Переход 5

Я голоден.

Я настолько голоден, что хочется сесть, собравшись в клубок, подтянув колени к груди и обхватив их руками. От голода меня знобит, а в желудке режет и сосет. Я прислоняюсь спиной к стене, пытаюсь выпрямиться. Голод, очевидно, должен унизить меня. Эти ничтожества приносят мне черный хлеб и какую-то вонючую бурду в миске — показывают, что заботятся обо мне как должно, как надлежит заботиться о государе, который еще жив и официально не отрекся — смешная подлость. Есть хлеб я давно не могу, а эти помои — не стал бы, даже если бы мог.

Подлый холуй узурпатора, тупой скот с красной мордой, с белесыми глазками, с чирьем на подбородке, вчера швырнул в каземат дохлую ворону: «Дичь, ваше величество!» Злиться — ниже моего достоинства. Я настолько презираю всю эту сволочь, этих скотов, которые повизгивают от счастья, видя короля в худшем положении, чем они сами — что не оборачиваюсь на их голоса.

Они до сих пор не убили меня, хотя делают мое существование невыносимым. Убить меня не так просто, как любого из них, но в создавшемся положении вполне возможно. Очевидно, я жив лишь потому, что подонок на моем троне решил официально судить меня.

Купил всех. Интересно, чем платил. Впрочем, я ничему не удивлюсь. Многие из моих подданных его, что называется, любят. Он им понятнее.

Палач не смеет прикоснуться ко мне. Спасибо и на этом. У них немало способов превратить мою жизнь в пытку, но, по крайней мере, иглы под ногти не загоняют… Посеребренные кандалы причиняют мне боль, голод причиняет мне сильную боль — но это не так унизительно, как порка кнутом или дыба. Моего тела не касаются руки оплаченных ничтожных мерзавцев.

Зато они отыгрались на Леноре.

Сколько времени я подбирал ей это тело! Как тщательно я подбирал ей каждое тело, которое она носила с истинно аристократической небрежностью! Тело выбрано безупречно, настоящее мраморное изваяние, ни единой крохотной царапины, ни малейшего изъяна. Та девка была очень хороша и умерла мгновенно и блаженно — Ленора не приняла бы синюю или почерневшую оболочку…

Сейчас это несчастное тело вот-вот развалится на глазах, его пальцы переломаны, ступни сожжены, а правый глаз вытек. Ленора мучительно стыдится, что я вижу ее в таком состоянии — как при жизни стыдилась, когда я заставал ее непричесанной или небрежно одетой.

Какой смысл пытать труп? Человеческую чувствительность, дыхание, иллюзию жизни, страсть — ей возвращают лишь мои руки; мерзавцы всего-навсего испортили ее костюм… но они не знают об этом, и это их не оправдывает.

— Любовь моя, — говорю я еле слышно, чтобы наши ничтожные стражи не развлекались моей душевной болью, — если мы выйдем отсюда, я найду для тебя новую оболочку, прекраснее прежней, клянусь. Эти стены строил святой схимник, благословляя каждый камень; все, что я могу сделать — это бесполезная нежность — но потом…

— Если мы выйдем… — голос моей возлюбленной шелестит, как осенний ветер. Она сидит рядом, почти нагая, и я чую ее запах — ладан души и тление плоти.

Я обнимаю ее, закидывая ей на шею руки в кандалах; в ее мертвых тусклых глазах появляется живой блеск. Мои прикосновения возвращают трупу, растерзанной оболочке ее прекрасной души, видимость жизни — но вместе с наслаждением она, вероятно, чувствует и боль: углы ее рта вздрагивают.

Я отстраняюсь, но Ленора обнимает меня.

— Мой государь, — шепчет она почти беззвучно, — не отсылай меня. Я предчувствую, что это наше последнее пристанище. Мы покинем его — и наши души, возможно, расстанутся навек. Где бы это ни случилось — на небесах или в преисподней — мука, какая мука…

— Мы не расстанемся, — говорю я, дыша запекшейся кровью, сожженной кожей и гниющим мясом — ужасный запах, прости меня, милая. — Верь мне. Я найду способ сопровождать тебя.

Ленора прижимается ко мне, и я чувствую, как ее плоть скользит на костях. Я давно разучился брезговать и бояться, я воспринимаю ее смерть как невинный недостаток — и мне жаль, так жаль… Моя милая девочка, бедная девочка… Я не смею больше ничего ей обещать. Все уже пройдено. Меня обожали. Меня ненавидели. Меня боялись. Меня предали. В конце концов, меня убьют — колесо жизни катится по телам, ломая кости, его никто не остановит.

Единственное, о чем я жалею в этом поганом мире, кроме прекрасной любви Леноры — это моя Оранжерея. Если бы у меня был выбор — то провались в преисподнюю это поганое королевство, но стой Оранжерея. Лучшее, что я сделал. То, что узурпатор со своими прихвостнями уничтожит первым. Оранжерея — бельмо на их глазах. Рядом с моими Цветами все эти мелкие уродцы, грызущиеся за власть, дешевые людишки, превратившие себя в мешки с червонцами, продажные душонки — все они осознают собственное ничтожество, шутовство и позор, бессмысленность собственных жалких жизней…

Единственное, за что меня ненавидели больше, чем за девок — это Оранжерея.

Я дремлю на плече у Леноры, ощущая сквозь сон, как горит серебро на моих запястьях — и брежу Оранжереей. Хрустальными дворцами, мостами, взлетевшими над бурными водами, машинами с птичьими крыльями, парящими в поднебесье — все это сошло с пергамента в мир, а у всех людей глаза, как у моих Цветов. Та последняя уязвимая чистота, тот Свет, за который я сполна заплатил, изучив Темную Науку… та, что останется на пергаментах, не воплотится — а пергаменты швырнут в огонь…


Лязгает решетка. Ленора касается холодными губами моего виска.

— Вставай, король! — вопит стражник. — Тебя ждет Суд Сената и лорд Нормад — тебя и твою дохлую королеву!

Я открываю глаза. Каменный мешок освещен факелами. Кроме солдат тюремной охраны, за мной пришел священник — в больших чинах, судя по золотому знаку Карающего Огня Небесного. Священник стар, сух, глядит на меня с омерзением.

Мы с Ленорой поднимаемся, помогая друг другу. Стражники стоят с мечами наголо.

— Ленора, — говорю я, — сердце мое! Если я сейчас вырву злую и ничтожную душонку из этого крикуна, оскорбляющего женщин — примешь ли это тело на несколько часов? В лучшие времена я не предложил бы тебе столь ничтожную оболочку — но сейчас другого нет…

Солдаты шарахаются в ужасе. Священник отмахивается от нечистого. Ленора глухо смеется моей глупой шуточке.

— Нет, дорогой государь, — шелестит она еле слышно. — Мужское тело для женщины — это противоестественно и безобразно, к тому же оно мучимо похмельем.

Я грустно улыбаюсь в ответ.

— Смерть лечит и более серьезные недуги.

Мерзавец в мундире капрала замахивается рукоятью меча, но не смеет ударить. Поп бормочет молитвы. Я и моя бесценная королева — мы оба, шатаясь и держась друг за друга, выходим из каземата. Мои ноги дрожат, я выпрямляюсь, насколько возможно — торжествующий плебс не увидит слабости короля. Ленора поддерживает меня под руку.

Нас выводят во двор; солнце ослепительно сияет, зелень ярка, я щурюсь. Кажется, мое зрение ослабело за этот месяц — но его хватает, чтобы увиденное разбило мне сердце.

Я вижу багровые, синие и черные пятна на лице Леноры, мертвую паклю ее волос… Она страшна так, что стражники шарахаются от нее; я чувствую, как ее это мучает, мою королеву, первую красавицу Севера. Я сжимаю ее запястье, пытаясь дать понять, что вижу душу моей любимой сквозь изношенную грязную плоть — не уверен, что она это чувствует.

Я вижу лужайку перед крепостью, поросшую мелкой травой. По траве бродят вороны, черные и тяжелые крепостные трупоеды. Они сыты сегодня. На кольях — голые, скорчившиеся тела. Лица казненных искажены, но я узнаю всех: я слишком хорошо их знал. Королевские Георгины. Их убили, как отравителей: Дерека, нашедшего средство спасать больных болотной язвой, Ронна, написавшего книгу «Благо паутины и грибных спор в пользовании открытых ран», Нодара, который открыл замирательные капли — их прикосновение замораживало больное место на несколько часов…

Я вижу воочию: королевской Оранжерее пришел конец. Судорога сжимает мне горло.

— Торопись, государь, — бросает стражник. — Твой черед еще придет.

Поп подносит Священную Книгу к моему лицу — и я отстраняюсь от ее жара. Ничто не поможет. Никто не спасется.

— Держитесь, государь, — шепчет Ленора.

Я держусь. Ради чего?

Одна только королевская честь. Одна только свинцовая тяжесть венца — но она никогда не тянула моей головы вниз. Ничего в истории людей не бывает навсегда… кроме, быть может, бесчеловечности.


Я стою перед теми, кто считает себя моими судьями. Это уморительно смешное зрелище.

Мой двоюродный племянник изображает Милосердие и Беспристрастность, но его лицо дергается от злорадства. Великий Инквизитор смотрит на меня, как мужик — на сырое мясо; его восхищает мысль, что меня можно поджарить, мечта его жизни сбылась. Герцог Огли торжествует. Герцогу Уорвину стыдно поднять на меня глаза. Герцог Хитт перепуган так, что у него мелко дрожит челюсть — ему хочется сбежать, но никак нельзя. Он боится меня, скованного серебряными цепями по рукам и ногам, умирающего от голода, преданного сторонниками — по нему страх заметнее, чем по прочим особам чистейшей крови.

Безродный Сенат трясет почти поголовно. Эти боятся еще и потому, что смутно осознают собственную преступность. Вдобавок им тяжело смотреть на Ленору — и они прижимают к губам надушенные платки.

— Церл, — обращается ко мне Великий Инквизитор, — у тебя есть возможность отчасти искупить вину, покаявшись и подписав отречение от короны.

— Каяться — не стану, — говорю я. — Не отрекусь. Убивайте короля.

— Ты — чернокнижник! — срывается племянничек Нормад, и герцог Огли успокаивает его, что-то шепча на ухо. Напоминает о процедуре. Трогательно. — Ваше преподобие, — говорит Норм Инквизитору, — зачитайте пункты обвинения. Пусть низложенный тиран, называющий себя королем Церлом, на них ответит.

— Преступления Церла Нод Эрина, в течение пятидесяти пяти лет называвшего себя королем! — радостно возглашает Инквизитор. — Первое из них: вышеназванный Церл, презрев естество, продал душу темной силе, получив взамен вечную молодость и способность сеять зло посредством грязной магии.

— Души не продавал, — говорю я. — Продал возможность иметь наследника по прямой. Но у меня его все равно не было бы. Вас раздражает, что я не похож на восьмидесятилетнего старца?

— Упомянутый Церл, — продолжает Инквизитор, досадливо мотнув головой, — нарушил волю своего отца, лишив лордов Сената причитающихся им прав. Таким образом, он встал на путь тирании.

— Лорды Сената — разожравшиеся твари, имеющие достаточно денег на подкуп граждан, — говорю я. — Вы все знаете: место в Сенате дает возможность набивать карман, пока он не треснет. Их интересует только карман — за полный карман любой из них пойдет на клятвопреступление и убийство. Когда я королевским эдиктом отменил решение Сената о повышении налогов с провинций, люди лорда Инга, ныне, разумеется, покойного, отравили мою королеву. Это нарушило взаимопонимание на долгие годы. Я знаю лордов, как облупленных: они дружно тянули назад то, что я толкал вперед. Впрочем, это тут никому не интересно.

Лорды не смотрят на меня. Нормад лупит кулаком по столу.

— Государь Церл! — не выдерживает Уорвин. Он чуть не плачет. — Я умоляю вас, покайтесь! Вы станете монахом, вас отправят на Остров…

— Страшно подписывать приговор своему государю? — усмехаюсь я. — Уорвин, имей мужество хотя бы довести предательство до конца. Я не стану монахом — ад поглотит меня во время обряда. Пусть все идет, как идет. Что там у вас дальше?

— Ваша противоестественная страсть… — начинает Инквизитор и спохватывается. — Твоя противоестественная страсть, Церл, стоила жизни тридцати, по крайней мере, невинным девам! Ты наслаждался трупами, как кладбищенский пес!

— Никогда не страдал безумием этого сорта, — говорю я. — Я любил и люблю лишь одну даму. Верен ей, как велит супружеская клятва. На любое другое женское тело я глядел, как на роскошное платье для моей бесценной королевы. Некоторые из них я забирал. Для нее. Но будь моя подруга жива — разве мне понадобилось бы искать для нее пристанища в трупах дочек наших поганых лордов?

Хартер, отец последней девки, выкрикивает:

— Ты мог бы развлекаться простолюдинками! Никто не сказал бы слова! Но нет, тебе нужны были только леди! Убил мою дочь, сделал из нее ходячего мертвеца, могильный червь! Разве вокруг мало безродных девок, о которых никто не пожалел бы?!

— Тела простолюдинок слишком грубы для моей Леноры, — говорю я. — А твои слова объясняют, за что я ненавижу людей твоего круга, лорд Хартер. Если бы я убивал простолюдинок, это было бы в порядке вещей, потому что их вы за людей не считаете. Если бы я обворовывал страну на нужды двора, я по-прежнему был бы любимым королем, как когда-то, когда я был юн и глуп. Если бы я слушал вас, все было бы мирно, чинно и гладко — плебс кормил бы тех, кто жиреет, болото стояло бы, не шелохнувшись, и все были бы спокойны и довольны жизнью.

— Ты сокращал налоги на нужды двора, — говорит Инквизитор, и Нормад кивает, — зато тратил горы золота на Оранжерею. Королевские Цветы — это исчадья ада, собранные тобой по всей стране. Ведьмы, безумцы, чернокнижники, извращенцы, комедианты и прочие прислужники похоти — вот куда шли деньги народа!

— Да, — говорю я, и Ленора прижимается ко мне. — Я давал приют любому, кто казался ведьмаком или безумцем, умея творить чудесное. Лекарям. Механикам. Менестрелям. Живописцам. Глупо было надеялся, что их разум и руки смогут что-нибудь изменить. Я построил Оранжерею, где надеялся уберечь от человеческой злобы ростки будущего… но кому из вас оно нужно, будущее?!

— Ложь! — вопит Инквизитор. — Эти королевские так называемые Цветы были твоими сообщниками в Темной Науке! Георгины и Пионы, как и ты сам, оскверняли могилы и вызывали демонов, а эти Розы и Камелии — развратничали в твою честь! Блудили с этими демонами!

Ледяная ярость заставляет меня сжать кулаки. Я огрызаюсь, вдруг одержимый нелепой надеждой, что сейчас удастся кого-нибудь оправдать или спасти.

— Я изучал Темное Искусство шутки ради! — кричу я. — Уверовал по-настоящему и заключил сделку с Тьмой только ради того, чтобы удержать подле себя бесценную душу любимой жены! Да, это мой грех… Но Цветы — они невинны, никто из них не чернокнижник! Они пытались проникнуть в тайны естества, чтобы…

— Это и есть чернокнижие, — обрывает Инквизитор. Нормад смеется.

— Я видел эти книжки, — говорит он снисходительно. — Еще я видел, как жгли рукотворного дракона, на котором они собирались поднять тебя в небо. Ты отравил чернокнижием их всех — как чума…

— Но певицы, поэты, художники! — я еще надеюсь. — Они-то в чем провинились? В том, что пытались сделать жизнь прекраснее?

Мне кажется, что кое-кто из лордов Сената согласен со мной. Уорвин умоляюще говорит Нормаду и Инквизитору:

— Эта бедная девка, эта Фрезия, она так пела в театре Оранжереи, что у меня слезы наворачивались на глаза… Госу… Церл прав, мне кажется…

— Хвастаетесь, что были околдованы ведьмой? — ухмыляется Инквизитор. — Сгорела уже ваша Фрезия. Вместе с другими суккубами Церла издохла, и не думайте жалеть о ней — все это дрянь, противоестественные мерзости! Эти голоса, отнимающие разум и околдовывающие, эти тела у его танцорок, гибкие, как бы бескостные, навевающие грязные мысли!

— Да, Церл, чем тебе не годились для мертвой королевы твои танцорки? — ехидно вставляет Хартер. — Их тела были прекрасны, не хуже, чем у леди! Ну, что скажешь?

— Тем, что в, отличие от леди, у моих комедианток и певиц были души! — рявкаю я.

— Вот чем ты всегда грешил! — гремит Инквизитор. — Все эти голоса — они смеялись над ангельским пением, а картинки и статуи — насмешка над актом творения, вызов Творцу!

— Вы сожгли и картины? — спрашиваю я безнадежно. Я понял, что проиграл все. — Чем же виноваты картины? Чем плоха страсть украсить жизнь?

Лорды шушукаются. Мне кажется, что некоторые мои сокровища украдены и спрятаны — дивные вещи, сделанные Цветами, то, что дороже золота… Я был бы рад и этому, но сами творцы… допустим, это правда — вызов Творцу небесному, но я не верю, что Он так глуп, чтобы ревновать к славе своей.

— А вы видели тех, кто это малевал? — вопрошает Инквизитор. У Номада в глазах — злые огни. — Стража! Одержимого — сюда!

Они втаскивают его в зал на цепи, как пса. Маленький Уркас, королевская Маргаритка, мой несчастный любимец — он скулит и озирается, от его придворного костюма остались окровавленные лохмотья. Взгляд дикий. Я уверен, что он не узнает меня или перепугается Леноры — но он визжит и кидается ко мне, чуть не удушив себя цепью.

— Полюбуйтесь на это существо! — возглашает Инквизитор. — Это же идиот, урод! Он не понимает человеческой речи! Припадочный! Как он мог рисовать те картины лазурью и золотом, тех птиц, химер, позлащенных демониц, увитых розами? Это демоны водили его рукой!

Ленора всхлипывает без слез на моем плече. Уркас хнычет и тянется ко мне. Его пальцы посинели и в крови. Он не способен понять, за что ему причиняли боль, мой бедный дурачок — он неважно понимает суть сложных вещей. Творец лишил его дара речи, но дал взамен способность видеть красоту и воспроизводить ее. Уркаса хотели сжечь пять лет назад, когда он разрисовал углем выбеленную стену храма; я восхитился его черными розами и забрал его в Оранжерею. Пять лет он был нашей Маргариткой, больным ребенком, общей потехой и восторгом, пять лет с ним возились мои Георгины, а он рисовал свои грезы, золотые, голубые и алые, наш Уркас с душой младенца в свои двадцать…

Да, он припадочный. Правда, я думал, Оранжерея и рисунки навсегда излечили его от припадков. Он ведь научился смеяться — Олфин полагал даже, что Уркаса можно научить говорить простые слова… Все ушло впустую: Олфина посадили на кол, Уркас превращен в затравленную зверушку. Надо думать, его прекрасные картины, не похожие ни на чьи другие, украл кто-то из дознавателей или лордов…

— Отпустите дурачка, — говорю я. — Он совершенно безопасен. Как же вы могли отдать палачам жалкое создание, никогда и никому не делавшее зла? Георгины-лекари полагали, что это болезнь, а не нечистая сила убила в нем речь и разум — но душа великого художника как-то уцелела. Это — светлое чудо.

— Это ложь! — режет Инквизитор.

Я смертельно устал. Я понимаю, насколько безнадежны попытки что-то доказать. Никто не придет на помощь; плебс обожал меня, теперь возненавидит и будет улюлюкать и свистеть, когда меня сожгут — и кто осудит плебс? Каковы бы ни были сильные мира сего — плебеям они враги…

— А дворцы, построенные Цветами за эти пятьдесят лет, вы снесете? — говорю я. — Мосты? Крепости? Потопите корабли? Переплавите колокола? Убьете людей, которых они успели исцелить? Ну, что ж вы заткнулись? Ты уже приказал ломать храм Доброго Взгляда, Нормад? Или Инквизитор хватал тебя за руки?

Нормад наливается темной кровью. Инквизитор бледнеет. Лорды вжимаются в кресла.

— Увести эту нечисть! — отрывисто бросает Нормад. — На костер ведьмака! Все убедились, лорды?

Лорды молчат и смотрят вниз. Стража Нормада подходит к нам с Ленорой — и я вдруг вижу столб белого света, пробивший потолок в шаге от меня. Я понимаю, что могу войти в этот свет и оказаться где-то бесконечно далеко отсюда, живой, свободный — но это убьет Ленору, а Уркас, смотрящий на меня, как на последнюю надежду, останется в руках палачей, один…

Я обнимаю свою прекрасную даму, я улыбаюсь Уркасу. Я поворачиваюсь к страже.

Я остаюсь.

Загрузка...