Со смертью императрицы Елизаветы 24 декабря 1761 года пресеклась династия Романовых. Престол перешел к Карлу-Петру-Ульриху, успевшему, несмотря на краткость своего правления, дать начало новой династии – Голштейн-Готторпской. Ее представители, впрочем, охотно приняли фамилию угасшего рода. С именем голштинского принца, внука Петра Великого и Карла XII, связывалось множество надежд и беспокойств. Анна Иоанновна, Бирон, Анна Леопольдовна, Елизавета – все они задумывались над судьбой второстепенного немецкого принца, родившегося в 1728 году. «Голштинскому чертушке» были уготованы сразу два трона: один – в Стокгольме, другой – в Санкт-Петербурге. Елизавета решила избавиться наконец от всяких династических сложностей и назначить принца своим наследником. Но личные качества новокрещенного великого князя Петра Федоровича при всем сочувствии к его судьбе вряд ли можно признать достойными монарха, тем более располагающего самодержавной властью в огромной стране.
В 1745 году великого князя женили на троюродной сестре – шестнадцатилетней принцессе Софии Августе Фредерике из мелкого княжества Ангальт-Цербст. После принятия православия, принцессе дали имя Екатерины Алексеевны. Великая княгиня скоро проявила дарования, намного превосходившие способности ее супруга, и в частности, изрядный вкус к дворцовой интриге. Екатерина, очевидно, интересовалась подробностями переворота 1741 года, тем более что одно время была близка с его главными участниками – Лестоком и Воронцовым. Недаром много лет спустя она даже вступила в литературную полемику с аббатом Шаппом, поведавшим миру якобы записанный им со слов опального Лестока рассказ о воцарении Елизаветы.
Здесь нет возможности подробно останавливаться на первых шагах Екатерины к власти. Достаточно сказать, что замысел переворота зрел в ее голове задолго до 1762 года. Уже летом 1756 года, когда императрица тяжело заболела, великая княгиня составила весьма недвусмысленный план действий: «Когда я получу безошибочные известия о наступлении агонии, я отправлюсь прямо в комнату моего сына. Если я встречу или буду иметь возможность немедленно призвать обер-егермейстера [А. Г. Разумовского], я оставлю его с его подчиненными при сыне; если нет – я отнесу сына в мою комнату. Вместе с тем я пошлю верного человека известить пять гвардейских офицеров, в которых я вполне уверена. Они приведут мне каждый по 50 солдат – это будет исполнено по первому же знаку; Может быть, я и не обращусь к их помощи, но они будут у меня в резерве на всякий случай. Они будут принимать повеления только от великого князя или от меня. Я пошлю к канцлеру, к Апраксину и к Ливену, чтобы они явились ко мне, а в ожидании их направлюсь в комнату умирающей, куда призову командующего караулом капитана, велю ему присягнуть и оставаться при мне. Кажется, надежнее и лучше, чтобы оба великие князя были вместе, чем чтобы один был со мною. Думаю также, что местом сбора должна быть моя приемная. Если я замечу какое-либо, хотя бы самое малейшее, движение, я отдам под стражу Шуваловых и дежурного генерал-адъютанта. Младшие офицеры лейб-компании – народ надежный, и хотя я в сношениях не со всеми ими, но на двух или трех я могу вполне рассчитывать и уверена, что имею столько влияния, чтобы заставить себе повиноваться всякого, кто не подкуплен».
Это письмо от 11 августа адресовано не кому-нибудь, а посланнику Великобритании Ч. Уильямсу. Сэр Уильямс передал Екатерине 10 тысяч фунтов стерлингов. История повторялась, только вместо французского золота, как 15 лет назад, теперь в руках претендентки блестело английское…
Но тогда Елизавета выздоровела. Отношения Екатерины с мужем становились все прохладнее, и теперь уже и речи не могло быть даже о чисто формальном сотрудничестве при захвате власти, как предполагалось в процитированном письме. Петр Федорович и Екатерина превратились в откровенных политических противников. Но переход трона к Петру III прошел спокойно – без попыток Екатерины противодействовать. По-видимому, свою роль сыграла беременность великой княгини – в апреле 1762 года у нее родился сын от Григория Орлова – будущий граф Алексей Бобринский. Но стоило императрице прийти в себя, как заговор снова стал набирать силу.
Июньский переворот 1762 года отличается прежде всего большим числом участников и редкостным единодушием. Разворачивавшийся сначала по традиционному сценарию, он быстро вышел за тесные стены дворца или казармы и превратился в массовое публичное действие на глазах у всего города. При этом активными сторонниками Екатерины были не только офицеры гвардии, но и простые солдаты – для того чтобы поднять их на мятеж, почти не пришлось прибегать к обману, в отличие от 1740 или 1801 года. Петр III действительно сумел восстановить против себя самые различные слои общества, несмотря на ряд таких мер, предпринятых при нем, которые, казалось бы, могли принести ему широкую популярность. Он подписал указ о вольности дворянской, отменявший для дворян обязательную службу, которую установил Петр I, а также упразднил Тайную канцелярию. Но пренебрежение традициями народа и слабость характера создали ему массу врагов. Движение 1762 года, как и мятеж двадцатилетней давности, имело явно выраженную патриотическую окраску. Трудно решить, успело ли надоесть гвардейцам шестимесячное пруссофильство Петра III больше, чем многолетнее правление Бирона, или же в иностранцах уже привыкли видеть виновников всяких бед, независимо от того, занимали ли они места в правительстве или же просто содержали лавки, но, судя по рассказам очевидцев, иноземцам в дни переворота досталось. Правда, если в 1741 году на престол возвели немку наполовину, то в 1762-м – уже совсем настоящую…
При всем беспорядке, произведенном напившимися солдатами, события лета 1762 года исполнены какой-то театральности. Здесь и бегство в наемной карете, и яхты у бастионов Кронштадта, и пестрое голштинское воинство на валах игрушечной ораниенбаумской крепости Петерштадт. А во главе воодушевленных полков – две молодые и привлекательные женщины в мужской одежде. Последнее обстоятельство – костюмы участниц действия, – насколько мы знаем нравы XVIII века, должно было придавать всей сцене особую пикантность и доводить гвардейцев просто до умопомрачения..
Лишь последняя картина этой драмы покрыта глубоким мраком. О том, что случилось в Ропше, мы можем судить только по невнятным запискам Алексея Орлова да по рассказу датского дипломата Андреаса Шумахера. Остальные современники еще меньше были осведомлены об обстоятельствах смерти Петра III, чем Шумахер, и их сообщения почти ничего нового не добавляют – разве что предлагают свои версии того, кто именно был непосредственным убийцей императора. Что касается сочинения А. Шумахера, то оно было хорошо известно историкам, в частности В. А. Бильбасову, но из-за отсутствия перевода на русский язык не могло найти у нас широкого читателя. Конечно, не следует принимать на веру утверждение автора, что абсолютно все, изложенное им, есть стопроцентная истина, но степень достоверности сообщений Шумахера действительно очень высока. Поэтому мы сочли необходимым перевести этот любопытный источник и поместить его в настоящем сборнике.
В краткое время правительства моего самодержавного Российским государством самым делом узнал я тягость и бремя, силам моим несогласное, чтоб мне не токмо самодержавно, но и каким бы то ни было образом правительства владеть Российским государством. Почему и восчувствовал я внутреннюю оного перемену, наклоняющуюся к падению его целости и к приобретению себе вечного чрез то бесславия. Того ради помыслив, я сам в себе беспристрастно и непринужденно, чрез сие заявляю не токмо всему Российскому государству, но и целому свету торжественно, что от правительства Российским государством на весь век мой отрицаюсь, не желая ни самодержавным, ниже иным каким-либо образом правительства во всю жизнь мою в Российском государстве владеть, ниже оного когда-либо или чрез какую-либо помощь себе искать, в чем клятву мою чистосердечную пред богом и всецелым светом приношу нелицемерно, все сие отрицание написав и подписав моею собственною рукою. Июня 29. 1762. Петр.
Последняя революция в России справедливо привела Европу в изумление и стоила слабому и несчастливому императору Петру III трона и жизни. Ее история настолько поразительна, что заслуживает избежать забвения и дойти до потомков в беспристрастном изложении. Некоторые авторы уже отваживались на это, но источники, которыми они пользовались и откуда заимствовали материал для своих сочинений, слишком сомнительны и написаны слишком недавно, чтобы можно было поверить тому, что в них говорится. Неудивительно поэтому, что они неполны, малодостоверны, односторонни, а местами состоят просто из выдумок. Чтобы по мере сил восполнить этот пробел и не останься в долгу перед грядущими веками, я желаю выдавшиеся мне теперь часы досуга использовать для записи всего того, что сам я видел и слышал либо же узнал от людей, которые являлись если и не участниками, то уж по крайней мере свидетелями той или иной сцены. Эти показания тем более заслуживают доверия, что я самым тщательным образом сличал их между собой и счел возможным использовать лишь те из них, которые полностью согласовывались друг с другом. Надеюсь, что страстная любовь к истине воодушевит и других сочинителей, которые, как и, я, будут просто писать для потомков, не прибегая к искажениям и выдумкам. Перед ними, возможно, встанут и более серьезные цели, чем передо мною, поскольку пока что я предполагаю писать не биографию этого несчастного принца, не историю его правления, а лишь краткий очерк самого последнего эпизода – свержения этого государя. Если я выполню свое намерение и нечто подобное же совершат, как хотелось бы надеяться, и разные другие наблюдательные люди, оказавшиеся в России в то достопамятное время, то вряд ли будущий историк при общем недостатке источников сможет найти что-либо более подробное, чем сообщение современника. Они окажутся ему тем полезнее, если учесть, что немногие были бы в состоянии провести столь точное исследование, как я, поскольку этому способствовала занимаемая мною тогда должность и тесные связи, которые я поддерживал в то время с различными людьми. Кроме того, в моем сочинении нет ни одной неточности – я могу похвалиться, что ничего не оставил без проверки, чтобы добраться до истины, а найдя ее, беспристрастно изложить на бумаге.
…Seculo premimur gravi quo scelera regnant…
Senec. Tragoed[116].
Я меньше всего осмелился бы утверждать, что у несчастного принца, о котором здесь пойдет речь, уже при жизни императрицы Елизаветы не было различных друзей среди русских, в той числе и достаточно могущественных. В частности, от меня не укрылись симпатии генерал-фельдцейхмейстера Петра Шувалова к этому государю. Я достаточно уверенно осмеливаюсь утверждать, что корпус из 30 000 человек, сформированный этим графом, названный его именем и подчинявшийся только его приказам (правда, почти уничтоженный в ходе последней войны, и в особенности в кровавой битве при Цорндорфе[117]), был предназначен главным образом для того, чтобы обеспечить передачу российского трона великому князю Петру Федоровичу в случае, если кому-либо вздумается этому воспрепятствовать. Неудивительно, что позже, стоило только великому князю вступить на престол, он буквально в тот же момент назначил упомянутого графа генерал-фельдмаршалом. Когда же тот спустя 14 дней умер, император приказал предать его земле со всеми мыслимыми воинскими почестями и с исключительной торжественностью.
Сколь могущественной ни была эта поддержка, но куда больше было других, которые не желали передачи ему власти. К этому направлялись многие попытки, рассказ о которых занял бы слишком много места. Я хотел бы упомянуть здесь лишь одну, предпринятую в 1758 г. ныне покойным канцлером графом Алексем Бестужевым-Рюминым. Целью интриги против принца, в которой оказалась замешана его же супруга великая княгиня Екатерина Алексеевна, было ни много ни мало как полное отстранение его от права наследования престола, который должен был перейти к его сыну – юному принцу Павлу Петровичу при регентстве матери [этого последнего] и жены [Петра]. Именно это послужило главной причиной падения и последовавшей затем ссылки упомянутого министра. Не говоря о прочем, трудно не согласиться с тем, что в этом деле приняли немалое участие французский и венский дворы или, впрочем, возможно, только их посланники – маркиз д’Опиталь и граф Эстергази[118].
Между тем достойные доверия знающие люди утверждали, что императрица Елизавета и впрямь велела составить завещание и подписала его собственноручно, в котором она назначала своим наследником юного великого князя Павла Петровича в обход его отца, а мать [первого] и супругу [второго] – великую княгиню – регентшей на время его малолетства. Однако после смерти государыни камергер Иван Иванович Шувалов вместо того, чтобы распечатать и огласить это завещание в присутствии Сената, изъял его из шкатулки императрицы и вручил великому князю. Тот же якобы немедленно, не читая, бросил его в горящий камин. Этот слух, весьма вероятно, справедлив, особенно если принять во внимание сильное недовольство государыни странным поведением ее своенравного и малопослушного племянника и нежную, почти материнскую заботу, с которой она воспитывала юного принца Павла Петровича. Он постоянно находился в ее комнатах под ее присмотром и должен был ее всюду сопровождать. Его так отличали перед его родителями, что их это серьезно уязвляло, а думающей публике давало повод для разных умозаключений. Я со своей стороны нисколько не сомневаюсь, что императрица Елизавета должна была назначить своим наследником юного великого князя. Но поскольку государыне не слишком приятна была и личность великой княгини, матери этого принца, можно утверждать почти наверняка, что регентство не было возложено на нее одну – право контролировать и утверждать [ее решения] предоставлялось, по-видимому, Сенату. Императрица слишком хорошо знала направление мыслей этой принцессы, которое слишком часто вызывало подозрения, чтобы вручить в ее руки неограниченную власть. С большой уверенностью можно было предсказать, что она воспользуется такой властью исключительно к своей собственной выгоде.
Но как бы то ни было, Петр Федорович вполне мирно взошел на трон, не встретив ни малейшего сопротивления. Он был тотчас признан и принял присягу под именем Петра III. Все было спокойно, если не считать того, что при дворе как будто опасались каких-то волнений. Еще за 24 часа до смерти императрицы были поставлены под ружье все гвардейские полки. Закрылись кабаки. По всем улицам рассеялись сильные конные и пешие патрули. На площадях расставлены пикеты, стража при дворце удвоена. Под окнами нового императора разместили многочисленную артиллерию – она стояла там долго, пока не рассеялись опасения, и лишь по прошествии восьми дней ее убрали. Еще более удивительным был последовавший за этим поступок императора по отношению к камергеру Ивану Ивановичу Шувалову. Он вменил ему в вину, что тот сразу после кончины императрицы представил [Петра] дворцовой страже и отрекомендовал в качестве их будущего императора. Как будто-де не было ясно само собой, что внук Петра I и в течение многих лет официальный наследник престола должен принять власть вслед за императрицей Елизаветой!
Первые дни правления нового императора, казалось, обещали многое, и начало царствования никак не позволяло предугадать столь печального и ужасного конца. Если бы моей задачей было составить историю правления этого императора, я нашел бы широкое поле для рассказа, о многих его замечательных и заслуживающих интереса деяниях. Но у меня мало времени и недостаточно сведений для истинной и полной картины, а к тому же такой рассказ слишком далеко увел бы меня в сторону от сюжета, которым я решил ограничиться в этот раз – последнего периода этого царствования. Поэтому я обойду молчанием все, что прямо не относится к моим задачам. Однако я не могу не отметить, что поведение нового императора, поначалу завоевавшее ему многие сердца, заметно изменилось, и притом не в лучшую сторону, после прибытия его дяди, герцога Георга-Людвига. К тому же масса новых распоряжений, в изобилии выходивших ежедневно, свидетельствовали о добром сердце, но скверном политическом чутье императора. Они создали ему множество врагов среди тех, кто до этого привык ловить рыбку в мутной воде и извлекать себе выгоду из отсутствия порядка.
Главная же ошибка этого государя состояла в том, что он брался за слишком многие и к тому же слишком трудные дела, не взвесив своих сил, которых явно было недостаточно, чтобы управлять столь пространной империей. Все части ее при вялом и небрежном правлении императрицы Елизаветы пришли в такой беспорядок, что уместно спросить, сколь острым умом и неутомимой работоспособностью обладала Екатерина II, если ей действительно удалось полностью восстановить этот развалившийся механизм и пустить его в ход. Доброму императору также не хватало умных и верных советников, а если и было сколько-нибудь таких, что желали добра ему и стране и имели достаточно мужества, чтобы ясно объяснять ему последствия его непродуманные действий, то их советы выслушивались редко и еще реже им следовали, если это не совпадало с настроениями императора. Его всегда окружали молодые, легкомысленные и неопытные люди, равнодушные к судьбе страны, о которой они к тому же не имели понятия, и не знавшие другой цели, как устроить собственное счастье за общий счет. Честь их государя была им совершенно безразлична, но их советам, никогда не противоречившим его склонностям, император всегда оказывал предпочтение перед мнением заслуженных и порядочных людей.
Столь неразумные действия вызвали скоро общее и сильное недовольство. К тому же император самым чувствительным образом задел духовенство, конфискуя церковное имущество[119], и нанес много оскорблений гвардейским полкам. В результате вновь оживились старые замыслы, и все возжелали, чтобы государя, так неразумно распоряжавшегося своей властью, ее лишили.
Что же касается, в особенности, гвардейских полков, то они считали себя чрезвычайно ущемленными не только тем, что высшие должности в них, ранее всегда занимавшиеся российскими монархами, Петр III раздал частным лицам, но еще больше другими произведенными с ними серьезными изменениями. В правление императрицы Елизаветы они привыкли к безделью. Их боеготовность была очень низкой, за последние двадцать лет они совершенно разленились, так что их скорее стоит рассматривать как простых обывателей, чем как солдат. По большей части они владели собственными домами, и лишь немногие из них не приторговывали, не занимались разведением скота или еще каким-либо выгодным делом. И этих-то изнежившихся людей Петр III стал заставлять со всей мыслимой строгостью разучивать прусские военные упражнения. При этом он обращался с пропускавшими занятия офицерами почти столь же сурово, как и с простыми солдатами. Этих же последних он часто лично наказывал собственной тростью на публичных смотрах из-за малейших упущений в строю. Вместо удобных мундиров, которые действительно им шли, он велел пошить им короткие и тесные, на тогдашний прусский манер. Офицерам новые мундиры обходились чрезвычайно дорого из-за золотого шитья, в изобилии украшавшего их, а рядовым слишком узкая и тесная форма мешала обращаться с ружьями. Но что более всего восстановило против императора этих привыкших к удобствам людей, – это его требование отправиться вместе с ним в поход за несколько сотен миль против Дании, который он окончательно решил. Когда же наконец распространился слух, что император собирается вместо них сделать лейб-гвардией несколько своих голштинских полков и один прусский и выстроить для них в Санкт-Петербурге лютеранскую кирху напротив русской церкви св. Исаакия, сломанной за ее ветхостью, то их ненависть к нему достигла крайности. Она сделала их умы восприимчивыми к таким внушениям на все готовых людей, которые незадолго перед тем показались бы им заговором против императора.
Из всех названных мною причин недовольства самой важной было все же решение о войне против Дании, о чем я упоминал. В только что закончившейся войне нация потеряла Так много людей и истратила столько денег, что новый набор рекрутов уже не прошел бы без ущерба для сельского хозяйства и пришлось бы прибегнуть к сокращению обращения серебряной монеты при удвоении медной и удержанию двух третей жалованья у всех гражданских служащих. Нация устала от войн вообще, но с особым отвращением относилась к предстоящей, которую пришлось бы вести при нехватке провианта, магазейнов, крепостей, флота и денег в столь удаленных краях из-за чуждых, не касающихся России интересов против державы, жившей с незапамятных времен в добрососедстве с Россией[120]. Министры, генералитет, даже сам король Прусский предвидели грозящее несчастье, делали императору об этом самые настойчивые представления. Российский военный совет, к которому пригласили и канцлера графа Воронцова, пытался в записке, переданной императору в мае месяце, хотя бы выиграть время в надежде, что впоследствии удастся внушить императору более разумные мысли, а возникшие между Данией и младшей ветвью голштинского дома противоречия уладить путем переговоров при посредничестве других держав. Поскольку содержание этой записки заслуживает внимания, мы передадим его целиком. Она звучит следующим образом[121].
Прусский король также с неудовольствием видел, что император ввязывается в новую войну, чреватую серьезными последствиями. Насколько это было в его силах, он поддержал заявление русских министров. Он пребывал в уверенности, что помощь со стороны императора мало что изменит в его пользу, и в то же время испытывал опасения, что посланный ему на подмогу корпус Чернышова при первой же неудаче, встреченной русскими в Мекленбурге, будет тотчас отозван обратно. Этот проницательный и хорошо осведомленный обо всем происходящем в России государь понимал, какой опасности явно подвергнет себя император, если он покинет страну. Кроме того, ему было известно, что за исключением самого монарха в России у него есть лишь считанные сторонники. Поэтому он мог опасаться того, что, во-первых, в случае, если его постигнет какая-либо неудача, русские легко могут обратить против него оружие, с которым они явились его же защищать, а во-вторых, вряд ли они так уж легко вернут обратно Штеттин, который должно им предоставить в качестве операционной базы.
Впрочем, прусский монарх был обязан императору некоторыми весьма существенными одолжениями[122], так что не в его интересах было противопоставлять твердой решимости этого государя нечто большее, чем мягкие и дружеские увещевания. Они оказались столь же бесплодны, как и убеждения собственных министров императора и английского посланника Кейта. Война с Данией была решена окончательно, и император не мог отступить от своих намерений. Его удалось лишь заставить согласиться на участие в конгрессе, который должен был открыться в Берлине 1 июля по старому стилю при посредничестве короля Прусского. Но насколько серьезно он к этому относился, лучше всего видно из ультиматума, отправленного им туда со своими полномочными представителями. Он требовал не только отделения [от Дании] Шлезвига и острова Фемарн, но и полного удовлетворения младшей линии [голштинского дома], причем в качестве возмещения убытков следовало отдать половину владений [датского] короля в Голштинии со всеми там расположенными укреплениями. Чтобы этот конгресс наверняка был безуспешным, император пожелал проводить его не дольше восьми дней и строжайше запретил своим Представителям просить [по истечении этого срока] каких-либо новых инструкций, а велел тотчас сообщить ему и генералу Румянцеву двумя специально приданными курьерами о том, что переговоры прерваны. Тогда военные действия смогут начаться без дальнейших задержек.
Из-за всего этого и многого подобного императора ненавидели люди всех сословий – и вот в июне месяце против него составился заговор, в котором приняли участие от 30 до 40 человек всех званий, но преимущественно все же низкого положения в обществе. Они устраивали совещания в доме у юной, еще не достигшей двадцатилетнего возраста, княгини Екатерины Романовны Дашковой, дочери сенатора Романа Ларионовича Воронцова и к тому же сестры любовницы императора Елизаветы. Впрочем, по сравнению с этой, последней, она была полной противоположностью – в том, что касается и образованности, и душевных свойств. Ее муж – князь Дашков, лейтенант[123] конной гвардии, получил приказ от Петра III отправиться в Константинополь и торжественно объявить Порте о своем восшествии на русский престол. Но он знал о заговоре и поэтому в собственных интересах тянул с отъездом до самого свержения императора, когда необходимость в этой поездке окончательно отпала. Замысел, который намеревались привести в действие заговорщики, по-видимому, принадлежал ныне уже покойному русскому комедианту Федору Волкову. К нему присоединились и другие – секретарь императрицы Екатерины коллежский советник Одар, пьемонтец, который, впрочем, вскоре после революции покинул Россию и самым решительным образом протестовал против того, что его не причислили официально к числу спасителей отечества.
Как бы то ни было, эта небольшая и маловлиятельная партия привлекла на свою сторону главным образом благодаря усилиям братьев Орловых три роты Измайловского полка, которые высказались в пользу императрицы Екатерины. Замысел состоял в том, чтобы 2 июля старого стиля, когда император должен был прибыть в Петербург, поджечь крыло нового дворца. В подобных случаях император развивал чрезвычайную деятельность, и пожар должен был заманить его туда. В поднявшейся суматохе главные заговорщики под предлогом спасения императора поспешили бы на место пожара, окружили [Петра III], пронзили его ударом в спину и бросили тело в одну из объятых пламенем комнат. После этого следовало объявить тотчас о гибели императора при несчастном случае и провозгласить открыто императрицу правительницей.
Однако выполнить разработанный и уже начавший осуществляться план заговорщикам помешало происшествие, случившееся 27 июня. Один из солдат Преображенского полка, которого наряду с прочими привлек на сторону императрицы лейтенант Петр Пассек – один из заговорщиков, – что-то неосторожно сказал майору Воейкову, из чего тот ясно понял, что готовится опасное покушение на императора. Поскольку солдат упомянул лейтенанта Пассека, тот приказал его тотчас взять под стражу. После этого Воейков отправился к подполковнику своего полка, нынешнему генерал-аншефу, сенатору и кавалеру Федору Ивановичу Ушакову, чтобы все ему рассказать и посоветоваться, не стоит ли немедленно доложить императору. Ушаков, однако, не был столь расторопен, как майор, решивший, что дело это весьма опасного свойства. Тогда майор отправил спешное донесение в Ораниенбаум к императору. Оно, однако, показалось государю не заслуживающим доверия, поскольку он был уверен, что Пассек всецело предан ему и на него можно полностью положиться. Между тем это показавшееся императору малоправдоподобным известие еще в тот же день подтвердил один тогдашний придворный служитель (Hof-Tafeldecker), считавшийся полусумасшедшим. Герцога Голштинского Георга Людвига в тот же день предупредил один офицер, сообщивший, что предпринимается нечто опасное против императора. Герцог придал этому предупреждению не больше значения, чем император. Никто даже не удосужился поручить знающему человеку провести допрос этого служителя, который не хотел показывать ни на кого из русских, а только повторял: «Если Петр не побережется, завтра он не будет императором». Еще непостижимее то, что Пассека оставили сидеть под арестом, не проведя допроса, и только язвительно высмеяли того, кто на него донес.
Между тем легко себе представить, в какое движение привел заговорщиков арест Пассека, весть, о котором уже разнеслась. Он заставил их принять отчаянное решение не теряя времени выполнить свой замысел, сколь бы он ни был рискован и мало обдуман. Как только было принято это решение, Григорий Григорьевич Орлов, тогда артиллерийский казначей в чине капитана, отправил лейтенанта инженерного корпуса Василия Бибикова в Петергоф, чтобы дать знать тогдашнему камердинеру императрицы, а ныне камергеру Василию Шкурину: необходимо наискорейшим образом взяться за осуществление замысла. Со своей стороны юная княгиня Дашкова, бывшая в Петербурге, отправила в Петергоф скверную старую карету, чтобы доставить в ней императрицу. Ближе к вечеру Николай Рославлев, премьер-майор Измайловского полка, собрал свой полк, раскрыл солдатам собственные замыслы и пообещал им в случае, если они внесут свой вклад в дело спасения, угнетенного отечества, не только освобождение от предстоящего тяжелого похода, но и солидные награды. Такая речь нашла полное понимание у этих и без того недовольных людей, и весь полк тотчас же единодушно высказался за императрицу Екатерину. Тогда указанный майор вместе с лейтенантом Алексеем Орловым около 10 часов вечера отправились к гетману Малороссии фельдмаршалу графу Кириллу Григорьевичу Разумовскому – тогдашнему полковнику Измайловского полка. Они объявили ему единогласное мнение подчиненного ему полка и самым твердым образом потребовали ответить, присоединится ли он к ним или нет. Времени на размышление они при всем своем желании предоставить ему не могут, так что если он, вопреки их надеждам, окажется против них, его тотчас задержат, и содержать под арестом его будет собственная же его охрана. Этого заявления оказалось более чем достаточно, чтобы убедить и без того колебавшегося гетмана. Он издавна был предан императрице, еще с тех времен, когда она была великой княгиней, и тем меньше любил императора, что тот носился с проектом отнять у него пост гетмана для своего любимца камергера Гудовича. Поэтому он тотчас же вышел к собранному полку, убедился в том, что ему верно передали о настроении солдат, и выразил свое удовлетворение принятым ими решением. Затем гетман приказал им тихо разойтись и ждать новых приказов.
После этого Григорий Григорьевич Орлов поспешил в Петергоф, захватив с собой свою коляску. Он прибыл туда около полуночи, но во дворцовом саду встретил флигель-адъютанта императора по имени Степан Перфильев, который спросил его, откуда это он в столь поздний час явился. Орлов ответил, что из Санкт-Петербурга и направляется в Ораниенбаум, чтобы, если повезет, отыграть там деньги, проигранные в Петербурге. Поскольку Орлов был заядлым игроком, Перфильев не нашел в его ответе ничего удивительного и стал настойчиво зазывать его к себе на квартиру, чтобы, по русскому обычаю, пропустить по чарочке водки. Орлов последовал приглашению и развлекал своего хозяина всевозможными разговорами до тех пор, пока тот ет усталости не уснул в его присутствии. Когда же Перфильев заснул, он тихо вышел от него и отправился к императрице. После краткого разговора она тотчас же собралась к отъезду в Петербург. 28 июня по старому стилю, около 6 часов утра, она в черном траурном платье[124] с орденом св. Екатерины вышла из дворца. Ее сопровождали камер-юнгфера Екатерина Шарогородская и камердинер Василий Шкурин. Вместе с ними она прошла большой садовой аллеей к главным воротам, чтобы сесть там в уже упоминавшуюся карету, запряженную всего двумя лошадьми. Но поскольку слева показались фигуры двух мужчин, наверное вышедших погулять в саду, то императрица не стала садиться здесь, а вернулась к другим воротам, несколько левее первых. Туда же подъехала и карета. Однако те люди, по-видимому из любопытства, последовали и в эту сторону, так что у них на глазах императрица с юнгферою уселись в карету, камердинер стал на запятки, туда же к нему присоединился Бибиков, а Григорий Орлов поехал вслед за каретой верхом.
Вот такая, не слишком роскошная, процессия прибыла в Петербург, и императрица прямиком отправилась в полковую канцелярию Измайловского полка. Она вышла из кареты и, совершенно бледная и дрожащая, проследовала в дом, где ее уже ожидали офицеры. Тогда Орлов дал условленный сигнал выстрелом из пистолета, по которому полк тотчас же собрался и с оружием в руках принес присягу в верности императрице. Ее принял полковой священник, появившийся с иконой в руках. Как только это произошло, императрица уселась в ту же карету и поехала в сопровождении измайловцев к казармам Семеновского полка. Гетман граф Разумовский, появившийся к началу этого шествия, сопровождал его в дормезе, но потом сел на коня верхом и с обнаженной шпагой в руке поехал перед каретой императрицы. В этой невзрачной карете, запряженной всего двумя лошадьми, при диких и устрашающих криках шедших безо всякого порядка солдат двух гвардейских полков, которые перемешались друг с другом, причем часть солдат была полуодета, – в этой суматохе, когда вряд ли многие знали, что, собственно, надо делать дальше, императрица около 10 утра прибыла в центр города и остановилась у русской церкви Казанской Божьей Матери. Она зашла внутрь и помолилась. Здесь стал быстро собираться народ, и мятежная толпа увеличивалась. Тут появился и генерал-фельдцейхмейстер Вильбуа, которого незадолго перед тем Петр III лично оскорбил. Он стремительно подскакал, спрыгнул с коня и встал дверцы кареты императрицы. Столь же спешно со всех сторон стекались стремительно конногвардейцы. Солдаты и чернь беспрерывно кричали «ура!». Зазвонили колокола Казанской церкви, и духовенство оттуда пошло с крестом во главе процессии перед каретой. При все усиливавшемся шуме и давке, среди бегущего кругом народа и собиравшихся со всех сторон солдат, часто кричавших «ура!», процессия миновала деревянный Зимний дворец и подошла к новому каменному Зимнему дворцу. Туда же из Летнего дворца стремительно доставили юного великого князя Павла Петровича. Его привез обер-гофмейстёр господин Панин в запряженном парой экипаже под охраной сильного отряда конногвардейцев. Великий князь был неодет – в шлафроке и с ночным колпаком на голове. Преображенский и другие полки собрались у каменного Зимнего дворца и тотчас принесли присягу. Дело дошло почти до драки между созданным императором лейб-кирасирским полком, очень ему преданным, и конной гвардией. Командовавший этим полком подполковник Фермойлен и другие немецкие офицеры хотели захватить Калинкин мост, через который шла дорога на Петергоф и Ораниенбаум, но их быстро отделили и взяли в плен. Все же остальные без промедления объявили себя на стороне императрицы, тем более что повсюду распускали слух, будто император накануне вечером упал с лошади и ударился грудью об острый камень, после чего в ту же секунду скончался. Этот-то слух главным образом, наряду с прочими обстоятельствами, и побудил лейб-кирасирский полк принять участие в перевороте.
На Васильевском острове располагались два пехотных полка – Ингерманландский и Астраханский. Вторым командовал генерал-майор Мельгунов, фаворит императора, так что этим войскам не очень доверяли. На случай, если они проявят враждебность, был выделен отряд с пушкой, которому следовало отстаивать от них мост через Неву. Но и там полковника, заявившего о своей верности государю, взяли под арест собственные же [солдаты]. И они захотели разделить честь спасения Отечества. Чтобы укрепить доброе расположение к себе солдат, прежде всего гвардейских полков, императрица велела им немедленно объявить, что все будет устроено по-прежнему и что маршировать в Германию им не придется. Это вызвало всеобщие крики радости. Тотчас же из полковых канцелярий на телегах привезли старые мундиры, и солдаты стали переодеваться прямо на улице. С ненавистью необыкновенной при этом обращались с новыми, прусского образца мундирами. Гренадерские шапки многие топтали ногами, пробивали их байонетами, швыряли в нечистоты или же надевали их на ружья для всеобщего обозрения и так носили. В конце концов эти озлобленные, беснующиеся люди продавали новые мундиры по смехотворным ценам, лишь бы хватило на выпивку.
После 12 часов императрица перешла из каменного Зимнего дворца в старый, деревянный, который оказался предпочтительнее, вероятно, потому, что его было намного легче оцепить солдатами и защищать с любой из сторон. Поскольку же в этом дворце не оказалось никакой утвари и даже самого необходимого там не хватало, то все это пришлось срочно доставить из находившегося по соседству дома графа Строганова. Граф также счел за благо сыграть свою роль в разразившейся революции.
Не успела императрица въехать в новое свое жилище, как туда собралось множество знатных особ, как светских, так и духовных, чтобы пожелать удачи новой государыне и заверить ее в верности и преданности. Тех же, кто не являлся или не вызывал доверия, арестовывали, причем, как это принято в России в подобных обстоятельствах, солдаты с ними обращались грубо, били, грабили и вообще всячески издевались. В особенности досталось герцогу Георгу-Людвигу Гольштейн-Готторпскому, дяде императрицы. Когда в центре города началась суматоха, он спешно отправился к ныне покойному генерал-аншефу фон Корфу, чтобы посоветоваться с ним, как опередить действия толпы, и сообщить, что конногвардейцы его полка взбунтовались и силой забирают из его дома свои знамена. Генерал фон Корф еще ничего не ведал об общем состоянии дел и поэтому решил, что мятеж конногвардейцев просто неприятное следствие строгостей герцога. Поэтому он посоветовал герцогу на будущее обращаться с этим народом помягче и поснисходительнее. Пока они так между собой беседовали, в здание вошел большой отряд гвардейских пехотинцев. Командовавший ими офицер заявил генералу фон Корфу, что имеет приказ доставить его к императрице. Тотчас же несколько человек схватились за его шпагу и стали срывать орденскую ленту. Когда же генерал попробовал удержать ленту, он получил за это сильный удар прикладом в грудь и еще один, столь же сильный, в самую чувствительную часть тела. После этого орденскую ленту с него сорвали и потащили пешком в каменный Зимний дворец. Императрица, однако, была так недовольна проявленным к нему неуважительным обращением, что лично вновь надела на него ленту и даже выразила при этом желание, чтобы генерал забыл нанесенное ему оскорбление. Стоило увидеть это офицеру, столь грубо поднявшему на Корфа руку, как он самым недостойным образом бросился к его ногам и стал молить о прощении. Но тот с презрением отвернулся от него вместо ответа.
Не успели генерала Корфа увести, как было сказано, из его дома, как прискакало целое сонмище разъяренных конногвардейцев, и они напали на оставшегося там герцога Голштинского. Отдать шпагу добровольно он не захотел, и они вынудили его к тому силой, нанесли много ударов и пинков. Они порвали на нем не только тот самый красный мундир, о котором он за несколько дней до этого говорил в обществе, что собирается отдать его «выбивать», но и голубую нательную рубаху. Ему нанесли раны, а затем хотели проткнуть байонетом его адъютанта Шиллинга. В открытой коляске герцога доставили также во дворец, но императрица не сочла удобным говорить с ним, и его отвезли в собственный дом на углу Галерного двора. По дороге он подвергался большой опасности, поскольку рейтары Конногвардейского полка, полковником которого он был, проявили по отношению к нему крайнее ожесточение. Какие-то из них даже хотели рубануть его саблями, но гренадер, стоявший за ним в коляске, отразил эти удары своим ружьем. Уже при въезде во дворец герцога еще один из рейтар хотел в него выстрелить, но его от этого удержал, что достойно и внимания, и похвалы, русский же священник. Рейтеры и солдаты начисто разграбили дворец, забрали все бывшие там деньги и драгоценности, нарочно покрутили много красивой мебели и разбили зеркала, взломали винный погреб и ограбили даже маленького сына герцога. Только чистыми деньгами герцог потерял более 20 000 рублей, причем 14 600 рублей он получил как раз в это самое утро – их еще пересчитал состоящий у него на службе надворный советник Гертнер – и они исчезли. Озлобленные, неистовствующие солдаты, не слушавшие уже никаких приказов, били, грабили и сажали под самый строгий караул всех, кто оказался во дворце или же только направлялся в него.
Между тем в старом деревянном Зимнем дворце зачитывался срочно составленный генерал-прокурором Глебовым манифест. Он вскоре был опубликован и сделался общеизвестным. Понемногу сама собой собралась почти целиком и лейб-компания, созданная императрицей Елизаветой и распущенная Петром III. Императрица заверила, что лейб-компания будет восстановлена.
Весь дворец был окружен снаружи солдатами и охранялся ими же и внутри, но, кроме этого, пушки были расставлены у подходов к нему, у мостов и на ближайших улицах. Не пренебрегли ничем, что могло бы способствовать защите и обеспечению успеха начатого дела.
Ближе к вечеру императрица сняла орден св. Екатерины и возложила на себя орден св. Андрея. Всякий раз, когда она или великий князь показывались в окне, солдаты и весь народ громко, кричали «ура!». Дорога из Петербурга на Петергоф и Ораниенбаум была вплоть до Красного Кабака занята отрядами с пушками. Все выходы из города так охранялись сторожевыми постами, пикетами и патрулями, чтобы никто не смог покинуть город и лично доложить императору о том, что произошло в Петербурге.
Но пребывавший в беспечности государе ничего не ведал, более того, даже в Петергофе ничего не было известно, потому что остававшаяся там камеристка притворно заявляла всем, что поскольку императрица отправилась почивать поздно, то она еще до сих пор не вставала. Гофмаршал Измайлов, которому император строго приказал самым бдительным образом наблюдать за супругой, удовлетворялся подобными заявлениями до тех пор, пока у него наконец не начали возникать подозрения. Между 11 и 12 часами утра он решился проникнуть в покои императрицы, которые он, к своему чрезвычайному удивлению, нашел совершенно пустыми. Император же именно в этот день, 28 июня, собирался отобедать в Петергофе, и с этим намерением он около часу дня выехал из Ораниенбаума со всеми окружавшими его знатными господами и дамами. Канцлер граф Воронцов отправился заранее. Когда он очутился в Петергофе, то встретил гофмаршала Измайлова, который только что обнаружил исчезновение императрицы и в страхе ее повсюду разыскивал. Быстро посовещавшись, оба сочли нужным, чтобы гофмаршал поспешил навстречу императору и безотлагательно передал ему эту новость. Измайлов как был – при полном параде, в башмаках и белых шелковых чулках – не теряя времени влез на скверную крестьянскую лошадь, что стояла где-то неподалеку, и сломя голову помчался навстречу императору. Он встретил его примерно в пяти верстах от Ораниенбаума едущим в фаэтоне в обществе прусского посланника фон Гольца и некоторых из дам. После стремительной скачки гофмаршал представлял собой довольно необычное зрелище, так что император встретил его насмешками. Правда, император забыл о шутках, когда услышал о бегстве императрицы – этим он был совершенно ошеломлен. Камергер Гудович, его любимец и генерал-адъютант, посоветовал тотчас же повернуть назад и обеспечить за собой кронштадтскую гавань. Прусский посланник Гольц был того же мнения. Это мнение одобрил и поддержал также фельдмаршал Миних, прибывший из Ораниенбаума чуть позже. Но император, на свою беду, считал иначе и поспешил в Петергоф, где и очутился между 1 и 2 часами. Входа во дворец, он спросил испуганным голосом появившегося ему навстречу канцлера: «Где Екатерина?» И когда тот ответил: «Не знаю, я не смог ее найти, но говорят, что она в городе», император на мгновение глубоко задумался и тихо сказал с сильным чувством: «Теперь я хорошо вижу, что она хочет свергнуть меня с трона. Все, чего я желаю, – это либо свернуть ей шею, либо умереть прямо на этом месте». Он в гневе стукнул тростью по полу. Лотом император приказал слугам, выехавшим из Ораниенбаума позже, чем он, поспешить к нему, так как он хотел надеть русскую гвардейскую форму вместо прусской с орденом Черного Орла, которую он до тех пор носил постоянно. Это и было осуществлено в комнате исчезнувшей императрицы. Император сказал генерал-фельдмаршалам князю Никите Трубецкому и графу Александру Шувалову, одного их которых он сделал полковником Семеновского полка, а второго – Преображенского, следующее: «Вам нужно быть в городе, чтобы успокоить ваши полки и удерживать их в повиновении мне. Отправляйтесь немедленно и действуйте так, чтобы вы могли когда-нибудь ответить за свои действия перед богом». Они торжественно заверили его [в своей преданности] и тотчас же пустились в путь, но не успел Петергоф скрыться из виду, как они приказали кучеру ехать тихим шагом, полагая, что особых причин торопиться нет. Немалое время спустя император повелел и канцлеру графу Михаилу Ларионовичу Воронцову также ехать в Петербург, чтобы, как полагается верному слуге, предпринимать меры на благо государю, а также строго предупредить императрицу не делать никаких опасных шагов. Воронцов имел честные намерения по отношению к своему государю – он немедленно отправился и по дороге даже догнал обоих фельдмаршалов. До Красного Кабака дорога была совершенно пустынна – ему казалось, словно все в этих краях вымерло от чумы. Но в самом этом местечке оказался сильный сторожевой отряд. Когда Воронцов спросил у солдат, что они здесь делают и что произошло в Петербурге, они ответили ему очень кратко: «Император оттуда сбежал, а императрица взошла на трон». Канцлер, наверное, решил, что было бы неразумно связываться с этими грубыми людьми, и промолчал. В Петербурге он поехал прежде всего к своему дому, но оттуда тотчас же к деревянному Зимнему дворцу, где пребывала императрица. Правда, перед мостом он вынужден был, как все, не исключая даже и дам, вылезти из экипажа и пешком идти во дворец, где он застал Трубецкого и Шувалова. Они прибыли за несколько минут перед тем и теперь с язвительными усмешками рассказывали императрице о задании, данном им императором. Как только канцлера допустили к императрице, он сказал, что послан к ней императором, своим государем, чтобы дружески, но со всей серьезностью призвать ее величество пресечь восстание немедленно, пока оно еще в самом начале, и воздерживаться впредь, как подобает верной супруге, от любых опасных предприятий. В этом случае не будет препятствий для полного примирения и забвения всего, что уже совершилось. Императрица и граф Воронцов стояли как раз у окна, и вместо ответа она предложила ему бросить взгляд в это окно и убедиться собственными глазами, что все уже решено и происшедшее есть выражение единодушной воли всей нации. «Разве не поздно, – спросила она, – теперь поворачивать обратно?»
Воронцов отвечал: «Я слишком хорошо вижу это, Ваше Величество, и потому мне не остается ничего иного, как представить императору верноподданнейшее донесение обо всем происходящем. Поэтому милостиво разрешите мне воротиться к нему». Не отвечая на просьбу, императрица спросила его, не последует ли он примеру прочих и не принесет ли ей присягу. Воронцов, однако, извинился и возразил, что его совесть не может ему этого позволить ранее, нежели дело не решится окончательно и совершенно. Поскольку он понимает, что вернуться к императору ему не будет позволено, то он просит позволения написать в присутствии императрицы своему государю. Наконец это ему разрешили. Он сообщил [императору], что точнейшим образом выполнял его приказы и ни в какой мере не нарушил принесенной присяги, но обнаружил, что в Петербурге все полностью решилось в пользу императрицы, и потому полагает, что ему[императору] – ничего другого не остается, как тоже подчиниться, выговорив себе как можно более выгодные условия.
Императрица прочитала это письмо и одобрила его, и, как меня заверяли, оно было даже отослано в Петергоф к императору. Вслед за тем императрица снова спросила канцлера, не займет ли он в качестве лейтенанта своего места среди добровольно находящихся при ней кавалергардов[125]. Но он снова извинился, сославшись на долг, и испросил лишь милостивого позволения отправиться в сопровождении нескольких офицеров к себе домой, где он будет все это время пребывать в полном бездействии, отдавшись божьему промыслу, ни во что не вмешиваться и ничему не противодействовать.
Это ему наконец позволили, и он тотчас же поспешил откланяться, но выражений милости при прощании ему не перепало.
Нерешительный император не удовлетворился этими посольствами, но приказал тогдашнему кабинет-секретарю Волкову составить письмо в Петербург Сенату, в котором он строго взывал к его верности, оправдывал свое поведение в отношении собственной супруги и объявлял юного великого князя Павла Петровича внебрачным ребенком. Но офицер, которому повелели доставить это послание, вручил его императрице, а она, как легко можно заключить, не сочла полезным его оглашать.
Подумали и о Кронштадте. Тотчас по прибытии в Петергоф император послал туда приказ – всем солдатам и матросам с пятидневным запасом провианта и боеприпасов самым спешным образом выступить к Петергофу. Правда, через час голштинский генерал-аншеф Петер Девьер получил новое приказание: войскам оставаться на Месте и беречь [Кронштадт] для императора. Он немедленно послал своего адъютанта назад к императору сообщить, что Кронштадт для него еще открыт и в случае, если обстоятельства того потребуют, он всегда сможет там укрыться. Около 6 часов в Кронштадте получили ещё один – третий – приказ. Девьер, однако, меньше всего отличался быстротой и бдительностью, и многого недоставало для того, чтобы выходившие приказы осуществлялись столь же быстро, как того требовало их содержание.
В Санкт-Петербурге при дворе императрицы до полудня о Кронштадте и о полках, стоящих вне Петербурга, думали столь же мало, как и об армии, находящейся в Германии. Но примерно в это время подполковник фон Эндтен так громко напомнил графу Разумовскому [о Кронштадте], что услыхала императрица. Она тотчас же осознала важность этого напоминания и приказала присутствовавшему адмиралу Талызину немедля отправляться туда и обеспечить для нее этот пункт. Адмирал охотно и в ту же минуту согласился, но испросил собственноручный указ императрицы, для чего немедленно доставили перо, бумагу и чернила. Получив указ, адмирал пустился в дорогу, но прежде отправил [в Кронштадт] перед собой в шлюпке одного лейтенанта, чтобы разузнать о настроениях [гарнизона] и повлиять на них. При своем прибытии Талызин нашел вице-адмирала князя Меншикова и коменданта полковника фон Нумерса в заботах о тщательном укреплении всех входов в Кронштадт. Не успел он им поведать о том, что обстоятельства складываются выгоднейшим для императрицы образом, и показать данный ему письменный приказ, как оба забыли о присяге и долге, предоставили императора его судьбе и тотчас же высказались за императрицу, которой счастье улыбалось больше.
После того как эти двое были завоеваны, графа Девьера заставили сидеть в доме коменданта в бездействии до той поры, пока дело не решится окончательно. И когда он упрекнул адмирала Талызина в предательстве, тот ответил ему с иронической и презрительной усмешкой: он не сделает Девьеру ничего сверх того, что он сам, Девьер, должен был бы сделать с Талызиным при появлении его в гавани, если бы правильно разбирался, в своем ремесле.
Помимо всех вышеупомянутых мер, император предпринял и другие, столь же бесплодные. Он велел всей своей голштинской кавалерии под командой голштинского генерала Шильда прибыть из Ораниенбаума в Петергоф. Инфантерия же должна была оставаться на месте. В окрестностях Петергофа рейтаров и драгун разбили на отряды и расставили, а гренадеры Астраханского полка, несшие стражу в Петергофе при императрице, должны были также занять позиции. Шильду велено было вести кавалерию против предполагаемого противника. Он, однако, с извинениями отклонил эту честь, сказав, что он не знает [здешнего] народа. Там и здесь расставляли пушки и назначали к ним прусских канониров. Гусаров отправили вперед – в окрестности Красного Кабака. Всем пришлось зарядить оружие боевыми патронами, чтобы защищаться. Но поздно вечером император приказал как голштинским рейтарам, так и русским гренадерам возвращаться в Ораниенбаум. Веря полученному от Девьера донесению и не зная о происшедшей к вечеру в Кронштадте перемене, он взошел на галеру и велел грести к этому месту. Туда же следовало отправиться и двум яхтам или фрегатам, которые летом обычно стояли у Петергофа. Все знатные господа и дамы, бывшие при императоре в Ораниенбауме и по большей части против своего желания составлявшие его свиту, должны были взойти на корабли и разместиться частично на галере, а частично на одной из яхт.
Около полуночи император был недалеко от [Кронштадтской] гавани. С несколькими сопровождающими он спустился в шлюпку, чтобы быстрее прибыть на место. Но оказавшийся там караульный окликнул его. Когда же в ответ сказали, что здесь император, послышалось возражение: об императоре никто ничего не знает, все присягнули императрице. Так что пусть он немедленно поворачивает назад, иначе по нему без промедления откроют огонь. Последнего, впрочем, не случилось и не могло случиться, поскольку на той стороне не было ни одной пушки (впрочем, как и со стороны Петербурга) с боевыми зарядами.
Прогнанному так императору пришлось в испуге повернуть шлюпку назад и возвратиться на галеру. Он не позволил обрубить якорный канат, как некоторые предлагали, и, когда якорь был поднят, велел грести обратно в Ораниенбаум. Вступив на борт галеры, император пригрозил бывшим в его свите знатным дамам, а именно канцлерше Воронцовой, супруге гетмана, обер-егермейстерше Нарышкиной, графине Брюс, графине Строгановой и другим, чьи мужья были в городе у императрицы, что он сквитается на них и что ни одна из них не вернется в Петербург живой. Легко представить, какой страх вызвала у дам эта угроза и какой вой и стенанья тут поднялись. Впрочем, император вряд ли выполнил бы свое обещание – оно было дано, скорее всего, просто в дурном расположении духа. Он спустился со своей любовницей Елизаветой Воронцовой и фаворитом Гудовичем в каюту и оставался там в полном унынии и беспомощности.
29 июня рано поутру прибыл император с галерой и яхтой в Ораниенбаум. Но вторая яхта со знатными персонами намеренно причалила в Петергофе, и они тотчас же подчинились императрице. Как только император ступил на сушу, он отправился в маленькую крепость, заложенную им для военных учений, где пролежал примерно час на кушетке, почти ничего не произнеся за все это время. По совету тех, кто был при нем, он покинул затем это место и отправился в свой дворец, куда проследовали как находившиеся тогда в Ораниенбауме знатные лица, так и голштинские офицеры.
Между тем императрица велела собрать в Санкт-Петербург корпус войск, который состоял из трех пехотных гвардейских полков, конногвардейцев, полка гусар и двух полков инфантерии. Их возглавил гетман граф Разумовский.
Генерал-фельдцейхмейстер Вильбуа командовал артиллерией, относившейся к авангарду.
С этим корпусом императрица выступила в поход еще 28 июня вечером. На ней была мужская одежда – гвардейская форма с андреевской лентой через плечо. [Екатерина] ехала верхом с обнаженной шпагой в руке. Правда, как сама она позже сказала, на душе у нее было тяжело из-за неизвестности об исходе всего этого предприятия. Молодая княгиня Дашкова, также в офицерском мундире, сопровождала императрицу, как и она, верхом.
29 рано утром, между 3 и 4 часами она прибыла к почитаемому мужскому монастырю в двадцати верстах от Санкт-Петербурга и в десяти – от Петергофа. Здесь тотчас велела она отслужить службу, и здесь же присягнули ей все прибывшие из Петергофа придворные с той яхты, что покинули императора. Сенатор Воронцов, отец фаворитки императора, допущен, впрочем, не был. Ему пришлось долго стоять перед монастырем, а солдаты издевались и насмехались над ним из-за его дочери Елизаветы. В конце концов его отвезли под охраной в Санкт-Петербург домой.
Между тем русские гусары, высланные вперед, вылавливали и брали в плен встречавшиеся пикеты голштинских гусаров.
В то же утро 29-го в Ораниенбауме император устроил последнее совещание. За исключением одного лишь Миниха, все советовали ему сдаться императрице и наперебой предлагали пункты капитуляции. Миних же, лучше кого бы то ни было знавший, что собой представляют революции в России, внушал императору, что гвардейские полки наверняка обмануты ложью либо о его смерти, либо об отсутствии. Прошло уже 24 часа – было много времени как следует подумать, так что из тех, кто сейчас действовал вынужденно, наверное, немало найдется таких, что в мгновенье ока примут решение перейти на сторону императора, стоит лишь ему покинуть своих голштинцев и вместе с одним лишь Минихом явиться навстречу приближающейся гвардии. Тогда он, фельдмаршал, надеется внушить гвардейцам необходимое и изменить их настроение. Пусть император не боится, что на его особу осмелятся посягнуть. Столь большое доверие и столь решительный поступок всех совершенно изумит. Если же все-таки начнут стрелять, то первая пуля сразит самого фельдмаршала. В любом случае так умереть славнее, чем позволить себя позорно взять в плен, не решившись ни на какое действие ради того, чтобы удержать за собой столь величественный трон.
И в самом деле, единственное, что оставалось, – это последовать такому совету. Исход мог быть и счастливым, поскольку между Преображенским и Измайловским полками уже царило сильное соперничество. Многие стали говорить о примирении, а что касается армейских полков, то они во всем этом деле играли чисто пассивную роль. Но императора поразила слепота. Ему не хватило мужества и отваги последовать этому совету – и его отвергли как слишком опасный, поскольку нельзя подвергать угрозе священную особу императора.
Тогда этот несчастный государь отправил с вице-канцлером князем Голицыным письмо к императрице, в котором он просил ее лишь позволить ему уехать в Голштинию. Но вскоре затем он сочинил и второе письмо, еще более унизительное. Он отказывался полностью от своих прав на российский престол и на власть. Он раболепно молил сохранить ему жизнь и единственное, что выговаривал себе помимо того, – это позволение взять с собой в Голштинию любовницу Елизавету Воронцову и фаворита Гудовича. Это послание он переслал с генерал-майором Михайлой Измайловым. Оба письма были на русском языке. Их вручили императрице в упомянутом монастыре.
После этого по совету фельдмаршала Миниха и по приказу императора ораниенбаумской солдатне пришлось сложить оружие. Во-первых, их было слишком мало, чтобы защищаться от столь превосходящего силой противника, а во-вторых, такое слабое сопротивление не могло привести ни к чему иному, как к величайшему ожесточению и вследствие этого к ужасной кровавой бане.
Приказу этому последовали тотчас же, и большая часть [солдат] разбежалась и попряталась как можно лучше в лежавшем поблизости лесу. Когда генерал-майор Измайлов вернулся из Петергофа, император немедленно написал присланную с ним на русском языке формулу отречения от российской Короны и тут же подписал ее в надежде, что это позволит ему отправиться в Голштинию. Около полудня за ним прислали карету в сопровождении нескольких гусар – в ней он и уехал. Все сбежались на большую лестницу, чтобы увидеть его отъезд, но он спустился по боковой. С ним вместе в карету сели Елизавета Воронцова и Гудович. На запятки по его приказу встал его обер-камердинер Тюмлер и с ним еще двое камер-лакеев.
По пути они встречали один военный пост за другим, и [император] едва избежал опасности быть со всем своим обществом разнесенным в куски выстрелом из одной шуваловской гаубицы. Канонир совсем уже собрался выпалить, но в то же мгновение начальник поста артиллерийский старший лейтенант Милессино так резко ударил его шпагой по руке, что тот выронил горящий фитиль.
По прибытии в Петергоф император вышел из кареты, и его тут же отвели в его комнату. Он потребовал себе стакан вина, смешанного с водой, и больше ничего не ел и не пил. Обер-камердинер хотел подняться вслед за ним по лестнице, но его не пустили, как и камер-лакеев, а отвели в комнату внизу у лестницы, куда сразу же доставили и Гудовича, которого какой-то офицер безжалостно избил.
Офицеры и солдаты, естественно, забрали у них часы, табакерки, кольца, деньги и все, что было у каждого ценного. В кармане у обер-камердинера Тюмлера лежала лента ордена Черного Орла, который незадолго перед тем прусский король прислал императору, чтобы почтить столь великого государя. Ее тоже отобрали. Вечером столь несчастливого для императора дня 29 июня у него отобрали орден и шпагу, заставили надеть серый сюртук и отвезли в карете с тщательно закрытыми окошками и в сопровождении капитана Щербачкова и лейтенанта Озерова в Ропшу, лежащую примерно в двух с половиной немецких милях. Это было собственное имение императора. Следовать за ним разрешили только одному из его камер-лакеев – русскому, по имени Маслов, и еще двум русским лакеям. Правда, оба последние, чтобы поскорее от этого освободиться, тотчас же сказались больными. По прибытии в Ропшу император почти беспрерывно плакал и горевал о судьбе своих бедных людей, под которыми он разумел голштинцев. Ему казалось совершенно невероятным, что гетман граф Разумовский мог ему изменить. Скорее он допускал, что тот пострадал из-за него.
Мы, пожалуй, оставим его здесь на несколько дней обдумывать свою печальную и безусловно внушающую жалость судьбу и последуем за императрицей в Санкт-Петербург, куда она выступила в тот же день 29-го вечером, но прибыла при пушечном салюте из крепости и адмиралтейства только 30-го в первой половине дня. На ней все еще была гвардейская форма. Поравнявшись при въезде в город с новой красивой церковью, выстроенной адмиралтейством, она зашла туда помолиться. Для этого же она посетила Казанскую церковь и оттуда проследовала в Летний дворец, где каждый был допущен к целованию руки. После ее возвращения были отведены части, охранявшие до этого времени деревянный Зимний дворец и оставленного в нем великого князя Павла Петровича.
Стоит еще, пожалуй, упомянуть и о некоторых дополнительных обстоятельствах, которые я не смею обойти молчанием. За несколько недель до падения императора во всех компаниях совершенно откровенно говорили об опасности, в которой он находится, и о предстоящем ему несчастье. Это исходило не только от тех, кто либо улавливал признаки готовящегося против него заговора, либо имел о нем сведения, или же от тех, кто, наблюдая за плохо продуманными предприятиями монарха и ежедневно усиливающимся недовольством его подданных делал более чем вероятный вывод о том, что его царствование и его самого ожидает плохой конец. Об этом говорили сами заговорщики, чтобы прощупать, насколько публика настроена против императора и в какой-то мере подготовить ее к тому, что и на самом деле должно было случиться. При этом никто даже не пытался оправдывать императора, хотя многие готовы были его простить. Лишь те были им довольны и превозносили его правление, кто делал себе карьеру в так называемых голштинских войсках или же, как некоторые ремесленники, их обслуживал. Как те, так и другие в итоге проиграли, одни – потому что с падением императора потеряли свои места, другие – потому что оказались в больших затруднениях и в докучных хлопотах из-за того, что те, первые, Им больше не платили. Императором были недовольны даже ссыльные, которых он возвратил назад и которому они были обязаны своей свободой, – потому что продолжительное время, а по большей части и в течение всего царствования, они не получали от него никаких средств к существованию. Самые известные из них все же получили от императора титулы и доходы, но тем не менее и они от него отвернулись, приняли участие в его свержении и поддержали в этом деле тех, кто занимал меньшие посты. И напротив, заслуживает удивления, с какой единодушной симпатией русское духовенство, солдаты и простонародье приняли и признали в качестве правящей императрицы [Екатерину], несмотря на то что она тоже была иностранкой. Она сумела стать обожаемой всеми и каждым своей многолетней ревностью к греческой религии, своими навыками в русском языке, строгим соблюдением постов, большой доброжелательностью, которую она проявляла ко всем, но в особенности к недовольным, своей мягкостью и умом, которым она далеко превосходила императора, и снисходительным отношением к вкусам и настроениям гвардейцев.
Первые же манифесты, выпущенные по велению императрицы, возбудили в духовенстве и народе сильную ненависть к сверженному императору. Чтобы ненависть эту поддержать и еще усилить, потихоньку стали распускать всякие ложные слухи. Говорили, например, что император собирался жениться на своей любовнице, а жену свою заточить в монастырь, что 23 июня при освящении в Ораниенбауме лютеранской кирхи он вместе со своей любовницей принимал в ней причастие, причем метресса уже ранее была крещена по лютеранскому обряду. Он велел якобы вызвать из Гольштейна много евангелических проповедников, чтобы забрать у русских их церкви и передать их этим лютеранам. Он хотел ввести масонство. По его приказу генерал Апраксин перед битвой у Гросс-Егерсдорфа в Прусии[126] велел примешать к пороху песок, отчего русские не могли палить в пруссаков. И чем больше было таких наивных и дурацких россказней, тем охотнее принимало их простонародье, поскольку не нашлось настолько смелых людей, чтобы их опровергать.
Уже 28 июня после возвращения в город императрицы уверяли, что император мертв, – Он якобы накануне вечером пьяным свалился с коня и сломал себе шею. Другие же русские простолюдины кричали, что император, должно быть, убежал и это им очень нравится, поскольку иметь его императором они, дескать, больше не желают. В подобные минуты чернь забывает о законах, да и вообще обо всем на свете, и от нее много досталось и иностранцам в этот навсегда им памятный день. Один заслуживающий доверия иностранец рассказывал мне лично, как в тот день какой-то русский простолюдин плюнул ему в лицо со словами: «Эй, немецкая собака, ну, где теперь твой бог?» Точно так же и солдаты уже 28-го вели себя очень распущенно. Не говоря уже о том, что они тотчас же обирали всех, кого им было велено задержать или караулить, по моим собственным наблюдениям, большинство из тех, кого куда-либо откомандировывали, захватывали себе прямо посреди улицы встретившиеся кареты, коляски и телеги и уже на них ехали далее. Видел я и как отнимали и пожирали хлеб, булочки и другие продукты у тех, кто вез их на продажу.
30-го июня беспорядков было еще больше. Я не могу вспоминать об этом ужасном дне без порывов глубочайшей признательности всевышнему за то, что он простер свое покровительство в этот день на меня и многих других. Так как императрица разрешила солдатам и простонародью выпить за ее счет пива в казенных кабаках, то они взяли штурмом и разгромили не только все кабаки, но также и винные погреба иностранцев, да и своих; те бутылки, что не смогли опустошить, – разбили, забрали себе все, что понравилось, и только подошедшие сильные патрули с трудом смогли их разогнать.
Многие отправились по домам иностранцев якобы поздравить со вступлением на престол императрицы и требовали за такие старания себе денег. Их приходилось отдавать безо всякого сопротивления. У других отнимали шапки, так что тот, кто не был хотя бы изруган, мог считать себя счастливцем. И все же при этой шедшей в беспорядках среди бела дня перемене правления, среди дикого разгула озлобленных солдат и неистовствовавшей черни ни один человек не погиб, ничья кровь не была пролита, если не считать того, что в Ораниенбауме несколько мстительно настроенных и, возможно, пьяных русских солдат переранили сколько-то солдат голштинских, уже бросивших оружие. Новые и еще большие неистовства были наконец предотвращены многочисленными усиленными патрулями, расставленными повсюду, чтоб отвести нараставшую угрозу и строгим приказом, зачитывавшимся вслух прилюдно на улицах под барабанную дробь..
28 июня, когда окончательно совершилась эта великая перемена, был днем Петра и Павла, то есть государственным праздником, – отмечались именины как императора, так и великого князя. И хотя почти по всей империи его так и праздновали, но в Петербурге никто и не поминал о Петре, а богослужение было тем печальнее, что еще не знали, какой оборот примет дело. По крайней мере, в храмах иностранцев в первой половине дня, сразу после окончания проповеди стали принимать новую присягу. Уже тогда казалось более чем вероятным, что дела императрицы идут хорошо, а императора, напротив, скверно, тем более что о трусости последнего было известно. Она действительно помешала ему в нужный момент воспользоваться разнообразными средствами, которые могли бы помочь ему удержаться на престоле или же геройски умереть со шпагой в руке.
Занятным обстоятельством было то, что 28 и 29 июня многие знатные лица находились в Ораниенбауме и Петергофе при императоре, а их супруги – в Санкт-Петербурге при императрице, и наоборот: жены с императором, а их мужья – с императрицей. Но поскольку все случилось так, что эти люди в перемене правления не сыграли никакой роли, то никаких дальнейших последствий и не было. Разве что все те несколько дней одни опасались за судьбу других.
29 июня велено многим иностранцам появиться при дворе, чтобы засвидетельствовать почтение императрице. Все они охотно последовали этому приказу.
Ночью с 30 июня на 1 июля один то ли совершенно пьяный, то ли, я не знаю, подверженный фантазиям гусар поднял хотя и ложную, но страшную тревогу, закричав, что совсем уже рядом пруссаки. Этот дикий нелепый вздор привел в движение, поднял на ноги и поставил в ружье два гвардейских полка. Они не прежде успокоились и снова разошлись, чем когда императрица, специально из-за этого разбуженная, показалась им и дала заверения, что повода для беспокойства не существует.
2 июля по приглашению, полученному накануне, иностранные посланники посетили двор и принесли свои поздравления императрице.
3 июля после обеда императрица выехала на прогулку. Ее сопровождало несколько карет и отряд рейтар. Она выходила у нескольких церквей, прежде всего у Казанской, и совершала в них короткие молитвы. 4-го она присутствовала в крепостной церкви на службе за упокой души усопшей императрицы Елизаветы. 5-го она образовала особый корпус кавалергардов из 60 человек, шефом которого назначила генерал-аншефа, камергера и кавалера графа Гендрикова. 6-го оглашался новый манифест, в котором обстоятельно рассказывалось о причинах низложения императора, а 7-го были опубликованы еще два других. В первом из них императрица сообщала, что накануне вечером ей стало известно о смерти бывшего императора, а во втором извещала о своем желании принять помазание и корону в октябре в Москве.
Смерть бывшего императора – слишком заметное происшествие, чтобы я не описал его несколько подробнее и обстоятельнее. Но поскольку, начиная эти записки, я присягал на знамени истины, не следует на меня гневаться, если мое описание будет несколько отличаться от того, что содержится в приводимом ниже русском манифесте.
«Божиею милостию, Мы» Екатерина Вторая, Императрица и Самодержица Всероссийская, и прочая, и прочая, и прочая.
Объявляем чрез сие всем верным подданным. В седьмый день после принятия Нашего Престола Всероссийского получили Мы известие, что бывший Император Петр Третий обыкновенным и прежде часто случавшимся ему припадком гемороидическим впал в прежестокую колику. Чего ради, не презирая долгу Нашего Христианского и заповеди Святой, которою Мы одолжены к соблюдению жизни ближнего своего, тотчас повелели отправить к нему все, что потребно было к предупреждению следств из того приключений, опасных в здравии его, и к скорому вспоможению врачеванием. Но к крайнему нашему прискорбию и смущению сердца, вчерашнего вечера получили Мы другое, что он волею Всевышнего Бога скончался. Чего ради Мы повелели тело его привезти в монастырь Невский для погребения в том же монастыре; а между тем всех верноподданных возбуждаем и увещеваем Нашим Императорским и Матерним Словом, дабы без злопамятствия всего прошедшего с телом его последнее учинили прощание и о спасении души его усердные к Богу приносили молитвы. Сие же бы нечаянное в смерти его Божие определение принимали за промысл его Божественный, который Он судьбами своими неисповедимыми Нам, Престолу Нашему и всему Отечеству строит путем, Его только Святой воле известным. Дан в Санкт-Петербурге, месяца июля 7 дня 1762 года.
Подлинный подписан собственною Ее Императорского Величества рукою тако: Екатерина. Печатан при Сенате в Санкт-Петербурге того ж 7 числа июля 1762 года[127].
Так гласил манифест, который велела опубликовать императрица. В какой степени приведенные в нем обстоятельства соответствуют истине или же, напротив, отклоняются от нее, будущие мои читатели смогут судить сами из последующего изложения.
Итак, я снова возвращаюсь в Ропшу, где оставил несчастного императора в печали о бедствиях, в которых оказался он сам и его голштинцы. Окно его комнаты было закрыто зелеными гардинами, так что снаружи ничего нельзя было разглядеть. Офицеры, сторожившие императора, не разрешали ему и выглядывать наружу, что он, впрочем, несколько раз тем не менее украдкой делал. Они вообще обращались с ним недостойно и грубо, за исключением одного лишь Алексея Григорьевича Орлова, который еще оказывал ему притворные любезности. Так, однажды вечером, спустя уже несколько дней после прибытия императора в Ропшу, он играл в карты с Орловым. Не имея денег, он попросил Орлова дать ему немного. Орлов достал из кошелька империал и вручил его императору, добавив, что тот может получать их столько, сколько ему потребуется. Император положил монету в карман и тотчас же спросил, нельзя ли ему немного погулять по саду, подышать свежим воздухом. Орлов ответил «да» и пошел вперед, как бы для того, чтобы открыть дверь, но при этом мигнул страже, и она тут же штыками загнала императора обратно в комнату. Это привело государя в такое возбуждение, что он проклял день своего рождения и час прибытия в Россию, а потом стал горько рыдать. При своем появлении в Ропше он уже был слаб и жалок. У него тотчас же прекратилось сварение пищи, обычно проявлявшееся по нескольку раз на дню, и его стали мучить почти непрерывные головные боли.
1 июля по ст. стилю в Санкт-Петербург прибыл курьер с известием, что император нездоров и требует своего придворного хирурга Людерса, а также своего мопса и скрипку. Согласно устному докладу о болезни императора Людерс выписал лекарства, но их не стали пересылать. Императрица стала уговаривать Людерса и даже велела ему отправиться к своему господину, с которым ему следовало обойтись самым наилучшим образом. Людерс же опасался оказаться в совместном с императором продолжительном заключении и потому некоторое время пребывал в нерешительности. Только 3 июля около полудня ему пришлось волей-неволей усесться с мопсом и скрипкой в скверную русскую повозку, в которой его и повезли самым спешным образом. Примерно в это же самое время император лишился последнего своего слуги – упоминавшегося камер-лакея Маслова. Все было так. Когда император немного задремал, этот человек вышел в сад подышать свежим воздухом. Не успел он там немного посидеть, как к нему подошли офицер и несколько солдат, которые тут же засунули его в закрытую русскую повозку. В ней его привезли в Санкт-Петербург и там выпустили на свободу. Людерс встретил его по дороге. Сразу после увоза этого слуги один принявший русскую веру швед из бывших лейб-компанцев – Швановиц, человек очень крупный и сильный, с помощью еще некоторых других людей жестоко задушил императора ружейным ремнем. О том, что этот несчастный государь умер именно такой смертью, свидетельствовал вид бездыханного тела, лицо у которого было черно, как это обычно бывает у висельников или задушенных. Удушение произошло вскоре после увоза Маслова – это следует из того, что как придворный хирург Людерс, так и отправленный в тот же день в Ропшу придворный хирург Паульсен застали императора, уже мертвым. Стоит заметить, что Паульсен поехал в Ропшу не с лекарствами, а с инструментами и предметами, необходимыми для вскрытия и бальзамирования мертвого тела, вследствие чего в Петербурге все точно знали, что именно там произошло.
Нет, однако, ни малейшей вероятности, что это императрица велела убить своего мужа. Его удушение, вне всякого сомнения, дело некоторых из тех, кто вступил в заговор против императора и теперь желал навсегда застраховаться от опасностей, которые сулили им и всей новой системе его жизнь, если бы она продолжалась. Можно уверенно утверждать, что были использованы и другие средства, чтобы сжить его со света, но они не удались. Так, статский советник доктор Крузе приготовил для него отравленный напиток, но император не захотел его пить. Вряд ли я заблуждаюсь, считая этого статского советника и еще нынешнего кабинет-секретаря императрицы Григория Теплова главными инициаторами этого убийства. Последнего император за несколько месяцев перед тем велел арестовать – ему донесли, что тот с презрением отзывался о его особе. Сведения эти проверялись не слишком строго, так что вскоре он снова был на свободе. Император даже произвел его в действительные статские советники, за что тот впоследствии отблагодарил, составляя все эти жалкие манифесты, в которых император рисовался с ненавистью такими мрачными красками. 3 июля этот подлый человек поехал в Ропшу, чтобы подготовить все к уже решенному убийству императора. 4 июля рано утром лейтенант князь Барятинский прибыл из Ропши и сообщил обер-гофмейстеру Панину, что император мертв. Собственно убийца – Швановиц – тоже явился к этому времени, был произведен в капитаны и получил в подарок 500 рублей. Такое вознаграждение за столь опасное предприятие показалось ему слишком малым, и он пошел к гетману, как для того, чтобы сделать ему о том представление, так и пожаловаться, что ему дают весьма отдаленную часть в Сибири. Тот, однако, не вдаваясь в рассуждения, весьма сухо ответил, что отъезд его совершенно необходим, и приказал офицеру сопровождать его до ямской станции и оставить его, лишь убедившись, что он действительно уехал.
Императрица узнала о смерти своего мужа только 6 июля вечером. 7 бездыханное тело императора привезли в монастырь св. Александра Невского и там выставили на обозрение в том же самом низком здании, где за несколько лет перед тем выставлялись останки его дочери принцессы Анны, а также и регентины Анны [Лепольдовны].
Поскольку я тогда отсутствовал, то сам тела не видал. Поэтому передам здесь моим будущим читателям сообщение заслуживающего доверия друга, бывшего там 9 июля. Я готов ручаться, что он разглядел ни больше и ни меньше, чем надо было.
В указанном здании были две обитые черным и лишенные каких бы то ни было украшений комнаты. В них можно было только различить несколько настенных подсвечников, правда без свечей. Сквозь первую черную комнату проходили во вторую, где на высоте примерно одного фута от пола в окружении нескольких горящих восковых свечей стоял гроб. Он был обит красным бархатом и отделан широким серебряным позументом. По всей видимости, он был несколько коротковат для тела, поскольку было заметно, что оно как-то сжато. Вид тела был крайне жалкий и вызывал страх и ужас, так как лицо было черным и опухшим, но достаточно узнаваемым и волосы, в полном беспорядке, колыхались от сквозняка. На покойнике был старый голштинский бело-голубой мундир, но оставались видны только плечи, грудь и руки. На руках, сложенных крестом одна поверх другой, были большие жесткие перчатки, вроде тех, с которыми изображают обычно Карла XII. Остальную часть тела скрывало старое покрывало из золотой парчи, которое свешивалось через ноги до самого пола. Никто не заметил на нем орденской ленты или еще каких-либо знаков отличий. Всем входившим офицер отдавал два приказания – сначала поклониться, а затем не задерживаться и сразу идти мимо тела и выходить в другие двери. Наверное, это делалось для того, чтобы никто не смог как следует рассмотреть ужасный облик этого тела.
Комнаты, где выставляют тела уважаемых в Санкт-Петербурге горожан, выглядят куда представительнее, чем помещение, в котором лежал бывший император и самодержец всероссийский, правящий герцог Голштинский и внук Петра Великого. Стояло оно недолго, и уже 10 июля его опустили в землю – в тот самый день, когда император собирался выступить из Петербурга в поход против Дании. Хотя всем особам первых пяти классов и было велено присутствовать при погребении императора, но больше для вида, а так как все хорошо понимали, что это вовсе не способ понравиться при новом дворе, то кроме генерал-фельдмаршала Миниха и генерала Корфа прибыли лишь немногие. Шестеро асессоров – все совершенно исключительные пьяницы – отнесли тело в церковь, где его погребли простые монастырские служки. Оно лежит без эпитафии и надгробия рядом с останками столь же несчастной регентины Анны под полом нижней части монастырской церкви, в которой наверху можно видеть роскошную гробницу св. Александра Невского.
Перед этими жалкими похоронами в петербургской газете можно было не без удивления прочесть, какое особенное средство было применено для того, чтобы не дать императрице увидеть ужасный труп своего мужа. Подробнее это изъяснит следующий экстракт.
Сенатор и кавалер Никита Иванович Панин собранию Правительствующего Сената предлагал: Известно ему, что Ее императорское величество, всемилостивейшая государыня намерение положить соизволила шествовать к погребению бывшего императора Петра Третьего в Невский монастырь, но как великодушное Ее величества и непамятозлобивое сердце наполнено надмерною о сем приключении горестью и крайним соболезнованием о столь скорой и нечаянной смерти бывшего императора, так что с самого получения сей печальной ведомости Ее величество в непрерывном соболезновании и слезах о таковом приключении находится: то хотя он, господин сенатор, почитая за необходимый долг, обще с господином гетманом, сенатором и кавалером графом Кирилою Григорьевичем Разумовским и представляли, чтоб Ее величество, сохраняя свое здравие, по любви своей к российскому отечеству, для всех истинных ее верноподданных и для многих неприятных следств, изволила б намерение свое отложить; но Ее величество на то благоволения своего оказать не соизволила, и потому он за должное признал о том Сенату объявить, дабы весь Сенат по своему усердию к Ее величеству о том с рабским прошением предстал. Сенат, уважа все учиненные при том господином сенатором Паниным справедливые изъяснения, тотчас выступя из собрания, пошел во внутренние Ее величества покои и, представ монаршему ее лицу, раболепнейше просил, дабы Ее величество шествие свое в Невский монастырь к телу бывшего императора Петра Третьего отложить соизволила, представляя многие и весьма важные резоны к сохранению для всех верных сынов Отечества Ее императорского величества дражайшего здравия; и хотя Ее величество долго к тому согласия своего и не оказывала, но напоследок, видя неотступное всего Сената рабское и всеусерднейшее прошение, ко удовольствию всех ее верных рабов намерение свое отложить благоволила. Сенат, приняв сие за отменный знак Ее матернего милосердия, по отдании своей рабской благодарности возвратись в собрание, приказали: о сем записать в журнале, объявя чрез господина обер-прокурора князя Козловского всему святейшему Синоду, что погребение отправляемо будет без высочайшего Ее императорского величества при том присутствия, и с сего для напечатания в газетах в Академию наук дать копию[128].
Когда Сенат представил императрице вышеизложенный доклад, она не только залилась слезами, но даже стала горько раскаиваться в шаге, который она предприняла. Она упрекала [сенаторов], что весь свет будет недоволен ею, если она не будет даже присутствовать при погребении своего супруга. Сенат, однако, повторил свое представление и добавил, чтобы добиться своей цели, что если императрица не прислушается к его мнению и отправится в монастырь, то по дороге ее собственная жизнь не будет в безопасности. Следует опасаться и без того озлобленных и раздраженных солдат – они легко могут прийти в такую ярость, что посягнут на тело усопшего императора и разорвут его на куски. Это заставило ее наконец уступить настояниям Сената, правда при строгом условии, что вся ответственность перед богом и людьми ляжет на него.
Таков был конец несчастного внука Петра I. Он учинил расправу над собственным сыном, и нот бог наказал его в этом потомке. Это новый, хотя и печальный пример того, что никогда иностранному принцу не удастся безнаказанно вступить в Россию. У этого государя было от природы доброе сердце, и ни к чему он не был меньше склонен, чем к суровости. При этом он обладал столь здравым рассудком, что, несомненно, поладил бы со своими подданными, если бы захотел последовать его советам и если бы не позволил захватить себя стремнине унаследованных предубеждений и страстей. Нерушимая воля заставляла его упрямо настаивать на своем мнении, а поскольку в правление императрицы Елизаветы его заботливо отстраняли от любых дел, то не нужно удивляться его неосведомленности и идущей отсюда неспособности к управлению столь пространной империей, устройство и глубинные движущие силы которой остались ему неизвестны. Впрочем, оставим судить потомкам, заслужил ли и в какой мере или же не заслужил вовсе этот государь столь тяжкую судьбу! Счастливой почитаю я страну, которую не тяготят подобные убийства. Величайшим благодеянием всевышнего признаю я то, что на протяжении столь многих веков он посылал нам лишь таких государей, которых мы по справедливости почитаем – они были отцами своим подданным. Пусть и впредь иные народы завидуют этому преимуществу Дании! По крайней мере, в этом состоит желание патриота, и да услышат его небеса!
Кронштадт, 29 июня 1762 года
Милостивый государь мой Никита Иванович, при сем Посылаю репорт к Ее Императорскому Величеству; прошу исходатайствовать указу за Ее Величества рукою; несколько присматриваю, что некоторые сумнительны тому указу, что мне дан. Я уже по се время третью тревогу бью: яхта опять в четыре часа подходила, только не близко; из Аранинбога[129] гость ко мне приезжал и просился в Кронштадт, что обстоятельно в моем всеподданнейшем репорте к Ее Величеству репортовано.
Людей всемерно в Кронштадте мало обнять такую обширную гавань; предлагал в своем репорте, чтоб батальон сюда прислать как наискорее; подлинно, ежели бы не прибыл в Кронштадт, то б трудно его из него выживать.
Прошу жену не оставить; я к ней ничего не пишу, а может быть, к ней худые слухи доходят, – и есмь с истинным почтением Вашего Превосходительства покорный и верный слуга Иван Талызин.
NB. Прошу доложить Ее Величеству, Дивьер и полковник его полку желают присягу взять; я намерен от него присягу взять, в том худобы не будет.
[29 июня 1762 года]
Ваше Величество.
Если Вы решительно не хотите уморить человека, который уже довольно несчастлив, то сжальтесь надо мною и оставьте мне мое единственное утешение, которое есть Елисавета Романовна. Этим Вы сделаете одно из величайших милосердных дел Вашего царствования. Впрочем, если бы Ваше Величество захотели на минуту увидать меня, то это было бы верхом моих желаний.
Ваш нижайший слуга Петр.
[29 июня 1762 года]
Ваше Величество.
Я еще прошу меня, который ваше воле исполнял во всем, отпустить меня в чужие края с теми, которые я, Ваше Величество, прежде просил, и надеюсь на ваше великодушие, что вы меня не оставите без пропитания. Верный слуга Петр.
[30 июня 1762 года]
Государыня.
Я прошу Ваше Величество быть во мне вполне уверенною и благоволите приказать, чтобы отменили караулы у второй комнаты, ибо комната, где я нахожусь, до того мала, что я едва могу в ней двигаться. Вы знаете, что я всегда прохаживаюсь по комнате, и у меня вспухнут ноги. Еще я Вас прошу, не приказывайте офицерам оставаться в той же комнате, так как мне невозможно обойтись с моею нуждою. Впрочем, я прошу Ваше Величество обходиться со мною по крайней мере не как с величайшим преступником; не знаю, чтобы я когда-либо Вас оскорбил. Поручая себя Вашему великодушному вниманию, я прошу Вас отпустить меня скорее с назначенными лицами в Германию. Бог, конечно, вознаградит Вас за то, а я Ваш нижайший слуга Петр.
P. S. Ваше Величество может быть во мне уверенною; я не подумаю и не сделаю ничего против Вашей особы и против Вашего царствования.
[Санкт-Петербург,] 30 июня 1762 года
Господин генерал Суворов. По получении сего извольте прислать, отыскав в Ораниенбауме или между пленными, лекаря Лидерса, да арапа Нарцыса, да обер-камердинера Тимлера; да велите им брать с собою скрипицу бывшего государя, его мопсинку собаку; да на тамошней конюшни карете и лошадях[130] отправьте их сюда скорее. Также извольте из голштинских офицеров подполковника Кииль, который на моей кормилице женат, отпустить в его дом в Ораниенбаум без караула и без присмотра за ним, для того что он ни мало не подозрительный.
Екатерина.
[Ропша, 2 июля 1762 года]
Матушка милостивая Государыня, здравствовать вам мы все желаем несчетные годы. Мы теперь по отпуске сего письма и со всею командою благополучны. Только наш очень занемог, и схватила его Нечаянная колика, и я опасен, чтоб он сегодняшнюю ночь не умер, а больше опасаюсь, чтоб не ожил. Первая опасность для того, что он все вздор говорит, и нам это нисколько не весело. Другая опасность, что он действительно для нас всех опасен для того, что он иногда так отзывается, хотя в прежнем состоянии быть.
В силу именного Вашего повеления я солдатам деньги за полгода отдал, також и унтер-офицерам, кроме одного Патючкина, вахмистра, для того, что он служит без жалованья. И солдаты некоторые сквозь слезы говорили про милость Вашу, что они еще таковой для Вас не заслужили, за что б их так в короткое время награждать.
При сем посылаю список Вам всей команды, которая теперь здесь. А тысячи рублей, матушка, недостало, и я дополнил червонными, И у нас здесь было много смеха над гренадерами от червонных: когда они у меня брали, иные просили для того, чтоб не видывали, и опять их отдавали, думая, что они ничего, не стоят.
Посланный Чертков к Вашему Величеству обратно еще к нам не бывал, и для того я опоздал вас репортовать, а сие пишу во вторник в девятом часу в половине.
По смерть ваш верный раб Алексей Орлов.
[Ропша, 6 июля 1762 года]
Матушка наша, милостивая государыня. Не знаю, что теперь начать. Боюсь гнева от Вашего Величества, чтоб Вы чего на нас неистового подумать не изволили и чтоб мы не были причиною смерти злодея Вашего и всей России, также и закона нашего. А теперь и тот приставленный к нему для услуги лакей Маслов занемог. А он сам теперь так болен, что не думаю, чтоб он дожил до вечера, и почти совсем уже в беспамятстве, о чем уже и вся команда здешняя знает и молит бога, чтобы он скорее с наших рук убрался. А оный же Маслов и посланный офицер может Вашему Величеству донесть, в каком он состоянии теперь, ежели Вы обо мне усумниться изволите. Писал сие раб Ваш[131].
[6 июля 1762 г. Ропша]
Матушка, милая родная Государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу, но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась.
Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка, его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя! Но, Государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князь Федором[132]; не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня, хоть для брата. Повинную тебе принес – и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил: прогневили тебя и погубили души навек.
2 августа 1762 года
Я отправляю немедленно графа Кейзерлинга послом в Польшу, чтобы сделать вас королем по кончине настоящего [короля][133] и в случае, если ему не удастся это по отношению к вам, я желаю, чтобы [королем] был князь Адам.
Все умы еще в брожении. Я вас прошу воздержаться от поездки сюда из страха усилить его. Уже шесть месяцев, как замышлялось мое восшествие на престол. Петр III потерял ту малую долю рассудка, какую имел. Он во всем шел напролом; он хотел сломить гвардию, он вел ее в поход для этого; он заменил бы ее своими голштинскими войсками, которые должны были оставаться в городе. Он хотел переменить веру, жениться на Л. В., а меня заключить в тюрьму. В день празднования мира[134], сказав мне публично оскорбительные вещи за столом, он приказал вечером арестовать меня. Мой дядя, принц Георг, заставил отменить этот приказ.
С этого дня я стала прислушиваться к предложениям, которые мне делались со времени смерти императрицы. План состоял в том, чтобы схватить его в его комнате и заключить, как принцессу Анну и ее детей. Он уехал в Ораниенбаум. Мы были уверены в [преданности] большого числа капитанов гвардейских полков. Узел секрета находился в руках троих братьев Орловых; Остен помнит, что видел старшего, как он всюду за мною следовал и делал тысячу безумных вещей. Его страсть ко мне была всем известна, и все им делалось с этой целью. Это люди необычайно решительные и очень любимые большинством солдат, так как они служили в гвардии. Я очень многим обязана этим людям – весь Петербург тому свидетель.
Умы гвардейцев были подготовлены, и под конец в тайну было посвящено от 30 до 40 офицеров и около 10 000 нижних чинов. Не нашлось ни одного предателя в течение трех недель, потому что было четыре отдельных партии, начальники которых созывались для приведения [плана] в исполнение, а главная тайна находилась в руках этих троих братьев; Панин хотел, чтоб это совершилось в пользу моего сына, но они ни за что не хотели согласиться на это.
Я была в Петергофе. Петр III жил и пил в Ораниенбауме. Условились, что в случае предательства не станут ждать его возвращения, но соберут гвардейцев и провозгласят меня [самодержавной императрицей]. Рвение по отношению ко мне вызвало то же, что произвела бы измена. Распространился 27-го слух в войсках, что я арестована. Солдаты приходят в волнение; один из наших офицеров успокаивает их. Один солдат приходит к капитану Пассеку, начальнику одной из партий, и говорит ему, что я, без сомнения, погибла. Он уверяет его, что у него есть известия обо мне. Этот солдат, все продолжая тревожиться за меня, идет к другому офицеру и говорит ему то же самое. Этот не был посвящен в тайну; испуганный тем, что услышал, что офицер отослал этого солдата, не арестовав его, он идет к майору, а этот последний послал арестовать Пассека. И вот весь полк в движении. В течение этой же ночи послали рапорт в Ораниенбаум. И вот тревога между нашими заговорщиками. Они решили прежде всего послать второго брата Орлова ко мне, чтобы привезти меня в город, а два другие идут всюду извещать, что я скоро приеду. Гетман, Волконский, Панин были посвящены в тайну.
Я спокойно спала в Петергофе в 6 часов утра 28-го. День прошел очень тревожно для меня, так как я знала все то, что подготовлялось. Алексей Орлов входит в мою комнату и говорит мне с большим спокойствием: «Пора вам вставать, все готово для того, чтобы вас провозгласить». Я спросила у него подробности; он сказал мне: «Пассек арестован». Я не медлила более, оделась как можно скорее, не делая туалета, и села в карету, которую он привез. Другой офицер под видом лакея находился при дверцах кареты, третий выехал навстречу ко мне в нескольких верстах от Петергофа. В пяти верстах от города я встретила старшего Орлова с князем Барятинским-младшим; последний уступил мне свое место в одноколке, потому что мои лошади выбились из сил, и мы отправились в Измайловский полк, где вышли; там было всего двенадцать человек и один барабанщик, который стал бить тревогу. И вот сбегаются солдаты, обнимают меня, целуют мне ноги, руки, платье, называют меня своей спасительницей. Двое привели под руки священника с крестом; и вот они начинают приносить мне присягу. По окончании этого меня просят сесть в карету; священник с крестом шел впереди. Мы отправились в Семеновский полк, последний вышел к нам навстречу с криками виват. Мы поехали в Казанскую церковь, где я вышла. Приходит Преображенский полк с криками виват; [солдаты] говорят мне: «Мы просим прощения за то, что явились последними – наши офицеры задержали нас, но вот четверо из них, которых мы приводим к вам арестованными, чтобы показать вам наше усердие. Мы желали того же, чего желали наши братья». Приезжает Конная гвардия, она была в бешеном восторге, – так что я никогда не видела ничего подобного, – плакала, кричала об освобождении отечества. Эта сцена происходила между садом гетмана и Казанской. Конная гвардия, была в полном составе с офицерами во главе. Так как я знала, что дядю моего, которому Петр III дал этот полк, они страшно ненавидели, я послала пеших гвардейцев к дяде, чтобы просить его оставаться дома из боязни несчастия с ним. Не тут-то было: его полк отрядил [солдат], чтоб его арестовать; дом его разграбили, а с ним обошлись грубо.
Я отправилась в новый Зимний дворец, где Синод и Сенат были в сборе. Тут на скорую руку составили манифест и присягу. Оттуда я спустилась и обошла пешком войска. Было более 14 000 человек гвардии и полевых полков. Как только меня увидели, поднялись радостные крики, которые повторялись бесчисленной толпой.
Я отправилась в старый Зимний дворец, чтобы принять необходимые меры и завершить дело. Там мы держали совет, и было решено отправиться со мною во главе в Петергоф, где Петр III должен был обедать. По всем большим дорогам были расставлены пикеты, и время от времени к нам приводили лазутчиков.
Я послала адмирала Талызина в Кронштадт. Приехал канцлер Воронцов, посланный для того, чтобы упрекнуть меня за мой отъезд: его повели в церковь для принесения присяги. Приезжают князь Трубецкой и граф Шувалов, также из Петергофа, чтобы обеспечить верность войска и убить меня, – их повели приносить присягу безо всякого сопротивления [с их стороны].
Разослав всех наших курьеров и приняв все меры предосторожности с нашей стороны, около 10 часов вечера я облеклась в гвардейский мундир, приказав объявить себя полковником при неописуемых криках радости. Я села верхом; мы оставили лишь немного человек от каждого полка для охраны моего сына, который остался в городе. Я выступила таким образом во главе войск, и мы всю ночь шли в Петергоф. Когда мы подошли к небольшому монастырю на этой дороге, является вице-канцлер Голицын с очень льстивым письмом от Петра III. (Я забыла сказать, что, когда я выступала из города, ко мне подошли три гвардейских солдата, посланные из Петергофа для того, чтобы распространять манифест среди народа, и сказали мне: «Возьми, вот что поручил нам Петр III, мы даем это тебе и радуемся, что имели этот случай присоединиться к нашим братьям». За первым письмом пришло второе, доставленное генералом Михаилом Измайловым, который бросился к моим ногам и сказал мне: «Считаете ли вы меня за честного человека?» Я ему сказала, что да. «Ну так, – сказал он, – приятно быть заодно с умными людьми. Император предлагает отречься. Я вам доставлю его после его совершенно добровольного отречения. Я без труда избавлю мое отечество от гражданской войны». Я возложила на него это поручение; он отправился его исполнять. Петр III отрекся в Ораниенбауме безо всякого принуждения, окруженный 1 590 голштинцев, и прибыл с Елисаветой Воронцовой, Гудовичем и Измайловым в Петергоф, где для охраны его особы я дала ему шесть офицеров и несколько солдат. Так как это было [уже] 29-ое число, день Петра и Павла, в полдень, то нужно было пообедать. В то время как готовили обед для такой массы народу, солдаты вообразили, что Петр III был привезен князем Трубецким, фельдмаршалом, и что последний старался примирить нас друг с другом. И вот они поручают всем проходящим, и между прочим гетману, Орловым и нескольким другим [передать мне], что уже три часа, как они меня не видели, что они умирают со страху, как бы этот старый плут Трубецкой не обманул меня, «устроив притворное примирение между твоим мужем и тобою, как бы не погубили тебя, а одновременно и нас, но мы его в клочья разорвем». Вот их выражения. Я пошла к Трубецкому и сказала ему: «Прошу вас, сядьте в карету, между тем как я обойду пешком эти войска». Я ему рассказала то, что происходило. Он уехал в город сильно перепуганный, а меня приняли с неслыханными восклицаниями. После того я послала под начальством Алексея Орлова в сопровождении четырех офицеров и отряда смирных и избранных людей низложенного императора за 25 верст от Петергофа в местечко, называемое Ропша, очень уединенное и очень приятное, на то время, пока готовили хорошие и приличные комнаты в Шлиссельбурге и пока не успели расставить лошадей для него на подставу. Но господь бог расположил иначе. Страх вызвал у него понос, который продолжался три дня и прошел на четвертый; он чрезмерно напился в этот день, так как имел все, что хотел, кроме свободы. (Попросил он у меня, впрочем, только свою любовницу, собаку, негра и скрипку, но, боясь [произвести] скандал и усилить брожение среди людей, которые его караулили, я ему послала только три последние вещи.) Его схватил приступ геморроидальных колик вместе с приливами крови к мозгу; он был два дня в этом состоянии, за которым последовала страшная слабость, и, несмотря на усиленную помощь докторов, он испустил дух, потребовав [перед тем] лютеранского священника. Я опасалась, не отравили ли его офицеры. Я велела его вскрыть, но вполне удостоверено, что не нашли ни малейшего следа [отравы]: он имел совершенно здоровый желудок, но умер он от воспаления в кишках и апоплексического удара. Его сердце было необычайно мало и совсем сморщено. После его отъезда из Петергофа мне советовали отправиться прямо в город. Я предвидела, что войска будут этим встревожены. Я велела распространить об этом слух под тем предлогом, чтобы узнать, в котором часу приблизительно после трех утомительных дней они были бы в состоянии двинуться в путь. Они сказали: «Около 10 часов вечера, но пусть и она пойдет с нами». Итак, я отправилась с ними, и на полдороге я удалилась на дачу Куракина, где я бросилась, совсем одетая, в постель. Один офицер снял с меня сапоги. Я проспала два с половиной часа, и затем мы снова пустились в путь. От Екатериненгофа я опять села на лошадь во главе Преображенского полка, впереди шел один гусарский полк, затем мой конвой, состоявший из Конной гвардии, за ним следовал, непосредственно передо мной весь мой двор. За мною шли гвардейские полки по их старшинству и три полевых полка.
Я въехала в город при бесчисленных криках радости и так ехала до Летнего дворца, где меня ждали двор, Синод, мой сын и все то, что является ко двору. Я пошла к обедне, затем отслужили молебен, потом пришли меня поздравлять. Я почти не пила, не ела и не спала с 6 часов утра в пятницу до полудня в воскресенье; вечером я легла и заснула. В полночь, только что я заснула, капитан Пассек входит в мою комнату и будит меня, говоря: «Наши люди страшно пьяны. Один гусар, находившийся в таком же состоянии, прошел перед ними и закричал им: „К оружию! 30 000 пруссаков идут, хотят отнять у нас нашу матушку“. Тут они взялись за оружие и идут сюда, чтоб узнать о состоянии вашего здоровья, говоря, что три часа они не видели вас и что они пойдут спокойно домой, лишь бы увидеть, что вы благополучны. Они не слушают ни своих начальников, ни даже Орловых». И вот я снова на ногах и, чтобы не тревожить мою дворцовую стражу, которая состояла из одного батальона, я пошла к ним и сообщила им причину, почему я выхожу в такой час. Я села в свою карету с двумя офицерами и отправилась к ним; я сказала им, что я здорова, чтоб они шли спать и дали мне также покой, что я только что легла, не спавши три ночи, и что я желаю, чтоб они слушались впредь своих офицеров. Они ответили мне, что у них подняли тревогу с этими проклятыми пруссаками, что они все хотят умереть за меня. Я им сказала: «Ну, спасибо вам, но идите спать». На это они мне пожелали покойной ночи и доброго здоровья и пошли как ягнята домой, и все оборачивались на мою карету, уходя. На следующий день они прислали просить у меня извинения и очень сожалели, что разбудили меня, говоря: «Если каждый из нас будет хотеть постоянно видеть ее, мы повредим ее здоровью и ее делам».
Потребовалась бы целая книга, чтоб описать поведение каждого из начальствующих лиц. Орловы блистали своим искусством управлять умами, осторожною смелостью в больших и мелких подробностях, присутствием духа и авторитетом, который это поведение им доставило. У них много здравого смысла, благородного мужества. Они патриоты до энтузиазма и очень честные люди, страстно привязанные к моей особе, и друзья, какими никогда еще не были никакие братья; их пятеро, но только трое было здесь. Капитан Пассек отличился стойкостью, которую он проявил, оставаясь двенадцать часов под арестом, тогда как солдаты отворяли ему окна и двери, дабы не вызвать тревоги до моего прибытия в его полк, и в ежеминутном ожидании, что его повезут для допроса в Ораниенбаум: приказ [о том] пришел уже после меня. Княгиня Дашкова, младшая сестра Елисаветы Воронцовой, хотя и желает приписать себе всю честь, так как была знакома с некоторыми из главарей, не была в чести по причине своего родства и своего девятнадцатилетнего возраста и не внушала никому доверия. Хотя она уверяет, что все ко мне проходило через ее руки, однако все лица [бывшие в заговоре], имели сношения со мною в течение шести месяцев прежде, чем она узнала только их имена. Правда, она очень умна, но с большим тщеславием она соединяет взбалмошенный характер и очень нелюбима нашими главарями. Только ветреные люди сообщали ей о том, что знали сами, но это были лишь мелкие подробности. И. И. Шувалов, самый низкий и самый подлый из людей, говорят, написал тем не менее Вольтеру, что девятнадцатилетняя женщина переменила правительство этой империи; выведите, пожалуйста, из заблуждения этого великого писателя. Приходилось скрывать от княгини пути, которыми другие сносились со мной еще за пять месяцев до того, как она что-либо узнала, а за четыре последние недели ей сообщали так мало, как только могли. Твердость характера князя Барятинского, который скрывал от своего любимого брата, адъютанта бывшего императора, эту тайну, потому что тот был бы доверенным не опасным, но бесполезным, заслуживает похвалы. В Конной гвардии один офицер по имени Хитрово 22 лет и один унтер-офицер 17-ти по имени Потемкин[135] всем руководили со сметливостью, мужеством и расторопностью.
Вот приблизительно наша история. Все делалось, признаюсь вам, под моим ближайшим руководством, и в конце я охладила пыл, потому что отъезд на дачу мешал исполнению [предприятия], а все более чем созрело за две недели до того. Когда бывший император узнал о мятеже в городе, молодые женщины, из которых он составил свою свиту, помешали ему последовать совету старого фельдмаршала Миниха, который советовал ему броситься в Кронштадт или удалиться с небольшим числом людей к армии[136], и когда он отправился на галере в Кронштадт, город был уже в наших руках благодаря исполнительности адмирала Талызина, приказавшего обезоружить генерала Дивьера, который был уже там от имени императора, когда первый туда приехал. Один портовый офицер по собственному побуждению пригрозил этому несчастному государю, что будет стрелять боевыми снарядами по галере. Наконец, господь бог привел все к концу, предопределенному им, и все это представляется скорее чудом, чем делом, предусмотренным и заранее подготовленным, ибо совпадение стольких счастливых случайностей не может произойти без воли божией.
Я получила ваше письмо. Правильная переписка была бы подвержена тысяче неудобств, а я должна соблюдать двадцать тысяч предосторожностей, и у меня нет времени писать опасные billets-doux[137].
Я очень стеснена… Я не могу рассказать вам все это, но это правда.
Я сделаю все для вас и вашей семьи, будьте в этом твердо уверены.
Я должна соблюдать тысячу приличий и тысячу предосторожностей и вместе с тем чувствую все бремя правления.
Знайте, что все проистекло из ненависти к иностранцам, что Петр III сам слывет за такового.
Прощайте, бывают на свете положения [очень] странные.
1762 г. 28 июня в 1 час по полудни. С развода в [Ораниенбауме] все поехали в придворных каретах в Петергоф, чтобы накануне Петрова дня присутствовать при большом обеде в Монплезире у ее величества императрицы и потом вечером принести поздравления и быть за ужинным столом.
2 часа. По прибытии в Петергоф дворец, в котором живет императрица с ее дамами и придворными кавалерами, найден пустым, и с удивлением услышали, что она еще в 5 часов утра потаенно уехала в Петербург всего Лишь с камер-юнгферою Катериной Ивановной Черногоротской и камердинером Шкуриным; находившиеся же при ней кавалеры и дамы ничего не знали о том до полудня.
Продолжительные совещания о том, что делать. Фельдмаршал [князь] Никита Юрьевич Трубецкой, канцлер граф Воронцов и граф Александр Иванович Шувалов отправляются по собственному вызову в Петербург с целью узнать, что там делается, и привезти положительные о том сведения.
3 часа. Решаются идти к каналу, находящемуся за дворцом, и на всякий случай иметь наготове шлюпки, яхту и штатс-галеру. Во время перехода по площади пристает к берегу поручик Преображенской бомбардирской роты Бернгорст, приехавший из Петербурга с фейерверком для Сансуси[138]. На подробные ему вопросы он отвечает, что при выезде из Петербурга в 9-м часу, слышал в Преображенском полку большой шум и видел, как многие солдаты бегали с обнаженными тесаками, провозглашая государыню царствующей императрицей, но, не обратив на то внимания, поехал, чтобы доставить фейерверк. Тотчас посылают по всем дорогам, идущим к городу, для разузнания адъютантов, ординарцев и гусар. Из числа их возвращаются очень немногие, и притом лишь с известием, что все входы в город заняты.
В Петербурге виден дым к стороне крепости: вероятно, от пушечной там пальбы.
В 4 часа, по слуху, что в главе петербургского возмущения находится гетман граф Разумовский, посылают в Гостилицы за братом его, графом Алексеем Григорьевичем, и идут в нижний сад к каналу. Между тем продолжают толковать и рассуждать с графом Романом Илларионовичем Воронцовым, Мельгуновым, Гудовичем, генерал-майором Измайловым, Волковым, Львом Александровичем Нарышкиным. Прочие бродят вокруг или сидят на решётке, а иногда подходят для сообщения своих мыслей о том, что следовало бы предпринять. Значительное большинство – того мнения, что прежде всего необходимо поставить в безопасность особу императора и для этого ехать в Кронштадт. Сам император склоняется к тому же, но хочет отплыть в Кронштадт не прежде, как по получении ближайшего известия о положении дела в Петербурге. Один из предстоящих предлагает государю ехать с небольшою свитою из нескольких знатнейших особ прямо в Петербург, явиться там перед народом и гвардией, указать им на свое происхождение и право, спросить о причине их неудовольствия и обещать всякое удовлетворение. Можно быть уверенным, говорит этот советник, что личное присутствие государя сильно подействует на народ и даст делу благоприятный оборот, подобно тому как внезапное появление Петра Великого неоднократно предотвращало точно такие же опасности. Гудович и Мельгунов оспаривают такой совет, находя, что исполнение его будет слишком опасно для лица монарха.
Сам государь отзывается, что он не доверяет императрице, которая могла бы допустить оскорбить его. На этом дело у? кончается.
Граф Роман Илларионович и Волков диктуют и пишут именные указы, и государь подписывает их на поручне канального шлюза. Адъютанты отправляются с этими указами в разные полки и команды. Четыре писца продолжают писать на другом поручне, под руководством Волкова.
Генерал Дивиер в сопровождении флигель-адъютанта князя Барятинского едет с одним из таких указов в Кронштадт, чтобы удержать за государем эту крепость; но дает возможность обмануть себя адмиралу Талызину, хотя последний приезжает туда с повелениями императрицы несколькими часами позже его.
5 часов. Государь досадует, что большая часть посланных им лиц не возвращаются назад, и выражает нетерпеливое желание узнать что-нибудь более достоверное о положении дел.
Графиня Елизавета Романовна не хочет оставить государя и в тревожном состоянии духа все вертится около него. Две девицы Нарышкины и графиня Брюс составляют ее свиту; прочие дамы скрылись во дворце.
6 часов. По приказанию государя лейб-хирург его дает ему несколько приемов стального порошка.
7 часов. Государь требует холодного жареного и ломоть хлеба. На деревянную скамью у канала ставят блюда жаркого и бутербродов с несколькими бутылками бургундского и шампанского.
Государь посылает ораниенбаумским своим войскам приказание прибыть в Петергоф и окопаться там в зверинце, чтобы выдержать первый натиск.
Штелин изображает фельдмаршалу Миниху и принцу Гольштейн-Бекскому ужасные последствия, которые могут произойти от такого, в сущности мнимого, сопротивления, если бы по неосмотрительности была выпущена против ожидаемой гвардии хотя бы даже одна пуля. Оба соглашаются с его мнением, и все вместе представляют о том государю; но он не хочет их слушать и отзывается, что необходимо иметь какие-нибудь силы для отражения первого напора, что не должно уступать и что он намерен защищаться до последнего человека.
8 часов. Мы повторяем наше представление, но столь же безуспешно. Между тем жалкие ораниенбаумские войска являются под начальством генерал-лейтенанта барона фон Ливен и располагаются в зверинце. У артиллерии очень мало ядер, а картечи и совсем нет. Добавляют ядер от егермейстерской части, но калибр их не соответствует орудиям. Новые, но по-прежнему тщетные просьбы с нашей стороны об отсылке ораниенбаумских войск. Беспокойство государя по случаю медленного возвращения гонцов, отправленных им в разные концы, особенно же в Кронштадт, все более и более возрастает. Наконец приходит весть, что Воронежский полк, для приведения которого немедленно в Петергоф послан был в Красное Село флигель-адъютант Рейстер, повернул в противоположную сторону, что полковник Олсуфьев ведет этот полк прямо в Петербург к императрице и что Рейстера очень дурно там приняли и увезли с собой арестованного.
9 часов. При прогулке по берегу канала продолжаются совещания.
Наконец является из Кронштадта князь Барятинский с бумагою. Государь сам берет ее и читает вместе с графом Воронцовым, Мельгуновым, генерал-майором Измайловым, Львом Нарышкиным и Гудовичем.
Около 10 часов. Решаются тотчас отплыть морем. Государь велит подъехать шлюпкам и садится в них с восемью или десятью человеками, а прочим велит следовать на галере и на яхте. Садясь в шлюпку, он отдает генералу Шильду приказание отослать ораниенбаумские войска назад в Ораниенбаум и оставаться там спокойными.
Галера выходит с рейда и вместе с яхтой направляется к Кронштадту при довольно хорошем попутном ветре.
В 1 часу пополуночи галера подходит к кронштадтской гавани и находит ее запертой боном. Яхта останавливается насупротив галеры, по левую руку от входа в гавань, шагах в 20 или 30 от стены. Спущенная с галеры шлюпка подплывает ко входу в гавань и требует, чтобы отдали бон, но караул на стене отказывает в том с угрозами. Государь кричит, что он сам тут и чтобы его сейчас впустили. Ему отвечают, что из Петербурга получено приказание не впускать никого, кто бы то ни был, а яхте велят удалиться, без чего в нее будут стрелять.
В Кронштадте бьют тревогу. На стене показываются несколько сот вооруженных солдат.
Яхте вторично приказывают немедленно отъехать, в противном случае в нее станут стрелять ядрами. Она спешит распустить паруса и для скорости перерубает якорный канат. Третий окрик, что если она не удалится сейчас же, то откроется пальба из наведенных уже на нее орудий. Яхта действительно тотчас и пускается в ход, поворачивая под ветер, а галера на веслах опережает ее по направлению к Ораниенбауму. Государь кричит, чтобы яхта следовала за галерою, чего, однако, нельзя исполнить за мелководьем ораниенбаумского рейда. С яхты при повороте замечают, что между кронштадтским валом и Кроншлотом расположилось плоскодонное судно с многолюдным экипажем, вероятно, чтобы загородить свободный проход в открытое море.
Около 2 часов пополуночи галера, приблизясь к ораниенбаумской гавани, почти совсем потеряла из виду яхту, которая, со своей стороны, с полупопутным ветром идет к петергофскому рейду.
2 часа. Государь подходит на галере к ораниенбаумской гавани и, поднявшись в шлюпке вверх по каналу, идет в свой малый дворец внутри крепости, густо обставленной вокруг тамошними его войсками.
3 часа. По просьбе дам государь распускает гарнизон по квартирам и переходит в Японскую залу большого дворца. Тут ему несколько раз делается дурно, и он посылает за священником тамошней русской церкви. В Ораниенбауме с трудом достают немного белого хлеба и соли, потому что кухня и погреб остались на яхте.
Между тем яхта приходит на петергофский рейд, и находившиеся в ней перевозятся понемногу, на двух шлюпках в тот самый канал, из которого они выехали накануне вечером.
В Петергофе все тихо и ничего не трогается. Доносятся только разные дикие и страшные слухи из Петербурга, будто бы там пролито много крови, от несогласия в некоторых гвардейских и Других полках все стало вверх дном, множество домов разграблено и Бог весть что еще случилось; точно таким же образом в самом Петербурге молва разглашает, будто бы в Ораниенбауме совершены самые ужасные вещи, все тамошние голштинские войска и все, что окружало императора, перебито и наконец произошел всеобщий грабеж.
4 час о в. В Петергоф приходит первый авангардный отряд гусар, под начальством г. поручика Алексея Орлова. На плаце ему случайно попадается несколько сот Дельвигских голштинских рекрут, собранных тут с деревянными мушкетами для учения. Гусары в одну минуту опрокидывают и перехватывают их, ломают их деревянное оружие и сажают всех под сильным караулом в тамошние сараи и конюшни.
С половины 6-г о до полудня прибывали в Петергоф один гвардейский или линейный полк за другим и располагались одни на плацу, другие – перед дворцом, третьи – вокруг верхнего сада. Гусары еще с утра ушли в Ораниенбаум и заняли там все посты и входы.
В 11 часов въехала в Петергоф ее величество императрица верхом, в гвардейском мундире, в сопровождении точно так же одетой княгини Катерины Романовны Дашковой и конногвардейского полка. Накануне вечером она выступила из Петербурга со всем войском и после полуночи отдыхала несколько часов в Красном Кабачке. В Петергофе ее приветствовали тройным «ура» несколько тысяч солдат, крикам которых вторил гром выстрелов из расставленных на плацу пушек.
Тотчас по приезде ее величества гг. Григорий Орлов и генерал-майор Измайлов были отправлены в Ораниенбаум за императором. В 1 часу они привезли его в Петергоф в карете и высадили в правом дворцовом флигеле. Здесь он изъявил согласие на все, что от него потребовали. Под вечер его отправили в Ропшу, загородный дворец между Петергофом и Гостилицами, а ее величество императрица выехала из Петергофа в 9 часов вечера, провела ночь на половине дороги, на даче князя Куракина, и в следующий день около полудня имела торжественный въезд в Петербург.
4 часа пополудни. Приезд в Ораниенбаум генерал-лейтенанта Суворова и Адама Васильевича Олсуфьева с отрядом гусар и конной гвардии. Голштинский генералитет, со всеми обер- и унтер-офицерами и прочими войсками, отдают им свои шпаги и тесаки, после чего их объявляют пленными и заключают в крепости. Генерал-лейтенант Суворов приказывает составить опись всем находящимся во дворце денежным суммам и драгоценным вещам и отложить первые в сторону. Офицеры проводят ночь частью на валах, частью же в комендантском доме.
30 числа в 3 часа пополудни. Василий Иванович Суворов делает общую перекличку всем офицерам и нижним чинам. Из них русские, малороссияне, лифляндцы и прочие здешние ранжируются на одну сторону и приводятся к присяге в дворцовой церкви, а голштинцев и других иноземцев ведут к каналу, сажают там на суда и перевозят в Кронштадт.
Вечером в 7 часов всем остальным офицерам объявляют именем генерала, что правительство полагается теперь на их присягу и разрешает им разойтись по квартирам, с тем чтобы они на следующий день готовы были ехать в Петербург.
1-го июля в 3 часа пополудни. Все оставшиеся в Ораниенбауме войска препровождаются под прикрытием гусар в Петергоф, где остаются на ночь.
Кто из офицеров желает выйти со двора, должен иметь при себе гусара.
2-го июля в 11 часов перед полуднем. Их выводят из Петергофа, и в 5 часов они приходят в Красный Кабачок, где дается привал.
В 8 часов выступление оттуда. В 10 часов вечера они приходят в Московскую Ямскую, где и располагаются по квартирам.
Гусарский полковник Милорадович составляет именной список обер- и унтер-офицерам и перечневый рядовым и назначает к квартирам офицеров по их желанию охранный караул из гусар.
1-го отбирается у офицеров письменное показание, откуда кто родом, сколько времени в службе, служил ли где прежде, чем был и кто его родители.
5-го кончина императора Петра III-го.
5-го граф Брюс является в Ямскую, на квартиру полковника, и, вызвав всех офицеров по списку, обнадеживает их монаршею милостью и объявляет именем ее императорского величества, что в случае желания служить, каждый из них будет определен тем же чином. Отзывы о том, желает ли кто служить или нет, отбираются порознь у каждого на письме.
8-го вечером в 8 часов. Асессор Елагин приезжает со шпагами и возвращает их всем офицерам, обнадеживая последних монаршею милостью и приказывая им явиться на следующее утро в Военную коллегию для получения там дальнейшего назначения.
9-го офицеры явились в Военную коллегию, где им обещали вскоре решить их дело. Лифляндцев и малороссиян снабдили паспортами для отправления в полсутки на родину, а здешним также дали паспорта для проживания по их выбору в Петербурге, Москве или другом месте.
Вышеупомянутые лица, ездившие с императором на галере и на яхте в Кронштадт, были, собственно, те, которым его величество назначил явиться в Петергоф накануне и ко дню своего тезоименитства, и, сверх того, камергеры и камер-юнкеры, бывшие налицо в Петергофе из числа назначенных дежурить там при государыне императрице. Последние отмечены в нижеследующем списке звездочками.
На галере находились:
Его величество император, г-жа Помпадур, т. е. графиня Елизавета Романовна Воронцова, супруга канцлера графиня Анна Карловна Воронцова и ее дочь графиня Строганова; супруга гетмана графиня Разумовская; супруга фельдмаршала княгиня Трубецкая; принцесса дочь принца Голштейн-Бекского с гофмейстериной ее, вдовою шталмейстера, княгиней Голицыной и фрейлиной Мирабель; невеста принца Голштейн-Бекского принцесса Карл и ее компаньонка Дервиц; супруга обер-егермейстера Марья Павловна Нарышкина; супруга шталмейстера Марья Осиповна Нарышкина; супруга камергера княгиня Гагарина с дочерью; графиня Брюс; супруга фельдмаршала графа Александра Шувалова; принц Голштейн-Бекский; фельдмаршал граф Миних; обер-гофмаршал Александр Александрович Нарышкин; шталмейстер Лев Александрович Нарышкин; генерал-лейтенант Мельгунов; сенатор граф Роман Илларионович Воронцов; генерал-адъютант князь Иван Федорович Голицын; генерал-адъютант Гудович; генерал-майор Измайлов; голштинский обер-егермейстер Бредаль; статский советник, тайный секретарь Волков; вице-канцлер Голицын; начальник канцелярии от строений Иван Иванович Бецкий.
На яхте:
Фельдмаршал граф Алексей Григорьевич Разумовский; обер-егермейстер Семен Кирилович Нарышкин; гофмаршал Михаил Михайлович Измайлов; камергеры: князь Гагарин, граф Ягужинский [139], граф Головин, Алексей Иванович Нарышкин*, князь Михаил Михайлович Голицын*, князь Соловой; камер-юнкеры: Матюшкин*, князь Николай Михайлович Голицын*; тайный кабинетский советник Олсуфьев; статский советник Штелин; голштинский тайный советник фон Румор, королевско-прусский министр барон Гольц и его секретарь посольства Дистель; депутат эстляндского дворянства граф Штейнбок; гофмедик Унгебауер [140].
Внизу, в трюме яхты находились под наблюдением гофмаршала Измайлова кухня и погреб со всей придворной прислугой, как то камер-пажами и пажами, гоф- и камер- фурьерами, мундкохами, мундшенками и пр.
N.B. Принц Георгий Голштейн-Готторпский с супругой и двумя сыновьями, английские министр Кейт и генеральный консул Свалло, камергер Иван Иванович Шувалов, путевой маршал фон Дюкер и лейб-медик Моунстей, находившиеся до тех пор также в Ораниенбауме, были отпущены в разные дни по своим делам в город, откуда должны были приехать в Петергоф в Петров день. Точно так же и гетман [Разумовский] за два дня до того, после пира в Гостилицах, уехал в Петербург.
Проспав три или четыре часа, я встал, забрал все, что нужно было везти, – у меня были почти все вещи всех придворных дам, которые дали мне их чистить и переделать к праздникам. Я мог выехать только в 9 часов с вещами; при мне их было более чем на двести тысяч рублей с теми, что я взял для государя. Проехав половину дороги, я встретил одного гвардейского офицера верхом, который скакал в город во весь опор. Я опустил стекло в карете, чтобы посмотреть: это был один из моих знакомых. Он подъехал к моей карете, которую я остановил. Всадник сказал мне тихо, так чтобы слуга мой не услыхал: «Возвращайтесь прежде всего в город. Вы рискуете. Сейчас похитили в Петергофе императрицу через окно. Разве вы не встретили частной кареты, в которой везут ее в город? Все голштинцы по всем дорогам ищут ее. Говорю вам это как друг: воротитесь как можно скорее в город».
Всадник пришпорил лошадь и ускакал.
Я велел ямщику как можно скорее воротиться в город под предлогом, будто я там что-то забыл, что мне необходимо везти с собой. Я во весь опор поскакал в город и, приехав, встретил на улицах конногвардейцев, которые метались по улицам врассыпную с обнаженными саблями в руках с радостными возгласами: «Да здравствует императрица Екатерина!!»
Мне едва удалось попасть в свой дом, который был окружен солдатами. Я воскликнул: «Господи Боже мой, что все это значит? Неужели император умер?» Я поспешил выйти из кареты, захватив шкатулки с вещами, и нашел жену в страшном испуге. Я сказал ей: «Это ничего. Пусть оставят меня одного в моей комнате».
Я прежде всего поднял половицу, где было пустое место, и там зарыл мои шкатулки и все, что нашел у себя ценного. Сделав это, я захотел посмотреть, что творится, и приготовился выйти со двора.
Я увидел двух молодых англичан, которых преследовали солдаты с обнаженными саблями. Они не говорили по-русски. Я сказал этим солдатам по-русски: «Что вы делаете? Зачем преследуете этих господ, которые ничего вам не сделали? Я знаком с вашим офицером, который, уж верно, не приказал вам этого делать».
Они мне отвечали: «Да они нас ругают на своем языке». – «Вы ошибаетесь, это вовсе не такие люди, которые бы могли так поступать».
Я им дал пол-экю – единственное средство усмирить их.
Они меня поблагодарили и сказали: «Если вам угодно, мы станем стеречь ваш дом, потому что наш пост совсем близко отсюда».
Я сказал, что это будет мне приятно и что их офицер, один из моих друзей, скажет им за это спасибо.
Я, конечно, высылал им водки. Обоих англичан я взял к себе в дом и сказал им, чтобы они несколько подождали, пока немного усмирятся умы, потому что все иностранцы подвергаются большой опасности на улицах. Я сам слышал, как солдаты говорили между собою, что всех иноземцев надо перерезать.
Нетерпеливо желая узнать, что происходило, я велел жене не выходить из дома и оставаться с детьми, а сам отправился отыскивать кого-нибудь, кто бы мне сказал что-нибудь положительное об этом событии; так как я жил подле императорского дворца, а голландская церковь составляла угол с улицею близ Синего моста, ведущею ко дворцу, то я прошел из моего двора садом, чтобы не столкнуться с солдатами, которыми улица была запружена. Я нашел нескольких знакомых, от которых узнал, в чем дело. Я увидел гвардейского офицера Преображенского полка, которого я знал и накануне видел в Ораниенбауме, – он занимал с командою пост против наших окон. Я зазвал его к себе на шкалик водки. (…)
Немедленно распустили в городе слух, что император упал с лошади и ушибся до смерти.
Я спросил офицера, что он обо всем этом думает и что нет ли опасности, чтобы произошла какая-нибудь резня. Офицер мне отвечал, что бояться нечего, что он постарается сдерживать солдат, пока не пройдет первое движение.
В ту минуту как он ушел от меня и воротился на свой пост, явился кирасирский полк, которого император был полковником, состоявший из трех тысяч самых лучших солдат, какие только имелись в войске, и которому император послал приказание отправиться к нему в Ораниенбаум; но императрица послала одного из своих придворных вельмож воротить полк и приказала ему остаться в городе.
Офицер, командовавший полком, по всей вероятности, не знал, в чем дело, и я сам видел, как он чуть не подрался с караулом из конногвардейцев, которые стерегли мост у дворца, на котором с каждой стороны были поставлены пушки. Часовые, из которых каждый уже запустил за галстух, начали кричать кирасирскому офицеру, когда он хотел перейти мост с полком, что его не пустят, пока он не крикнет: «Да здравствует императрица Екатерина!» Офицер спросил: «Как это? Разве император умер?»
Один из часовых еще больше раскричался и послал товарища дать знать караулу из трехсот гвардейцев, находившихся невдалеке, и они как бешеные бросились с ружьями и штыками наперевес, чтобы воспрепятствовать полку перейти мост. Несколько гвардейских офицеров подошли, чтобы остановить этих сумасбродов, и что-то сказали на ухо кирасирскому офицеру, который тотчас же усмирился, и его спокойно пропустили через мост; близ дворца этого офицера заместили другим, а между тем полк выстроился и без труда был приведен к присяге императрице. Если бы этот полк остался верен императору, то он мог бы перебить всех солдат, сколько их ни было в городе; но Богу угодно было, чтобы случилось иначе, в противном случае всем бедным иностранцам пришлось бы плохо.
Я отправился к себе успокаивать жену и там нашел моих двух англичан, которых я отправил домой в моей карете, указав кучеру, по какой дороге ехать, чтобы избегнуть столкновения с солдатами; впрочем, так как карета была закрытая, то нельзя было заметить, что это иностранцы.
Несколько минут спустя я видел, как мимо проехал в плохой карете дядя императора, принц Голштинский, который укрылся было у генерал-полицеймейстера Корфа, где его арестовал один гвардейский офицер с двадцатью гренадерами, которые исколотили его ружейными прикладами и повезли его к дому Бестужева, где он жил. Жена его, к несчастью, была в этот день в городе; солдаты тоже весьма дурно обошлись с ней, растащив все, что они нашли в доме; они хотели сорвать с рук ее кольца, если бы командовавший ими офицер вовремя не вошел в комнату, они отрезали бы у нее палец; всех слуг заперли в подвалы и погреба и приставили к ним гренадеров; так они оставались целых три дня и едва могли добиться чего-нибудь поесть.
Видя, что все бросается во дворец целовать руку императрицы, я хотел, как-нибудь добраться до нее, как вдруг ко мне во двор въехала карета с гвардейским офицером и тремя гренадерами на запятках. Жена моя сначала подумала, что меня хотят арестовать, но офицер вошел ко мне в комнату и объявил, что имеет что-то сказать мне от имени императрицы. Я его ввел в свой кабинет. Он сказал мне, что императрица велела спросить меня: отдал ли я уже камергерский ключ, осыпанный брильянтами, который император хотел дать обер-камергеру графу Шереметеву? Я ответил, что и это самое утро поехал было в Ораниенбаум с тем, чтобы отдать ключ императору согласно приказанию, данному им мне накануне, но что, узнав по дороге происшедший счастливый переворот, я воротился назад и что ключ теперь у меня. Тогда офицер сказал мне, что императрица велела спросить, можно ли приделать ее вензель вместо вензеля императора, и в тот же день, если можно, так как это будет ей очень приятно, потому что она сама хочет отдать ключ графу Шереметеву. Я просил офицера передать ее величеству, что сию же минуту займусь ее поручением, но что прошу ее прислать мне офицера для безопасности моего дома, так как у меня много казенных вещей, а также вещей, принадлежавших дамам, которые в Ораниенбауме, и я боюсь нападения со стороны солдат, окружавших мой дом. Офицер отвечал мне: «Очень хорошо, я попрошу, чтобы дали мне самому это поручение». Затем он уехал, но немного времени спустя воротился.
Я тотчас же велел моим рабочим приступить к делу, и в три часа пополудни работа была готова.
Я сам сел в карету офицера, желая воспользоваться случаем добраться до императрицы, лично вручить ей ключ и поцеловать у нее руку.
Мы вошли в залу, которая была до такой степени наполнена народом, что пришлось подождать добрых полчаса, прежде чем удалось пробраться до императрицы, несмотря на то что офицер, за которым я следовал, употреблял все усилия, чтобы раздвинуть толпу.
Наконец я очутился за стулом императрицы, тем не менее, однако, мне удалось вручить ей ключ и поцеловать у нее руку не ранее как час спустя. Стечение вельмож и дам, приезжавших поздравить ее, было громадное, и я не понимаю, как Екатерина могла перенести такое утомление в течение целого дня, не принимая нисколько пищи. (…)
Я еще стоял за стулом императрицы, когда явился великий канцлер Воронцов. Как только он подошел к ней, она спросила его, затем ли он пришел, чтобы присягнуть ей.
Воронцов ответил, что в настоящую минуту не может, потому что его прислал император из Ораниенбаума узнать, что происходит.
«В таком случае вы не прогневайтесь, если я вас посажу под домашний арест. Я с этою целью сейчас же назначу двух гвардейских офицеров, которые отправятся с вами; впрочем, можете быть спокойны за себя».
Воронцов поклонился и отправился с двумя офицерами, которые сели с ним в карету.
В эту минуту я с трудом мог удержаться от слез, но не время и не место было давать им волю.
Наконец я уловил свободную минуту и передал императрице ключ в бархатном футляре. Она нашла его великолепным. Это была вещь ценою в десять тысяч рублей.
Екатерина передала ключ обер-камергеру Шереметеву, который находился тут же и который, став на колени, поцеловал у нее руку.
Императрица повернула голову в мою сторону и сказала: «Я очень обязана вам, Позье, за вашу исправность».
Я воспользовался случаем и сказал ей, что у меня в доме много казенных вещей и не угодно ли ей, чтобы я их передал кому-нибудь.
Она мне сказала, что не нужно, что я могу воротиться домой и остаться там совершенно спокойно, ничего не боясь. Затем государыня приказала офицеру, привезшему меня, проводить меня обратно и возвратиться к ней часов в семь вечера, так как она намерена верхом, в мужской одежде, с княгиней Дашковой отправиться во главе трех гвардейских пеших и конных полков арестовать Петра III в Ораниенбауме.
Все войска, которые остались в городе, стали шпалерами вдоль улицы и так простояли всю ночь.
Я не мог сомкнуть глаз и просидел у окна, следя за всем, что происходило.
Я видел, как солдаты выбивали двери в подвальные кабаки, где продавалась водка, и выносили огромные штофы своим товарищам, что меня страшно испугало.
Я позвал из окна одного знакомого офицера и просил его зайти на минуту ко мне, что тот и исполнил. Я ему заявил мои опасения. Офицер объявил мне, что мне нечего бояться, что невозможно запретить солдатам, не пившим и не евшим уже двое суток, погулять, но что он надеется, что императрица, арестовав Петра III, тотчас же возвратится в город, а тогда все кончится.
Я, однако, не успокоился, пока не узнал, какой оборот примет дело.
Не стану рассказывать разных мелочей, случившихся до возвращения императрицы после арестования императора, так как это не входит в мой план того, что я задумал изложить, да и, кроме того, обо многом я рад умолчать.
Я сильно боялся за принца и принцессу Голштинских. Я собирался, как только рассветет, проехаться кругом дома, где их содержали.
Я велел заложить карету и сказал жене, чтобы она была спокойна, что я еду только прокатиться и скоро возвращусь домой. Я велел кучеру везти меня, куда я собрался, и, доехав почти до ворот дома Бестужевых, увидел князя Голицына, офицера, командовавшего отрядом, караулившим дом, и с которым я был коротко знаком. Я вышел из кареты, подошел к нему и поздоровался с ним.
Князь Голицын сказал: «Вы тут что делаете?» Я отвечал ему: «Хочу навестить больного приятеля. А вы, князь, вероятно, здесь дежурите?» – «Да, к моему великому сожалению, мои солдаты наделали всякие бесчинства против принца и принцессы Голштинских, а остановить их мне было невозможно, так они были злы на них. Жду не дождусь, когда воротится императрица и когда меня сменят, потому что мне тяжело видеть, в каком они положении».
Я ему сказал, что у меня есть вещи, принадлежащие принцессе, о которых она, может быть, тревожится, и не может ли он позволить мне видеться с нею? «Можете, – отвечал он, – вы не подозрительная личность».
Князь Голицын велел одному сержанту проводить меня до дверей комнаты принцессы и сказал ей, что я желаю иметь честь поговорить с ней.
Принцесса велела мне войти. Я застал ее на диване.
Как только она увидела меня, то воскликнула: «Ах, Позье, какой добрый ангел прислал вас сюда и как могли вы до меня добраться?»
Я сказал ей, что, беспокоясь о них и видя, что творится, я решился попытаться узнать что-нибудь о них и, проезжая мимо их дворца, увидел князя Голицына, которого я имею честь знать за честного человека и который сейчас же заявил свое сожаление о бесчинствах солдат против их высочеств. «Затем, – продолжал я, – я просил доложить вашему высочеству, что все ваши вещи у меня и чтобы вы не тревожились; князь Голицын весьма любезно позволил мне явиться к вам и велел сержанту проводить меня в ваши покои».
Она мне рассказала, как ужасно с ними обошлись солдаты, заграбившие все, что попало им под руку, и что им оставили всего двух слуг с правом свободно ходить по целому дому, а именно: принцу – камердинера, а ей – женщину, которую вижу, перед собой, и что они насилу могут добиться чего-нибудь поесть.
«Не можете ли вы, – спросила она, – сказать нам, что сделалось с императором?» – «Все, что могу сказать вам, это то, что все полки высказались в пользу императрицы и что все дворянство, какое только было в городе, присягнуло ей; присягнули ей даже те, которые были в Ораниенбауме при императоре и убежали оттуда под предлогом дознаться, что здесь происходит; а императрица вчера отправилась верхом с тремя полками и княгиней Дашковой в Ораниенбаум арестовать императора. По всем улицам шпалерами расставлены солдаты Под ружьем. Ни один иностранец не смеет показаться на улице, и, если бы я не был знаком с большею частью офицеров, я бы не рискнул выйти на улицу. Подумайте, ваше высочество, не могу ли я быть вам полезен? Я уверен, что государыне неизвестно, в каком вы ужасном положении и как с вами обошлись. Если вы желаете написать императрице, что можете быть уверены, что я всеми силами постараюсь передать письмо в собственные ее руки по возвращении ее, на которое надеются завтра».
Принцесса отвечала мне, что большей услуги я оказать ей не могу, и вошла в кабинет, где сидел ее больной муж.
Принцесса попросила меня подождать минутку, пока она напишет несколько слов.
Когда она мне вручила записку, я просил ее на случай, если князь Голицын спросит ее, зачем я просил пустить меня к ней, отвечать, что я только хотел успокоить ее насчет ее вещей, так как и я сам ему говорил об этом.
Я простился с принцессой и сказал ей, что надеюсь, что она скоро получит ответ на свою записку, так как я нимало не сомневаюсь, что императрица вполне уважит ее просьбу.
Я возвратился домой, не встретив никакого препятствия со стороны солдат, которые пропустили карету мою даже без ругательств.
Часам к трем меня известили, что императрица, заарестовав Петра III, возвращается в город и что ее ожидают к пяти часам. Мимо окон моих проехало много карет с дамами и вельможами, отправлявшимися во дворец дожидаться ее…
Я решился тоже туда отправиться.
Там я застал страшную давку и, между прочим, множество молодых дам, о которых мне достоверно известно было, что они нехорошие услуги оказывали императрице по ее отношениям к императору, и которые едва ли могли ожидать от нее любезного приема.
Так как я был с ними довольно коротко знаком, я спросил их, не шибко ли бьется у них сердце.
Я был, впрочем, совершенно уверен, что им ничего не будет сделано, потому что императрица нарочно обращалась вежливо с дамами, о которых знала, что они интриговали против нее у ее мужа.
Наконец явилась Екатерина верхом с отрядом гвардейцев. Каждый спешил целовать ее руку. Войдя в дворцовую залу, она села в кресла и, по крайней мере, три часа все принимала толпу: каждую минуту она должна была наклоняться, чтобы давать руку свою целовать представлявшимся ей.
Видя, что мне невозможно будет добраться до императрицы, я решился подождать у дверей ее покоев, зная, что она непременно туда войдет.
Едва стоя на ногах от усталости, Екатерина вышла из залы отдохнуть, поручив сказать, что все, кому не удалось присягнуть ей, пусть придут на следующий день.
Она явилась в сопровождении двух камергеров, которые поддерживали ее под руки.
Повернув голову в мою сторону; Екатерина сказала:
– Ах, это вы, Позье. Если вы имеете что сказать мне, подождите минутку.
Я поклонился и сказал, что подожду; это мне было тем приятнее, что я надеялся, что она отпустит камергеров и что у меня будет возможность передать ей письмо. Лишь только императрица разделась, она прислала мне сказать чрез свою горничную, чтобы я вошел к ней.
Я поцеловал у нее руку и с трепетом передал ей письмо, не зная, как-то она его примет.
– Это что за письмо? – сказала она; она по печати узнала, от кого записка, и велела мне подождать, а сама отправилась читать в кабинет.
Выйдя оттуда минуту спустя, она сказала мне, что крайне огорчена тем, что произошло, и что приказания ее не были соблюдены. Затем сказала мне, что я могу передать им, чтобы они успокоились и что она на следующий же день даст им такой ответ, который их удовлетворит.
Я с радостью отправился исполнить поручение.
На другой день они мне прислали сказать через слугу, что их освободили, чтобы я навестил их. Они прочли мне письмо, которое писала им императрица и в котором она заявляла им сожаление обо всем, что было сделано против ее воли в отношении к ним, и объявляла, что, весьма хорошо понимая, что им тут неспокойно, она предоставляет им на выбор – остаться или удалиться в Голштинию, причем она делала принца администратором этой страны и прилагала к этому письму сумму в полтораста тысяч рублей на уплату долгов, присовокупляя, что если эта сумма окажется недостаточною, она ее пополнит.
Принц и принцесса Голштинские, разумеется, решили ехать и так поспешили своими приготовлениями, что отправились уже на третий день.
Принцесса дала мне сто экю на нашу церковь; заявляла мне глубокую признательность за мою преданность и объявила мне, что горячо желает, чтобы я ей когда-нибудь доставил случай доказать мне и семейству моему их благодарность.
Я поблагодарил ее и простился с ними. Я получил от нее письмо лишь только тогда, когда ее высочество приехала в Голштинию, где умерла шесть месяцев спустя. Она оставила двух маленьких принцев, воспитание которых императрица взяла на себя.
После заарестования Петра III императрица, возвратившись в город, распустила все войска, до тех пор стоявшие шпалерами вдоль улиц, и все избавились от страха. Три дня спустя мы узнали о смерти несчастного императора, описывать подробности которой я не стану.
1762 года, 28 июня (9 июля) в 11 ч. утра Его Всероссийское Императорское Величество Петр III-й отправился из Ораниенбаума в Петербург с тем, чтобы там следующий день, в субботу, весело отпраздновать день своих именин. Отъезд последовал в полной обеспеченности и удовольствии тотчас после вахтпарада; но, к сожалению, не прошло и получасу, как эта обеспеченность навек пропала, и Петр, бывший в то время самодержцем во всей России и имевший возможность быть страшилищем для Европы, и в особенности для Дании, сделался в эти немногие минуты первым рабом и несчастным человеком в мире. Все последовало за его коляскою; но я не знаю, что-то смущало меня, и я был недоволен. Надо сказать, что мое спокойствие продолжалось при восшествии на престол недолго. В это время император устраивал в Петербурге и в Ораниенбауме разные увеселения, которые были мне как-то не по душе, и мне что-то печальное чувствовалось постоянно.
Итак, за государем все поехали. Я один оставался наверху во дворце, нагнулся к окну и смотрел на этот отъезд с усвоенным уже себе горестным чувством. Когда государь отъехал, я пошел к себе на квартиру в казармы перед небольшою крепостью, так называемым Петерштадтом. Это была крепостца, которую государь устроил для своего удовольствия Недалеко от Ораниенбургского дворца. Я скинул верхнюю одежду и помышлял о том, где мне пообедать, так как тут ничего не было, кроме хлеба и немного молока.
Вдруг мчится кто-то стремя голову мимо казарм к Петерштадту. Я рассмотрел, что это был генерал-адъютант Гудович. Он так же быстро поехал назад. Тотчас послышался барабанный бой и тревога. Мне подумалось, что государь захотел узнать, во сколько минут солдаты могут вооружиться; но скоро сделалось известно, что в Петербурге восстание. Больше нам нечего было разузнавать, так как с некоторого времени мы уже не переставали ожидать такого несчастия. Тут все пришло в беспорядок. Бросились к пушкам, достали острых[141] патронов и хватались за все, чем бы защищаться. Император проехал от Ораниенбаума всего четверть мили, как ему доложили, что восстание общее; что он низложен и что императрица, супруга его, провозглашена царствующею монархинею. Император тотчас приказал Гудовичу ехать назад и выслать находившиеся в Ораниенбауме голштинские войска в Петергоф. Их всего было вооруженных 800 человек почти без всяких военных запасов, и это против 14 тысяч русского войска! Мы готовы были пожертвовать нашею жизнию, тогда как у тех говорила же совесть о том, что они изменили своему государю. От Ораниенбаума до Петергофа добрая миля расстояния. В 4 часа мы пришли туда. Императору доложили о прибытии этой уже бесполезной защиты, и он услышал о том с удовольствием, а меня спросил, охотно ли пошли мы и готовы ли ко всему. Я отвечал утвердительно. Главным командиром нашей злосчастной толпы был генерал Лёвен из лифляндского дворянства, совсем неспособный действовать в таких обстоятельствах.
Как скоро мы несколько отдохнули, я поскакал к императору узнать, как разместить этих 800 человек и что им делать. Как давний любимец и всегда верный слуга, а также и как флигель-адъютант я прямо пошел к императору, хотя другие, из русских, хотели сначала обо мне доложить. Я получил от него словесное распоряжение и поспешил исполнить оное. Император находился в нижнем, ближе к Неве, Петергофском саду. Он сидел на стуле. Рядом с ним графиня Воронцова. Она плакала. Он казался довольно спокоен, но несколько бледен. Он нюхал свой платок, обрызганный лавендовой водою. Тут я видел его в последний раз. Состоявшие при нем кавалеры и дамы находились все в некотором от него отдалении. Они, конечно, все ждали исхода своей измены, ибо я думаю, что лишь очень немногие не принимали участия в этом преступлении.
Император главным образом приказывал, чтобы наши не начинали стрелять. Я передал о том генералу Лёвену. Он был в смущении, и я, как и другие, убедился, что гораздо труднее исполнять генеральскую должность, нежели носить генеральское имя. Вскоре стали говорить, что поблизости от нас 50 человек русской кавалерии и что тотчас наступит дело. Каждый начал улыбаясь прощаться с товарищами. Я полюбопытствовал узнать, ужели русские приближаются, и отпросился у нашего генерала и великого героя Л. О. фон-Лёвена съездить и проведать. Он охотно дозволил, и я поехал, взяв с собою одного поручика и несколько человек гусар; одних посылал по сторонам для разведки, других держал при себе для безопасности. Несколько верст или с четверть всего пути ехал я не торопясь, но ничего не было видно. Посланные гусары возвращались ни с чем, и я посылал других. Тогда я прибавил шагу и продвинулся верст на 14 или на 2 мили; лошадь у меня была добрая; погода стояла отличная; иначе было бы неблагоразумно забираться так далеко. Наконец господь бог послал мне на пути русского мальчика, который пробирался проселками, посланный, вероятно, своими господами из Петергофа или Ораниенбаума за вестями о том, что делалось в Петербурге. Этого малого я расспрашивал как мог и узнал, что в двух тысяч шагах находятся неприятельские форпосты с заряженными ружьями и выкинутым знаменем. Тогда я повернул назад, а мальчика велел посадить на коня к одному из гусаров. Мы ехали рядом, и, продолжая выведывать, я узнал от него, что в Петербурге с раннего утра страшный шум на улицах, ходят и скачут войска с беспрестанными криками «ура», так как императрица вступила на престол, и взбунтовавшийся народ кричит: «Нет больше у нас императора, есть императрица!» Узнав про это, я уже меньше опасался за свою жизнь, которой грозила беда, если бы на престол возведен был кто из русских. Тут я дал волю моему Коню, и когда около полуночи прибыл в Петергоф, то войска нашего там уже не было, а также не было у кого спросить про него. Я спустился вниз в сад, но там не было и императора. Наконец встретился мне мелкий придворный служитель, от которого я узнал, что император со всеми отправился в Кронштадт на двух находившихся перед Петергофом яхтах, а солдаты наши возвратились в Ораниенбаум. (…) В Ораниенбауме я нашел всех людей под ружьем; они простояли так целую ночь до утра. У меня не было никакой команды; мой полк стоял в Нарве, и я действовал как волонтер. Не раздеваясь, лег я в постель. В четыре часа послышался шум: император возвратился из Кронштадта. Если бы он с самого начала туда поехал, как ему советовал фельдмаршал Миних, то, может быть, все обошлось бы благополучно.
В десять часов прибыл генерал-майор Измайлов (он прежде казался добрым другом, недавно произведен в старшие поручики и пожалован Анненским орденом) о предъявлением желания императрицы, чтобы император отрекся от престола и приказал своим людям держаться смирно: тогда не будет им никакого худа. Каждый остался этим доволен, так как ничего нельзя было поделать против 12-ти с лишком тысяч человек и 60 или 70 пушек, находившихся у императрицы в Петергофе. В половине 11-го часа император должен был отправиться с этим Измайловым в Петергоф. С собою взял он свою графиню Воронцову и Гудовича (которого по прибытии туда поколотили отлично).
Так кончилось императорство для нас, голштинцев. Перед отъездом император приказал выдать всем месячное жалованье, что и было исполнено.
В два часа пополудни произошла между нами, бедными воинами, печальная комедия. Прибыл русский генерал Суворов (впоследствии граф и фельдмаршал)[142] с конногвардейцами и гусарским отрядом, и потребовал, чтобы сдано было все вооружение. Сначала отобрали его у офицеров, а потом все голштинское войско было согнано в крепостцу Петерштадт, откуда уже никого не выпускали. Этот жалкий Суворов держался правил стародавней русской подлой жестокости. Когда обезоруженных немцев уводили в крепостцу, он развлекался тем, что шпагою сбивал у офицеров шапки с голов и при этом еще жаловался, что ему мало оказывают уважения. Затем он начал разыскивать, сколько у кого запасено денег, пожитков и драгоценностей. Злополучным солдатам и офицерам почти негде было прилечь, и они со страхом ожидали, что дальше учинит этот осел, будущий фельдмаршал.
Беспомощно провели мы целую ночь. Снова явился Суворов и начал распределять людей. Русским подданным велено оставаться, а Кронштадт назначен иностранцам, и каждому из них, в особенности прусским, досталось от Суворова по удару и толчку в затылок. Когда это кончилось, русские подданные должны были идти в русскую церковь для присяги, и каждый подписывался на присяжном листе, а затем офицеры отпущены на честном слове и могли разойтись по своим квартирам. По ходатайству моего брата в Петербурге императрица приказала Суворову возвратить мне шпагу и дать полную свободу; но под разными предлогами он продержал меня до следующего вечера, полагая, что я стану его упрашивать. Эта задержка раздражила меня чрезвычайно, так как в этих критических обстоятельствах я дорожил каждою минутою в тревоге о моем семействе и спешил в Петербург. Разгоряченный, я не стеснялся с Суворовым. Зять мой Зельгорст слышал, как я громко заговорил с ним, чего он никак не ожидал, так как до того был я один из покорнейших. Он сначала удивился, а потом разозлился. Смело сослался я на милость императрицы, что наконец его смирило и принудило тот же вечер отпустить меня и со мною моего зятя. Его грубость выразилась в том, что одному полному генералу приказал он ехать позади его лошади, а остальным знатным офицерам вместе с другими. Один из бригадиров, проехав немного, оборотился назад. Суворов сказал ему, что если ему пришла охота танцевать, то пусть пошлет за музыкантами. Некоторые офицеры натерпелись ударов и толчков. В то время как все мы находились в крепостце под стражею, воришки-гусары и кирасиры опустошали наши помещения, так что у иного осталось только, в чем он был.
В Петербург приехал я в 4 часа ночи и занял мое помещение у брата. Утром выражал я ему мою благодарность за то, что он выхлопотал для меня милость у императрицы, и поручил ему судьбу свою. Приходилось дорожить временем, так как я должен был отправляться назад в Голштинию, а императрица желала ехать в Москву, чтобы короноваться. В Голштинии я мог рассчитывать всего на 500-600 талеров; но я готов был и на это, думая поселиться где-нибудь в деревне. С благодетельным братом моим обдумывал я, как мне быть, и вот пронеслось, что император скончался от удара. Говорили, что с ним сделался припадок колики и что для облегчения он пил много английского пива, что ускорило его кончину. Никто не верил этому… Бог про то знает, да те лица, которые с ним были…
Ночью с 7 на 8 июля ст. счета тело его было перевезено из места его заточения (40 верст или 6 миль от Петербурга) в Александро-Невский монастырь и стояло до 8-го в гробу, обитом в красный атлас с немногими золотыми украшениями. Он лежал в своем любимом голштинском мундире, но без всяких орденов, без шпаги и без караула. Стражею при нем были малого чина офицер и несколько человек солдат.
Смерть императрицы Елисаветы повергла в уныние всех русских, но особенно всех добрых патриотов, потому что в ее преемнике видели государя жестокого характера, ограниченного ума, ненавидящего и презирающего русских, не знающего совсем своей страны, неспособного к усидчивому труду, скупого и расточительного, преданного своим прихотям и тем, кто рабски ему льстил. Как только он стал властелином, он предоставил двум-трем фаворитам свои дела и предался всякого рода распутству. Он начал с того, что отнял земли у духовенства, ввел множество довольно бесполезных новшеств, большей частью в войсках; он презирал законы; одним словом, всякое правосудие было предметом торга. Неудовольствие проникло всюду, и дурное мнение, какое имели о нем, привело к тому, что объясняли в дурную сторону и то немногое, что он сделал полезного. Его проекты, более или менее обдуманные, состояли в том, чтобы начать войну с Данией за Шлезвиг, переменить веру, разойтись с женой, жениться на любовнице, вступить в союз с прусским королем, которого он называл своим господином и которому собирался принести присягу, он хотел дать ему часть своих войск; и он не скрывал почти ни одного из своих проектов. Со времени смерти императрицы, его тетки, делали тайно различные предложения императрице Екатерине, которые она никогда не хотела слушать, постоянно надеясь, что время и обстоятельства изменят что-нибудь в ее несчастном положении, тем более что она знала, без всякого сомнения, что, в конце концов, вовсе не могли коснуться ее положения или ее особы без величайшего риска. Народ был всецело ей предан и смотрел на нее как на свою единственную надежду. Образовались различные партии, которые думали помочь бедствиям своей родины; каждая из этих партий обращалась к ней в отдельности и одни совершенно не знали других. Она их выслушивала, не отнимала у них всякой надежды, но просила их всегда подождать, полагая, что дело не дойдет до крайности, и считая всякую перемену такого рода несчастием. Она смотрела на свой долг и на свою репутацию как на сильный оплот против честолюбия; даже эта опасность, которой она подвергалась, была для нее новым блеском, всю цену которого она сознавала. Петр III был неизменной мушкой на очень красивом лице. Поведение Екатерины по отношению к народу было всегда безупречно; она всегда хотела, желала и жаждала лишь счастья этого народа, и вся ее жизнь будет употреблена лишь на то, чтобы доставить русским благо и счастье. Видя, однако, что дела идут все хуже, императрица дала знать различным партиям, что пришло время соединиться и подумать о средствах, чему удивительно помогло оскорбление, которое ее супруг нанес ей публично. Поэтому условились, что как только он вернется с дачи, его арестуют в его комнате и объявят его неспособным царствовать. Действительно, у него голова пошла кругом, и, конечно, во всей империи у него не было более лютого врага, чем он сам. Не все были одинакового мнения: одни хотели, чтобы это совершилось в пользу его сына, другие – в пользу его жены. За три дня до намеченного времени нескромные речи одного солдата вызвали арест капитана Пассека, одного из главных участников тайны. Трое братьев Орловых, из которых старший был капитаном артиллерии, немедленно приступили к действиям. Гетман и тайный советник Панин сказали им, что это слишком рано; но они по собственному побуждению послали своего второго брата в карете в Петергоф, чтобы привезти императрицу, разбудить которую Алексей Орлов явился в шесть часов утра 28 июня старого стиля. Как только она узнала, что Пассек арестован и что ради своей собственной безопасности нельзя было терять времени, она встала и поехала в город, при въезде в который встретили ее старший Орлов и князь Барятинский и отвезли в казармы Измайловского полка, где при ее прибытии было только 12 человек и один унтер-офицер – и все казалось спокойным; солдаты были все предупреждены, но оставались у себя, а когда они пришли, провозгласили ее самодержавной императрицей. Радость солдат и народа была неописуема. Оттуда ее повезли в Семеновский полк: семеновцы вышли к ней навстречу, прыгая и крича от радости. Сопровождаемая таким образом, она отправилась в Казанскую церковь, куда явились конногвардейцы, неистовствуя от радости; явилась гренадерская рота Преображенского полка: они извинялись в том, что пришли последними, говоря, что их офицеры хотели помешать им отправиться, что иначе они, без сомнения, были бы первыми. После них прибыла артиллерия и ее фельдцейхмейстер Вильбуа. Так, провожаемая восклицаниями бесчисленной толпы, императрица прибыла в Зимний дворец, где собрались Синод, Сенат и все сановники. Составили манифест и присягу, и все признали ее государыней. Императрица собрала нечто вроде совета, составленного из гетмана, тайного советника Панина, князя Волконского, генерал-фельдцейхмейстера и нескольких других, на котором было решено отправиться с четырьмя гвардейскими полками, кирасирским полком и четырьмя полками пехоты в Петергоф, чтобы захватить Петра III. На этом совете князь Волконский сказал, что, к сожалению, вовсе не было легкой кавалерии; только что он успел произнести эти слова, как его вызвал офицер и сказал ему, что полк гусар только что вступил в предместье; во время этого совета прибыл канцлер граф Воронцов от имени низложенного императора, чтобы высказать императрице упреки за ее бегство и потребовать от нее объяснений этого. Она приказала ему войти, и, когда он очень серьезно изложил причины, по которым он послан, она ему сказала, что она уведомит его о своем ответе; он вышел, и в другой комнате все ему стали советовать пойти принести новую присягу. Он сказал, что для того, чтобы облегчить свою совесть, он просит позволения написать письмо, чтобы ответить о результате своей миссии, и что затем он принесет присягу, что ему и разрешили. После него приехали князь Трубецкой и фельдмаршал Александр Шувалов. Они были посланы удержать два первых гвардейских полка, шефами которых они, были, и чтобы убить императрицу; они пали к ее ногам и рассказали ей о своей миссии и затем отправились принести присягу. Когда все это было кончено, оставили великого князя и несколько отрядов под ведением Сената для охраны города, а императрица в гвардейском мундире (она объявила себя полковником гвардии) верхом во главе полков – выступила из города. Шли всю ночь и под утро прибыли к небольшому монастырю – в двух верстах от Петергофа, куда князь Голицын, вице-канцлер, доставил императрице письмо от бывшего императора, а немного погодя генерал Измайлов – с таким же поручением. Вот что подало к этому повод, император должен был приехать обедать 28 из Ораниенбаума, где он жил в Петергофе. Как только он узнал, что императрица уехала оттуда, он встревожился и послал в город разных лиц, но так как сторожили по распоряжению императрицы все подъездные дороги, то никто не возвращался; он знал, что два полка были в тридцати верстах от города; он послал привести их для своей защиты, но эти полки отправились присоединиться к императрице. Ввиду этого старый фельдмаршал Миних, генерал Измайлов и несколько других советовали ему, взяв человек двенадцать, или отправиться к армии, или же броситься в Кронштадт; женщины, которых было около него по крайней мере человек тридцать, отсоветовали ему это под предлогом опасности. Он послушался их и послал в Кронштадт генерала Девьера, которого адмирал Талызин, посланный императрицей, обезоружил, когда этот последний приехал, о чем император не имел никаких сведений; но, протянув свое раздумье до этого вечера, он наконец решил сесть с дамами и остатками своего двора на галеру и две яхты и отправиться в Кронштадт; по прибытии туда он потребовал, чтобы его впустили, но караульный офицер на бастионе у входа в порт отказал ему и пригрозил, что будет стрелять по галере этого принца, хотя в действительности у него не было пороха; услыша это, он приказал повернуть обратно и отправился высадиться в Ораниенбауме, где он лег спать и на следующий день написал эти два вышеупомянутые письма: в первом из них он просил, чтобы ему позволили вернуться в Голштинию со своей любовницей и фаворитами, а во втором – он предлагал отказаться от империи, прося лишь о [сохранении ему] жизни. Между тем у него было при себе полторы тысячи вооруженных людей голштинского войска, более сотни пушек и несколько русских отрядов. Императрица отослала генерала Измайлова[143]…
(Этот, придя к императрице, бросился к ее ногам и сказал ей: «Считаете ли вы меня честным человеком?» Она сказала: «Да». – «Ну, – возразил он, – считайте, что я ваш; я хочу, если вы мне доверяетесь, избавить мое отечество от большого кровопролития; есть удовольствие быть с умными людьми, я даю вам слово, если вы меня пошлете, что я один доставлю сюда Петра III». Это он и выполнил.)…
…с письмом, чтобы иметь это отречение. Петр III свободно написал этот акт и затем приехал с генералом Измайловым, своей любовницей и фаворитом Гудовичем в Петергоф, где, чтобы предохранить его от возможности быть растерзанным солдатами, дали ему надежную охрану с четырьмя офицерами под начальством Алексея Орлова. Пока подготовляли его отъезд в Ропшу, загородный дворец, очень приятный и отнюдь не укрепленный, солдаты стали роптать и говорить, что уже целых три часа, как они не видали императрицу; что, по-видимому, князь Трубецкой мирит эту государыню с ее супругом; что ее надо предостеречь, чтобы она не доверялась; что несомненно ее обманули бы, погубили, а также их [вместе с ней]. Как только Екатерине стали известны эти толки, она отправилась к князю Трубецкому и сказала, чтобы он сел в карету и отправился в город, между тем как она пешком будет обходить войска. Как только они ее увидели, крики радости и веселья возобновились. Петра III отправили на место назначения. С наступлением ночи императрице посоветовали возвратиться в город, потому что двое суток она не спала и почти что не ела, но войска просили ее не покидать их, на что она с удовольствием согласилась, видя их крайне восторженное отношение к ее особе. На полпути три часа отдыхали, и в десять часов утра тридцатого июня старого стиля 1762 императрица верхом, во главе войск и артиллерии, совершила свой въезд в Петербург при неописуемо радостных восклицаниях бесчисленного народа. Никогда нельзя представить себе более прекрасного зрелища. Ее двор ей предшествовал, а войска украсили дубовыми ветками фуражки и шляпы – они затоптали ногами все новые одеяния, какие дал им Петр III. Таким образом с триумфом прибыла она в Летний дворец, где собралось и ожидало ее все, что было знатного или видного. Великий князь вышел к ней навстречу на середину двора. Императрица, как только его увидела, сошла с лошади и поцеловала его. Восклицания не прекращались; отправились в церковь, где был отслужен молебен при громе пушек; весь день крики радости продолжали раздаваться среди народа и не было никаких беспорядков. Императрица легла спать и только что заснула, как поручик Пассек пришел разбудить ее, прося ее встать; потому что усталость, бессонница и вино разгорячили мозги более обыкновенного, а любовь к ее особе возбудила в Измайловском полку опасение за ее безопасность, и простодушно они выступили в поход, чтобы прийти защитить ее; когда пришли им сказать, что бояться было нечего и что она спит, они ответили, что в этом отношении они могут и должны верить лишь собственным глазам. Императрица поднялась в два часа ночи и вышла к ним. Как только они ее увидели, раздались крики радости; но серьезным тоном она им сказала, чтобы они пошли и легли и дали бы ей уснуть, и чтобы они верили своим офицерам, коим она им настойчиво советовала повиноваться; они обещали ей это, извиняясь и делая друг другу упреки в том, что дали себя убедить, чтобы таким образом разбудить ее. Они очень спокойно отправились домой, часто оборачивая назад голову, чтобы как можно дольше видеть ее, – NB: в Петербурге летом почти не бывает ночей. В следующие два дня крики радости продолжались непрерывно, но не было ни крайностей, ни беспорядков – дело очень необычное при столь сильных волнениях. Несколько недель спустя вновь появилась тревога за особу императрицы в этих войсках, и несколько вечеров они собирались, чтобы помочь ей или увидеть ее. Тогда она подписала приказ о том, чтобы они не собирались более, уверяя их, что она сама стоит на страже своей безопасности и что у нее совсем нет врагов. По поводу этого приказа они рассуждали: должно быть, это правда, ибо не враг же она самой себе, чтобы считать себя в безопасности, если бы это было не так. С этого времени все остается в величайшем спокойствии.
Когда поручик Пассек был арестован, солдаты, которые караулили его, открыли ему двери и окна, чтобы он бежал, «потому что, – говорили они, – ты страдаешь за доброе дело», и хотя он должен был ожидать допроса и не мог предвидеть, что произойдет, несмотря на то, что все, посвященные в тайну, условились, что, будь то, что с ним случилось, тотчас же следовало приступить к делу; однако же он имел решимость остаться в своем заточении, чтобы ничего не испортить, потому что весь полк был бы поднят на ноги и могли бы запереть город, чтобы его искать.
Когда адмирал Талызин был послан в Кронштадт, мы все считали его погибшим человеком, потому что не представлялось понятным, чтобы император не подумал об этом порте и крепости: надо было сделать водою только одну милю от Ораниенбаума, тогда как от города было четыре и он был послан лишь в полдень. Когда он приехал, действительно он нашел генерала Девьера с двумя тысячами человек, выстроенных на пристани; этот последний спросил его, зачем он приехал; он ответил: «Я приехал поторопить отплытие флота». – «А что говорят и делают в городе?» – «Ничего», – сказал он. «Куда вы направляетесь теперь?» – «Я собираюсь отдохнуть, я умираю от жары». Тот его пропустил; он вошел в один дом, вышел из него через заднюю дверь и пришел к коменданту Нумерсу, которому сказал: «Послушай, в городе совсем другие вести, чем здесь; все принесли присягу императрице. Я советую тебе сделать то же самое. У меня здесь четыре тысячи матросов, у тебя лишь две тысячи человек. Вот мой приказ: решайся». Этот ответил, что сделает то, что ему будет угодно. «Ну, – сказал он, – ступай, обезоружь генерала Девьера». Он пошел на это, отозвал его в сторону, взял у него шпагу – и все принесли присягу.
Когда императрица отправилась из Петергофа, она потеряла более получаса времени, проходя садами, и вследствие этого не нашла кареты и была узнана на улице некоторыми прохожими. С нею была только горничная, которая ни за что не хотела ее оставить, и ее первый камердинер, искавший карету.
В то время как она шла с войсками в Петергоф, народ вообразил, что Петр III может приехать водою; несколько тысяч человек собралось на Васильевском острове на берегу моря при входе в Неву, вооруженных камнями и палками, в полной решимости потопить всякое судно, которое прибыло бы с моря.
Когда императрица с триумфом вернулась в город и удалилась в свою комнату, капитан Орлов пал к ее ногам и сказал ей: «Я вас вижу самодержавной императрицей, а мое отечество – освобожденным от оков; оно будет счастливо под вашим правлением. Я исполнил свой долг, я послужил вам, отечеству и самому себе; прошу вас об одной только милости: позвольте мне удалиться в свои имения; я родился честным человеком, двор мог бы меня испортить, я молод, – милость могла бы вызвать ненависть ко мне; у меня есть состояние; я буду счастлив на покое, покрытый славой, так как я дал вас моему отечеству». Императрица ему ответила, что заставить ее прослыть неблагодарной по отношению к человеку, которому она считала себя наиболее обязанной, значило бы испортить ее дело; что простой народ не может поверить такому большому великодушию, но подумает, что она дала ему какой-нибудь повод к неудовольствию или даже что она недостаточно его вознаградила. Пришлось как бы прибегнуть к власти, чтобы заставить его остаться, и он был огорчен до слез красной александровской лентой и камергерским ключом, которыми она его пожаловала, что дает чин генерал-майора.
Ярость солдат против Петра III была чрезвычайна. Вот ее образчик. После присяги, пока держали совет, войскам, выстроенным вокруг Зимнего деревянного дворца, было позволено снова надеть их прежние мундиры; один из офицеров вздумал сорвать свой золотой знак и бросил его своему полку, думая, что они обратят его в деньги: они его с жадностью подхватили и, поймав собаку, повесили его ей на шею; эту собаку, наряженную таким образом, прогнали с великим гиканьем; они топтали ногами все, что для них исходило от этого государя.
Чтобы отправиться в Ропшу с Петром III, императрица назначила капитана Алексея Орлова, князя Барятинского и троих других офицеров. Они выбрали из разных гвардейских полков 100 человек. Данные им приказания гласили сделать жизнь этому государю настолько приятной, насколько они могли, и доставить ему для его развлечения все, что он захочет. Были намерения отослать его из этого места в Шлиссельбург и, смотря по обстоятельствам, приказать через некоторое время отправить его в Голштинию с его фаворитами, настолько его личность была мало опасной.
Когда этот государь узнал, что императрица отправилась из Петергофа, он приехал туда, искал ее всюду, даже под кроватью, спрашивал всех своих, кто там остался, но никак ни на что не мог решиться. Все окружавшие его давали ему разные советы, из которых он выбрал самые слабые, прогуливался вдоль и поперек по саду и наконец захотел обедать.
Когда гренадерская рота первого гвардейского полка подошла близ Казанской церкви навстречу к императрице, они хотели занять свой пост у экипажа императрицы, но гренадеры Измайловского полка возразили им с горькими упреками, что они явились последними и что никоим образом им не уступят; это был очень опасный момент, потому что, если бы первые стали упорствовать, пошли бы в ход штыки; но ничуть не бывало, они сказали, что это была вина их офицеров, которые их задержали, и самым кротким образом пошли маршировать перед лошадьми экипажа императрицы.
Когда императрица сошла с лошади у Летнего дворца по возвращении из Петергофа, давка была так велика, что ее вели под руки, что представляло прекрасное зрелище; это имело вид, как будто бы она была вынуждена сделать все то, что только что произошло; что было в действительности справедливо, потому что, если бы она отказалась, она подвергнулась бы опасности разделить участь Петра III; таким образом, не было выбора.
Воронежский полк утром 28 июня был в Красном Селе в 27 верстах от Петербурга. Немецкий офицер, посланный от Петра III, приехал немного ранее посланного от императрицы, чтобы двинуть этот полк в Петергоф, и они готовились выступить в путь, не зная, в чем дело, когда приехал полковник Олсуфьев с одним гвардейским офицером, чтобы привести их к присяге Екатерине; полковой командир колебался; один гренадер проронил несколько слов, которые не понравились немецкому офицеру, он вынул шпагу и хотел нанести удар ею этому солдату; и все солдаты стали кричать, что нужно идти в Петербург, чтобы присоединиться к Екатерине. Они двинулись в путь; когда эта государыня выступала из города, она их встретила. Так как они устали, она хотела оставить их в городе, но они прошли с ней еще 23 версты, и там им было приказано сделать привал на одной даче, называемой «мыза Стрельна», потому что несколько не Доверяли полковому командиру, и в ту же ночь, когда все вернулись в город, этот полк тоже возвратился туда; таким образом он сделал в 24 часа 73 версты, что составляет десять с половиной немецких миль.
По выступлении из города вечером 28 числа первый привал был сделан в 10 верстах от города на постоялом дворе, называемом Красный Кабачок: здесь все имело вид настоящего военного предприятия; солдаты разлеглись на большой дороге, офицеры и множество горожан, следовавших из любопытства, и все, что могло поместиться в этом доме, – вошло туда. Никогда еще день не был более богат приключениями; у каждого было свое, и все хотели рассказывать; были необыкновенно веселы, и ни у кого не было ни малейшего сомнения. Можно было подумать, что все уже порешено, хотя в действительности никто не мог предвидеть конца, какой примет эта великая катастрофа. Не знали даже, где находится Петр III. Следовало предполагать, что он бросился в Кронштадт, но никто не думал об этом. Екатерина, однако, была совсем не так спокойна, как это казалось; она смеялась и шутила с другими, переговаривалась с теми и другими через всю комнату, и когда подмечали у нее минуты рассеянности – она сваливала вину на утомление от этого дня; захотели уложить ее спать – она бросилась на минуту в кровать, но, не будучи в состоянии закрыть глаза, лежала неподвижно, чтобы не разбудить княгиню Дашкову, спавшую возле нее, но, повернув нечаянно голову, она увидела, что ее большие голубые глаза открыты и обращены на нее, что заставило их громко расхохотаться тому, что они считали одна другую заснувшею и взаимно одна другой оберегали сон. Они отправились присоединиться к [остальной] компании и немного погодя пустились снова в путь.
Вот какое участие принимала княгиня Дашкова в этом событии. Она была младшей сестрой любовницы Петра III и 19 лет от роду, более красивая, чем ее сестра, которая была очень дурна. Если в их наружности вовсе не было сходства, то их умы разнились еще более: младшая с большим умом соединяла и большой смысл; много прилежания и чтения, много предупредительности по отношению к Екатерине привязали ее к ней сердцем, душою и умом. Так как она совсем не скрывала этой привязанности и думала, что судьба ее родины связана с личностью этой государыни, то вследствие этого она говорила всюду о своих чувствах, что бесконечно вредило ей у ее сестры и даже у Петра III. Вследствие подобного поведения, которого она совсем не скрывала, многие офицеры, не имея возможности говорить с Екатериной, обращались к княгине Дашковой, чтобы уверить императрицу в их преданности; но все это произошло долгое время спустя после предложений Орловых, и даже речи и происки этих последних побудили первых, не знавших прямой дороги, какая была у Орловых, обращаться к императрице через княгиню Дашкову, считая ее более близкой к ней. Екатерина никогда не называла княгине Орловых, чтобы отнюдь не рисковать их именами; большое рвение княгини и ее молодость заставляли опасаться, чтобы в толпе ее знакомых не нашелся кто-нибудь, кто неожиданно не выдал бы дела. В конце концов императрица посоветовала Орловым познакомиться с княгиней, чтобы лучше быть в состоянии сойтись с вышеупомянутыми офицерами и посмотреть, какую пользу они могли бы извлечь из них, потому что, как бы ни были хорошо настроены эти офицеры, они, по [признанию самой] княгини Дашковой, были менее решившимися, чем Орловы, которые присоединяли к намерениям и средства для их выполнения. К тому же вся отвага княгини Дашковой, ибо действительно она много ее проявила, ничего бы не порешила; у нее было больше льстецов, чем кредита, и характер ее семьи вызывал всегда известное недоверие. Наконец, княгиня или, скорее, через нее поручик Пассек, с одной стороны, и Орловы – с другой, потребовали, чтобы Екатерина дала им записочку, чтобы они могли убедить своих друзей в ее согласии. Она послала через княгиню записку, составленную приблизительно в следующих выражениях: «Да будет воля Господня и поручика Пассека; я согласна на все, что может быть полезно отечеству», а Орловым она написала: «Считайте то, что вам скажет тот, кто показывает вам эту записку, как бы я говорю вам это. Я согласна на все то, что может спасти отечество, вместе с которым вы спасете меня и также себя», и ту и другую записку она подписала своим именем. Легко понять, что эти записки были разорваны, как только их использовали.
По смерти императрицы Елисаветы, дочь Курляндского герцога Бирона, которая была замужем за бароном Черкасовым и которую Петр III любил когда-то, несмотря на то, что она была горбата, достигла того, что этот император приказал вернуть ее отца из Ярославля, куда покойная императрица его сослала. Этому много помогла естественная антипатия, которую император почувствовал к принцу Карлу Саксонскому во время пребывания его в Петербурге. Он до такой степени был ревнив к нему, что достаточно было назвать его имя, чтобы вызвать в нем гнев. Он обещал дочери возвратить отцу его герцогство и простодушно верил в это до тех пор, пока не приехал принц Георг Голштинский, который со своими сторонниками заставил императора переменить свое намерение и склонил его принудить Бирона и его сыновей отказаться от Курляндии в пользу принца Голштинского. Бироны в своей горести обратились к императрице, которая не могла сделать ничего другого, как уверить их, что правота их дела ей известна и что вовсе не от нее зависит помочь им. В день восшествия Екатерины на престол Бироны должны были подписать этот акт отречения; когда положение вещей изменилось, Бирон был освобожден, и императрица не имела никакого основания вновь посадить его в тюрьму; его дочь была всегда ей предана, и тысячу раз признали справедливыми его права; Россия не должна была кормить эту семью на свой счет. Потому было принято решение возвратить ему Курляндию; создать «герцога» в первые дни своего царствования тоже не было неприятно Екатерине. (…)
Камергер Пассек часто говорил о Петре III, что у этого государя нет более жестокого врага, чем он сам, потому что он не пренебрегает ничем из всего, что могло ему повредить.
Шталмейстер Нарышкин, фаворит этого государя, говорил при его жизни: «Это – царство безумия, все наше время уходит на еду, питье и на то, чтобы творить сумасбродства».
Часто случалось, что этот государь, во время своего царствования, ходил смотреть на караул и там бил солдат или зрителей или же творил сумасбродства со своим негром или со своими любимцами, и это – зачастую в присутствии бесчисленной толпы народа.
25 декабря, в день рождества Аристова, мы имели несчастье потерять императрицу Елизавету. Я могу засвидетельствовать как очевидец, что гвардейские полки (из них Семеновский и Измайловский прошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены и не имели радостного вида (как то утверждают некоторые авторы мемуаров о России, записывавшие только то, что соответствовало их образу мыслей, хотя девять десятых жителей Петербурга могли бы засвидетельствовать совершенно противоположное). Солдаты говорили все вместе, но каким-то глухим голосом, порождавшим сдержанный и зловещий ропот, внушавший такое беспокойство и отчаяние, что я была бы рада убежать за сто верст от своего дома, чтобы его не слышать. Мой муж был в другом конце города, в Преображенском полку. Я еще не знала о смерти Елизаветы, но шествие двух вышеупомянутых полков возвестило мне о ее кончине. День рождества Христова, считающийся у нас одним из самых больших праздников, торжественно чтимых народом, казался мрачным, траурным днем; все лица были печальны.[144] (…)
Все эти события сильно взволновали общество. С каждым днем росли симпатии к императрице и презрение к ее супругу. Он как бы намеренно облегчал нам нашу задачу свергнуть его с престола, и это должно бы быть уроком для великих мира сего, что их низвергает не только их деспотизм, но и презрение к ним и к их правительствам, неизбежно порождающее беспорядки в администрации и недоверие к судебной власти и возбуждающее всеобщее и единодушное стремление к переменам.
Каждый благоразумный человек, знающий, что власть, отданная в руки толпы, слишком порывиста или, слишком неповоротлива, беспорядочна вследствие разнообразия мнений и чувств, желает ограниченного монархического правления с уважаемым монархом, который был бы настоящим отцом для своих подданных и внушал бы страх злым людям; человек, знакомый с изменчивостью и легкомыслием толпы, не может желать иного правления, кроме ограниченной монархии с определенными ясными законами и государем, уважающим самого себя и любящим и уважающим своих подданных. (…)
Тем временем я, не теряя времени, старалась утвердить в надлежащих принципах друзей моего мужа, капитанов Преображенского полка Пассека и Бредихина (Бредихин приходился нам родственником по жене, урожденной княжне Голицыной), братьев Рославлевых, майора и капитана Измайловского полка, и других. Я видалась с ними довольно редко, и то случайно, до апреля месяца, когда я нашла нужным узнать настроение войск и петербургского общества. Я часто посещала своих родных и Кейта; словом, я взяла за правило показываться всюду, где меня привыкли видеть, и, только когда оставалась одна, можно было заметить, что я поглощена планами, которые были как будто и выше моих сил.
В числе иностранцев, прибывших в Россию, был один пьемонтец, по имени Одар, которому покровительствовал канцлер, доставивший ему место советника коммерц-коллегии. Я познакомилась с ним; он был образованный, тонкий, хитрый и живой человек уже не первой молодости. Вскоре он нашел, что занимаемое им место ему не подходило, так как он не знал ни продуктов, ни водяных сообщений и т. д., и попросил меня похлопотать, чтобы императрица взяла его в свой штат; я поговорила о нем с государыней, совсем не знавшей его, предполагая, что она может сделать его своим секретарем, но она ответила мне, Что переписывается только с родными, так что ей секретарь не нужен, и что, во всяком случае, она навлекла бы на себя неудовольствие и подозрение, если бы взяла на эту должность иностранца. Мне, однако, удалось уговорить императрицу взять его к себе на службу и поручить ему улучшить земли, которые Петр III только что дал ей в удел, и устроить на них фабрики [145]. Он никогда не был мне ни другом, ни советчиком, как то уверяли некоторые авторы, подкупленные французами, которые, негодуя на то, что у Екатерины Великой были Суворов и русские как подданные и как солдаты, чтобы водворить порядок во Франции и во всей Европе, распускали о ней клевету за клеветой. Они не оставили в покое и меня, думая, что Екатерина Великая будет недостаточно очернена, если в придачу они не загрязнят и Екатерину маленькую (я ношу тоже имя Екатерины).
Фельдмаршал Разумовский, человек беспечный, с которым государь обходился очень дружелюбно, несмотря на это, не мог не видеть его полной неспособности управлять империей и опасностей, которым она подвергалась. Граф Разумовский любил свою родину, насколько ему это позволяли его апатия и лень. Он командовал Измайловским полком, где пользовался всеобщей любовью; представлялось чрезвычайно важным иметь его на нашей стороне, но всем нам казалось почти невозможным склонить его на это. Он был чрезвычайно богат, имел все чины и ордена, ненавидел какую бы то ни было деятельность и содрогнулся бы от ужаса, если бы его посвятили в заговор, в котором он должен был бы играть одну из главных ролей.
Однако я не отступила перед этими трудностями. Два брата Рославлевы, один майор, другой капитан Измайловского полка, и Ласунский, капитан того же полка, имели большое влияние на графа; они каждый день бывали у него на самой дружественной ноге, но не надеялись заставить его действовать в нашем смысле. Я посоветовала им каждый день, сперва неопределенно, затем и более подробно, говорить ему о слухах, носившихся по Петербургу насчет готовящегося большого заговора и переворота; я рассчитывала, что он, конечно, не станет доносить об таких разговорах; когда же наш план созреет окончательно, они откроются ему и дадут ему почувствовать, что и он завлечен в заговор и не может отступить, так как они сообщили остальным его участникам о разговорах с ним, не вызывавших в нем протеста или неодобрения; они объяснят ему, что он находится в такой же опасности, как и они, и рискует менее, если станет во главе своего полка и будет действовать заодно с нами. Они сделали, как я их научила, и наш план удался на славу.
Я продолжала посещать английского министра Кейта. Однажды он мне сообщил, что в городе распространились слухи, что в гвардии готовится бунт и что главной причиной его была нелепая война с Данией. Я спросила, не называют ли имен главарей.
– Нет, – ответил он, – и я думаю, что их вовсе нет; офицеры и генералы не могут иметь ничего, против войны, которая даст им возможность отличиться. Вероятно, все кончится тем, что сошлют в Сибирь нескольких лиц да солдат накажут розгами.
Меня обеспокоило широкое распространение этих слухов, но делать было нечего, и приходилось торопиться, насколько возможно, с развязкой.
Тем временем я вела образ жизни, который должен был дурно отозваться на моем здоровье; я так же часто, как и раньше, посещала родных. В почтовые дни я писала длиннейшие письма моему мужу и плакала о разлуке с ним. Остальные дни недели, за исключением немногих часов сна, я была поглощена выработкой своего плана и чтением всех книг, трактовавших о революциях в различных частях света. Так как я не отличалась крепким здоровьем, румянец сбежал с моих щек, и я худела с каждым днем; вскоре я схватила простуду, которая чуть не прикончила меня. (…)
Меня посещали мои родные, и между ними и дядя, граф Панин, как только позволяли его обязанности воспитателя[146]. Так как для нас было очень важно, чтобы человек его характера принадлежал нашей партии, я несколько раз решалась заговорить с ним о вероятности низложения с престола Петра III и спросила его, какие последствия повлекло бы за собой подобное событие и кто и как управлял бы нами. Мой дядя воображал, что будет царствовать его воспитанник, следуя законам и формам шведской монархии. Я забыла упомянуть об одном обстоятельстве, привлекшем мне доверие графа Панина, вследствие того что его племянник, князь Репнин, которого он очень любил и уважал, блестящим образом доказал мне свое доверие и почтение.
Я часто встречалась с князем Репниным у княгини Куракиной, у которой жила его жена, княгиня Репнина (она была сестра князя Куракина и приходилась двоюродной сестрой моему мужу). Он меня понял совершенно и увидел, что мною руководили строгие принципы и восторженный патриотизм, а не личные интересы и мечты о возвеличении моей семьи. Петру III показалось, что торжественного обеда, о котором я упоминала, недостаточно было для отпразднования заключения мира с прусским королем, и в Летнем дворце состоялся еще ужин в присутствии нескольких городских дам, любимых генералов и офицеров и прусского министра; тут Петр III по-своему изобразил свою радость, и его в четыре часа совершенно пьяного вынесли на руках, посадили в карету и отвезли домой во дворец. Однако перед отъездом из Летнего дворца он наградил мою сестру Елизавету орденом св. Екатерины [147] и объявил князю Репнину, что назначает его министром-резидентом в Берлин, с тем чтобы он исполнял все приказания и желания прусского короля. Князь Репнин приехал ко мне прямо из Летнего дворца в пятом часу утра. Я еще спала, но он настоял на том, чтобы мне доложили о его приезде. Лакей постучался в дверь уборной, смежной с моей спальной, и я проснулась. Я подняла старушку, которая всегда спала около моей постели, и она, узнав, в чем дело, объявила мне, что меня желает видеть мой двоюродный брат, князь Репнин. Я быстро накинула платье, вышла к нему и была поражена как его ранним посещением, так и новостями, которые он мне привез. Он был очень взволнован и прямо приступил к делу.
– Все потеряно; ваша сестра получила орден св. Екатерины, а меня посылают министром и адъютантом короля прусского.
Как ни была я поражена этими известиями, я не пожелала продлить посещение князя и сказала ему, что с характером Петра III трудно предвидеть последствия его слов и поступков, но и не следует их бояться; я посоветовала ему вернуться домой и на следующий день рассказать о всем случившемся своему дяде, графу Панину.
После ухода князя Репнина я более не ложилась спать и принялась раздумывать над различными проектами касательно завершения переворота, предложенными нашими заговорщиками. Но все это были только предположения, и определенного плана еще не было, хотя мы и согласились единодушно совершить революцию, когда его величество и войска будут собираться в поход в Данию. Я решила открыться графу Панину при первом моем свидании с ним.
Он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената.
– Конечно, это было бы прекрасно, – ответила я, – но время не терпит. Я согласна с вами, что императрица не имеет прав на престол и по закону следовало бы провозгласить императором ее сына, а государыню объявить регентшей до его совершеннолетия; но вы должны принять во внимание, что из ста человек девяносто девять понимают низложение государя только в смысле полного переворота.
При этом я назвала ему главных заговорщиков: братьев Рославлевых, Ласунского, Пассека, Бредихина, Баскакова, князя Барятинского, Хитрово и других – и Орловых, которых они привлекли на свою сторону. Он был поражен и испугался, узнав, как я далеко зашла и что я ничего не сообщала императрице о своих планах, боясь ее скомпрометировать.
Словом, я убедилась, что моему дяде при всем его мужестве не хватает решимости, и, чтобы не вступать в ненужные споры, я стала объяснять ему, как важно было бы иметь на нашей стороне Теплова [148], и, так как я сама его видела очень редко, он, граф Панин, является единственным человеком, который мог его привлечь и вместе с ним и графа Разумовского, на которого он имел несомненное влияние. Я взяла с моего дяди обещание, что он никому из заговорщиков не обмолвится ни словом о провозглашении императором великого князя, потому что подобное предложение, исходя от него, воспитателя великого князя, могло вызвать некоторое недоверие. Я обещала ему в свою очередь самой переговорить с ними об этом; меня не могли заподозрить в корысти, вследствие того что все знали мою искреннюю и непоколебимую привязанность к императрице. Я действительно предложила заговорщикам провозгласить великого князя императором, но провидению не угодно было, чтобы удался наш самый благоразумный план [149].
Новгородский архиепископ был человек очень образованный и пользовался всеобщим уважением и любовью духовенства. Его просвещенный ум ясно понимал, что в царствование такого царя, каким был Петр III, значение церкви неминуемо будет умалено. Он не скрывал своей скорби по этому поводу и был готов содействовать нам в той мере, в какой ему позволяло его пастырское достоинство. Для нас это было очень важно, так как, в числе прочих качеств, он обладал трогательным и мужественным красноречием, увлекавшим его слушателей.
На этом дело и стало. В течение десяти дней число заговорщиков увеличивалось, но окончательный и разумный план все еще не созревал. К своему удовольствию, я узнала от дяди моего мужа, князя Волконского, только что вернувшегося с войны, что армия, несколько лет сражавшаяся против прусского короля и в пользу Марии-Терезии, находила чрезвычайно странным, что должна обращать теперь оружие против нее; неудовольствие в армии было всеобщее, и я поняла, что сам князь склоняется скорей на нашу сторону. Я сообщила это графу Панину, и нам было уже легко убедить его принять деятельное участие в перевороте или, по меньшей мере, появиться при развязке. (…)
Наружно все было спокойно, только некоторые гвардейские солдаты с нетерпением ожидали действий.
Опасаясь, что их внезапно отправят в Данию, они тревожились насчет императрицы; офицеры нашей партии наблюдали за ними и с трудом их сдерживали. Я велела им передать, что получаю каждый день известия от императрицы и уведомлю их, когда надо будет действовать.
Дела оставались в таком положении вплоть до 27 июня, являющегося днем, навсегда памятным для России и исполненным трепета и радости для заговорщиков, так как их мечты наконец осуществились; за несколько часов до переворота никто из нас не знал, когда и чем кончатся наши планы; в этот день был разрублен гордиев узел, завязанный невежеством, несогласием мнений насчет самых элементарных условий готовящегося великого события, и невидимая рука провидения привела в исполнение нестройный план, составленный людьми, не подходящими друг к другу, недостойными друг друга, не понимающими друг друга и связанными только одной мечтой, служившей отголоском желания всего общества. Они именно только мечтали о перевороте, боясь углубляться и разбирать собственные мысли, и не составили ясного и определенного проекта. Если бы все главари переворота имели мужество сознаться, какое громадное значение для его успеха имели случайные события, им пришлось бы сойти с очень высокого пьедестала. О себе я должна сказать, что, угадав – быть может, раньше всех – возможность низвергнуть с престола монарха, совершенно неспособного править, я много над этим думала, насколько восемнадцатилетняя головка вообще способна размышлять, но, сознаюсь, ни мое изучение подобных примеров в истории, ни мое воображение, ни размышления никогда бы не дали тех результатов, к которым привел арест Пассека.
27 июня после полудня Григорий Орлов пришел сообщить мне об аресте капитана Пассека. Еще накануне Пассек был у меня с Бредихиным и, рассказав, с каким нетерпением гренадеры ждут низвержения с престола Петра III, выразил мнение, что стоило только повести их в Ораниенбаум и разбить голштинцев, чтобы успех был обеспечен и переворот был бы завершен. Он добавил, что слухи об опасностях, которым подвергалась императрица, волновали их до такой степени, что скоро их невозможно будет сдержать, и это брожение среди них, разоблачая наш план, подвергало нас страшной опасности, Я поняла, что эти господа слегка трусят, и, желая доказать, что не боюсь разделить с ними опасность, попросила их передать солдатам от моего имени, что я только что получила известие от императрицы, которая спокойно живет себе в Петергофе, и что советую и им держать себя смирно, так как минута действовать не будет упущена.
Пассек и Бредихин в тот же день и говорили в этом смысле с солдатами, что чуть не погубило все дело и побудило майора Преображенского полка, Воейкова, арестовать капитана Пассека.
Когда Орлов прибежал сообщить мне эту тревожную весть (не зная ни причины, ни подробностей ареста), у меня находился мой дядя Панин. Вследствие ли того, что по своему холодному и неподвижному характеру он не видел в этом столько трагического, как я, потому ли, что он хотел скрыть от меня размеры опасности, но он невозмутимо стал уверять меня в том, что Пассек, вероятно, арестован за какое-нибудь упущение по службе. Я сразу увидела, что каждая минута была дорога и что придется много потратить времени, пока удастся убедить Панина в том, что настал момент решительных действий. Я согласилась с ним, что Орлову следует прежде всего отправиться в полк, чтобы узнать, какого рода аресту подвергнут Пассек, чтоб сразу можно было определить, задержан ли он как провинившийся офицер или как преступник. Орлов должен был сообщить мне, что окажется, а – если дело серьезно – кто-нибудь из его братьев должен был известить Панина.
Тотчас же после ухода Орлова я объявила, что сильно нуждаюсь в отдыхе, и попросила дядю извинить, если попрошу его меня оставить. Он немедленно ушел, и я, не теряя ни минуты, накинула на себя мужскую шинель и направилась пешком к улице, где жили Рославлевы [150]… Не прошла я и половины дороги, как увидела, что какой-то всадник галопом несется по улице. Меня осенило вдохновение, подсказавшее мне, что это один из Орловых. Из них я видела и знала одного только Григория. Не имея другого способа остановить его, я крикнула «Орлов!» (будучи, бог весть почему, твердо убеждена, что это один из них). Он остановился и спросил: «Кто меня зовет?» Я подошла к нему и, назвав себя, спросила его, куда он едет и не имеет ли он что сказать мне.
– Я ехал к вам, княгиня, чтобы сообщить вам, что Пассек арестован как государственный преступник; у его дверей стоят четыре солдата и у каждого окна по одному. Мой брат поехал возвестить это графу Панину, а я уже был у Рославлева.
– Рославлев очень встревожен? – спросила я.
– Немного, – ответил он. – Но что же вы стоите на улице, княгиня? Позвольте проводить вас до дому.
– Да никого здесь нет, – возразила я. – Кроме того, не надо, чтобы мои люди видели вас у меня. Впрочем, наш разговор будет непродолжителен. Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтобы, не теряя ни минуты, они отправлялись в свой Измайловский полк и что они должны встретить там императрицу (это первый полк на ее пути), а вы или один из ваших братьев должны стрелой мчаться в Петергоф и сказать ее величеству от меня, чтобы она воспользовалась ожидающей ее наемной каретой и безотлагательно приехала в Измайловский полк, где она немедленно будет провозглашена императрицей; скажите ей также, что необходимо спешить и что я даже не пишу ей, чтобы вас не задерживать; сообщите ей, что я остановила вас на улице и умоляла вас ускорить приезд императрицы; тогда она поймет необходимость своего немедленного прибытия. Прощайте, я, может быть, сегодня ночью выеду навстречу ей.
Когда я вернулась домой, взволнованная и тревожная, мне было не до сна. Моя горничная объявила мне, что портной не принес еще мужского костюма, что меня очень раздосадовало; для успокоения моих людей я легла и отпустила их. Не прошло и часу времени, как я услышала стук в ворота. Я соскочила с постели и, выйдя в другую комнату, приказала впустить посетителя. То был какой-то незнакомый мне видный молодой человек, оказавшийся четвертым братом Орловым. Он пришел меня спросить, не слишком ли рано вызывать в Петербург императрицу, не испугаем ли мы ее понапрасну. Я была вне себя от гнева и тревоги, услышав эти слова, и выразилась очень резко насчет дерзости его братьев, медливших с Исполнением моего приказания, данного Алексею Орлову.
– Теперь не время думать об испуге императрицы, – воскликнула я, – лучше, чтобы ее привезли сюда в обмороке и без чувств, чем, оставив ее в Петергофе, подвергать ее риску быть несчастной всю жизнь или взойти вместе с нами на эшафот. Скажите же вашему брату, чтобы он карьером скакал в Петергоф и немедленно привез императрицу, пока Петр III не прислал ее сюда, последовав разумным советам, или сам не приехал в Петербург и не разрушил навсегда того, что, кажется, само провидение устроило для спасения России и императрицы.
Он оставил меня, убежденный моими доводами и ручаясь за точное исполнение его братом моих предписаний.
После его ухода я погрузилась в самые грустные размышления; и мое воображение рисовало мне мрачные картины.
В шесть часов утра я приказала горничной приготовить мне парадное платье. Узнав, что ее величество приехала в Измайловский полк, единогласно провозгласивший ее императрицей, затем отправилась в Казанский собор, куда собрались все гвардейские и армейские полки, чтобы принести ей присягу, я поехала в Зимний дворец, куда должна была прибыть и императрица. Перо мое бессильно описать, как я до нее добралась; все войска, находившиеся в Петербурге, присоединившись к гвардии, окружали дворец, запрудив площадь и все прилегающие улицы. Я вышла из кареты и хотела пешком пройти через площадь; но я была узнана несколькими солдатами и офицерами, и народ меня понес через площадь высоко над головами. Меня называли самыми лестными именами, обращались ко мне с умиленными, трогательными словами и провожали меня благословениями и пожеланиями счастья вплоть до приемной императрицы, где и оставили меня, comme une manchette perdue[151]. Платье мое было помято, прическа растрепалась, но своим кипучим воображением я видела в беспорядке моей одежды только лишнее доказательство моего триумфа; не имея времени привести в порядок свой туалет, я предстала в таком виде перед императрицей.
Мы бросились друг другу в объятья. «Слава богу! Слава богу!» – могли мы только проговорить. Затем императрица рассказала мне, как произошло ее бегство из Петергофа, а я в свою очередь сообщила ей все, что знала, и сказала, что, несмотря на свое сильное желание, я не могла выехать ей навстречу, так как мой мужской костюм не был еще готов. Вскоре я заметила, что на ней была лента ордена св. Екатерины и что она еще не надела голубой андреевской ленты[152]. Подбежав к графу Панину, я попросила его снять свою ленту и надела ее на плечо императрицы. Так как при ней не было камеристки, она попросила меня спрятать в карман ее екатерининскую ленту. Мы должны были, наскоро пообедав, отправиться в Петергоф во главе войск. Императрица должна была надеть мундир одного из гвардейских полков; я сделала то же самое; ее величество взяла мундир у капитана Талызина, а я у поручика Пушкина, так как они были приблизительно одного с нами роста. Я поспешила домой, чтобы переодеться и иметь возможность быть полезной императрице при всяких случайностях; когда я вернулась во дворец, ее величество совещалась с сенаторами насчет манифестов, которые следовало издать; Теплов исполнял обязанности секретаря. По всей вероятности, Петру III были уже известны бегство императрицы из Петергофа и события, совершившиеся в Петербурге. Мне пришло в голову, что кто-нибудь из его приближенных мог посоветовать ему приехать в Петербург, хотя бы и переодетым. Эта мысль так овладела мной, что я решила, не дожидаясь конца заседания, войти в залу, где происходило высокое собрание, несмотря на то, что не имела на это никакого права. Два унтер-офицера, дежурившие у двери, думая, что до меня не относится данное им приказание никого не впускать, открыли дверь. Я поспешно подошла к ее величеству и сказала ей на ухо, что, если она не приняла еще мер, чтобы предупредить вышеозначенное событие, ей следовало бы немедленно этим заняться. Ее величество подозвала Теплова и приказала ему написать два экземпляра указа и отдать его двум лицам, которые, получив предписание, как им поступать, должны были стать у устьев двух рек, по которым можно было бы приехать в столицу. Императрица, все предвидевшая, назвала меня присутствовавшим сенаторам, не узнавшим меня, и объяснила им, что благодаря моей горячей дружбе я подумала об одном важном обстоятельстве, ускользнувшем от ее внимания. Эти почтенные отцы отечества как один человек встали со своих стульев и поклонились мне[153].
Вскоре заседание кончилось. Императрица отдала приказания, необходимые для охраны столицы, мы сели на коней и поехали во главе двенадцатитысячного войска, не считая добровольцев, с каждой минутой увеличивавшихся в числе.
Вследствие того что войска были на ногах уж более двенадцати часов, мы сделали трехчасовой привал в десяти верстах от города, в Красном Кабаке. Мы сами нуждались в отдыхе. Я почти не спала последние две недели, и хотя не могла заснуть и в данную минуту, но для меня было величайшим наслаждением просто протянуться на постели. В этом скверном домике, представлявшем из себя плохонький кабак, была только одна широкая кровать. Ее величество решила, что мы отдохнем на ней вдвоем не раздеваясь. Постель не отличалась чистотой, так что, взяв большой плащ у капитана Карра, мы разостлали его на кровати и легли.
Едва только я успела протянуться, как заметила, что в изголовье кровати была маленькая дверь. Меня это встревожило, и я попросила у государыни позволения встать; отворив дверь, я убедилась, что она выходила в маленькие темные сени, ведущие во двор. Я поставила снаружи двух часовых конногвардейского полка, приказав им не оставлять своего поста без моего приказания и никого не подпускать к двери. Затем я снова легла, но мы не могли уснуть, и ее величество начала читать мне целый ряд манифестов, которые подлежали опубликованию по нашем возвращении в город; мы сообщали друг другу и наши опасения, которые, однако, отныне уступили нашим надеждам.
Действительно, Петр III обнаружил большую нерешительность и не последовал совету фельдмаршала Миниха, который был при нем. Он поехал в Петергоф, затем вернулся в Ораниенбаум и наконец, согласившись с мнением нескольких приближенных, решил отправиться в Кронштадт, чтобы овладеть крепостью и флотом. Но он приехал в Кронштадт, когда адмирал Талызин, посланный императрицей, уже принял командование над флотом. Он не позволил Петру высадиться, так что тот принужден был вернуться в Ораниенбаум, откуда и отправил генерала Измайлова к императрице с весьма покорными заявлениями и с предложением, что он откажется от престола.
Измайлов встретил нас по дороге в Петергоф. Он держал нам иную речь, чем мой дядя канцлер, подоспевший к нам, когда мы выезжали из города: канцлер старался образумить императрицу, но, видя, что ему это не удастся, отказался присягать ей, уверяя ее, что ничего не предпримет против нее, но вместе с тем не изменит присяге, данной им Петру III. Он попросил императрицу приставить к нему офицера, чтобы тот был свидетелем всего, что происходит у него в доме, и вернулся в Воронцовский дворец с спокойствием, неразлучным с величием души… Я тем более преклонялась перед достойным поведением дяди, что я знала, как мало он уважал императора и насколько он, как истинный патриот, скорбел о неспособности государя управлять Россией и о печальных последствиях, сопряженных с его неумелостью и беспечностью.
Императрица отослала Измайлова к государю, прося его убедить Петра III сдаться, чтобы предупредить неисчислимые бедствия, которые в противном случае нельзя будет предотвратить; она обязалась устроить ему приятную жизнь в каком-нибудь выбранном им самим дворце, в отдалении от Петербурга, и исполнять по мере возможности все его желания.
Недалеко от Свято-Троицкого монастыря нас встретил вице-канцлер, князь Голицын, с письмом от императора; каждую минуту наше шествие увеличивалось, так как к нему присоединялись ежеминутно лица, добровольно покидавшие императора.
Ораниенбаум находится всего в девяти верстах от Петергофа, так что Петр III приехал туда вскоре после нашего прибытия. Его сопровождали генерал Измайлов и генерал-адъютант Гудович. Императора провели в отдаленные апартаменты, так что его почти никто не видел, подали ему обед, и затем он уехал в Ропшу, принадлежавшую ему еще в бытность его великим князем. Он избрал ее предпочтительно перед всеми другими дворцами. Ему сопутствовали Алексей Орлов, капитан Пассек, князь Федор Барятинский и поручик Преображенского полка Баскаков, которым императрица поручила охранять особу государя. Я не видела его, хотя у меня была к тому возможность, но мне говорили, что он ел с аппетитом и, как всегда, пил много своего любимого бургундского вина.
Он написал два или три письма своей августейшей супруге. Я упомяну только то из них, в котором он ясно и определенно формулировал свое отречение от престола. Затем, указав несколько лиц, которых желал бы видеть около себя, он просил императрицу назначить их состоящими при нем и не забыл переименовать, какие припасы хотел бы иметь, между прочим бургундского вина, трубок и табаку.
Однако довольно об этом несчастном государе, которого судьба поставила на пьедестал, не соответствовавший его натуре. Он не был зол, но ограниченность его ума, воспитание и естественные наклонности выработали из него хорошего прусского капрала, а не государя великой империи.
С предыдущего дня я все время была на ногах; но я чувствовала усталость, только когда сидела или стояла, до такой степени напряжение умственной, духовной жизни подавляло все физические ощущения. Мне постоянно приходилось бегать с одного конца дворца в другой и спускаться к гвардейцам, охранявшим все входы и выходы. Побывав у принцессы голштинской (родственницы императрицы), я возвращалась к государыне, чтобы спросить, не примет ли она ее. Каково было мое удивление, когда в одной из комнат я увидела Григория Орлова, лежавшего на канапе (он ушиб себе ногу) и вскрывавшего толстые пакеты, присланные, очевидно, из совета; я их узнала, так как видела много подобных пакетов у моего дяди в царствование императрицы Елизаветы. Я спросила его, что он делает.
– Императрица повелела мне открыть их, – ответил он.
– Сомневаюсь, – заметила я, – эти пакеты могли бы оставаться нераспечатанными еще несколько дней, пока императрица не назначила бы соответствующих чиновников; ни вы, ни я не годимся для этого.
Затем я была принуждена выйти к солдатам, которые, изнемогая от жажды и усталости, взломали один погреб и своими киверами черпали венгерское вино, которое принимали за легкий мед; мне удалось уговорить солдат вылить вино из киверов и вкатить бочки обратно в погреб и послать за водой; я была поражена этим доказательством их привязанности и доверия ко мне, тем более что их офицеры до меня безуспешно останавливали их. Я раздала им остаток сохранившихся у меня денег[154] и вывернула карманы, чтобы показать, что у меня нет больше денег. Всего было сто шестьдесят рублей, то есть шестнадцать золотых империалов; я обещала, что по возвращении их в город им дадут водки на счет казны и что все кабаки будут открыты. Посетив другие кордегардии, я раздала дукаты, оставшиеся у меня в особом кармане. И там мои убеждения привели к желаемому результату.
Возвратившись во дворец, я увидела, что в той же комнате, где Григорий Орлов лежал на канапе, был накрыт стол на три куверта. Я прошла, не показывая вида, что я это заметила. Вскоре ее величеству доложили, что обед подан; она пригласила и меня, и я к своему огорчению увидела, что стол был накрыт у того самого канапе. Моя грусть или неудовольствие (скорей, и то и другое, так как я искренне любила императрицу), очевидно, отразились на моем лице, потому что государыня спросила меня, что со мной.
– Я сильно устала и не спала вот уже пятнадцать дней, – ответила я.
Затем она меня попросила поддержать ее против Орлова, который, как она говорила, настаивал на увольнении его от службы.
– Подумайте, какую я выказала бы неблагодарность, если бы согласилась исполнить его желание.
Мой ответ был вовсе не таков, какого она желала бы. Я сказала, что теперь она имеет возможность вознаградить его всевозможными способами, не принуждая его оставаться на службе. С той минуты я поняла, что Орлов был ее любовником, и с грустью предвидела, что она не сумеет этого скрыть.
После обеда и отъезда Петра III мы отбыли из Петергофа и остановились на несколько часов на даче князя Куракина. Мы легли с императрицей вдвоем на единственную постель, которая нашлась в доме. Затем мы остановились в Екатерингофе, где нас встретила бесчисленная толпа народа, поджидавшего нас, чтобы стать на нашу сторону в случае сражения между нашими войсками и голштинцами, пользовавшимися всеобщею ненавистью.
Въезд наш в Петербург невозможно описать. Улицы были запружены ликующим народом, благословлявшим нас; кто не мог выйти – смотрел из окон. Звон колоколов, священники в облачении на паперти каждой церкви, полковая музыка производили неописуемое впечатление. Я была счастлива, что революция завершилась без пролития и капли крови; желание поскорей увидеть моего отца, дядю и дочь, множество чувств, обуревавших меня, неимоверное физическое напряжение, которое я испытывала в восемнадцать лет при моем слабом здоровье и необычайной впечатлительности, – все это повергало меня в лихорадку, которая не позволяла мне ни видеть, ни слышать, ни тем более наблюдать происходившее вокруг меня.
Приехав в Летний дворец, я не дала императрице войти в свои апартаменты и тут же в сенях попросила у нее позволения пересесть в ее дорожную карету, следовавшую за нами, и поехать навестить моих родных и дочь. Ее величество разрешила мне это и любезно попросила меня вернуться поскорей. Дворец моего дяди был неподалеку, так что я прежде всего заехала к нему.
Я нашла его совершенно здоровым и спокойным. Он говорил мне о низложении Петра III как о факте, которого он давно ожидал и который предвидел. Затем начал философствовать насчет «дружбы государей», которая вообще не отличается стойкостью и искренностью, уверяя, что он лично в том убедился, так как чистота его намерений и взглядов не спасла его от ядовитых стрел интриги и зависти в царствование императрицы, к которой он был привязан смолоду и которая многим была ему обязана.
От него я отправилась к отцу; он был очень взволнован; к нему для охраны был приставлен офицер, на случай если бы в двух гвардейских полках, расположенных по соседству с его домом, возникли какие-нибудь беспорядки; этот офицер, по фамилии Какавинский [155] (впоследствии его признали сумасшедшим), под предлогом, что у отца было много челяди, задержал в его доме много солдат, нуждавшихся в отдыхе, так как мы оставили в городе только количество солдат, необходимое для смены караула во дворце и охраны великого князя Павла, остававшегося в городе со своим воспитателем. Входя во двор отцовского дома, я узнала ординарца подполковника Вадковского, командовавшего всеми гвардейцами, остававшимися в городе во время нашего отсутствия. Он пришел требовать тридцать солдат, совершенно ненужных в доме моего отца, которыми необходимо было сменить часовых, остававшихся на своих постах двойное против обыкновенного количество времени. Я объявила Какавинскому, что он должен исполнить требование Вадковского, что нет никакой надобности охранять дом моего отца сотней солдат. Войдя в комнату и увидев по солдату у каждой двери, я объяснила ему, что он неверно понял желание императрицы и ее инструкции, в силу которых он должен был находиться в доме для охраны отца, а не для того, чтобы держать его под арестом, как государственного преступника. Я объявила солдатам, что их напрасно мучили и что только десять или двенадцать человек должны остаться в доме впредь до нового распоряжения.
Мой отец принял меня без малейшего гнева, но выразил свою досаду по поводу того, что его двадцать четыре часа продержали под стражей, как государственного преступника, и жаловался на присутствие в доме моей сестры, графини Елизаветы. Я уверила его, что первая неприятность произошла по глупости Какавинского и что к ночи не останется ни одного солдата в доме. Что же касается второго, то я просила его принять во внимание настоящее положение моей сестры, вследствие которого его дом представлялся единственным приличным и естественным убежищем для нее, и что со временем их обоюдное желание не жить под одной кровлей, несомненно, будет приведено в исполнение с сохранением приличий. Отец не хотел меня отпускать, но я ему объяснила, что должна навестить сестру, затем вернуться к себе, повидаться с дочерью и снять свой военный мундир; притом же императрица просила меня поскорей вернуться к ней. Он с трудом разрешил мне пойти к сестре: он никогда не чувствовал особенной нежности к ней, а полное невнимание к нему с ее стороны в царствование Петра III, когда он представлял из себя ноль без всякого влияния, не послужило к улучшению их отношений. В комнате моей сестры мне пришлось выслушать длиннейшую жалобу. Я уверила сестру в моей нежности к ней и сказала, что не говорила еще с императрицей о ней, потому что была убеждена, что у государыни были самые благожелательные и великодушные намерения По отношению к ней и что все возможное будет для нее сделано. Действительно, императрица потребовала только ее отсутствия во время коронационных торжеств и несколько раз присылала ей сказать, что не оставит ее. Через несколько времени моя сестра отправилась в имение моего отца, неподалеку от Москвы. Когда двор покинул Москву, она жила постоянно в Москве вплоть до своей свадьбы с Полянским, когда переселилась в Петербург, где ее муж владел домами и имениями; ее величество была восприемницей ее сына. По возвращении своем из-за границы я упросила императрицу сделать ее дочь фрейлиной.
Оставив сестру, я направилась к себе, чтобы обнять мою маленькую Анастасию[156]. Эти три посещения отняли столько времени, что стало темно, и я не успела переодеться, так как спешила во дворец. Моя горничная сказала мне, что она утром в кармане скинутого мною платья нашла бриллиантовый орден св. Екатерины. Это был орден императрицы, и я взяла его с собой.
Я вошла в комнату, смежную с той, в которой была императрица, в ту минуту, как от ее величества выходили Григорий Орлов и Какавинский, и тут я убедилась в том, что Орлов мне враг, так как, кроме него, никто не мог провести Какавинского к императрице. Ее величество встретила меня упреком в том, что я говорила с Какавинским по-французски при солдатах и тем вызвала у них подозрение, что я желаю их удалить. Я ответила сухо, и мое лицо, как мне потом передавали, выражало глубокое презрение.
– Вы слишком рано принимаетесь за упреки, ваше величество; вряд ли всего через несколько часов после вашего восшествия на Престол ваши войска, оказавшие мне столь неограниченное доверие, усомнятся во мне, на каком бы языке я ни говорила. – С этими словами я подала ей орден св. Екатерины, чтобы прекратить разговор.
– Успокойтесь, – ответила она, – вы должны, однако, сознаться в том, что были не правы, удаляя солдат.
– Действительно, ваше величество, я теперь вижу, что мне следовало дать свободу действий этому глупому Какавинскому и, несмотря на настояния Вадковского, оставить вас без солдат, которые могли бы сменить караул, охранявший вас и ваш дворец..
– Ну, будет, довольно об этом. Я вас упрекнула за вашу раздражительность, а теперь награждаю вас за ваши заслуги, – сказала она, собираясь возложить на меня принесенный мною орден.
Я не стала на колени, как это полагалось в подобных случаях, и ответила:
– Простите мне, ваше величество, то, что я вам сейчас скажу. Отныне вы вступаете в такое время, когда, независимо от вас, правда не будет доходить до ваших ушей.
Умоляю вас, не жалуйте мне этого ордена; как украшению я не придаю ему никакой цены; если же вы хотите вознаградить меня им за мои заслуги, то я должна сказать, что, какими бы ничтожными они ни являлись, по мнению некоторых лиц, в моих глазах им нет цены, и за них нельзя ничем вознаградить, так как меня никогда нельзя было и впредь нельзя будет купить никакими почестями и наградами.
Ее величество поцеловала меня.
– Позвольте мне, по крайней мере, удовлетворить мое чувство дружбы к вам.
Я поцеловала ей руку и очутилась в офицерском мундире, с лентой через плечо, с одной шпорой, похожая на четырнадцатилетнего мальчика.
Тогда ее величество сообщила мне, что она уже отправила поручика вдогонку за моим мужем, чтобы вернуть его с дороги и просить поскорей приехать к нам. Эта новость так меня обрадовала, что я тут же забыла мое Справедливое негодование на императрицу.
Мы провели еще приблизительно час с государыней. Она объявила мне, что для меня будут приготовлены апартаменты во дворце, но я попросила у нее позволения остаться у себя до возвращения моего мужа, когда мы уже вместе с ним переедем во дворец [157].
Гетман граф Разумовский и Панин одновременно со мной вышли из апартаментов императрицы. Я рассказала все, что видела в Петергофе, разговор с государыней во время обеда и выразила уверенность в том, что Орлов – любовник ее величества.
Вы не спали две недели, вам восемнадцать лет, и ваше воображение усиленно работает, – ответил Панин.
– Прекрасно, – ответила я, – пусть будет так; но когда вы убедитесь в моей правоте, разрешите мне сказать вам, что с вашими спокойными умами оба вы глупцы.
Они согласились, и я поспешила вернуться домой и броситься в постель. Я поужинала только цыпленком, оставшимся от обеда моей дочери, и, торопясь воспользоваться благодеяниями Морфея, быстро разделась и легла; но я была так взволнована, что мой сон был неспокоен и я поминутно просыпалась.
На следующий день Григорий Орлов явился к обедне, украшенный орденом св. Александра Невского. По окончании церковной службы я подошла к дяде и к графу Разумовскому и, напомнив им наше вчерашнее условие, сказала, смеясь:
– При всем моем уважении к вам, должна вам сказать, что вы оба глупцы.
На четвертый день после восшествия на престол императрицы Бецкий попросил у нее аудиенцию. На аудиенции присутствовала только я одна. Каково было наше удивление, когда он бросился на колени перед императрицей и спросил ее, кем, по ее мнению, она была возведена на престол?
Я обязана своим возвышением богу и моим верным подданным.
– В таком случае мне нельзя больше носить этой ленты, – воскликнул Бецкий, снимая с себя орден св. Александра Невского.
Императрица остановила его и спросила, что с ним.
– Я самый несчастный человек, – ответил он, – так как вы не знаете, что это я подговорил гвардейцев и раздавал им деньги.
Мы подумали, и не без основания, что он сошел с ума. Императрица весьма ловко от него избавилась, сказав ему, что знает и ценит его заслуги и поручает ему надзор за ювелирами, которым была заказана новая большая бриллиантовая корона для коронации. Он встал на ноги в полном восторге и тотчас же оставил нас, очевидно торопясь сообщить великую новость своим друзьям. Мы смеялись от всего сердца, и я искренно удивлялась искусной выдумке императрицы, избавившей ее от надоедливого безумца.
Петербургский двор был очень интересен в это время. Появилось множество лиц, выдвинутых переворотом, и других, возвращенных из ссылки, куда они были отправлены еще во времена императрицы Анны, регентства Бирона и царствования Елизаветы. Они были вызваны еще Петром III и возвращались постепенно из более или менее отдаленных мест, так что каждый день их появлялось несколько человек. Это были живые иллюстрации прежних времен, приобретшие особый интерес пережитыми ими превратностями судьбы и знавшие множество кабинетных и дворцовых тайн. Наконец вернулся и бывший канцлер, знаменитый граф Бестужев. Сама императрица представила нас друг другу, и у нее вырвалась фраза, которую Орловы охотно затушевали бы, если бы это было возможно:
– Вот княгиня Дашкова! Кто бы мог, подумать, что я буду обязана царским венцом молодой дочери графа Романа Воронцова! (…)
Фельдмаршал Миних и Лесток – последнего я часто видала в детстве в доме моего дяди, которому он был близок, – казались мне живыми мемуарами; в их рассказах я почерпала знание человеческого сердца, представлявшегося мне раньше в розовом свете. Миних был почтенный старец; у него были внучки (дочери его сына) старше меня, и он полюбил меня. Его просвещенный ум, твердость его характера и утонченно вежливое обращение, свойственное старинным вельможам (резко отличавшимся от некоторых наших заговорщиков), делали из него очень приятного и интересного собеседника. Эта картина, поражая быстрыми появлениями новых лиц и их противоположностями, заставляла меня размышлять и укрепляла мой ум. (…)[158]