает в захваченном городе.

В ту ночь я долго не ложился. Сидел в своей палатке, пил разбавленное горячей водой вино и раздумывал о том, какой удивительный подарок преподнесла мне Судьба. Ведь могло миновать и три дня, и все десять, а переменчивый ветер так бы и не дохнул с севера. Впрочем, наверное, у каждого в жизни случалось такое: с ним происходили события самые невероятные — кто-то падал с утеса и не разбивался, потому что внизу намело кучу листьев, кто-то при крушении корабля успевал ухватиться за обломок весла и добраться до берега. Кому-то нацеленный в сердце меч не нанес вреда, потому что ударил в пряжку от ремня, на котором висела перевязь через плечо. Да мало ли бывает удивительных случайностей — кто-то выплыл в доспехах в холодной воде, а кто-то зацепился за ветку у берега, и его не унесло течением. Милость Фортуны похожа на вспышку зарницы — она блистает внезапно и гаснет быстро. И тот, кто увидел ее блеск, должен успеть понять, какой дар преподнесла ему Фортуна и воспользоваться этим даром, пока горит ее свет.

Я сумел.

* * *

На другой день я поднялся еще до рассвета и вернулся в город. Я занял дворец Гасдрубала[66] в крепости. Впрочем, дворцом эти постройки можно было назвать с большой натяжкой — несколько домов в один-два этажа с плоскими крышами окружали большой мощеный двор. Домочадцы Магона накануне сами вытащили свое добро из сундуков и свалили в кучу во дворе. Теперь двор был пуст, валялись только черепки разбитых сосудов. Да чернела лужица масла или вина, а, может, крови — не знаю, не стал вглядываться. Я захотел вымыться, и меня провели в ванную комнату, к большой встроенной в пол ванне, с облицованной мрамором дном. Сбоку к ванной комнате примыкала печь, ее тут же затопили по моему приказу. Какое наслаждение — прохладным мартовским утром погрузиться в горячую воду и смыть с себя вонючий пот многомильного перехода. Одевшись в чистые одежды и поверх — в начищенный до блеска панцирь, я направился на площадь. Телохранители не отставали от меня ни на шаг — я помнил, как легко в этих краях полководцы расстаются с жизнью от удара предательского кинжала.

Солдаты выгнали горожан из жилищ и собрали на площади к моему приходу. Жители имели вид подавленный и жалкий, грязные неумытые лица, вместо приличной одежды — лохмотья. Да и немудрено, у многих не осталось даже ведра или ковшика в доме, чтобы набрать воды, не говоря о плащах и туниках. Многие плакали — то ли опасаясь за свою судьбу, то ли горюя о тех, кто пал вчера на стенах или кого прирезали на улицах. Как потом мне донесли, среди жителей кто-то упорно распространял слухи, будто я решил всех перебить в отместку за гибель отца и дяди. Жителей было много — я даже поразился насколько много, — мой квестор насчитал что-то около двадцати тысяч.

Я велел выйти вперед свободным гражданам и их домочадцам. Они колебались, не ведая, что задумал проконсул. Быть может, велит убивать. Наконец один смельчак шагнул вперед, и тогда следом многие вышли. Теперь даже кто-то попытался сжульничать и сделать шаг, не имея на то права, но соседи тут же ухватили его за руки, а свободные вытолкнули назад в оставшуюся плотно сбившуюся толпу. Я велел квестору всех переписать и объявил, что после этого они могут идти по домам, что все они, как и прежде, свободные люди.

Сначала горожане не поняли, что их отпускают, потом стали переглядываться, кто-то принялся нелепо хихикать, кто-то воздевал руки к небу, кто-то повалился на колени и стал целовать землю. Мужчины прижимали к себе женщин и детей, и все вместе кричали что-то свое. Потом, разумеется, историки напишут, что они со слезами радости на глазах благодарили меня, что целовали мне руки. Да полно! Они только что были ограблены, жены и дочери многих подверглись прошлым днем поруганию, дома их ждали голые стены, и если они не успели припрятать горсть монет или муку, то не представляли, чем будут питаться вечером. Конечно же нашлись такие, кто кричал мне славу на ломаном греческом, и падал ниц, и в самом деле пытался целовать руки. Эти рассчитывали на подачки из добычи, перепродажу награбленного, доход от лупанаров и таверн. Впрочем, как я понял вскоре, каким-то образом в городе, несмотря на грабеж, сохранились и зерно, и деньги, и вскоре на улицах жизнь закипела как прежде, будто падение города было не более чем страшным кошмаром, о котором жители быстро позабыли.

Ремесленники[67] не получили свободы. Я велел расписать их по мастерским и поставить над ними надсмотрщиков, пообещав им свободу в будущем — после победы Рима. Что ж, я сдержал свое слово, и спустя шесть лет они в самом деле получили статус свободных — после того как Ганнибал был разгромлен.

* * *

Уверен, что без взятия Нового Карфагена не было бы и окончательной победы Рима в войне.

Но подозреваю, подробности осады и чудесного штурма будут отодвинуты на задний план историей юной заложницы, которую легионеры привели мне в подарок.

Притащили ее в виде весьма неказистом. — в одной серой домашней тунике, да и та была порвана на одном плече. Девушка придерживала ткань ладонью, когда ее ввели во двор дворца Гасдрубала, где я расположился со своим штабом. Ее волосы были растрепаны, а на руке выше локтя начинал наливаться темной кровью синяк — один из легионеров грубо схватил ее за руку. Ее вели двое, и она шла, нельзя сказать, чтобы безропотно, но оглядываясь исподлобья по сторонам, ожидая, что в любой момент солдаты могут накинуться на нее. Судя по всему, по дороге она отчаянно упиралась — одна сандалетка ее потерялась в пути, ступня кровоточила, а на второй обувке были почти полностью оторваны ремешки. Сейчас она, видимо, ужасно устала и просто шла, лишь порой и как бы для виду упираясь. За нею бежала какая-то старуха — на первый взгляд лет шестидесяти или даже больше. И когда девушку поставили передо мной, старуха кинулась на пол, обвила щиколотки красавицы и так замерла, будто окаменела. А что гостья моя была красавицей — это можно был разглядеть сразу, несмотря на серую разорванную тунику и взлохмаченные волосы. Высокая — гораздо выше римских женщин, тонкая в талии, округлая в бедрах, одна грудь ее была почти полностью обнажена, и я видел сквозь прореху в ткани ту восхитительную белизну, которая заставляет голову мужчины кружиться. Стройная шея, гордая посадка головы. Черты лица ее были изумительны — самый изысканный греческий скульптор не смог бы выточить такой изящный нос, такие надменные и одновременно чувственные губы, нижняя — правильно очерченный ломтик круга, верхняя — причудливый изгиб алой волны. Глаза — полные чарующей глубины и таящие в этой глубине яростные огоньки гнева. Ее густые черные волосы были когда-то уложены двумя круглыми валиками вкруг ушей, но теперь распустились широкой волной, спутанной красными и белыми лентами от погибшей прически.

— Мы нашли тебе подарок, император! — орали солдаты наперебой. Многие из них были пьяны, хотя и не слишком — дело было еще до обеда.

— Никто из нас ее не тронул. Никто. Вот только Тит схватил ее за руку, так она его цапнула что твоя тигрица.

— Во, глянь, как укусила! — показывал всем руку молодой нагловатый легионер. Два кровавых полукружья на предплечье говорили о том, что у девчонки острые зубы.

Я уселся в свое курульное кресло, которое мне полагалось по рангу. Если честно, я использовал его для целей весьма прозаических — уже два часа помощники квестора записывали на папирусные свитки перечень всего принесенного солдатами — дорогие ткани, деньги, драгоценности, — все особо ценное теперь приносили сюда, во двор. Я велел квестору и его людям пользоваться папирусом. Потому как в такой кутерьме легко было затереть воск и написать цифры по-новому. Несмотря на страшные кары за воровство, соблазн положить несколько золотых в кошелек столь велик, что руки сами по себе хватают золото. Только серебра и золота мы нашли в городе на шестьсот талантов. Не говоря уже о зерне, кораблях (их было семьдесят) и прочем снаряжении.

На площади оставалась добыча попроще — медная посуда, одежда, оружие. В этой суматохе и суете мне, если честно, было не до Венериных услад. Да и вид у меня был совсем не героический — простая туника, стянутая ремнем, перевязь с мечом, обычный военный плащ, а не палудаментум командующего. Разве что обувь была мне по рангу — высокие башмаки командующего, весьма поизносившиеся в походе. Но едва я увидел эту девушку…

Если честно сейчас, спустя много лет, я все еще испытывал сладостное сожаление что отказался в тот день от столь щедрого дара моих солдат.

— Где вы ее нашли? — обратился я к командиру отряда.

— В доме, где держали заложников.

— Разве я не велел взять этот дом под охрану и никого не трогать внутри? — спросил я строго.

— Император, так мы и не трогали. Только вот Тит углядел эту красотку и не смог совладать. Говорит, вот истинный подарок нашему любимому Сципиону. А никто из нас не трогал ее, ни-ни.

— Как звать тебя, красавица? — спросил я девушку.

Я знал, что любая женщина в этом городе готова была лечь в постель со мной, хотя бы потому, что после этого ни один солдат не стал бы претендовать на ее ласки — в такие дни женщины предпочитают принадлежать одному, нежели оказаться добычей целой центурии. И хотя, отправляя солдат на штурм, я призывал их не творить насилие над жителями в домах, и говорил, что портовом городе найдутся сотни женщин, готовых за мелкую монету доставить им радость, я-то понимал, что мало кто из них внял моим словам.

Она выпрямилась и глянула на меня гордо, будто была здесь царицей, а я — жалким просителем у ее ног.

— Я — дочь вождя.

Более она ничего не сказала, но смотрела, не опуская глаз. С каждым мгновением она нравилась мне все больше и больше. Если бы я не был женат, если бы она не была пленницей, если бы… Брать ее в конкубины я сразу счел невозможным.

Тем временем старуха, что недвижно лежала, обнимая ее ноги, зашевелилась, встала на колени и заговорила на греческом. Скорее всего, она и была гречанкой, рабыней, которую привезли сюда много лет назад. Как я теперь разглядел, старухой она еще не стала — годами немногим за сорок, крепкая, сильная и наверняка могла дать отпор какому-нибудь дерзкому парню, если бы тот попытался полезть к ее госпоже. Она говорила о том, что отец этой юной красавицы сговорил ее за кого-то из местных вождей, и Магон даже обещал ее отпустить, если ему пришлют младшего братишку девушки в заложники.

Весть о женихе кольнула мое сердце иглой ревности. Я сам не ожидал, насколько сильно.

— И где же жених? Он в городе? — мне показалось, что голос мой против воли изменился.

Старуха замотала головой: нет.

— И тебе нравится твой жених? — обратился я к девушке.

Она помедлила и кивнула.

— Ну, так пусть пошлют за ним, чтобы приехал и забрал свою нареченную.

Девушка изумленно распахнула глаза. По здешнему обычаю я должен был вернуть ее отцу. И тот бы стал ею снова торговать и оставлять в залог. Она была драгоценностью и одновременно вещью. Пусть уж лучше выйдет замуж, если этот парень ей мил.

Я теперь уже не припомню, как звали ее жениха. В памяти всплывает имя Аллюций, но я не уверен, что того человека звали именно так.

Потом я слышал эту историю, пересказанную на разные лады. Но всякий раз, увы, бедняга Сципион отказывался от восхитительного дара.

* * *

Очень долго, помнится, мои воины спорили с моряками Лелия о том, кому достанется стенной венок. Одни клялись, что полагается он моряку, другие — что центуриону четвертого легиона. Дело дошло чуть ли не до драки. И я не придумал ничего лучшего, как наградить обоих кандидатов, чьи имена отстаивали партии сторонников. Ах, если бы все конфликты можно было уладить так легко.

Перед солдатами я всячески постарался возвеличить заслуги Лелия — похвалив верного друга перед войском и осыпав благодарственными словами, будто драгоценностями. И подарил ему тридцать быков, которые Лелий принес в жертву. Богам достались внутренности на алтарь, а нам — мясистые туши на вертелах. Мясо мы в те дни ели не так уж и часто, обычно на обед стряпали кашу с творогом, так что по такому случаю все обожрались до невозможности.

На другой день я пригласил к себе Магона на обед. Не для того, чтобы его возвысить, но чтобы расспросить о Карфагене, где я никогда не бывал, но намеривался в скором времени быть.

Магону было уже за сорок — смуглый, курчавый, дородный мужчина с массивными золотыми кольцами в ушах. Многие из здешних мужчин такие носили, и я видел среди добычи целую груду похожих колец, многие были в крови от разорванных мочек. Длинная пурпурная туника с рукавами не была даже подпоясана — у карфагенян это не принято, зато поверх были накинуты две широкие полосы материи.

Блюд подавали немного: приготовили пунийскую кашу — из полбы, творога, меда и яиц, следом принесли рыбу, а также ягненка. Я, Гай Лелий и Магон — всего трое на ложах вокруг круглого столика, уставленного яствами.

Я старался быть предельно любезным с этим человеком. Старательно расспрашивал о родном городе, как он устроен, сколько людей в тамошнем сенате, так ли все богаты, как судачат в Риме. И правду ли говорят, что пунийцы приносят в жертву богам человеческие жертвы, убивают мальчиков из знатных родов.

— Кто рассказал тебе столь нелепые байки? — фыркнул Магон. Он говорил по-гречески с сильным акцентом. Латыни он, разумеется, не знал. Да и я понимал на пунийском всего несколько слов. — Когда-то в самом деле бытовал обычай приносить детей в жертву. Но этого давным-давно нет — вместо ребенка на алтарь кладут ягненка. Дух за дух, кровь за кровь, жизнь за жизнь. Жертвователь нарекает ягненка именем мальчика, и тогда жрец режет животине горло. Разве у римлян прежде не было обычая убивать стариков?

— Это стало преданием, есть обычай бросать соломенные чучела в Тибр. Я даже не уверен, что убийства практиковались.

— Себе — оправдание. Нам — оболгание! — пафосно воскликнул Магон. — Карфагеняне детей не убивали на жертвеннике. Это практиковали в Тире, откуда родом наши предки. В тофете мы хороним родившихся до срока детей да еще младенцев, умерших сразу после рождения. Помещаем в урну кости и прах вместе с принесенным в жертву животным, ягненком или козленком. Дух таких детей еще не окреп в нашем мире, и, чтобы он не заплутал и не остался здесь навсегда, мы даем ему провожатых.

— Но неудачливых полководцев у вас распинают, — не преминул я напомнить побежденному. Все сведения я черпал из красочных рассказов Касипа, пронырливого вольноотпущенника деда, и сейчас убеждался, что не все истории оказались верны. Ну что ж, ради поиска истины стоит прибегать к различным источникам и сравнивать рассказы, не доверяя верности суждения одного, даже ловкого наблюдателя. Этому правилу я следовал потом не раз.

— Это так. Мы не прощаем неудач тем, кто обещал нам успех. Но мы не любим войну. Наша битва — это торговля, прежде всего морская. И тут мы искуснее всех и всегда побеждаем.

— А Ганнибал тоже не любит войну? — уязвил я его.

Он принял удар, но сморщился невольно, будто проглотил что-то горькое.

— Карфагену не нужна была эта война. Если бы вы не вели себя так нагло! Разве не Рим захватил Сардинию, лишив тем самым нас торговых путей! Вы нарушили договор, составленный после прежней войны. Будь договор нерушим, наша герусия[68] никогда бы не одобрила действий Ганнибала. Его бы выдали вам в оковах на расправу, будь вы честны с нами. Но вы отобрали у нас возможность торговать, и сенат спустил на вас карфагенского пса. Вы сами призвали на свою землю Ганнибала. — Магон говорил возбужденно, все более распаляясь. Я подумал, что он, скорее всего, считал эту войну огромной глупостью, потому что знал одну простую вещь: в торговом деле пунийцы обойдут нас как стоячих в любой гонке, а вот в войне — вряд ли. Даже с помощью Ганнибала.

— Между нашими городами много общего, — я по-прежнему старался говорить как можно любезнее, хотя уже начал раздражаться. Я понимал, что каждый из нас будет стоять на своем, оправдывая свой город и обвиняя чужой. — У нас и у вас нет царей. В Риме высшие магистраты — два консула. Вы называете своих правителей суффетами[69], их тоже двое. Сенат и Народное собрание там и там. Разве мы не могли бы разделить мир, условившись, что Карфаген занимается африканскими делами, а мы — господствуем в Европе.

— О, я слышу в твоих словах всю заносчивость Рима! — Магон прищурил один глаз, наклонил голову и хитро глянул на меня, будто старый прирученный ворон. Золотые массивные кольца в его ушах качнулись. — Ты объявляешь Рим владельцем Европы. Как будто вы уже завоевали не только Италию, но и Иберию, и Македонию, и Грецию, и даже покорили галлов. А между тем Ганнибал терзает саму вашу плоть, как орел Зевса клевал печень Геракла. И совсем недавно, кажется, Баркид стоял под стенами самого Рима.

По той горячности, что он говорил, мне показалось, что сам он уже не верил в победу Ганнибала и скорее уговаривал себя, нежели меня, поверить в грядущее поражение римлян.

— Видишь ли, Магон, твой Ганнибал совершил роковую ошибку. Карфаген проливал кровь наемников, мы же звали к оружию наших граждан, у вас был профессионалы, у нас — ополченцы. Так было до начала этой войны. Теперь всё переменилось. Мы уже много лет не знаем дома, только сражаемся. Легионы более не распускаются, они спаяны намертво — кровью сражений, дымом костров, ночевками в лагере, в одной и той же палатке зимой и летом. Эта армия стала, будто единый железный клинок. И ни один консул или диктатор не откажется от соблазна призвать под свои знамена ветеранов и пустить клинок в дело. Они будут воевать снова и снова, они добудут новые победы. И все эти страны — Испания, Македония и даже Галлия, — все они придут под власть Рима. И сделал все это один человек — Ганнибал. Он выковал этот новый Рим на поле под Каннами.

Я хотел добавить, что не хочу гибели его города, потому как Карфаген — он как бы отражение Рима. Отражение в мутной и быстротекучей воде. Но все равно — нам стоит иногда глядеть в это неверную воду, чтобы кое-что понять о себе. Но я вспомнил, что должен отослать Магона в Рим и что там он может кому-то передать мои слова, да хоть тому же Фабию Кунктатору. И потому промолчал. Я уже тогда понимал, что мои победы не означают завоевание симпатий в сенате Рима.

* * *

Вскоре я отослал Гая Лелия в Город — поведать о нашем походе. Снарядил для него пятипалубный корабль и вместе со знатнейшими пленными (среди коих находился и Магон) отправил в Рим. Сам я пока оставался в Новом Карфагене.

Сейчас главной задачей стало занять моих людей, ибо бездействие опасно для армии на чужой земле. Я расписал каждый день для них, наполнив их часы попеременно трудами и заслуженным отдыхом. Я заставлял солдат тренироваться — один день они пробегали тридцать стадий, причем в вооружении, на другой — должны были чистить и чинить оружие и выставлять его для осмотра перед палатками. Третий день им дозволялось отдохнуть, а на следующее утро они уже бились друг с другом с оружием. Сражались деревянными мечами, обернутыми в кожу и с кожаными шариками на остриях, дабы не нанести друг другу увечий, но при этом разить в полную силу. Так же метали друг в друга пилумы, опять же с кожаными шариками на остриях. А на другой день опять начинался бег. Я не делал различия между гастатами, принципами и триариями, требуя от всех одинаковой выносливости, ловкости, силы, организованности. В самом деле: что за причуда ставить в первый ряд необученных воинов и ждать, пока их перебьют или не изранят. А потом, утомив врага, напоив его своей же кровью, кинуть в бой куда более умелых принципов? Я решил уравнять всех в умении, и новичков, и ветеранов, тем более что я не собирался распускать свои легионы по домам, чтобы набирать их вновь, — еще не один год им предстояло воевать под моим началом. Так зачем мне делить их по умению и ценности? Пусть будут равны в своей силе, в своем мастерстве.

И я добился того, что центурии гастатов уже невозможно было отличить от триариев.

При низкой волне я приказывал выводить корабли в море, дабы гребцы и воины на кораблях тоже постоянно упражнялись и устраивали тренировочные бои.

Я бывал всюду: на потешных сражениях моих легионов, на пристани, наблюдая тренировки моряков, потом шел в мастерские, чтобы проверить, как там ведутся работы, или отправлялся в арсенал, чтобы лично проинспектировать запасы оружия. Потом шел осматривать стены, пострадавшие во время штурма, и указывал ремесленникам, где вести работы. И так с утра до позднего вечера.

* * *

Через несколько дней прибыл в Новый Карфаген жених моей испанки. Парень был немногим меня старше, уверенный в себе, порывистый, дерзкий. Красивый на свой варварский манер и конечно же смелый. И, разумеется, не стоящий этой девушки ни на палец. Испанку обрядили в роскошное платье какой-то карфагенянки, старуха-гречанка причесала ее и украсила волосы золотыми лентами. Я подарил ей ожерелье из золотых бусин и оникса. Согласно обычаю вручить невесту жениху должен был отец девушки. Но я, как победитель и господин, вложил ее ладонь в руку Аллюцию, заполучив союзника и командира конного отряда. Но когда я взял ее за руку, чтобы отдать этот дар варвару, мне показалось, что жаркая волна прокатилась от меня к ней. И она почти силой выдернула руку из моих пальцев.

Спустя три дня после ее свадьбы я проснулся до рассвета от тихого шороха. Горел единственный светильник: темнота противопоказана в городе, отнятом у противника. Еще не начинало светать, и я, опасаясь, что в комнату мою проник убийца (ночевал я во дворце, в крепости), схватил кинжал, что держал под подушкой на ложе. Тут в мутном свете светильника я различил силуэт, явно женский. Поначалу по темным одеждам представилось, что это какая-то рабыня явилась ко мне в столь неурочный час в надежде заполучить от нового господина пару монет за услугу. Но тут гостья сбросила плащ, и я увидел, что это вовсе не рабыня-служанка, а моя гордая красавица-испанка.

Так что рассказчики врут: свой приз Сципион в итоге все равно получил.

* * *

За день я исписал все таблички и так утомился, будто побывал в тяжкой битве. Но в то же время испытывал подъем, схожий с тем, что ощущал после одержанной победы. Я кликнул Ликия, отдал исписанные таблички, чтобы с утра он все перенес на папирус, а сам удалился в спальню.

Уже перед самым сном посетила меня странная мысль: если вовсе не одерживать побед, не устраивать походы, но лишь описывать все это, как отличить выдуманное от подлинного спустя много лет, когда умрут все ветераны и свидетели прежних сражений?

И не нашел ответа…

Глава 14 ПОБЕДА ИЛИ ПРОСЧЕТ?

Поутру прискакал письмоносец на бодрой лошадке, принес известие от Гая Лелия: старый друг обещал навестить меня в моем уединении. По всем расчетам выходило, что Лелий прибудет назавтра после полудня. Редко кому выпадает такая удача: чтобы товарищ по детским играм, когда дружество глубоко западает в душу, уже взрослым сохранил с тобой единение в стремлениях, сходство во вкусах и взглядах на течение жизни.

Лелий еще с давних дней мальчишеских игр признал мое превосходство. Он не пытался казаться слабее или глупее, нежели был по природе, но при этом никогда он не пытался встать выше меня, всегда — только мой добровольный помощник и никогда — соперник. С другой стороны, и я никогда не приписывал себе заслуг тех, кто стоял ниже меня, и никогда не пытался отнять хоть малую часть от славы Лелия. Иногда мне кажется, что именно Гай был на самом деле мне братом, а вовсе не блеклый Луций. Не было дня в моем изгнании, чтобы я не вспоминал его, и прежде всего зарю нашей дружбы, самые первые годы, когда летом в этом самом поместье мы отправлялись на берег моря купаться или устраивали с сыновьями фермеров буйные игры, потешные сражения, погони или игру в мяч. В этих играх Гай всегда был на моей стороне, и, если дерзкие мальчишки из местных предлагали метать жребий, кому и на чьей стороне быть в детской битве за Трою, Гай отказывался, заявляя, что его жребий уже определен навсегда. Незрелый детский ум ставит на первое место забавы и веселье, но мой Лелий поставил выше всего преданность.

Я не знал, показывать ли ему мои записки, или нет. Раздумывал недолго, решил, что не стану. Неведомо, как отнесется к этим рукописям Лелий, тем более что я решил быть в своих записках полностью откровенен. Там нет и не будет худых слов о верном друге, но о себе я вынужден буду написать ужасные вещи.

* * *

После того как завершились наши дела в Новом Карфагене, я оставил в городе солидный гарнизон, куда более сильный, нежели имелся в свое время в распоряжении пунийцев, и выступил с основной армией в Тарракон.

В тот год военные действия более не велись, хотя оставалось еще немало времени до зимней поры — я занимался иными делами: рассылал гонцов, сообщая, как милостиво обхожусь с заложниками, и заключал новые союзы. Мне пришлось скрепить заново союз даже с илергетами, а ведь их измена стоила жизни моему отцу. Однако я пока что не собирался воевать с двумя врагами разом — с местными племенами и пунийцами одновременно. Дел было по горло. Я знал, что многие варвары изменят мне при первом же удобном случае, так что моя испанская постройка напоминала песчаную крепость на берегу — если вода поднимется, то первая же высокая волна смоет с таким трудом возведенные укрепления. И вопрос оставался только один: когда же начнется прилив. Но никакого иного способа удержать Испанию под властью Рима у меня в тот год не имелось. Наверное, многие скажут, что сенат не поручал мне завоевывать эту страну, что я должен был сдерживать карфагенские армии, а не покорять провинции. Это так. Но в тот момент я сам ставил себе цели: как вести войну и чего добиваться. Только лишившийся Испании Карфаген будет повержен. И если кто-то этого не видел, значит, он был хоть и зрячий, но слеп. Я не счел нужным убеждать в верности выбранной стратегии отцов-сенаторов, иначе я бы погряз в бесконечных спорах. Я просто действовал.

И все же, все же, все же… Могу ли я поручиться даже теперь, когда Ганнибал скитается где-то на Востоке, а Карфаген сделался нашим данником, что различал отчетливо все планы пунийцев? Накануне взятия Нового Карфагена они не особенно обращали на меня внимание, уверенные, что я буду сторожить их армии на севере. Но вместо этого мое войско подобно огромной змее совершило смертельный бросок и захватило жизненно важную базу. Младший брат Ганнибала Гасдрубал, в то время занятый войной с карпетанами, даже не попытался подойти к Новому Карфагену, чтобы вернуть его, смирившись в тот год с потерей. Каковы будут планы пунийцев после моей столь дерзкой победы — кто мне мог дать ответ на этот вопрос в те дни? Что планируют карфагенские полководцы? Собрать все силы в кулак и отбить у меня захваченную крепость? Осадить в Терраконе? Выманить и разбить наголову в большой битве? Донесения приходили из разных мест, и нельзя было точно сказать, на что решится враг.

Наконец от новых своих союзников пришли верные известия (сразу из нескольких мест), что ранней весной Гасдрубал Барка оставил прежнюю свою вражду с карпетанами и двинулся на юг в верховья реки Бетис. Что было ему нужно, стало мне понятно много позже, уже после Бекулы: он спешно решил забрать все добытое в рудниках серебро. Как я неожиданным броском отнял Новый Карфаген у пунийцев, так Баркиды решили отнять у Рима Италию. Им нужна была вторая армия, но если не повезет, — только золото и серебро, чтобы нанять новых бойцов. Неравноценный размен в игре. Сознавал ли я в те дни всю тонкость разработанного ими плана? Понимал ли опасность затеянного? Во всех подробностях конечно же нет, я не мог предугадать подобного. Я полагал, что Гасдрубал идет на юг, чтобы разбить римлян в грандиозном сражении и вернуть под свою длань Новый Карфаген. Но то, что лишившись крепости на море, Гасдрубал попробует уйти в Италию, чтобы соединиться с братом, этого я не предвидел. Я думал, что пунийцы непременно попробуют расправиться со мной, как прежде разбили дядю и отца. В их глазах я должен был выглядеть слабым противником — мальчишка с крошечной армией, которому однажды улыбнулась удача. Я готовился к кампании в новом году, сознавая, что теперь должен дать большое сражение и обязан его выиграть.

Как раз в это время из Рима вернулся Лелий, так что, получив донесения, я немедля вышел из Тарракона и скорым маршем двинулся навстречу Гасдрубалу. Иберы продолжали отпадать от Карфагена, я радовался как ребенок, когда варвары являлись ко мне на поклон — выпрашивать свободу для своих жен и детей в обмен на клятву верности. Я и виду не показывал, что торжествую, был уверен в себе, царственно недоступен и одновременно благосклонен и любезен. Но, как я теперь полагаю, эти новые измены туземцев лишь укрепляли Гасдрубала в уверенности, что здесь, в Испании, положение трудно улучшить и надо уходить к Пиренеям, если не удастся разбить меня в большой битве. Я же надеялся, что смогу сам разгромить противника и рассеять его армию. Признаю теперь, что Гасдрубал был более осторожен, чем я рассчитывал, он не собирался ставить все разом на кон в сложной игре и все проиграть.

* * *

Я нашел Гасдрубала на реке Бетис близ Бекулы. К тому времени, как я появился, он запасся серебром, будто комар насосался крови. Эти рудники были денежным сундуком Ганнибала, из которого тот черпал средства все эти годы на неутихающую в Италии войну. И в тот момент Гасдрубал успел пересыпать запас из сундука в походные сумки.

Пунийцы заняли очень выгодную позицию над рекой, укрепив лагерь на холме. Расположенный на двух террасах (на нижней стояли вспомогательные войска иберов, а на верхней располагался укрепленный лагерь полководца) он казался на первый взгляд неприступным. У меня было больше солдат, но, подойди вторая армия Карфагена, меня бы взяли в клещи и раздавили без труда. Надо было торопиться. И все же два дня я не решался дать сражение, не зная, как разделаться с пунийцами. Противник же не торопился спускаться со своей высоты. За эти два дня — как потом выяснилось — Гасдрубал успел отправить из лагеря обоз с золотом и серебром. Этот обоз тормозил бы его в случае бегства, но потерять его — означало потерять все, и он был готов лучше лишиться армии, нежели драгоценного запаса. Своим промедлением я позволил врагу утащить казну у меня из-под носа.

Наконец на третий день вызрел мой план: первым делом я отправил на нижнюю террасу стрелков и экстраординарнев — и они с легкостью захватили уступ. Пока длилась схватка (скорее беспорядочная, нежели упорная), я, с уверенностью, что ловко обманываю и отвлекаю противника возней на нижней террасе, разделил тяжелую пехоту на два отряда, и лично повел один из них штурмовать карфагенские позиции. Ну вот, я опять не совсем честен. Разумеется, я командовал этой половиной, но не шагал впереди, о нет. Мое место было в середине колонны, и назначенные телохранителями солдаты не отходили от командующего ни на шаг. Мой отряд двигался к лагерю карфагенян слева, в то время как Гай Лелий вел тяжелую пехоту, заходя справа. Никто не мешал нашему подъему, а бой за вторую террасу вышел кратким, успешным и почти что бескровным для нас. Поначалу никто не догадался, что наверху остался небольшой отряд, обреченный проиграть и быть истребленным, тогда как сам Гасдрубал еще до битвы, понимая, что ему не выстоять, увел из лагеря слонов и основное ядро пехоты. Я бы мог попытаться преследовать беглецов и настигнуть в пути — мы были явно быстрее, чем карфагенская пехота (я еще не знал, что обоз ушел за два дня до этого, так что и тут мои расчеты могли оказаться неверными). Но мои солдаты, захватив лагерь, тут же кинулись его грабить. Будто в насмешку прямо у ворот валялось несколько серебряных кубков. Вообразив, что весь лагерь полон серебра, мои воины рванули за добычей, и уже ничто их не могло оторвать от этого занятия. И хотя они действовали умело, то есть, как и положено в этом случае, половина стояла в охранении, половина — грабила, призвать их оставить лагерь и пуститься в погоню, где никто не обещал им успеха и добычи, я уже не смог бы. Вскоре разразилась гроза, и спуститься под дождем со скользкого склона стало невозможно. Так что я оставил мысль о погоне в тот вечер и в ту ночь. Опять время было упущено, и я до сих пор не могу сказать, что это было — воистину разгром противника или яркая обманка. Утром, через три часа после рассвета, подошли две другие армии — явились Магон, еще один брат Ганнибала, и Гасдрубал, сын Гискона. Они расположились вдалеке и пока не искали сражения, но и не уходили, выжидали. Так простояли они весь день у нас на виду. Спустилась ночь. Я выставил двойные караулы, опасаясь нападения.

Тревожная ночь, когда мы с Гаем Лелием спали по очереди, чтобы быть готовыми отразить внезапную ночную атаку. Но взошло солнце, и мы увидели, что противник исчез. Пунийцы были где-то поблизости. Но я не знал — где. Мы высылали конные отряды на разведку. Многие возвращались, но два отряда пропало. Возможно, я смог бы найти и настигнуть одного из них, но тогда второй тут же ударил бы мне в тыл. Я уже в то утро понимал, зачем они здесь — дать возможность Гасдрубалу уйти через Пиренеи на помощь Ганнибалу.

В своих донесениях я представил все так, будто карфагенские военачальники испугались встречи со мной и спешно отступили. На самом деле два пса стерегли римского волка, пока добыча, из шкуры которой я сумел вырвать лишь кровавый клок, уходила от меня все дальше и дальше.

* * *

Но как считают всегда и всюду, кто бежал с поля боя, тот и проиграл. Сомнительность победы искупалась солидной добычей, захваченной в лагере, а также обилием пленных. В основном это были местные варвары, хотя нам удалось в этот раз схватить и нумидийцев. Всех испанцев я отпустил — так поступал Ганнибал с нашими союзниками, пытаясь привлечь их на свою сторону. Теперь я точно таким же приемом переманивал иберов к себе на службу. Карфагенян же я приказал продать в рабство — опять точно так же, как после Канн поступил с нашими пленными Ганнибал. Единственный, кого я отпустил, — это племянник Масиниссы. Я надеялся столь великодушным жестом переманить нумидийского царевича на свою сторону. К тому же я не просто отпустил мальчишку, а снабдил его конем и провожатыми, дабы он не попался в руки других охотников за добычей.

После этой победы иберы наперебой принялись именовать меня царем. Опасная честь для римлянина — за стремление к царской власти в Городе могли приговорить к смерти любого героя. Торкват, спасший крепость на Капитолии, лишился по такому обвинению головы. Я прилюдно заявил, что никогда не мечтал ни о чем подобном, и уж если им хочется наделить меня громким титулом, то пусть именуют императором[69] и человеком с царственной душой.

Человек с царственной душой… О, боги, боги, все же я был в те дни таким мальчишкой! Как легко подкупала меня беззастенчивая лесть, как согревала мою душу, как туманила разум!

Однако здесь, наедине с собой, я должен признать, что совершил серьезную ошибку, о которой обычно не люблю распространяться. Но уж если в своих воспоминаниях я должен был честен, то продолжу. Гасдрубал вопреки моим расчетам не остался в Испании, чтобы разделаться со мной или попытаться отнять у меня Новый Карфаген, — вместо этого он с остатками своей армией перевалил через Пиренеи. С изрядной долей легкомыслия я счел эту армию слабой — ведь Гасдрубал ушел, потеряв немало союзников и легких пехотинцев. Да и что мне оставалось делать? Я же не мог рыскать в горах, отыскивая, куда делся мой противник? Мои силы нельзя было сравнивать по мощи с теми легионами, что оставались у нас в Италии, так что я решил, что бегство Гасдрубала не угрожает Риму. Но карфагенскому полководцу и не нужна была огромная армия — он увез с собой казну, вся его будущая пехота и новая конница поместились в нескольких повозках. Перейдя Пиренеи, он распустил слух о сокровищах, что привез с собой из Испании, и его армия стала расти как снежный ком. В местах, где люди год из года живут войной, с помощью испанского золота войска Гасдрубала восстали вновь, как Феникс восстает из пепла. Однако мой удар оказался ощутимым: пунийскому полководцу понадобилось больше года, чтобы зализать свои раны и двинуться через Альпы в Италию — похоже, эта дорога становилась для карфагенян торной.

Впрочем, не я один был неосмотрителен в тот 546[70] год от Основания Города. Казалось, мы позабыли, с кем имеем дело, и что пунийской хитрости нет предела. Консулы Клавдий Марцелл и Криспин стремились покончить с Ганнибалом одним ударом в большой битве. Война с Ганнибалом научила их многому — в том числе и тому, что от выбора места грядущей битвы зависит победа. Высматривая подходящее поле для битвы, они выехали вдвоем на разведку (что за невероятная тупость!) в сопровождении небольшого отряда кавалерии. Пока все их войско стояло в лагере, а они, как два барана, разъезжали по округе и обсуждали построение легионов и конницы, на них со всех сторон налетели нумидийцы. Марцелл вспомнил юность, схватился за меч и был убит на месте. Раненому Криспину удалось спастись, но и он после нападения не протянул долго. Все это творилось буквально на глазах у наших солдат, стоявших в лагере. Но пока трубили тревогу, пока строились, чтобы выйти на помощь, нумидийцы разделались с консулами и их охраной и исчезли.

У легатов в лагере хватило ума как можно скорее отойти и занять новые позиции, чтобы не вступать в бой с Ганнибалом, лишившись командиров. Так долгожданная победа вновь была отсрочена на годы.

Новая армия Гасдрубала, объявившись в Италии, могла наделать множество бед, сумей соединиться два брата Баркида. К счастью для Рима — да и для меня тоже, — консулы следующего года Гай Клавдий Нерон и Марк Ливий Салинатор[71] не позволили этому бедствию случиться. Тайком Клавдий перебросил семь тысяч бойцов на помощь второму консулу, применив тот же прием, к которому прибег когда-то Семпроний Лонг, — распустил свои когорты и назначил им место сбора. Ганнибал и не заподозрил, что из стоявшей против него консульской армии исчезли консул и семитысячный отряд отборной пехоты.

Клавдий рисковал, но смертельный трюк оправдался: консулы, соединившись, разбили испанскую армию пунийцев на реке Метавр, а сам Гасдрубал пал в той битве. Клавдий Нерон приказал отрубить мертвому полководцу голову, отвезти на юг и перебросить через ограду лагеря Ганнибала.

Знаю, знаю, что за этот мой просчет, позволивший Гасдрубалу ускользнуть, многие готовы были обзывать меня безрассудным мальчишкой, а Клавдия Нерона превозносить до небес. Были такие, что заявляли, будто Клавдию римский народ обязан своим спасением. Что ж, пусть хвалят победителя при Метавре — он достоин добрых слов и за предусмотрительность свою, и за отвагу, и за то, что не позволил усилиться Ганнибалу.

* * *

Что касается испанской кампании, то к оставшимся здесь двум армиям присоединилось еще войско Ганнона — Карфаген наконец решил расщедриться и прислал своим полководцам в Испании помощь.

Следующим летом против Ганнона и Магона я направил пропретора Марка Юния Силана с десятитысячным войском, сам же выступил против Гасдрубала, сына Гискона. Но тот решил уклоняться от сражений, всячески задерживать меня и отвлекать (как я понял позже) и распределил свои отряды по городам. После громких успехов — взятия Нового Карфагена и победы при Бекуле наши победы в третье мое испанское лето оказались весьма скромны. Брату Луцию удалось взять крепость Оронгоний, после чего мы отправились на зимовку. Разумеется, в сравнении с Клавдием Нероном и Салинатором, праздновавшим победу при Метавре, мои достижения казались жалкими.

Но уверенность, что главные мои победы впереди, меня ни на миг не оставляла.

Я уже писал о Сагунте, о том, что Ганнибал разорил этот город, многих жителей перебил, выживших поголовно продал в рабство, а в городе поставил гарнизон и свез туда заложников. Благодаря измене одного ловкача, несколько лет назад моему отцу удалось вывести заложников из крепости и отправить по домам. Потом уже в 540 году от основания Города[72], добившись в Иберии изрядных успехов, отец окружил Сагунт и вынудил гарнизон карфагенян сдаться. Сагунтийцы вернулись назад — те, кто не попал в рабство и сумел спастись бегством. Но таких оказалось немного, кого-то отец мой и дядя отыскали по городам и высвободили пленников, дав освобожденным новые имена, как это принято у римлян. Вольноотпущенники получили наше родовое имя Корнелиев и сделались клиентами нашей семьи. Итак, люди стали возвращаться, потихоньку чинили городские стены, строили заново дома. Я продолжил дело отца: заключая новые союзы в Испании, непременно разыскивал среди рабов жителей Сагунта и как условие договора и нового союза требовал их освобождения. Той зимой я направил часть легионеров ремонтировать стены Сагунта и прорубить колодец в скале.

Когда уже ближе к весне перед новым походом я посетил Сагунт, город больше не выглядел разоренным: дома из камня с белеными стенами смотрелись нарядно, улицы были чисты и замощены плитами, на базарной площади шла бойкая торговля, у подножия холма простирались обработанные поля, а на берегу можно было увидеть рыбацкие лодки и даже пару торговых кораблей, стоявших на якоре. Глава городского совета (я на свой манер называл этот совет сенатом), глубокий старик с совершенно серебряными длинными волосами, с удивительно живыми черными глазами кинулся целовать мне руки. Совсем недавно два его сына вернулись под отеческий кров, а третьему, самому старшему, что погиб во время штурма города Ганнибалом, поставлен был за воротами города кенотаф, ибо могилы его конечно же найти было невозможно. В тот миг пришла мне в голову внезапная мысль: именно этот заново отстроенный богатеющий город и должен стать символом римской ойкумены, а не широкое поле, заваленное изувеченными трупами врагов.

Я вспомнил, что в тот год, когда мы объявили Карфагену войну, в Риме говорили, что все жители Сагунта перебиты поголовно. Это было далеко не так. Вернее, совсем не так. Говоря о полном истреблении союзного города, легче было принять решение схватиться с Ганнибалом. Никому не сказали, что на самом деле большинство оказалось в рабстве. Но я не знаю, что хуже — погибнуть в схватке или пробыть долгие годы в неволе. Думаю, рабское ярмо хуже смерти. Во всяком случае, для меня.

Я взял со старика слово отправиться со мной в Рим после окончательной победы в Испании и вернулся в лагерь — готовиться к новой кампании.

* * *

В следующий год[73] звезда моя засияла вновь во всю силу. Карфагенский сенат, поставленный перед выбором: удержать Испанию или помогать Ганнибалу, который сидел со своей армией в Бруттии, выбрал Испанию и бросил сюда все свои средства и силы, оставив Ганнибала без помощи. Гасдрубал, сын Гискона и Магон Баркид объединились, чтобы покончить со мною и с римскими силами в Испании раз и навсегда. Помощь Карфагена была так щедра, что им удалось собрать пятьдесят четыре тысячи человек — я же мог выставить на десять тысяч меньше, к тому же чуть ли не половину моего войска составляли иберы.

Но не число легионеров или вспомогательных войск теперь решало исход битвы. Я отказался следовать заведенным правилам, как правильно строить легионы, куда ставить союзников и конницу. Для каждой битвы отныне у меня рождался новый план. И этот план враги мои никогда не могли предугадать.

Местные разведчики доносили мне о передвижениях пунийцев, так что я знал, кто из них и где находится и куда направляется. Вначале Гискон двинулся из Гадеса[74] на север и встал лагерем при Илипе на реке Бетис[75]. Здесь все карфагенские силы соединились. Я не мог помешать этому, да и не в моих планах было это делать. Я знал, что настало время большой битвы.

Несколько дней я придумывал, как заставить противника действовать по моим правилам.

За палаткой разровнял участок земли и засыпал свежим песком. Как архитектор рисует свои чертежи, прежде чем построить дом или базилику, я линиями отмечал здесь расположение войск. Вот стоят пунийцы, и в центре у них тяжелая пехота — они ожидают, что мы ударим легионами как раз сюда, как под Каннами. Пойдем вперед, увязнем, окажемся в окружении. Часами я ломал голову, как изменить заведенный порядок. Вновь и вновь видел в воображении манипулы, значки, орущих центурионов, раз за разом отправлял их в бой и всякий раз проигрывал и затирал ногой нарисованные на песке квадраты — это гибли мои легионы, угодив в очередную ловушку.

Иногда мне казалось, что голова моя закипит как самоварный сосуд. Воображаемые битвы сменяли друг друга… Воображаемая битва! Я уставился на песок, и начерченные палкой квадратики обрели наконец тот порядок, который дал мне возможность победить. Пускай пуны воображают, что я стану биться так, как всегда сражаются римляне: будто римляне бросят в бой свои легионы в центре. Так было всегда. Но не в новой битве.

Теперь в центре у меня окажутся иберы, как галлы у Ганнибала в битве при Каннах. А легионы я направлю на фланги.

Чтобы противник не понял моего маневра, я брошу первым делом на противника конницу с флангов, чтобы отвлечь внимание и занять полководцев. А потом… да, потом легионы двумя колоннами двинутся вперед, перестроятся, растянутся на флангах и ударят на пунийцев. В то время как мои союзники-иберы в центре будут медлить и не давать пехоте Гисконида уйти со своих позиций.

Вся сложность была в одном — как перестроить легионы так, чтобы они смогли ударить с флангов. Никогда из них никто не совершал таких маневров. Как заставить Гисконида поверить, что я собираюсь устроить обычную римскую битву и сломя голову мчусь в любимую пунийскую ловушку. Но при этом в центре у меня встанут не легионы, а союзники, тогда по флангам на пунийцев ударят мои лучшие солдаты.

* * *

В первый раз Гисконид вывел из лагеря и выстроил свою армию ближе к вечеру. Я тут же вывел свои силы и построил их по римскому стандарту так, как мы строились всегда — в центре легионы, союзники — наши крылья. Я ничем не рисковал — уже темнело, начинать битву в этот день никто из нас не собирался. Мы так и простояли, пока не догорел закат, и разошлись по лагерям стряпать ужин и готовиться к завтрашнему дню. Я обожаю поспать допоздна и в то утро позволил себя поваляться в постели. Порой приятно использовать свои слабости как оружие победы. Уже за полдень мы снова вышли из лагеря, и снова наши легионы стояли в центре. Однако я не начинал атаку, а Гискониду было нужно, чтобы я первым ударил на его центр. Но я приказал всем стоять на месте и не двигаться с места без сигнала. Вот где пригодились наши тренировки, наша слаженность и четкое выполнение команд. Никто не поддался на робкие попытки пунийцев выманить нас на битву. Впрочем, Гисконид тоже понимал, что затевать сражение в тот день уже поздно.

Я тут всюду пишу «Гисконид», укорачивая фразы, на самом деле это был Гасдрубал, сын Гискона, но опасаюсь, что читатель запутается в этих одинаковых именах пунов. Пусть будет так…

И вот на третий день все изменилось. В то утро я устроил все иначе — мои люди поднялись очень рано (я — прежде других), позавтракали и вышли из лагеря. Карфагеняне, поднявшись куда позже, не успели поесть и теперь строились наспех, чтобы не быть захваченными внезапной атакой. Гисконид не заметил, что мои порядки поменялись, и всё теперь не так, как накануне. Удивительная вещь — в битве при Требии несведенный легионерами завтрак стоил нам победы. В этот раз голодные пунийцы обречены были проиграть. Может быть, написать трактат, как важно вовремя позавтракать, дабы не утратить силы в самом разгаре схватки? Нет, я уже не успею ничего составить, кроме этих записок… Жизнь коротка. Невероятно коротка.

Итак, продолжаю.

Легионеры встали на фланги, а союзники наши выстроились в центре. И когда дошел черед до атаки, я и Гай Лелий повели тяжелую пехоту вперед двумя колоннами, затем легионеры развернулись, и в результате мои обученные ветераны ударили по наскоро слепленным слабым частям карфагенян, охватив противника с флангов. А в это время лучшая ливийская пехота противника стояла в центре, бездействуя и теряя силы от этого бессмысленного стояния — как когда-то наши легионеры на Каннском поле теснились, буквально вминаясь друг в друга, от давки и жары не в силах дышать, понимая, что скоро умрут.

Не сразу мы смяли фланги противника и отбросили карфагенян к лагерю. Победа досталась мне не так легко, как ныне принято рассказывать: мы бились до полудня и несли потери, и все же мы победили, хотя и не взяли в тот день вражеский лагерь. Успех был полный — бежавшие с поля карфагеняне оставили лагерь ночью, но после ловкого маневра Гасдрубала при Бекуле я был начеку, мои караульные подали сигнал, завидев выходящих из лагеря пунийцев. Наши тут же кинулись в погоню и перебили почти всех. Впрочем, полководцы ускользнули: Магон и Гасдрубал, сын Гискона, бежали морем в Гадес и заперлись там, но и это последнее гнездовье пунийцев на испанской земле они вскоре утратили.

Теперь, оглядываясь назад, могу сказать, что я придумал слишком сложные маневры, что то же самое можно было сделать проще и надежнее, но это пишу я уже после Замы, после того, как я сумел перестроить своих солдат прямо на глазах у Ганнибала.

После победы при Илипе я произнес фразу, которую придумал в ночь, когда пунийцы бежали из своего лагеря и почти все погибли: «До сих пор карфагеняне воевали против римлян, теперь Судьба дозволяет римлянам идти войной против карфагенян».

Сложноватая фраза, чтобы ее повторять на площадях. Толпа любит твердить что-нибудь из трех-четырех слов. Но как рассказать о победе в трех словах?

* * *

Итак, у меня были развязаны руки, Карфаген из Испании не грозил больше Риму, и я, казалось бы, мог возвращаться в Италию и просить новое назначение. Но нет. Прежде нужно было сделать еще одну важную вещь. Чтобы одолеть Ганнибала (а я собирался это сделать), мне необходима была конница, а взять ее можно было только у Ганнибала — вернее, у его союзников, прежде всего у нумидийского царя Сифака.

Много лет мощь Рима заключалась в легионах, нашей тяжелой пехоте нигде в ойкумене не было равной. Кавалерия являлась помощницей, она прикрывала фланги, и не было еще создано стратегем, где бы кавалерия решала исход битвы. Отправляться в бой без кавалерии было, по меньшей мере, глупо, но наши римские полководцы делали упор на легионы, поэтому кавалерию брали ту, что имелась под рукой. Сейчас же под рукой у нас конницы считай, что не было. Канны научили меня многому, в том числе и тому, что кавалерия может решить исход битвы — именно африканские всадники ударили нам в тыл, тогда как ливийская пехота лишь сковывала спрессованные в плотный комок легионы.

Ну вот, я снова вернулся к Каннам — не отпускает меня тот день и никогда не отпустит, до самого смертного часа.

В Испании против нас действовал небольшой отряд под командованием нумидийского царевича Масиниссы. Я вел с ним переговоры, но пока с переменным успехом. Он то соглашался стать моим союзником, то вновь нападал на наши обозы и фуражиров, не в силах устоять перед искушением завладеть легкой добычей. Переманить Масиниссу было бы не так сложно, но он мог предоставить мне сотню-другую всадников, и только. Он сам был изгоем, лишенным владений успешным соперником, а именно царем Сифаком. Этот царь варваров, уже немолодой, очень тщеславный, необыкновенно жадный до власти, сумел подчинить себе всю Нумидию. Только у него мог я найти конницу, которая была мне так необходима. Так что, не прекращая контактов с Масиниссой, надо было делать ставку на Сифака.

Пока в Риме читали победные реляции о моих победах при Илипе, я решил договориться в Африке о союзе с нумидийцами, побудить Сифака стать союзником Рима. Первым делом я направил Гая Лелия с посольством к нумидийскому царьку. Гай всегда был отличным переговорщиком, рассудительным, в меру любезным, в меру неуступчивым, в меру искренним, в меру хитрым. Наверное, у царя Аида он смог бы выторговать куда лучшие условия, нежели это сделал Орфей, вымаливая Эвридику.

Вскоре я получил от своего товарища письмо, что Сифак готов встать под наши знамена, но заключит договор только со мной лично. И хотя нумидийский царь давал мне обещания безопасности как послу, я понимал, что груда карфагенского золота легко может перевесить слово варварского правителя. Опасение, что это всего лишь ловушка, не оставляло меня с того момента, как я ступил на палубу, чтобы плыть в Африку. И все же я рискнул и направился к цели, отбыв с небольшой свитой из Нового Карфагена на двух кораблях. Никто не знал, куда я держу путь. В тот день, когда мы приближались к африканскому побережью, первое, что я увидел, это корабли Гасдрубала, сына Гискона, бежавшего из Испании. Гасдрубал заметил нас и решил перехватить, взять в плен прежде, чем мы бросим якоря в гавани и окажемся под защитой Сифака (вернее, его сомнительного слова). Но опять Судьба мне улыбнулась: поднялся ветер, который был нам попутным, а Гасдрубалу встречным — и мы бросили якорь прежде, чем пунийцы сумели что-то предпринять. Так что мы не сошлись с карфагенянами в морской битве, которая непременно привела бы к нашей гибели, а оказались за одним столом у Сифака на пиру. И поскольку Гай Лелий уже провел переговоры и пообещал варварскому царю все блага, какие только тот запросил, вскоре я отбыл назад в Испанию с подписанным договором.

Но вот что мне не дает покоя: ведь Гасдрубал знал, что у меня недостаточно охраны, даже если прибавить к моим телохранителям людей, что сопровождали Гая Лелия. Вряд ли мне бы удалось отбиться от куда более сильного отряда пунийцев. Так почему он не напал на меня тогда? Почему не попробовал спасти родной город ценой пускай бесчестного, но героического поступка. Он был благороден? Рассказывали много позже, что я очаровал его за столом остроумной беседой. Я не гетера, чтобы кого-то очаровывать. Полагаю — и тут буду честен с собой, — он не увидел во мне серьезную угрозу. Я был для него всего лишь мальчишкой, пускай сумевшим одержать пару дерзких побед, но не более того. Он не видел во мне талантливого полководца, но лишь баловня Судьбы, и решил, что Ганнибал расправится со мной без особых усилий.

А вот Сифак мог бы просто перерезать ему горло за позорное убийство посла. Гасдрубал не рискнул, вернее, счел, что позор и ссора с Сифаком — слишком высокая плата за мою жизнь.

Я перестал писать, когда уже совсем стемнело, а в светильнике иссякло масло. Огонек умер, я сидел в темноте, раздумывая, как странно иногда играет с нами Судьба: почему одним помогает, а другим, не менее достойным, подставляет подножку. Северный ветер в Новом Карфагене, порыв ветра у побережья Африки — что может быть более неподчинимым и непредсказуемым, нежели переменчивый ветер. Но дважды он приходил мне на помощь. Будто неведомый бог своим дыханием направлял мой корабль. Я спасся и, как мне тогда казалось, заранее добыл себе победу в Африке.

Как я ошибался!

Глава 15 НАКАЗАНИЕ ВИНОВНЫХ

Поутру я велел истопить баню, чтобы радушно встретить старого товарища, а Диодоклу приказал позаботиться о грядущем обеде. Лелий обожал пунийскую кашу и сыр. Я рассчитывал угостить его чудесным сыром Тита Веллия, кашей и зажаренным на вертеле поросенком. Пока мои рабы возились с печами, я продолжил записи. Меня охватило странное чувство: зная, что времени почти не осталось, в то же время я положил себя обязанным завершить рассказ во что бы то ни стало, как будто мог у смерти выпросить отсрочку.

Я обманывал ее, она — меня. Не слишком ли легко поверилось в ее близость? Быть может, у меня впереди еще дни и дни, и я успею не только завершить сей труд, но и дожить до свадьбы моей малышки Корнелии Младшей? Я понимал где-то в глубине души, что это невозможно, но почему-то вдруг отчаянно начинал верить, что проклятая болезнь отступит. Как когда-то отступил Ганнибал от стен Рима.

* * *

Итак, вернемся в Испанию.

Пока я добывал себе победы в битвах и создавал базу в Новом Карфагене, вожди испанских племен терялись в догадках, что будет с теми, кто предал моего отца и дядю и перекинулся на сторону пунийцев. Рим не прощает предательства, и это правило выполняется всегда и везде. Рим может быть милостив к тем, кого подчинил в первый раз, может заключить союз, назвать нового союзника другом. Но покорившись один раз, никто не имеет право отпасть от Рима. Мы можем отложить месть на годы и годы, но Рим непременно вернется через годы и десятилетия, чтобы обрушить меч на головы тех, кто нарушил слово. Расправа над Капуей слишком хорошо показала, что за неверный расчет немногих жестокую дань платят все. Центрами мятежа против моего отца и дяди в Испании были Илитургис и Кастулон, расположенные неподалеку от тех мест, где случилась битва при Бекуле, в верхнем течении Бетиса. Они выбраны были первыми для показательной кары. Я объявил, что настал черед посчитаться с предателями. Треть войска во главе с Марцием я направил к Кастулону, а сам двинулся к Илитургису.

Мятежники ожидали нашего появления, потому успели изрядно укрепить стены, так что взять крепость с наскока не получилось. Я решил штурмовать город сразу в двух местах, приняв под командование один отряд и отдав вторую половину войска Лелию.

Я постарался распалить солдат гневной речью, повторяя, что сейчас они должны обрушить всю ярость на предателей и наказать их за вероломство. Для меня это было почти что личное дело. Впрочем, и среди ветеранов сейчас под стенами стояли те, кто служил еще с моим отцом и дядей. Однако мое красноречие поначалу не вдохновило солдат, осажденным удавалось раз за разом отбивать наши приступы. Тогда я заявил, что готов лично карабкаться на стену, коль мои воины малодушничают, и в самом деле велел приставить новую лестницу и даже ухватился за перекладину. В этот момент со стены сбросили камень — он бы если не убил меня, то наверняка искалечил, но стоящий рядом со мной военный трибун Квинт Племиний оттолкнул меня. Камень упал буквально в шаге от меня, осколок впился мне в руку у локтя как раз пониже птериг кожаной туники, что я носил под доспехом. Я рассмеялся и снова ухватился за перекладину.

— Отойди, Сципион, я буду первым. Баб я беру первым и стены — тоже! — Племиний отодвинул меня. Он был высокого роста, широченный в плечах, с руками, куда более мощными, чем у многих моих легионеров ноги. Он шагнул к лестнице и полез наверх со скоростью и ловкостью обезьяны, закрываясь от летящих сверху камней щитом. К счастью для него, камни эти были мелки и только градом стучали по щиту.

За ним кинулись еще человек десять, и вскоре защитников смели со стен. Почти одновременно с отрядом Квинта Лелию удалось пробиться наверх со своей стороны. Илитургис пал, и солдаты, ринувшись внутрь, принялись убивать всех без разбора. А я стоял и не отдавал приказов. Внезапно я вспомнил один эпизод из детства, как летом отец водил меня на берег моря и учил плавать, я был тощим худющим мальчишкой, меня начинала бить дрожь в самой теплой воде, но отец заставлял меня плыть раз за разом, пока я совершенно не изнемогал. А потом мы сидели на берегу, отец — в одной набедренной повязке, я — укутавшись в его шерстяную тунику, как в одеяло, и мы ели жаренное на углях мясо. Да, да, я внезапно вспомнил то лето и не стал останавливать солдат, не отдал приказа прекратить резню. Пусть она закончится сама собой, — решил я, пусть кровь смоет всё. Так за наши смертные обиды платят чьи-то дети и жены. Солдатам была обещана вся добыча, что найдется в городе, а пленники стоили дорого. Я бы мог сказать, будто рассчитывал в тот час, что солдаты вскоре начнут вязать пленных, а не резать. Но нет, не стану себя оправдывать: я будто окаменел, захваченный волной воспоминаний и нестерпимой болью потери, закрыл невидимую дверь и ушел в прошлое, тогда как настоящее было полно смерти.

Квинт Племиний сколотил отряд человек в двадцать, они шли от дома к дому и вырезали всех поголовно, мужчин, женщин, детей. Девушек насиловали, а потом убивали. Потом просто убивали, насытив похоть, но не жажду крови. Это был страшный день. Я помню легионеров Племиния, забрызганных кровью с головы до ног, будто они стояли под кровавым водопадом. На багровых лицах сумасшедше сверкали белки и хищно оскаленные белые зубы. И губы в крови, как будто они эту кровь пили. Эти люди смеялись, сжимая окровавленными пальцами добытые кубки. Я бы не удивился, если бы в этих кубках дымилась теплая кровь. Квинт наполнил серебряный кубок неразбавленным вином из кожаного бурдюка и передал мне. Вино было сладким и крепким, я осушил чашу до дна и вернул. Пальцы сделались липкими от крови убитых.

— За измену — смерть! — крикнул я.

— За измену — смерть! — подхватили остальные.

Многие стали притопывать, это напоминало варварскую пляску.

— За измену — смерть! — неслось со всех сторон.

Из жителей спаслось всего несколько человек — Гай Лелий позволил им сбежать, и я не спрашивал, было ли это актом милосердия с его стороны или ловким расчетом.

Вечером в палатке Диодокл внезапно спросил меня:

— Ты не думаешь, доминус, что по ту сторону Стикса люди, убитые сегодня, встретят тебя?

— Они предатели и заслужили кару.

— Даже дети? Даже юные девушки, которых никто не спрашивал, держать ли городу союз с Римом или отпасть?

Я ударил его. Кажется в первый раз за все годы. Ударил сильно, он упал.

Сидел, скорчившись, у стены палатки, утирал кровь, бегущую из носа. И вдруг захихикал.

— Если б ты велел найти мне девушку для тебя… если б… я бы не смог. Не то что нетронутую, а просто живую. Может, отыскать для тебя красивое мертвое тело? Твои солдаты нашли парочку еще теплых и развлекаются после резни.

Я ударил его снова — в этот раз ногой. Не изо всей силы, нет, но ударил. Он охнул, а потом опять рассмеялся.

Я налил себе полный кубок неразбавленного вина и стал пить.

— Пусть встречают на той стороне — я не боюсь. Тысячи павших под Каннами составят мне войско за Ахероном.

— Думаю, в той битве на полях за Стиксом убитый твоим военным трибуном младенец окажется сильнее военного трибуна, — отозвался Диодокл и невольно сжался, ожидая нового удара.

Но я не стал его бить, а сделал еще несколько глотков. Кто знает, быть может, наступит время, когда мастерство в грабеже покоренного города не будет вызывать восхищения. Еще пара глотков, кубок опустел, я вновь его наполнил. Быть может, даже сам штурм городов и покорение народов не будут приводить никого в восторг. Эти времена далеко-далеко, если они конечно же когда-нибудь наступят.

— Не пей, Сципион, — сказал Диодокл, поднимаясь. — На той стороне никто тебя не встретит.

* * *

Беглецы из Илитургиса, пропущенные Гаем Лелием, вскоре добрались до Кастулона. Ошеломленный известием об участи бунтовщиков, Кастулон выдал засевший у них гарнизон пунийцев и безропотно сдался, тем самым сохранив жизни своим обитателям. А я вернулся в Новый Карфаген, чтобы провести игры в память отца и дяди. Этот этрусский обычай неукоснительно соблюдался в нашем роду.

Однако я не стал покупать для моих игр ни гладиаторов, ни подходящих рабов, не искал свободных, готовых сражаться за деньги, а предложил варварам биться насмерть, кто пожелает. Среди них подобные схватки весьма распространены. Помнится, двое из знатных родичей соперничали за то, кому быть главою племени. Один — умудренный в битвах воин, второй — дерзкий мальчишка, уверенный, что ему хватит сил одолеть противника и решить дело в свою пользу. Я не сомневался, что мальчишка в схватке обречен подземным богам. Многие пытались отговорить юного забияку от безумной затеи, но тот стоял на своем. Трудно было ошибиться с таким расчетом: дерзкий юнец пал. Из моих легионеров вызвалось несколько человек биться насмерть и тем самым разрешить старую вражду. Таких набралось шесть пар. И здесь отговорить никого не смогли: как ни пытался разрешить я их споры, они требовали крови.

Дерзкий Племиний вызвался драться с одним из центурионов — они повздорили из-за какой-то девчонки, а поскольку Племиний был охоч до женщин, то спор дошел до драки. Племинию, несмотря на его могучее сложение, сломали нос, и теперь он выглядел как некий монстр из Тартара — с глазами, обведенными черными кругами. Однако сломанный нос не помешал ему выйти с мечом против обидчика. Поединок доставил зрителям не меньше удовольствия, чем схватка обученных гладиаторов. Оба ступили в круг на манер смертных бойцов без доспехов — только набедренные повязки и широкие кожаные пояса с бронзовыми бляхами, чтобы защитить животы — ибо даже легкая рана в живот может оказаться для человека смертельной. Из оружия каждый надел шлем, взял меч и щит. На арену они вышли босиком — ведь куца удобнее сражаться на песке без обуви. Племиний был силен, но не слишком быстр. А его противник поразительно ловок — он нападал и отскакивал, и не всякий раз военный трибун успевал подставить под удар центуриона свой щит. Вскоре Племи-ний получил три раны, но ни одна не оказалась смертельной, поскольку он был не только могучего сложения, весь покрыт толстым слоем мяса, но и обладал изрядным запасом жира — так что раны его оказались щедры на кровь, но не причинили гиганту особого вреда. Племиний просто дожидался, пока его быстрый противник устанет и начнет запаздывать, и, выждав удобный момент, пронзил того одним страшным ударом.

Я радовался его победе, хотя Гай считал, что павший на арене был человеком куда более достойным, нежели звероподобный Племиний. Я отвечал, что смелость трибуна искупает его жестокость. Я еще не ведал, что этот человек принесет мне беду и поставит под удар всю африканскую экспедицию против Ганнибала.

* * *

А потом я заболел.

Чистая вода в походе — одна из главнейших забот префекта лагеря — найти подходящий источник, не позволить его загрязнить, отрядить водоносов, сделать запасы в бочках — не только для питья, но и на случай пожара, — непростая задача. А еще надобно топливо, чтобы развести огонь, чтобы в вино добавляли лишь горячую воду, смотреть за тем, чтобы в поску солдатам шли отменный уксус и свежие яйца и чтобы фуражиры привозили отличное продовольствие, а ликсы[76] не сбывали квестору вонючую гниль. От этих забот у префекта голова идет кругом, и многие полководцы легкомысленно отмахиваются от сложностей быта, уверенные, что победа добывается мечом. Но бывает, что армии погибают от гнилой воды или ядовитого, полного болезней воздуха в лагере, разбитом на неудачном месте.

Случилось так, что колодец оказался грязным и несколько солдат заболели. И я вместе с ними. Утром меня тряс озноб, тело сводили судороги, потом началась безудержная рвота, а следом понос. Никогда не думал, что из человеческого тела может вытечь столько мерзкой жидкости. Я только-только выступил в поход на Кадис, но из-за моей болезни нам спешно пришлось вернуться в Новый Карфаген. Вся комната, где я разместился, через несколько часов провоняла, и хотя Диодокл раз за разом обтирал мое тело водой с уксусом, вонь от этого не становилась меньше, а, казалось, только росла. Я старался пить как можно больше воды, но она тут же выливалась назад вместе с рвотою. О чем я думал тогда? Знал ли, что могу умереть, то есть что наверняка умирал и умирал так страшно и так унизительно?

Вряд ли. Я вообще не помню, о чем думал тогда. Разве что молил богов, чтобы мучения наконец прекратились.

Мой личный врач, знавший толк в ранах, ничего не мог поделать с этой болезнью. Я бы, наверное, так и помер (а слухи о том, что я умер, уже ползли по Новому Карфагену, и, как я потом узнал, распространились по всей провинции и даже вскоре достигли Рима). Спас меня какой-то местный лекарь, которого отыскал Диодокл, — неразговорчивый старик принес травяную смесь — совершенно мерзкую на вкус, от которой сводило скулы, она липла к зубам и к небу. Но выпив полстакана этой жуткой дряни, я обнаружил, что рвота утихла. Я смог пить воду с вином и даже есть жидкую кашу, вскоре лихорадка спала, я пошел на поправку.

Но пока я болел, ложные слухи о моей смерти наделали бед: восстали испанские племена, вообразив, что власти Рима пришел конец, но, что хуже всего, отважились на бунт мои же солдаты: наши войска, поставленные мною близ реки Сукрон, подняли мятеж. Бунтовщики изгнали военных трибунов из лагеря и сделали командирами простых солдат. Главным поводом для бунта стала задержка жалованья, и тут был мой просчет — квестор должен был позаботиться о том, чтобы все получали деньги вовремя. Но болезнь и желание поскорее захватить Гадес, где все еще держались карфагеняне, заставили меня забыть о такой важной вещи, как выплата жалованья.

Так что, едва оправившись от болезни, я должен был немедленно заняться мятежами.

Если честно, я знал, как поступить с испанскими изменниками, но что делать с римскими солдатами в случае бунта, представлял смутно. Суровые римские военачальники, не задумываясь, устраивали децимацию. Гамилькар Барка, отец Ганнибала, приказал затоптать слонами поднявших бунт наемников после предыдущей войны[77].

Мой первый шаг был самым простым — я отправил семерых военных трибунов к бунтовщикам, приказав внимательно выслушать солдат и заверить жалобщиков, что теперь их непременно услышат, а для этого надобно записывать все претензии. Все обоснованные требования, что будут записаны, исполнят. При этом слух о моей смерти не опровергался, а, напротив, как бы подтверждался среди затеявших бунт. Имена зачинщиков в разговорах звучали не однажды. Да те особо и не скрывались, уверенные, что отныне они вроде новых господ в завоеванной стране. Так что вызнать, кто главный заводила, не составило труда. Трибуны обещали выплатить солдатам все задолженности, но казна вся в Новом Карфагене, говорили они, так что бунтовщикам придется явиться туда за деньгами.

Тем временем объявили, что Силан, замещавший меня во время болезни, которому войско должно было подчиняться в случае моей смерти, выступает в поход против испанских бунтовщиков. На самом деле армия только сделала вид, что уходит из Нового Карфагена, и поджидала бунтовщиков. Центурии с Сукрона явились за деньгами — и не только за деньгами. Они рассчитывали легко захватить Новый Карфаген в отсутствие остального войска. Военные трибуны, которые так ловко завели знакомство с главарями бунта, пригласили тех ночевать у них в домах, и постарались вечером напоить мятежников до бесчувствия. Так что все бунтари (а таковых насчитали тридцать пять человек) были схвачены без боя и без крови. Поутру Силан, дойдя до ворот, тут же повернул свои когорты назад. Когда бунтовщики собрались на площади, их окружили войска Силана. Стоявшие со мной в Новом Карфагене когорты были мне преданы, и я бы мог отдать любой приказ: перебить бунтовщиков, устроить децимацию… Мои солдаты всё бы выполнили. Но нужна ли мне была кровь этих глупых солдат? Быть может, тот перемазанный кровью кубок у стен Илитургиса припомнился мне в тот час? И я решил, что не буду карать за мятеж обильной кровью, но оторву зачинщиков от толпы, и только заводилы заплатят за предательство.

Я вышел к ним, облаченный как проконсул, и вид мой, пускай и не слишком цветущий, но, несомненно, уже здоровый, поверг несчастных в смятение. Бузотеры стояли в окружении преданных мне солдат, не зная, что делать, то ли попытаться силой прорываться из города, то ли покориться и ждать решения своей участи. Я обратился к ним с речью и в первой фразе объявил, что не хочу их смерти. Потом сказал, что мог бы устроить бунтовщикам децимацию, как того требовали наши обычаи. О, я бы мог проявить свирепость! Но я не жаждал римской крови.

— Могу ли я назвать соотечественниками вас, тех, кто восстал против своего отечества? — спросил я ошеломленных слушателей.

Когда я закончил свою речь, верные войска ударили мечами о щиты. Глашатай зачитал имена бунтовщиков, обреченных мною на смерть. Их вывели обнаженными и связанными в середину собрания и тут же казнили. Никто не возвысил голос в их защиту. Зато уцелевшие получили прощение, заново принесли присягу, квестор сполна отсчитал им положенное жалованье. Тридцать пять человек умерщвлённых, тогда как при децимации я бы казнил восемь сотен. Мог ли я обойтись вовсе без крови? Полагаю, что нет — за все прежние годы не случалось подобного бунта среди солдат. Все знали, что воюют за отчество, за очаги и алтари. Даже рабы Гракха не бунтовали, а просто разбрелись, лишившись опеки патрона. В Италии мы чувствовали, как Антей, силу своей земли. Здесь же был чужой мир, незнакомые люди, незнакомый язык, здесь легко было позабыть, зачем каждый из них рискует жизнью и проливает кровь.

Я перечитал свои недавние записи и подумал, что читателю, возможно, предстанет Сципион как ловкий хитрец, умеющий стращать, запугивать, уклоняться от ударов, утаивать, интриговать и тем самым достигать успеха. Думайте что хотите. Но быть может, мы называем хитростью умение рассчитывать чужие шаги и предугадывать будущие удары. Нет особой доблести в том, чтобы яростно молотить кулаками.

* * *

Наверное, я слишком полагался на свое великодушие, задаривая местных царьков и вождей, возвращая им заложников, требуя в ответ только клятв и не распределяя по их городкам гарнизонов и не беря новых заложников. Мне хотелось действовать иначе, нежели пунийцы. Мне мечталось, что местные народы станут нашими подлинными союзниками, а не склонят шеи по принуждению. Разумеется, они оставались лишь хитрыми варварами, которые видели в снисхождении слабость, а в великодушии глупость. Но что еще я мог предложить в условиях войны? У меня не было достаточно войск, чтобы поставить гарнизон в каждом значительном городе на этой земле. Брать в заложники детей и женщин? Но зачем? Если племена восстанут, что мне тогда предстоит — резать этих несчастных за измену мужчин или проявить слабость и не карать? Мне казалось, что великодушие должно куда сильнее привязать их к Риму, нежели угрозы, однако я ошибался. Едва их ушей достигли известия о моей болезни, а потом — о мнимой смерти, как Андобала и Мандоний, те, на кого я возлагал более всего надежд, кому вернул заложников и кому слал щедрые подарки, взбунтовались и первым делом стали грабить племена, что еще сохраняли верность Риму. Так что у меня не было особой возможности отдыхать и набираться сил в Новом Карфагене, и я двинул свою армию на варваров.

Расправиться с ними оказалось трудно, но не слишком. Они заняли неплохую позицию на холме, по всем меркам очень удобную, откуда выкурить их не представлялось никакой возможности. Я, в свою очередь, тоже разбил лагерь на холме, но по другую строну долины, и стал осматриваться. Узкая эта долина показалась мне отличной ловушкой для врагов — надо было только измыслить, как их туда заманить. И я не придумал ничего лучше, чем устроить приманку для варваров, как для диких зверей, приказав выгнать в долину часть нашего скота, что мы гнали за армией, чтобы в дороге резать и тем питаться. Перед таким искушением варвары устоять не смогли. Они кинулись за добычей и тут же были перебиты. Поражение оказалось не только чувствительным, но и унизительным. Иберы не смогли стерпеть столь досадную оплеуху и назавтра же вышли на битву там, где мне было нужно — я зажал их теснине и здесь почти всех перебил, спаслись только те, что остались стоять на холме вместе с вождями.

После разгрома Андобала и Мандоний снова запросили мира. И я их простил: у меня не было ни времени, ни охоты устраивать карательную экспедицию в глубь Иберии.

Скажете, а как же неизбежный гнев Рима, где кара, что настигает изменника?

Не волнуйтесь, она их настигнет. Рим умеет выжидать и готовиться к отмщению.

Осенью того же года царевич Масинисса встретился со мной. Мы долго с ним говорили, я обещал ему многое. И даже — поддержать против Сифака, если он сумеет отвоевать себе часть земель. Опасные разговоры: ведь с Сифаком у меня тоже был договор о союзе, кстати, составленный так, что не препятствовал моему союзу с Масиниссой. Однако я был уверен, что, узнай Сифак о наших переговорах, он бы пришел в ярость и не стал бы вникать в тонкости дипломатического языка.

Вскоре Масинисса открыто оставил союз с пунийцами и отправился в Африку в надежде вернуть себе владения отца. Магон, понимая, что ему не удержать Гадес, убрался оттуда морем, перед отплытием ограбив город.

* * *

Гай Лелий, как и обещал, приехал ближе к вечеру. Он постоянно навещает меня в моем уединении, рассказывает новости Рима. А их так много, очень странных и, возможно, значительных. Рим меняется. Какие-то три года тому назад Рим впервые устроил себе забаву, показав травлю африканских зверей в цирках. Зверей в Африке покупали для нас у загонщиков пунийцы и продавали нам за немалые деньги. И мы платили. Теперь эта забава стала повсеместной. Она так приглянулась толпе, что эдилы стали год от года тратить все больше и больше денег на подобные развлечения. Какими нищими кажутся те игры, что я устраивал тридцать лет назад!

Гай прибыл не верхом, как положено крепкому мужу, а в большой медлительной спальной повозке, в какой обычно путешествуют женщины или слабые и немощные. Когда откинулся полог повозки, я с тревогой ожидал увидеть человека изможденного, захваченного, как и я, в плен болезнью. Но вот Гай Лелий ступил на землю, и мне показалось, что мой друг нисколько не изменился, что он так же молод, так же крепок и так же румян, как и много лет назад. А вот я…

Мы с Гаем обнялись.

— А ты, смотрю-ка, сибарит. Путешествуешь в свое удовольствие.

— Зачем изнурять себя лишними трудами? — улыбнулся Гай. — Тем более если некуда спешить.

Мы отправились сначала в бани, потом в триклиний. В этот вечер обедали только вдвоем. Вернее, обедал Гай, я лишь пил настойку, что смешал для меня Диодокл по записям Филона.

— А ты бы не хотел отправиться в Рим? — вдруг спросил Гай.

— В Рим? Зачем?

— Посмотреть на Город.

Так вот зачем понадобилась эта повозка! Она предназначалась для меня. Гай приехал за мной, чтобы я мог проститься с Римом, который я возвеличил и который от меня отвернулся. У меня комок подкатил к горлу.

— У каждого должен быть шанс, — прошептал я.

— Что? — Гай не расслышал.

— У каждого должен быть шанс на прощение. — Я покачал головой. — Нет, я не поеду.

Загрузка...