В отечественной истории имя Бирона – одно из самых одиозных. С ним связывают все мрачные стороны царствования Анны Иоанновны – засилье иностранцев в органах управления, необыкновенный (разумеется, по скромным меркам XVIII века) разгул тайного сыска и преследований. Здесь не место всерьез анализировать эти обвинения, пытаться выяснить, что в них от истины, а что от досужей традиции. Критика в адрес царствующей особы часто принимает вид нападок на ее первого министра и фаворита. К тому же о ряде русских «правительствующих особ» мы знаем преимущественно от тех людей, которые были в высшей степени заинтересованы в создании им наиболее скверной репутации. Бирон, пожалуй, первый в этом ряду, но за ним следует Анна Леопольдовна, Иоанн Антонович, Петр III, Павел I… Удачливые организаторы дворцовых переворотов раздували до немыслимых размеров все политические ошибки свергнутых государей и регентов, как и непривлекательные черты их личностей. Историки, как правило, учитывают эти искажения, но в массовом сознании глубоко укореняются стереотипы, созданные в свое время отнюдь не ради объективной оценки того или иного исторического персонажа.
Что касается Бирона, то уже записки Натальи Долгоруковой показывают, как начинают создаваться легенды вокруг его имени, – вспомните рассказ о башмачном ремесле, которым якобы в совершенстве владел будущий регент. Говорили и о том, что он конюх, всем обязанный симпатии одинокой вдовствующей герцогини Анны. На самом деле род Бирона, хоть и небогатый и, возможно, не слишком древний (правда, к XVI веку он все-таки восходит) заметен в истории Курляндии. Его представители, как правило, выбирали военную службу в самой Курляндии или в Польше, нередко оказывались в окружении герцога, занимали придворные должности. Что касается будущего фаворита, то он даже обучался какое-то время в Кенигсбергском университете. Но столь впечатляющей карьере он обязан, разумеется, тому, что нашел дорогу к сердцу дочери царя Иоанна, при скромном дворе которой он появился впервые в 1718 году. Бирон сразу же пустился интриговать, но не слишком удачно и потерял место. Только в 1724 году он возвращается в окружение Анны Иоанновны и теперь уже не покидает его вплоть до смерти императрицы. Ему легко далось то, чего тщетно добивался Меншиков, – в 1737 году он получил корону курляндского герцога. Руками Бирона и его сына осуществился план Петра I, стремившегося поставить прибалтийское герцогство в зависимость от России. В конце века Курляндия утратила и следы былой независимости, превратившись в одну из губерний Российской империи.
Бездетная Анна Иоанновна уже вскоре после вступления на престол стала задумываться о том, кому в будущем может перейти российская корона. В качестве возможной наследницы стала фигурировать дочь старшей сестры царицы – той самой Екатерины Мекленбургской, что заставила Анну Иоанновну немедленно подписать прошение дворянства на памятной аудиенции 25 февраля 1730 года. Юная принцесса Елизавета-Екатерина-Кристина по распоряжению тетки приняла православие в 1733 году и получила новое имя в честь венценосной родственницы – Анна. Однако отношения императрицы с племянницей складывались непросто и в итоге после кончины старшей Анны корона в обход младшей и ее супруга – принца Антона-Ульриха – перешла к их только что родившемуся сыну Иоанну. Родители наследника даже не получили регентства или хотя бы участия в регентском совете – эти права сосредоточил у себя Бирон.
Конечно не стоит доверчиво относиться к рассказу свергнутого Бирона о том, как ему чуть ли не силой навязали регентство, но нет оснований и считать, что он его сам узурпировал. Немало высших лиц в государстве были заинтересованы в сохранении власти у герцога, другое дело, что он был весьма непопулярен и среди гвардейцев, и у многих статских чиновников в государственных учреждениях. Что касается покорителя Хотина и Очакова фельдмаршала Миниха, то он также сыграл свою роль в утверждении Бирона регентом. Миних успел послужить чуть ли не в половине европейских армий, прежде чем оказался на русской службе. Сближение с Остерманом сильно помогло ему выдвинуться при Анне Иоанновне. В качестве командующего русскими войсками Миних первый в плеяде российских полководцев, успешно воевавших против Турции в течение почти всего XVIII века. Он смыл горечь поражения Петра I в Прутском походе, но смыл потоками русской крови – потери от боев и болезней его войска несли чудовищные. Трудно сказать, отказался бы Миних от принятого решения свергнуть Бирона в случае, если бы ему вовремя передали желание регента заплатить за него все долги. Но в любом случае неожиданное решение фельдмаршала стать на сторону Брауншвейгской фамилии – то есть Анны Леопольдовны и ее мужа в их конфликте с Бироном – говорит прежде всего о том, что Миних хорошо понимал зыбкость положения нового регента.
Склонности Миниха к эффектным поступкам, о которой говорит его адъютант Манштейн, мы обязаны созданием, так сказать, образца военного дворцового переворота. При последующих насильственных переменах правления в России заговорщики сознательно или невольно следовали этому образцу. Менялось число участников авантюры, привносились какие-то особенности в ход событий, но схема, «составленная» Минихом, оказалась удивительно живучей.
Блеск переворота Миниха состоял и в том, что Бирон давно опасался претензий военных влиять на высшую власть в империи. Предосторожностью герцога объясняется создание в 1730 году третьего гвардейского полка – Измайловского. В противовес петровской лейб-гвардии в Измайловский полк брали преимущественно «из лифляндцев и курляндцев и прочих наций иноземцев». Кроме того, Бирон надеялся умерить политические аппетиты гвардии, изменив ее социальный состав. «Проявляя заботу» о российском дворянстве, он считал зазорным службу для него в гвардейских полках не на офицерских должностях. Если раньше в гвардии и рядовые были дворяне, то Бирон стремился таких рядовых переводить офицерами в армейские полки, а вместо них набирать в гвардию обыкновенных рекрутов. Замысел был неплох, но дворцовые перевороты 1741 и 1762 годов показали, что «крестьянская» гвардия политизируется не хуже, чем «дворянская». Занятно и то, что Измайловский полк, создававшийся именно для гарантии от смут внутри гвардий, первым поднимет мятеж против Петра III в 1762 году.
Миних, похоже, обладал даром политической демагогии.
Если верить материалам следствия, проводившегося уже при Елизавете, фельдмаршал морочил голову солдатам, объясняя, что в их воле ставить и низлагать императоров, что править будет тот, кого они сами укажут – будь то принцесса Елизавета или герцог Голштинский, ее племянник. Воспользовавшись популярным у гвардейцев именем дочери Петра, фельдмаршал повел их на переворот, нисколько не соответствовавший интересам Елизаветы. Но гвардейцы запомнили слова Миниха о своей власти менять династии, что они хорошо доказали спустя всего лишь год. Такие последствия можно было предвидеть уже из того, что Анна Леопольдовна жаловала деньгами солдат караула Бирона за то, что они не выполнили свой прямой долг – следовать присяге. Это поощрение ярко показывает подлинное место гвардии – она не столько вооруженная сила в руках правительства, сколько продолжение придворного штата, руководствующееся законами интриги, а не воинским уставом.
Судьба зло посмеялась над «изобретателем» военного дворцового переворота в Российской империи – впоследствии Миних дважды оказывался в лагере тех, кого как раз свергали именно таким образом. Мы не сочли возможным выделять в самостоятельный раздел рассказ о том, как Миних был отстранен от власти, хотя и это иногда называют «дворцовым переворотом». Мирно прошедшая отставка Миниха являлась, в сущности, наградой за проявленную инициативу: слабое правительство Анны Леопольдовны не могло не опасаться человека, продемонстрировавшего в высшей степени убедительно способность с кучкой солдат произвести государственный переворот. К тому же и Бирон, ожидавший удара откуда угодно, но только не от Миниха, не мог простить предательства и так расписывал при допросах коварство фельдмаршала, его двуличие, что, похоже, запугал как следователей, так и правительницу созданным им ради отмщения образом Миниха.
Говорили, что Бирон каждую ночь спустя много месяцев после ареста просыпался в холодном поту в тот самый час, когда в его спальню вломился Манштейн со своими гренадерами…
И Миних, и Бирон вернулись в Петербург одновременно, и, как записал очевидец в своем дневнике под датой 31 марта 1762 года, «граф Миних и Бирон курьезно увиделись в первый раз во дворце». Наверное, это было действительно курьезно.
(…) Она[75] умерла в полном сознании, не думая, что жизнь ее находится в опасности. Последние произнесенные ею слова были: «Прости, фельдмаршал!»
Она придала своему двору пышность, построила императорский дворец, умножила гвардию Измайловским и Конногвардейским полками, значительно увеличила артиллерию, содержала в блестящем состоянии войско и флот, учредила кадетский корпус и, умирая, оставила в своей казне два миллиона наличными деньгами.
Герцог Курляндский, граф Остерман и князь Алексей Михайлович Черкасский составили от имени императрицы духовное завещание.
Остерман, который под предлогом, что болезнь ног мешает ему ходить, в течение многих лет не выезжал из своего дома, приказал внести себя в креслах во дворец к изголовью постели императрицы за несколько часов до ее кончины. Здесь он вынул из кармана бумагу и спросил государыню, не угодно ли ей позволить, чтобы он прочитал ей ее завещание. Императрица спросила: «Кто писал это завещание?» Доказательство, что она не приказывала этого и что духовная была составлена без ее ведома.
Остерман приподнялся с кресел и, поклонившись, отвечал: «Ваш нижайший раб».
Затем он начал читать завещание, и когда дошел до той статьи, которою герцог Курляндский назначался регентом на шестнадцать лет до совершеннолетия юного государя Ивана Антоновича, то императрица спросила герцога Бирона: «Надобно ли это тебе?» Доказательство, что императрица не думала готовить подобную будущность для герцога.
Предполагают, что императрица, находившаяся в большой слабости, подписала это завещание, а герцогиня Курляндская заперла его в шкаф[76], где хранились драгоценности государыни.
После этого Остерман приказал перенести себя в приемную императрицы, где уже собрались все вельможи, извещенные врачами о том, что императрица была при смерти. Адмирал граф Головин и обер-шталмейстер князь Куракин, обратясь к Остерману, сказали: «Мы желали бы знать, кто наследует императрице?» – «Молодой принц Иван Антонович», – отвечал Остерман, но при этом ни слова не сказал ни о завещании, ни о назначении герцога Курляндского регентом империи, и потому все ожидали, что императрица назначит своею наследницею племянницу свою принцессу Анну Мекленбургскую. Но это не согласовалось с видами Бирона, который, не довольствуясь тем, что сделался герцогом Курляндским, хотел управлять Российскою империею, а Остерман и Черкасский рассчитывали устроить через это свое благосостояние.
На другой день, 18 октября 1740 года, когда все вельможи собрались во дворец, Остерман по-своему объявил им о кончине императрицы. Вышеупомянутое духовное завещание было прочитано; войска стояли под ружьем; герцог Курляндский был признан регентом России, а принц Иван – императором. Все сановники подписали присягу в верности, к которой были затем приведены гвардейские войска, коллегии и проч. согласно с обычаем, установленным в России. (…)
Мы видели выше, что 18 октября 1740 года этот вельможа был признан и объявлен регентом Российской империи в силу завещания императрицы Анны. Он принес присягу в качестве регента перед фельдмаршалом графом Минихом.
Он лично председательствовал в кабинете, членами которого тогда были граф Остерман, князь Черкасский и Алексей Петрович Бестужев, во всем содействовавший герцогу и по его указанию назначенный императрицею кабинет-министром для того, чтобы уравновесить власть Остермана, о котором ее величество говорила всегда, что он лукав и не может никого терпеть около себя.
В одном из пунктов завещания императрицы было сказано, чтобы герцог-регент обходился с племянницей ее, принцессой Анной, и принцем, ее супругом, почтительно и сообразно с их положением и званием; но герцог поступал совершенно напротив: он обращался с ними высокомерно, постоянно осыпал угрозами, и я видел сам, как принцесса трепетала, когда он входная к ней. Так как герцог уже стоил империи многих миллионов в бытность свою только обер-камергером, то сановники внушили принцессе, что теперь, сделавшись на шестнадцать лет регентом и правителем империи, он, по всем вероятиям, вытянет из России, по крайней мере, еще шестнадцать миллионов, если не более. Так как другим пунктом того же завещания герцог и министры были уполномочены, по достижении молодым принцем Иоанном семнадцатилетнего возраста испытать его способности и обсудить, в состоянии ли он управлять империей, то никто не сомневался, что герцог найдет средство представить молодого принца слабоумным и, пользуясь своей властью, возведет на престол сына своего принца Петра, который два года тому назад должен был, как говорили, жениться на принцессе Анне, Таким образом, принцессу убедили, что для блага государства следует арестовать регента Бирона и отправить его с семейством в ссылку, а вместо него сделать герцогом Курляндским принца Людовика Брауншвейгского.
Вследствие этого регент, как мы увидим ниже, был арестован в ночь с 7 на 8 ноября.
Этот человек, сделавший столь удивительную карьеру, не имел вовсе образования, говорил только по-немецки и на своем природном курляндском наречии; он даже довольно плохо читал по-немецки, в особенности же если при этом попадались латинские или французские слова. Он не стыдился публично говорить при жизни императрицы Анны, что не хочет учиться читать и писать по-русски для того, чтобы не быть обязанным читать ее величеству прошений, донесений и других бумаг, присылавшихся ему ежедневно.
У него были две страсти: одна весьма благородная – к лошадям и верховой езде; в бытность свою обер-камергером он отлично выезжал себе лошадей и почти каждый день упражнялся в верховой езде в манеже, куда императрица очень часто приезжала и куда, по ее приказанию, иногда являлись министры для представления к ее подписи государственных бумаг, изготовленных в кабинете. Герцог убедил ее величество сделать большие издержки на устройство конских заводов в России, где был недостаток в лошадях. Племенные жеребцы для заводов доставлялись из Испании, Англии, Неаполя, Германии, Персии, Турции и Аравии. Было бы желательно, чтобы эти великолепные заводы поддерживались и после него.
Вторая страсть его была – игра. Он не мог провести ни одного дня без карт и играл вообще в большую игру, находя в этом свои выгоды, что ставило часто в весьма затруднительное положение тех, кого он выбирал своими партнерами.
Он был довольно красивой наружности, вкрадчив и очень предан императрице, которую никогда не покидал, не оставив около нее вместо себя своей жены. Императрица не имела вовсе стола, но обедала и ужинала с семейством Бирона и даже в комнатах своего фаворита. Он жил великолепно, но вместе с тем был бережлив, весьма коварен и крайне мстителен, доказательством чему служит жестокая участь кабинет-министра Волынского и его друзей, вся вина которых заключалась только в том, что они желали удалить Бирона от двора.
Регент, как мы уже сказали выше, в гл. 48, каждый день присутствовал в кабинете. Его министрами были те же лица, которые занимали эти должности в царствование императрицы Анны, т. е. граф Остерман, Черкасский и Бестужев.
Он был уверен в преданности к нему гвардии; я командовал Преображенским полком, а моим помощником был майор Альбрехт – его креатура и шпион; Семеновский полк находился под начальством генерала Ушакова, весьма преданного Бирону; Измайловским полком командовал Густав Бирон, брат герцога, а Конногвардейским – сын его принц Петр, но так как он был еще очень молод, то обязанности полкового командира исполнял за него Ливен, курляндец, впоследствии фельдмаршал.
Однако тотчас же как Бирон сделался регентом, против него составился заговор, в котором принял участие секретарь принца Брауншвейгского Грамматин, что было одною из причин грубого обращения герцога с принцем и принцессой Анной. Секретарь и его сообщники, подвергнутые допросу и пытке, сознались во всем. Этим началось регентство Бирона.
Будучи врагом прусского короля, он вступил в новые сделки с венским двором, оставшиеся, однако, без последствий, потому что регентство его продолжалось только двадцать дней, с 18 октября по 7 ноября, когда он был арестован и на другой же день отправлен в Шлиссельбург, а затем в Пелым в Сибири. Место его заключения было выбрано ему мнимым другом его князем Черкасским, который прежде находился губернатором в Тобольске и знал все места, где обыкновенно содержались лица, навлекавшие на себя немилость.
Выше мы видели, что поведение регента герцога Бирона побудило благонамеренных лиц представить принцессе Анне, матери юного императора, что для блага государства необходимо удалить Бирона и его семейство.
Принцесса, подвергаемая вместе с принцем, своим супругом, постоянным оскорблениям со стороны Бирона, одобрила это предложение. Так как регент жил в Летнем дворце и имел при себе караул от Преображенского полка, которым я командовал, то принцесса в ночь с 7 на 8 ноября приказала мне арестовать его, что и было исполнено в полночь. Герцог был отвезен в Зимний дворец, где жила принцесса, а на другой день отправлен в Шлиссельбург.
В тот же день 8 ноября, когда все сановники собрались во дворец, принцесса Анна, племянница императрицы Анны Ивановны, была объявлена великой княгиней и правительницей российской империи. Все государственные сословия принесли ей, а равно и молодому императору Ивану Антоновичу, присягу на верность; когда гвардия исполнила этот долг, то молодой принц был показан ей в окно.
На следующий день после кончины императрицы Анны Сенат, духовенство и все сколько-нибудь знатные люди Петербурга были созваны в Летний дворец (где императрица провела последние месяцы своей жизни). Войска были поставлены под ружье, и герцог Курляндский обнародовал акт, которым он объявлялся регентом империи до тех пор, покуда императору Иоанну III не исполнится семнадцати лет. Все присягнули новому императору на подданство, и первые дни все шло обычным порядком, но так как герцог был всеми вообще ненавидим, то многие стали вскоре роптать.
Регент, имевший шпионов повсюду, узнал, что о нем отзывались с презрением, что несколько гвардейских офицеров, и преимущественно Семеновского полка, которого принц Антон-Ульрих был подполковником, говорили, что они охотно будут помогать принцу, если он предпримет что-либо, противу регента. Он узнал также, что принцесса Анна и супруг ее были недовольны тем, что их отстранили от регентства. Это обеспокоило его, и он приказал арестовать и посадить в крепость нескольких офицеров; в числе их находился и адъютант принца по имени Грамматин. Генералу Ушакову, президенту Тайной канцелярии, и генерал-прокурору князю Трубецкому было поручено допросить их со всею возможною строгостью; некоторых наказали кнутом, чтобы заставить их назвать других лиц, замешанных в этом деле. Во все время этого регентства почти не проходило дня, чтобы не было арестовано несколько человек.
Принцу Антону-Ульриху, бывшему генерал-лейтенантом армии, подполковником гвардии и шефом кирасирского полка, было приказано написать регенту просьбу об увольнении от занимаемых им должностей; но этого было еще недостаточно. Регент велел дать ему совет – не выходить из своей комнаты или, по крайней мере, не показываться на публике.
Регент имел с царевною Елисаветою частые совещания, продолжавшиеся по нескольку часов; он сказал однажды в присутствии многих лиц, собравшихся у него вечером, что если принцесса Анна будет упрямиться, то ее отправят с ее принцем в Германию и вызовут оттуда герцога Голштейнского, чтобы возвести его на престол.
Герцог Курляндский (давно уже желавший возвести на престол свое потомство) намеревался обвенчать царевну Елисавету со своим старшим сыном и выдать свою дочь за герцога Голштейнского, и я думаю, что если бы ему дали время, то он осуществил бы свой проект вполне счастливо.
Принцесса Анна и супруг ее находились все это время в большой тревоге, но она вскоре прекратилась.
Фельдмаршал Миних, бывший в числе людей, принимавших самое живое участие в том, чтобы предоставить регентство герцогу Курляндскому, вообразил, что, лишь только власть будет в руках последнего, он может получить от него все, чего ни пожелает; что герцог будет только носить титул, а власть регента будет принадлежать фельдмаршалу. Он хотел руководить делами с званием генералиссимуса всех сухопутных и морских сил. Все это не могло понравиться регенту, знавшему фельдмаршала слишком хорошо и слишком опасавшегося его для того, чтобы возвести его в такое положение, в котором он мог бы вредить ему; поэтому он не исполнил ни одной из его просьб. Виды фельдмаршала Миниха простирались еще далее при жизни императрицы Анны; когда он вступил с войском в Молдавию, еще до покорения этой страны он предложил ее величеству сделать его господарем этой провинции, и если бы она осталась за Россией, то он, вероятно, получил бы этот титул. Но вынужденный по заключении мира вернуться в Украйну, он задался гораздо более странным намерением. Он просил себе титул герцога Украинского и высказал свое намерение герцогу Курляндскому, подавая ему прошение на имя императрицы. Выслушав об этом доклад, государыня сказала:
– Миних еще очень скромен, я думала, что он просит титул великого князя Московского[77].
Она не дала другого ответа на это прошение, и о нем не было более речи.
Видя свои надежды обманутыми, фельдмаршал принял другие меры. Он предлагал принцу Антону-Ульриху от имени герцога Курляндского просить об отставке; он же велел своему секретарю написать записку, и так как регент часто поручал ему дела, касавшиеся принцессы и ее супруга, то это доставило ему случай говорить с ними о несправедливостях регента.
Однажды, когда Миних снова объявил принцессе какое-то дурное известие от имени регента, она стала горько жаловаться на все неприятности, которые ей причиняли, прибавляя, что она охотно оставила бы Россию и уехала бы в Германию со своим супругом и сыном, так как ей приходится ожидать одних лишь несчастий, покуда бразды правления будут находиться в руках герцога Курляндского. Фельдмаршал, выжидавший только случая, чтобы открыться ей, отвечал, что ее императорское высочество действительно не может ничего ожидать от регента, что, однако, ей не следует падать духом и что если она положится на него, то он скоро освободит ее от тиранства герцога Курляндского. Принцесса приняла не колеблясь его предложения, предоставив фельдмаршалу вести все это дело, и было решено, что регента арестуют, как только представится к тому благоприятный случай.
Фельдмаршал продолжал усердно угождать регенту, выказывая к нему большую привязанность и даже доверие, и герцог со своей стороны хотя и не доверял графу Миниху, но был чрезвычайно вежлив с ним, часто приглашал его обедать, а по вечерам они беседовали иногда до десяти часов. При разговорах их присутствовали лишь немногие пользовавшиеся доверием лица. Накануне революции, случившейся 18-го ноября (7-го ноября ст. ст.), фельдмаршал Миних обедал с герцогом и при прощании герцог попросил его вернуться вечером. Они засиделись долго, разговаривая о многих событиях, касавшихся настоящего времени. Герцог был весь вечер озабочен и задумчив. Он часто переменял разговор, как человек рассеянный, и ни с того ни с сего спросил фельдмаршала, не предпринимал ли он во время походов каких-нибудь важных дел ночью. Этот неожиданный вопрос привел фельдмаршала почти в замешательство; он вообразил, что регент догадывается о его намерении; оправившись, однако, как можно скорее, так что регент не мог заметить его волнения, Миних отвечал, что он не помнит, чтобы ему случалось предпринимать что-нибудь необыкновенное ночью, но что его правилом было пользоваться всеми обстоятельствами, когда они кажутся благоприятными.
Они расстались в 11 часов вечера, фельдмаршал – с решимостью не откладывать долее своего намерения погубить регента, а последний твердо решился не доверять никому, отдалить всех, кто мог бы возбудить в нем подозрение, и утвердить все более и более свое полновластие, возведя на престол царевну Елисавету или герцога Голштейнского, так как он видел, что иначе ему будет невозможно сохранить свою власть, ибо число недовольных увеличивалось вокруг него с каждым днем. Но так как он не хотел ничего предпринимать до похорон императрицы, то враги его успели предупредить его. Фельдмаршал Миних был убежден, что его сошлют первого, поэтому он хотел нанести удар, не теряя времени.
Возвратясь из дворца, фельдмаршал сказал своему адъютанту подполковнику Манштейну, что он будет нужен на другой день рано утром; он послал за ним в два часа пополуночи. Они сели вдвоем в карету и поехали в Зимний дворец, куда после смерти императрицы был помещен император и его родители. Фельдмаршал и адъютант его вошли в покои принцессы через ее гардеробную. Он велел разбудить девицу Менгден, статс-даму и любимицу принцессы; поговорив с Минихом, она пошла разбудить их высочества, но принцесса вышла к Миниху одна; поговорив с минуту, фельдмаршал приказал Манштейну призвать к принцессе всех офицеров, стоявших во дворце на карауле; когда они явились, то ее высочество высказала им в немногих словах все неприятности, которые регент делал императору, ей самой и ее супругу, прибавив, что так как ей было невозможно и даже постыдно долее терпеть эти оскорбления, то она решила арестовать его, поручив это дело фельдмаршалу Миниху, и что она надеется, что офицеры будут помогать ему в этом и исполнять его приказания.
Офицеры без малейшего труда повиновались всему тому, чего требовала от них принцесса. Она дала им поцеловать руку и каждого обняла; офицеры спустились с фельдмаршалом вниз и поставили караул под ружье. Граф Миних объявил солдатам, в чем дело. Все громко отвечали, что они готовы идти за ним всюду. Им приказали зарядить ружья; один офицер и 40 солдат были оставлены при знамени, а остальные 80 человек вместе с фельдмаршалом направились к Летнему дворцу, где регент еще жил. Шагах в 200 от этого дома отряд остановился; фельдмаршал послал Манштейна к офицерам, стоявшим на карауле у регента, чтобы объявить им намерения принцессы Анны; они были так же сговорчивы, как и прочие, и предложили даже помочь арестовать герцога, если в них окажется нужда. Тогда фельдмаршал приказал тому же подполковнику Манштейну стать с одним офицером во главе отряда в 20 человек, войти во дворец, арестовать герцога и в случае малейшего сопротивления с его стороны убить его без пощады.
Манштейн вошел и во избежание слишком большого шума велел отряду следовать за собой издали; все часовые пропустили его без малейшего сопротивления, так как все солдаты, зная его, полагали, что он мог быть послан к герцогу по какому-нибудь важному делу; таким образом он прошел сад и беспрепятственно дошел до покоев. Не зная, однако, в какой комнате спал герцог, он был в большом затруднении, недоумевая, куда идти. Чтобы избежать шума и не возбудить никакого подозрения, он не хотел также ни у кого спросить дорогу, хотя встретил нескольких слуг, дежуривших в прихожих. После минутного колебания он решил идти дальше по комнатам в надежде, что найдет наконец то, чего ищет. Действительно, пройдя еще две комнаты, он очутился перед дверью, запертою на ключ; к счастью для него, она была двустворчатая и слуги забыли задвинуть верхние и нижние задвижки; таким образом, он мог открыть ее без особенного труда. Там он нашел большую кровать, на которой глубоким сном спали герцог и его супруга, не проснувшиеся даже при шуме растворившейся двери.
Манштейн, подойдя к кровати, отдернул занавесы и сказал, что имеет дело до регента; тогда оба внезапно проснулись и начали кричать изо всей мочи, не сомневаясь, что он явился к ним с недобрым известием. Манштейн очутился с той стороны, где лежала герцогиня, поэтому регент соскочил с кровати, очевидно, с намерением спрятаться под нею; но тот поспешно обежал кровать и бросился на него, сжав его как можно крепче обеими руками до тех пор, пока не явились гвардейцы. Герцог, став наконец на ноги и желая освободиться от этих людей, сыпал удары кулаком вправо и влево; солдаты отвечали ему сильными ударами прикладов, снова повалили его на землю, вложили в рот платок, связали ему руки шарфом одного офицера и снесли его голого до гауптвахты, где его накрыли солдатскою шинелью и положили в ожидавшую его тут карету фельдмаршала. Рядом с ним посадили офицера и повезли его в Зимний дворец.
В то время, когда солдаты боролись с герцогом, герцогиня соскочила с кровати в одной рубашке и выбежала за ним на улицу, где один из солдат взял ее на руки, спрашивая у Манштейна, что с нею делать. Он приказал отвести ее обратно в ее комнату, но солдат, не желая утруждать себя, сбросил ее на землю в снег и ушел. Командир караула нашел ее в этом жалком положении, он велел принести ей ее платье и отвести ее обратно в те покои, которые она всегда занимала.
Лишь только герцог двинулся в путь, как тот же подполковник Манштейн был послан арестовать младшего брата его Густава Бирона, который находился в Петербурге. Он был подполковником гвардейского Измайловского полка. Это предприятие следовало исполнить почти с большими предосторожностями, нежели первое, так как Бирон пользовался любовью своего полка и у него в доме был караул от полка, состоявший из одного унтер-офицера и 12-ти солдат. Действительно, часовые вначале сопротивлялись, но их схватили, грозя лишить их жизни при малейшем шуме. После этого Манштейн вошел в спальню Бирона и разбудил его, сказав, что должен переговорить с ним о чрезвычайно важном деле. Подведя его к окну, он объявил, что имеет приказание арестовать его. Бирон хотел открыть окно и начинал кричать, но ему объявили, что герцог арестован и что его убьют при малейшем сопротивлении; между тем вошли солдаты, остававшиеся в соседней комнате, и доказали ему, что ничего не оставалось делать, как повиноваться. Ему подали шубу, посадили его в сани и повезли также во дворец.
В то же время капитан Кенигфельс, один из адъютантов фельдмаршала, догнавший его в то время, когда он возвращался с герцогом, был послан арестовать графа Бестужева. Герцога поместили в офицерскую дежурную комнату, брату его и Бестужеву были отведены отдельные комнаты, где они оставались до четырех часов пополудни, когда герцог с семейством (исключая старшего сына, который был болен и оставался в Петербурге до выздоровления) был отправлен в Шлиссельбургскую крепость, остальных арестантов отослали в места, мало отдаленные от столицы, где они пробыли до окончания следствия.
Лишь только герцог был арестован, как всем находившимся в Петербурге войскам был отдан приказ стать под ружье и собраться вокруг дворца. Принцесса Анна объявила себя великой княгиней России и правительницей империи на время малолетства императора. В то же время она возложила на себя цепь ордена св. Андрея, и все снова присягнули на подданство, в каковой присяге была упомянута великая княгиня, чего не было сделано прежде по отношению к регенту. Не было никого, кто бы не выражал своей радости по случаю избавления от тирании Бирона, и с этой минуты всюду водворилось большое спокойствие; на улицах были даже сняты пикеты, расставленные герцогом Курляндским для предупреждения восстаний во время его регентства. Однако нашлись люди, предсказывавшие с самого начала революции, что она не будет последнею и что те, кто наиболее потрудились для нее, может быть, падут первыми. Впоследствии оказалось, что слова их были справедливы.
Великая княгиня отдала в тот же день приказание арестовать также генералов Бисмарка и Карла Бирона; первый был близкий родственник герцога, женившись на сестре герцогини, и занимал в Риге должность тамошнего генерал-губернатора. Второй был старшим братом герцога и начальствовал в Москве; он был величайшим врагом брата во время его могущества, но, несмотря на это, разделил его падение.
Герцог Курляндский, подозревавший, как я сказал выше, что против него намерены что-то предпринять, приказал караульным офицерам никого не пропускать во дворец после того, как он удалится в свои покои; часовым было приказано арестовать тех, которые могли прийти, и в случае сопротивления убить на месте того, кто стал бы противиться. В саду подокнами регента стоял караул из одного офицера и 40 человек солдат, и вокруг всего дома были расставлены часовые. Несмотря на все эти предосторожности, он не мог избежать своей судьбы.
Я знал очень близко того, кто принимал главным образом участие в этом деле; он признался мне, что не мог понять, как все это могло обойтись так легко, ибо, судя по всем принятым мерам, дело это не должно было удасться: если бы один только часовой закричал, то все было бы проиграно.
Удивительно даже, каким образом гр. Миних и его генеральс-адъютант были пропущены в Зимний дворец, так как по ночам вокруг него расставлялся также караул и часовые, которые не должны были пропускать туда кого бы то ни было. Правда, фельдмаршал избрал для ареста герцога тот день, когда у молодого императора и регента стоял в карауле тот полк, в котором он был подполковником, и генеральс-адъютант его был известен каждому солдату в этом полку. Но несмотря на это, если бы один только человек исполнил свой долг, то предприятие фельдмаршала не удалось бы; это-то нерадение гвардейцев, на которое не было обращено внимание при великой княгине, и облегчило тот переворот, который год спустя предприняла царевна Елисавета.
Гораздо легче было бы арестовать герцога среди бела дня, так как он часто посещал принцессу Анну в сопровождении одного только лица. Графу Миниху или даже какому-нибудь другому надежному офицеру стоило только дождаться его в прихожей и объявить его арестованным при выходе от принцессы. Но фельдмаршал, любивший, чтобы все его предприятия совершались с некоторым блеском, избрал самые затруднительные средства.
22-го ноября принцесса пожаловала несколько производств и наград. Супруг ее принц был объявлен генералиссимусом всех сухопутных и морских сил России. Граф Миних получил пост первого министра. Граф Остерман – незанятую уже много лет должность генерал-адмирала. Князь Черкасский был пожалован в канцлеры; место это не было занято со смерти графа Головкина. Граф Михаил Головкин, сын покойного канцлера, был возведен в вице-канцлеры. Многие другие получили большие награды чистыми деньгами или поместьями; все офицеры и унтер-офицеры, принимавшие участие в аресте герцога, получили повышения [78]. Солдатам, стоявшим в карауле, дано денежное вознаграждение.
С.-Петербург, 25 октября (5 ноября) 1740 года
(…) Герцог Курляндский, расточая, подобные милости всякого рода, утверждает, кроме того, свою власть и принудительными мерами. Внимание, которого герцог Брауншвейгский мог бы, по-видимому, ждать от него, не только его не останавливает, а как бы подстрекает. Может быть, он охотно воспользовался случаем дать почувствовать этому принцу зависимость, в которой тот находится. Его генерал-адъютант был заключен третьего дня в крепости, так же как значительное число гвардейских офицеров, вместе с Яковлевым, бывшим секретарем коллегии иностранных дел. Он же был назначен тайным советником при крещении принца Ивана.
Питейные дома, которые были закрыты в течение нескольких дней, теперь снова открылись. Шпионы, которых там держат, ежедневно хватают и ведут в тюрьму всех тех, кого раздражение или водка побуждает отважиться на малейшее неуместное выражение.
Так как гвардия не пользуется доверием, то было приказано ввести в город шесть батальонов армии, два из которых находятся уже здесь, а кроме того, двести драгун. Боясь, однако, чтобы гвардейцы не заподозрили питаемого к ним недоверия, фельдмаршал Миних обратился к ним с речью и выставил при этом странный предлог, что они находятся на службе лишь при особе монарха, и герцог Курляндский решился на такую меру ради того только, чтобы облегчить, их и уменьшить тягость их службы. Такой довод не произвел, по-видимому, желаемого действия.
Драгуны непрерывно совершают ночью разъезды. Другие войска, явившиеся уже сюда или здесь ожидаемые, предназначаются для отбывания караулов, достаточно близко друг от друга для того, чтобы подать в случае надобности помощь друг другу; их расположили и расположат в различных кварталах города.
Прибегать к таким предосторожностям тем более может быть благоразумно, что брожение среди народа весьма сильно. Гвардейские солдаты говорят смелей, чем когда бы то ни было, и им не смеют ничего сделать: как народ, так и солдаты высказываются довольно открыто, что ничего не надо предпринимать до тех пор, пока «матушка», их царица, не будет опущена в землю. Тогда, исполнив должное по отношению к монархической власти, вся гвардия соберется вместе, и там видно будет, что произойдет. (…)
С.-Петербург, 1 (12) ноября 1740 года
(…) Полагают, что в гвардии Преображенского полка составился заговор; это первый полк, и командует им граф Миних. Цель заговора, как присовокупляют, состояла в убийстве герцога Курляндского и фельдмаршала Миниха. Девять офицеров этого полка были заключены в крепость, подверглись самому жестокому наказанию кнутом и, как уверяют, раздражение графа Миниха дошло до того, что, находясь свидетелем этого наказания вместе с генерал-прокурором и генералами Ушаковым и Бироном, он не мог вдоволь упиться страданиями, причинявшимися этим офицерам. (…)
Милости, пожалованные до сих пор, произвели значительную перемену течения. Лица, которые, как я знал, ратовали против герцога Курляндского и клялись его погубить, заговорили теперь, как мне сообщают, совершенно иным языком. Этот принц, по их мнению, подходит более всякого другого для звания регента, так как уже давно он находится во главе всех дел; принц Брауншвейгский слабоумен, а совет регентства лишь ускорил бы возникновение смуты. Они также замечают в похвалу герцогу Курляндскому, что с его стороны необходимо много трудолюбия и заботы о государственных делах, чтобы заведовать разом столькими отраслями управления и не упускать их из виду. Это обстоятельство служит гарантиею для вышеупомянутых лиц, что начинания регента будут сопровождаться и другими мерами, которые все более и более обеспечат благополучие подданных относительно устройства их общественных дел, в этом случае можно заметить, насколько здешние жители делаются легковерны и увлекаются фантазиями, как только им дают возможность вздохнуть. (…)
8 числа ноября пред полуднем поехал он[79] к принцессе, представил ей, какой опасности не токмо все верные служители императорских родителей, но также и сама она подвержены в случае, когда герцог Курляндский далее в регентстве останется, и вызвался, буде ей токмо угодно, предать герцога арестантом в ее руки. Но дабы офицерам и солдатам, которых он к тому употребить намерен, придать большей бодрости, просил он благоволения присутствовать ей при том персонально. Чем меньше принцесса такового предложения ожидала, тем приятнее оное ей было. Но только не могла решиться, чтобы самой туда поехать. Между тем договорились, чтоб отец мой в наступающую ночь приехал опять к принцессе, взял от нее с караула потребную команду и с оною регента арестовал. После чего отец мой, присоветовав ей никому, и даже ее супругу, ни слова о том не сказывать, откланялся и поехал прямо к герцогу почтение свое отдать и, что того страннее, – в тот же самый день у него обедал.
После стола отец мой, возвратясь в свой дом, ожидал ночи с великою нетерпеливостью. Между тем жена моя, которая столь же мало, как и я, о том ведала, обще с бароншею Менгден, свояченицею моею, поехала к герцогине, ужинала у нее вместе с регентом и почти до полуночи с ними просидела. При сем случае герцог приказал чрез жену мою сказать ее свекру, а моему отцу, что как скоро погребение императрицы отправлено будет, то он повелит выдать ему нарочитую сумму денег на уплату его долгов. Когда же жена моя поздно домой приехала и считала, что отец мой уже спит, то исполнение своего препоручения отложила до другого утра.
Около двух часов пополуночи отец мой с одним токмо тогдашним генеральс-адъютантом своим подполковником Манштейном, после бывшим генерал-майором в прусской службе, поехал во дворец, вошел в задние ворота, которые нарочно на то отверсты стояли, – и прямо в покои принцессы. Принцесса легла уже опочивать с своим супругом, но наперед наказала жены моей сестре фрейлине Юлиане Менгден, как скоро отец мой придет, войти к ней и ее разбудить. Сия, сколько ни старалась, не могла исполнить оное так скромно, чтобы и принц от того не пробудился. Но как сей вопросил у принцессы, что ей сделалось и зачем она встает, то в ответ сказала она, что ей занемоглось и чтоб он остался в постели, а она тотчас назад будет.
Вышед к отцу моему, говорил он ей, что теперь настоящая пора дело свершить, и вторично просил, дабы она вместе с ним поехала. Она ни под каким видом на то не соглашалась, почему отец мой советовал, чтоб она по крайней мере приказала позвать наверх караульных офицеров и объявила им о сем предприятии, сделав увещевание, дабы они верно во всем поступили и за ним следовали.
Сей совет принят, и когда офицеры вошли, то она вещала, что она надеется на них как на честных людей, что не отрекутся малолетнему императору и его родителям важнейшую оказать услугу, состоящую в том, чтобы арестовать герцога, которого насильствия сколько им ненавистны, столько и известны. Почему и просит она все, что от фельдмаршала приказано будет, доброхотно исполнять и уверену быть, что их верность без награждения оставлена не будет. Наконец обняла она отца моего, допустила офицеров к руке и желала им благополучного успеха.
После сего пошел он с ними в кордегардию, взял 30 человек с караула с тремя офицерами и направил стопы свои прямо к Летнему дворцу, в котором регент – тогда находился.
В сие самое время лежал я, не ведая ничего, в передней комнате у малолетнего императора, будучи тогда дежурным камергером, в приятнейшем сне. Почему немало ужаснулся, как вдруг, пробудясь, увидел принцессу, на моей постели сидящую. Я вопросил о причине – она с трепещущим голосом отвечала: «Мой любезный Миних, знаешь ли ты, что твой отец предпринял? Он пошел арестовать регента».
К чему присовокупила еще: – «Дай боже, чтобы сие благополучно удалось!»
– И я того же желаю, – сказал я и просил, чтоб она не пугалась, представляя, что отец мой не преминул надежные на то принять меры.
Потом принцесса обще с фрейлиною Менгден, которая одна при ней находилась, пошла в спальню малолетнего императора, а я скорее выскочил из постели и оделся. Немного спустя пришел и принц, которому принцесса тут во всем открылась.
С какою теперь нетерпеливостью ожидали мы известия об успехе означенного предприятия, оное всяк легко себе вообразить может.
И как теперь помню, что тот-то был день тогдашних счастливых моих поведений последний, в который я, заблагорассудя, чтоб прежде формальной в кабинет к министрам оного моего доклада подачи приватно его высочеству герцогу Бирону как моему патрону представить к апробации, приехал во дворец в покои герцога Бирона перед вечером, когда он обыкновенно один или с немногими своими приятелями несколько часов препровождал. И хотя, как я и выше описал, имел дозволение к нему во внутренний его покой без доклада всегда ходить, но, однако, спросил у камердинера, который готов был двери отворить, кто у его светлости. Он с почтением отвечал, что тут сидят генерал-фельдмаршал граф Миних и камер-коллегии президент его свойственник барон Менгден, с которыми, как я знал, он особливое приятство имел. Я тогда, не рассудя за благо с таким моим делом к ним войти, поехал домой, ибо тогда было уже не рано.
Я всю ту ночь долго не спал, делая в мыслях своих расположения, как бы мне наутрие прежде, нежели герцог пойдет в министерское собрание в кабинет, оный мой доклад к апробации представить и изъяснить.
Сия ночь, в кою я, как выше описал, о многих моих по должности предприятиях и скором оных исполнении размышлял и сочиненный доклад подать изъяснить к утрему приуготовлялся, как помнится мне, была 1740 году в ноябре, которая не только мои поведения, но и все государственное правление инаково обратила. Я поздно в оную заснул, но еще прежде рассвета приезжим ко мне полицейским офицером был разбужен, который мне объявил, что во дворец теперь множество людей съезжаются, гвардии полки туда же идут и что принцесса Анна, мать малолетнего наследника, приняла правление государственное, а регент герцог Бирон с своей фамилиею и кабинет-министр граф Бестужев взяты фельдмаршалом Минихом под караул и в особливых местах порознь посажены.
Вы сами узнаете, благосклонный читатель, ни малого воображения о том в мыслях прежде не имея, в каком смятении я тогда был. Итак, спешно оделся и ко дворцу приехал; увидел множество разного звания военных и гражданских (городских) жителей, в бесчисленных толпах окружающих дворец так, что карета моя, до крыльца не возмогши проехать, далеко остановилась, а я, выскоча из оной, с одним провожающим моей команды офицером спешно продирался сквозь людей на крыльцо, где был великий шум и громкие разговоры между оным народом; но я, того не внимая, бежал вверх по лестницам в палаты и, как начала, так и окончания, кто был в таком великом и редком деле начинателем и кто производитель и исполнитель, не зная, не мог себе в мысль вообразить, куда мне далее идти и как и к кому пристать. Чего ради следовал за другими, спешно меня обегающими. Но большею частью гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами, толпами смешиваясь, смело в веселых видах и не уступая никому места ходили, почему я вообразить мог, что сии-то были производители оного дела.
В таких сомнениях вошел я в дворцовую залу и в первом взгляде увидел в великом множестве разных чинов и по большей части статских, теснящихся в дверях и проходах к придворной церкви, которая также была наполнена людьми и освещена множеством горящих свеч. Я несколько поостановился, чтоб подумать, как бы и в которую сторону подвинуться и найти кого из моих приятелей, от коих бы обстоятельства узнать, и по тем бы поступку мою удобнее употребить мог; но в тот же миг один из моих знакомых, гвардии офицер, с радостным восторгом ухватил меня за руку и начал поздравлять с новою нашею Правительницею и, приметя, что я сие приемлю как человек, ничего того не знающий, кратко мне об оном происшествии рассказывал и проговорил, чтоб я, нимало не останавливаясь, протеснился в церковь, там-де принцесса, и все знатные господа учинили ей уже в верности присягу, и видите ль, что все прочие то же исполнить туда спешат.
Сие его обстоятельное уведомление, во-первых, поразило мысль мою, и я сам себе сказал: «Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне, похоже, как и после Волынского, толчок; но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!» В том размышлении дошел я близ дверей церковных; тут уже от тесноты продраться в церковь скоро не мог и увидел многих моих знакомых, в разных масках являющихся. Одни носят листы бумаги и кричат: «Изволите, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей Правительнице подписываться и идти в церковь в том Евангелие и крест целовать», другие, протесняясь к тем по два и по три человека, каждый только спешит, жадно спрашивая один другого, как и что писать, и, вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и теснились войти в церковь присягать и поклониться стоящей там Правительнице в окружности знатных и доверенных господ..
Таким способом скоро усчастливился и я на одной из таковых разносимых бумаг подписаться и, продравшись в церковь, поцеловав Евангелие и крест, учиня пристойный поклон Правительнице, стал позади окружающих ее господ, воображая себе, что я в таком чине, коему теперь отдаляться не надлежит, и могут мне быть о касающихся по полиции в теперешних обстоятельствах потребных делах повеления.
Но увы! Вскоре потом инаковую приемность почувствовал. Некоторые из тех господ, кои в том деле послужить усчастливились, весьма презорные взгляды мне оказали, а другие с язвительными усмешками спрашивали, каков я в своем здоровье и все ль благополучен. Некоторые ж из наших площадных звонарей неподалеку за спиною моею рассказывали о моем у регента случае и что я был его любимец. С такими-то глазам и ушам моим поражениями, не имея ни от Правительницы, ниже от ее министров, уже во многие вновь доверенности вступивших, никаких приветствий, ниже по моей должности каких поселений, с прискорбными воображениями почти весь день таскавшись во дворце между людьми, поехал в дом свой в смятении моего Духа.
С.-Петербург, 10 (21) ноября 1740 года
Ваше величество, события только что оправдали мнение, которого я держался, что раз явится насилие, каким бы образом ни смотрели на то, что произошло 29 октября, то всякое положение, приобретенное силой, не может длиться продолжительное время. Герцог Курляндский, давая свободный ход своему честолюбию, лишь тем скорее стремился к своей гибели. Он не мог, вероятно, надеяться удовлетворить это честолюбие сверх своих ожиданий, как бы ни было значительно стечение обстоятельств в его пользу. Он должен был для этого удержаться и утвердиться на занимаемом посту в течение года.
Вчера в два часа утра он был арестован. Болезнь графа Остермана, которую я приписывал в последнем письме другим причинам, послужила – или я сильно ошибаюсь – к тому, чтобы лучше прикрыть принимавшиеся им тайные меры в то время, как он делал вид, что ни с кем не имеет сношений. Таким образом он и всегда поступал; вдобавок верный и смелый способ, которым был нанесен удар, может явиться лишь результатом и следствием его политической опытности[80]. Я полагаю также, что, дабы действовать более безошибочно, он сообщил о своей тайне принцессе Анне лишь в тот момент, когда потребовались открытые действия. На том же основании и гр. Миниху было сообщено об этом плане лишь в ту минуту, когда предприимчивый характер этого фельдмаршала делал его одного способным к выполнению переворота.
Правда, уверяют, что принцесса Анна умела скрывать свои чувства и решилась назначить сына гр. Миниха гофмаршалом своего двора лишь затем, чтобы привлечь на свою сторону отца и держать его в руках. Утверждают также, что последний, желая войти в состав министерства, встретил затруднения со стороны герцога Курляндского, которые оттолкнули его от интересов регента. Говорят, наконец, что фельдмаршал перед совершением решительного шага спрашивал лишь позволения у принцессы Анны и с согласия, данного последней, он и приступил к действиям. Но эти подробности, несомненно имеющие целью или возвеличить принцессу Анну, или оправдать фельдмаршала, или же придать сущности дела характер законности при помощи формы, в которой оно совершилось, нимало не изменяют, по моему мнению, причины этого события, которую я считаю должным обнаружить. (…)
Герцог Курляндский был отправлен немного ранее трех часов в дормезе, запряженном, впрочем, придворными лошадьми; правил ими кучер и почтальон в царских ливреях, а впереди следовал генеральс-адъютант фельдмаршала Миниха. Спереди и сзади дормеза находились гвардейские солдаты с примкнутыми к ружьям штыками; внутри повозки был помещен доктор и два офицера, из которых каждый был снабжен двумя заряженными пистолетами. На герцога Курляндского кроме его халата была накинута мантия, подбитая горностаем, которую он обыкновенно носил. Уезжая, он бросил взгляд на окно, где находились принцесса Анна и принц Брауншвейгский. Шапка, закрывавшая верхнюю часть его головы и отчасти лицо, дала повод черни кричать Бирону, осыпая его оскорблениями, чтобы он открылся и дал на себя посмотреть.
Почти тотчас в другие дормезы были посажены у Летнего дворца герцогиня Курляндская, ее дочь и младший сын, принц Карл. Болезнь старшего сына заставила его перенести в дом, находящийся против моего; в нем жили особы, составлявшие двор герцога Курляндского. К принцу приставили караул, чтобы держать его под арестом, мать его, брат и сестра были отправлены таким же способом, как и отец, в лавру св. Александра Невского, расположенную за шесть верст отсюда. Там они провели ночь, а сегодня утром перевезены в Шлиссельбургскую крепость у Ладожского озера.
Генерал Бирон, также энергично защищавшийся в первый момент своего ареста, был отвезен вчера вместе с Бестужевым вскоре после остальных. Он был отправлен в придворном дормезе, а Бестужев на простых крестьянских санях, – неизвестно куда их повезли. (…)
Сегодня утром гвардейцы были собраны в пять часов против Зимнего дворца и разошлись по своим казармам лишь в четыре часа пополудни. Как в тот момент, когда герцог Курляндский был провозглашен регентом, они выразили своим молчанием и сдержанностью чувство уныния и скорбного удивления, так теперь они изъявили свою радость и удовольствие несмолкаемым криком и непрерывным подбрасыванием шапок на воздух. Как только была дана присяга, соответствующая указу, который я не решился отправить с нынешней почтой г. Амело, как принцессой Елизаветой, так и лицами, занимающими первое место по своему званию и должностям, каждый гвардейский батальон собрался в круг и также принес присягу у знамени. Принцесса Анна при этом церемониале была признана великой княгиней всероссийской и Правительницей на время малолетства своего сына. Затем это решение было возвещено народу посредством трех залпов крепостной артиллерии, чего не было сделано в честь герцога Курляндского.
Здесь не бывало примера, чтобы двор собрался в таком большом количестве и выказывал бы такое ликование, какое замечалось сегодня утром на всех лицах. Оно еще усилилось благодаря милостям, которые были пожалованы. Принц Брауншвейгский был объявлен генералиссимусом, фельдмаршал Миних – первым министром и подполковником конной гвардии на место наследного принца Курляндского, супруга фельдмаршала Миниха первой дамой при дворе после принцессы, граф Остерман – генерал-адмиралом с оставлением, однако, при вверенных ему делах, а кабинет-министр князь Черкасский назначен канцлером, обер-гофмаршал получил пенсион из соляных доходов в 16 тысяч экю, кроме того, было назначено несколько других менее значительных пенсионов. (…)
С.-Петербург, 15 (26) ноября 1740 года
(…) Адъютант фельдмаршала Вольфрод, посланный 12-го к герцогу за драгоценностями, рассказывает, будто в Шлиссельбурге встретил картину полного отчаяния; он, не проливший ни единой слезы при смерти отца и матери, которых искренно любил, не мог удержаться от потока слез. Офицер этот прибавляет, что, когда он показал приказание о выдаче драгоценностей и пригласил заключенных подписью засвидетельствовать, что ими выдано все, герцог изменился в лице и не сказал ни слова, герцогиня же бросилась к ногам Вольфрода и, по здешнему обычаю обнимая его колена, молила ходатайствовать о милости несчастной семье.
Адъютанту приказано было также оставить заключенным только надетые на них черные одежды, немного белья и четыреста рублей из четырехсот (приблизительно) тысяч, захваченных ими было с собою. Остальные деньги он привез сюда обратно, а вместе и часы герцогини с простой репетицией, ее золотую табакерку и кошелек со 170 дукатами, взятый из кармана принца Карла. При возвращении Вольфрода три последние вещи великая княгиня отдала ему.
С уничтожением регентства уничтожены и титулы «Hoheit» «altesse serenissime»[81], все акты, подписанные бывшим регентом, уничтожаются и заменяются новыми, дабы имя его никогда не попадалось ни в одном учреждении. Полагают, что пожалованные регентом ордена св. Андрея и Белого Орла будут отобраны. (…)
Я слышал, будто еврей Липман, покупавший драгоценности для герцога, высказал, что ценность их, если они все налицо, доходит до трех миллионов рублей, т. е. более чем до 650 000 ф. ст., – сумма огромная, почти невероятная, даже если стоимость их удвоена (…)
Теперь, вероятно, подумают и о погребении усопшей государыни, так как река, через которую еще вчера после полудня переезжали на лодках против дверей моего дома, теперь замерзла настолько, что я еще поутру видел из окон, как пешеходы переправляются через нее по льду.
Принц Брауншвейгский в качестве генералиссимуса всех сухопутных и морских сил со вчерашнего дня назначает пароль гвардии и морякам. Вчера пароль был «Иоанн», сегодня – «Анна». (…)
С.-Петербург, 18 (29) ноября 1740 года
Я медлил сообщением вашему превосходительству подробностей ареста регента, которые рассказывались очень различно, пока, сравнив рассказы между собою и переговорив с лицами, которые должны знать правду, не получил возможности изложить дело, по источникам, достойным доверия.
Вследствие сделанного расследования могу уверить ваше превосходительство, что в замысле о низвержении регента участвовали исключительно великая княгиня и фельдмаршал Миних; оно предложено было и выполнение его решено едва накануне переворота. Сейчас возвращусь к этому предмету, но считаю нужным предпослать очерк положения, предшествовавшего нанесению главного удара. Здешнее правительство таково, что никто не смеет даже подумать, не только хотя бы с глазу на глаз сказать, что бы то ни было неприятное господствующей власти. Осторожность особенно необходима была и строго соблюдалась при чрезвычайно подозрительном и ревнивом к власти герцоге Курляндском, который в качестве регента облечен был силою самодержавною.
Весьма осязательное доказательство такого положения дел представило устранение герцога Брауншвейгского от всех его должностей по армии, и притом под предлогом, совершенно несогласным с действительностью. Собственно, его высочество удалился со службы, дабы не состоять под непосредственным начальством регента, дабы принять положение независимого принца иностранного дома, хотя и был вместе с тем супругом русской принцессы и отцом царствующего монарха. Он желал избавиться от непрестанных оскорблений со стороны регента и получить полную возможность возвратиться в отечество в случае, если бы дурное обращение с ним герцога Курляндского не прекратилось. Очень вероятно, что его высочество останавливался на этом решении и выполнил бы его, будь это в его власти и если бы регентство не было устранено.
Кроме того, если принц Брауншвейгский никуда не являлся, не делал шагу из Зимнего дворца, и это объяснялось его желанием не затенять собою бывшего регента, то в действительности замкнутость эта была следствием известного рода домашнего ареста, наложенного на принца герцогом Курляндским под благовидным предлогом, что вследствие нескромных и мятежных речей (таковыми их, по крайней мере, признавали) адъютанта его высочества и других офицеров его полка принц, выходя, подвергался бы опасности испытать неудовольствие народное. Герцог по какому-то роковому самоослеплению, которое поддерживалось лестью приближенных, был твердо уверен в чрезвычайной своей популярности, в общем к себе расположении людей всякого чина и звания, объясняя личною к себе привязанностью то, что являлось безотчетною покорностью его власти.
Точно так же частые свидания регента с принцессою Анною Леопольдовной принимались за доказательство их добрых отношений, приписывались заботам ее высочества о прекращении личным посредничеством неудовольствий между принцем-супругом и регентом по делу адъютанта и других арестованных офицеров; между тем за свиданиями этими таились не переговоры, не желание предупредить толки частных людей о размолвке регента с принцем; свидания эти, как оказалось, проходили в весьма горячих постоянных препирательствах, при которых бывший регент, говорят, забывался до того, что однажды высказал даже Анне Леопольдовне, будто от его воли зависит выслать и ее, и супруга ее в Германию, а также – что есть на свете герцог Голштинский, которого он, регент, если будет к тому вынужден, выпишет в Россию.
После такого заявления всякое соглашение стало невозможным, так как принцесса слишком тонко и жизненно глядит на вещи, чтобы не понять, чего можно ожидать при таких обстоятельствах, а также слишком умна и решительна, чтобы не почувствовать и не предупредить неосмотрительных и смелых замыслов герцога Курляндского.
В этом положении стояло дело в субботу поутру 8-го ноября, когда граф Миних явился к Анне Леопольдовне, дабы представить ей нескольких кадет для выбора пажей ее высочеству. При этом свидании они оказались одни, и не знаю, принцесса ли начала разговор или фельдмаршал подал повод к разговору, спросив о причине озабоченного вида ее высочества (хотя причин ее озабоченности он не мог не знать).
Ваше превосходительство легко представите себе, что, раз принцесса решилась открыться фельдмаршалу, она при своем живом характере нашла и достаточно сильные выражения для изображения своего положения в самых ярких и трогательных красках. Она рассказала фельдмаршалу, что с первой минуты кончины, покойной государыни и она, и принц-супруг беспрерывно подвергаются величайшим оскорблениям и обидам; что они живут под непрерывным опасением насилия со стороны регента, и, кажется, им не остается другого выхода, как выехать из России; что они, вероятно, вскоре и примут такое решение, потому просят фельдмаршала употребить всю свою силу и влияние у герцога, дабы в таком случае им разрешено было взять с собою сына, с целью охранить самодержца всероссийского от опасностей, которыми он оказался бы окруженным, оставаясь в руках лиц, враждебных и ему, и его родителям.
Фельдмаршал спросил принцессу: не открывала ли она свою душу когда-нибудь кому бы то ни было по этому поводу? «Ни одной живой душе, – отвечала принцесса, – да и не знаю никого, кому бы, кроме вас, могла довериться с такой важной тайной». Тогда граф спросил, не удостоит ли ее высочество его чести вполне довериться ему, и именно ему одному. Принцесса уверила графа в своей готовности на то и другое. «В таком случае, – сказал фельдмаршал, – узы долга по отношению к моему государю, в верности которому я присягал, привязанность к вашему высочеству и к принцу – вашему супругу, как к родителям государя, полное отвращение к резкому и самовольному поведению регента (между тем фельдмаршал сам много содействовал водворению регентства в твердой уверенности, что, не имей герцог в виду регентства, он никогда бы не склонил покойную императрицу назначить наследника, и Россия подверглась бы всем ужасам и потрясениям споров о престолонаследии, способным довести страну до совершенного разорения) – все вместе внушает мне решимость, – вопреки опасности потерять жизнь, имущество, погубить семью, – послужить вашему высочеству, вырвать вас и семейство ваше из окружающих затруднений и опасностей, освободить Россию раз навсегда от тирании пагубного регентства».
Анна Леопольдовна поражена была горячностью таких уверений и напомнила фельдмаршалу, какой опасности он подвергает себя и все ему дорогое за людей, которым, прибавила принцесса, быть может, никогда не представится случая доказать ему свою благодарность или наградить его за услуги. В то же время ей несомненно должны были прийти на мысль также опасности, которым она подвергает и себя, и близких; тем не менее, собрав всю решимость и твердость духа, ее отличающую, принцесса сказала фельдмаршалу: «Если что-либо сделать возможно, надо действовать быстро, так как времени терять нельзя». Принцесса предложила было посоветоваться с обер-гофмаршалом Левенвольде, но фельдмаршал напомнил ей обещание довериться ему вполне, исключительно и прибавил, что к тому же не желает, в случае неудачи, напрасно вовлекать кого бы то ни было в опасность, на которую идет ради ее высочества; что ему остается только обдумать и сообразить средства, а затем привести, дело в исполнение; что он еще раз посетит ее высочество вечером.
Все эти подробности переданы мне фельдмаршалом лично, а так как многие склонны думать, что он много обязан регенту и всегда выказывал ему большую привязанность, фельдмаршал снизошел до рассказа о том, как герцог, опасаясь его, всегда мешал ему исподтишка; как два года тому назад герцог высказывал своим приближенным, что если с ним когда-нибудь приключится беда, он будет обязан ей Миниху. То же он повторял близким людям уже и во время регентства, видя в фельдмаршале единственного человека с головой и волею, способной к великим предприятиям, почему признал необходимым строго следить за ним. Еще в течение недели, предшествовавшей аресту герцога, фельдмаршал предложил и отправил на просмотр генералу Бирону проект порядка приветствия гвардиею юного государя, его родителей, регента, но проект отвергнут был генералом с запальчивостью и с презрением; при споре же, возникшем по этому поводу, герцог горячо стоял за брата. (Могу прибавить в скобках, что после падения герцога конфиденциально рассказывают, и, кажется, не без оснований, будто регент призывал своего брата из Москвы и свойственника, генерала Бисмарка, из Риги, думая по приезде их возвести обоих в звание фельдмаршалов и таким образом устранить графа Миниха.) Граф рассказал мне также, что 9-го ноября первый гвардейский – Преображенский – полк, в котором он состоит подполковником и на который может положиться, содержал караул в последний раз, а затем на шесть дней кряду караул должен был перейти к двум другим полкам (в караул наряжается ежедневно по одному батальону, а каждый полк состоит из трех батальонов); следовательно – повремени граф выполнением своего замысла до новой очереди преображенцев – недоверчивый, подозрительный регент, ввиду недавних несогласий графа с генералом Бироном, принял бы новые предосторожности и поставил себя в условия, при которых не оказалось бы возможности добраться до него никакими человеческими средствами, или, по крайней мере, лишил бы фельдмаршала всякой возможности предпринять что-либо против него. Все это и заставило графа привести свое намерение в исполнение в ту же ночь.
Буду, однако, продолжать рассказ о событиях предшествующего дня (8-го ноября). Поутру принц Брауншвейгский, выехав из своего дворца в первый раз после восьмидневного заключения, посетил герцога в Летнем дворце, с одной стороны, по собственной воле, предполагая, что посещение его будет хорошо принято, но, с другой стороны, и потому, что, нигде не видя его, простой народ стал выражать недоумение и роптать. Из Летнего дворца принц вместе с герцогом посетили младенца царя, а затем принцессу Анну Леопольдовну; от нее же они опять вместе отправились в прилегающий ко дворцу манеж герцога. После всего этого принц возвратился в Зимний дворец, а герцог, заехав по дороге к брату, генералу Бирону, – в Летний дворец к обеду. Кроме регента и его семьи за стол сели фельдмаршал Миних со всей семьей и президент коммерц-коллегии Менгден, тоже с семьей.
Рассказывают, будто герцог, разъезжая поутру, заметил, что на улицах очень мало народу. Это произвело на него сильное впечатление, которым он и поделился с собеседниками. Даже те, которых герцогу удалось встретить, все имели вид печальный, удрученный, мрачный, будто недовольный. Герцог имел слабость приписать это явление неудовольствию против поведения герцога Брауншвейгского, не подозревая, что долю общего уныния можно бы отнести и на счет регентства. Присутствующие, само собой разумеется, отвечали, что все это или ничего не доказывает, или же должно быть приписано печали народной вследствие кончины ее величества. Тем не менее во все время обеда герцог оставался очень задумчивым и молчаливым, а когда встали из-за стола, фельдмаршал откланялся, хотя семья его еще осталась во дворце. Граф приехал домой, а вечером еще раз посетил Анну Леопольдовну, дабы спросить, не имеет ли она сделать каких-либо распоряжений, так как план его созрел и он намерен выполнить его в ту же ночь. Принцесса поражена была этой быстротой, важностью принятых решений и хотела расспросить – как фельдмаршал думает действовать. Он просил извинения, во-первых, в том, что уклонится от объяснений, а во-вторых, в том, что разбудит принцессу и потревожит в три часа ночи. Подумав с минуту, ее высочество сказала: «Отдаю себя, мужа, сына вполне в ваши руки и полагаюсь на вас. Да направит вас и сохранит нас всех милость божия!»
От принцессы фельдмаршал вместе с графом Левенвольде отправился ужинать к герцогу, которого нашли все еще задумчивым; он жаловался на упадок духа, на подавленность, неловкость, которой не ощущал до сих пор никогда в жизни. Оба гостя отвечали, что это легкое расстройство, которое пройдет после спокойной ночи. Тем не менее за ужином и затем в течение всего вечера обыкновенно довольно болтливый герцог едва ли вымолвил слово. Чтобы сколько-нибудь оживить присутствующих и поддержать разговор, фельдмаршал стал рассказывать о сражениях, о делах, в которых бывал в течение сорокалетней службы. Под конец граф Левенвольде совершенно ненамеренно спросил его, случалось ли ему быть в деле ночью? Странность такого несвоевременного вопроса при данных обстоятельствах несколько поразила фельдмаршала, но он скоро пришел в себя и, оправившись, отвечал с напускным равнодушием, что при множестве дел, в которых ему довелось бывать, конечно, находилась работа для любого часа суток, так как время схватки нередко зависит от неприятеля. Граф рассказывал мне, будто герцог, лежавший на диване, при вопросе графа Левенвольде несколько приподнялся и, опираясь на локоть, поддерживая голову рукою, оставался в этой позе и в глубокой задумчивости с четверть часа.
Около десяти часов все разошлись. Фельдмаршал возвратился домой и лег в постель, хотя, как приходится, естественно, предположить, да как граф и сам сознается, он не смыкал глаз. Около двух часов он встал, послал за старшим адъютантом Манштейном и объявил ему, что, зная его за храброго и честного человека, решается положиться на его верность и мужество, на то, что Манштейн всюду последует за ним, разделит с ним риск в любом предприятии, как бы оно ни было смело и опасно.
Хотя адъютант и изумлен был таким вступлением, значения которого понять не мог, однако ответил, что давно желал найти случай убедить фельдмаршала в верности лестного мнения, которого удостоился; его сиятельство может быть уверенным, что он с восторгом ухватится за первую возможность доказать ему это, что под начальством графа самые опасные предприятия перестают быть опасными. «Хорошо, если так, – сказал фельдмаршал. – Отправляйтесь немедленно в Зимний дворец и дожидайтесь меня там. Скажите и караульным офицерам, что я приду, чтобы они вывели караул мне навстречу и находились во главе его, так как я имею сообщить им нечто очень важное». Манштейн отправился, а фельдмаршал немедленно последовал за ним в мундире и нагруднике. Первый же часовой хотел было остановить его, но фельдмаршал распахнулся и сказал, что пришел переговорить с принцессой Анной Леопольдовной по делу чрезвычайной важности. «С Богом, ваше сиятельство, – немедленно отвечал часовой. – Я не узнал вас. Идите. Господь с вами».
Достигнув наконец главного караула, фельдмаршал обратился к офицерам с краткой речью и, получив от них уверение в готовности следовать за ним для защиты отечества и безопасности государя, предложил им выбрать сорок лучших гренадер, на которых можно вполне положиться, а затем вместе с Манштейном подняться в покои Анны Леопольдовны и там ожидать, пока их позовут. Затем граф сам немедленно поднялся к принцессе и велел доложить ей о своем приходе. Она немедленно вышла из спальни; граф рассказал ей о сделанных распоряжениях, прибавив, что решился во главе собранного отряда отправиться в Летний дворец и схватить герцога. Он просил ее высочество только допустить к себе офицеров и сказать им, что фельдмаршал действует по ее приказанию и чтобы они его слушались. Это было немедленно сделано. Когда же офицеры удалились, фельдмаршал предложил принцессе самой сесть в карету и отправиться вместе с ним под его конвоем, дабы присутствием своим одушевить отряд. Принцесса колебалась принять это предложение, а граф, сообразив, что такое участие в деле, пожалуй, действительно слишком выдвинет ее высочество, настаивать не стал, простился и, став во главе отряда, объявил ему, что регент – злодей России, враг своего государя и всей императорской фамилии и его приказано арестовать. Слова эти были приняты с таким же увлечением, как были сказаны, и отряд с фельдмаршалом впереди немедленно двинулся. Все офицеры караула были тут же. Когда они подходили к первому посту Летнего дворца, граф отправил Манштейна вперед предупредить часовых, что фельдмаршал идет с конвоем принцессы Анны Леопольдовны, которая и сама следует за ним в карете, дабы сообщить регенту известия чрезвычайной важности для всей России, и чтобы их пропустили. Затем адъютанту велено было идти к главному посту с тою же речью, а также с инструкцией офицерам: не выводить караула, так как принцесса освобождает караул от этой обязанности, а выйти навстречу фельдмаршалу в аллею, ведущую к самому дворцу. Все было исполнено согласно такому распоряжению. Фельдмаршал передал офицерам приказания, с которыми явился, и потребовал содействия. Когда же ему отвечали готовностью повиноваться, он направился прямо к герцогским апартаментам. Часовые, узнав его, не оказали никакого сопротивления.
Граф отправил Манштейна прямо в спальню герцога. Дверь оказалась не запертою ни на замок, ни на задвижку. Манштейн вошел с двенадцатью гренадерами, немедленно в постели схватил герцога, заявив, что пришел арестовать его и отвезти в Зимний дворец. Герцогиня стала звать караул, но Манштейн заметил, что караульных с ним довольно. Герцог пытался было сопротивляться, но подоспели гренадеры. В борьбе они разорвали рубашку герцога и вообще обращались с ним грубо. Одолев его, ему завязали руки и заткнули рот. И он, и герцогиня вынесены были на улицу почти в рубашках; когда же герцогиня услыхала, кто привел отряд, она разразилась странным восклицанием: «Я скорее поверила бы, что всемогущий Бог умер на небеси, чем такой услуге от фельдмаршала». Впрочем, видя, что арестованные почти наги, с постелей сняли два одеяла и набросили на них. Их затем посадили в карету фельдмаршала и пленными привезли в караульную комнату Зимнего дворца. Манштейн немедленно отправлен был арестовать генерала Бирона, а другой флигель-адъютант – арестовать кабинет-министра Бестужева. Их обоих тоже привезли в Зимний дворец. Герцогиню, однако, вскоре отправили обратно в Летний, приказав, собрать вещи для немедленного выезда. Она полагала – в Курляндию, между тем в четвертом часу после полудня ее с двумя младшими детьми отправили из Летнего дворца, а герцога – из Зимнего под строгим караулом в Шлиссельбург, генерала же Бирона и Бестужева – в Ивангород.
Я уже писал вам, как, собравшись поутру того же дня ко двору, все сановники объявили ее высочество великой княгиней и просили ее принять на себя охрану сына и правление на все время его несовершеннолетия, а также возложить на себя орден св. Андрея Первозванного; писал также и о наградах и милостях, розданных правительницей, и не вижу надобности повторять сказанное, если бы даже имел на то время.
Почта скоро отправляется, потому могу прибавить только, что вчера поутру дипломатический корпус имел честь в полном составе приветствовать великую княгиню и принца Брауншвейгского; а также, что вчера с фельдмаршалом был сильный припадок колик; всю ночь и сегодня поутру опасались воспаления кишок и мизерера, но после полудня, как уверяет меня лицо, только что прибывшее прямо от него, ему стало лучше, и явилась полная надежда на выздоровление, в возможности которого было вовсе отчаивались.
Городской дом генерала Бисмарка, в котором живет прусский посланник и который стоит неподалеку от дворца, великая княгиня подарила своему обер-гофмаршалу, графу Миниху-младшему.
Адъютант фельдмаршала Манштейн также получил поместье в Ингерманландии, приносящее около 2000 рублей ежегодного дохода. Оно прежде принадлежало Мусину-Пушкину, а по конфискации перешло от него к генералу Бирону.
С.-Петербург, 22 ноября (3 декабря) 1740 года
(…) Генерал Карл Бирон арестован в Москве, где проживал в качестве начальника всех местных войск. По слухам, когда слуга доложил ему, что с ним желает переговорить адъютант московского губернатора Салтыкова, он немедленно сказал: «Знаю, что ему надобно. Дайте мне мою шпагу, дабы я мог передать ее ему; он пришел отобрать ее у меня и арестовать меня». Когда же адъютант вошел, генерал протянул ему шпагу, прибавив: «Вот она!… Как жестоко, что я, который – не помешай мне брат – еще два года тому назад оставил бы русскую службу и возвратился на родину, теперь должен стать навеки несчастным из-за человека, поведение которого я всегда порицал и которому всегда предсказывал печальный конец».
Фельдмаршал[82], говорят, теперь вне опасности, хотя по-прежнему еще очень слаб. Ему было очень плохо: в понедельник, 17-го вечером болезнь так усилилась, что, не подействуй средство, данное доктором в ту же ночь, фельдмаршал, вероятно, не дожил бы до следующей.
Когда Фульферат с кондуктором поутру рано пришел, и тогда мы еще все спали, а он прямо вошел и сказывал, что имеет он словесное повеление от Ее Императорского Высочества, дабы все наши пожитки у нас отобрать, и я в тот час при нем встала с постели и отперла сундук мой, в котором были мои алмазные вещи. Он спрашивал про портрет Ее Величества, и мужа моего гарнитуру алмазных пуговиц и большого перстня, и большой моей тресулки, и мужа моего и старшего сына алмазных шпаг и всех орденов, тако ж и моего ордена, и моего ж с жемчугами вышитого платья; я ему все показала, а только платье одно осталось в Петербурге, и как он усмотрел, что все наши алмазные вещи, тако ж и все табакерки в сундуке были, то он сундук замкнул и взял к себе оный. Еще спрашивал он, где наше золото, и тот сундук я ему показала и сказала ему, что мужа моего верховой конский убор с алмазами в том же сундуке находится, и он ответствовал: «Хорошо-де».
Еще ж спрашивал он, где наши письма, и я показала ему сундук и говорила, что, кроме курляндских дел, привилегий и документов, касающихся до земель и наших местностей в Шлесинге, других никаких писем здесь не имеется, и оное все он у нас отобрал. И после того за час он у нас в карманах обыскивал и взял у меньшого моего сына кошелек с червонцами, а у дочери моей взял он ключи ее, а у меня взял он печать мою, а у мужа моего взял он червонцы, которые у него еще в кармане были, а не ведаю, сколько; на столе моем нашел он кошелек тканый, который я в Петербурге к себе положила, и в оном были три большие медали, которые нам всемилостивейше были пожалованы во время мирного торжества, золотая табакерка, золотые мои репетирные часы с камушками, которые он себе взял, серебряный мой уборный столик он тако ж взял себе.
В тот день как меня из Петербурга увезли, остались в покое мужа моего, где письма его лежали, два кошелька с червонцами, а на пр., было в них до 1 000, тако ж золотая табакерка с малыми бриллиантами: здесь отдали мы капитану табакерку с бриллиантами, Ее Величества портретом и одну с простыми камушками и бриллиантами, которые капитан с доктором Шмитом послал в Петербург: дочери моей алмазные вещи и Ея Величества портрет остались в Петербурге. И как я поехала, то говорила я фрейлине Буллеровой, чтоб она дочери моей алмазные вещи поберегла. Еще ж взяла я с собою 1 000 рублев, из оных Фульферат оставил нам 400, а достальные взял он с собою. Еще отдала я Фульферату красный ящичек, в котором было несколько кусков белого кружева, и три фантажа и венские вышитые платки в сундуке, где алмазные вещи лежали, многие ж новые кружева в вытяжном ящике.
Бенигна.
На другой день после нашего несчастия поутру пришел капитан Орлов, который был на карауле, и требовал от меня орденов, и по тому требованию отдал я ему орден Св. Андрея, а польского и дать было невозможно, для того что оный был у матери моей; и после того немного спустя требовал он от меня шпаг, и я ему отдал сперва мундирную мою шпагу, а после того две золотые, и еще малую брата моего, потом взял он два золотые кортика, две серебряные и напоследи одну золотую шаблю. Потом пришел Манштейн и спрашивал меня о моих пожитках, и я ему показал ореховый шкатул, окован зеленою медью английской работы, и говорил он мне, чтоб я его отомкнул, и, отомкнув, вынул он пожитки и при капитане Орлове приказал прапорщику от гренадерской роты Волкову сделать им опись, а мне только оставил золотые часы и кошелек, в котором, напр., было 147 золотых, тако ж имел я от отца моего серебряные столовые часы. После того как то все прошло, то печатал он шкатул своею печатью и отдал оный под караул; еще шкатул обит красною кожею, в котором было серебряных денег и других вещей, такожде печатали и под караул отдали. И как то все миновало, то взял он опись у прапорщика Волкова, которую Манштейн и капитан Орлов подписали. В прежнем покое был шкатул брата моего лакированный китайский, а что с ним сделано, того не ведаю; кроме ж того, было в покое моем ружье и проч. тому подобное, которые Орлов отдал в караульную избу. А как то все прошло, то пришел генерал Ушаков и объявил мне повеление Ея Императорского Высочества, чтоб мне ехать из Петербурга, потом пришел майор Чичерин и отобрал у меня все, что мне оставлено было.
Петр Бирон.
С.-Петербург, 3 (14) января 1741 года
Здесь никто 8-го ноября, ложась в постель, не подозревал, что узнает при пробуждении 9-го. Насколько это верно, можете судить по тому, что пишу в следующих письмах и что не подлежит никакому сомнению: даже принц Брауншвейгский узнал о задуманном деле только в то время, когда фельдмаршал Миних уже получил последние распоряжения от великой княгини в Зимнем дворце и двинулся в Летний дворец для их выполнения. Могу, по собственному свидетельству адъютанта Манштейна, арестовавшего генерала Бирона, и по свидетельству другого офицера, который арестовал Бестужева, прибавить, что Бирон при аресте заметил: «Что-то скажет на это регент?» Бестужев же недоумевал – чем навлек на себя немилость регента. Три часа по препровождении герцога Курляндского в Зимний дворец князь Черкасский явился в кабинет, в то время собиравшийся в Летнем дворце, и, видя, что доступ в кабинет закрыт, отправился в апартаменты бывшего регента, пока его не остановила стража. Так мало он знал о случившемся три часа тому назад. Даже граф Остерман при первом известии от великой княгини почувствовал такие колики, что извинился в невозможности явиться к ней и прибыл ко двору, только когда за ним прислали вторично с известием об аресте регента. (…)
1740, декабря в 30 день, ее императорское высочество, слушав рассуждения господ кабинетных министров, учиненного на предложенные пункты сего ж декабря 29 дня, изволила указать:
По 4-му. 1) о герцоге Курляндском с фамилиею: с сего времени называть его Бирингом[83], и о посылке их в Сибирь на Пелынь, и для отвозу их туда, о определении к ним от гвардии капитана, придав другого офицера и одно капральство солдат с унтер-офицерами, переменя тех, кои ныне при них на карауле обретаются, и о прочем изволила аппробовать.
2) Ныне послать на Пелынь особливого гвардии офицера, которого требовать от первого министра и генерал-фельдмаршала и кавалера графа фон Миниха; и при отправлении его в инструкции ему написать, чтоб прежде привоза туда оного Биринга для содержания его с фамилиею [зачеркнуто: и для караульных] близ того города Пелыни сделать по данному здесь рисунку нарочно хоромы, а вокруг, оных огородить острогом высокими и крепкими палисад [ами] из брусьев, которые проиглить, как водится, и дабы каждая того острога стена была по 100 сажен, а ворота одни; и по углам для караульных солдат сделать будки; а хоромы б были построены в средине оного острога, а для житья караульным офицерам и солдатам перед тем острогом у ворот построить особливые покои. (…)
Инструкция из кабинета его императорского величества подпоручику барону Шкоту.
Понеже по некотором немногом времени имеют быть отправлен из Санкт-Петербурха в Пелымь некоторый арестант с фамилиею его для содержания их в том городе под караулом, того ради ехать вам ныне в помянутый сибирский город Пелымь наперед с поспешением и чинить по нижеписанным пунктам:
1) По прибытии в тот город выбрать вам близ оного города удобное место и на нем для содержания помянутого арестанта с фамилиею построить нарочно особые хоромы и вокруг оных огородить острогом высокими и крепкими палисадами из брусьев, которые проиглить, как надлежит; а ворота сделать одни и перед тем острогом у ворот для караульных офицеров и солдат построить покои. А каким образом все то строение и острог строить, тому при сем дается вам рисунок.
2) Все оное строить вам с поспешением и стараться, чтоб всеконечно построено было прежде привозу туда помянутого арестанта с фамилиею.
3) К строению помянутых хором и острога сколько потребно будет мастеровых людей, денег, лесов и прочих материалов требовать вам от тамошнего городового воеводы, а чего иногда тамо сыскать невозможно, то требовать от тобольской губернской канцелярии; а чтоб по вашему требованию без всякого замедления исполняли, о том с вами ж посылаются ныне из Кабинета в помянутую губернскую канцелярию и в город Пелым к воеводе указы, с которых для вашего сведения даются вам копии.
4) При том строении как деньги, так и материалы употреблять вам с запискою и по окончании того строения оную записку отдать в тобольскую губернскую канцелярию, а самому возвратиться в Санкт-Петербурх и явиться в Кабинет его императорского величества с репортом. (…)
5) В бытность твою в пути и в вышеобъявленном городе Пелыме обид никому никаких не чинить и во всем поступать, как честному офицеру надлежит под опасением военного суда.
Подлинную подписали тако: Граф Миних. Андрей Остерман. Кн. Алексей Черкасский. Граф М. Головкин.
Января 4 дня 1741 года.
Такова инструкция оному подпоручику Шкоту, в которой при сем и расписка его значит по-немецки[84]: Second Lieutenant Jean A. F. Baron Scott.
С.-Петербург, 3(14) марта 1741 года
Обстоятельство, о котором я должен был умолчать с прошлою почтой, касается Бестужева. Русские люди не могут примириться с мыслью, что его выделили из толпы лиц, участвовавших в установлении регентства герцога Курляндского, и возложили на него ответственность за дело, которое, по общему сознанию, он задумал не один, которого один не мог осуществить, точно так же как один не мог бы ему противиться. И его, как прочих русских вельмож и сановников, причастных делу, несло потоком власти герцога, сильного советом и поддержкой лица, готового теперь взвалить на Бестужева всю ответственность за мероприятия, в которых само оно принимало самое деятельное участие[85].
Тем не менее на прошлой неделе Бестужева привозили в тюрьму бывшего регента на очную с ним ставку в присутствии комиссаров, которые для этого тоже ездили в Шлиссельбург. Между ними находился знаменитый Яковлев, бывший секретарь кабинета, когда-то заключенный, битый кнутом и избежавший казни только потому, что регентство не просуществовало лишнюю неделю. При новом правительстве он восстановлен был в прежней должности, но вскоре опять устранен первым министром под предлогом позора, лежащего на нем вследствие телесного наказания, в действительности же потому, что фельдмаршал считал его своим врагом, человеком, слишком преданным графу Остерману. Это несомненно человек партии: решительный, предприимчивый, заявляющий прямо, что раз рисковал головою, то рискнет ею и другой раз, лишь бы узнать, кто в конце прошлого царствования присоветовал собирать подписи городов, приглашавших герцога Курляндского принять регентство и обещавших ему поддержку в случае, если бы царица перед смертью не поручила важных обязанностей регентства на время малолетня государя никому. Яковлев прибавляет, что добьется также показаний – когда, по чьему совету царица подписала документ, в силу которого герцог был признан регентом, так как Бестужев несомненно заявил, что подпись подложна и сделана не по его совету.
Герцог Курляндский тоже писал великой княгине письмо, в котором желает ей всякого счастья и благополучия в делах правления и прибавляет, что – несмотря на уверенность в Невозможности изменить в чем-либо собственную судьбу, которая несомненно решена и которой он подчиняется; несмотря на убеждение, что его советы не могут иметь значения у ее высочества, – он не может не умолять ее, ради ее собственного блага, не слишком доверяться фельдмаршалу. Простая осторожность и самый пример герцога должны служить предупреждением. Герцог уверяет, что, сделай он графа Миниха генералиссимусом, он оставался бы регентом поныне; то же честолюбие, которое увлекло его на измену герцогу, может не сегодня завтра увлечь его на измену ее высочеству. Все это вместе должно значительно умалить доверие к временщику, но не повлечет за собой его гибели; гибель он, по всем вероятиям, в скором времени устроит себе сам. (…)
Всемилостивейше указали Мы Нашего первого министра и генерала-фельдмаршала графа фон Миниха, что он сам Нас просит за старостью, и что в болезнях находится, и за долговременные Нам и предкам Нашим, и государству Нашему верные и знатные службы его от воинских и статских дел уволить, и Нашему генералиссимусу учинить о том по сему Нашему указу.
Именем Его Императорского Величества,
Анна.
Марта 3 дня 1741 года.
С.-Петербург, 7 (18) марта. 1741 года
(…) Высокомерие фельдмаршала графа Миниха, без сомнения, начало снова отдалять от него принца Брауншвейгского. Граф Остерман сумел воспользоваться тем временем, когда этот принц посещал его, чтобы вызвать в нем неудовольствие. Отсюда последовало, что граф Миних, думая удовлетворить свой гнев, сам сделался жертвой гнева. Принц Брауншвейгский один сделал все необходимые распоряжения. В понедельник вечером он целый час оставался взаперти с графом Головкиным, а затем вышел с заднего крыльца, откуда он и вошел, и отправился оттуда к графу Остерману, куда и граф Головкин не замедлил явиться тайно вслед за ним. Совещание длилось три часа, и при этом было принято окончательное решение, обнаружившееся на следующий день. (…)
Такие предосторожности имели исключительно целью заставить Правительницу преодолеть чувство признательности, которое, как уверяют, она с трудом лишь могла превозмочь. Однако она все-таки выказывала неуступчивость при множестве предложений, какие делались ей фельдмаршалом, или же показывала вид, что ей некогда его слушать, когда он приходил к ней с какими-нибудь донесениями, или, наконец, посылала к нему вместо себя принца Брауншвейгского, чтобы граф Миних представлял отчет этому принцу о докладываемом предмете. Первый министр почувствовал, что теряет под собой почву и что лишь отставка может его избавить от катастрофы.
Эти ли соображения одержали верх или иные, факт, во всяком случае, тот, что фельдмаршал Миних три раза, просил отставки. Уверяют также, будто бы Правительница сказала в присутствии нескольких лиц, что генерал этот неоднократно хлопотал о своей отставке и поэтому она должна на нее согласиться, тем более что для того, чтобы решиться на такой шаг, он должен быть чем-нибудь недоволен. Между тем она не может ничего больше для него сделать. Поэтому лучше расстаться с ним благопристойным образом, чем ожидать, пока это придется сделать иначе. Обер-гофмаршалу двора и графу Миниху-младшему было поручено уведомить во вторник этого министра, что он получает отставку, как он того желал. По-видимому, это обстоятельство тотчас же постарались облечь всякими формальностями, какие при этом требовались. В тот же день был разослан приказ во все ведомства, находившиеся в его ведении, чтоб не признавать его больше начальником. На следующий день утром на всех перекрестках возвещалось при барабанном бое, что граф Миних ввиду его преклонных лет (ему всего лишь 56 лет) и расстроенного здоровья отставляется от всех своих должностей, согласно выраженному им желанию. После полудня об этом были оповещены иностранные министры, которые отныне должны обращаться к кабинет-министрам, как было и прежде. (…)
Инструкция из Кабинета его императорского величества лейб-гвардии капитану поручику Петру Викентьеву, поручику Мирону Дурново, прапорщику Александру Протопопову.
По именному его императорского величества указу велено для содержания под караулом бывшего регента Бирена с его фамилиею отправить вас с командою, того ради имеете вы чинить нижеследующее:
1. Взять вам с собою унтер-офицеров трех, капралов 6 да солдат 72 человека и ехать отсюда в Шлютельбурх к обретающемуся тамо у содержания означенного Бирена с фамилиею гвардии капитану Лопухину и, отдав ему посланный с вами из Кабинета его императорского величества указ, оного Бирена с фамилиею принять вам под свой караул и имеющиеся у оного капитана наличные на содержание тех арестантов деньги, сколько их по приезд ваш в остатке будет, взять у него с распискою.
2. Имеющийся при вышеписанных арестантах серебряный сервиз вам отобрать, а сколько в нем каких именно сосудов и прочего подробно описав, отправить с помянутым гвардии кацитаном Лопухиным для объявления в Кабинете его императорского величества, а вместо того оставить при них посланную с вами отсюда оловянную посуду.
3. Приняв тех арестантов, вести их, не заезжая в Москву, прямо до Казани, начав тракт свой от Шлютельбурха на Ладогу водою, от Ладоги до Устюжны Железопольской сухим путем, от Устюжны водяным путем до Казани и оттуда далее Камою рекою. И, прибыв в Казань, одному из вас, прапорщику Протопопову, гвардии с одним сержантом и одним капралом и с двадцатью четырьмя человеки солдат возвратиться с репортом в Санкт-Петербурх и явиться в Кабинете его императорского величества, а вам, капитану-поручику Викентьеву и поручику Дурново, ехать с теми арестантами сибирской губернии к городу Пелыму. И, будучи в дороге, никого ко оным арестантам ни под каким видом не допускать, бумаги и чернил им не давать и по прибытии в тот город ввесть их в построенные тамо для них нарочно покои, которые огорожены острогом, и содержать их под крепким и осторожным караулом неисходно, и самим вам с командою своею быть в построенных при том остроге особливых покоях неотлучно и всегдашнее смотрение иметь, чтоб никто из них никаким образом уйтить не мог; и в тамошнюю их бытность потому ж никого к ним не допускать, бумаги и чернил не давать.
4, Понеже по именному его императорского величества указу велено помянутому бывшему регенту с его фамилиею на корм и на прочее содержание давать по 15 руб. в каждый день, а на год по 5 475 р.; при нем же быть из служителей его Александру Кубанцу, сибиряку Илье Степанову, девке-арапке Софье, девке-турчанке Катерине – им всем на содержание особливо 50 р. на год; а ежели оные арестанты похотят для работы содержать еще мужика и бабу, то вам приискать из вольных людей; за наем и деньги платить из показанной определенной на содержание его, Бирена, с фамилиею суммы; со оными же арестантами для удовольствия их отправлены при вас со особым годовым жалованьем пастор – ему 300 р., лекарю 50 р.; да от двора его императорского величества служители – два повара, им по 40 р.; один хлебник – ему 30 р., а всем имеет быть на год 5 985 р. Того ради имеете вы тем арестантам о той, определенной им, даче и о всех, отправляемых с ними со особым жалованием людях объявить именно, чтоб они о том были сведомы. И когда им потребно будет, а особливо в Сибири [церковную] службу – по своему закону отправлять, в том вам как тем арестантам, так и пастору ни малейшего воспрещения не чинить.
5. Ныне для дорожного проезду как тех арестантов, так и всех отправленных с ними вышепоказанных людей дано вам здесь из объявленной определенной на них суммы на полгода 2 992 р. 50 к., которые вы имеете при первом случае, кроме тех арестантов, что кому надлежит, как выше показано, для дорожного их проезду выдать все сполна с распискою, а оным арестантам денег на руки не давать, но что им при первом случае на дорожный проезд и для бытности их в Сибири в запас потребно будет, каких вин и прочих съестных припасов, оное вам с ведома их в пути, где что способно, покупать из определенных на дачу им денег. И будучи вам в дороге и во время содержания их в Сибири, довольствовать их пристойно пищею, только чтоб могли довольны быть. А в Сибири съестные припасы заготовлять, усматривая время, когда что можно дешевле купить, дабы излишней передачи не было. И когда потребно им будет какую одежду сделать, оное вам исправлять из тех же определенных на содержание их денег, токмо, на сколько где каких припасов куплено и какого именно платья сделано им будет и во что оное станет, о том расходе иметь вам подробную и верную записку, учиня для того за вашими руками записную шнуровую книгу.
6. Будучи в дороге, для тех арестантов квартиры вам занимать довольные и без крайней нужды долго нигде не стоять; и никого к ним, кроме вышепоказанных отправленных с ними людей, отнюдь не допускать; и об них вам именно, кого везете, никому не объявлять, и о том как команды вашей, так и отправленным со оными арестантами людям имеете вы накрепко запретить. И хотя оных людей, кроме лекаря, под караулом содержать не надлежит, однако ж смотреть за ними, дабы они как в пути, так и в бытность их в Сибири никуда в посторонние места, где им нужды не имеется, отлучаться не могли. А когда им потребно будет что для своей провизии купить, то для надзирания над ними посылать солдат, чтоб они с кем не надлежит в непристойные разговоры не вступали. А лекаря с теми арестантами держать под караулом, понеже он за тяжкую свою вину посылается туда вместо смертной казни. И по прибытии в город Пелым означенному пастору, когда ему при оных арестантах нужды не будет, жительство иметь обще в построенных для вас покоях; поварам и хлебнику по отправлении своего дела быть с солдатами; а ежели б иногда из них кто в подозрении явился, то оного запереть в острог и с другими коммуникации иметь ему не велеть и о делах его доносить вам в Кабинет; но ежели б случилось такое важное дело, которое б время не терпело, то об нем тотчас накрепко надлежаще исследовать и виновных под крепчайшим караулом [содержать] и о том со обстоятельством доносить в Кабинет же. А собственным их, арестантов, також наемным служителям и лекарю остаться с ними в остроге.
8. Будучи в дороге и об оных арестантах, и о состоянии караула вашего почасту вам в Кабинет его императорского величества репортовать и те репорты, запечатывая в конвертах, для отсылки отдавать в городах, в которых вам когда быть прилучиться, с распискою, подписывая на оных, что о секретном деле. А в бытность вашу в Пелыме репортовать вам таким же образом и те репорты посылать чрез тобольскую губернскую канцелярию помесячно.
9. Быть вам с командою вашею у содержания оных арестантов до указу, ибо на перемену вам и обретающейся при вас команде присланы будут другие офицеры с командою. И когда кто другие на ваше место присланы будут, то имеете вы им караул свой надлежащим порядком сдать. А при том все иногда случающиеся предусмотрении и осторожности подробно объявить и, отдав им сию инструкцию, возвратиться в Санкт-Петербурх. А на проезд ваш с теми арестантами, и со всеми вышеозначенными людьми, и с командою вашею до помянутого города Пелыма на прогоны и на прочие случающиеся иногда в пути необходимые расходы дано вам отсюда особливо 3 007 р. 50 коп., из которых имеете вы для вашего собственного в оба пути проезду и на подъем сверх полученного вами от полков своих жалования взять себе: капитан-поручик Викентьев – 100 р., поручик Дурново – 80 р., прапорщик Протопопов – 50 р., обретающейся при вас команде в оба [конца] в пути давать кормовых денег: сержантам – по 8 коп., капралам – по 5 коп., солдатам – по 3 коп., каждому человеку на день с распискою. Подвод вам определяется: капитан-поручику – 6, поручику – 5, прапорщику – 4, а сержантам и капралам – каждому по одной; солдатам трем человекам – по одной, пастору – две, лекарю, поварам и хлебнику – по одной, а арестантам – сколько потребно без излишества. И за те подводы прогоны платить вам сверх определенных на тех арестантов и с ними отправленных людей, також и вам на подъем и на проезд и команде вашей на корм денег. А по прибытии вашем в Пелым при первом своем репорте прислать в Кабинет наш ведомость, сколько из тех денег в расход вами будет употреблено и за тем у вас имеет быть в остатке; а такову ж ведомость сообщить вам к сибирскому губернатору, чтоб он мог о том ведать. (…)
11. В прочем во всем поступать вам, как честным и добрым офицерам и верным его императорского величества рабам пристойно, и надлежит и команду свою в добром порядке содержать, и, будучи как в пути, так и в Пелыме, обид и нападку никаких никому не чинить под опасением военного суда. (…)
Подписали господа кабинет-министры тако: Андрей Остерман. К. Алексей Черкасский. Граф М. Головкин.
Июня 4 дня, 1741 года.
Такову инструкцию капитан-поручик Петр Викентьев взял.
Фельдмаршал же Миних во вторичном допросе к вышеписанному делу еще в пополнение показал: когда ко арестованию означенного же герцога Курляндского стоящие тогда у принцессы Анны на карауле офицеры склонены были со изъяснением ее, принцессы, сына и ее мужа от оного герцога утеснения, и тогда при том тем офицерам и солдатству будто бы вначале [что] ее императорскому величеству ныне счастливо владеющей государыне императрице[86] и герцогу Голштинскому помянутый герцог Курляндский намерен чинить сильные озлобления, им, Минихом, не истолковано, а как помнит, также и от принцессы Анны он таких речей не слыхал; да и в то ж самое время как он, Миних, бывшего герцога Курляндского арестовать шел, нарочно чтоб тем более солдат к тому делу возбудить, пришед к стоящей тогда на карауле роте по вступлении в парад, таких речей, что ежели они хотят служить ее императорскому величеству и ее племяннику государю герцогу Голштинскому, то бы шли с ним его арестовать, ибо-де кого хотят государем, тот и быть может, хотя принца Иоанна или герцога Голштинского, он, Миних, отнюдь не говаривал, кроме того, что сказал вышедшим из караульни офицерам, чтоб они выслушали от пришедших с ним офицеров приказ принцессы Анны и чтоб они по тому поступали; а об имени ее императорского величества государыни императрицы Елисавет Петровны и о герцоге Голштинском ничего он тогда не упоминал, что-де и бывший тогда с ним полковник Манштейн сказать может. (А понеже бывшие тогда на карауле гренадеры объявили, что пришед-де оный фельдмаршал к караулу, говорил им: хотите-де ль вы государю служить? Ведаете, что регент есть, от которого государыне цесаревне, племяннику ее принцу Иоанну и родителям его есть утеснение, и надобно-де его взять. И спрашивал их: «Ружье у вас заряжено ль?» На что они отвечали: «Готовы государю с радостью служить!» – и пошли, и взяли. А потом уже они, видя, что на другой день дело не туда пошло, руки опустили.) И того ради оному Миниху представлены тех гренадеров девять человек, которые ныне в лейб-компании ее императорского величества, и сказали, что-де он, граф Миних, им, тогда бывшим на карауле, именно пред фрунтом о государыне императрице Елисавет Петровне и принце Голштинском говорил. На что он, граф Миних, ответствовал, что он таких речей, как они объявляют и как выше показано, не говаривал. И в том обе стороны на очной ставке на своих словах сначала утверждались, но потом, когда от них лейб-компании прапорщика, вахмистров и рядовых, он, граф Миних, в том уличен стал, то он признался, говоря, что понеже он слабую имеет память, яко же для того и об отставке от службы просил, то такие слова, как они показывают о государыне императрице Елисавет Петровне и о принце Голштинском, он тогда, как ныне припамятует, говорил и что в том за своим беспамятством прежде не признался, в том признавает себя винна и просит о милосердии; а те слова, без сумнения, говорил для того, чтоб тогда тех гренадеров ко арестованию регента во исполнение воли принцессы Анны тем более анкуражировать.
В 1730 г. приезжал в Москву Эммануил, инфант португальский, предпринимавший это путешествие с целью расположить к себе сердце императрицы Анны Иоанновны и сочетаться с нею браком. Однако же прежде каких бы то ни было объяснений первоначальное намерение Эммануила исчезло внезапно, и внимание гостя обратилось на принцессу Анну, дочь герцогини Мекленбургской, Екатерины Иоанновны. Но инфанту посоветовали – не думать о принцессе. С этого времени вице-канцлер граф Остерман и обер-гофмаршал граф Левенвольд часто начали заговаривать с императрицею о порядке престолонаследия в России, вкрадчиво изъясняясь, что необходимо было бы принять надлежащие к тому меры. Императрица, настроенная подобными внушениями, поручила Остерману и Левенвольду обсудить этот вопрос вдвоем и доложить ей о результатах своих совещаний.
Несколько дней спустя Остерман и Левенвольд представили государыне следующий план:
1) Так как ее величеству не угодно избрать себе супруга, то надлежит принцессу Анну Леопольдовну выдать за одного из иностранных принцев.
2) Ее величество изберет своим наследником одного из детей, рожденных от этого брака, не стесняясь правом первородства.
3) Империя должна присягнуть в признании наследником престола того лица, которое изберет ее величество.
4) Через это заблаговременно устранятся все недоразумения и разрушатся интриги, которые могли бы возникнуть и затеяться в России или за границею.
5) Предпочтение детей матери легко оправдывается:
а) надеждою видеть на троне потомство мужской линии;
б) как средство удалить принцессу Анну от мысли, что она как старшая племянница императрицы имеет личные права на престол; в) избежанием неудобства видеть большее почтение к принцессе, нежели к императрице; наконец г) безопасностью от предприятий отца принцессы, человека заведомо беспокойного, который не упустил бы случая внушать дочери гибельные покушения на спокойствие императрицы.
6) Подобное учреждение престолонаследия не может никому казаться странным, потому что в австрийской империи уже утверждено точно такое же.
7) Если ее величество соизволит принять предлагаемый план, то нужно будет отправить к некоторым европейским дворам доверенную особу с поручением высмотреть и избрать супруга, достойного руки принцессы Анны.
Таковы были мнения, представленные в 1730 г. императрице. Она приняла их, однако же, довольно равнодушно. И каждый раз, когда Остерман и Левенвольд заводили речь о своем плане, государыня отзывалась, что еще много времени впереди и принцесса слишком молода для замужества.
Что касается герцогини Мекленбургской, то хотя и ничего не сообщали ей о существовании плана, но она, вероятно, уже кое-что знала. По крайней мере, часто видели, как со слезами умоляла она императрицу принять ко двору ее дочь, позаботиться о ее образовании, воспитать ее в православной вере. Герцогиня в этом случае не была без опоры: ее поддерживал троицкий архимандрит, духовник императрицы. Пользуясь собственным кредитом у государыни, герцогиня старалась извлечь всю пользу и из влияния духовника. Соединенные усилия их увенчались успехом, но главная цель не была еще достигнута.
С другой стороны, Остерман и Левенвольд сильно содействовали учреждению кабинета, Членами которого императрица назначила канцлера графа Головкина, Остермана и кн. Черкасского. Тут Остерман достиг цели; но вопрос о престолонаследии все еще не разрешался. Тогда Остерман склонил на свою сторону архиепископа Новгородского, человека весьма уважаемого императрицею, и Феофан, представив всю необходимость меры, задуманной Остерманом, подействовал на государыню.
Чрез два или три дня по учреждении кабинета Остерман втайне составил манифест о присяге будущему наследнику. Труд Остермана удостоился высочайшего утверждения. Придворная типография перемещена в дом Феофана, туда же заперты наборщики, и форму присяги велено печатать во многих тысячах экземпляров. Затем назначен день и час, когда высшие сановники, духовные и светские, должны были собраться во дворец. Во время выхода императрица объявила присутствующим, что она признала за благо потребовать от них и всех верных подданных присягу, которую они должны принести в соборе. Сановники повиновались. В этот и следующие дни происходило рукоприкладство к печатным присяжным листам[87].
Успокоенный насчет престолонаследия, Остерман не переставал изливаться в похвалах благоразумию императрицы, поступившей по его совету, а Левенвольде весь погрузился в мысль об отправлении в Германию посла для скорейшего выбора жениха Анне Леопольдовне. Архиепископ Новгородский, так хорошо успевший в одной половине дела, был приглашен Остерманом и Левенвольдом к содействию в другой. Феофан не только склонил императрицу к исполнению желания Остермана и Левенвольда, но даже умел ее убедить, что так как присяга уже совершена, то весь успех благих ее последствий зависит единственно от двух вышеозначенных графов. И Левенвольду было приказано совещаться с Остерманом о том, кого именно отправить в Германию. Остерман предложил генерал-адъютанта графа Левенвольда, впоследствии обер-штал-мейстера, а если бы Левенвольд не годился, то брата своего, Остермана Мекленбургского.
Но как ни была убеждена императрица, что затеявшееся дело находится в добрых руках, она не могла вполне полагаться на скромность посла, не могла решиться оставить его без своего собственного, ближайшего надзора. Генерал-адъютанту Левенвольду валено приготовиться к отъезду «нарочным», посетить германские дворы, не делать нигде ни малейших предложений и возвратиться возможно скорее с донесением о том, каких и где принцев он видел и каков каждый из них ему показался. Едва успел Левенвольд выехать из Москвы, открылось, что иностранные министры вовсе не чужды предполагаемой тайне.
Побывав, неизвестно для чего, и в Вене, Левенвольд возвратился с подробным донесением о принцах, которых ему случилось видеть. Отзывы его о маркграфе Карле и принце Бевернском были особенно лестны: Левенвольд очень хвалил характеры и достоинства обоих. Оставалось сделать выбор. Императрица склонилась в пользу принца Антона Бевернского. Решено было пригласить принца в Россию, дать ему чин кирасирского полковника и назначить приличное содержание. Левенвольд по высочайшему повелению сообщил об этом родным принца. Родные не замедлили прислать избранника в Россию. Явившись при дворе, принц Антон имел несчастие не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольда. Но промах был уже сделан; исправить его без огорчения себя или других не оказывалось возможности. Принцу дали полк, обеспечили все его содержание и, кроме того, назначили ему по нескольку тысяч рублей в год жалованья.
Принц беспрестанно бывал при дворе, где усердие его вознаграждалось такою холодностью, что в течение нескольких лет он не мог льстить себя ни надеждою любви, ни возможностью брака. Тому и другому одинаково препятствовали нерешительность императрицы и отвращение к принцу ее племянницы. Смерть Левенвольда, случившаяся в этот промежуток времени, и болезнь Остермана, мешавшая ему энергически поддерживать начатое предприятие, повергли все дело принца как бы в забвение. Императрица или не оказывала этому делу никакого внимания, или весьма малое, не любила даже говорить о нем. Напротив, венский двор держался за начатое дело серьезно и не упускал ничего, что могло клониться к осуществлению его видов. В это-то самое время покойная императрица австрийская чрез министров своих графа Остейна и резидента Гогенгольцера просила меня похлопотать о бракосочетании принца, предлагая в знак высокого своего ко мне уважения выдать за сына моего, наследного принца Курляндского, одну из принцесс вольфенбиттельских с ежегодным доходом по 100 000 червонцев из собственной кассы ее величества. Хотя я и благодарил императрицу, отклоняясь молодостью моего сына, но все-таки успел впасть в подозрение, что ищу женить его на принцессе Анне, чего никогда не приходило мне в голову.
Императрица Анна была уже нездорова. Однажды, и может быть, под влиянием усилившегося недуга, ее величество говорила мне: «Никто не хочет подумать о том, что у меня на руках принцесса, которую надо выдать замуж. Время идет; она уже в поре. Конечно, принц не нравится ни мне, ни принцессе; но особы нашего состояния не всегда вступают в брак по склонности. К тому же принц ни в каком случае не примет участия в правлении, и принцессе все равно, за кого бы ни выйти. Лишь бы мне иметь от нее наследников и не огорчать императора отсылкою к нему принца. Да и сам принц, кажется мне, человек скромный и сговорчивый. Посмотрим, что скажет Остерман». Послали, не помню кого, к Остерману. Он объявил, что партия принцессы с принцем тем благоразумнее и выгоднее, что она утешит императора, огорченного своими собственными обстоятельствами.
Отданы повеления о приготовлениях к свадьбе – и бракосочетание совершилось. Принцесса родила сына. Возник вопрос о том, какое звание принадлежит новорожденному и следует ли на эктениях за именем императрицы произносить его имя с титулом великого князя? Потребовали мнения Остермана. Согласясь на первое, Остерман отверг последнее. Принца крестили, и по совершении таинства императрица взяла новорожденного к себе.
Во все время пребывания своего в Петергофе императрица принимала лекарство и чувствовала себя гораздо лучше; но по возвращении в Петербург не переставала жаловаться на бессонницу. Врачи, очевидцы постоянной испарины ее величества, не предрекали ничего хорошего.
Наконец в одно из воскресений государыня почувствовала слабость, сопровождавшуюся тошнотою и рвотою, и была принуждена лечь в постель. Первый медик Фишер сказал мне, что припадок императрицы – дурной знак и, если болезнь разовьется быстро, Европе скоро предстоит траур. Санхец, придворный медик, был совсем другого мнения, полагал случившееся безделицей, но говорил, что после таких усилий натуры государыня должна остаться на несколько часов в совершенном покое.
Все вышли. Я удалился из первых, чтобы сообщить о происшедшем принцессе Анне, тогда тоже нездоровой. Но она не приняла старшего из сыновей моих и велела ему идти к фрейлине Менгден, которой он и передал событие с императрицею.
Не удовольствовавшись этим, я послал за князем Черкасским, Бестужевым-Рюминым и фельдмаршалом Минихом. Когда они явились на мой зов, я представил им обоих врачей, которые и объяснили гг. министрам положение государыни. Мне оставалось уведомить о том же графа Остермана. Я поручил это обер-гофмаршалу графу Левенвольду, а сам тотчас же поспешил к императрице. «Я чувствую себя очень дурно, – сказала мне государыня, – и боюсь, не близок ли мой конец. Однако же покоряюсь воле божией. Но что будет с империей! Страшно подумать, каким беспорядкам подвергнется она без меня. Знаю, как будут упрекать меня за то странное стечение обстоятельств, в котором оставлю Россию!» Я отвечал, что бог умилосердится к ее величеству; что государыня не должна так тревожиться судьбою России; что беспокойство только увеличивает ее страдание и что все земное ведется рукою провидения. Минуту спустя императрица приказывала мне уведомить принцессу, но от самого себя, о крайнем положении ее величества; спрашивала, съехались ли министры и что они делают; просила послушать, что они говорят. Спрошенный вскоре же об исполнении всех, этих повелений, я доложил императрице, что министры по случаю куртага уже собрались и готовы приступить к совещанию, что они очень опечалены известием о болезни ее величества и что то же самое чувство, как мне известно от фрейлины Менгден, испытывает ее высочество принцесса Анна.
Пока все находились в таком смущении, возвратился от Остермана Левенвольд, посланный к вице-канцлеру с запросом: что следует делать? Остерман чрез Левенвольда отвечал, что прежде всего следует подумать о престолонаследии, то есть учредить и утвердить порядок его возможно скорее и на прочных основаниях. С тем вместе Остерман передавал, что он не сомневается в постоянстве образа мыслей императрицы насчет новорождённого принца, а потому советует повторить пример Петра I, провозгласившего младенца, сына своего[88], наследником престола.
Одобрение императрицею мысли Остермана последовало тотчас же и было самое полное. Два кабинет-министра немедленно отправились к Остерману. «Я хочу, – говорила мне императрица, – сделать все, что зависит от меня. Остальное – во власти божией. Знаю наперед, что оставляю ребенка в грустных обстоятельствах: он не в состоянии, а родители его не вправе делать что-нибудь. Отец в особенности не имеет никаких дарований, чтоб быть поддержкою сына. Принцесса, правда, неглупа, но у нее жив отец, тиран своих подданных; он тотчас же явится сюда, начнет поступать в России, как в своем Мекленбурге, вовлечет наше государство в пагубные войны и приведет его к крайним бедствиям. Да, я вполне уверена, что когда умру, – память моя постраждет». Я умолял ее величество быть мужественнее, надеяться с божиею помощью на выздоровление – и вышел на несколько минут, чтобы сообщить министрам все слышанное мною от императрицы.
Фельдмаршал Миних заговорил первый. Он изъявлял опасение, что первым делом герцога Мекленбургского будет овладеть военачальством, произвести чрез то множество смут и потом, наверное, отмщать Россиею Австрии и Ганноверу. Эти опасения Миниха долгое время обсуждались всеми министрами.
Снова позванный к императрице, я оставался у ее величества несколько часов; но, возвратившись вечером домой, нашел у себя множество особ, в том числе и фельдмаршала Миниха: От него я узнал, что присутствующее у меня собрание – ревностные патриоты, которые, рассуждая по совести, кому бы приличнее было вручить правление на время малолетства императора, в случае если господь воззовет к себе государыню, – после многих размышлений и единственно в видах государственной пользы нашли способнейшим к управлению Россиею меня. В деле этого избрания, объяснял Миних, патриоты, кроме личных качеств моих, известных всем с самой выгодной стороны, руководились убеждением, что никто точнее меня не знает положения империи, никто ближе моего не знаком с делами внутренними и внешними, никто не может быть так приятен народу, как я. Министры же, – заключил фельдмаршал, уже привыкшие к моему образу действий, никому, кроме меня, подчиняться не желают.
Взволнованный таким объяснением, я отвечал собранию: «Если бы я не был уже твердо убежден, что имею в вас друзей, то должен бы был получить такое убеждение с этой самой минуты. Но я боюсь думать, что ваша дружба потребует от меня обязанностей, исполнение которых мне не по плечу. Плохое состояние моего здоровья, истощение сил, наконец, домашние заботы – все это в настоящее время вынуждает меня думать только об одном: как бы мне устраниться от, государственных дел и провести спокойно остаток жизни. И если будет угодно промыслу пресечь дни императрицы – я сочту себя свободным от всего и, надеюсь, вы дозволите мне остаться среди вас, пользоваться моим положением, ни во что, не вмешиваясь, и быть вашим другом. Благодарю вас, господа, за доверенность ко мне, но не решаюсь ею воспользоваться». Фельдмаршал, возразив в присутствии всех, что предложения его не ограничиваются одним простым желанием собравшихся ко мне вельмож, но составляют волю великого и могущественного государства, пригласил меня обратить на это внимание и сообразить, что упорствуя в своем отказе, я очень дурно заплачу за все милости государыни, до сих пор на меня излившиеся. Я отвечал, что моя признательность окончится с моею жизнью, но что собственную неспособность я понимаю лучше, нежели кто-нибудь. В эту минуту Меня потребовали к государыне – и тем прервалось совещание, происходившее в то же самое воскресенье, когда ее величество слегла в постель. Государыня спросила меня, с кем я говорил. Я назвал Миниха, Черкасского, Бестужева-Рюмина, Ушакова, обер-шталмейстера кн. Куракина, кн. Трубецкого, адмирала гр. Головина, обер-гофмаршала гр. Левенвольда, Бреверна и многих других. Весь этот день я не выходил из моих передних покоев иначе как по приказанию государыни, посылавшей меня к министрам, с которыми я оставался недолго и возвращался опять к ее величеству. При ней я пробыл до полуночи. В понедельник утром я доложил государыне о Минихе, двух кабинет-министрах и других сановниках, собравшихся у меня и испрашивавших высочайшей аудиенции. Ночью у Остермана они составили присягу великому князю. Изъявив императрице свое соболезнование, министры прочли присягу и предложили ее к высочайшему утверждению. Миних, удалившийся последним, от имени всех благодарил императрицу, а вместе они умоляли ее величество объявить меня регентом империи. Императрица не рассудила за благо ответствовать. Но, возвратясь к ней, я нашел ее сильно опечаленною и грустною. «Присягу, – говорила она мне, – я подписала дрожащею рукою, чего не было со мною, когда я подписывала объявление войны Порте Оттоманской». Минуту спустя государыня меня спросила, давно ли служу ей? и на мой ответ, что уже двадцать два года имею счастие находиться в службе ее величества, сказала: «Намерение мое не исполнилось: я не успела наградить вас по заслугам. Но не сомневайтесь, что вам воздаст Господь. Фельдмаршал сказал мне такую вещь, что я продумала всю ночь». Я понимал, в чем дело, – и не нуждался в объяснении.
День или два спустя в опочивальню государыни вошло множество сановников… Остерман, бывший с ними, отвел меня в сторону и сказал мне, что они целым обществом пришли просить меня именем государства согласиться на их предложение. Остерман добавлял, что согласием с моей стороны я заслужу себе тысячи благословений и пожеланий всякого благополучия. Дело шло о регентстве. Я всячески тому противился. Но сановники настаивали на своем, давали честное слово разделить со мною тягость предстоявшего мне бремени и, так как я решительно не склонялся на их представление, требовали от меня ответа, с которым могли бы пойти к императрице. Между тем они прочитали мне письменный акт, ими же заготовленный. Не видя ни вероятности, ни возможности увернуться от возлагаемых на меня обязанностей, я потребовал прибавления к акту по крайней мере того заключительного пункта, что в случае если нездоровье или другие побудительные причины воспрепятствуют мне править государством, за мною остается право сложить с себя достоинство регента. Это заключение, как известно, было присоединено к акту. Наконец, гр. Остерман, несколько лет не видавшийся с императрицею, отправился к ее величеству, говорил с нею без свидетелей и передал ей акт. В минуту входа моего к государыне она держала акт в руках и готовилась подписать его. Я умолял императрицу не делать этого, представляя, что отказ ее у величества утвердить акт почту полным вознаграждением за все мои службы и услуги. Государыня взяла бумагу и положила ее к себе под изголовье.
Все нетерпеливо желали знать, подписан ли акт, но узнали, что нет. И хотя в течение следующих дней императрица несколько раз была готова исполнить желание министров, но я, несмотря на продолжительные настояния, ее величества, отклонял ее от такого исполнения.
Убедясь наконец, что в течение нескольких дней все еще не произошло никакого решения, государственные сановники согласились сделать меня регентом даже и в том случае, если бы государыня скончалась, не успев утвердить акта о регентстве и, следовательно, не сделав никаких распоряжений о государственном правлении. Для того же, чтобы лучше успеть в своем намерении, сановники пригласили в собрание все чиновные лица до капитан-поручиков гвардии. Таким образом, около 190 лиц, собравшихся в кабинете, добровольно обязались действовать в пользу назначения моего к регентству.
Я узнал об этом не ранее суток спустя от некоторых сановников – и изъявил им мое удивление, что дело, зашедшее так далеко, совершено без моего ведома. Но члены собрания твердо стояли в своем, решении и даже более: они сговорились подать ее величеству прошение, которым в выражениях самых патетических хотели умолять государыню о даровании государству милости – назначением меня к регентству до совершеннолетия императора. Прошение подписали: фельдмаршал Трубецкой, фельдмаршал Миних, гр. Остерман, кн. Черкасский, генерал-фельдцейхмейстер принц Гессен-Гомбургский, генерал-аншеф Чернышов, Генерал-аншеф Ушаков, обер-гофмаршал гр. Левенвольд, адмирал гр. Головин, действительный тайный советник гр. Головкин, кабинет-министр Бестужев-Рюмин, обер-шталмейстер кн. Куракин, генерал-прокурор кн. Трубецкой – всего тринадцать человек.
Императрица, прочитав наедине представленное ей прошение, рано утром послала Остерману повеление явиться во дворец. Все собрались и ожидали Остермана; но в девять часов его еще не было. Явившись по вторичному приглашению, Остерман сидел у государыни в то самое время, когда я, входя в опочивальню, застал ее величество вынимающею акт из-под изголовья. «Я утверждаю акт, – говорила императрица, – а вы, Остерман, объявите господам, чтоб они успокоились: прошение их исполнено». С этими словами императрица взяла перо и подписала бумагу; а Остерман тотчас же завернул подписанное в конверт, и запечатал у самой постели ее величества. Императрица передала конверт подполковнице Юшковой, которая спрятала его в шкатулку с драгоценностями. Долго еще разговаривала государыня с Остерманом, а когда его вынесли, потребовала к себе генерала Ушакова, – спрашивала его о разных делах и в заключение сказала ему: «Я подумала о всех вас; вы будете мною довольны. Передайте мои слова тем, кто заговорит с вами об этом».
В течение своей болезни императрица ежедневно принимала придворных дам и кавалеров; посетители проводили у постели ее величества по нескольку часов. В первые дни бывала у государыни и принцесса Анна, тоже больная, почему ее величество часто говорила о племяннице с доктором последней; но доктор постоянно старался уверить государыню, что состояние здоровья принцессы отнюдь не опасно. Однако же принцесса совершенно неожиданно поручила однажды подполковнице Юшковой доложить императрице, что, чувствуя большую слабость, она, принцесса, желала бы приобщиться св. тайн. Юшкова передала желание принцессы без надлежащей осторожности, а на другой день точно так же объявила без обиняков, что принцесса хочет собороваться. Императрица сильно встревожилась и выговаривала докторам, которые оправдывались тем, что, не видя никакой опасности, они докладывали мнение свое принцессе, но ее высочество им не поверила. Два дня спустя принцесса сама явилась к императрице, очень рассерженной проделками племянницы. С этого времени тетка и племянница видались ежедневно. Каждый раз, когда принцесса являлась в опочивальню ее величества, мы все почтительно удалялись. Но государыне, ослабевавшей более и более, не нравилось наше отсутствие; а насчет принцессы у ее величества часто вырывались такие выражения, что я о них умалчиваю. Императрица сохранила разум и память до последней минуты, допустила к руке всех присутствовавших, собравшихся в весьма малом числе, называла каждого по имени, лотом велела себя соборовать и скончалась весьма покойно.
При этом печальном событии первою моею заботою было – запечатать драгоценности императрицы. Я сидел в антикаморе, когда пришли ко мне сановники и спрашивали, где завещание государыни. Я направил их к подполковнице Юшковой, которая и указала спрашивавшим известную шкатулку с драгоценностями. Шкатулку отпечатали в присутствии принца Брауншвейгского, вынули из нее завещание, сняли с него Конверт, и генерал-прокурор кн. Трубецкой во всеуслышание прочел содержание акта о регентстве. Что касается до меня, больного и проникнутого скорбию, я затворился у себя, вынес ночью жестокий болезненный припадок и поэтому не выходил из моих комнат всю субботу. Следовательно, я не принимал ни малейшего участия ни и чем, тогда происходившем. Кабинет-министры вершили самонужнейшие дела и рассылали повеления, подписывать которые я не был в состоянии.
Принцесса Анна была ко мне очень благосклонна, много меня благодарила за согласие принять на себя такую тяжкую заботу, как правление государством, и обещала мне честь дружбы своей и своего супруга. Не уклоняясь от исполнения моих обязанностей к ним обоим, я просил их высочества в случае получения ими каких-нибудь донесений, которые могли бы посягать на добрые наши отношения, не удостоивать того ни малейшим вниманием, но для разъяснения истины объявлять мне доносителей. С своей стороны я обязывался действовать точно так же. Их высочества и я в присутствии многих высших сановников укрепились на том взаимным словом.
Не зная, будут ли их высочества иметь все общее с двором или пожелают ежегодно получать на свое содержание определенную сумму, я поручил обер-гофмаршалу узнать мнение о том принцессы и ее супруга. Они изъявили желание получать ежегодно двести тысяч рублей. Сообразно с этим я подписал два определения: одно – об отпуске их высочествам назначенной ими суммы, другое – о выдаче императорскому величеству, ныне царствующему, 50 000 рублей. Оба определения были отправлены в надлежащие места кабинет-министрами.
Поздним вечером того же дня ко мне явился кабинет-министр Бестужев-Рюмин с известием, что два поручика Преображенского полка затевают что-то недоброе. Я отложил исследование до утра, а утром сказал о том Миниху, который в качестве Преображенского подполковника вызвался допросить обоих офицеров и поступить с ними, как потребуют того обстоятельства дела; потом донес мне, что находит необходимым арестовать допрошенных и произвести розыск по форме. Тогда же получил я сведение и от кн. Черкасского, что к нему являлся один отставной капитан и сообщил разговор свой с гр. Головкиным – о правах родителей императора на регентство, причем не скрывал, что он, капитан, был с подобными же объяснениями посылан гр. Головкиным к принцу Брауншвейгскому от лица 300 дворян, офицеров и солдат, недовольных существующим правительством. За донесением кн. Черкасского последовало извещение о том же от самого принца Брауншвейгского с добавлением того обстоятельства, что его высочество приказал являвшемуся у него офицеру прийти к себе вторично около полудня. Генерал-прокурор кн. Трубецкой, улучив минуту, поговорил с офицером и спросил у него имена недовольных; но князю стали известны только два поручика, один унтер-офицер да сам старый отставной капитан, имевший разговор и с графинею Ягужинскою. Наконец захватили этого капитана и с ним обоих офицеров..
Так как гр. Головкин был женат на племяннице покойной императрицы, то я сначала полагал, что открывавшийся теперь замысел был прелюдией заговора в пользу графини Головкиной. Я тотчас же отправился к принцу Брауншвейгскому и сказал ему, что в силу взаимно данного нами обещания не скрывать ничего, что могло бы касаться наших дружеских отношений, я считаю своею обязанностью предостеречь его высочество насчет людей, затевающих возмущение, о чем ему уже известно; но если закрывать глаза на это бедствие, то оно, едва возникая теперь, будет возрастать со дня на день и неизбежно приведет к самым гибельным последствиям. «Да ведь кровопролитие должно произойти во всяком случае», – заметил мне принц. Я спросил его высочество, не считает ли он кровопролития такою безделицею, на которую можно согласиться почти шутя. «Представьте себе, – говорил я ему, – все ужасы подобной развязки. Не хочу думать, чтобы ваше высочество желали ее». – «Могу вас уверить, – три раза повторил принц, – я никогда не начну первый». – «Такой ответ, – возразил я принцу, – дурно обдуман. Не одно ли и то же зарождать разномыслие и сообщать движение мятежу? Впрочем, легко может случиться, что ваше высочество первый же и пострадаете за это». Принц повторял одно, что он ничего не начнет первый и не поднимет прежде других знамени возмущения. Я спросил еще, что думает его высочество выиграть путем мятежа? и если он недоволен чем-нибудь, то чем именно? Наконец принц объяснился, что не совсем верит в подлинность завещания покойной императрицы, даже подозревает, что подпись ее величества – подложная. Тогда я сказал принцу, что об этом он вернее всего может узнать от Остермана, который в деле по завещанию императрицы может почитаться лицом ответственным. С тем вместе я заявил принцу и мое мнение, что его высочество, напрасно пороча завещание, вредит сыну своему, который именно этому завещанию обязан престолом. Доводы свои я заключил Тем, что собственною моею особою не мешаю его высочеству развивать и осуществлять его планы, желая, впрочем, чтобы принц сам мог предвидеть их исход; мне же не остается сказать ничего более, как удостоверить его высочество, что основания планов, ему угодных, вовсе не так прочны, как, может быть, его высочество предполагает. «Ваше высочество, – добавил я, – конечно, не должны бы были затевать смуты; напротив, вам следовало бы молить небо об отвращении обстоятельств, открываемых в настоящее время, а не порождать их собственною вашею фантазиею». Отозвавшись обо всем этом как о пустяках, принц сказал мне, что я прекрасно бы сделал, если б уволил старых гвардейских солдат и офицеров, служивших еще великому Петру. Я отвечал, что сделать это вовсе не легко и такое увольнение будет соединено с риском еще более увеличить опасность; потому что его высочеству должно быть известно впечатление, оставленное Петром не только в умах старых воинов, но и в сердцах всех его подданных. Уговаривая его высочество не слушать людей неблагонамеренных, но объявлять их, я сделал еще одну напрасную попытку изменить образ мыслей принца и закончил вопросом: советовался ли он с принцессою и знает ли она о намерениях своего супруга? Принц отвечал отрицательно…
После обеда я потребовал к себе министров, кн. Черкасского с Бестужевым, и передал им мой разговор с принцем. Непосредственно затем ко мне вошел камер-юнкер Менгден и доложил, что принцесса, заподозрив поведение своего русского секретаря, присылаем его ко мне на испытание. Секретарь допрошен гг. кабинет-министрами. От него узнали, что принц Брауншвейгский замышляет восстание, что адъютант принца – самое доверенное лицо его высочества и что Андрей Яковлев тоже участник тайны. Андрей Яковлев признался в своем преступлении; адъютант в свою очередь сообщил, что был избран орудием к возбуждению мятежных движений толпы, а принц в минуту смены караулов долженствовал стать в главе бунтовщиков, захватив всех, кто стал бы сопротивляться, и провозгласить себя вторым лицом в государстве после императора. К исполнению этого плана принц намеревался приступить в самый вечер дня, назначенного для похорон императрицы, хотя вольфенбиттельский советник Кейзерлинг и советовал обождать, представляя, что принцу прежде всего необходимо добиться звания генералиссимуса, с чем уже все остальное совершится без затруднения и согласно желаниям его высочества.
Оба кабинет-министра рассудили, что настояла непременная надобность пригласить в собрание всех особ первых двух Классов. Приглашение последовало в тот же вечер, и в собрание явились: фельдмаршалы Миних и кн. Трубецкой, три кабинет-министра, принц Гессен-Гомбургский, генералы Ушаков и Чернышов, адмирал гр. Головин, обер-шталмейстер кн. Куракин и генерал-прокурор кн. Трубецкой. Я откровенно изъяснил собранию все, что касалось принца Брауншвейгского, затем в присутствии всех то же самое изложил письменно. Мой немецкий текст был переведен по-русски статским советником Бреверном, и перевод тут же громогласно прочитан присутствующим. Все они тем более были поражёны слышанною новостью, что никто из них не ожидал такой опасности и ее последствий. Вольфенбиттельский посланник Кейзерлинг находился в собрании налицо, и вскоре сюда же явилась принцесса Анна. Я сообщил ей причину собрания. Ее высочество казалась встревоженною поведением принца, объявила, что ей ничего не было известно, и удалилась для объяснения с своим супругом. Но в то самое время, когда члены собрания разговаривали о всем происшедшем, к ним вошел принц, сопровождаемый советником вольфенбиттельского посольства Кейзерлингом. «Я намерен, господа, – сказал принц собранию, – сложить с себя все мои должности и пришел объявить вам об этом.»
Я отвечал принцу, что, никогда не возлагав на его высочество никаких должностей, не вижу, каких именно могу лишать его и теперь; но что в настоящее время речь не о должностях и званиях, а о спокойствии империи; что я наконец не мог не сообщить гг. присутствующим моего разговора с его высочеством. Этот разговор, повторенный мною от слова до слова и без малейшего противоречия со стороны принца, произвел ропот в собрании. Генерал Ушаков, слишком взволнованный всем слышанным, подошел очень близко к принцу и сказал ему прямо в лицо:
– Могли ли мы думать, сударь, чтобы вы были способны вводить у нас то, чего здесь не бывало видано? Как! вы хотите вознаградить нашу службу убийствами и кровопролитием, вами уже зачинаемым? Хотя вы и отец императора, но вам не следовало бы забывать, что старший подполковник во всей гвардии – я; и я же командир того самого Семеновского полка, на который вы опираетесь, желая им располагать по вашему произволу. Разуверьтесь, если воображаете, что я перестал быть честным человеком. Клянусь, останусь таким до самой смерти.
При этих словах принц заплакал. Он проклинал тех, кто ввел его в заблуждение, просил прощения в присутствии всего собрания и клятвенно обещал не возобновлять никаких покушений. Составили акт, содержание которого я забыл. Помню только, что все присутствующие утвердили этот акт приложением своих гербовых печатей.
Несколько дней спустя вбежала ко мне баронесса Менгден, весьма смущенная. Она поспешила сообщить, что ее величество ныне царствующая императрица[89], показывала ей портрет и меру роста герцога Голштинского, причем очень выхваляла баронессе этого государя, между тем как при жизни покойной императрицы никто не видал этого портрета, который – что ей, баронессе, известно – намерены показывать теперь с удовольствием всем и каждому. Фельдмаршал Миних трубил мне в уши то же самое, утверждая, что об этом было говорено и его племяннице. Он обдумывал, соображал и, уверенный, что во всем этом кроется что-то намеренное, советовал мне воспользоваться моими правами и запретить показывание портрета. Я отвечал фельдмаршалу, что каждый волен иметь у себя портреты родных и, следовательно, странно бы было лишать этого права ее императорское высочество. Принцесса Анна тоже говорила со мною об этом, но полусловами. Затем шум стихнул разом. Тишина и спокойствие продолжались, несколько дней. Перед самою эпохою моего неучастия фельдмаршал Миних предупредил меня, что камер-юнкеры двора ныне царствующей императрицы весьма нередко посещают французского посланника. Это обстоятельство казалось Миниху подозрительным. Я отвечал фельдмаршалу, что подобные знакомства и связи не могут иметь важных последствий, тем, более что как ему; фельдмаршалу, известно – ее высочество цесаревна всегда может рассчитывать на помощь преданного ей народа. Миних возражал, что в расположении к цесаревне народа он сомневается, а в преданности ее высочеству войска совершенно уверен. «Нет, – говорил я, – войско и народ, сановники и простолюдины – все искренно и одинаково любят ее высочество. Это так верно, что даже гвардия, не выключая полка, которым вы теперь командуете, вполне предана цесаревне». Миних уверял, что именно теперь все в восторге от того, что на троне император, который упрочит наконец престолонаследие в мужской линии, и что если бы даже было иначе, то он, фельдмаршал, все-таки находит излишним столько угождений цесаревне, которую, напротив, мне следовало бы схватить и заключить в монастырь. Изумленный таким образом мыслей фельдмаршала, я едва мог верить своим ушам. «Ну уж, это было бы слишком!» – проговорил я Миниху, оробев совершенно. Он заметил последнее и, оставляя меня, сказал: «Предположимте, наконец, что цесаревна могла бы быть заключена не навсегда, а на несколько лет».
Фельдмаршал, конечно, не сомневался, что в этом мы не согласимся; он не мог ожидать, чтобы я попался в ловушку, очертя голову. Более вероятно, что Миних предлагал мне такую меру или в видах ее ускорения с моей стороны, или с целью заставить меня со временем раскаяться в ее отсрочке, если бы даже я и не вполне пренебрег ею.
Как бы то ни было, фельдмаршал встретил во мне совершенное противоречие и чувствовал, что зашел слишком далеко. Он боялся, чтобы я не заставил его при случае поплатиться за такую неосторожность, – и не поколебался принести меня в жертву своему личному спокойствию.
Я был схвачен в постели, в ночь с 8 на 9 ноября, поднят в одной рубашке гренадерами, вытащен ими к карете, приготовленной Минихом, и под конвоем Минихова адъютанта Манштейна отвезен в Зимний дворец. Тут меня ровно ни о чем не спрашивали.
8 ноября после обеда меня и все мое семейство отправили в одной карете в Шлиссельбург, где я пробыл до 13 июня: Тут меня допрашивали три раза. При втором и третьем допросах предлагались мне следующие пункты: До какой степени простирались отношения мои с нынешней императрицею, имевшие целью удаление от престола тогда царствовавшего императора? Каким образом приглашал я в Россию нынешнего великого князя?[90] Кто именно знал об этом? Каким образом принимался я за дело о бракосочетании нынешнего великого князя с моею дочерью? Остальные пункты заключались в мелочах: зачем говорил я, что если принцесса Анна достигнет регентства, то семейство Менгдён будет управлять всею Россиею? Как мог я отзываться, что все включенное Менгденами в манифест есть ткань лжи и нечестия?
Я отвечал лаконически, что все это мне совершенно неизвестно. Но заявил, что со мною поступают бесчеловечно и неслыханным образом; что везде, а также и в России, существует обычай уличать обвиняемого письменными доказательствами или изустными показаниями достоверных свидетелей; что сам я лицо владетельное, вассал короля польского[91] и, следовательно, нельзя меня допрашивать и выслушивать без депутата со стороны Польской республики. Мне довольно грубо отвечали, что, упорствуя в подобном для себя исключении, я напрасно буду стараться воспрепятствовать юрисдикции моих судей; что, напротив, мне вовсе бы не мешало отказаться от своих требований, которые отнюдь не помогут, а свидетелей для моего обвинения найдется достаточно. Я уступил, ждал, был доволен. Наконец мне дали очную ставку с Бестужевым-Рюминым, самый вид которого уже возбуждал сожаление. Встретив меня, Бестужев мне поклонился и воскликнул: «Я согрешил, обвиняя герцога. Все, что мною говорено, – ложь. Мне не в чем уличить его.
Кроме хорошего, я ничего не могу сказать о герцоге. Прошу гг. следователей внести настоящее показание мое в протокол. Признаюсь торжественно, я был подкуплен фельдмаршалом Минихом: он обещал мне свободу, но с условием – запутать герцога. Жестокость обращения и страх угроз вынудили меня к ложным обвинениям герцога».
Со всем тем обвинительные пункты вовсе не были важны. Они касались поведения принца Брауншвейгского, семейства Менгден, вызова на дуэль, которую я должен был иметь с принцем, и прочих подобных же пустяков. Все поздравляли меня. В Петербург был отправлен нарочный курьер, с возвращением которого все ожидали благоприятного для меня оборота моего деда. Но вместо того следователи были встревожены получением строжайших предписаний на мой счет с присоединением выговора за неточное исполнение своего долга. Меня и семейство мое повелевалось заключить еще теснее, а Бестужева-Рюмина тотчас же отправить в Петербург.
В конце апреля прибыли: бывший кабинет-секретарь Яковлев, гвардии майор Соковнин и капитан Ямыш. Они делали мне третий допрос следующим образом:
Опасные намерения мой – так начали новые судьи – уже открыты. Но милосердие принцессы Анны превосходит громадность моих преступлений. Если я добровольно и без утайки объясню все, о чем меня будут спрашивать, то мне обещается от имени принцессы не только свобода, но и значительная награда. Если же, напротив, я захочу упорствовать в прежних моих показаниях и не идти далее, то мне с семейством не следует ожидать никакой пощады: мы погибнем без помощи и невозвратно. Затем следовали пункты: 1) Так как сама цесаревна Елизавета показала, что я не переставал побуждать ее к низвержению с престола тогда царствовавшего императора с целью воцарить на его место герцога Голштинского, то от меня требовались объяснения: для чего я покушался на такую революцию? какими средствами думал привести ее в исполнение? кто были мои сообщники? 2) Вместо того, чтобы оставить мои покушения, зачем я надоедал ими цесаревне, которая, не одобряя ничего подобного, милостиво старалась отвлечь меня от исполнения моих преднамерений? 3) В каких выражениях заявлял я мысль о бракосочетании нынешнего великого князя и какие располагал употребить к тому способы? 4) Что делывал я у нынешней царствующей императрицы, посещая ее секретно, ночью? 5) Для чего так часто прихаживала ко мне цесаревна и какие меры предпринимали мы, запершись с нею наедине? Следователи повторили, что все это обнаружено самою цесаревною и мне остается только объяснить по Пунктам все обстоятельства. Я отвечал вкратце, что хотя у меня отнято все, кроме чести и совести, которых не дам никому похитить, но не знаю ничего того, о чем меня спрашивают, отроду не замышлял ничего подобного; никогда не посещал цесаревну ночью; был у ее высочества всего один раз, и то среди белого дня, когда цесаревна благосклонно позволила мне явиться к ней с соболезнованием о кончине императрицы. Что же касается до визитов, которыми иногда удостаивала меня цесаревна, то они были знаком милости, постоянно оказываемой ее высочеством моему семейству. Я заключил тем, что, совершенно уверенный в сердечной справедливости цесаревны, не разумею ее высочество способною неблаговидно воспользоваться особенностями, которые предлагаются ей к моему обвинению, и готов понести бремя моего несчастия, предавшись воле бога, верховного судии и истинного сердцеведца. После этого объяснения кабинет-секретарь Яковлев, надеясь убедить меня успешнее, выслал своих сочленов и еще раз пригласил меня к сознанию, если желаю уйти от беды. Но, слышав, что на приобретение свободы такою ценою согласия моего никогда не будет, Яковлев объявил мне, что я пропал. Мне пришлось убедиться в этом на деле. Июня 13 прибыл за мною конвой, и меня с семейством повлекли из Шлиссельбурга в Сибирь. 5 ноября мы достигли места, где долженствовала окончиться наша жизнь и где смерть, вероятно, предупредила бы продолжительность наших страданий, если б господь не явил милости своей ее величеству ныне царствующей государыне. 20 декабря – день нашего освобождения. К нам прибыл курьер с радостною вестью, что наше заключение окончилось. Тогда же были мы снабжены всем необходимым. Восемь дней спустя загорелся дом, в котором мы содержались, и сгорел до основания. Нас перевели к воеводе. У него жили мы до 27 февраля следующего, 1742 г., потом отправились в путь и через четыре недели приехали сюда[92]. Бисмарк и мои братья соединились с нами спустя несколько месяцев. Теперь мы здесь в постоянном ожидании милосердия божия и ее императорского величества, славное царствование которой да утвердит небо и да продлит оно дни государыни.