Эпилог «Что-то будет?!» Восстание декабристов 1825 г

Если не придавать чрезмерного значения точным календарным датам, восемнадцатое столетие окончилось в России в 1812 году. Нашествие Наполеона, Бородинское поле, московский пожар и лед Березины, наконец, казаки на Монмартре и в Пале-Рояле, – все это подвело окончательную черту под веком Петра и Екатерины. Та давняя Отечественная война видится сейчас порой чем-то вроде водевиля «на гусарскую тему» – нам почти невозможно всерьез представить себе силу пережитого русским обществом в Двенадцатом году потрясения. Не только отстроенная после «просвещенных варваров» Москва выглядела по-новому – вся Россия переменилась, и не столько в образе жизни, сколько – в образе мыслей и действий. И на фоне этой новой российской действительности восстание 1825 г. кажется романтическим подражанием опытам ушедшего века, проявлением ностальгии по звездным (или казавшимся таковыми) мгновениям недавней тогда еще истории.

Конечно, движение декабристов, о котором здесь не место говорить сколько-нибудь подробно, несравненно глубже по политическому содержанию и значительнее по месту, занятому в отечественной культуре, чем любой из дворцовых переворотов XVIII в. Но либеральные идеи, по большей части занесенные с Запада молодыми офицерами, причудливо соединились в их действиях с почтенной отечественной традицией введения общеполезных новшеств путем военного мятежа. Едва ли не все черты, присущие «классическому» дворцовому перевороту, заметны в восстании на Сенатской площади. Были и спешная импровизация, и предательство накануне выступления, и заготовленный манифест, и сознательный обман солдат (чего стоит хотя бы знаменитый клич «Да здравствует Константин и жена его Конституция!»), были, возможно, и шансы на успех. Не было лишь победы. И виной тому отнюдь не слабая организационная подготовка мятежа – она была не хуже, чем при удачно завершавшихся заговорах предшествовавших десятилетий. Над восставшими с самого начала лежала тень обреченности – похоже, им не хватало грубости и прямолинейности их более удачливых предшественников. Другие времена – другие люди.

Справедливости ради надо сказать, что обреченность на первых порах чувствовалась и в действиях Николая I в день 14 декабря. Для грусти в его глазах, замеченной многими очевидцами, причин было довольно – за спиной нового государя было целое столетие мятежей (даже без учета стрелецких бунтов конца XVII в.), при которых судьба венценосца складывалась не самым благоприятным образом. И воспоминания о смерти отца вряд ли не тревожили молодого императора.

Николай с неменьшим основанием, чем декабристы, мог причислить себя к «детям Двенадцатого года». Отечественная война, как и всякая серьезная кампания, закончившаяся победой, усилила консервативные настроения в обществе, выражением которых и стада в конечном итоге политика Николая I. Итоги мятежа верно отразили слабость народившегося российского либерализма, которому не смог помочь даже столь испытанный в России метод политической борьбы как военный заговор.

События 14 декабря 1825 г. заслуживают отдельного сборника записок очевидцев и участников, тем более что подлинная картина этого восстания широкому читателю в Подробностях неизвестна. Для эпилога книги о дворцовых переворотах достаточно краткой записи обычного российского обывателя, молодого чиновника, оказавшегося свидетелем некоторых эпизодов одного из самых знаменитых дней в русской истории. Его подчеркнутое верноподданничество может быть искренним, но, возможно, и он спустя много лет мог бы сделать примечание к своим запискам, как один из его «соседей» в толпе перед Адмиралтейством 14 декабря: «Почти все выражение мною поставлено из эгоизма и опасения, тогда все боялись обыска полиции…» Петербург знал много мятежей, но впервые на его улицах гремели пушки, впервые бунтовщиков косила картечь… В России наступали новые времена…

Рассказ И. Я. Телешева о 14 декабря 1825 г.{136}

(…) Утро было ясное и довольно теплое. Я медленно шел в департамент разных податей и сборов, желая более воспользоваться хорошим временем – чрезвычайною редкостью в С.-Петербурге, – как вдруг был поражен словами одного мальчика, который, выбежав из мелочной лавки (в Чернышевом переулке) с газетным листом бумаги, кричал во всю улицу:

– У нас новый государь, у нас царствует Николай Павлович! вот и указ!…

С каким-то беспокойным чувством я ускорил шаги мои и, пришедши в департамент, точно узнал, что великий князь Николай Павлович вступил на престол всероссийский, потому что император Константин от оного отказался. Вскоре приехал директор, привел всех чиновников к присяге и уехал в другой вверенный ему департамент. Разумеется, тут никто не думал приниматься за дело, и все, разделясь на партии, передавали друг другу свои замечания и чувствования о сем важном и для них нечаянном событии. В сие время приезжает курьер и сказывает, что на площади против Зимнего дворца народ и войско ожидают нового императора, чтоб изъявить ему верноподданническое свое поздравление. Сия весть, как пожар, всех выгнала из департамента; толкая один другого на лестнице, все бежали на улицу и, боясь опоздать на площадь, старались наперерыв занимать извозчиков. Я как не очень проворный уже не мог найти саней и потому отправился туда же пешком.

Идучи Невским проспектом, я не заметил ничего необыкновенного, и мне казалось, что еще немногим была известна столь важная новость столицы. Но, подходя к арке Главного штаба, я увидел множество народа и едва мог пробраться до того места, где государь осматривал лейб-гвардии Преображенский полк; я узнал его по голубой ленте, и как теперь помню, что лицо императора, как полотно, было бледно. Солдаты были в серых шинелях, и это несколько удивило меня[231]; но чувство неизъяснимо приятное заступило место удивления, когда я услышал радостные восклицания народа и милостивое к нему обращение государя; сие чувство овладело мною совершенно, и я готов был плакать от умиления…

Устроив войско, государь сел на лошадь и, сопровождаемый преображенцами, тихо поехал на площадь Адмиралтейскую. Посреди сей площади, против самого шпица адмиралтейского, он остановился и, обратясь к народу, сказал:

– Ну, братцы! Я на все готов: кто прав перед богом и совестью, тому нечего бояться.

Не зная ничего, я совершенно не понимал слов императора и, не смея что-либо угадывать, стоял в самом неприятном ожидании развязки. Недолго я находился в недоумении: раздался залп из нескольких ружей в стороне Сената, и вся площадь взволновалась; слово «бунт» с громким шепотом было повторяемо в народе, ужас был изображен на лице каждого… Государь смутился, но с твердостью отдал приказ одному из окружающих его генералов узнать, кто стреляет. Генерал поехал по краю площади, и государь сказал ему:

– Ваше превосходительство! Извольте ехать прямо, – прямо и скорее!

Посланный скрылся; перестрелка продолжалась, и вся свита императора была в чрезвычайном смущении: лицо каждого перед глазами государя имело принужденную на себе улыбку; но как скоро государь не мог их видеть, то все их движения выражали не только скорбь, но даже отчаяние, чувства которого они знаками передавали друг другу. Тут-то я увидел в первый раз, как искусно и проворно придворные по обстоятельствам могут переменять наружный вид свой. В сем смятении государь несколько раз обращался к народу и уговаривал всех идти по домам для их безопасности, но никто не думал исполнять сего, жаль только, что не из усердия к монарху, а из одного любопытства, ибо при сильных залпах у Сената все толпами бежали в улицы и, оставляя государя одного в опасности, возвращались к нему тогда лишь, когда пальба делалась меньше. Как не любить государю военных более, – думал я с огорчением, – когда без них некому защищать его в случаях чрезвычайных.

Между тем генералы, штаб- и обер-офицеры, приезжающие от Сената, беспрестанно докладывали императору, и грустный вид его ясно показывал, что нерадостные доходили до него вести. Из числа их один кавалерист сошел с лошади, снял шляпу и, подойдя к государю, довольно долго и тихо с ним разговаривал. По черной на голове повязке я узнал в сем офицере Якубовича, давно с самой дурной стороны по слуху мне известного[232]. Государь выслушал его с великим вниманием и потом, взяв за руку, сказал сперва окружающим:

– Ошибиться может всякий, но он сознался в своем заблуждении, и я свидетельствуюсь всеми вами, что признаю его за человека благородного, – а после Якубовичу:

– Поздравляю вас!

Я стоял не более на сажень от государя, и потому мог хорошо слышать все слова его, когда он говорил, оборачиваясь на мою сторону. Поступок необыкновенно дерзкий удивил меня при сем случае: тогда как государь объявил прощение Якубовичу, стоявший подле меня мужик не мог удержать своего доброго восторга:

– Господи, какой он добрый, батюшка! какой милостивый! Да здравствует, да здравствует Нико…

И в сие мгновение сосед его, одетый в синем кафтане, черноволосый, сурового вида человек, зажал рот мужику и с сердцем насмешливо сказал ему:

– Погоди, брат, погоди! Еще рано кричать!… что-то будет!

Мужик остолбенел и не знал, что делать; бунтовщик отвел его в сторону, тихо стал говорить с ним на ухо, и потом они оба скрылись. Ужас и негодование овладели мною. Государь показал, что ничего не приметил, тогда как все сие происходило перед его глазами; он продолжал свои распоряжения с видом печальным, но с твердостью необыкновенною. В короткое время он простил еще несколько офицеров; но как они подходили к нему с другой стороны, то я не мог слышать его с ними разговоров.

Уже был третий час за полдень; пальба усиливалась у Сената, и государь непременно требовал, чтобы все шли по домам и не подвергали себя бесполезной гибели, что он надеется и без них усмирить непокорных. Но любопытные трусы оставались на своих местах, а я, желая знать, что происходило внутри города, оставил площадь и, зайдя на минуту 6 свою квартиру (между Полицейским и Конюшенным мостом в доме Рекети), отправился потом в Итальянскую улицу к двоюродным сестрам моим.

Чем далее отходил я от Адмиралтейства, тем менее встречал народа; казалось, что все сбежались на площадь, оставив дома свои пустыми. Везде ворота были заперты, магазины закрыты, и только одни дворники изредка выглядывали из калиток и узнавали, что делается на улице. Тишина самая печальная и самая беспокойная царствовала повсюду.

Рассказав у сестер, что делается на площади, я тотчас после обеда ушел от них, беспокоясь о брате; но, узнав дома, что он также пошел к сестрам, я захотел еще раз побывать у Адмиралтейства. Это был уже 5-й час, и я только что успел в тесноте дойти до места, где Малая Морская пересекает Невский, как вдруг весь народ побежал от площади Адмиралтейской к Полицейскому мосту; пешие и конные давили друг друга, и гибель была неминуема для того, кто хоть раз не мог удержаться на ногах; пушечные выстрелы увеличивали смятение. Перед глазами моими видя погибающих под лошадьми или экипажами, я каждую минуту находился в величайшей опасности; но господь сохранил меня: влекомый толпой по тротуару Невского, я вырвался из давки в Миллионную улицу, прошел чрез двор известного дома Котомина на Мойку и, перебежав оную по льду, благополучно пришел домой, где ожидал меня брат мой с большим беспокойством. Я не менее рад был его видеть и, рассказав ему все, чему я был свидетелем на площади, куда он как-то не попал, отправился с ним вместе на Невский, где было очень тихо и очень пусто. С Невского мы пришли к Отсолигу, где пили чай, и в разговорах вечер пролетел неприметно.

Тут я узнал, что происшествие у Сената было следствием возмущения в некоторых гвардейских полках: солдаты, обманутые бунтовщиками-офицерами, не хотели присягать новому государю, думая, что Николай Павлович есть похититель престола и что Константин от оного отказался не произвольно; иные из них даже были уверены, что Константин Павлович посажен под стражу. Таким образом, предполагая защищать государя законного, они едва не сделались виновниками бедствия не только столицы, но и всей России. Некто из офицеров, Панов, уже с партиею бунтовщиков вошел в Зимний дворец, искал императорской фамилии, и, может быть, бог знает, что бы случилось тут, если бы не удачные распоряжения генерала Башуцкого[233]. Он, встретясь с ними в коридоре и узнавши их намерение пробраться в комнаты государя, сказал, что они совсем не туда идут, и, указав на одну маленькую лестницу как на кратчайший путь к их цели, сделал, что они по оной вышли на двор. Между тем у комнат императора верный караул так был увеличен, что бунтовщики уже не могли пройти в оные.

Тут же я слышал, как первоклассные сановники, один светский, а другой духовный, совершенно противуположно отличились на Сенатской площади. Первый – С.-Петербургский военный генерал-губернатор граф Милорадович, в 50-ти сражениях доказавший свою храбрость, с обыкновенною своею неустрашимостью подъехал к непокорным и стал их уговаривать. Его стращали смертию, он смеялся над угрозами и, наконец, когда начал склонять солдат на свою сторону, был поражен смертельною раною из пистолета (Каховский был его убийцею). Другой – митрополит Серафим, в полном облачении и с крестом в руках подошедший по высочайшему повелению словами веры смирить мятежников, бежал от них, как трус малодушный, при первой насмешке, может быть, такого же храбреца из их партии. Смех сопровождал высокопреосвященного, который, выбившись из сил, на самом скверном извозчике спасал остаток дряхлой и, конечно, непрекрасной своей жизни.

В 12-м часу ночи мы возвратились домой, конвои один за другим беспрестанно нас встречали на улицах, и, хотя везде было видно, что правительство успело принять меры самые действительные для безопасности города, но, верно, Никто в эту ночь не ложился в С.-Петербурге спать совершенно покойно.

Чрез несколько дней после сего я имел приятнейшее удовольствие слушать рассуждение о сем происшествии незабвенного Николая Михайловича Карамзина. Он находил в нем особенное милосердие вседержителя, который, как бы желая удивить нас своею благостию, чудесным образом открыл пред нашим отечеством бездну ужаса для того, чтоб чудесно спасти его от гибели.

Провидение, – говорил он, – омрачило умы людей буйных, и они в порыве своего безумия решились на предприятие столь же пагубное, сколько и несбыточное: отдать государство власти неизвестной, злодейски свергнув законную. Бунт вспыхнул мгновенно; обманутые солдаты и чернь ревностно покорились мятежникам, предполагая, что они вооружаются против государя незаконного и что новый император есть похититель престола старшего своего брата Константина. В сие-то ужасное время общего смятения, когда смелые действия злодеев могли бы иметь успех самый блистательный, милосердный погрузил предприимчивых извергов в какое-то странное недоумение и, неизъяснимую нерешительность: они, сделав каре у Сената, несколько часов находились в бездействии, а правительство между тем успело взять все нужные противу них меры. Ужасно вообразить, что бы они могли сделать в сии часы роковые, но бог защитил нас, и Россия в сей день спасена от такого бедствия, которое если не разрушило, то конечно бы истерзало ее.

Загрузка...