Часть первая ПОЯВЛЕНИЕ ВЕЛИКОГО ВОЖДЯ

Глава 1 Бронзовый всадник

Скифские степи возле реки Борисфен, осень 441 года


Старый гунн потянул своего коня за вожжи, остановил его и, прищурившись, посмотрел на восток. Странный всадник все еще был там. Он находился без движения весь день и всю ночь под палящим солнцем и холодной луной. В его облике почудилось что-то мистическое. Старик невольно вздрогнул.

Шел Месяц Бурь. Хотя ураганов пока не наблюдалось, небо, приобретая темный цвет, замерло в ожидании. Сильный порыв ветра всколыхнул жухлую коричневую траву. Коснувшись степных водных каналов, осушенных летним солнцем шесть месяцев назад, он поднял вихри пыли. Серые облака постепенно затягивали небо, лошади в упряжках забеспокоились и понесли. Собаки навострили уши и тревожно заскулили в повозках. Все ждали, с трудом сохраняя спокойствие. Где-то далеко, за границей этого мира, снова зашевелились, просыпаясь, духи. Мистические существа с присущей им шаловливостью, используя свою неограниченную силу, готовились к вторжению в мир людей. А люди интересовались духами, почитали их, но никогда не понимали.

Позже, после того как этот таинственный день подошел к концу, некоторые говорили, что видели молнию, разорвавшую небо, хотя грозовых облаков никто не заметил. Другие наблюдали тень гигантского орла, пролетающего над землей возле могильного кургана на равнине.

Неизвестный всадник сидел на своем приземистом маленьком пегом жеребце на вершине длинного могильного кургана Мундзука, брата старого кагана Руги, который умер около тридцати лет назад. Согласно некоторым древним песням, Мундзук не умер, а был чудесным образом вознесен на небо огромным орлом — самим Астуром, отцом богов. Иные говорят, что Мундзука забрали в расцвете сил вместе с жертвенными лошадьми и самыми красивыми женами и рабынями в Вечное Синее Небо, и там ему суждена жизнь в сражениях и пирах, пока не придет конец света. Брат верховного вождя Руги не пересекал врата смерти подобно обычным смертным.

Но вскоре верховный вождь Руга стал уставать от хвалебных народных песен, посвященных Мундзуку. Руга разгневался. Теперь среди племен лишь изредка звучало имя Мундзука. Три десятилетия — слишком длительное время для людей, которые считали женщину состарившейся по достижении двадцати лет.

Но пожилой воин, разглядывая могильный холм за равнинами, вспомнил это имя. И хотя его больные и слабые глаза, из которых текли слезы от порывов сухого степного ветра, почти не видели странного всадника, что-то в его осанке, такой неподвижной и непоколебимой, заставило гунна задрожать. Человек на кургане застыл, словно камень…

Уже прошло то время, когда старый воин, не задумываясь ни секунды, пришпорил бы своего коня и поскакал бы к непрошеному гостю, вытягивая на ходу стрелу из колчана и прилаживая ее к луку. Кем был одинокий призрак из степей, который явился конным к могильному кургану, принадлежащему одному из умерших, но любимых народом вождей? Всадник не покидал своего места.

Воин по имени Чанат уже постарел и сомневался, следует ли натягивать тетиву. Лучше поскакать обратно в лагерь и рассказать об увиденном. В ближайшем будущем Чанат погибнет в битве, как и подобает мужчине. Он молил богов о такой смерти каждую ночь. Но не сегодня, не в случайной схватке с неизвестным всадником в глубине степей. Здесь не было свидетелей или гимнов, сопровождающих уход воителя из жизни.

Всадник на кургане немного повернул голову. Как казалось, он неотрывно следил за старым воином. Чанат не мог разглядеть выражение его лица, глаза гунна были слабыми и старыми. Всаднику же не терпелось поторопить коня. Ветер взъерошил короткую гриву животного, и темные волосы человека на кургане закрыли голову спереди и сзади. Но даже в том, как незнакомец стянул в кулак поводья, чувствовалась некая сила. Она была даже в манере сидеть на лошади. В наезднике имелось нечто непоколебимо твердое. Его тело казалось лишенным мягкости, присущей человеческой плоти.

Могучий всадник поднял правую руку и один раз махнул в сторону. Очевидно, он на что-то решился. Затем его рука опустилась, незнакомец отвернулся, замерев в ожидании. Старик не нашел в себе сил воспротивиться. Он, Чанат, который выполнял повеления только самого верховного вождя Руги более тридцати лет, пришпорил свою лошадь и направился к кургану.

Странник повернулся, когда гунн стал приближаться, он невозмутимо взглянул на воина. Пожилой воин остановился перед ним. Некоторое время Чанат рассматривал лицо странного наездника, терзаясь сомнениями. Но нет, это просто невозможно!..

Судя по всему, всаднику шел четвертый десяток. Он носил короткий меховой плащ, завязанный на горле узловатой полосой из сыромятной кожи. Плащ, очевидно, когда-то был гладким и темным, как норковая шерсть, но сейчас стал серым и грязным из-за скопившейся пыли, летящей по равнинам. Остроконечный войлочный колпак, обычный головной убор для гуннов, закрывал широкий лоб. Волосы, густые и темные, падали прядями сероватого оттенка на плечи с резко очерченными мускулами. Под бровями блестели глаза темного цвета, их пронзительный взгляд заставлял застыть на месте. Нос был крепким и костлявым, со множеством шрамов и порезов, полученных за долгие годы сражений. Губы оказались плотно сжатыми, а подбородок покрывали тонкие волоски начинающей седеть бороды. В ушах висели блестящие золотые кольца.

Всадник сложил под плащом свои загорелые до цвета бронзы руки, голые до плеч. Его мускулы охватывали две серебряных ленты. Бицепсы были большими и крепкими, словно камень. Толстые вены и множество сухожилий виднелись на предплечьях, как будто кузнец тщательно обдумывал форму для рук, но слишком сильно поцарапал. Правая рука казалась особенно расчерченной и разлинованной, словно разделочная доска мясника.

Под пыльным плащом на всаднике оказалась только потертая куртка из черной кожи, с узлами спереди и снизу, на которых держались штаны и старые оленьи сапоги. Из-за толстого кожаного пояса вокруг талии торчал чекан гуннов — маленький топор с изогнутым и заточенным железным лезвием. Виднелся и почерневший веревочный аркан. У незнакомца имелся и великолепный меч — скорее, персидский или византийский, нежели гуннский. Его гарду украшал витиеватый золотой орнамент, а кожаные ножны были поцарапаны. Они подходили для испанского оружия с постепенно расширяющимся конусообразным клинком и длинным, несущим мгновенную смерть, острием.

На спине всадника крест-накрест висели кожаный колчан со стрелами и короткий, потрескавшийся особый степной лук, разящий наповал. Руки были сжаты в кулаки и лежали на неотполированном деревянном седле, шишковатом и с широкими расселинами. Только очень сильный человек мог обладать такими руками. Кожа на них казалась обветренной и постаревшей, как и покрытое преждевременными морщинами лицо.

Все указывало на то, что человеку пришлось пройти через множество снежных бурь и сильных пустынных ветров, выдержать обжигающие и сводящие с ума солнечные дни. Но он, испытав невероятные страдания, не сдался.

— Так, — произнес каменный всадник тихим, но неприятным голосом, — Чанат, ты все еще жив.

Чанат ничего не ответил. Он, старик, действительно был бременем и позором для своего народа. Ему следовало уже давно погибнуть с мечом в руках в какой-нибудь славной кровопролитной битве.

— Как и я, — снова сказал всадник. — Я все еще жив и вернулся домой за тем, что принадлежит мне.

Это и в самом деле был ОН. Чанат поднял голову и посмотрел на человека. Это был ОН!

С востока приближался другой всадник — примерно того же возраста, вероятно, на год или на два моложе. Он ехал на маленькой гнедой лошади. Истерзанный, как и другие, битвами, изнемогающий от длительных переходов, этот странник, казалось, легко держался в седле. Взгляд наездника оставался острым и пронзительным. Он путешествовал с непокрытой головой, хотя его узкая похожая на обезьянью макушка уже начала лысеть. По бокам же его светлые волосы были коротко подстрижены. Щетина, форма подбородка и оттенок кожи говорили о том, что человек не является гунном, хотя у него за спиной и был короткий гуннский лук с двумя колчанами крест-накрест. Даже спустя столько времени Чанату казалось: он помнит этого всадника — мальчика-раба, грека. Да, одного из светлокожих греков! Верный слуга своего хозяина на протяжении всех лет изгнания, покрытых тайной, пронизанных страхом и горем…

Слуга склонил голову при виде Чаната. Тот кивнул в ответ.

— Чанат, — произнес прибывший, — иди в лагерь. Принеси нам лопату.

Чанат нахмурился.

— Лопату, вождь Аттила?

— Аттила шаньюй, — ответил он. — Верховный вождь Аттила. Каган.

* * *

Пока Чанат выезжал из лагеря, перекинув лопату через седло, он дважды задавал себе вопросы, и оба раза отмахивался от них, в спешке продолжая путь. В глубине души, в сердце и во всем старом теле гунн чувствовал невероятное нарастающее возбуждение, которого не испытывал уже много лет. Хозяин дал ему приказ, остальное не имело значения. Господин, стоило ему лишь согнуть мизинец, заставлял других падать ниц. Такому хозяину старик мечтал служить всю свою жизнь.

В каганский шатер вернулся не отчаявшийся безумец в тунике из мягкой белой анатолийской шерсти и в одежде из византийского шелка, увешанной драгоценностями. Его железная грудь не была усыпана императорскими знаками отличия — тяжелыми золотыми монетами с печатями, надписями на чужеземных наречиях, изображениями голов их правителей. Этот человек без пятен от вина на бороде не объят желанием найти новую молодую наложницу, пока мечи и копья висят, покрываясь ржавчиной, в палатках. Нет, там, на самой вершине могильного кургана Мундзука, сидит истинный повелитель народов — надменный и решительный, хоть и облаченный в неприглядную одежду из неказистого меха и покрытых пылью шкур. Это шаньюй. Верховный вождь.

Чанат проехал мимо скучающих и любопытных караульных, готовый в любой момент раздробить им черепа, если бы стражники осмелились встать на пути. Караульные пропустили гунна. Худой и угрюмый старый воин все еще пользовался уважением в этом тихом лагере.


Он протянул лопату верховному вождю. Своему вождю. Сколько бы еще Чанат охотно сделал для него! Он был готов даже пролить ради вождя свою жидкую немолодую кровь.

— Орест, — сказал каган.

Светлокожий грек взял лопату у Чаната и грациозно спрыгнул с лошади.

Аттила спустился с могильного кургана с восточной стороны и оглянулся назад.

— Копай там, — велел он, кивнув головой, с которой так и не снял колпак.

— Вы собираетесь вскрыть одну из могил…

Неожиданно почувствовав на себе свирепый взгляд кагана, Чанат на секунду замер. Но затем продолжил. Это был верховный вождь, который вряд ли рассердится на человека, выражающего свои мысли, если почувствует, что мысли правильны.

— Одну из могил Погребенных Вождей?

— Могилу Мундзука, — ответил Аттила, — моего отца.

По лицу Чаната промелькнула тень, но старик промолчал. Они сели и стали смотреть, как Орест докопал до глубины могилы, убрав чернозем со сложенных в кучу погребальных камней. Аттила слез с лошади и упал на колени возле длинной пирамиды, затем отодвинул глыбы одну за другой с величайшей осторожностью. Вождь долго стоял, прежде чем войти. Расчистив погребение от упавшей земли, он положил свою теплую ладонь на холодный череп отца и начал молиться о прощении и понимании.

Аттила долго стоял на коленях, затем поднес другую руку и с видимым усилием повернул несчастные заброшенные останки. Наконец, задыхаясь, он поднялся, вскочил на ноги и снова запрыгнул на лошадь. Двое мужчин — крепкий слуга-грек и выносливый старый воин — начали ставить камни на свое место и засыпать зияющую яму, которую раскопали в этой священной земле, а затем заложили ее дерном. В результате удалось утрамбовать могилу лопатой и сровнять с поверхностью, словно ничего и не было.

Аттила и спутники снова сели на лошадей и поехали наверх — к длинному кургану. Каган протянул правую руку к могиле и низким грудным голосом повторил часть великой гуннской молитвы, произносимой при погребении умерших.

Затем они пришпорили лошадей и поехали вперед, вниз по крутому склону кургана по направлению к тихому лагерю гуннов, откуда шел дымок.

Возле лагеря Аттила остановил коня, двое спутников последовали его примеру.

Великий вождь повернулся к Чанату.

— Отца похоронили без лошадей, жен и рабынь.

Аттила почти перешел на крик:

— Без единого золотого кольца для путешествия!

Чанат не мог взглянуть ему в глаза.

— Говори, — грозным голосом приказал Аттила.

Со страдальческим выражением лица Чанат тихо ответил:

— О, не спрашивай меня, шаньюй. Не спрашивай меня о мертвых!

Аттила посмотрел вдаль, словно он мог перерезать горло самому горизонту. Затем троица продолжила свой путь.

Глава 2 Горящая палатка

Гуннский лагерь располагался в излучине широкой реки Днепр, которую греки называют Борисфеном. Свое начало она берет далеко на севере, среди замерзших гор, и даже в конце жаркого лета Днепр по-прежнему невозмутимо течет по лугам и впадает в Понт Эвксинский. Именно там гунны слонялись все лето, высушивая и соля окуней, объедаясь огромными речными осетрами, охотясь на пернатую дичь и водившихся в большом количестве травоядных антилоп, когда те спускались вниз в сумерках на водопой. Иногда зимой объявляли перемирие, а летом продолжали воевать. Сейчас же прошли те времена, когда этот народ находился в состоянии войны даже с соседними племенами. Мир длился круглый год.

При входе в растянувшийся вширь лагерь караульные бросили неопределенный взгляд на Чаната и его новых спутников. Один воин вышел и схватил за поводья лошадь Ореста, и грек покорно остановился. Но Аттила продолжил свой путь и оказался внутри. Посмотрев на решительного гунна, никто не осмелился воспрепятствовать его намерениям.

Аттила подъехал к каганскому шатру и склонил голову, затем пришпорил коня и направился прямо к откидному полотнищу на входе, не спешившись даже в большом внешнем покое для гостей. Два воина преградили ему дорогу копьями, один из них потребовал назвать имя.

— Безымянный-и-Проклятый, — ответил тот, соскакивая с коня и спрыгивая на землю. Он попытался пройти во внутренние огороженные покои. Вперед выступил один воин — и тут же согнулся вдвое, пораженный в живот острым клинком Аттилы. Он отшатнулся назад и сел, истекая кровью.

Другой караульный с копьем наперевес пошел на вошедшего, но тот разрубил оружие на части сильным взмахом меча, приблизился к противнику и воткнул клинок между ребрами. Затем Аттила направился внутрь, ни разу не остановившись, лишь выдернув меч из тела упавшего замертво воина.

Аттила схватился за занавеску, сделанную из тонкого малоазийского шелка, отгораживавшую внутренние покои, потянул и бросил под ноги. Внутри оказался верховный вождь Руга, смотревший в замешательстве со своей кошмы. При Руге оказалась молодая девушка, сидевшая на коленях возле его ног.

Каган бросил неясный взгляд на незваного гостя. За минувшие годы Руга растолстел. Но, хотя ему и пошел шестой десяток, вождь обладал впечатляющей фигурой, окладистой бородой, столь непривычной для обыкновенного гунна. Его плечи казались мощными и округлыми. Но курносый нос Руги был пурпурного цвета, словно молодое вино, а глаза — опухшими и налитыми кровью.

Руга посмотрел вниз на девушку и пнул ее, поспешно отправляя из покоев, затем снова взглянул на человека перед собой. Несмотря на пошатывание, вызванное большим количеством выпитого вина, он не выказывал страха.

— Кто послал тебя? — резко спросил Руга.

— Кто послал меня? — улыбнулся Аттила. — Астур. Астур послал меня.

Руга пристально посмотрел на него.

Незнакомец протянул руку и стащил колпак с широкого, загоревшего на солнце лба. Старый каган увидел три едва различимых красноватых шрама. Порезы на щеках вошедшего были хотя и мертвенно-голубого цвета, но аккуратными, сделанными, очевидно, в младенчестве матерью. Без сомнения, правителем был один из своих. Но со шрамами на лбу он выглядел непривычно среди остальных жителей: такими отметками обладали лишь предатели, осужденные на смерть в изгнании.

Аттила стоял перед каганом, сохраняя полное молчание, лишь слышно было, как капает кровь с лезвия меча. Руга казался рассеянным, сбитым с толку, а затем, к удивлению, вождь выразил радость. Он сделал шаг вперед и обнял Аттилу полными руками.

— Мой мальчик! — воскликнул старый каган. — Ты вернулся спустя тридцать лет! Конечно, это Астур послал тебя! Конечно, Астур наблюдал за тобой и закрывал своими крыльями все тридцать лет!

Он отступил, остановился недалеко от Аттилы и начал бормотать:

— Мне не верилось, что мы когда-нибудь снова увидимся, когда я выслал тебя по закону и обычаю племени. Даже вождь не вправе пренебрегать законом своего народа. Помни это, мой мальчик, коли вернулся в свою страну. О, Аттила, я бы отдал тебе все…

— Ты убил моего отца, — произнес Аттила. Он протянул левую руку и повернул ее вверх ладонью. — Вот наконечник стрелы, который я вынул из скелета сегодня. Из его покинутой и одинокой могилы.

Руга пристально посмотрел затуманенными глазами и, заикаясь, что-то промямлил. Затем он развернулся и сел на кушетку.

— Сядь рядом со мной, — сказал каган.

Вошедший стоял.

— Аттила, — промолвил старый вождь. Руга вытянул полную дрожащую руку, словно хотел дотронуться до лица, до шрамов предателя. Но потом он снова опустил ладонь. Верховный вождь глубоко вздохнул и выдохнул:

— Мундзук не вызывал благоговейного трепета. Его убили, да. Но это убийство со мной нечего обсуждать.

Глаза Аттилы сверкнули, но гунн промолчал.

— Память — странная штука, и воображение часто притворяется ею. — Руга покачал головой, словно искренне печалясь. — Ты знаешь закон племени. После рождения Бледы, твоего старшего брата, Мундзук ни разу больше не спал с вашей матерью. В могиле его кости теперь лежат в одиночестве. Да, обними меня, мой мальчик. Я…

Аттила упал на шею кагану и обвил ее руками.

Руга рыдал от горя и счастья.

— Мой мальчик, — говорил он, — мой мальчик…

Его голос оборвался из-за очередного прилива эмоций. Затем все резко закончилось, и из открытого от удивления красного рта не вырвалось более ничего, кроме коротких вдохов.

Аттила снова обвил шею старика, но наконечник стрелы, что убила Мундзука, по-прежнему находился в ладони левой руки. Вцепившись в кагана, словно сжавший челюсти волк, он медленно прижал острие к стискиваемому горлу Руги.

— Ты лжешь, — тихо прошептал гунн.

Пятнистые руки старого кагана, которые выдавались вперед, как и мышца вокруг шеи, задрожали под пальцами душителя. Но Аттиле это показалось трепетом мотылька. Ноги старика, обутые в сандалии, дергались по тростниковой циновке, глаза с мольбой закатились вверх.

Аттила сжал пальцы еще сильнее, проткнув наконечником стрелы кожу и, наконец, пронзил дыхательное горло… Кровь сочилась сквозь пальцы убийцы с пеной и пузырями, появлявшимися из порванных легких.

— Мой мальчик, — прохрипел умирающий каган. — Мой сын…

Аттила положил одну руку на лоб Руги и откинул назад голову, а большим пальцем другой руки еще глубже вбил наконечник стрелы в окровавленное горло. Острие, грязное и ржавое, со скрежетом воткнулось в позвоночник, с последним сильным толчком прошло сквозь него, и старый каган испустил дух.

Убийца вождя вытащил большой палец руки из зияющей дыры. Кровь сгустками лилась оттуда, затем превратилась в струйку, но вскоре перестала хлестать.

Человек, прервавший жизнь кагана, отступил назад, весь в поту, его руки блестели от крови. Гунн не отрывал взгляда от мертвеца перед собой. Грудь убийцы резко вздымалась, Аттила выглядел так, словно до сих пор сражается.

Он резко встряхнул головой.

Потянувшись за мечом, Аттила намотал на руку потускневшие волосы старого вождя и отсек Руге голову. Затем он вышел в главные покои для гостей, снова сел на коня, который замер в нетерпении, и, внимательно осмотрев место побоища, потянул за удила и выехал из палатки.

Снаружи, на естественной арене, созданной стоявшими кругом палатками главных вождей племени, в самом центре лагеря, Аттила бросил голову кагана с раскрывшимся от удивления ртом в пыль, сел и стал ждать. Отовсюду медленно собирались испуганные люди — немолодые растолстевшие мужчины с открытыми ртами, как у мертвого Руги, женщины с огромными от ужаса глазами, несущие младенцев, объятые любопытством грязные дети, проползающие между ног родителей…

Всего оказалось около нескольких сотен человек, и мужчин было гораздо больше, чем женщин. Рождение детей, одного за другим, подрывало женское здоровье, а прекратившиеся на время войны не уносили жизней мужчин. Перед прибывшим стояли одетые в лохмотья грязные мирные люди.

Когда убийца кагана рассматривал их, раздался голос. Чанат воскликнул:

— Это верховный вождь Аттила!

Люди подхватили его слова и, как один, воскликнули:

— Это верховный вождь Аттила!

Но Аттила по-прежнему рассматривал своих людей, и на его лице не промелькнуло и тени улыбки.

После долгого неудобного молчания вождь отозвал Чаната в сторону.

— Принеси мне огня.

Чанат подъехал к рядам стоящих друг возле друга соплеменников, и те кинулись выполнять его просьбу. Вскоре принесли не менее восьми горящих камышовых факелов. Старик выбрал тот, который казался самым ярким, и вернулся к своему властителю. Аттила взял факел в правую руку, потянул за уздцы, приблизился к каганскому шатру. Белые войлочные стены загорелись. Пламя тут же перекинулось и на деревянные столбы, на которых крепился шатер.

— Мой господин… — произнес идущий рядом Чанат. — Девушка…

— Гм, — ответил Аттила, поворачивая к нему голову и неспешно гладя свою тонкую бородку. — И золото.

Он ударил пятками по бокам коня, и испуганное животное взвилось на дыбы и тихо заржало: дым уже начал щекотать ноздри. Аттила вытащил из-за пояса аркан и стал безжалостно пороть несчастное создание по крупу. Другой же рукой гунн так сильно натягивал поводья, что конская морда оказалась почти вжатой в шею. Пятки всадника снова впились в раскачивающиеся бока жеребца, когда тот резко заржал. Его крик исходил из наполовину пережатого горла. Затем конь прыгнул вперед и исчез в охваченной пламенем двери палатки.

Люди не отводили глаз. Не каждому поколению доводилось увидеть такое. Они догадывались: это всего лишь начало.

За ними стоял еще один человек и тоже смотрел на происходящее — неразговорчивый слуга-грек нового кагана. Люди разглядывали пылающий шатер, слуга разглядывал людей. Какой-то парень, которому было не более двадцати лет, сделал шаг вперед к шатру, словно желая последовать за своим вождем. Орест незаметно улыбнулся про себя.

Одна из стен обвалилась, когда рухнули деревянные подпорки, и огненная стихия сделалась еще неистовее. Из-за усиливающего жара люди отступили назад. Некоторые из них посмотрели на Чаната, но тот не шевелился.

Языки пламени взмывали в серое хмурившееся небо, взлетали искры, пепел, остатки и клочки почерневшего войлока, кружась, поднимались ввысь, словно некое оскверненное жертвоприношение. Шатер превратился в преисподнюю, никто не смог бы выжить там. Конечно, можно было предположить, что в племя наведался не убийца или узурпатор, а просто безумец.

Затем конь и всадник с ревом выскочили из пылающих лохмотьев шатра, промчались и замерли в пыли перед толпой. Люди не отрывали глаз. Попона на жеребце дымилась, в воздухе витал запах жженого волоса. Лицо всадника почернело, лишь глаза горели красным пламенем.

В небе блеснула молния, разорвав его на части, и ударила в последний стоящий столб каганского шатра, который тут же свалился на землю. Новый вождь даже не оглянулся, а задыхающийся и едва живой его конь не дрогнул. Грома не было, как позднее клялись наблюдавшие. Никто не заметил первых редких капель дождя, способных потушить чудовищный погребальный костер.

Разрушенный шатер вспыхнул в последний раз и перестал существовать. Так пожелали боги.

На фоне этого ужасного кроваво-оранжевого огня появился почерневший всадник, вновь оглядывая людей. Затем он развязал сверток, лежавший у него на коленях, и опустил на землю. Это была девушка — любимая фаворитка мертвого кагана, завернутая в плед, который предохранил бледную кожу от ожогов. Шатаясь, она встала на ноги и отступила назад, подальше от страшного обгоревшего человека. Аттила немного повернулся и потянул свой аркан. Люди увидели, как из преисподней появляется знаменитый сундук с сокровищами убитого. Их глаза заблестели, и далеко не только из-за огня.

Безумный всадник, обожженный вождь, кем бы он ни был, вновь потянул за аркан, отпустив ручки ящика. По сигналу старый воин слез с лошади, подошел к сундуку и со всей силы ударил топором. Внутри что-то хрустнуло. Аттила схватился за тяжелую крышку и поднял ее. Сундук был до краев полон золотых монет.

Всадник, от одежды которого шел дым, начал ездить туда-сюда перед племенем, подобно главнокомандующему, прохаживающемуся по рядам воинов перед битвой. Странным монотонным голосом он продекламировал:

Вождю, чью власть невозможно сломить,

Воюй с ним хоть сотню лет,

От наймита руки суждено было пасть.

Деньги — вот и ответ!

Толпа поежилась.

Голос всадника стал сильнее и резче:

— Довольно! Те, кто были великими воителями, внушавшими трепет от гор Алтая до Черного моря и до самых берегов Дуная, вскоре снова станут ими. Боги с нами!

Горящие глаза гунна замерли на избранных, которые оглянулись на кагана и, кажется, он почувствовал, что воспламеняет их души.

— Что касается золота, — сказал Аттила с презрением, кинув взгляд на сундук с трещиной, — то можете забрать его. Это ничто по сравнению со славой настоящего воина.

Он остановился и снова посмотрел на людей. Кажется, всадник стал еще выше в седле.

— Я Аттила, ваш вождь. Я сын Мундзука, сына Ульдина, изгнанный на тридцать лет по приказу мертвеца.

Он посмотрел на остатки горящей палатки, а затем снова на людей, которые не могли пошевелиться. Кое-кто склонил голову, словно стыдясь за всех. Но смягчившийся голос Аттилы удивил их.

— Я ваш властитель, а вы — мой народ. Вы будете сражаться за меня, а я умру ради вас! Мы покорим и побережья Западного океана, и острова Средиземного моря. И никто не сможет противостоять нам.

Люди хором радостно закричали.

Наконец пошел дождь.

Глаза Аттилы заблестели от изумления. Позади него почерневшие развалины каганского шатра начали шипеть, дымиться и исчезать под тяжелыми, крупными каплями, словно некое огромное животное, испускающее дух.

Глава 3 Избранные

Аттила взял копье у одного из присутствующих воинов, проткнул отсеченную голову Руги, лежащую в пыли, и поднял вверх.

— Орест, — произнес он. — Избранных — ко мне.

Перед толпой выехал раб-грек и, как будто наугад, указал на восьмерых мужчин. Одним из них был юноша, который сделал шаг вперед. Остальных семерых Орест стал пристально высматривать.

Они стояли, выжидая.

— Ваши кони, — сказал каган.

Они кинулись к загону.

Взгляд Аттилы блуждал по кругу. Наконец, он остановился на синем шатре напротив, с резными деревянными столбами и ярким флажком, развевающимся на верхушке.

— Чей шатер? — грозным голосом спросил верховный вождь.

Через несколько минут вперед вышел старик с морщинистым лицом, мягкими белыми волосами и хитрыми подозрительными глазами.

— Он мой, — сказал Аттила и кивнул на девушку, которую вынес из огня. От волнения пленница переминалась с ноги на ногу. — А она твоя.

По толпе пробежал смех. Ведь все знали: старик, звавшийся Заберганом, слыл ужасным скрягой, заботившимся только о размере своего стада, о продовольственных запасах и оставшихся золотых монетах, а заодно — и о своем синем шатре. Что касается жен и женщин, то он не видел причин тратиться больше, чем на одну: у Забергана была старая жена Кула, ставшая невыносимой обузой, зато дешевая в содержании. И хотя девушка выглядела соблазнительно длинноногой и симпатичной, люди понимали, насколько Забергану оказались бы милей холодные слитки золота в кровати, чем теплое молодое тело.

Старик сдержанно поблагодарил кагана и посмотрел на бедную пленницу, когда та приблизилась. Аттила ухмыльнулся и приказал отправляться в путь.

Вернулись восемь избранных мужчин, сейчас уже все на лошадях.

Ухмылка постепенно исчезла с лица великого вождя. Воины задрожали под взглядом его львиных глаз.

— И ваши луки, — приказал он. Голос был таким резким, что некоторым захотелось закрыть уши руками. Затем, подчинившись команде, воины смущенно поспешили к своим палаткам, стремясь первыми принести оружие. Лошади всадников едва не запинались друг о друга. Когда они вернулись, их лица пылали, словно у поссорившихся подростков.

Аттила выстроил избранных в одну линию и велел назвать свои имена.

— Есукай, — с нетерпением отозвался первый. Его лицо горело. Это был тот молодой человек, который, как помнил Орест, двинулся в объятый огнем шатер вслед за Аттилой. Вождь посмотрел на него. Даже сейчас, назвав имя, избранный выглядел так, словно желал немедленно ринуться в бой, будучи не в силах сдержать свою энергию. Быстрый, импульсивный, храбрый, верный…

Аттила кивнул. Этот умрет молодым.

Каган отвел лошадь в сторону.

— Имя! — снова крикнул он.

Вторым оказался Гьюху, производивший впечатление осторожного и умного человека. Рот его был слегка изогнут, а его возраст примерно совпадал с годами Аттилы. Конечно, ненадежен, но его мозги могли принести пользу.

Далее шли три брата, Юхи, Бела и Ноян — трое сыновей Акала. Молодые, крепкого телосложения, невыразительные, застенчивые. Они никогда не станут командовать армиями или биться за любовь красивых женщин, но будут сражаться и умрут друг за друга. Вместе братья представляли силу.

За ними следовая Аладар, самый высокий из всех воинов, сидевший на самой крупной лошади. Худой, но мускулистый, серьезный и симпатичный, с длинными черными промасленными волосами и густыми усами. Женщины, вероятно, теряют из-за него голову.

— Сколько же жен у тебя в шатре, а?

Аладар слегка улыбнулся.

— Семь уже будет слишком много.

Женщины никогда не обделят его своим вниманием. Но на руках воина оказалось достаточно шрамов, чтобы вождь понял: Аладар не относился к числу праздных лежебок, желающих лишь лежать в палатке со своими семью женами днем и ночью, когда те покрывают любовника поцелуями, ласками и набрасывают роковые невидимые сети.

Потом шел Кандак, маленький толстячок среднего возраста с раскормленным лицом, но сильными руками, который пользовался уважением среди своих. Вот этот — единственный из всех, кто мог бы попробовать принять командование. Кандак погибнет, когда уже состарится.

И, наконец, Цаба, выглядевший хрупким и мечтательным. Последний из избранных, без сомнения, любил поэзию и с детства играл на лютне. Вероятно, у Цабы даже была всего лишь одна жена, которую он обожая до безумия, целуя и обнимая у всех на виду. Аттила знал такой тип людей. Сейчас этот человек мог петь колыбельную котенку, а через минуту — безумно ринуться туда, где шел самый ожесточенный бой. И тогда в разные стороны полетят ноги и руки врагов, а голова воина будет полна совсем другой поэзией. Безумец, это точно. Но он станет сражаться, и неважно, с искалеченными руками или нет.

Аттила снова кивнул. Орест, как всегда, сделал отличный выбор.

Когда каган и избранные выехали на равнину, с хмурого, темно-синего неба лил сильный дождь. Тот беспокойный день только начал превращаться в вечер, но было темно, словно наступили зимние сумерки. Некоторым из избранных не хотелось идти при такой непогоде, поскольку многие оказались с непокрытой головой. Но вождь не колебался ни минуты. Он успевал повсюду на своем побывавшем в огне жеребце, от которого даже во время дождя валил пар. По лицу Аттила стекала дождевая вода, смывая копоть от пожара. Он был подобен призраку, оберегаемому небесами, его глаза мерцали из-под края черного фетрового колпака, с которого падали капли.

Никто не осмеливался усомниться в своем предводителе.

Молчаливый слуга, раб-чужестранец, ехал, не жалуясь, чуть позади, с непокрытой головой, почти лысый. Его череп блестел от потоков воды. За ним следовал Чанат, старый воин племени. Длинные волосы старика взлохмаченной серой гривой развевались по плечам, а густые усы выглядели еще мрачнее, чем его рот с крупными и плотно сжатыми губами. Ему уже шел, вероятно, седьмой десяток, зрение и слух не были такими острыми, как прежде, но тело еще оставалось мускулистым и крепким. На широком лбу обозначились глубокие морщины. В степях, где ветер, не утихая ни на мгновение, гулял по волнующимся мерцающим лугам, время быстро брало свое из-за пронизывающего зимнего холода и палящего летнего зноя. Но близко посаженные глаза Чаната вновь горели ярким пламенем. И сейчас оно было даже ярче, чем прежде, когда старик гордо следовал за каганом. В большом кулаке гунн крепко сжимал арбалет и нисколько не сомневался, что может владеть им не хуже остальных. Казалось, время не властно над ним.

Аттила наклонился к Чанату.

— Одного зовут Аладаром. Он твой сын.

Чанат гордо улыбнулся:

— Откуда вы узнали?

— Он почти столь же красив, как его отец.

— Почти.

Гунн задумался.

— То была замечательная ночь, когда он родился.

— Не сомневаюсь, — ответил Аттила.

* * *

Верховный вождь ехал с длинным копьем на плече, на конце которого висела обезображенная голова старого Руги, откуда падали капли розового цвета. Наконец он остановился и стал вращать своей тяжелой ношей, словно пушинкой, затем воткнул копье в нору сурка в земле. Обезображенная голова с открытым ртом, с по-прежнему свисающими с мочек ушей драгоценными серьгами, с остатками волос, намертво приклеившихся к большому черепу, с серебряными каплями воды, унизывающими бороду, уставилась на воинов сквозь непроглядную пелену дождя.

Аттила потянул под уздцы лошадь и велел отойти назад приблизительно на пятьдесят ярдов.

— Немедленно! — взревел он, перекрикивая ветер и дождь. — Десятая часть того золота, что лежит в сундуке, достанется первому, кто достигнет цели!

С неохотой и даже сначала объятые ужасом, но затем, проникшись все возрастающим духом соперничества, подстрекаемые желанием наживы и возбужденные увиденной жестокой сценой, воины двинулись по кругу и выстроились в очередь к голове. Но никто не смог попасть по ней. Ветер сыграл с ними злую шутку. Воины ехали и стреляли, а стрелы летели то влево, то вправо, то проскальзывали через мокрую траву и терялись. Аттила отступил назад и наблюдал.

Через несколько минут каган поскакал вперед, вклиниваясь со своей лошадью в их ряды. Он выхватил лук и одну стрелу у Кандака — полноватого, но крепкого на вид гунна на белом мерине. Восемь избранных отпрянули в сторону и стали смотреть, как Аттила вскинул лук и одним легким и быстрым движением, едва взглянув на тетиву, послал стрелу вдаль. Тетива зазвенела, и стрела полетела косо, затем слегка изогнулась из-за сильного ветра, повернулась и пронзила насквозь наводящую ужас голову на копье. Она выпала оттуда и, задрожав, свалилась на промокшую траву позади.

Воины не отрывали взгляда.

Каган бросил лук снова на колени Кандаку.

— Когда-нибудь вы все сможете так стрелять, — сказал Аттила. — Скоро.

Затем он повернулся и направился назад, к лагерю.

Голова Руги осталась на острие копья где-то на равнине — в качестве урока для воинов и завтрака для ворон.

* * *

Буря утихла, облака расступились, вновь показалось голубое небо. Вождь еще раз вывел избранных на равнину. Одна из жен кричала, что этой ночью муж не сможет усладить ее настолько хорошо, насколько она того заслуживает: у него совсем не останется сил.

Аттила приказал остановиться и посмотрел на воинов. Затем со всей мочи пришпорил коня и поскакал галопом перед ними, словно командир перед битвой, вдохновляя бойцов и бросая в лицо горькие слова.

— Как называют нас китайцы? — ревел он. — Чем мы прославились в их записях? Как они именуют нас в своих хрониках?

Аттила резко остановился перед отрядом и выпалил те оскорбления, из-за которых душа воинов наполнилась гневом.

— Никчемные бродяги! Молокососы!

Избранные вздрогнули, и лица у всех потемнели. Было известно, как их презирали в городах цивилизованного мира, в золотом сердце Китая — той страны, одно название которой приносило гуннам неудачу. Или далеко отсюда, в таинственных империях Персии и Рима, откуда доносились такие странные слухи.

— А в Риме, — громко кричал Аттила, — как о нас говорят в книгах тиранов западного мира, чьи головы раздуты от важности?! «Отвратительные, безобразные и умственно отсталые люди». Так сказано в произведениях некоего Аммиана Марцелина. Если бы он уже не умер, то его тело первым бы по всей длине насадили бы на кол, когда наше войско окажется в Риме!

Гунны, невнятно забормотав, согласились со своим вожаком.

— Для китайцев мы — «вонючки». По их словам, мы не пьем ничего, кроме молока, не едим ничего, кроме мяса, воняем, как животные. Они морщат свои носы при виде нас. В Китае даже наше имя осквернено! И мы, гунны, народ, становимся «сюнну». И кто тогда мы на китайском языке? Жалкие рабы!

Кровь закипела в жилах воинов. Их лошади стали грызть удила и ржать, в нетерпении перебирая передними ногами по длинной мокрой траве. Голоса собравшихся воинов перерастали в сердитый гул.

Каган проскакал в опасной близости от Цабы и, ухмыльнувшись, спросил:

— Ты раб?

В ответ Цаба резко и презрительно выругался.

— О, вонючки! — громко воскликнул Аттила над головами воинов. — О проклятые бродяги земли, презренные, гонимые от Великой Стены до Западного моря! Отпрыски зла, порождения ведьм и демоны ветра! Знайте, как глубоко вас ненавидят! А чем же мы отплатим за эту многовековую ненависть? Будем разглагольствовать, вести вежливые споры?

В ответ мужчины бросили сердитый взгляд. Аттила раззадоривал их.

— Может, преподнесем в дар шелк и золото нашим исконным правителям, помазанникам Божьим в Византии? С внимательными, кроткими послами? С рабским смирением, с подобострастным унижением, как и подобает таким рабам-вонючкам, как мы?

При этих словах воины выдернули мечи из кожаных ножен и подняли их вверх, лезвия засверкали на фоне небесной синевы.

— Как достойно ответить на столь глубокое оскорбление, мой любимый народ? Мои «вонючки»?

Говоря так, Аттила стащил с плеча свой изогнутый лук, в мгновение ока приладил стрелу к тетиве и выстрелил прямо в середину испуганной толпы. Цель была выбрана верно. Стрела полетела и попала в небольшой круглый щит Гьюху. Опешив, воин посмотрел вниз, но удар был несильным, и стрела не пробила брешь.

Каган взобрался в седло и, подняв высоко оружие, закричал над головами избранных:

— Мир узнает нас по нашим лошадям и стрелам!

Мужчины ответили хором древним воинским кличем гуннов, и земля задрожала, когда они, подгоняемые яростью, нагнулись и поскакали прочь галопом по степи.

Аттила вернул их, построил и муштровал до конца того дня, пока не наступили сумерки, рассказывая, что скоро предстоит вести боевую подготовку со своими собственными отрядами. Гунн высмеивал избранных, поливал грязью, возбуждая в их душах желание одержать победу. Он приказал, чтобы те поняли, насколько быстро можно сделать дюжину выстрелов. Воины потянулись к колчанам за спиной, нащупывая стрелы и посматривая на выемку на конце для тетивы. Затем тщательно прилаживали стрелу, скользя взглядом по вытянутой руке, снова натягивали луки… Большинству потребовалось две или три минуты, чтобы сделать дюжину выстрелов с заминками.

Наконец, не выдержав, верховный вождь ринулся вперед. Один несчастный воин — крепкий и длинный, словно каланча, Юхи — все еще пытался выпустить свою последнюю стрелу. Аттила ударил его кулаком и швырнул стрелу вместе с луком на землю. Лошадь Юхи стала раздувать ноздри и пустилась рысью в толпу стоящих позади гуннов. Те засмеялись, а Юхи нахмурился.

Аттила схватил двенадцать стрел в левую руку.

— Теперь смотрите, — сказал он внезапно тихим голосом. — Орест, — позвал он через плечо.

Грек отъехал на небольшое расстояние, воткнул свое длинное копье в землю и небрежно повесил щит за кожаный ремень.

Все смотрели, не сводя глаз.

Аттила взял лук в левую руку, в кулаке по-прежнему торчали двенадцать стрел. Он повернул руку. Каган не смотрел на стрелы, казалось, он едва прикоснулся к ним, дотронулся до выемки большим пальцем. Он вытаскивал стрелы одну за другой из кулака и одним долгим, но простым движением прилаживал к тетиве, прямо к натянутому изгибу лука. Вождь пустил одну стрелу вдаль и выхватил новую из кулака, вкладывая ее в выемку. Первая стрела попала прямо в центр щита.

Аттила не терял времени, прижимая тетиву к щеке и пытаясь следить взглядом за стрелой, но, поскольку держал лук под углом сбоку, направил стрелу так, что она оказалась бы прямо в груди противника. В сердце. Подобное положение лука означало, что стрела не сможет попасть ему в ноги или в седло.

— При каком условии всадник, скачущий галопом, выпустит стрелу?

Избранные молча отвели глаза.

— Только когда все четыре копыта лошади оторваны от земли. Только тогда он улучит момент, паря в воздухе ровно и легко. Тогда и стрела летит в нужном направлении. Выпусти стрелу, когда твоя лошадь скачет по твердой земле. А если ты подпрыгиваешь в седле, то не попадешь в цель.

Воины посмотрели друг на друга. Некоторые ухмыльнулись. Теперь Аттила проверял, насколько они доверчивы.

Внезапно каган перешел в галоп, в ярости кружа вокруг щита на копье. Лошадь заржала и закусила в удила, прижав уши и оскалив зубы. Аттила был одержим таким же животным бешенством. Гунны увидели, как он, промелькнув мимо, продолжал выдергивать и выпускать стрелы легкими, быстрыми движениями. Те летели и втыкались в раскачивающийся на ремне щит. Некоторые, внимательно наблюдая во время стрельбы, могли бы поклясться, что слова о стреле, выпущенной в ту секунду, когда лошадь находится полностью в воздухе и не касается поверхности земли, являлись правдой…

Аттила остановился и оглянулся. В щите торчали одиннадцать стрел. Двенадцатая расколола древко копья.

С момента первого натягивания тетивы до выпуска последней стрелы прошло, вероятно, полминуты. Нет, даже меньше. Лица воинов вытянулись: они не могли поверить своим глазам. Каган выпускал стрелу приблизительно каждые три секунды, останавливаясь и несясь на лошади во весь опор. И это было неважно. Все казалось каким-то почти сверхъестественным действом.

Аттила посмотрел на них сверху, его грудь вздымалась, на лице появилась широкая улыбка.

— О, мои «вонючки», — тихо сказал гунн. — Вы тоже сможете скоро так же стрелять. И станете наводить ужас на землю.

* * *

— Где мой брат Бледа? — спросил Аттила Чаната по пути обратно.

— В своей палатке.

— Приведи Бледу ко мне.

Все по-прежнему продолжали ехать.

— А Маленькая Птичка?

Чанат покачал головой:

— Все еще жив. Его не видели все лето. Но он вернется.

Аттила кивнул:

— Вернется сейчас.

Бледа растолстел, почти все волосы выпали, но выражение лица осталось прежним — жадным, сонным, лукавым, обиженным, хитрым.

Аттила тепло обнял его.

— Мой брат, — невнятно произнес Бледа. Он уже был пьян, ведь солнце село. — С возвращением. Мне всегда хотелось увидеть того предателя убитым.

— А теперь мы правим вместе, — сказал Аттила, крепко сжимая и тряся ему руку. — Мы — два брата, два сына Мундзука. Мы станем править народом вместе, ведь дел так много.

Бледа посмотрел в горящие глаза младшего брата и внезапно подумал, что не хочет править народом. Лучше бы ему остаться в своем шатре с новой молодой девушкой, которую он недавно купил за золото — подарок Руги. Невольницу привезли из Сиракуз, тело рабыни было таким гладким. Когда она…

— Но сначала, — сказал Аттила, отступив от Бледы, а затем снова приближаясь и хлопая в ладоши, — сначала — организовать все.

Бледа вздохнул.


Съев нескольких крупных кусков темного мяса, но не запивая их вином, Аттила вышел с Чанатом к палаткам. На властителе не было короны или диадемы, богатых византийских одежд из пурпурного шелка. Он оделся всего лишь в поношенную кожаную куртку, штаны с подвязками крест-накрест, а ноги обул в грубые сапоги из оленьей кожи.

— Мой господин, — начал Чанат. — Ваш раб, Орест… Он обращается к вам, как к простому человеку. Я слышал его. Это неправильно.

— Раб?

— Ваш… слуга.

Аттила покачал головой. Орест больше не был ни рабом, ни слугой. Даже слова «друг» или «родной брат» казались неподходящими. Не существовало слова, которое могло бы передать, кем для него стал Орест.

— Орест волен называть меня так, как ему нравится, — сказал Аттила и взглянул на Чаната. — Но только он.

Старый воин не мог согласиться с этим, но ничего не ответил.

Ближе к краю большого круга с палатками они остановились и осмотрели загон для лошадей. Наверное, там находилось около тысячи животных — припавших к земле, неуклюжих, с огромными головами и толстыми шеями, с толстым брюхом и короткими, но крепкими ногами. Быстрые, как лань, выносливые, как мул…

— Вот в чем сила гуннов, — прошептал Аттила.

— Мир узнает нас по нашим лошадям и стрелам, — сказал Чанат.

Кони тихо заржали и зафыркали в загоне, втягивая носом ночной воздух. От низкой луны первых сумеречных часов падал серебряный свет на их спины и шероховатую подстриженную гриву. Аттила повернул лицо на приятный лошадиный запах и вдохнул.

Тишину нарушил звук голоса, и в такую ночь, полную обещаний и ожиданий, он поразил Аттилу. Песня оказалась печальной, почти скорбной. Каган повернулся и приблизился к палатке, откуда доносилась музыка. Это был голос женщины, мягкий и низкий. Гунн медленно двинулся сквозь темноту и увидел, как она сидит возле входа в простую палатку, и на ее руках спит младенец. Еще один ребенок двух или трех лет, задремав, прилег на одеяла поблизости, а три или четыре женщины расположились позади, образовав полукруг. Она пела:

Земля весной покроется травой.

Он — не трава, он не придет на мой призыв.

Вода под солнцем скоро хлынет с гор.

Он — не вода, он не придет на мой призыв.

Шакал лежит теперь в твоей постели,

И ворон свил гнездо в твоей овчарне,

А в поле остается только ветер,

Лишь ветер северный летит на мой призыв.

О, муж мой…

Голос оборвался, женщина перестала петь. Ее голова печально упала на грудь, и младенец, широко открыв глаза, посмотрел на мать.

Одна женщин, сидевших рядом, протянула руку и положила ее на плечо несчастной.

— Кто это? — прошептал Аттила.

— Женщина одного из двух стражников, убитых вами в палатке Руги.

Аттила нахмурился. Он совсем забыл о них.

Каган подошел к палатке и молча встал рядом. Через несколько минут женщины подняли голову, и некоторые вздрогнули. Но не вдова.

Аттила показал жестом из-за плеча на Чаната.

— Женщина, — сказал гунн. — Вот твой новый муж. Будь довольна.

Она внимательно посмотрела блестящими от слез глазами. Затем медленно встала на ноги, по-прежнему держа младенца на руках, сделала шаг вперед и плюнула на землю почти что под ноги Аттилы. И произнесла:

— Ты убил моего мужа и сжег его тело, не предав земле. Ты оставил меня вдовой, а детей — беспомощными сиротами. Мое сердце разбилось на сотни осколков, словно старый горшок при ударе о твердую землю. Я выплакала все слезы, и они высохли, но я по-прежнему безутешна. Теперь ты обращаешься со мной, словно с коровой, отдаешь меня этому дохлому быку с дыханием старой собаки и морщинистой мошонкой. Но меня не так-то легко заполучить. Уходи из моей палатки и возвращайся в свою постель, прихватив с собой окровавленный меч, который станет твоим спутником в холодной ночи. И пусть боги покарают тебя!

Чанат сделал шаг по направлению к ней, но Аттила остановил воина.

Женщина бросила на кагана пристальный взгляд, полный презрения и бесстрашия.

— Сколько же еще людей ты убьешь, мой господин, делающий жен вдовами? Я знаю, как мыслят и чем живут люди, подобные тебе. Вы — не тайна для меня. О, великий шаньюй, каган — властитель всех поднебесных стран! Великий вождь всего и ничего!

Она снова плюнула, быстро повернулась и пошла обратно в палатку. Затем задернула за собой вход.

— Мой господин! — вмешался Чанат, но Аттила покачал головой.

— Слова, слова, слова, — сказал каган.

Они продолжили свой путь.

— Во время бурь в пустыне, в зубах льва, в тисках многотысячный армий, — произнес Аттила, — можно бесстрашно двигаться вперед. Но перед лицом разгневанной вдовы…

— Такая женщина, вероятно, очень неплоха в постели, — сказал Чанат. — И она воспитает хороших воинов. Жаль, что у нее не прибавилось желания при мысли о моей сморщенной мошонке.

— И правда, жаль, — ответил Аттила.


Проходя мимо следующей палатки в самом центре лагеря, Аттила и Чанат услышали крики молодой женщины и мычание бессильного старика. Внезапно девушка почти что выпала к их ногам из грязной, убогой на вид палатки. Волосы были вырваны клоками, лицо избито и в синяках, а туника наполовину разорвана на спине. За ней, спотыкаясь, появился старик, задыхающийся от бешенства и выпучивший глаза. На скудной его бороде виднелись пятна слюны. Он остановился и выпрямился, заметив кагана.

— Как она досталась тебе? — отрывисто спросил Аттила. — Я отдал ее Забергану.

— Заберган продал ее мне, — сказал старик. — Он — мой двоюродный брат. Я заплатил хорошую цену.

— А сейчас ты бьешь ее?

Старик заговорщически улыбнулся:

— Чем больше бьешь, тем нежнее мясо.

— Как ты бьешь ее?

— Этим, — ответил старик, размахивая шишковатой палкой, и приблизился к Аттиле, его дыхание участилось и стало горячим из-за кумыса и похоти. — По спине, — сказал он почти шепотом, — по молодым упругим ягодицам, по мягким молодым бедрам…

— Как? Так? — спросил Аттила. И в мгновение ока схватил палку у старика и толкнул его на землю. Чанату показалось, будто он услышал, как что-то захрустело, пока тот ударился о твердую землю. Затем Аттила очутился верхом на старике и стал колошматить по костлявой худой спине со всей мочи. Под шквалом ударов тот мог только съеживаться и умолять о пощаде.

Аттила снова выпрямился, сломал палку о поднятое бедро несчастного и уронил две половинки в пыль.

Вождь помог девушке встать на ноги и кинул на нее быстрый взгляд.

— Иди в женскую кибитку. Скажи, что это я послал тебя. Там хорошо о тебе позаботятся. Сейчас ты моя.

Девушка смотрела на говорившего испуганными глазами.

— Иди, — сказал Аттила, подталкивая ее.

Девушка ушла.

— Разбираюсь с домашними неурядицами своих людей! — заворчал гунн, бросая взгляд ей вслед. — Я думал о чем-то более высоком, когда мечтал стать каганом.

Чанат захохотал:

— Вы добры к женщинам.

Они двинулись дальше, оставив старика лежать в пыли.

— Добр? — пробормотал Аттила. — С добротой это не имеет ничего общего. Я хочу, чтобы из чрева той женщины родились хорошие воины.


Утром вдова, жившая в палатке, находящейся на краю лагеря возле загона для лошадей, подошла к двери и увидела грека, молча сидящего на коне. Он протянул ей красивую серебряную вазу.

Лицо женщины осунулось и потемнело от горя. Она взяла вазу и заглянула внутрь. Там был прах. Вдова повернулась, не говоря ни слова, и исчезла в палатке.


На рассвете Аттила и воины уже оказались на равнине, намереваясь поупражняться в стрельбе.

— Вы или научитесь стрелять так, как ваш каган, — сказал он, — или кончики ваших пальцев сотрутся до крови во время подготовки.

Аттила оставил избранных и поехал дальше с Чанатом и Орестом.

Большие заячьи глаза Ореста бегали по степи, словно грек ждал, что тень самих Эриний появится из-за горизонта — тень покрытых грязью мстительниц из Тартара, у которых из глазных яблок сочилась кровь, а в волосах извивались змеи. Такими они, наверное, явятся к состарившемуся Оресту, когда придет время. Как правило, Эринии являются, чтобы отомстить за убийство родителя или дяди обиженным блудным сыном.

Но прежде Орест всегда производил впечатление осторожного человека с неопределенными мыслями. Или же со вполне ясными, но живущего в неясном мире. Через тридцать лет странствий по неизведанным безлюдным местам он вернулся вместе с хозяином, не веря ни во что, кроме неизменности небытия.

Наконец Аттила осадил лошадь, и все трое сели и посмотрели на далекий горизонт.

— Мой отец… — начал он.

— Не спрашивайте, прошу вас, — ответил Чанат. — Прошу, не надо.

— У Руги не было ни сыновей, ни дочерей.

Чанат отвернулся.

— Старый каган страдал каменной болезнью. Это, скорее всего, случилось, когда пришло двадцатое лето его жизни.

Серое небо степи стало тускнеть и приобретать теплый оттенок в лучах солнца. Откуда-то издалека донесся звонкий писк пятнистых сусликов. Пыль виднелась на далеком горизонте — вероятно, там пробегало стадо сайгаков. А может, всего лишь демоны ветра.

— До этого Руга и моя мать…

— О, не спрашивайте, мой каган.

Ночная тьма начала рассеиваться, и небо из темно-серого стало светлым, а затем и синим, словно днем. Как дорогая шелковая одежда синего цвета, которая была на вожде Руге, когда тот сделал последний вдох и умер…

Аттила повернулся и кивнул Оресту. Как всегда, грек уже знал, что тот имеет в виду. У этих двоих даже не возникало необходимости говорить на своем, понятном только им, языке, словно старым друзьям. Им едва ли нужны были слова.

Орест пришпорил коня и поскакал вперед, направляясь на юг, к поселениям за низкими холмами.

— Мой господин, можно спросить — кто?..

Аттила посмотрел на него, не мигая.

— Моя семья, — ответил он.

* * *

Поздно вечером два дня спустя, проехав много миль, Орест вернулся обратно, весь в пыли и изнуренный, сопровождаемый странной вереницей из женщин и мальчиков. Мальчики постарше, которым пошел второй десяток, ехали на собственных лошадях, а те, кто помладше, а также женщины, путешествовали в крытой повозке, рассматривая раскинувшийся впереди лагерь.

Живущие в палатках, в свою очередь, глядели на них с любопытством, а затем — с удивлением. Общее количество прибывших оказалось сложно определить, но все сходились на том, что видели шесть мальчиков, столько же девочек и столько же женщин.

Аттила забрал еще две больших палатки из центра лагеря и в одну отправил своих шестерых сыновей. Им было от семнадцати до четырех-пяти лет, и самый младший заплакал, когда его отлучили от одной из женщин. Аттила сел на лошадь и стал смотреть, как они идут. В другую палатку он велел отвести женщин. Тем временем все заметили, что среди прибывших — пять жен и восемь дочерей. Вновь удивленный гул пробежал по толпе. Пять жен для кагана — дело обычное. Но для того, кто странствовал по пустынной Скифии тридцать лет, обладать пятью женами и не дать такой семье распасться, защищая от любого проходящего мимо разбойника, казалось едва ли возможным. Какая-то сила, должно быть, охраняла их…

Убедившись в крепком телосложении сыновей и красоте дочерей, все направили взоры на жен. Даже они вряд ли являлись бесполезными придатками грязного гарема разбойника. Самые старшие смотрели свысока, словно правительницы, возраст же самой младшей жены равнялся возрасту старшей дочери. Без сомнения, новый каган был великим вождем.

Впереди всех шла женщина, которая, вероятно, являлась ровесницей своему мужу. Ее походка была грациозной и неторопливой, глаза — темными и большими, волосы небрежно перехватывала лента. Платье оказалось простой шерстяной накидкой коричневого цвета, а единственными украшениями служили лишь два скромных золотых кольца в ушах и золотая цепочка на лбу. Своим высоким ростом и стройной фигурой женщина напоминала владычицу, но ее красивое, тонкое лицо говорило о долгих годах невзгод и странствий по пустыням, а вовсе не о размеренной жизни во дворце. Вокруг прекрасных глаз уже появилось множество едва заметных морщинок, кожа натянулась на широких и высоких скулах, длинные темные волосы поседели на висках.

Каган что-то крикнул, но никто не понял ни слова. Женщина остановилась, посмотрела на своего господина и хозяина и улыбнулась. В ее улыбке чувствовалось тайное торжество. Она подошла к Аттиле и отправилась в большой синий шатер позади. Остальные жены — те, кто был моложе, красивее, еще мог выносить и родить ребенка — смотрели ей вслед. Затем они двинулись к новому шатру.

— Как зовут его первую жену? — прошептал Чанат Оресту.

Некоторое время Орест молчал. Потом с полуулыбкой ответил:

— Ее зовут Чека. Владычица Чека.


Когда спустилась ночь, она долго лежала на спине возле мужа, скрестив на груди руки. Лицо женщины покрылось испариной, а на губах играла улыбка, словно у юной девушки.

— О, великий шаньюй, — прошептала Чека, посмотрев на Аттилу с мольбой и широко открыв глаза. — О, мой великий господин, мой могучий лев, мой искуситель, мой неистовый вождь и завоеватель! Ты соскучился по мне за те последние несколько дней?

— Гм, — пробормотал Аттила, закрыв глаза.

Чека засмеялась.

Когда она проснулась через час, рядом никого уже не было.

…Кровь кагана бурлила. Время пришло, необузданные желания вырвались из-под контроля, неутолимая жажда покорить мир вновь не давала ему покоя. Безоружный, Аттила выехал в одиночестве на равнину, воздел руки к небу под звездами и стал молиться отцу Астуру, который являлся создателем всего сущего и наблюдал за жизнью внизу. В молитве Аттила ни о чем не просил: то, чего он хотел, у него сейчас было, а то, чего еще не хватало, должно скоро появиться.

Великий гунн закрыл глаза и улыбнулся небу. Лишь своей молитвой Аттила мог дотянуться до всесилия отца Астура, мог войти в серебряный свет, который бог создал даже до того, как сотворил землю из сгустка крови…

Он вернулся, прошел в женскую кибитку и позвал всех к себе. Среди них была девушка, спасенная из палатки Руги и отданная Забергану. Все еще со следами синяков, полученных от того изверга, бившего ее, она робко приблизилась к спасителю. И когда над восточной степью забрезжил рассвет, еще пять наложниц лежали на спине, сложив руки на животе. На их губах блуждали неясные улыбки. Они размышляли, носят ли в своем чреве сына нового кагана.

Аттила уже ушел. Той ночью удалось поспать два часа, и этого было достаточно — более чем достаточно. Сон делал его нетерпеливым.

— В могиле будет достаточно времени выспаться, — ворчал каган, выталкивая недовольного Ореста из-под одеял.

Сейчас, когда рассвело, они уже очутились на равнине, в дюжине миль от лагеря. Их кони по-прежнему неслись галопом, Аттила во все горло выкрикивал боевой клич. Орест трясся в седле и посмеивался над жестокой энергией хозяина. Впереди показалось и стало быстро передвигаться облако пыли — стадо сайгаков. Великий вождь, оскалив зубы, словно волк, был готов разорвать всех животных.

Он ждал тридцать лет, чтобы вернуться в свою страну. Странствовал по заброшенным лугам, полям и пустыням далеко на востоке, ссутулившись и наклонив голову, идя против летящего песка и невыносимого одиночества. Но один-единственный человек остался и прошел с ним через все это. Он не покинул бы его, хотя Аттила порой приказывал уйти — грубо, в лицо, велел убраться со своей преданностью. Орест остался рядом и шел по пятам, словно его собственная тень.

В одной скрытой от глаз долине, расположенной в нескольких сотнях миль в далеких Белых Горах (так рассказывали друг другу зачарованные сплетники, которые теперь называли Аттилу правителем), он создал разбойничье государство и взял мужчин себе на службу. И взял жен. Жены отправились снова на запад на его родину, на пастбища возле Понта Эвксинского. А мужчины, вероятно, все еще ждали своего предводителя далеко на востоке.

Теперь три десятилетия блужданий по пустыням закончились. Пора было действовать. Аттила не мог вернуться раньше, все племя отвернулось бы от нарушителя приговора. Отрезанный от своего народа, шаманов и богов, великий гунн ждал, пока завершится его, «предателя», срок изгнания. Теперь время пришло. Время вернуться к своему народу и бросить вызов миру, который недооценил и унизил его.

Аттила пережил насмешки и оскорбления, удары, избиения до полусмерти, молчание и презрение, как суждено любому человеку без рода и племени, не имеющего защитника или покровителя. Он, сын и внук вождей, был простым главарем у разбойников. Правда, мир несправедлив. Точнее, справедлив только для тех, кто обладает властью.

В то время как Аттила, некогда юноша с разбитым сердцем, выехал к своему народу, никто не поверил, что это действительно предатель. Но приговор, который был вынесен Ругой тем безоблачным утром, ясно свидетельствовал о воле богов. Никто не смел возразить. Если бы кто-то из племени говорил с Аттилой или втайне приютил его за многие годы изгнания и отвержения, он понес бы суровое наказание. Никто не нашел в себе сил нарушить запрет.

Теперь Аттила вернулся. То, как он жил долгое время один, без племени, в пустыне, лишь с молчаливым и недостойным доверия рабом-чужеземцем и таинственной семьей, имея лишь рваную одежду, оставалось загадкой. Несомненно, боги покровительствовали великому гунну, иначе выжить оказалось бы невозможно.

Существует много историй у других народов о сумасшедших правителях, оказавшихся в необитаемой местности и превратившихся в зверей. О царе ассирийцев Набухудоносоре, который, уйдя от своего народа, принялся поедать траву подобно быку. Его тело намокало от небесной росы, пока не выросли волосы, равные орлиным перьям, а ногти не стали походить на птичьи когти. Об одноглазом кельтском правителе Голле, бежавшим с поля боя не из-за трусости, а из-за навязчивой идеи о кровавой ярости, овладевающей людьми во время массового убийства. Я слышал отрывок из песни о преследовании Голла, много лет назад исполненной кареглазым кельтским мальчиком:

И вот брожу я по лесам

Под летнее жужжанье пчел,

Слежу, как осень в небесах

Листвою украшает ствол;

И как от холода зимой

Бакланы зябнут на камнях;

Брожу с косматой головой,

Пою, под рук летящий взмах.

И волк мой голос узнает,

За мной без страха лань идет,

И с зайцем мы два друга.

Листва кружит, они шуршат,

старые листья бука…

Аттила не был ни таким жалким царьком, ни никчемным героем фольклорных басен. Он сделался живой легендой для своего народа, легендой из плоти и крови. Правитель вернулся из пустыни, чтобы занять свое место среди людей. И мир признал его победу.

Завоеватели, вознамерившиеся покорить весь мир, безумствуют в молодости. Но даже если они доживают до старости, то остаются не менее нетерпеливыми, чем в юности. Когда Александру исполнился двадцать один год, он уже обладал лаврами победителя. В тридцать лет Ганнибал, не отступив перед опасностью, разрушил цветущий Рим, вступив в бой. И Цезарь горько сожалел, что не смог поставить мир на колени в том же возрасте.

Аттила тоже относился к числу тех, кто жаждал власти. Но лишь когда ему исполнилось сорок лет, он ощутил, что такое могущество. По словам некоторых историков, Аттила мог тренировать свою железную волю и свергнуть Ругу гораздо раньше, до того, как он решился примерить на себя титул властителя гуннов. Один взгляд этих львиных глаз — и ни один мужчина из племени не осмеливался ему противоречить. Но вождь оказался мудрее. Он знал, что терпение — великое оружие степняков. Он наблюдал. Ждал. И когда, наконец, вернулся в лагерь своего народа, то, видимо, не только обладал силой, но и правом на жизнь, которой был лишен в пустыне столько времени. Какие же несчастья и испытания пришлось ему перенести! Теперь возвращение правителя представлялось еще более невероятным и таинственным.

Все воины его племени верили в Аттилу — верили так, как никогда не доверяли Руге или даже бескомпромиссному старому Ульдину.

Аттила был мужем гор, другом пустыни и братом степи. В его душе дул тот же невидимый ветер, который спускался с небес и оживлял сны шамана. Если во главе армий стоял он, никто не мог им противостоять. Вот во что люди верили, и великий гунн знал это. «Армия, которая во что-то верит (все равно во что), всегда одержит победу на той армией, которая ни во что не верит».

И армия верила в него.

Глава 4 Маленькая Птичка

Все было так, как предсказывал Чанат. Маленькая Птичка объявился, услышав где-то (вероятно, ветром принесло) о том, что случилось в лагере гуннов и о возвращении блудного сына, который убил своего дядю голыми руками и ржавым наконечником.

Невозможно сказать, старел ли шаман вообще или каким было по счету нынешнее лето его жизни. В волосах цвета воронова крыла лишь изредка проблескивала седая прядь, а лицо по-прежнему оставалось удивительно красивым и по-детски невинным, хотя ему исполнилось, наверно, сорок или даже шестьдесят. Тонкая кожа покрывала широкие азиатские скулы, на которых разлился лихорадочный румянец, но глаза казались живыми, блестящими и злыми, словно у норки. Какая-либо растительность на лице отсутствовала, и ее следов нигде не наблюдалось. Даже для гунна Маленькая Птичка казался слишком гладким и невинным, словно мальчик. Он убирал волосы наверх в пучок по моде того времени, но связывал их яркой шелковой лентой с цветами, словно женщина. На шее шаман носил бусы, украшенные небольшими черепами животных, а также браслеты и кольца (опять же, подобно женщине). Он наклонял голову влево и вправо, когда говорил, передразнивая и себя, и собеседника. Его одежда выглядела одновременно и нарядной, и рваной. Потрепанную куртку из сафьяна, небрежно распахнутую на груди, украшали грубо сделанные черные маленькие фигурки людей.

Когда Маленькая Птичка отшвырнул свой плащ и пустился в пляс, кружась на месте, ноздри защекотал запах приятного конопляного дыма, глаза стали вращаться, руки разомкнулись, амулеты закружились и смешались. Словно и не существовало никаких различий между одним и другим человеком, и все они, предки и потомки, превратились в нечто единое при повороте колеса судьбы. Но под конец никто из них не стал чем-то большим, чем крохотное черное пятнышко в белом свете вечности…

Шаман позвал кагана Аттилу. Тот сидел у огня и ел с некоторыми из избранных. Чанат и Орест располагались поблизости, как и юный Есукай с хитрым Гьюху.

Маленькая Птичка устроился без приглашения среди них, сложил руки, словно христианский священник, и любезно улыбнулся вождю.

— Великий шаньюй, — сказал шаман, — какое путешествие вам пришлось пережить в мире грез, вам, кому по истечении семи дней не было бы дозволено вернуться в лагерь, чтобы даже вылизать ночной горшок кагана Руги!

Аттила глянул на безумца через косточку, которую тот обгладывал.

— Добро пожаловать обратно, Маленькая Птичка, — громко произнес великий вождь.

— Мой господин! — попытался возразить Есукай.

— Мальчик мой, да пребудет с тобой благочестие и чистота, — воскликнул с досадой Чанат, не отрывая своих темных глаз из-под черных изогнутых бровей от маленького шамана, — но если ты…

— Слушайте! — пронзительно завизжал Маленькая Птичка, смотря в широко открытые глаза Чаната. — Мешок со старыми костями возвращается к жизни и говорит! Я думал, ты уже давно мертв, Чанат.

Чанат дернулся, чтобы схватить шамана за подпрыгивающий пучок волос и утащить куда-нибудь в темное место (и неважно, связан он с богами или нет), но Аттила протянул вперед руку.

— Слова, слова, слова, — произнес он.

Маленькая Птичка, отвернувшись от Чаната, посмотрел с презрительной усмешкой, но затем со слащавой улыбкой снова обратился к кагану Аттиле. Его голос звучал монотонно и нелепо.

— Вы были странником и изгнанником на этой земле, господин, оставляющий после себя вдов, жалким отверженным, презираемым всеми. Ваше чело отметили три постыдных шрама предателя. Как далеко и быстро вы забрались в мир грез! Но пасть и взлететь можно в одно мгновение, ведь никогда не знаешь, какова воля злых и непредсказуемых богов. Обо всех победах и триумфах в этом мире грез станут слагать бессмертные легенды! Несомненно, великий шаньюй, о мой Аттила, маленький князь всего и ничего, — несомненно, боги не оставят вас своим покровительством. Вы будете жить вечно и покорите весь мир. Да, такова ваша судьба.

Аттила по-прежнему не реагировал.

Маленькая Птичка вздохнул. Скрестив ноги, он сел в пыли и с досады встряхнул головой. Затем посмотрел вверх и сказал более привычным голосом:

— Итак, великий шаньюй, где вы были? Что делали?

Аттила отложил в сторону косточку и вытер губы.

— Везде, — ответил он. — И нигде.

Маленькой Птичке понравился ответ, и он улыбнулся.

— А почему вы не вернулись раньше?

— Ты знаешь. Закон племени был против меня.

— Такому господину, как вы, — тихо вмешался Гьюху, — не стоит бояться закона.

— Не льсти мне, — сказал Аттила, даже не смотря на него. Каган по-прежнему не отрывал глаз от Маленькой Птички. — Я не выше законов. И не выше законодателей.

Наступила полная тишина. Шаман понял смысл его слов.

— Кроме того, — добавил Аттила, — мне было чем заняться.

— Что вы сделали? — спросил Маленькая Птичка более тихим голосом.

Голос Аттилы тоже не был громким:

— Чего я не сделал?!

В огне что-то треснуло. Мужчины, сидящие вокруг, замерли в ожидании, почти со страхом глядя на него во все глаза. Лишь Орест смотрел в землю, пока его каган шептал странные, но древние слова.

Был я правителем, был и рабом,

Был я безумцем, плутом и глупцом,

Каплей росы на траве и орлом над горой,

Тысячи жизней взял я с собой…

— Это слова шамана, — тихо произнес Маленькая Птичка.

Аттила кивнул:

— Ты был девять лет в пустыне и в высоких горах священного Алтая, Маленькая Птичка. Но мне пришлось провести там тридцать. А тридцать лет — это длинный промежуток времени.

Шаман отодвинулся от того места, где сидел.

— Посмотри мне в глаза.

Тот отвернулся.

— Посмотри мне в глаза.

Собеседник кагана выполнил приказ, и ему не понравилось то, что он увидел. Глаза Аттилы стали желтыми в свете костра и засверкали, словно у льва. Они безжалостно прожигали насквозь, подобно лучам солнца. Шаману приходилось видеть такие глаза прежде, но не у человека.

Маленькая Птичка задержал на нем взгляд немного подольше, а затем, ни сказав более ни слова, он вскочил на ноги, как юный гимнаст, и поспешил прочь, к потемневшим палаткам.

Остальные тоже почувствовали смутный страх, откланялись и вскоре молча исчезли, опустив головы. Ушли все, кроме Чаната, который остался возле огня, и верного Ореста, лежавшего на земле с закрытыми глазами.

Аттила долго смотрел в костер, и пламя, танцуя, отражалось в его глазах.

Через некоторое время Орест заговорил. Повернувшись к Чанату, он произнес:

— Друг, расскажи мне о Маленькой Птичке.

Чанат долго думал, потом ответил:

— Я помню историю Маленькой Птички еще со времен своей юности. Такое не забыть никогда.

Старик потянул за травинки, вытряхнул семена, высыпал их на ладонь и стал рассматривать, затем нагнулся вперед и сдул.

— Когда шаман был молодым…

Чанат наблюдал, как семена падают в огонь и погибают.

Скрестив ноги, Аттила сидел на другой стороне костра, вглядываясь в тлеющие угольки и положив руки на колени, погруженный в раздумья и молчаливый, словно каменный бог.

— Когда шаман был молодым, его уже считали безумцем, — сказал Чанат, — но не таким, каким он стал сейчас. Сумасшедший юноша с головой, полной видений и грез. Затем Маленькая Птичка встретил девушку, это случилось на празднике. Она была очень красива. Сначала девушка безжалостно насмехалась над шаманом. — Чанат улыбнулся. — Как жестоко и надменно она вела себя с Маленькой Птичкой! Чтобы проверить, конечно. Как и все женщины, кокетничала она без меры, и шаман обожал ее. Но своими жестокими шутками девушка причиняла Маленькой Птичке боль, подобно многим женщинам племени. Затем дразнила его и нещадно бранила. «Ты ничтожный коротышка! — могла закричать она своим звонким девичьим голосом так, что весь лагерь слышал и смеялся. — Я презираю и тебя, и землю, по которой ты ходишь! Твои руки похожи на женские, ты дрожишь, заслышав писк ягненка, ты пугаешься при виде капли дождя на носу. О, как я ненавижу тебя!» Она могла придумывать оскорбления бесконечно, как это случается с женщинами, когда они к кому-то неравнодушны.

Орест молча засмеялся. Сейчас его глаза открылись и смотрели на звезды, словно что-то ища.

— Но Маленькая Птичка был еще талантливее, еще очаровательнее и хитрее. Слова, песни, стихи и необычные сравнения лились из его уст, как вода по весне с высоких гор Таван-Богд, Пяти Владык. Поток красивых и кружащих голову слов не мог не затронуть душу девушки. Прошло некоторое время, и она поддалась обаянию шамана. Без сомнения, Маленькая Птичка был напастью и гибелью и в любви, и в настоящем бою. Она — ее звали Ценгель-Дюю, что значит Младшая Сестра Очарования, — она бы закричала: «О, ты — самая большая напасть и гибель из всех мужчин, Маленькая Птичка! Которая из женщин настолько глупа, чтобы назвать тебя своим мужем? Да она должна быть глухой, слепой и старше на сотню лет! Она, твоя очаровательная жена, которая ждет сейчас тебя, ходячее бедствие!» Но ночью при свете костра шаман преклонялся перед Ценгель-Дюю, говорил ей льстивые слова, и тогда его глаза ярко блестели и искрились — скорее от радости, чем от того напыщенного раболепства, которое все женщины считают отвратительным. Маленькая Птичка уверенно льстил и очаровывал ее, словно зная, что в результате завоюет. И конечно, так и вышло. Влюбленные поженились, и вскоре у нее стал расти живот. Счастью шамана не было предела. Чувства граничили с безумием, и они могли в любой момент вылиться в приступ ревности или даже что-то похуже. Но вместо этого…

Чанат собрал траву в пучок.

— Вместо этого… Он однажды ушел в лес. Лето было в самом разгаре, и люди находились на севере, на опушке, охотясь на косуль и кабанов, и удача сопутствовала им. Говорят, в лесу шаман встретил ворона. Ворон сидел на нижней ветке, обратился к нему и поприветствовал как брата. И Маленькая Птичка спросил его, какие есть новости. Ворон ответил: «Прошлое позади, а большие перемены — впереди». Маленькая Птичка поинтересовался, что он имеет в виду. Из слов ворона следовало: он, Маленькая Птичка, убьет возлюбленную своей правой рукой. Маленькая Птичка внимательно посмотрел на него и, заикаясь, произнес, а затем громко закричал: «Никогда, никогда, никогда!» Шаман поклялся, что предпочтет увидеть, как погибнет весь народ и солнце погаснет на небе, нежели причинит вред возлюбленной, поскольку та была его душой, жизнью и самой красивой из женщин, живущих на равнинах, протянувшихся со Священных гор до Западного моря. Затем обозвал ворона демоном, присланным, чтобы мучить его. Ворон посмотрел блестящими черными глазами и сказал то же самое: он, Маленькая Птичка, убьет свою возлюбленную. Тогда Маленькая Птичка разгневался, словно дух леса вселился в него, выхватил нож и одним взмахом перерезал птице горло. Та упала на землю замертво. Маленькая Птичка повернулся, кинулся прочь, отбросил в сторону его голову и закричал в голубое небо, бросая вызов. Немного успокоившись, он оглянулся. Там больше не было ворона. На том месте лежала его возлюбленная, распростертая на земле с перерезанным горлом.

Казалось, даже воздух вокруг них пронизывал ужас таинственной истории.

Чанат поднял голову.

— Потом Маленькая Птичка трижды пытался покончить с собой. Каждый раз он терпел неудачу — что-то мешало ему. Он перестал есть, но это не помогло. Даже сейчас, вы это заметите, он вообще почти не принимает пищу. С тех пор Маленькая Птичка стал еще безумнее или мудрее, чем все остальные живущие. Или и безумнее, и мудрее. Что-то ушло от него в тот день, когда шаман убил жену. Но что-то и появилось. Хотя все, чем дорожил Маленькая Птичка, у него отняла судьба, но, в свою очередь, она послала взамен дар предвидения.

Чанат немного подумал и тихо сказал:

— Мне не дано знать будущее всего мира, как Маленькой Птичке. Я счастлив быть невинным, как дитя, и пусть мир и боги по-прежнему останутся для меня тайной.

Старый гунн сдул последние травинки с руки и медленно встал на ноги. Он двинулся прочь, но напоследок оглянулся и негромко проговорил:

— Но отнеситесь к нему с должным уважением. Маленькая Птичка прошел долгий путь.

Глава 5 Нападение на Танаис

Уже следующий день приблизился к полудню, когда Орест объезжал лагерь вокруг и услышал ужасный крик, доносившийся из каганского шатра.

Он тут же выхватил меч и ворвался внутрь. Там грек увидел двух жен правителя из тех, что были помладше. Женщины затеяли ожесточенный спор, стоя лицом к лицу прямо перед местом, где сидел Аттила. Они вцепились друг другу в волосы и начали потасовку. Звук их криков заглушался громовым смехом кагана, наблюдавшего за сценой, скрестив на груди руки.

Затем он заметил Ореста и подошел к нему, все еще широко улыбаясь.

— У нас есть дело, — сказал вождь и оглянулся. — Хотя можно бы и понаблюдать, как женщины так долго дерутся.

Выйдя из палатки, он оседлал своего любимого пегого жеребца Чагельгана и позвал к себе Гьюху.

— Пора строить подходящий владыке дворец.

Гьюху низко поклонился.

— Это честь, о которой я и не мечтал, мой господин. У вас будет самый замечательный и самый великолепный белый шатер из всех, начиная отсюда и до Железной реки.

— У меня будет самый замечательный дворец из всех, встречающихся здесь вплоть до озера Байкал, — ответил Аттила. — Построенный из резного отполированного дерева, с большим количеством покоев для множества жен и слуг. Что касается моего трона, пусть он будет простым и неярким.

— Из дерева? — повторил Гьюху.

— Из дерева.

— Мой господин, — сказал Гьюху, — леса, ближайшие к нашим любимым лугам, находятся на расстоянии не менее двух дней пути на север. А лесной народ вовсе не относится к нам дружелюбно.

— Тогда возьмите свои луки и мечи, а также лучшие тележки для перевозки. Я собираюсь ударить по востоку. Мы будем отсутствовать не более недели. Постройка дворца завершится по моему возвращению.

Аттила пришпорил коня и поехал прочь.

— Напасть? — спросил Орест, побежав за ним.

Аттила бросил взгляд назад и зарычал от раздражения:

— Залезай на лошадь, живо.

Затем каган кивнул:

— На восток, к византийскому торговому поселению в устье Танаис.

— Но… сейчас не сезон для меха.

— Меха? — сказал он, усмехаясь. — Но мех — не то, что нам нужно. Все дело в греках.

Через несколько минут великий вождь выехал из лагеря и поскакал на восток, в дикие степи. Он взял всего лишь четырех спутников: верного Ореста, юного Есукая, обаятельного Аладара и Цабу, худого и дальнозоркого мечтателя. Старый Чанат дулся как ребенок за то, что его не взяли.

Как думали многие, Аттила, вероятно, был сумасшедшим, раз отправился на восток с таким маленьким количеством слуг и караульных. Но никто не осмелился сказать о том. Через два-три дня пути они собирались напасть на территорию, где жили незнакомые племена и кочевники, а сейчас не спускали глаз с жалких пастбищ, оставшихся после знойного и иссушающего лета.

Вооружения казалось достаточно, но запаса продовольствия хватило бы только на один день.

Кончики пальцев воинов-гуннов были истерты до крови из-за многих часов и дней упорных тренировок стрельбы из лука под неусыпным оком Ореста, как с места, так и во время галопа. Нежная кожа на левых руках избранных стала красноватой и покрылась ссадинами и царапинами. Но сейчас Аттила разрешил носить кожаные нарукавники и петли на пальцах. С каждым днем навыки стрелков улучшались. Мускулы и грудь болели, но сделались тверже из-за постоянного давления тетивы и стрелы, несущей смерть.

Они ехали на юг и восток до тех пор, пока не оказались на побережье Меотис Палюс, что значит «Скифское болото». На языке варваров оно называется Азовским морем. Здесь часто кормятся и пасутся дикие животные.

После долгого и жаркого лета оно почти высохло. Когда Аттила с воинами подъехал к солоноватой отмели, чтобы дать остыть лошадям, то гунны вспугнули множество небольших серовато-коричневых птиц. Те собирались на покрытых богатой растительностью берегах и с жадностью поглощали крошечных моллюсков, пока не приходила осень. Тогда стая отправлялась на зимовку далеко на восток, через Равенское море и дальше, в солнечную Индию. А вся Скифия оказывалась во власти льда и мороза.

— Так, — сказал Орест тоном своего хозяина. — Греки.

Долгое время Аттила не говорил ни слова. Затем, по-прежнему глядя вперед, произнес:

— В этом мире лишь мечи и копья дают нам силу. Такова реальность. Человек придумал многое, но только чтобы скрыть действительность. Вера — всего-навсего прикрытие, позволяющее сгладить жесткость реальности. Но реальность создает Бог, а веру — человек.

— А правду?

— Ага, — сказал Аттила, поворачиваясь к Оресту. Его глаза бешено вращались. — Правда… Правда — совсем не то, что воображают себе люди в своих мечтах и вымыслах.

Они продолжали ехать.

— Вот реальность, — сказал Орест через некоторое время. — Твой брат Бледа уже замышляет заговор против тебя.

— Ну, конечно, — невозмутимо ответил Аттила. — Ты думаешь, я дурак?

— Боже упаси, великий шаньюй, — воскликнул Орест преувеличенно угодливым тоном.

Аттила неодобрительно посмотрел на него:

— Хватит лести. Это удел Гьюху.

Орест улыбнулся:

— Но вы знали, что Бледа уже послал вестника с письмом в Константинополь?

Несколько секунд он наслаждался эффектом: Аттила был захвачен врасплох.

— Мой брат… Письмо?..

— Бледа просит помощи и золота, желая вернуть себе то, что по праву принадлежит ему, как старшему брату и законному властителю гуннов.

— Мой брат! — снова воскликнул Аттила, и в этот раз, казалось, его обуял восторг. Каган даже уронил поводья и, ликуя, хлопнул в ладоши. — Он не мог сплести тонкой интриги и низвергнуть меня!

Аттила засмеялся, потом закричал:

— О, мой глупый брат, как же ты развлечешь нас своими планами и кознями!

Затем он вытер слезы с глаз тыльной стороной ладони. Как же будет хорошо понаблюдать за этим развертывающимся тайным сговором! Как приятно подглядывать за маневрами своего брата, неуклюжими, словно у верблюда на рынке. Как сладко наслаждаться таким знанием и силой. Ждать и, наконец, неожиданно наброситься на этого слабоумного дурака и уничтожить его за наглость и глупость.

— Держи меня в курсе, — сказал Аттила, насмеявшись вдоволь. — Пожалуйста.

— Нам нужно послать кого-нибудь и убить вестника?

— Нет, — ответил Аттила. — Нет, нет. Это замечательная возможность для империи услышать о моем возвращении.

— Для империи? — тихим и удивленным голосом спросил Орест, словно почти забыл это слово за тридцать лет странствий.

— Для империи, — повторил Аттила: он-то ничуть не позабыл ни само слово, ни того, что за ним скрывалось. — Для Рима.

Они ехали без остановок весь день, пока не настали сумерки. Когда сгустилась тьма, Аттила и Орест разбили лагерь, удалившись на несколько миль от комаров и духоты болота. Они поели соленой говядины, попили некрепкого кумыса и уснули на земле под лошадиными попонами. Каждый из них проснулся, лишь едва забрезжил рассвет, чтобы поплотнее укутаться в одеяла: уже начала проступать влага из темной земли, становилось зябко, холодная зима постепенно вступала в свои права.

Когда солнце встало, гунны уже поднялись, сели на лошадей и тренировались в стрельбе с места и в галопе.

Весь второй день воины ехали на восток молча. Построившись, словно стая диких гусей, за своим таинственным предводителем, гунны казались орлам с небес крошечной точкой, медленно двигающейся по бескрайней равнине.

Далеко впереди они увидели облако пыли, вздымаемое стадом антилоп, канюка, низко летящего по направлению к животным и промчавшегося над головами избранных так близко, что воины смогли заметить немигающие желтые глаза птицы, продолжавшей парить. Вскоре они вспугнули потревоженного удода, рванувшегося из высокой травы из-под ног лошадей, а на низком сильно общипанном холме обратили внимание на сурка, сидящего на задних лапах и рассматривающего их. Зверек тут же исчез в земле, прежде чем воины успели натянуть тетиву. Мысль о хотя бы нескольких кусочках его темного и жирного мяса доставляла каждому из них невыразимые страдания. Другой дичи не попадалось.

На третий день гунны пробрались через сухие заросли кустарника и оказались в узком заливе болота с солоноватой водой, наполовину заросшем ивой и заваленном ломаной ольхой. Они привязали лошадей и стали ждать.

Три ночи прошли вдали от дома, где-то на великой равнине. Возле залива, с неторопливым течением и с множеством снующих мальков, куда приходят стада, гунны ждали возможности стремительно напасть и убить неуловимых антилоп. Но безуспешно, не представилось ни единого удобного случая. Тени птиц — и ни одного стада. И шла уже третья по счету ночь.

На наружной стороне утеса воины продолбили маленькую нишу для факела. Ветер, пронизывающий, словно зимой, застилал глаза, которые почти заледенили. Тепло от огня помогало им, но лишь слегка. Сердца избранных замерли и едва бились, как и дрожащие языки пламени в воздушном потоке, поднимавшемся с мелкой топи. Но гунны увидели, что каган ушел на равнину в одиночестве. Он стоял, откинув назад голову, вытянув руки и бормоча под луной какие-то слова. Затем Аттила исчез.

Ночь была тихой, ветер успокоился. Ярко горели звезды. В мире царило безмолвие. Головы воинов отяжелели, в головах постоянно пульсировала одна и та же мысль об охоте. Когда олень, вздрагивая, показался в свете факела, гунны схватили его и убили животное на благо богов и своих собственных желудков.


Весь следующий день они ехали по длинной сухой траве, похожей на сено. К вечеру добрались до низких холмов из доломита, поднялись по неглубокой долине и оказались на покрытой зеленью возвышенности. Там в сумерках они заметили в отдалении огни факелов. Это было греческое торговое поселения в устье Танаис. Стали различимы невысокие деревянные дома, пристани, широкие бревенчатые причалы и сама великая река, протянувшаяся во мраке без конца и края. Повторяя ее изгибы, на север убегала пыльная дорога, и люди шли или ехали по ней на маленьких пони и шумных тележках.

Находящийся неподалеку узкий залив, созданный рукой человека, был заполнен темными балками, свалившимися с северной стороны. Хотя Скифия и изобиловала безграничными лесами, преимущественно дубовыми и каштановыми, в горах же Греции и Каппадокии едва попадались кипарисы и кедры. Но такие торговые поселения, как это, приносили наибольшую выгоду во время добычи меха поздней зимой и осенью, когда шкуры животных лучше всего. Охотились на черную норку, красновато-коричневого соболя, куницу, бобра. С гор на восток уходил козий кашемир бледного соломенного цвета, жирный на ощупь. А уж затем в империи изготавливали из него изящную одежду для византийских матрон и патрициев. А с севера, с великих скифских рек, плыли длинные с загнутыми носами лодки-плоскодонки. Ими управляли голубоглазые бородатые северяне, привозя бочки ценного балтийского янтаря.

Но нападать на такое маленькое торговое поселение, как это, расположенное на самой границе империи, где огни из окон домов наконец-то пронзили бесконечную тьму варварских равнин, казалось почти жалким делом. Сейчас царил мир, многие из племен стали федератами, союзниками или даже оплачивали содержание иностранных наемников восточного императора в Константинополе. Маленький городок в свете факелов безмятежно раскинулся возле широкой и медленной реки.

Аттила велел своим воинам спускаться с холма, пока те могли видеть дорогу, но сами оставались незамеченными.

— В городе нет гарнизона? — прошептал Орест.

Аттила по-прежнему не отрывал взгляда от маленького оплота империи, который находился внизу.

— Вероятно.

…Почти стемнело, и несколько воинов едва не засыпали в седле. А если и не заснули, то не от страха перед своим господином, а из-за теней, отделившихся от большой колонны. Возможно, около полудюжины всадников на лошадях и пестрый экипаж еще с дюжиной человек, женщины и дети следовали за караваном пешком. По тому, как они двигались, медленно шаркая и склонив плечи, стало ясно: некоторые, если не все, закованы в кандалы, уже слишком стемнело, чтобы разглядеть детали. Брезжили сумерки, повсюду разлился грязно-голубой и серый свет. Едва заметно мерцали факелы у ворот города. Наконечники копий охранников заблестели, когда они, словно листья на ветру, попали под лунный свет.

Аттила не произнес ни слова и не подал знака. Он пришпорил коня и поскакал вниз по склону, к дороге. Гунны, у которых живот свело от страха при мысли об атаке, попридержали лошадей, ожидая дальнейшего в своем укрытии за холмом. Они смотрели, как каган удаляется, и слышали лишь свист и цокот копыт его коня, несущегося по высокой, сухой траве.

Один из охранников, сидевших на лошади, заметил, что Аттила приближается в сумраке. Он велел всаднику остановиться, но не поднял тревоги. Избранные повернулись и приготовили копья к бою.

Аттила поскакал вперед.

— Стоять! — закричал стражник, натягивая поводья и направляясь к вождю. Очевидно, это был их центурион. Аттила не обратил на кричащего никакого внимания, подъехав к экипажу.

Когда раздался приказ центуриона, занавески в экипаже раздвинулись, и показалось лицо — хорошо откормленное лицо городского купца-грека. Он почти завизжал, увидев в нескольких шагах от себя сидящего на лошади варвара со связанными в пучок волосами, носящего только брюки с перекрещивающимися лямками из шкуры оленя. Силуэт вооруженного всадника вдруг возник перед купцом из темноты.

Варвар обратился к нему:

— Говоришь ли ты на латыни?

Купец, которого звали Зосим, заикаясь, заявил, что, конечно, он говорит на латыни. Но был удивлен, поскольку его спросили вновь:

— Говоришь ли ты по-эллински?

Купец не мог поверить своим ушам. Перед ним был варвар-полиглот, голый по пояс дикарь с золотыми серьгами в ушах и этими ужасными татуировками темно-синего цвета, с серебряными браслетами, крепко облегающими твердые, как камень, бицепсы. Это создание со свирепым взглядом, не знающее ни законов, ни букв, ни других признаков цивилизованной жизни, взывало к нему из скифского мрака сначала на языке Цицерона, а потом на языке Демосфена, Неужто его воспитывали образованнейшие грамматики и риторы империи, а не какая-то увешенная драгоценностями женщина из племени варваров в войлочной палатке, воняющей кожей, потом и лошадиными испражнениями?!

Центурион прошел рядом с говорящим и резко встряхнул за плечо.

— Назад, Пучок-Волос-на-Макушке! — закричал он. — Эта колонна идет по указанию императора, и тебе же будет хуже, если ты…

— Мирос мигатэ элиника? Говоришь ли ты по-гречески? — повторил варвар, не повышая голоса и не отводя взгляда от удивленного купца.

— Конечно, и по-гречески тоже, — выпалил Зосим. — Но мне непонятно, почему я должен общаться с вонючим разукрашенным варваром, похожим на тебя. Теперь делай-ка, как велит этот добрый человек, и…

Аттила посмотрел через плечо — туда, где всего лишь в двадцати или тридцати ярдах в полумраке сидели четверо его спутников. Сейчас великий воин заговорил по-своему.

— Убить солдат, — выкрикнул он.

И гунны выскочили из-за холма и понеслись на неприятеля.

Сам Аттила не шевелился, когда вокруг свистели стрелы. Лошадь тихо заржала и стала осторожно отступать назад, почувствовав, как что-то, жужжа, слегка задело нос. Но всадник по-прежнему не двигался, словно смотрел обычную игру.

Все закончилось за считанные секунды. Один из солдат мягко осел в своем седле со стрелой, пронзившей сердце. Его голова поникла, словно цветок осенью. Остальные бросились врассыпную или лежали мертвыми во мраке, попав под копыта своих же лошадей. Аттила ехал на коне и считал количество убитых. Затем повернулся к гуннам, кружа рядом с ними.

— Шесть человек с шестнадцатью стрелами, — сказал он. — Отличное зрелище.

Затем он заметил лошадь, которая, дрожа, стояла со стрелой, засевшей глубоко в загривке. Передние ноги животного, казалось, были готовы ринуться вскачь, грудная клетка сильно вздымалась, кровь, пенясь, шла из ноздрей. Но лошадь не падала.

— Кто из вас выстрелил в него?

Секунду поколебавшись, Есукай поднял руку.

Аттила подъехал к молодому воину и нагнулся к его лицу.

— Не — делай — такого — впредь, — сказал каган, и глаза его зло сверкнули.

Есукай не мог вымолвить ни слова.

Аттила поскакал назад, остановился перед раненой лошадью и вытащил свой чекан — короткий заостренный топор. Он пододвинулся вперед в седле, взмахнул со всей силы и воткнул длинное железное лезвие в лоб лошади, прямо над глазами, словно жрец, приносящий в жертву породистое животное и устраивающий для него царские похороны.

Аттила взмахнул топором, лошадь обмякла и упала замертво в пыль.

Каган отдал приказы забрать оставшихся пять лошадей, принадлежавших солдатам, затем направился к экипажу и посмотрел на съежившегося купца. Там было еще двое человек.

Один из них, с улыбкой, застывшей на тонких губах, произнес дрожащим голосом:

— Мой господин, я… Я… Эти двое, они купцы, но я — законник.

— Законник? — спросил Аттила, смотря на пленника.

— Да, да. — Улыбка грека стала шире и слащавее. — Со связями в высших судах империи.

— Ненавижу законников.

В руке Аттилы блеснул нож, вождь соскочил с лошади и прижал лезвие к длинному тонкому горлу законника. Голова тут же упала на его влажную от крови грудь.

Из экипажа притащили двух кричащих купцов. Им вставили кляп в рот, связали и посадили на двух лошадей. Животные поскакали на запад, к дому, тьма поглотила их. В последний момент Аттила обернулся и посмотрел на толпу, состоящую приблизительно из дюжины молчаливых, испуганных до смерти мужчин, женщин и детей в оковах, следовавших за экипажем. Никто не шелохнулся во время расправы.

Аттила сказал:

— Когда-то я знал мальчика и девочку, которые были беглыми рабами. — Он оглядел каждого из толпы. — Девочка еще не успела встретить седьмое лето своей жизни, она умерла. Ее звали Пелагия. Гречанка. Но даже в ней было больше силы, чем в вас.

Конь Аттилы вскинул голову и оскалил зубы, словно презрительно выражал согласие со своим хозяином.

— Освобождайтесь, — велел каган.

И оставил пленных, убив их вооруженную охрану. Но сами рабы так и остались в цепях, стоя с разинутыми ртами и глядя на темную дорогу.

Когда Аттила с гуннами поехали на запад, Аладар приблизился к нему и спросил:

— Мой господин, законник — он кто? Шаман? Тот, Кто Знает?

— Нет, — ответил Аттила, покачав головой. — Это не тот законодатель, что является дарителем мудрости, а мелкий торговец в судах, полных таких же торговцев. Это человек, который сковывает цепями души других людей, собирает души в обмен на золото. В Римской империи их очень высоко ценят, они становятся ораторами, сенаторами, политиками.

— Политиками? Политики — это почти как вожди?

— Нет. — Каган язвительно ухмыльнулся. — Политики — ничто по сравнению с вождями.

Гунны продолжили путь.

Через некоторое время Аттила проговорил:

— В Риме есть законы, которые запрещают людям ездить в экипаже по городу в темное время суток. Любой, кто нарушает указ, подвергается наказанию.

— Но, наверное, подобные законы, достойные презрения, не соблюдаются?

— Нет, им подчиняются.

Аладар попытался понять эту странную логику, а затем, отчаявшись, разразился громовым хохотом.

— Почему?

— Потому что, — ответил Аттила, — по их мнению, они свободны, если поступают по закону.

— Тот законник, он запугивал людей таким образом?

— Без сомнения.

Аладар нахмурился.

— Я мог бы сам перерезать ему горло.


После полуночи они спали четыре часа, а потом, по предрассветному холоду продолжили путь вдоль Меотического озера.

Солдаты из гарнизона в устье Танаис пошли по следам отряда, когда солнце встало над темным озером, а небо, мерцая белым и серебряным цветами, казалось низким. Аттила остановил своих воинов и заставил их развернуться на восток, словно крошечное стадо диких гусей. Некоторое время избранные молча смотрели, как приближается хорошо вооруженное подразделение императорской кавалерии. Солдаты должны были скоро настигнуть кагана и воинов.

Тем временем гунны избили двух связанных купцов, находящихся без сознания, и стреножили их лошадей, а затем заставили своих коней скакать галопом. Цаба и Аладар повернули налево от приближающихся, пока Аттила отводил Есукая и Ореста к отмели. Все четверо, не переставая двигаться, натянули тетивы, прицелились и пустили стрелы на том расстоянии, когда промахнуться было не возможно.

Аттила приказал еще в пути:

— Уничтожить лошадей впереди!

Стрелы зажужжали в чистом воздухе, и две лошади споткнулись, одна упала, взрыв песок. За распластавшееся на земле животное и всадника зацепились и свалились еще два воина. Остальные, их было около двадцати или более, продолжали наступать. Двое солдат из кавалерии, легко вооруженные, низко опустили длинные смертоносные копья. Безоружные гунны, имеющие численное превосходство, смогли избежать боя, постоянно перестраиваясь и затем отступая в сторону, переходя в быстрый галоп за римскими флангами и выпуская стрелы. Они то обращались в бегство, точнее, казалось, что варвары собираются бежать, то занимали возвышенность, которую солдаты только что покинули. Тонкие стрелы не переставали свистеть в ярких рассветных лучах, пробивая непрочные кольчуги и кирасы, ранили в грудь и живот, проникали еще глубже. Солдаты неловко валились на землю.

Воины в смятении кружили вокруг, у большинства из них застряли наконечники стрел в плечах или бедрах. По блестящей стали струйкой бежала кровь. Центурион скомандовал построиться и приблизиться, обнажив мечи. Но кавалерия потеряла всякую надежду подойти к столь неуловимой цели.

Вновь всадники-варвары повернули вниз, с горного хребта, к палящему утреннему солнцу, а затем вернулись обратно, улюлюкая от радости, закрутившись на месте почти на полном скаку и подняв вихрь из песка и камней. Пришпоривая своих крупноголовых лошадей по низкому, мощному крупу, гунны отвели их назад, когда те перешли в галоп, затем снова поднялись и выступили вперед — прямо из-за слепящего света солнца. Повсюду что-то жалило, кусало и застилало кавалеристам глаза, а их противники неслись вдоль берега озера, пролетая сквозь дымку над отмелью и вздымая мелькающими подковами неторопливые воды, рассыпая серебряные радуги и яркие блестящие брызги.

В воздухе не смолкал свист тонких стрел. Растерявшиеся солдаты были в смятении: они чувствовали, как на их шеи и плечи спускаются арканы и сети. Лошади хромали под всадниками. А гунны с ревом появлялись незнамо откуда, набрасывали на передние ноги животных пеньковые арканы со свинцовыми крючками. Повсюду сверкали вспышки отражающегося солнечного света, слышались победные возгласы, виднелись раскачивающиеся пучки волос и взлетающие ленточки. Белозубые дикари во все горло пронзительно кричали, везде мелькали их синие татуировки.

Кони римлян сильно прихрамывали и ржали, затем внезапно упали на колени на залитом солнцем берегу моря, словно в покаянии и отчаянной мольбе. Всадник с кожей медного цвета направился к каждому из растерявшихся кавалеристов, откинул в сторону оружие из его ослабевших рук и убил одним ударом кинжала или копья. Иногда распластавшийся солдат протягивал руку, пытаясь в последний раз защититься. Тогда меч гунна рассекал в мгновение затвердевшую кожаную повязку и предплечье и обрубал их, и только потом лишал жизни всадника.

Повсюду кружились и падали люди, перелетая через склоненные головы своих лошадей и мягко валясь в грязь, поверхность которой стала красной от солнца и крови. Кони, пронзенные копьем, вздыхая, испускали дух. Центурион превратился в обезглавленный труп на песке, где сгустками текла кровь. Несколько последних кавалеристов, казалось, ждали, словно скот перед бойней или стаю подраненных зверей, окруженную бесчисленными и безымянными хищниками. А обнаженные воины, смеясь, обсуждали предстоящее убийство, как обычный радостный ритуальный праздник во имя вечного чуда и изменчивости жизни.

Цаба и Аладар слезли с лошадей и беспечно шагали по отмели, собирая головы. Простые железные шлемы лежали полузатопленными в мутной воде, а их владельцы, согнувшись или странно скрючившись, затихли в грязи. Их головы находились поодаль от тел, лбы покрылись запекшейся кровью, лица были обтянуты сеткой ярко-красного цвета, открытый череп обнажался.

Цаба запел песню победы. Аладар откинул назад голову, засмеялся и протянул правую руку, залитую кровью по плечо. Он потряс связкой голов, и в сверкающем свете солнца закружились дугой капли крови, словно какая-то темная расплавленная руда, которая извергается из вулкана. Кровь упала и исчезла в воде внизу, как будто ее никогда и не существовало…

Гунны оставили убитых лошадей, тела и несколько конечностей в малиновой пене прибоя на берегу и продолжили путь, издавая громкие восторженные кличи. Два византийских купца зашевелились и застонали. Они были по-прежнему связаны и переброшены, подобно поклаже, через седла захваченных коней.

У Цабы оказался глубокий порез на лбу, который едва не затронул глаз. Оттуда сильно шла кровь. Но избранный, судя по всему, не обращал на боль внимания. У Аттилы обнаружилась большая рана на предплечье, клочок кожи свободно болтался, а кровь стекала вниз по руке. Битва закончилась, и гунны замедлили свой стремительный полет к победе. Каган остановился и связал рану лоскутом от одежды одного из купцов. Затем приказал Цабе сделать то же самое, а уж после осмотрел своих людей.

Избранные подняли глаза на вождя, и что-то, похожее на восхищение, промелькнуло в их взгляде. Это их правитель — непобежденный, неутомимый вождь. Это их первая кровь, их победа.

Но теперь воины хотели большего. Жажда победы, как и жажда славы или золота, неутолима. Аппетит растет во время еды.

Аттила улыбнулся.

— Домой, — проговорил он.

* * *

Весь следующий день гунны непрерывно ехали, не проронив ни слова. Но ночью возле костра, когда все ели, Аттила обратился к воинам.

— Некоторые люди преклоняются перед понятиями «правильного» и «неправильного», делают добро и зло богам, добиваясь цели, — произнес он. — Я верю в жизнь и смерть. Вопрос не в том, правильно ли что-то. Он в другом: «Дает ли это мне более полное ощущение жизни?» Вот что в центре всего! Таков образец, по которому боги сотворили землю — колыбель жизни! Больше жизни! Даже бледные моралисты на трибунах или коварные законники в бездушных судах, занятые проверкой всего вокруг, делают так. Ведь это дает им более полное ощущение жизни, доказывает их силу над остальными. И, подобно стаду, многие дозволяют им поступать так и верят в них. Не позволяйте. Только слабые и рабы позволяют. Ты сам себе судья, и никто не вправе судить тебя, кроме тебя самого. Другой человек может судить тебя не больше, чем одежда, в которой ты стоишь перед ним. Ты жил? Вот вопрос, задаваемый на смертном одре, единственный вопрос. Есть ли у тебя мужество быть самим собой, осуществить свои желания? «Месть — это неправильно, — говорят христиане. — Прости, прости!» — с чувством вины шепчут они, окруженные бесцветными облаками фимиама, в раскаянии поднимая глаза к небу. Их белые руки мягки, словно воск свечей, тела склоняются в благоговейном почтении перед Богом, и мрачные храмы наполняются песнопениями евнухов.

— Прости? — воскликнул Аттила внезапно резким голосом. — Какое это имеет отношение к сладкой мести? Вот где жизнь! С лихвой отомстить одному из старых врагов — вот самая пьянящая, самая животворная радость. Она наполняет тебя счастливым смехом, она окружает мир золотым сиянием, она заставляет тебя радоваться жизни! Все, что мы делаем, должно заставлять нас радоваться жизни, заставлять нас обладать тем, что нам дано. И не следует беспокоиться, если твоя месть и твоя победа — чье-то сокрушительное поражение. Смотрите — вот она, тайна. Это ведь и его триумф, скрытый триумф, исполнение высшего желания, дарованного богами, которым он не мог больше сопротивляться, как не сумел противиться черным крыльям бури над степью. Все люди должны умереть; цари и рабы в могиле выглядят одинаково. Поверженный не в силах сделать ничего, он способен только спасти самого себя от этого наказания и огня, от этого рокового дня. Поэтому он решительно идет на смерть. Герой бросает вызов в лицо буре до самого конца, пока не падет, словно цветок, срезанный косой, чтобы быть воспетым и навечно остаться в народной памяти из-за своего оскорбленного благородства. Нет ничего благороднее, чем оскорбленное благородство!

— Я помню своего отца, Мундзука. — Аттила кивнул и замолчал на минуту. — Его лицо стоит перед моими глазами. Я помню, как отец погиб из-за предательства Руги и покрывшегося ржавчиной золота Рима. Был ли Мундзук настолько слаб, что подлец Руга убил его в самом расцвете сил? Был ли отец побежден им, превратилась ли его жизнь в ничто, в пустоту, а его наследники — в мишень для презрения и насмешек? Вовсе нет! Он прославился своей смертью и оскорбленным благородством.

— Разве это не тайна?! А понимание этого — не самое ли опьяняющее чувство свободы мыслей и поступков? Разве это не вечный восторг?! Когда правда пробьется через облака, она расплавит весь лед святости, а свежий ветер унесет прочь раскаяние. И это могло разрушить самую основу веры! Знать, насколько свободны мы на самом деле, и нет ничего иного… Я сойду с ума, ради всех богов, я весь горю!

Аттила вскочил на ноги и начал ходить вокруг, затем, сжав кулаки и напрягая мускулы на руках, стал со свистом рассекать воздух перед собой.

— Жизнь дает жизнь. Энергия дает энергию. Если бы только у всех мужчин хватало мужества быть по-настоящему живыми! Тогда никто бы не терпел неудач, и хотя смерть существовала бы, но не случалось бы утрат. Лишь героизм, благородство, слава процветали бы в мире — в том мире мечты, который и замышлял при создании Творец. Он дал нам жизнь, и нам нужно учиться жить. Не научишься жить, склоняя голову и прислушиваясь к бессмысленным и неясным словам мертвенно-бледных проповедников в тех огромных каменных гробах, холодных, как могила, которыми они называют своими священными церквями и местами благоговения. Те гробы и склепы полные запятнанных кровью статуй повешенных святых. Они бы весь мир лишили жизненной силы. Энергия — это вечное наслаждение. Лучше убить младенца в колыбельке, чем лелеять невыполненные желания. Тогда ты станешь путеводной звездой для других людей, и они по-настоящему полюбят тебя. Это не те мертвенно-бледные моралисты, которых почитают толпы. В глубине сердца чернь ненавидит философов и тот способ, как они контролируют мысли и бдительно следят за самыми сокровенными желаниями. Это те, кто излучает энергию и жизнь, кто сеет смех, кто возбуждает желание, кто разрушает цепи и осуществляет тайные помыслы, кто берет все в свои руки и делает мир разнообразным и цветным. Именно поэтому истории о людях — это истории о любви, сражении и смерти. Рассказы не о неосуществленных желаниях, которые руководили человеком, а об энергии, конфликте, страсти. Вот где огонь, вот где жизнь! Но христиане говорят только о воде и хлебе жизни, пресной и холодной, как их души. Я даю вам мясо и вино жизни! Они того не понимают, эти христиане, моралисты и чиновники в своих кабинетах и судах. Лишь слабого раба с соломенным позвоночником можно согнуть или сломать эдиктами бумагомарателей. Долой их, дни крадут души людей!

— Греки до рождения Христа понимали это и создавали грустные и изумительные, трагические и правдивые истории. Ведь они, умные и великие люди, складывали песни даже о своем собственном горе, даже о своих несчастьях и скорби, о своей собственной семье, своих потомках. Греки лелеяли свою печаль, бережно хранили ее в сказках и передавали из уст в уста ночью возле огня, и души слушателей наполнялись грустью. Во время чтения появлялось ощущение, что их переполняет ощущение жизни. Вот где тайна: люди чувствуют внутри себя больше жизни, и собираются толпы, чтобы вновь послушать о горе и героизме, скорби и смехе, крушении и триумфе, обо всем, что сплелось и перемешалось, словно в клубке самой жизни. И рассказчик, повествуя об этом большому скоплению народа и касаясь сердцевины печали, трагедии, которая приключилась в этом мире, вызывает уважение. Его облик приобретает в историях великие и величавые черты. А те, кто слушают, воспринимают его как удивительного человека, который много путешествовал, а пережил еще больше. «Nulla maiestior quam magna maesta», — говорили древние римляне сотни лет назад, когда в них имелось понимание. «Нет ничего величественнее, чем великая печаль».

Внезапно речь оборвалась. Аттила повернулся и ушел от избранных в темноту степи прежде, чем они поняли, что происходит. Ушел вместе со своей трагической историей и великой печалью.

Глава 6 Шпионы

По возвращении в лагерь гуннов Аттила стал вновь властным и прагматичным.

Он только сейчас объяснил, что организовал нападение на Танаис ради похищения двух купцов. Следовало забрать пленных в лагерь и заставить учить избранных языкам империи, а затем отправить их в Рим в качестве шпионов. Сами узники были удивлены дерзкой самоуверенности верховного вождя.

Так зарождалась система тайного наблюдения Аттилы, которая в свое время охватила почти весь известный мир — от христианского царства Грузии на востоке до галльских берегов холодного Атлантического океана. Конечно, его сеть никогда не превосходила по масштабу и сложности комплекс, созданный секретными службами Константинополя, и не проникала, запуская дрожащие щупальца, на каждую важную встречу и в каждый дом в империи. Но для правителя-варвара обладать доступом к такому объему информации о своем неприятеле означало иметь реальную силу, о которой не смел даже мечтать любой другой чужеземец, сидя в закопченной палатке.

Аттила приказал, чтобы избитых и покрытых синяками византийских купцов тщательно перебинтовали, накормили и вымыли, а также дали им отдохнуть, словно паре украденных породистых лошадей. Он мельком полюбовался на работу и оценил мастерство, с которым был построен великолепный деревянный дворец за всего лишь восемь дней непосильного труда. Каган удовлетворенно кивнул, стоя рядом со своими пятью женами.

Правительница Чека приблизилась к Аттиле и взяла под руку, когда тот поднимался по ступеням и входил через резные деревянные двери дворца. Это противоречило всем обычаям — жена шествовала рядом с мужем. Но правительница не была обычной замужней женщиной.

* * *

На следующее утро Аттила назначил надсмотрщика над шпионами, которых собирался отправить в империю. Им стал Гьюху. Хитрый советник выбрал двадцать мужчин и, к удивлению многих, двадцать женщин племени. Он изолировал каждую группу в отдельной палатке на краю лагеря, где их учили говорить, понимать и даже писать по-гречески и на латыни. К ярости мужчин, у женщин это получалось лучше. Казалось, они получали удовольствие от науки о странных значках, которые их наставник поневоле Зосим рисовал мелом на грифельных досках.

Не предупреждая заранее, Аттила сам несколько раз посещал палатки с испуганными педагогами и внезапно заговаривал с учениками на обоих языках. Люди удивлялись, их души наполнялись суеверным трепетом, ведь каган в совершенстве владел и латинским, и греческим, словно римлянин. Ученики отвечали, вначале заикаясь, но затем, по прошествии многих недель, все с большей твердостью и уверенностью.

Однажды Аттила увидел, что Гьюху свел две группы вместе, мужчин и женщин, приказав общаться между собой на двух языках. Верховный вождь спросил своего помощника, почему тот так сделал.

— Вполне вероятно, — ответил Гьюху, — тот или другой из похищенных купцов по злобе мог научить наших людей неправильно. Поэтому их бы поймали, когда придет время путешествовать по империи. Но сейчас мы уверены: обе группы запомнили одно и то же — и без ошибок.

Аттила язвительно улыбнулся:

— Мудрый Гьюху, подозреваешь, что один хитрее другого…

Избранный не обратил внимания на двусмысленный комплимент.

— Но почему, мой господин, вы сами не могли просто научить наших людей двум имперским языкам, ведь вы говорите так превосходно и бегло?

Аттила глянул на льстеца.

— У меня есть чем заняться.

* * *

Наступила зима, степи покрылись шестью дюймами снега на четыре долгих, горьких месяца. Говорят, в Скифии на самом деле только два времени года: время огня и время льда. Тихие весна и осень настолько коротки, что в этой стране крайностей едва ли заметны. Черные войлочные палатки были завалены снегом. По бесконечным заснеженным равнинам лишь изредка мелькали горностаи.

Однажды вечером Аттила созвал двадцать мужчин и двадцать женщин к себе в новый деревянный дворец, дав каждому тяжелый кошелек с золотом. Однако каган приказал в следующий раз одеться просто. Затем он отправил их на юг, где стояла суровая зима, пошутив, что у соглядатаев появится возможность оценить солнечный свет средиземноморских стран.

Некоторые из мужчин и женщин отправились как муж и жена, другие — как брат и сестра, третьи, как казалось, являлись родственниками. Верховный вождь позаботился, чтобы никто не шел в одиночестве. Аттила послал их на юго-запад, в великие города империи — Сирмий, Константинополь, Равенну, Медиолан и даже в сам Рим, либо далеко на запад — в Тревер или Нарбон, далеко на юг, в жаркую и пыльную Антиохию и Александрию. Сколь странны эти места для степных всадников!

Каган велел ученикам найти работу писцов или слуг у богатых и могущественных людей, втираться в доверие повсюду, где они оказывались: в дома сенаторов, патрициев, землевладельцев, епископов и префектов. Они станут называть себя лишь «жителями Востока», если их станут спрашивать о роде и месте рождения. Когда появится важная, на их взгляд, информация, необходимо покинуть своих хозяев тайно ночью и отправиться обратно, в степь, никогда не доверяя кому-либо еще и не оставляя письменных сообщений, и вообще никогда ничего не фиксируя на бумаге.

Из отдаленных портов Массилии и Равенны, Аквилеи, Фессалоник, Александрии и Антиохии ученики вновь должны были отправиться на восток, через Босфор, и на север, к берегам Понта Эвксинского, выйдя на сушу в устье Танаис, Офиузы или Херсонеса, словно выжившие аргонавты при Пагасе, несущие Золотое Руно. Там, поднявшись вверх по реке и добравшись на лошадях до лагеря гуннов и дворца самого Аттилы, они смогли бы передать ему свое сокровище — знания. Верховный вождь благословил бы тех, кто пришел, даровал кубки и золотые кольца, о которых никто не смел мечтать.

Со смешанным чувством страха и возбуждения шпионы отправились в долгое и утомительное путешествие.

Что касается двух византийских купцов, то их миссия была закончена. Аттила никогда не забывал и не прощал дерзости, которую они позволили себе в ту темную ночь у шлюзов реки Танаис. Купцы поняли это сейчас, но, увы, слишком поздно. Утром, когда шпионы уходили, верховный вождь приказал Есукаю и Аладару привести их на берег реки и оставить там, стоящих на коленях и дрожащих в покрытых инеем зарослях длинной осоки. Два воина забили ослушников до смерти. Такая гибель, самая постыдная для любого человека, была им уготована.

Тела купцов столкнули в реку, где они недолго плавали среди льдин. Пустые черепа раскололись, выпуская пузырьки воздуха, мозг серой массой тянулся жирной пленкой позади, откуда шел на рассвете пар, смешивающийся с холодной водой.

Всю ту зиму Аттила выжидал, до самой весны, когда слой льда на реке стал медленно уменьшаться и исчез, превратившись в пар под лучами встающего солнца, снег сошел с бесконечных просторов, и степь покрылась ярко-зеленой травой, словно крылья зимородка.

Каган ждал в одиночестве, живя своей мечтой. Он стал подобен волку или пауку, Железной реке, неторопливой, спокойной и безжалостной Волге, в честь которой, по мнению некоторых, он получил свое имя. Но никто, как я полагаю, никогда не узнает истинного значения имени великого гунна.

В деревянных стенах дворца правителя эхом отдавался крик не одного, а двух новорожденных младенцев — двух дочерей Аттилы. А в палатке, где жили наложницы, появилось на свет еще несколько детей. Мальчикам дал имена сам великий вождь, девочкам — их матери. Они получили гордые, величественные имена: Айжизель, что значит Прекрасная Луна, Незебеда, что означает Вечное Счастье, и Севгилья — Возлюбленная.

* * *

Каждый день на равнинах, под пронизывающими зимними ветрами, отряд воинов, насчитывающий всего несколько сотен, скакал галопом и заходил с фланга по команде. Весной это делалось уже с большей охотой. Они учились останавливаться у невидимого препятствия по сигналу своего вожака, учились выпускать стрелы на невообразимой скорости.

Пара лучников и метателей дротиков погибли, по-прежнему держа оружие в руках, их глаза горели жаждой мести. Но отряд воинов становился сильнее и, что более важно, они стали увереннее в своих силах. Бойцы начали скучать по битве, в которой могли бы применить приобретенные навыки и закалить души.

Однажды вернулась одна из двадцати избранных женщин, она сразу направилась во дворец. Прошло много часов, прежде чем она вышла оттуда. Разведчица снова оказалась рядом со своим терпеливым мужем и детьми, а в руках ее был мешок, полный золотых колец. На ее лице светилась необычная улыбка. После этого домой вернулись еще несколько — все в одно лето. Они принесли Аттиле информацию, которую он ждал, и даже больше.

Наконец пришел последний из сорока шпионов. Ни один не погиб по собственной глупости и не провалил задание. Так Аттила узнавал то, что ему было нужно, и с каждым днем становился сильнее. И народ (женщины больше, чем мужчины) чувствовал эту странную увеличивающуюся силу и энергию. Люди радостно улыбались. Женщины снова играли древние песни на арфах, в нескольких строках восхваляя ратные подвиги своих мужчин, но гораздо более высмеивая их за слабость или неуверенность.

Безжалостный каган устроился на деревянном троне в деревянном дворце и, улыбаясь, задумался. Сейчас было пора. Годы проходят, размышлял он, все созрело. И пора, пора сорвать сочный, спелый фрукт — Рим. Или, точнее, сбить с дерева и раздавить его, поскольку он слишком перезрел, испортился и не подходит в пищу ни человеку, ни животному. Время пришло. Есть планы, есть силы, чтобы вести войну. «Я сделаю свой народ сильным, его имя станет известно всем остальным племенам. Мои люди перестанут быть объектом для насмешек и подставкой под ноги чужеземных правителей. Разве христиане не говорят в священной книге, что есть время любить, время ненавидеть, время воевать и время мириться? Смотрите, у меня есть власть; и я готовлю свои земли к войне».

После печальных лет отрочества, которые пришлось провести как раб-каторжник в Риме, он мог быстро, словно сам дьявол, процитировать римское священное писание.

Аттила улыбнулся. Теперь пришло время воевать. Богам, в конце концов, это должно понравиться. Как и их созданию — человеку, выходящему на арену, чтобы видеть действие.

Боги… Им, должно быть, понравится и этот человек.

Глава 7 Императрица и полководец

Насколько Аттила узнал от своих шпионов, поздним летом того года, который по христианскому летоисчислению являлся 422-м, дела обстояли следующим образом.

После 410 года для разграбленного Рима наступили тяжелые времена. В те дни некоторым казалось, что, в конце концов, мир устал от раздоров и войны. Как же мы ошибались! Как говорил Платон, только мертвые ничего не знают о войне, живым она никогда не надоест.

В течение шести дней, когда Рим погряз в грабежах и разбое, произошло нечто, удивившее изнуренных жителей города своей строгостью: Вождь Аларих издал указ — сохранить неповрежденными все культовые места христиан. Тогда армии готов вышли из города и повернули на юг.

Но через несколько дней Аларих погиб при таинственных обстоятельствах. Говорили о заговоре, об отравлении, об умышленном убийстве… Но точно никто ничего не знал.

Сестра императора Гонория, умная и спокойная женщина Галла Плацидия вышла замуж за необразованного иллирийского полководца. У них было двое детей: сын по имени Валентиниан, родившийся в 419 году, и дочь Гонория, появившаяся тремя годами позже. Вскоре оказалось, что Валентиниан глуповат и легко возбудим, как его дядя, Гонорий. Гонория, маленькая чаровница, отличалась большей сообразительностью, остроумием и веселым нравом. Но каждому из детей в свое время было суждено оставить неизгладимый след в истории.

У Гонория так и не появилось собственных детей, его бедная, всеми забытая жена умерла молодой. А затем его священное величество начал проявлять к своей сестре нечто большее, чем просто теплые братские чувства.

Объектами любви императора нередко становятся члены его семьи: хорошо известна чрезмерная привязанность Нерона к своей матери, а Калигулы — к сестрам. Даже Гай Юлий Цезарь однажды видел во сне, как насилует собственную мать, хотя прорицатели и успокоили его, заверив, что это символ покорения им Матери-Земли. Поскольку сам император был священного происхождения, то чувствовал: только равный, имеющий такую же божественную сущность, мог разделить с ним ложе. Более того, многие постоянно плели интриги, желая убить его. Вероятно, единственное, кому кесарь был в силах доверять в постели — его же плоть и кровь. Но порой его собственные плоть и кровь и были своего рода заговорщиками, и такое поведение, регулируемое правилом «безопасность — в инцесте», видимо, являлось неблагоразумным.

Галла могла пойти на конфликт с любым человеком. Но конфликт со своим братом-императором она не могла ни предвидеть, ни устроить…


В то время при дворе императора появился молодой кавалерист приблизительно двадцати пяти лет от роду, старший сын знаменитого Гауденция — главного начальника кавалерии, прикомандированной к реке Дунай. Высокий, стройный, серьезный и рассудительный не по годам, юный полководец удивительно быстро вырос с командующего кавалерийским отрядом из восьмидесяти человек до трибуна легиона и легата. Теперь, не совершив на этом поприще ни единой ошибки (а что гораздо более важно — при власти, где тесно сплетаются политика и военное дело), нанеся ряд оглушительных поражений нескольким вражеским племенам, находящимся на границе с Римом, он получил высшее звание, став самым молодым военачальником за двести лет.

Стратег Аэций.

Аэция хвалили и уважали повсюду. Говорили, что сын Гауденция скорее умрет, чем не сдержит свое слово. Когда он давал обещание, то оно было таким же нерушимым, как и великая цепь, которая пересекала бухту Золотой Рог в Константинополе в годы войны.

Красивый, словно Аполлон, но жесткий, словно кожа для седла, Аэций маршировал, подобно Цезарю, ехал и спал наравне со своими людьми. Воины уважали его за это. Когда громко стучали капли дождя или на вершинах Альп в начале весны или поздней осенью барабанил град, большинство полководцев спешили укрыться в крытых повозках и экипажах. Но Аэций наклонял голову, натягивая шерстяной плащ, пропитанный гусиным жиром, и продолжал ехать в бурю, прячась от сильной непогоды не более, чем самый непритязательный из его легионеров. Он ехал без остановок и без оглядки.

Аэций принял командование среди бесконечных приграничных стычек с варварскими племенами, соседями Рима. Он сражался вместе со своим отрядом в центре битвы, что вызываю неодобрение со стороны других полководцев. Каждый год приносил ему все новые шрамы.

Суровый и безжалостный военачальник, он дал понять: если когда-нибудь кто-то перестанет ему повиноваться или хотя бы один человек покинет шеренгу и бежит перед лицом врага, то весь легион будет подвергнут древнему наказанию децимации. Иными словами, Аэций выберет наугад каждого десятого человека из целого отряда, а оставшиеся станут забивать его до смерти на том месте, где находилась площадка для парадов. Поэтому за трусость одного ответят все. Никто не сомневался: он сделает, как сказал. В войске Аэция не оказалось ни одного труса.

Под его командованием и твердым взглядом его голубых глаз армия, казалось, вновь обретала прежнюю силу и дух, который утратила, вероятно, со времени катастрофы при Адрианополе в 378 году. Тогда недавно прибывшие орды готов, перебравшиеся через римскую границу под видом беженцев и иммигрантов, разбили легионы в клочья. От этого удара Римская империя не оправилась до сих пор. Прошли годы, военная подготовка оказалась неудовлетворительной, стычки с врагом носили прерывистый и нерешительный характер. Мир с варварами существовал, скорее, благодаря золоту, чем кровопролитной войне. Даже доспехи легионеров год от года становились все тоньше.

Аэций велел вновь оснастить имперские арсеналы хорошим оружием и приезжал туда без предупреждения и в любое время, желая проверить их работу. Если он находил кого-то, кто не был занят делом, то безжалостно наказывал. Полководец беспрестанно муштровал отряды и постоянно настраивал на битву с бесчисленными врагами. Армия становилась сильнее и более дисциплинированной. Как случается с военными, с каждым прошедшим годом они чувствовали себя по-новому, но были по-прежнему безмерно счастливы, ощущая растущую силу и мощь.

Однако полководец не всегда являлся ревностным традиционалистом. Когда приходило время наказать восставший город или племя, Аэций отказался от древнего римского обычая предавать смерти всех мужчин, женщин или детей того племени, всех коров и коз, всех собак и кошек. «Руины Карфагена, — лаконично изрекал он, — существовали до рождения Христа». Вместо этого просто довольствовался убийством мужчин, способных держать оружие, а из остальных делал рабов. Его сострадание к врагам империи стадо известно далеко за пределами Рима.

Аэция знали как немногословного человека, не являющегося сторонником жестких мер. В душе его бушевали глубокие страсти. Его долгом являлось служение Риму. Хотя, вероятно, была одна женщина…

Она была на три года старше полководца и дважды вдова. Придворным наблюдателям казалось очевидным, что Галлу привлекала в Аэции нечто большее, чем его слава военного и незыблемый авторитет, заслуженный за многие годы. О Галле и молодом талантливом военачальнике не ходило ни одной непристойной сплетни, но казалось забавным, насколько часто Галла чувствовала потребность позвать Аэция в свою личную консисторию и как многократно требовала его присутствия на императорских сборах.

Как они его тяготили!

При объявлении любого нового императорского указа всему суду нужно было подняться на ноги и провозгласить:

— Мы благодарим вас за этот закон!

И так — двадцать три раза.

А затем хором:

— Вы устранили неясности в императорской конституции!

И — еще двадцать три раза.

Далее:

— Пусть хранятся бесчисленные копии этого кодекса в правительственных ведомствах наших провинций!

Это повторялось тринадцать раз.

Аэций едва мог скрыть отвращение к подобному абсурду. Но, как всегда, он выполнял свой долг и повторял нужные заклинания вместе с остальными.


Как было замечено, на званых обедах Галла разговаривала и обменивалась шутками с Аэцием чаще, чем того требовала острая необходимость, иногда забывая об остальных гостях. Никого не удивляло, что она испытывала некие чувства по отношению к своему полководцу. Многие из женщин при дворе ощущали то же самое. В нем было редкое сочетание прямоты, мужества, приятной внешности, на которую суровые годы уже наложили отпечаток, естественного благородства и скрытой меланхолии. Аэций казался неотразимым. Как говорили, полководец словно родился не в свое время. Ему следовало бы появиться на свет в безжалостные и простые дни старой республики.

Каким было чувство Аэция по отношению к Галле, никто не мог сказать. Подобно многим людям, способным на глубокую страсть, он скрывал свои сильные переживания под маской формальности и холодности. Лишь слышалось, как они постоянно о чем-то спорят и обсуждают. Аэцию, конечно, нравилась компания Галлы больше, чем изнурительные ритуалы при дворе. Но меньше, чем военный лагерь и битва. Казалось невероятным, что он испытывает к ней еще какие-то чувства. Военачальник мог бы без особых сложностей жениться на Галле и стать следующим императором. Более амбициозный и менее принципиальный человек так бы и поступил, не обращая внимания на свою совесть. Но не Аэций. В глубине сердца он оставался преданным ей, но не более.

Со временем отношения стали сложнее. Было ли бы справедливо говорить о Галле, как об императрице, обижающейся на полководца за высокие моральные принципы и за игнорирование ее как женщины? Кто может это сказать? Их связь всегда казалась тесной, но не счастливой. Иногда они просто флиртовали друг с другом, иногда мучили и терзали, иногда даже превращались в лютых врагов.

Гонорий начал проявлять ревность к полководцу. Однажды Аэцию пришлось бежать из римского двора и переехать из Италии в приграничную область после того, как повсюду распространились слухи, что император замышляет его убить.

По возвращении стало ясно: привязанность императора к своей сестре переходит все границы. Придворные, мужчины и женщины, молодые и старые, друзья или родственники, но обычаю приветствовали друг друга поцелуем в губы. Но то, как Гонорий целовал сестру утром, днем, а чаще всего ночью, за столом, где пили и ели, выходило за рамки придворного этикета. Более того, он ласкал ее так, что все наблюдатели диву давались. Из-за сплетни разразился скандал, и те, кто был предан императрице, стали частично верить слухам. Летописец Олимпиодор говорит о «постоянных чувственных ласках и маленьких поцелуйчиках». Однажды Галла отпрянула в отвращении и смущении, и еще долго между братом и сестрой не стихали взаимные горькие разногласия.

Некоторые сплетницы и болтуньи нашептывали: она с готовностью отвечала на любовные потакания брата и разозлилась только тогда, когда вспыхнул скандал. По моему мнению, хотя такое нередко происходит среди членов правящих семей, я не верю в виновность Галлы. Она же не была рабыней своих желаний, никто не мог управлять ею.

Бедная женщина, ставшая предметом столь бдительного контроля почти в каждой ситуации, которую преподносила ей судьба в короткой, но бурной жизни, казалось, совсем запуталась. Ведь Гонорий был священным правителем империи. А если бы он, опьяненный вином и охваченный противозаконной страстью, действительно потребовал от Галлы провести ночь с ним?! Невозможно представить такое. Но отказать означало бы подвергнуться огромной опасности.

Такова одна версия: она не хотела видеть его, решившись бежать, как бежал сам Аэций из-за непредсказуемых сумасшедших выходок императора. Галла надеялась, что он забудет ее, новая страсть вскружит Гонорию голову и поселится в его сердце.

Так, одной безлунной ночью Галла взошла на корабль, направлявшийся из Равенны в Константинополь, со своим трехлетним сыном Валентинианом и маленькой Гонорией, которую держала на руках. В Сполето, который находится на другом конце Адриатики, к ним присоединилась небольшая группа солдат. На одном был отличительный ярко-красный плащ полководца.

— Как всегда, вовремя, Аэций, — заметила Галла, когда он поднимался на борт во главе своего отряда.

Аэций легко спрыгнул с трапа.

— Как всегда, для вас, ваше высочество.

Галла отвернулась в темноту и улыбнулась.

Глава 8 Новый Рим

Аэций и Галла вместе прибыли в Золотой Город — Константинополь.

Как рассказать об этой величественной метрополии, этом городе сияющих башен и золотых соборов, царственных монументов и гладких мраморных тротуаров? Он вольготно раскинулся в бухте Золотой Рог лицом к Босфору, став связующим звеном между двумя материками — Европой и Азией, словно вставшими на колени перед высокомерной столицей подобно данникам. После Рима Константинополь мне нравился больше всех остальных городов. Признаюсь, своей новизной и относительной чистотой возле залитого солнцем Мраморного моря Новый Рим порой затмевал Старый. Тот стал казаться кровавым и продажным, запятнанным долгими веками и темными человеческими желаниями.

В то время Константинополь считался миллионным городом, обладающим самой замечательной природной бухтой в мире. Основанный Константином Великим почти два столетия назад, он расположился на месте древнегреческого рыбного порта Византии, был объявлен новой столицей Римской империи. Его назвали в честь императора — Божьего помазанника. Константин никогда не слыл человеком ложной скромности.

Гордая новая столица стала городом фантастического богатства и монументальной архитектуры. Об изобилии ее морей ходили легенды. Говорили, стоило только закинуть сеть, как можно было вытащить крупную добычу. Со своими бесплатными больницами, находящимися на государственной службе докторами и учителями, денежными средствами, выделяемыми на общественные развлечения, улучшенной почтовой системой, процентами, налогами, таможней и акцизами, уличным освещением, политикой фиксирования цен и неистощимой одержимостью спортом, Константинополь и в самом деле являлся современным городом.

Прежде всего, византийцев объединяло три вещи: христианская вера, римское подданство и страсть к гонкам на колесницах. Последнее означало, что каждый человек, начиная от императора и заканчивая нищим, был либо в партии «голубых», либо в партии «зеленых». Все зависело от того, какую команду он поддерживал. И горе обрушивалось на того, кто оказывался в толпе фанатиков-противников на темной аллее в день гонки…

Константинополь также стал городом бесконечных теологических диспутов. Пока, если говорить языком истории, происходили восстания черни из-за голода, несправедливости и жестокого гнета, византийские жители бунтовали против некоторых положений христианской религии или порядка литургии. Гневаясь, различные императоры принимали участие в этих спорах, пытаясь понять трудности и предложить новые доктрины, которые объединили бы яростных оппонентов. «Афтартодокетизм» — так называлось одно из учений, разработанное старым Феодосием Великим, но поддержки оно не получило. Христиане оставались такими же раскольническими и беспокойными, как команды гонок на колесницах.

Не случилось ли несколькими годами раньше, в 415 году от рождества Христова, что талантливая Ипатия была растерзана на улицах Александрии толпой диких христиан, подталкиваемой самим епископом Кириллом? Ипатия, астроном, поэт, физик и философ, считалась одной из самых одаренных женщин своего времени. Но она придерживалась языческих убеждений. Эта женщина никогда не признавала божественной сущности иудейского плотника и могла перехитрить и победить любого, кто вступал с ней в спор, сверкая остроумием и ловко владея критским клинком. В конце концов, христианам надоела ее четкая, продуманная и ясная система скептицизма — и, вероятно, ее интеллектуальное превосходство, возвышенная страсть, тот чистый огонь, который горел внутри нее, жгучее желание знать правду и вера в нечто большее, чем примитивные таинственные палестинские культы. Неопровержимая обоснованность доводов Ипатии, должно быть, приводила в бешенство тех приверженцев собственного слепого абсурда. Они подкараулили ее на улице и забили до смерти. Затем, все еще неудовлетворенные, эти «ученые», исповедующие религию братской любви, соскребли мясо с костей женщины устричными раковинами и бросили остатки окровавленной плоти в грязь собакам, которые уже однажды сожрали грешницу Иезавель, если следовать их запятнанным священным книгам.

Даже теологи жаловались: вокруг слишком много богословия. Великий учитель Западной Церкви, святой Григорий Нисский в отчаянии заявлял, что невозможно даже купить буханку хлеба в Константинополе и не быть втянутым в теологический диспут с булочником об истинных взаимоотношениях между Отцом и Сыном. Далее он продолжал: «Меняла станет говорить о Рожденном и Нерожденном, а не давать тебе деньги, а если хочешь принять ванну, банщик заверит тебя — Сын, несомненно, происходит из ниоткуда».

Бедный Григорий неохотно принял назначение епископом города по указанию старого императора Феодосия, но прослужил лишь год, а затем бежал в родную деревню и превратился в отшельника.

На улицах с тесно прилегающими друг к другу домиками, покрытыми красной черепицей, откуда доносились споры о богословии, можно было оказаться свидетелем вавилонского столпотворения — услышать греческое и сирийское, латинское и арамейское, персидское и армянское наречия. К тому времени в императорской армии появилось несколько готов. Но из-за длинных и нескладных рук и ног, а также отталкивающих красных лиц, неприятных светлых волос и холодных голубых глаз их повсюду презирали как чужой народ.

Богатые ехали в повозках под балдахинами с бахромой, которые тянули пары молочно-белых мулов. Караваны верблюдов наводнили рыночные площади. Они шли из Персии, Индии или по Шелковому Пути из Китая. (Вскоре обороты этой торговли явно уменьшились, когда один предприимчивый купец провез контрабандой несколько куколок тутового шелкопряда из Согдианы, и в Византии началось производство шелка). Зерно доставляли через Александрию, из богатых амбаров Египта, а древесину, меха и варварские янтарные драгоценности — с юга, из скифских степей и лесов Германии.

На городском форуме стояла гигантская статуя Аполлона с головой Константина на колонне из красного порфира. От форума вела главная улица Константинополя, Меса. Она протянулась на три мили до Золотых Ворот в Великой стене города. Туда, где самые богатые ювелиры и парфюмеры разместили свои магазины, приходили за покупками знатные византийские патриции и матроны. В прохладных мраморных аркадах, увешанных баснословно дорогими рулонами цветного шелка, или у маленьких кустарных кожевенных мастерских они любили приобретать куски самого нежного шелка и самые изящные кошельки, сделанные из шкур неродившихся козлят. Хорошо известно, что у богатых есть особая склонность к таким вещам.

Повсюду царили суета, благополучие и изобилие. Конечно, при наличии денег…

Бедняки и нищие влачили свое существование в вонючих переулках, где коршуны парили над кучами мусора, а крысы кусали детей по ночам. Истинная сущность Сына мало волновала этих жителей, а от драгоценностей и шелка они были еще дальше.


Галла приехала в тот день, когда в городе еще не стих одобрительный гул по поводу торжественного триумфа после поражения вечно наводящих страх на восток персидских армий. После этого состоялась женитьба молодого императора Феодосия II на прекрасной невесте.

Феодосий был племенником Галлы, и он ей нравился. В то время ему едва исполнилось двадцать лет. Это был мягкий и образованный человек, хороший наездник. И в науке юноша обладал знаниями выше средних. У Феодосия в войсках числилось несколько способных полководцев, и могущественная персидская династия Сасанидов недавно обнаружила, что легионы Восточной Римской империи являлись чем-то большим, чем просто достойным соперником.

Но имелась еще и старшая сестра Феодосия — грозная, набожная, убежденная в необходимости хранить невинность Пульхерия. Она сильно влияла на византийский двор.

Двор и дворцы, как никакое другое место, полнились слухами. Говорили: несмотря на свою громко афишируемую девственность, Пульхерия, судя по всему, проводила немало времени с любимыми христианами и священниками в личных покоях. Но больше всего слухов ходило вокруг Нестора и его сподвижников, являвшихся по ряду причин, в которые не слишком неинтересно вникать, теологическими врагами сестры Феодосия. Но все эти основания для разногласий можно считать такими же сплетнями, как и инцест Галлы со своим братом.

Зимой 414 года двенадцатилетний Феодосий вступил на престол Восточной империи. Пульхерию (достигшую пятнадцатилетнего возраста) объявили официальной опекуншей брата и стали называть «Августа». Думали, что этот титул — просто название, и не более. Но с того момента юная девушка начала властвовать, и ей успешно удавалось держать в своих руках бразды правления процветающей и невероятно богатой Восточной Империей последующие тридцать шесть лет.

Ее брат, повзрослевший и набравшийся мудрости, вовсе не был глупцом, как я уже говорил. Это не Гонорий. Образованный, мягкий и гуманный, Феодосий увлекался рукописным шрифтом в различных витиеватых, тщательным образом составленных, манускриптах, за что получил прозвище «Феодосий Каллиграф». Все правители Восточной империи приобретали прозвища подобным образом. Например, одному не слишком повезло называться «Константином Копронимом» после того, как тот нечаянно упал в нечистоты в купели, где его крестили в младенческом возрасте.

Под суровым оком Пульхерии императорский дворец фактически превратился в женский монастырь. Всех мужчин выдворили из женских покоев. В четко распланированном и длительном ритуале в Святой Софии, во время постоянных песнопений в окружении запаха ладана, присутствовали лишь она и ее сестры — Аркадия и Марина. Обе были преданы идее сохранения своей невинности перед Богом. Возле алтаря возложили драгоценности — некий символ долга перед Небесами. В течение нескольких часов уличные бродяги из простонародья и разносчики на Агоре посмеивались, услышав о нововведении, поговаривая, что это вовсе не подношение, поскольку никто, кроме Бога, не захочет их девственности. Грустно, но факт: сестры императора с длинными и неприветливыми лицами и плоскими бюстами (очевидно, что-то наподобие женской груди у них напрочь отсутствовало) явно не являлись предметами обожания в то время.

Не потворствуя никаким слабостям плоти, Пульхерия вряд ли ощутила восторг, когда в мрачный и замкнутый императорский двор вошла, танцуя и смеясь, новая девушка — без преувеличения, само очарование. Та, которой было суждено стать императрицей. Красивым оказалось даже ее имя — Афинаида. Смех, живой взгляд, остроумие и улыбки, блестящие черные волосы, ниспадающие волнами на плечи, изгиб бровей, тонкая шея, взгляд из-под иссиня-черных ресниц, похожий на черный мед — все это приковывало внимание. Покачивающиеся бедра, когда она плавной походкой куда-нибудь двигалась, лишали дара речи и, дразня и маня.

Афинаида — самая красивая девушка, которую я когда-либо видел.

Глава 9 История Афинаиды

Она была не просто красива. Нужно больше, чем обычная красота, чтобы не только поразить душу человека, но и удержать его.

Впервые девушка появилась в императорском дворе после судебного процесса — яркая и страстная в гневе, который обуял ее из-за ошибки правосудия, невероятно гибкая, полная глубочайшего презрения к тем, кто, по ее мнению, пытался обмануть ее с причитающимся ей наследством. Тогда ей исполнилось всего восемнадцать лет.

Афинаида была дочерью выдающегося замечательного философа из Афин по имени Леонтий. Говорили, в нем горел тот чистый, ясный свет, озаривший Афины много лет назад, в дни, когда Лицей и Академия обрели второе дыхание. После смерти Леонтия огласили волю старика, согласно которой все переходило двум старшим сыновьям. Дочери, которую отец любил больше всего на свете, он не оставил ни гроша. Сначала Афинаида пыталась уговорить братьев, но те лишь смеялись и издевались над сестрой. Они всегда обижались, что отец любил дочь больше, чем сыновей. Поэтому девушка явилась в высший суд Восточной империи — в суд Императорского Правосудия в Константинополе — и предстала перед ним. С нею не было ни одного адвоката или законника.

— Я не могла себе этого позволить, — сказала она просто, но с достоинством. Девушка стояла возле разинувших рот судей, одетая в обычную белую столу, перехваченную на талии узким кожаным поясом. — Я буду сама вести свое дело.

Это была правда. Тетя Афинаиды, пожилая сестра Леонтия, еле-еле наскребла маленький кошелек серебряных монет, которых хватило только на поездку из Пирея в Золотой Рог.

Волю покойного вновь зачитали перед судом. Разделив поровну имение между двумя сыновьями, Леонтий сделал лишь лаконичную приписку для дочери: «Афинаиде я не оставляю ничего. Ей и так повсюду будет способствовать удача».

Афинаида вздрогнула, когда услышала произнесенные вслух жестокие слова отца. Затем, взяв себя в руки, начала говорить.

Через некоторое время послали за самим Феодосием. Тонко мыслящему императору должно было понравиться столь невиданное доселе зрелище.

К удивлению собравшихся легатов и священников, советников и преторов, эта юная девушка доказывала свою правоту в базилике, словно опытнейший ритор или адвокат, знающий закон вдоль и поперек. Она хорошо понимала четыре древних раздела римского законодательства: закон, право, обычай и предписание. Афинаида свободно дословно цитировала старейшие авторитетные источники: самые туманные императорские декреты, целый параграф из гражданского права, которое знала как свои пять пальцев, «Речи» Цицерона и «Риторические наставления» Квинтилиана, «Дигесты» Ульпиана и «Исследования» Папиниана, покрывшиеся пылью и полузабытые трактаты, редкие и неоднозначно толкуемые места из «Ответов». Даже упомянула «Против Боэция» Демосфена, введя научное язвительное отступление о том, почему великий афинский оратор все-таки был прав, даже когда греческий закон сильно расходился с римским.

— Ведь законы, как и люди, рождены для того, чтобы умереть, — говорила Афинаида. — Лишь справедливость бессмертна.

Невозможно сказать, что лишило дара речи собравшихся почтенных седых старцев — очаровывающая мягкость и четкость голоса девушки, ее ослепительная красота или потрясающая эрудированность. Видимо, дело в невероятном сочетании всех трех качеств. Но присутствовавшие в суде риторы не могли произнести ни слова. Некоторые из сидевших на твердых каменных скамьях уже стали подумывать, как хорошо было бы заполучить в жены эту бесприданницу из провинции. А остальные начали терзаться, что уже приняли обязательства по отношению к другой женщине много лет назад, и брак не утратил своей силы.

Неслыханно, но девушку учили так же, как юношу. Сам Леонтий, имевший свою оригинальную точку зрения на воспитание детей, изложенную в завещании, занимался образованием дочери.

Стройная афинянка цитировала даже Священное Писание христиан, хотя и не была крещена в Церкви истинной, и с детства ей прививали языческие взгляды. Афинаида привела в пример дочерей Салпаада из 6 и 7 стихов 27-й главы книги Чисел: «И сказал Господь Моисею: Правду говорят дочери Салпаадовы; дай им наследственный удел среди братьев отца их и передай им удел отца их…»

Цитата из Священного Писания, столь сложная и малопонятная, заставила многих священников из того собрания великих умов заерзать на скамье и обратиться к Библии за разъяснением.

Доводы Афинаиды подошли к концу, и она молча стояла, ожидая решения старцев.

Если бы суд посчитал заключения ошибочными, то девушка оказалась бы на улице без единой монеты. Она была такой красавицей, что стало ясно, как сложится ее судьба дальше. Некоторые из седовласых участников ассамблеи даже начали тайно рыться под одеждой в кошельках, желая знать, сколько там монет. И они бы поспешили за Афинандой и сделали щедрое предложение уже на ступеньках суда…

Наконец, после приглушенного обсуждения в тесном кругу законников, Феодосий поднялся, чтобы огласить вердикт. Он прокашлялся и уверенно посмотрел на девушку.

— Я считаю волю Леонтия неоспоримой, — сказал император.

Те, кто был там, писали, что, даже произнося подобные слова, он, казалось, стал выше ростом и более серьезным. Как будто за те несколько кратких минут в суде Феодосий превратился в сильного и решительного человека. Именно так и случилось: юноша вырос, ведь он первый раз в своей жизни влюбился.

— Леонтий, твой мудрый и дальнозоркий отец, был прав, — продолжал император. — Тебе не нужно никакого наследства. Ты сможешь хорошо прожить сама.

Глаза Афинаиды вспыхнули темным гневом, но она промолчала.

— Ты уйдешь из зала суда без денег, как и пришла сюда, — сказал Феодосий. Он, казалось, хотел сделать приговор более жестоким. Придворные услышали слова императора и посмотрели на девушку. Ее лицо выражало решимость и отчаяние одновременно.

Не произнеся ни звука, Афинаида повернулась к выходу.

— Однако, — окликнул ее Феодосий, и его голос смягчился, — если ты согласишься стать моей женой, то перестанешь беспокоиться о своей бедности.

Девушка остановилась. Она стояла, по-прежнему склонив голову, спиной к императору вопреки всем правилам этикета.

В зале суда воцарилось молчание.

Любая другая девушка в ее ситуации немедленно дала бы согласие, упала бы к ногам императора и тихо плакала от переполнявшего душу чувства благодарности. Но Афинаида не была любой другой девушкой.

Она посмотрела молодому императору в лицо, снова нарушив все правила придворного этикета. Афинаида увидела перед собой в первый раз не абстрактный символ власти и могущества, некое позолоченное изображение, а человека из плоти и крови, одетого в легендарный темно-красный пурпур, не живого бога в ослепительном золоте, а молодого, цветущего, немного долговязого юношу с тонкими чертами лица и близорукими глазами — умными, симпатичными и полными тоски. Вероятно, от девушки не укрылись его меланхолия и одиночество — непременные спутники императоров и властителей.

Ей неожиданно пришло в голову, что в такого мужчину она могла бы влюбиться.

— Я подумаю об этом, — ответила Афинаида.

Не говоря больше ни слова, без единой монеты в кошельке, она повернулась и исчезла из зала суда.

Афинаида шла по улицам Константинополя как во сне.

Все это… Все это могло бы принадлежать ей… Императрица половины Римской империи! Какая у нее будет власть и богатство! Сколько добра она бы сделала! Но тогда придется отказаться от всей языческой философии, многовековой глубочайшей научной системы и борьбы греков, покориться погружению в ту странную азиатскую религию чудес, крови и человеческих жертвоприношений, которую сейчас исповедовали правители империи.

Что бы сказал отец? Он, вероятно, был мудрее, чем думал сам.

Афинаида стояла в центре города, той переполненной площади Августейона, окруженном четырьмя монументальными зданиями. Они, казалось, воплощали душу человечества во всем ее благородстве и слабости, начиная от великодушия, возвышенности и порядочности и заканчивая самыми темными и низкими чертами человеческой натуры. С одной стороны находились большой комплекс Мегапалаций, императорский дворец и суды, откуда Афинаида только что вышла. С другой — величественный Сенат. С третьей — красивый храм Святой Софии, Священной Мудрости. А с четвертой — ипподром, арена для гонок на колесницах между давними соперниками, партиями «синих» и «зеленых». Почти каждый день бедняки толпились в этой внутренней части города, чтобы понаблюдать за своими командами, стремительно несущимися в пыли. Порой колесницы становились кучами поломанных осей, покалеченных людей и хрипящих лошадей. Иногда там же затевались драки, зрители размахивали кулаками после того, как соревнование было выиграно, вытесняя какого-нибудь жалкого одинокого болельщика из рядов противника во влажную тенистую аллею и отрезая в качестве предостережения ухо, нос или палец…

Афинаида посмотрела на четыре внушительных здания. Казалось, они стали вращаться вокруг нее. Девушка вздрогнула и ушла с площади.

Афинаида направилась на запад, к Месе, которая тянулась по всему городу, словно блестящая мраморная артерия — одно из чудес света. Она миновала изумительный овальный мощеный мрамором Форум Константина и возвышающуюся в центре на сотню футов колонну из порфира, привезенную на корабле из Египта — из Гелиополиса, Города Солнца. (О, все это, как всегда, залитое солнцем, оживает сейчас перед моими глазами. Я, Приск, хорошо знал Константинополь, и никогда, никогда не смогу увидеть свой любимый город снова!) В цоколе, в основании колонны, находился топор — с его помощью Ной построил ковчег. Там имелись корзины и остатки хлеба, которым Христос накормил множество людей, и, в знак уважения к древнему происхождению — статуя Афины, доставленная из Трои в Старый Рим самим Энеем.

На вершине колонны, где летали только птицы и ангелы, посматривая на крыши домов, располагался еще один памятник. Тело принадлежало Аполлону, вылепленному рукой Фидия, но голова, окруженная нимбом в виде лучей солнца, являлась головой императора Константина, правителя всей Земли, что находилась под небесами.

Как казалось, здесь собиралась половина жителей города: огромная бушующая толпа шлюх и перекупщиков, торговок рыбой, продавцов инжира, торговцев певчими птицами, точильщиков ножей, карманников, мошенников и прочих низших людей общества. Хуже всего были банды детей-воров с блестящими яркими глазами и ловкими маленькими пальчиками. Они напоминали грызунов, желающих непременно сделать в тайнике запасы на грядущую зиму.

В углу мужчина с грубым голосом читал громко вопящей толпе неграмотных слушателей скандальную ежедневную газету-листок «Деяния римлян». Люди хрипло закричали, когда тот объявил, что сегодня день рождения одного из несовершеннолетних членов императорской семьи. Особое возбуждение вызвали новости из раздела, озаглавленного «Преступления, наказания, свадьбы, разводы, смерти, предзнаменования и другие факты». Слушатели были тронуты до слез, узнав о недавней смерти святой равноапостольной Феклы в Азии, пустыни возле Никополиса. Она была отдана на растерзание диким зверям злым императором-идолопоклонником, но ее непорочные последователи стали кидать цветы на арену, чтобы успокоить животных. Затем святую Феклу бросили в озеро с хищниками, но те погибли от удара удивительной молнии. Блаженная крестилась в воде и позднее жила более ста пятидесяти лет в пещере, поедая лишь ягоды можжевельника. Туда приходило много больных, хромых и слепых, и она всех исцелила. Теперь святая Фекла отошла в лучший мир. Толпа набожно крестилась и молилась, чтобы святая, оказавшись на Небесах, помнила об оставшихся на земле.

Слушателей захватила история о вороне, недавно нашедшей себе пристанище на рыночной площади возле церкви Святого Апостола Иакова. Очевидно, птица, ко всеобщему изумлению, превосходно говорила по латыни и привлекала странников из самых дальних уголков света. Но, увы, ворону до смерти забил взбешенный продавец обуви за постоянные испражнения на его палатку. Другие торговцы на рыночной площади устроили этому продавцу хорошую взбучку и оплатили богатые похороны для вороны.

Подобная абсолютная чепуха восхищает необразованную чернь. Толпа замирает от ужаса или взрывается громкими раскатами смеха. Таково городское население во всей своей неприглядности.

В другом углу монах-безумец стоял на перевернутом деревянном ящике и обращался к маленькой, но преданной аудитории. Афинаида остановилась, желая послушать, и поняла, что тот открыл перед собой тайную Книгу пророчеств. Автор встретил Сына Божьего в пустыне, и тот был ростом девяносто шесть миль, а длина Его ступней достигала четырех милей. Рядом с Ним шла похожая обликом Святая Сестра. Пророк советовал использовать пыль и кровь жаб для лечения болезней кожи, а далее в течение сорока дней принять крещение для лучшего усвоения полезных веществ.

Мысли Афинаиды вновь вернулись к Афинам, к прекрасной, с фиолетовым оттенком цитадели Пиндара, и девушка увидела, как она меркнет. Что же до великих, многочисленных и фанатичных городов Востока, то они непрерывно растут вширь. Культ Афин, культ разума и свободы слова, исчезает из-за появления странных вероисповеданий и молитв; приступов экстаза у отдельных людей в маленьких и темных часовнях, наполненных фимиамом и погруженных во мглу.

Афинаида прошла через близлежащий Форум Феодосия, возле Амастриума, огромного Акведука Валента и церкви Святых Апостолов. Спустя некоторое время Меса тоже осталась позади, и девушка оказалась в темных аллеях города, ведущих на север. Она направилась к грязной маленькой колоннаде, носящей величественное название «Портик торговцев чечевицей», а затем к еще более запачканному портику книжников и продавцов книг. Там продавали вульгарные рассказы низшего качества, именуемые «романами» — самый никудышный и жалкий из всех литературных жанров, авторов которых никогда не посещала ни одна муза. Они никогда не будут пользоваться уважением.

Афинаида на минуту задержала взгляд на нечистых обложках, обычно переплетенных страницами, чем они и отличались от традиционных тонких свитков. Один чумазый, в чернилах и бедный торговец на вид попытался продать ее «Настоящие и поразительные путешествия по всей Лубриции, по каждой области, а также под землей». Девушка отвернулась и поспешила дальше.

Оттуда она направилась к краю взбудораженных улиц, затем вошла в аллею Трех Птиц, быстро миновав улицу Туманной Судьбы и пьяниц, засвистевших у вывески «Грустный Слон». Девушка отказалась от их предложения выпить вина, а вместо этого остановилась, чтобы освежиться у фонтана Четырех Рыб, одновременно размышляя, сколько бранных слов начертано на маленьких золотых пластинках, прибитых лицевой стороной вниз на дне фонтана, чтобы только духи могли прочесть их. Вокруг было много надписей, большей частью непристойных, однако Афинаиде не удавалось оторвать взгляд от чтения некоторых из них: «Амариллис — шлюха… Сильвий сосет член… Я поимел девчонку из „Грустного Слона“».

Девушка продолжила свой путь на восток, пока не подошла к Золотому Рогу, где стала смотреть на огромные корабли, бросившие там якорь, на потемневшие от соли красные и синие свернутые паруса, кружащихся чаек, невысокого роста работников, носящих зерно, ткани и амфоры в доки на берегу. Она расслышала всегдашние неприличные восклицания портовых грузчиков во время работы. Затем Афинаида намеревалась снова повернуть на запад, но решила немного отдохнуть, прислонившись к стене, вытащить ногу из пыльной сандалии и растереть ее пальцами.

Кто-то положил ей руку на плечо, приблизился к уху и пробормотал, дыша вином:

— Я бы дал тебе отличную жареную перепелку за это, красотка, или даже силок с ними. Да, вот так!

Афинаида снова обула ногу в сандалию и выпрямилась, сбросив руку незнакомца со своего плеча, словно та была мухой-паразитом. Она посмотрела вниз и увидела сгорбленное, близорукое, небритое, усмехающееся создание.

— Перепелку? — переспросила девушка в недоумении.

— Или силок с ними! Да, теперь я вижу тебя спереди, такую гордую… Все чудесно.

Ручеек слюны потек по покрытому щетиной подбородку говорившего.

— Ты могла бы стать как бы моей свеженькой молодой женой на часик. За углом моя закусочная.

Старик мотнул головой, и слюна взлетела в воздух. Афинаида прижалась к стене.

— Туда, давай, — сказал он. — Моя жена на рынке.

Казалось, его ноги дрожали от нетерпения, а голос приобрел странное звучание. Руки затряслись под туникой.

— Нагнись вперед, к печке для хлеба, и я задеру твои юбки, запущу свои ладони в прекрасные черные волосы…

Афинаиде почудилось, что она сейчас упадет в обморок.

Внезапно мужчина повернулся и поднял руки, защищаясь от нападения костлявой старухи с палкой. Та сотрясала воздух невообразимой нецензурной бранью. Афинаида закрыла уши ладонями, но все-таки слышала, как грязно они ругались между собой.

Мужчина говорил не менее отвратительные слова, чем женщина, но под сильными ударами ее палки начал отступать, потом, наконец, сдался и помчался в темноту своей закусочной на углу улицы.

Женщина воткнула палку в землю и прислонилась к ней, согнувшись почти вдвое и глотая воздух после невероятного физического напряжения.

Афинаида неуверенно взглянула на нее.

Старуха, закряхтев, снова выпрямилась и посмотрела на девушку своим одним видящим глазом, второй был молочно-белого цвета.

— Где твой защитник, девушка? — гневно спросила она. Голос оказался грубым, а дыхание — хриплым. — Знаешь, тебе нельзя просто так бродить здесь! Ты здесь в такой же безопасности, как овечка в лесу, полном волков.

— Я… я одна, — произнесла Афинаида.

— Ты молодая глупышка, — ответила женщина. Она нащупала в своей старой шерстяной одежде батон и протянула его. — Он твой за монету.

Афинаида покачала головой:

— У меня нет денег.

Женщина посмотрела на нее внимательнее:

— В чем дело?

— Не могу сказать.

— Гм. У тебя был богатый муж, пока он не пришел однажды поздним вечером домой и не обнаружил тебя в постели с одним из армянских рабов, лежащим между твоих ног и показывающим луне свою задницу.

— Вовсе нет! — воскликнула с негодованием Афинаида. — В любом случае, это не твое дело!

— Гм, — ответила старуха. Она разломила батон на две части и засунула целую половину в свой морщинистый рот. Потом начала жевать единственным оставшимся передним зубом. — Ты выглядишь уставшей, — пробормотала старуха с набитым ртом.

Афинаида опустила глаза.

— Немного.

Старуха подумала и положила вторую половину батона в руку девушки.

— Держи, дорогуша, — захихикала она. — Вот уж не знала, что займусь благотворительностью!

Афинаида оглядела старуху сверху вниз, начиная с запачканной шерстяной шапки, из-под которой торчали тонкие седые волосы, и кончая ногами, сморщенными и покрытыми трещинами.

— Давай, — настаивала она. — Тебе нужно поесть.

Афинаида взяла хлеб и медленно стала его жевать. Он оказался удивительно вкусным.

— Там внизу булочник, он дает мне буханку или что-то вроде нее каждое утро. Да благословит его Господь!

Девушка кивнула и проглотила остатки. Закончив, она спросила:

— Ты живешь где-то поблизости?

Старуха ухмыльнулась, показав свой единственный зуб горчичного цвета. Она махнула через улицу в сторону арок, и, просияв от радости, сказала:

— Мой дом.

Афинаида улыбнулась.

— Спасибо за хлеб.

— Не стоит, дорогуша.

Девушка пошла прочь, но старуха окликнула ее:

— Твой путь лежит в Метаною, моя девочка. Дом покаяния — единственное место для тебя сейчас.

Девушка бродила по городу всю вторую половину дня. Ей хотелось пить, и один из безымянных бедных, слепой и безногий попрошайка, сидевший возле фонтана Святого Иринея, наклонил свой кувшин с трещиной, чтобы она утолила жажду.

Затем Афинаида пошла в темную пещеру церкви Святого Стефана и увидела в мерцающем свете свечи знаменитую икону Феотоки Паммакариста Счастливой Матери Божьей. У нее оказалось отвлеченное и безмятежное выражение лица, отстраненное от нищеты и неприятностей города и всего мира. Золотая, поеденная червями рамка, откуда она смотрела, была покрыта поцелуями, оставленными губами шлюх в красной помаде. Те приходили сюда каждый день из любви к иконе. Проститутки почитали ее и тихо говорили с ней, словно с великодушной всевидящей матерью на Небесах, стоя на коленях многие часы в благоухающей темноте. Их губы были по-прежнему ярко-красными, под глазами виднелись синяки, а запах последнего клиента еще не смыт.

Афинаида сидела на лестнице при выходе с церкви, размышляя о непостоянстве удачи и мечтая о спелом и сочном винограде, когда у нижней из ступеней остановился позолоченный экипаж, который тянул единственный белый мул, покрытый малиновой попоной. Дверцу отворил один из шести похожих на изваяния невероятно дорогих рабов-нубийцев, сопровождавших повозку пешком и одетых в ослепительно белые туники. Оттуда вышла хозяйка города, та, что держала бесчисленное количество «шептателей» в своем величественном особняке, где маленькие обнаженные мальчики-рабы забавляли богатых патрицианок, принося им миндаль и цукаты, шепча хвалы и сладкие пустячки в их уши, украшенные жемчужными серьгами.

На этой женщине был великолепный плащ из шелка темно-синего цвета, с отделкой из парчи, с нитями жемчуга и золота, изображающий чудесную жизнь и смерть мученика из числа ее любимых святых — Поликарпа, епископа из Смирны. Он появлялся на трех разных вышитых вставках: привязанный к столбу, заколотый мечом и, наконец, сожженный. Это был плащ работы удивительно искусного мастера. Более того, у этой женщины дома имелось достаточно много подобных изделий, на каждом из которых присутствовали изображения какого-то любимого святого — лучше всего, мученика. В общем, она предпочитала, чтобы святые являлись и страстотерпцами, поскольку вышитые иллюстрации их смерти, исполненные с помощью жемчужных и золотых нитей, казались сложнее и производили неизгладимое впечатление.

Самым любимым, наверное, был плащ насыщенного изумрудного цвета, на котором изображалось драматическое мученичество святого Игнатия Антиохийского, брошенного на растерзание львам в Колизее в правление императора Траяна. Дама с нетерпением ждала праздника, 17 октября, когда облачалась в плащ без гордыни, не боясь нарушения приличий. Более того, на пальцах та женщина носила множество массивных золотых колец, украшенных ценными камнями или покрытых эмалью. В один из них, внутри крошечного медальона, был вложен локон светло-желтых волос Иоанна Крестителя.

Да, то была великая праведница.

Как только она начала подниматься по ступеням церкви, которой сама оказывала столь щедрую поддержку, двое из рабов подхватили край плаща с пыльной земли, а впереди неожиданно появилась девушка с улицы, полная отчаянной решимости.

Женщина изогнула свои аккуратно подведенные брови.

Афинаида протянула руку и сделала глубокий вздох, желая что-то сказать, но не могла вымолвить ни слова.

Женщина быстро оглядела ее сверху вниз и поспешно отвернулась в сторону.

Афинаида снова встала перед ней и посмотрела прямо в глаза.

Дама была возмущена.

— Прочь с моей дороги, потаскуха! Да как ты осмеливаешься на меня так смотреть?!

Девушка мягко улыбнулась.

— Скоро придет день, когда ты не осмелишься смотреть на меня.

Патрицианка повернулась к одному из своих спутников в крайнем удивлении.

— Эй, эта девчонка — безумная! Или пьяная, что более вероятно. Уберите ее с дороги.

— Помни обо мне, — проговорила Афинаида по-прежнему тихо, даже когда слуга крепко сжал ее руку и потянул в сторону. — Посмотри мне в лицо и запомни меня.

Праведница, вне себя от злости, посмотрела на дерзкую шлюху, которая была красива — вплоть распущенности и какой-то вульгарности, и, к своему крайнему раздражению, обнаружила: даже во время самых волнующих и захватывающих моментов торжественной мессы, проводимой в церкви Святого Стефана, все-таки она могла достаточно четко вспомнить лицо девушки.

* * *

Уже стемнело, когда Афинаида вернулась на большую площадь у Священного дворца и увидела, как в окнах загорались лампы. Вдруг она ощутила, что стало прохладней. Девушка сжалась, села в углу аллеи и начала размышлять. Она не могла пойти попрошайничать к той массивной двери. Пока еще нет. Но город действительно наводнили стаи волков.

Огромный соборный колокол пробил полночь, на улицах не осталось никого, кроме шлюх, воров и стражей города, согнувшихся возле своих жаровен и завернувшихся в плащи. Вооружены они были длинными заостренными палками, и сами казались столь же жалкими и зачастую пьяными, как уличные бандиты, за которыми они гонялись. Здесь было не очень хорошее местечко для одинокой девушки.

Наконец Афинаида спросила одного из караульных, где находится дом под названием Метаноя. Решив сначала сделать откровенное предложение, но не получив ответа, он недовольно показал дорогу. Девушка прошла несколько минут и оказалась у деревянной двери невысокого здания возле часовни в переулке. Она робко постучала. Через некоторое время окно отворилось, и появилось женское лицо.

Ничего говорить не понадобилось. Почти тут же дверь открылась, и Афинаида вошла внутрь.

Там девушка провела семь дней. Среди проституток Дома Метаноя, или Дома раскаянок, за ней ухаживали бессловесные и безгранично добрые монахини, часто — дочери знатных дворян, которым не готовили приданого, чтобы выдать замуж.

Афинаида ела, спала и коротала время за разговорами с этими шлюхами, молодыми и старыми, изможденными, одинокими или все еще смеющимися, несмотря на безнравственный образ их короткой жизни и вопиюще несправедливое отношение. Покрытые болячками, со шрамами, полученными во время пьяных потасовок, с еще свежими синяками, оставленными накануне последним клиентом, они наконец бросили все и бежали сюда в поисках убежища.

Девушка рассказала о себе. Другие женщины тоже вскоре поделились историями о своей жизни. Пока они, запинаясь, снимали тяжесть с души, глаза Афинаиды становились круглыми от ужаса.

Она многое узнала за эти семь дней.

* * *

Наступили сумерки следующего воскресенья, когда девушка вновь предстала перед огромными дверями императорского дворца — прекрасная незнакомка в простой белой столе.

Сколько разных домашних слуг, евнухов и камергеров ей пришлось пройти и сказать каждому: «Сам император ожидает меня». Сколько было презрения, недоверчивых смешков, нетерпения, безразличия…

Наконец, через много часов, Афинаиду допустили в переднюю и велели ждать.

Вскоре в комнату вошел человек, закрыл за собой дверь и посмотрел на девушку — молодой мужчина, напряженный, добрый. Но ему еще предстояло немало узнать.

Он не мог произнести ни слова, поэтому Афинаида приблизилась к императору.

— Ты знал, что я вернусь, — сказала она с поддельной обидой. — У меня был выбор?!

— Я, — ответил он, — я… — Он нерешительно взял ее руку в свою. — Нет, но я надеюсь, что будет.

* * *

Пожилому, страдающему артритом, но по-прежнему энергичному епископу Аттику велели заблаговременно обучить молодую язычницу основам христианства перед ее крещением и последующей свадьбой. Епископ был крайне удивлен, обнаружив, что девушка — умная, живая, красивая, как одна из дьяволиц, которые искушали святого Антония в пустыне Фив. Она знала не только основы христианства, а гораздо больше. Он оказался весьма поражен, ибо стало очевидно: Афинаида, прежде слушая и понимая Евангелие, излагаемое предельно ясно и с точки зрения Православной Церкви, после длительных раздумий отказалась от него, посчитав неверным. Как будто язычница по-прежнему находилась в том блаженном состоянии, когда человек не задумывается о природе своих собственных тяжких грехов, и единственное, чего хочет, — это очищения в крови ягненка, который был принесен в жертву!

Аттику приказали слишком не усердствовать. Поэтому он быстро еще раз пробежался по основным доктринам истинной Церкви, позволив себе лаконичные, но резкие высказывания относительно внушающих ужас и вызывающих порицание религиозных взглядов ариан, монофизитов, иероконодулиан и других еретиков. Епископ не успокаивался до тех пор, пока не убедился, что девушка, не выражающая никаких эмоций и не проявляющая особого рвения, может сама, без напоминаний, перечислить их.

Она крестилась в маленькой часовне дворца, где получила новое имя Евдоксия, гораздо более христианское, нежели явно языческое Афинаида. Одна из приближенных случайно обмолвилась после обряда, что имя Евдоксия казалось ужасным, а Афинаида — очень красивым. Грозная сестра императора Пульхерия бросила на нее такой взгляд, который своей силой мог повалить ливанский кедр.

Придворная дама покинула дворец на следующий день. Евдоксия принимала все кротко и с улыбкой. Но наедине (если верить слухам) император называл ее по-прежнему Афинаидой.


Они поженились в седьмой день июня, в 421 году от Рождества Христова, в величественной прямоугольной базилике Святой Софии. Венчал новобрачных патриарх Епифаний.

Евдоксия и Феодосий путешествовали по улицам Константинополя в изразцовом позолоченном экипаже, в который было запряжено четыре белых коня. Герольды и трубачи извещали о процессии, люди выскакивали из домов и бросали цветы под ноги императору и его жене. Они возложили почти на каждую статую венок и украсили все двери, через которые проходили новобрачные, миртом, розмарином, плющом и самшитом, устроив почетную церемонию «коронования города».

На Феодосии была мантия из золотой парчи, пурпурные туфли и пояс с изумрудами. Афинаида облачилась в жесткий далматик, усыпанный драгоценными камнями. Индийские жемчужины сияли в ее темных волосах. Спускаясь из императорского экипажа, Феодосий с супругой торжественной и величественной походкой поднялись к приделу собора, озаренного множеством свечей. Зазвучали звонкие хоралы «Господи, помилуй!»

Среди собравшихся была и скромная семья Афинаиды: добрая старая тетушка, оплатившая ее путешествие в Константинополь, и, к удивлению многих, оба старших брата, которые заняли столь непримиримую позицию по отношению к сестре в деле о разделе наследства, оставленного отцом. Теперь они оказались в дальнем углу собора, не веря своим глазам, но наблюдая за свадьбой Афинаиды и самого императора. Братья казались смущенными, но их глаза горели в полумраке величественного храма. Они терзались угрызениями совести, чувством сожаления. А в глубине души явно было понимание: все-таки их сестра обладала невероятно добрым и чутким сердцем, какого у них никогда не было.

С того дня братья целиком и полностью посветили себя ей. И не просто потому, что она стала императрицей.

Среди важных священников и дьяконов, запахов и песнопений, во время всего таинства и символического брачного ритуала причастия, два брата Афинаиды испытывали не меньшую радость в душе, чем остальные. Она покорила их, как и многих в последующие годы, скорее своей добродетелью, нежели силой.

К сожалению, подобное качество встречается совсем не часто.

Императорская пара стояла перед алтарем и патриархом Епифанием с увешанными драгоценностями пальцами и длинными надушенными волосами. Священник повернулся к пурпурным мантиям и диадемам, лежащим на бархатных подушках. Патриарх благословил одеяния, затем их подхватила его свита, накинув на новобрачных и застегнув на золотые фибулы.

Епифаний возложил диадемы на головы Феодосии и Евдоксии со словами:

— Во имя Отца и Сына, и Святого Духа.

Собравшиеся запели:

— Слава Отцу и Сыну и Святому Духу и ныне и присно и во веки веков!

Император и императрица повернулись и стали спускаться вниз, по приделу, проходя через ряды самых знатных и богатых граждан Константинополя. Одной из них оказалась великая праведница, одетая в плащ с несметным количеством вышитых изображений страшных пыток и смерти блаженных братьев Прима и Фелициана, святых мучеников. Другие женщины, стоявшие вокруг, с неодобрением шептали, что она выглядит так, будто пытается затмить собой саму невесту. Но, по правде говоря, это оказалось неправильно: великая праведница никоим образом не являлась столь же красивой лицом, как ей хотелось в это верить.

Когда пара новобрачных проходила мимо, Евдоксия, судя по всему, замедлила шаг, внимательно посмотрела ей в глаза и улыбнулась. Как только праведная дама поняла, что ее узнала сама императрица, она издала негромкий вскрик, прижала ко рту носовой платок и забилась в припадке. Ее тут же перенесли к боковой двери на улицу и сбрызнули святой водой…

После церемонии новобрачные вернулись во дворец, где, сопровождаемые вооруженными слугами и евнухами, вошли через секретный проход и поднялись по винтовой лестнице, чтобы очутиться в Кафизме, великолепной императорской комнате, выходящей окнами на север к ипподрому. Феодосий осенил крестным знамением своих верноподданных, и сотни тысяч людей закричали:

— Да здравствует император! Да благословит Господь императрицу!

Во дворце устроили щедрый свадебный пир, и новобрачные сидели вместе на высоком помосте. Августа Пульхерия была удостоена места ниже. Она ела мало, ничего не пила и все время хмурилась. Когда служанка-рабыня случайно толкнула ее, Пульхерия сильно ущипнула девушку за руку.

Зазвучал гимн Гименею. Специально из Рима по этому случаю привезли на корабле одного из самых замечательных придворных поэтов. Это был Клавдий Клавдиан, родившийся из Александрии. Он уже состарился, но его вдохновение оказалось неподвластным времени, и стихотворения оставались такими же пространными и витиеватыми, как всегда. Несколько гостей просили их извинить во время чтения гимна, которое длилось почти целый час. Что удивительно, их не обнаружили и по возвращении за стол.

Я изложу лишь потрясающие заключительные строки из гимна, где Клавдий просто восхитительно сказал непорочной чистоте новой императрицы, которой суждено было впервые познать мужчину предстоящей свадебной ночью.

После, когда ваши губы покой обретут после огненной страсти,

Ночь набросит покров, и вы в объятьях заснете,

Станет Морфей нежно беречь ваше дыханье, доколе не сменит

Ночь первый проблеск зари — луч юной девственной Эос.

Но и тогда будете рядом на покрывалах,

Царственных ласк хранящих тепло…

Когда Клавдий закончил и вытер запотевший лоб, раздались оглушительные аплодисменты.

* * *

Пока отмечали свадьбу императора и прекрасной императрицы, одна попрошайка, сидя на краю улицы у северной оконечности Месы, обнаружила: какой-то дурак, у которого было денег больше, чем ума, спрятал мешок с крупными золотыми пластинками в коричневое шерстяное одеяло, где она спала. Нищенка подождала несколько дней: вдруг кто-нибудь придет и заберет с угрозами свои деньги. Но никто не явился. Тогда она решила, что Господь ждал, пока ей исполнится семьдесят лет, после чего даровал Свое благословение. Пути Его таинственны и неисповедимы, и богатство теперь принадлежит ей.

У нее появилась возможность снять маленькую комнатку над магазином ее друга-булочника и жить в достатке до конца своих дней.

Тогда же один слепой и безногий как-то вечером нищий сидел и дрожал весь день и всю ночь у фонтана Святого Иринея, натягивая тонкий плащ на костлявые плечи и молясь, чтобы стих холодный азиатский ветер. Внезапно он почувствовал чью-то худую, но мягкую руку на запястье.

Нищий дернулся в слепом удивлении. Рука держала его осторожно, но крепко.

— Кто ты? — прошептал он хриплым голосом. Глаза бегали с места на место в темноте, словно бедняк мог видеть. — Магдалина? Дева Мария?

Нищего посадили в повозку и повезли по улицам. Он знал, что рядом сидела девушка, ангел или даже сама Дева Мария, которая не промолвит ни слова. Они миновали ворота и оказались во дворе. Звук колес, стучащих по булыжнику, отдавался эхом в окружающих стен. Нищего вывели и помыли, раны смазали маслом и перевязали, затем уложили спать в маленькой узкой комнате и укрыли от холода теплыми шерстяными одеялами.

На следующий день молодой человек, угрюмо сообщивший, что его зовут Бракк и он работает здесь, в госпитале для бедных, вынес старика в солнечный сад, огороженный высокими стенами от ветра, дующего с находящегося поблизости моря.

Нищего оставили в беседке, и он сидел там весь день до самого вечера, пребывая в блаженном изумлении, пока в ночном воздухе не стал витать приятный аромат жасмина.

Глава 10 Путешествие в Иерусалим

Я тоже ее знал. Приблизительно в это время, продолжая служить главным писцом в управлении князя Святой Щедрости (титул более впечатляющий, чем само управление, уверяю вас), я был удостоен звания писца в консистории. Это означало, что я обладал информацией обо всех происшествиях, рассматриваемых в Императорском судебном совете.

Через несколько лет усердной службы у некоторых из старших сенаторов или даже самого императора не возникало вопроса, обратиться ли ко мне по данному делу или спросить, был ли уже прецедент по такому-то и такому-то правительственному решению или указу. В действительности тогда стало казаться, будто я — не просто обычный писец, а ценный советник. По этой причине меня часто отправляли в суд Западной Империи в Равенне, Медиолан или Рим. Там я непосредственно вникал во все тонкости проводимых разбирательств.

Я тоже попал под чары новой и совсем юной императрицы. Какой мужчина мог бы этого избежать?

Вспоминается, как однажды она встретила меня, несущегося по мраморному коридору во дворце Константинополя и опаздывающего на утреннее собрание в консистории (как ни странно, из-за того, что пришлось провести больше обычного времени на стульчаке). В глубине сердца я поспешно клялся чаще есть чечевицу в будущем, когда императрица остановила меня и улыбнулась. Все мысли о стульчаке и чечевице тут же вылетели из головы. Я замедлил шаг, и она невероятно приятным и нежным голосом попросила подойти и написать письмо.

— Ваше божественное величество, — начал я мямлить, — я бы с удовольствием выполнил ваш приказ, но я, я…

Один неизбежный взгляд в огромные темные глаза — и я пропал навсегда. Зная, что заслужу ужасающий выговор за свое отсутствие тем утром в консистории, я смиренно последовал за Евдоксией в личные покои за письмом, представляя, как слова, сладкие, словно мед, льются с ее губ на бумагу. Сердце сильно билось у меня в груди. То была обворожительная чаровница, искусительница, фея снов, от которых никогда не хочется пробуждаться.

Конечно, Евдоксия знала об этом. Рот девушки искривился от изумления при виде моей остолбенелости, безнадежной покорности и слепого желания выполнять каждый ее каприз. Императрица могла бы приказать мне встать на край высокого окна спальни и броситься вниз с третьего этажа. И я бы повиновался. Но, естественно, она бы такого не сделала.

Вероятно, Евдоксия была горда и, без сомнения, довольна своей красотой. А какая женщина ведет себя иначе? Но жестокость? Нет. В страшном мире, в жестоком и прихотливом императорском дворе Афинаида не была жестокой. Она любила все человечество, щедро и не задумываясь одаривая людей теплотой своего сердца.

Афинаида начала диктовать. Мое перо задрожало, и я стал писать…


Когда я мчался, чтобы принести запоздалые извинения за отсутствие тем утром в судебной консистории, высокий и неулыбчивый евнух по имени Никифор помахал мне рукой с длинными пальцами, украшенными кольцами с печатями.

— Императрица уже попросила за тебя прощения, — сказал он. — Ты был нарасхват сегодня.

Больше никто не позаботился бы о простом придворном писаре и не уберег бы его от насмешек. Но такова была Афинаида, любимая и за доброту сердца, и за красоту. Эти качества редко встречаются в одной женщине.

Я потерял из-за нее голову. Иногда мои приятели-секретари и писцы лукаво посмеивались над этим. Но я обожал ее.

Таким был дворец и его обитатели. Когда приехали Галла и Аэций с маленьким кортежем, прошло лишь несколько месяцев после императорской свадьбы. Безлунной ночью они добрались до большой укрепленной крепости с мощными стенами из красного египетского гранита, внутреннее убранство которой отличалось обилием порфира из Птолемеи в Палестине, аттического мрамора, богатых камчатных полотен из Дамаска, слоновой кости и сандалового дерева из Индии, шелков, парчи и фарфора из Китая. Это дворец мечты, где даже ночные горшки были сделаны из чистого серебра.

С беженцами с Запада обращались с невероятной учтивостью — Галла Плацидия и Феодосий являлись прежде всего тетей и племянником. Она приходилась дочерью, а он внуком императору Феодосию Великому. И, вероятно, непорочная Пульхерия стала восхищаться Галлой больше, когда поняла: причиной ее стремительного бегства из Италии было желание уберечь себя от непристойных посягательств мужчины.

Всем предоставили прекраснейшие комнаты в императорском дворце с видом на залитое ярким солнцем море, столь непохожее и далекое от болот и мрака Равенны. Их осыпали подарками из золота, драгоценностями и превосходной одеждой, чему Галла очень радовалась. Аэций, вероятно, не испытывал таких глубоких чувств, но ничего не сказал. Он уже бывал в Константинополе прежде и знал этот старый город.

* * *

В сумерках следующего дня раздался громкий стук в мою дверь.

Я занимался скучной, но необходимой работой для управления Святой Щедрости, точнее, дополнял колонки чисел. Я не мог не желать, чтобы существовал знак… Кажется безумием говорить такое, но я не мог не желать, чтобы существовал знак пустоты, наравне со всеми цифрами, указывающими на некое количество. Специальный символ, определяющий отсутствие числа. Я даже лениво нацарапал круг «О» на краю бумаги для изображения пустоты, вакуума. Облегчило бы это мою работу? Но я снова нарисовал его. Конечно, это глуповатая идея, которая могла бы сделаться лишь объектом насмешек. Но я уже достаточно пострадал от язвительных шуточек друзей-писцов из-за своей сильной привязанности к императрице.

— Входите, — сказал я, не оглядываясь.

Дверь отворилась, и кто-то встал позади меня. Я все еще не поднимал головы. Но, словно подчинившись некоей силе, которую излучал вошедший, я посмотрел назад.

Это был он — мой ученик. Мой дорогой, любимый, высокий, худой ученик с серьезным взглядом. Стратег, коим стал всего в двадцать пять лет!

Прежде чем осознал, что делаю, я вскочил на ноги и обнял его. Конечно, это противоречило всему придворному этикету, ведь обычный педагог из рабов не мог приблизиться к знатному человеку без его приглашения или первым обратиться к нему, тем более — обнять. Но Аэций и я всегда были друг для друга не просто рабом-учителем и лучшим учеником. Он крепко обнял меня в ответ, его голубые глаза светились от радости и, вероятно, от забавных воспоминаний о нашей долгой учебе, которую стратег столь открыто ненавидел.

Мы отступили назад и посмотрели друг на друга.

Было приятно снова видеть его в императорском дворе, пусть даже и на короткое время. Само присутствие Аэция, величественного и сильного, успокаивало, особенно в мире, который казался охваченным ветрами больших перемен снаружи и нездоровых миазмов слабости и безумия изнутри. Новости из Равенны об императоре Гонории не были добрыми. Аэций возвышался над всем этим, словно гранитный столб в бурю — худощавый, энергичный молодой человек с решительным взглядом, твердый.

— Так, — сказал он, положив руки мне на плечи и посмотрев сверху вниз на меня. — Ты сейчас работаешь в Константинополе?

Я кивнул:

— Мое время преподавания закончилось, и я отправил своего самого лучшего, хотя и ленивого, ученика в наш огромный мир. Полагаю, ты хорошо помнишь все уроки по логике? И три категории: показательную, убедительную и софистическую?

— Только ты сам помнил их в конце своего третьего десятка, — ответил Аэций, хлопая меня по руке. — А говоришь, как престарелый педант уже.

— Уже говоришь, как престарелый педант, — поправил я его. — Пошло неправильно расставлять слова в предложении.

Аэций улыбнулся:

— То немногое, что я усвоил из логики, давно забыто. Кстати, — добавил он, и улыбка стала шире, — огромный мир, куда ты отправил меня, редко подчиняется своим же законам.

Я выглянул из окна и посмотрел на мерцающий Золотой Рог. Чайки кружились низко в сумерках далеко за отмелью.

— После того как ты ушел на границу изучать воинскую службу, меня отстранили от двора Гонория и послали на восток. Тут тихо и мирно.

Я снова поднял глаза на Аэция.

— А ты? У меня больше нет важных новостей. Но ты-то как? Какие у тебя новости?

— Я слышал, император женился, — пробормотал Аэций. — Новостей предостаточно, так мне казалось.

— Ах, да, — сказал я. — Афинаида.

— Ты говоришь о ней так, как мужчина говорит о своей возлюбленной.

— Шшшш! — зашипел я, взволновавшись. — Даже не шепчи такие вещи!

Аэций засмеялся. Я посмотрел на него. Хорошо ему ничего не бояться! Но нам, учителям-рабам, есть чего опасаться при императорском дворе.

— Так, — произнес он. — Эта Афинаида — Евдоксия, как нам нужно говорить, полагаю, — она очень красива?

— Гм. — Я все еще смотрел на своего ученика. — Ты сможешь решить это сам, когда встретишься с ней. Императрица возвращается из Летнего дворца в Гиероне через два дня.

— Есть какие-нибудь другие новости?

Я пожал плечами:

— Нет, Ты знаешь это прекрасно. У простых писцов, похожих на меня, нет новостей. А вот у стратегов…

— Ты хочешь услышать мои новости?

Я кивнул:

— Конечно.

Аэций подумал, потом вздохнул, притащил стул с трещинами из тени и сел. После длительных размышлений он начал.

— Во время своего последнего пребывания на базе у реки Дунай, в Виминации…

— Подожди, подожди! — воскликнул я, как можно быстрее затачивая гусиное перо.

— Ты хочешь все это записать? — спросил он.

— Каждое слово, — ответил я. — Для того дня, когда…

Аэций поднял брови.

— Анналы Приска Панийского?

Я застенчиво кивнул:

— Знаю, Тацит из меня не получится. Но…

Стратег положил свою властную руку на мою и сказал:

— Не будь столь уверен в этом. Мы живем в интересное время.

Наши глаза встретились. Мы оба поняли едва заметную иронию в его словах.

Я оперся рукой о край своего письменного аналоя, обмакнул перо и замер в ожидании.

— Ну, — начал Аэций, — есть новости из придунайских гарнизонов…


Я ежедневно испытывал восторг при виде моего дорогого ученика Аэция в его красном одеянии стратега, посещающего бесконечные собрания и сессии по законопроектам в императорской консистории со спокойной невозмутимостью. Это характерно для человека действия, коим он и являлся на самом деле. «С навыками, полученными в течение многих лет, и твердостью характера, выработанной во время приобретения этих навыков», — как говорил святой Григорий Нисский.

Он самоотверженно выполнял свой долг как в консистории, так и на поле боя. На границе сейчас все было тихо; не велось никаких грандиозных военных кампаний. Более того, летние операции подходили к завершению. Аэций покорно занял свое место в большом полукруге суда, в центре которого восседал Феодосий с сенаторами, советниками, стратегами и епископами, устроившимися по сторонам. Кроме этой сердцевины императорской администрации, дворец был наполнен евнухами, рабами, служанками, имелось множество смешных обрядов, титулов и великолепных знаков отличия. Мой собственный хозяин в то время, князь Святой Щедрости, держал одно из простых управлений в государстве.

Через два дня после прибытия маленькой группы из Равенны вернулась императрица, проведя неделю у прохладных фонтанов в садах Летнего дворца в Гиероне, который она очень любила. Дворец находился на обдуваемом ветрами мысе, где проливы впадали в Понт Эвксинский, и туда было особенно приятно приезжать в конце сухого и знойного лета, когда даже цикады казались хриплыми и задыхающимися от пыли.

И я был там — я, Приск. Я присутствовал там, простой и ничем не выделяющийся придворный писец, в то время как они, смутившись, впервые встретились взглядами. Это произошло в триклинии девятнадцати опочивален. Аэций и Афинаида встретились — оба самоуверенные и самонадеянные из-за своего возраста, хотя каждый по-своему. Тогда я увидел, как исчезла из них вся самоуверенность и самонадеянность.

— Августа Галла Плацидия и главнокомандующий западными легионами стратег Аэций! — объявил камергер.

Они вошли в комнату — сначала Галла, потом Аэций. Галла и Феодосий вежливо улыбнулись друг другу, затем император сделал шаг вперед, и они поцеловались.

Аэций, казалось, как-то странно застыл на месте.

Афинаида тоже.

Тогда она поняла, что такое настоящая любовь. Все ее существо словно потянулось к нему, и Афинаида вдруг подумала с отчаянием: «Это тот мужчина, которого я люблю и буду любить всегда. О, что я наделала?!»

…Я видел, как они избегали друг друга целую зиму. Для каждого из них просто мельком взглянуть на другого казалось самой сладкой, самой острой болью. Влюбленные едва разговаривали. Когда в государство Сасанидов (в Персию) отправили дипломатическую миссию, Аэций, к удивлению некоторых, поехал следом. Молодой человек провел всю зиму вдали от Востока.

Афинаида казалась порой как-то странно отрешенной для молодой жены; но на следующий день императрица слишком громко хвасталась (и слишком открыто, к смущению многих) изумительными чертами характера своего мужа. Женщины, которые чересчур кичатся мужьями, редко хранят им верность. Но в случае с императрицей люди приписывали это естественной теплоте и щедрости ее сердца.

* * *

Весной объявили, что императрица собирается совершить паломничество в Иерусалим.

— Хотя дорога абсолютно безопасна, — добавил Феодосий, — Евдоксию будет сопровождать первая когорта императорской охраны под командованием стратега Аэция.

Феодосий глубоко уважал молодого полководца и с гордостью полагал: только опытнейший воинский отряд может достойно сопроводить его любимую жену.

Это было самое лучшее и одновременно самое худшее, что могло случиться. Проводить время вместе по приказу своего собственного мужа! Боль усиливалась. Вероятно, они втайне хотели страдать. Нужно ли человеческому сердцу испытывать ощущение счастья, или ему просто не хватает сильных, ярких, острых чувств? Разве есть разница в том, какими должны быть эмоции?

Я отправился с ними, видел все и не записал ничего. Но сейчас, в эти последние дни, когда только я остался из всей этой храброй и прекрасной компании… Теперь можно сказать правду.

Свита императрицы взошла на борт императорской баржи, которая стояла на якоре в тихом море в бухте Фосферион. Судно миновало узкий пролив Босфор и бросило якорь на азиатском побережье, где множество кричащих от радости людей размахивало ветками оливы и мирта. Там состоялся обед, данный главой золотого города Хризополиса. Некоторые уже замечали, что императрица и стратег, видимо, презирают друг друга, поскольку едва обмениваются взглядами, не говоря о беседах. Когда им приходилось быть в тесной компании, например, на обеде, эти двое опускали глаза и понижали голос, словно от позора и стыда.

Судно отправилось дальше на восток и оказалось в провинции Вифиния, а затем — в Никомедии. Императрица поехала в прекрасном четырехколесном экипаже. Аэций и отряд держались далеко впереди.

Афинаида прибыла в Гиерополис, чтобы омыть свое очаровательное тело в целебных горячих серных источниках. Оттуда она взяла курс на азиатскую гору Олимп и монастыри, где завязался долгий научный диалог с местными священниками, после которого у тех осталось чувство удивления и покорности, а молодые и темпераментные послушники стали обожать и даже боготворить свою императрицу. Афинаиду равным образом радушно принимали и чествовали в Смирне и Эфесе, во всех больших городах ионийского побережья, на юге Памфилии, в тени гор Тавра, в Селевкии и Тарсе, где жили евангелисты.

Это показное веселое путешествие имело свою тайную политическую цель — закрепить любовь народа, Церкви, властвующих сенаторов во всем Леванте к императору и его обворожительной жене и сделать Феодосия и Афинаиду узнаваемыми и уважаемыми далеко за стенами Константинополя.

Через несколько недель пути процессия оказалась у богатого поселения Антиохии, «третьего города империи», полного галдящих критян, сирийцев, евреев, греков, персов, армян. Город называли Антиохией Прекрасной за знаменитые мраморные улицы, проложенные Иродом Великим. Там впервые стали использовать термин «христиане».

Афинаида влюбилась в этот город в первого взгляда. Она посетила святилище Аполлона, где поженились Марк Антоний и Клеопатра. Теперь оно было наполовину разрушено рьяными религиозными фанатиками. Императрица настояла на послеобеденном путешествии из жаркой и душной Антиохии, подальше от пригородных лачуг, облепивших окрестные холмы, чтобы увидеть своими глазами рощу Дафны, где сотни проституток все еще занимались нехитрым ремеслом «в честь богини».

На обеде императрица произнесла великолепную импровизированную речь о славном прошлом прекрасной Антиохии и процитировала из «Одиссеи»: «Гордо скажу о родстве своем с вашим народом и кровью». Всегда производит хорошее впечатление, когда иноземный сановник заявляет, что он имеет такое же происхождение, как и его аудитория.

На следующий день они выехали из города и отправились на юг, к величественному храму Баальбека. Но по приказу императрицы процессия повернула на восток и двинулась в пустыню, следуя за толпами, хлынувшими на холмы. Они желали посетить религиозный «памятник», столь отличающийся от надменных построек Баальбека — знаменитого святого отшельника Симеона Столпника на пьедестале, расположившегося недалеко от Теланессы. Там, в мерцающей сирийской пустыне, Афинаида, Аэций и их свита увидели своими глазами прославленного святого, сидящего на вершине столпа семидесяти футов в высоту, где он уже находился в течение десяти лет и останется еще на двадцать. Множество паломников расположились у пьедестала, смотря в изумлении на праведника и собирая вшей, падавших с его немытого, истощенного тела на землю. Они прятали насекомых в свою собственную одежду, как ценные мощи, называя их «Божьими жемчужинами».

Ни Афинаида, ни Аэций не искали никаких жемчужин.

В последующие годы многие пытались подражать Симеону. Новости о его великом акте самоуничижения, полном личной неприязни деянии распространились повсюду, и запах чувствовался по всей долине. Далеко в лесах Арденн в Галлии дьякон из Ломбардии попробовал последовать примеру святого, пока другой, более прагматичный епископ не велел ему перестать заниматься такими глупостями.

Возле Симеона сидел еще один житель пьедестала, Даниил Столпник. Даниил начинал с довольно маленького постамента, но щедрый благотворитель хорошо заплатил, чтобы возвели величественную двойную колонну. Можно было перейти к ней с первого пьедестала посредством импровизированного моста из досок, поэтому никогда не приходилось пачкать ноги пылью этого мира. И там Даниил сидел и молился, опорожнял свой желудок и восхвалял Бога.


Когда процессия подошла к прекрасному храму Баальбека, наступил вечер, но покинутое языческое святилище гордо стояло в поздних лучах розового света, озарившего пустыню. Афинаида и ее свита подивились портику Каракаллы с кедровой крышей, изумительным мозаикам на мраморных полах, барельефу Юпитера Гелиопольского и, прежде всего, захватывающему дыхание храму языческого бога, его колоннам, по размерам не имеющим себе равных в мире — примерно восемьдесят футов в высоту и восемнадцать в обхвате. Думаю, таких никогда больше никто ни в какие времена не сможет возвести. Один из камней в основании весил свыше тысячи тонн. Знания о том, как вырезать и передвинуть подобные гигантские глыбы, уже исчезли из памяти человечества. Никогда не суждено нам вновь увидеть такое величие.

Афинаида и ее свита посетили и храм Венеры, богини любви и красоты, который теперь стал базиликой, посвященной святой Варваре, непорочной деве и мученице. В соседнем городе шептали, что в стенах зданий храма до сих пор проводятся древние ритуалы. Могущественные священники из христиан были крайне недовольны этими слухами, но светская власть втайне обо всем знала. Говорили, что хранящие молчание камни до сих пор свидетельствовали о естественном культе старых богов, древних даже по сравнению с богами Олимпа, которые победили их — Астарты, Атаргатиды и самого Баала, сквозь темную пелену наблюдавшего за своими последователями еще за две тысячи лет до того, как Христос начал шествие по земле.

Всего век назад Евсебий писал: мужчины и женщины все-таки пришли сюда, подчинившись желанию «слиться воедино» перед алтарем в честь богини. Мужи и отцы позволили женам и дочерям открыто продавать себя случайным прохожим и верующим ради своей таинственной богини любви. Некоторые из мужчин даже получали удовлетворение, видя, как женщины становятся проститутками. Все ночи они пели, пили и танцевали под звуки варварских барабанов и флейт…

Нет, Баальбек никогда не был излюбленным местом христиан.

Там проливалась жертвенная кровь и царила священная любовь. Разве может одно существовать без другого? В древней религии отсутствовала какая-либо мягкость. Кровь ручьями текла по камням. «Анаф, сестра Баала, пробиралась, стоя на коленях, по шею в крови, в человеческой крови, — свидетельствуют древние тексты. — Человеческие руки лежали у ее ног, они летали вокруг нее, словно цикады. Она связала головы вокруг своей шеи и руки примотала к поясу. Она вымыла свои руки в реках человеческой крови, текущих у ее колен…»

В Баальбеке, как казалось, боги тоже были смертными. Они рождались для поклонения, преуспевали и приобретали великолепные храмы, построенные для самих себя. Позднее, когда мужчины и женщины перестали верить в них, боги слабели и умирали. Новое поколение смертных богов занимало их место. В свое время даже Христос исчезнет навсегда с лица земли.

Никто из императорской свиты не произносил тайных мыслей вслух в Баальбеке. Но процессия задержалась там надолго.

И вот, наконец, показался Иерусалим, священный город Сиона. Это место Афинаида тоже очень полюбила. Она осталась в городе больше, чем казалось приличествующим. Муж ждал ее в Константинополе, и настало время вернуться к супружескому ложу. Сейчас самой главной обязанностью стало рождение Феодосию сыновей. Других причин, чтобы жить дальше, у императрицы не было.


Шла последняя ночь перед спуском со священной горы Сион на побережье, в Цезарию, после чего предстояло путешествие домой на корабле. Афинаида прогуливалась по уединенной террасе скромного дворца, где она остановилась вместе со свитой, рассматривая долину Геенны и Шеол, куда древние израильтяне сваливали тела своих мертвецов в дымящиеся пропасти внизу и сжигали их. Издалека, из Гефсиманского сада на оливковом холме, в этот ад подул легкий ветерок.

От тени дворца отделилась еще одна фигура и вышла на террасу, чтобы подышать ночным воздухом перед сном. Они едва не столкнулись. Оба отступили назад и посмотрели с тем же самым крайним удивлением, с каким впервые увидели друг друга три долгих месяца назад. Их глаза широко открылись, заблестели и стали казаться какими-то наивными при свете луны на востоке. Затем, словно лунатики тихой черной ночью, они снова стали приближаться друг к другу.

Из оливковой рощи донесся резкий предупреждающий крик птицы, и луна приобрела золотой оттенок на небосклоне над долиной Шеол, где в воздухе летало множество мелких пылинок из-за созревшей в конце лета пшеницы в деревне неподалеку, и появился туман из-за дыма, который валил от сжигаемого мусора.

Они не сказали ничего. Стало невероятно неловко, словно встретились два подростка…

Невозможно сказать, кто кого поцеловал. Их губы встретились. Они сопротивлялись, не давая себе покориться этому желанию или, скорее, этой потребности — прикоснуться к другому. Оба испытывали чувство удовлетворения. Но оба были побеждены.

После поцелуя они отпрянули и долго смотрели друг от друга. Молча. Шли минуты. Никто из них не шевелился, да и не смог бы пошевелиться…

На следующий день на рассвете они покинули город и отправились в длительное путешествие по побережью. Ехали вдали друг от друга, склонив голову и храня молчание, словно два человека, недавно потерявшие все.


Галла знала. Галла заметила их своим острым взглядом, когда те возвращались.

Замужество и невзгоды, вероятно, смягчили ее сердце. Материнство же для нее наверняка не казалось чем-то важным. Слабости других людей в душе этой женщины вызывали, скорее, жалость, а не презрение, как было прежде. Она видела эту живую агонию своими глазами: Афинаида и Аэций, не желая того, но не в силах больше ждать, страстно держали друг друга в объятиях, разлученные суровыми обстоятельствами, строгими обрядами и придворными формальностями. Ее реакция была реакцией женщины, немного влюбленной в мужчину, обожавшего другую: грустная улыбка и молчание.

Вероятно, она поняла, что Аэций и Афинаида обладали чем-то общим, что не изменится на протяжении всей жизни. Каждый из них любил другого, и никому из них никогда не понадобится кто-то еще.

Между Галлой и Афинаидой могла бы возникнуть затаенная вражда, злоба или что-то похуже, но ничего этого не случилось. Между Пульхерней и Галлой сложились столь же теплые отношения, как у поклявшейся в вечной девственности сестрой императора с тонкими губами и человеком мужского пола из плоти и крови. Пульхерия, естественно, чувствовала жгучую ревность и негодование, выражавшееся в ханжеском поведении. (Блюстителями нравов движет зависть, а не моральные принципы. Тот, кто может, именно так и поступает, а тот, кто не может, читает проповеди). Но хладнокровная зеленоглазая Галла, вероятно, посчитала, что чувства Афинаиды к Аэцию отражают ее собственные. Наверно, она увидела, как бедная девушка, вышедшая замуж в столь юном возрасте, с сердцем, созданным для любви к тому, кого втайне обожала, но в реальности не имеющая возможности даже обнять, обречена страдать всю жизнь. Какова бы ни была причина, она всегда обращалась с императрицей, столь непохожей на нее по характеру, только по-доброму.

А потом, на двадцать шестой день августа 423 года, пришло известие с шокирующими новостями из Рима. Император Гонорий умер от водянки, а узурпатор Иоанн поднял легионы в Иллирии и объявил себя новым императором Запада.

Аэций, казалось, вздохнул с облегчением, когда представился случай наконец уйти.

— У Рима врагов не уменьшается, — сухо заметил стратег. — Пора дать бой.

Глава 11 Варварское побережье в огне

Торговля в Константинополе закрылась на семь дней из-за объявленного общественного траура по Гонорию. Восточный император Феодосий даже приказал отменить лошадиные скачки, что едва не вызвало мятеж.

В это время в Рим вернулась Галла вместе с Аэцием, и ее сын в возрасте четырех лет стал императором.

С детства Валентиниан поступал, скорее как дядя, нежели отец. Сказывалась никуда не годная наследственность. Он был вялым, жадным, несерьезным, раздражительным и жестоким. Галла сама, как шептали злые языки, намеренно воспитала сына глупым, дала плохое образование и наполнила его голову религиозными предрассудками. Нося христианское имя, Валентиниан очень увлекался темной стороной магии и гаданиями.

Обвинять мать в ошибках — дело крайне несправедливое: Галла искренне и глубоко верила в христианского Бога. Не в хриплые и бессвязные бормотания гаруспиков посреди алых брызг и пятен крови умирающего голубя, не в иные ловушки-прикрытия погибающего язычества. Когда шумные и усердные проповедники сновали повсюду, а настоящей божественной любви-доброты не имелось нигде (можно сказать, что это время было очень похожим на любое другое), Галла, несмотря на безжалостность и гордыню, посвятила всю свою жизнь официальной религии империи.

Более того, хитрые сплетники замалчивали один важный факт: Валентиниан оказался слишком глупым и достаточно безнравственным, чтобы открыть для себя радости черной магии.

Но, являясь единственным законным наследником Западного трона, маленький мальчик с хитрым взглядом был торжественно коронован диадемой и возведен в сан императора. А фактически на Западе стала править его мать.


В течение нескольких лет после этих событий в империи установился непростой и непривычный мир, за исключением одного ошеломляющего поражения, которое, казалось, произошло неожиданно. Попытка отвоевать владения каждый раз терпела неудачу. Зерновые поля Северной Африки перешли под контроль вандалов.

В июне 429 года, когда нещадно палило солнце, африканское побережье охватил огонь. Нападающие вандалы были всадниками из германских степных племен, недавно осевшими на юге Испании и объятые горячим желанием завоевывать и разрушать. Видимо, за одно поколение они смогли научиться кораблестроению и мореплаванию у местных испанских жителей. Из своего королевства Вандалузия (или «Аидалузия», как называли его берберы) неприятель пересек узкие проливы, перешел провинцию Мавритания и с огнем и мечом двинулся на ценные зерновые поля Нумидии и Ливии.

Рим был захвачен врасплох. Никто, кроме Аэция, казалось, не понимал, какой это грозило катастрофой. Говорят, что, когда он услышал новости, его лицо приобрело пепельный оттенок. Аэций сжал себе запястье левой руки правой и не мог произнести полдня ни слова.

Императорский двор, богатые сенаторы и беспечные компании в Риме весело продолжали вести свои дела, словно не осознавая: из-за далекого горизонта медленно появляется и уже застилает небо огромное кроваво-темное облако.

На следующий год армии вандалов направились на восток, к Магрибу, нацелившись на завоевание Врат Восходящего Солнца. Города сдавались один за другим, не выдерживая их яростного напора. Говорили, в ясные ночи можно было разглядеть африканский берег, освещенный так, будто повсюду, от Тингиса до Великой Лептиды, горели огромные сигнальные костры.

Летом 432 года город Гиппон оказался осажденным вандалами. На третий месяц той ужасной блокады, когда умирающие от голода убивали друг друга за крысу, один из великих отцов Церкви, святой Августин из Гиппона, в последний раз посмотрел на этот погибающий мир, который он так любил и которого боялся. Он умер на двадцать восьмой день августа в возрасте семидесяти пяти лет. Спустя несколько недель Гиппон взяли и сожгли почти дотла. Письма Августина и его личная библиотека чудом уцелели: двести тридцать две книги плюс трактаты, комментарии, послания, наставления и бессмертные труды «Исповедь» и «Божий Город».

Прошли годы, вандалы-завоеватели покорили Северную Африку. Молодой и нерешительный император Валентиниан колебался. Аэций призывал возобновить борьбу на суше и на море. Вначале он говорил энергично, потом — яростно. Когда Галла Плацидия согласилась со стратегом и стала убеждать сына действовать в том же направлении, слабый и параноидный подросток воспротивился им, назвав «командирами», отказался что-либо делать в Африке и отправил Аэция в изгнание.

Не в последний раз Аэций нашел убежище у визиготов в Толосе. Тем временем Валентиниан упросил раздражительного и распутного короля вандалов Гензериха заключить постыдный мир. Гензерих еще в юности как-то раз был заложником у римлян со своим младшим братом Берихом; последний уже давно скончался в результате «несчастного случая».

Гензерих оказался жестоким и кровожадным. Он всегда приходил в восторг от зрелищ, отличающихся крайней жестокостью и развращенностью. Особенно ему нравилось смотреть, когда женщин заставляли совокупляться с животными, как говорилось в древних мифах: дикий бык, изображающий Зевса, спаривался с обнаженной рабыней, привязанной к колесу тележки и олицетворяющей Европу. Вероятно, правитель верил: демонстрируя страсть к подобным развлечениям, он указывал на свое родство с высокой культурой классического мира. Король вандалов говорил мало, был низкого роста. Хоть он и занимался сексом с женщинами, но делал это с ненавистью.

К ужасу многих, королевство вандалов в Северной Африке под властью злобного Гензериха быстро укрепляло позиции. А ресурсы же Рима были на исходе.

Улицы города наводняло все больше бедно одетых и умирающих беженцев, спасающихся от яростных атак вандалов в Северной Африке. Их крошечные деревянные лодки, покачиваясь, плыли по Средиземноморью и далее к берегам Нумидии и Мавритании, чтобы остановиться в Италии. Отчаявшихся голодных ртов прибавлялось, а зерна становилось все меньше! Но некоторые по-прежнему продолжали беспечно жить и не желали замечать, как кроваво-темное облако почти закрыло небо.

Глава 12 Госпожа и рабыня

Прошли годы, и сестра Валентиниана, Гонория, превратилась в молодую женщину. Как только она достигла переходного возраста (наступило шестнадцатое лето ее жизни), девушка открыла свое истинное лицо, и имя «Гонория» оказалось невероятно неподходящим для этой заядлой любительницы удовольствий. «О, несовместимое имя! — воскликнул один монах-летописец. — На свете не было столь бесстыдной женщины и столь ненасытной в своих плотских желаниях, как августа Гонория!»

Столь простому писцу, как я, не подобает иметь то или иное мнение о поведении сестры Валентиниана. Но многие другие историки считали по-другому, говоря о ней как о «чувственном демоне», «лакомом кусочке, воспламенявшим плоть мужчин и пронзавшим их души» и даже «Великой Блуднице, чье появление приведет к концу света». Более строгие анналисты писали, что не могли излагать на бумаге ужасные истории, которые слышали о вожделении и распущенности августы, хотя уже вдавались в разнообразные и беззастенчивые подробности. Какой бы ни была правда о Гонории, я, как историк, дающий только достоверные сведения, должен отметить бесспорные факты.

Гонория родилась через три года после брата, в 422 году. Дочь печального Флавия Констанция и его целомудренной и честной жены августы Галлы Плацидии, она в 437 году едва достигла пятнадцатилетнего возраста. Казалось, у девушки было три интереса в жизни: украшение своего тела, привлечение к себе внимания (и мужчин, и женщин), и чувственные удовольствия. Большего различия между матерью и дочерью представить невозможно. Во дворце ходили слухи, что наверняка августа Галла родила ребенка не от благородного и молчаливого Флавия, а, скорее, после визита одного из ненасытных и распутных богов языческого пантеона. Вероятно, Зевс наведался к Галле в виде золотого дождя, как к Данае, или обернувшись лебедем, как к Леде.

Дочь Галлы, подобно дочери Леды, Елене Троянской, была неотразима в глазах мужчин: обе девушки отличались яркой красотой и нескрываемым сладострастием. Гонория стала причиной череды событий столь же гибельных и трагических, как и Елена, устроив похожее развлечение для язвительно усмехающихся сверху богов. Печальная история Трои известна у богов как «Гнев Ахиллеса», люди же помнят ее как «Смерть Гектора».

Если отец и не Зевс, то, вероятно, это был великий Пан или какой-то развратный сатир из свиты последнего, который зачал Гонорию с непорочной и высокомерной Галлой, когда та закрылась в своем ограниченном по собственному желанию и уравновешенном мирке. Огромное различие между матерью и дочерью, конечно, не вызывало сомнений и часто бросалось в глаза.

Одной красоты в женщине не достаточно, чтобы соблазнить мужчину и свести с ума от любви. Она должна еще покорить его взмахом ресниц, неотрывным сияющим взглядом, который бросает в ответ, бездонной глубиной глаз, подведенных темной краской для век, очаровательным выпячиванием карминовых губ, нежным прикосновением пальцами к его руке, наклоном вперед, желая взять, скажем, упавшую салфетку с пола, давая ему возможность мельком увидеть свои сладкие и сочные груди с затвердевшими розовыми сосками, — вот такая женщина завоевывает мужчин, как я говорю, и красотой, и откровенной чувственностью. В этом смысле святой Августин предупреждал нас: «Женщины — самая большая ловушка, которую дьявол уготовал для мужчин». И даже Библия в стихе 34-м главы 14 Первого послания к Коринфянам напоминает нам: «Жены ваши в церквах да молчат; ибо не позволено им говорить, а быть в подчинении, как и закон говорит».

Уловки и способы соблазнения августа Гонория прекрасно усвоила с ранних лет. Как только ее тело стало приобретать более женственные формы, во дворце начали верить в сплетни, будто она требует сексуальных удовольствий от рабов. Ни Агриппина, ни Мессалина не были столь развращенными. В Равенне, сомнительном в нравственном отношении городе, где находилось около двадцати тысяч рабов, каждый из них обязывался выполнять приказы господина или госпожи. Так что слуг, желающих удовлетворить ее похоть, всегда оказывалось множество.

Более шокирующим стало безразличие августы к тому, являлись ли ее партнерами в любовных играх мужчины или женщины. Так Сафо с острова Лесбос, чьи произведения почти не сохранились для потомков (слава Благопристойности!) получала удовольствие там, где видела его. Ее страсть распространялась не только на мужчин, но, будучи более всеобъемлющим чувством, на людей в целом.

Говорили, что особую роль в пробуждении в августе Гонории желания испытывать плотские радости сыграла одна примечательная личность. Как-то раз в личные покои Гонории вошла новая рабыня с рабовладельческих рынков Александрии. Ее звали Сосострида, что на древнеегипетском языке означало просто «Сестра» и служило обычной формой выражения теплых чувств к невольнику. Другие имена рабов, свидетельствовавшие о большем, чем привязанность. Они напоминавшие тем, кто носил их, о долге доставлять удовольствие хозяину по его требованию и обозначали «желание», «поцелуй», «наслаждение», «любимый» и даже «сексуальность». Сама Сосострида вполне могла выбрать любое из этих необычных названий — как оказалось, таков был ее горячий темперамент. «Сестра» являлось, вероятно, более неясным словом; но существовало немало рабовладельцев, находивших извращенное удовольствие в приглашении своей «сестры» ночью в постель.

Сосостриде исполнилось восемнадцать-девятнадцать лет. Она была родом из Египта — стройная, темнокожая и очень красивая девушка. Теперь вы знаете, какова репутация у египтян — и у мужчин, и у женщин. В древние времена, до появления на свет Христа, в Египте процветала крайняя распущенность, а женщины весь день прогуливались не только с голыми ногами, но даже с голой грудью. Вечером они сидели за столом с мужьями и друзьями мужей, бесстыдно ведя беседу, словно были умом равны мужчинам! Их полные круглые груди гордо и развратно лежали на всеобщем обозрении, красота их темных сосков подчеркивалась с помощью небольшого количества косметики и румян!..

Но я отступаю от темы.

О Сосотриде и августе Гонории я слышал от одного писца во дворе Равенны. А тот, в свою очередь, узнал обо всем от самой египтянки, оказавшейся позднее в его собственной постели. Он получил крайне непристойное и отвратительное удовольствие от ее рассказов о развлечениях в юности в объятиях и мужчин, и женщин. Вот такими порочными были времена. И хотя верно, что у лжи короткие ноги, и слухи не столь беспочвенны, например, когда августа спешит сообщить на рыночной площади о делах, творящихся в ее спальне, я думаю, есть какая-то прискорбная правда в картинах, промелькнувших в моем изумленном воображении после мрачных подробностей, изложенных тем бесстыдным писцом. С тех пор я прокручивал эти эпизоды в голове снова и снова много раз, руководимый единственно желанием узнать, могли ли они действительно иметь место или нет. Сейчас возникает такое ощущение, будто я сам был свидетелем таких ужасных сцен.

Августа Гонория обыкновенно принимала ванну вечером и утром, а затем сонно лежала на кушетке, а рабы умащивали и массировали ее тело, используя теплое масло с ароматом лепестков роз. Вскоре заметили, что это задание выполняла исключительно Сосотрида, а остальных невольников выпроваживали подальше. Более того, днем взгляды, которыми обменивались госпожа и рабыня, казалось, означали большее, нежели просто теплые отношения, которые могли существовать между августой и ее служанкой. Словно их взоры соединяла некая недозволенная тайная страсть, лишь усиливавшаяся из-за неясных улыбок, даримых друг другу на публике, будто они молча вспоминали о наслаждениях предыдущей ночи и с нетерпением ждали удовольствий от ночи следующей. Говорили, иногда после наступления темноты из личных покоев августы Гонории слышались крики, звучавшие странно для слуха тех, кто всегда полагал, что такие стоны женщины мог вызвать только муж, исполняющий свои супружеские обязанности.

Действительно, если верить слухам, самые худшие опасения двора имели основания. Уже с первой ночи у Гонории Сосотрида начала использовать привораживающие масла на своей госпоже, нежно шепча, что она великолепно знает это искусство. Другие рабыни помогали юной августе выйти из ванны, заворачивали в мягкое покрывало, переносили на широкую кушетку с подушками, клали на живот и заботливо растирали.

Затем египтянка брала свою чашу с парфюмерными мазями, лила их в ложбинку на спине Гонории и тонкими и изящными коричневыми руками начинала втирать масла и массировать ее плечи и шею, спину и бока. К удивлению других рабынь, Сосострида запустила руки под мягкое белое покрывало, лежащее на нижней части тела августы, а также массировала ее гладкие белые ягодицы.

Через несколько минут покрывало сдвинулось в сторону и бесшумно упало на пол, оставив Гонорию обнаженной и незащищенной, но, казалось, та ничуть не возражала. Затем, к крайнему изумлению присутствовавших рабынь, которые, не будучи египтянками, никогда не смели позволить себе подобной вольности с госпожой из правящей семьи, Сосострида снова взяла чашу и направила маленькую струйку золотистого масла между бедер августы, которые тогда еще невинно и крепко были сжаты вместе.

Наглая египтянка, понимая по улыбке, играющей на ее устах, уселась возле своей госпожи на кушетку, а не встала на колени рядом с ней, как подобает рабам. Она была одета в длинную белую тунику, небрежно схваченную вокруг талии красным поясом. Теперь, чтобы удобнее сесть на кушетку, хотя и без приглашения, Сосострида бесстыдно задрала платье почти до колен, выставив на всеобщее обозрение длинные гладкие ноги и демонстрируя красивые кожаные сандалии, дерзко высоко зашнурованные в развратной манере большинства проституток Субурры.

Египтянка низко склонилась к госпоже, желая теснее прижаться к ее рукам, но, делая это, ее сочные груди под белой льняной туникой с шокирующей откровенностью мелькнули возле спины августы, и Гонория задрожала при этом движении, даже не подумав объявить выговор. Затем бесстыдная рабыня начала кончиками пальцев дразня водить вверх и вниз по гладкой блестящей щели, от ягодиц до колен, и обратно, но дразня, словно они были заняты вовсе не работой, а непорочной игрой.

Далее (перед широко открывшимися от удивления глазами других рабынь) Сосострида раздвинула белые бедра юной госпожи. Склонившись, она распустила волосы, встряхнула головой и начала ласкать своими длинными черными волосами бедра Гонории, перенося их то вверх, то вниз — на ягодицы, на спину.

Волосы Сосостриды были великолепного для египтянки цвета, насыщенного иссиня-черного, длинными, прямыми и доходили ей почти до талии. Сейчас рабыня использовала их не как простое украшение, а как орудие соблазнения. Под ее нечистыми манипуляциями августа Гонория издала тихий стон и, к своему удивлению, казалось, приподняла немного ягодицы и изогнула стройную спину. Когда Сосострида снова села на шелковые подушки возле нее, случилось, что ее бедра больше не были сжаты, а немного раздвинулись, словно объятые сладострастным предвкушением. Египтянка улыбнулась, и ее улыбка была полна победы. Она снова погрузила кончики пальцев в чашу с благовониями.

Тогда, как говорят (хотя я удовольствием не поверил бы), Гонория слегка повернула голову и прошептала остальным рабыням приказ покинуть комнату. И все они покинули спальню. Но женщины, будучи рабынями своих страстей, а заодно крайне любопытными сплетницами, не исчезли, а спрятались в соседней прихожей, желая оставаться рядом с дверьми, а затем бесшумно снова открыть их и подсматривать через разрисованные занавесы за тем, что происходит между египтянкой и их госпожой.

Казалось, Сосострида и здесь действовала с умом, поскольку через несколько минут бросила взгляд туда, где скрылись остальные рабыни. Она вызывающе посмотрела на них, хотя едва ли могла видеть в темноте. Египтянка изогнула брови и улыбнулась, словно прекрасно знала об их местонахождении и наблюдении. Она даже наслаждалась от сознания того, что ее способ удовлетворения августы доступен для глаз посторонних.

Теперь Сосотрида… Но тут я должен прервать свое повествование ради соблюдения приличий. Есть много о чем рассказать, очень много. Но пусть эта постыдная похоть не оскверняет страниц моей скромной хроники. Другие писатели с более низкими моральными принципами могут говорить о любовниках августы Гонории, как им заблагорассудится, получая за это свои грязные деньги. Да минует меня такая судьба, о Музы!

Нет возможности рассказать все, что я знаю об августе Гонории, не выходя за рамки приличий. Долго той ночью стояли в укрытии рабыни, наблюдая. Они слышали еще больше стонов и вздохов, видели своими глазами столько возмутительных развратных манипуляций между девушкой и девушкой, что это заставило бы покраснеть самую бесстыжую портовую шлюху Коринфа. Как же рассказывать новые подробности, не оскорбив до глубины души своих благопристойных читателей? Как говорить о распутных девицах (одна — дочь императора, а другая — простая рабыня), которые провели всю ночь за выдумыванием разных извращений и получали от этого массу доселе неизведанных ярких удовольствий, о которых ранее и не мечтали? Как рассказывать о ночи, когда они снова накидывали друг на друга какую-то одежду, но лишь для того, чтобы усилить восторг, испытываемый при виде полуобнаженного тела? Ведь это всегда считается более непристойным, чем абсолютная неприкрашенная нагота, что известно любой проститутке! Какие слова найти для рабыни, усаживающей госпожу на кушетку, обувающей на ноги хихикающей августы собственные красные кожаные сандалии с высокой шнуровкой, застегивающей тонкую золотую цепочку вокруг ее стройной девической талии, наносящей помаду на ее уже припухшие вишневые губы и подводящей темной краской ее глаза? А та, прежде невинная девушка, внешностью и поведением стала походить на роковую соблазнительницу из снов любого добропорядочного мужчины! И рабыня-египтянка…

Но нет, меня бросает в дрожь при мысли об этом. Я больше не скажу ни слова. Стыдно. Было бы крайне неверно излагать новые подробности подобного грехопадения.

Сейчас моя лампа гаснет, холмы Италии за окном погружаются в ночной сон, слышен лишь одинокий крик филина. Тут я должен прерваться. В моем возрасте нехорошо работать так поздно, силы скоро иссякнут. В тихом скриптории становится прохладно, но я чувствую, как странно быстро бьется мое сердце, словно из-за большого напряжения. Появилось и невероятное возбуждение.

Достаточно сказать, что августа Гонория, как я говорил, бесстыдно предавалась плотским удовольствиям, которым уделяла особое внимание. И эти наслаждения она получала равным образом с мужчинами и женщинами, даря те же низменные радости им в ответ и не делая между ними никаких различий. А это — верный признак характера человека крайне неразборчивого и легко увлекающегося. Но было бы неправильно далее задерживаться на жалких личных делах августы…

Итак, пора в кровать, и да убережет меня Господь от непристойных и нечистых мыслей!

Глава 13 На погибель Рима

Наступило утро — и снова перехожу к Гонории.

Итак, низменные инстинкты ее натуры дали о себе знать. Пока еще августа в полной мере наслаждалась порочными визитами Сосостриды. Но то, что эта неисправимая нимфоманка поддастся чарам мужчин с опасными последствиями для себя, стало лишь делом времени, когда. Его звали Евгений, он был ее слугой. Утомленная скучными правилами и формальностями двора, августа поддалась импульсу своей души и оказалась в его объятиях — вероятно, больше из-за желания чего-то нового и необычного, чем из-за настоящего чувства любви к нему. Виновность Гонории и позор вскоре обнаружились: девушка забеременела. Это стало заметно по ее стройной фигуре.

Мать, сдержанная и корректная во всем, была в гневе. Она была несказанно посрамлена. Галла тотчас заперла бедную дочь в одной из самых темных и тусклых спален императорского дворца и велела соблюдать строжайший пост, на какой сажали отъявленнейшего преступника в ночь перед казнью. Тем временем брат Гонории, вечно мстительный, подозрительный и все еще не имеющий собственных детей, замышлял более хитрое наказание.

В один пасмурный вечер во дворец торопливой походкой вошла старуха, которую отвели в ту темную спальню. Там с душераздирающими криками она продемонстрировала свое ужасное умение, используя травы, вызывающие выкидыш: пижму, полынь, асафетиду, называемую «испражнением дьявола» из-за омерзительного запаха, настои кипяченой мяты болотной.

Вскоре эти древние и нечестивые средства, стимулирующие менструацию, начали действовать, и бедная девушка стала корчиться, словно по ее внутренностям бил огромный кулак. Старуха опустила августу на пол и раздвинула ей ноги, вглядываясь, исследуя и водя туда-сюда расширителем и длинными изогнутыми иглами. Наконец она извлекла вздувшиеся багровые остатки трехмесячного плода, который завязала в запачканные льняные тряпки и бросила в ведро рядом с собой. Вытерев повсюду кровь и убрав следы, старуха сказала в утешение девушке, что зародыш все равно бы не смог жить, поскольку у него оказалась сильно деформирована спина.

Гонория лежала, не говоря ни слова, больше недели. Ее охватывали то полное отчаяние, то печаль, то горечь, хотелось винить во всем остальных, приходили мысли о черной мести. Даже находясь в заключении, она общалась с другими людьми во дворце и вне его, обещая богатые награды в будущем. План августы состоял всего лишь в том, чтобы убить идиота-братца, а Евгения, любовника-раба, возвести на престол на освободившееся место. Трудно разобраться, смеяться ли смелости Гонории или жалеть ее, наивно полагавшей так легко сокрушить империю.

Заговор был раскрыт, августа чуть не лишилась жизни. Валентиниан, одержимый истерической яростью, хотел казнить ее немедленно. Он поклялся, что сделает это сам — булавкой от броши, если потребуется. Галла сдержала сына и убедила отправить свою беспокойную сестру в изгнание куда-нибудь подальше. Евгения, не стоит о том и говорить, осудили на самую медленную и мучительную смерть, подвергнув долгим разнообразным пыткам (особенно — в тех «мужских» местах, которые принесли столько позора императорской семье). Но позвольте не останавливаться на том подробно: некоторые наказания могут быть справедливыми, но не поучительными.

Несколько часов спустя, глубокой ночью, в дверь спальни-тюрьмы августы Гонории постучали. Ее молчание восприняли как знак согласия. Тяжелая дверь отворилась снаружи, и большая серебряная тарелка, покрытая куском малинового бархата, появилась возле кушетки, на которой лежала девушка. Слишком юная и все еще невинная, чтобы подозревать то, что ей следовало подозревать, она наклонилась, отодвинула в сторону ткань и увидела, что там было. Ужасные крики августы слышала половина дворца.

В конце концов, Гонорию, подавленную и с бледным лицом, забрали из спальни-тюрьмы и отнесли в женскую часть, где одели и гладко причесали, словно монашку, а потом отправили под охраной в порт Остия. Оттуда августа отплыла на корабле в Константинополь. И там ее держали фактически как узницу в запертых комнатах в высокой башне императорского дворца Феодосия под неусыпным наблюдением непорочной и никогда не улыбающейся Пульхерии. Гонория оказалась единственной, кто не являлся девственницей среди множества унылых и монотонно поющих богомолок.

Прошло двенадцать долгих лет, когда мир вновь услышал о ней. Но в тот момент невероятный план, давно вынашиваемый в глубине ее ожесточенного сердца, осуществился, месть свершилась: мир сам испытал великие потрясения. Действительно, Западная империя пала, скорее всего, в результате действий Гонории. Никогда не недооценивайте силу красивой женщины, собирающейся использовать свою красоту в качестве силы. Как Елене было суждено принести гибель Трое, так и Гонории — Риму.

* * *

Совсем недавно в Константинополь пришел секретный посланник от некоего Бледы, который называл себя истинным властителем гуннов. Он принес удивительные вести: толстый, жадный до золота старый — вождь Руга погиб на троне от руки таинственного выходца из пустыни, Аттилы, потерянного сына каганской семьи, сейчас ставшего взрослым.

Феодосий узнал об этом и очень обеспокоился. Вскоре император передал об услышанном Галле Плацидии в Равенне, поскольку она могла больше сказать о гуннах. Грубые полулюди-полуживотные, жившие мирно, были почти забыты всеми где-то за границей Паннонии уже целое поколение. Но Феодосий все равно волновался. Было такое ощущение, что новое имя как-то ему знакомо. Еще ребенком довелось слушать рассказы…

В Равенне Галла сама прочитала послание. Такого выражения лица Валентиниан у своей матери еще не видел и удивился.

— Что это? — спросил он. — Мама? Что это?

Галла подняла глаза. Лицо приобрело пепельно-серый оттенок. Императрица казалась пораженной, рассерженной и испуганной одновременно. Сначала она едва ли могла ответить, качая головой и не веря написанному. Наконец произнесла:

— У гуннов новый вождь.

— У тех вонючих всадников с узкими глазами? И что? Что такого? — Валентиниан усмехнулся. — Я слышал, они носят меховые куртки, сшитые из шкур полевых мышей!

— Они не носят шкур полевых мышей, — сказала Галла необычным ровным голосом. — У гуннов доспехи из дубленой кожи. Иногда — из шкур волков, которых мальчики того народа в возрасте двенадцати лет, проходя ритуал посвящения, убивают в дикой местности, вооруженные лишь одним копьем.

— Зачем ты рассказываешь мне это? — спросил Валентиниан. Он сел и скрестил руки.

Видимо, Галла не обратила внимания на сына и продолжала смотреть куда-то вдаль.

Валентиниан почувствовал, как мать начинает сердить его, что было не такой уж редкостью. Она такая… высокомерная. Откуда Галла все это узнала? Да кто тут вообще император?

— Гунны — самые опасные из всех варварских народов, — сказала наконец мать.

— Они счастливо живут у наших границ уже три десятилетия, и ни разу не роптали! — воскликнул Валентиниан. — Неплохой барьер между нами и всей этой ужасной Скифией. Гунны — не наши враги.

— Уже наши, — ответила Галла.

* * *

Аттила сел, поглаживая свою седую редкую бородку, и стал обдумывать, что рассказали шпионы. Его глаза блестели от изумления, в голове одна за другой рождались все новые мысли. Великий гунн засмеялся. Вернее, раздался отрывистый и резкий взрыв хохота.

Сколько слабости! Сколько дыр в казавшейся неприступной римской крепости!

Галла была все еще жива и правила на Западе. Хладнокровное зеленоглазое чудовище, источник мучений и пыток отрочества Аттилы. Этот монстр гонялся за ним по всей Италии, словно хищник, и убил бы как крысу. Но маленький мальчик-крыса, которого Галла хотела уничтожить, скоро вернется. Вот досада-то! Аттила вернется, а императрица задрожит, взглянув ему в глаза. В глаза, видевшие такое… Аттила вернется во главе армии воинов, бесчисленной, как звезды. Ослабленные римские легионы вряд ли смогут противостоять и сражаться.

Галле придется наблюдать, как ее мир гибнет в огне. Зеленые виноградники Мозеля, пшеничные поля Галлии, согретые солнечными лучами оливковые рощи Тосканы — все превратится в пыль. Виллы богачей в Кампании будут сожжены дотла, останутся лишь почерневшие руины. Величественные дворцы и храмы самого Рима, торжественные суды, христианские церкви и соборы — все падет и сровняется с землей, перемешается с глиной, тем источником, который они так высокомерно презирали. Любимая империя Галлы исчезнет под копытами лошадей гуннов.

Теперь пришло время ей об этом узнать. Пора. Как приятно знать, что та хладнокровная зеленоглазая женщина жива. О, как чудесно знать, что она еще жива! И Галле придется встретиться с судьбой лицом к лицу и наблюдать за крахом своей империи.

Начнем с того, что дочь этой женщины была шлюхой! Аттила откинул назад голову и снова засмеялся. Сын — император Западной империи, такой же дурак, как его дядя. Феодосий, правящий на Востоке, не шел ни в какое сравнение с дедом, Феодосием Великим. Муж Афинаиды предпочитал каллиграфию битве.

Сколько человек у неприятеля? Западная армия еще могла иметь в своем распоряжении сто восемьдесят полков на поле боя, Восточная — сто пятьдесят. И тот, кто ими командовал, был далеко не дураком.

Лицо Аттилы потемнело.

Аэций! Почти бессознательно великий гунн попытался перестать думать о нем. Аттила не хотел видеть это имя в списке врагов, появившемся в голове. Остальных можно с удовольствием победить и проглотить, как лев антилопу. Но Аэций… Его стоит убить. Или его стоит оставить в живых?

— У него есть семья? — спросил Аттила у собравшихся шпионов и повернулся к женщине, вернувшейся из самой Равенны.

Она выглядела смущенной.

— Аэций, — хрипло произнес Аттила. — Стратег.

Женщина покачала головой:

— Он ни разу не был женат.

Каган гуннов казался озадаченным.

— Говорят, — сказала женщина, — он любит Афинаиду, императрицу.

— И что стратег собирается с этим делать? Разве ему не хочется сыновей?

Женщина покачала головой. Он не понимала.

Аттила сел и стал думать. Благородный возлюбленный. Великодушный солдат. Последний из римлян, достойный уважения. Друг детства. Заклятый враг. Его тень, его возмездие.

— Где стратег сейчас?

— У визиготов. При дворе короля Теодориха в Толосе. Аэций снова оскорбил императора Валентиниана своей прямотой.

На лице Аттилы появилась едва заметная улыбка:

— Боюсь, скоро Валентиниан еще больше обидится. Но тогда ему как раз понадобится Аэций.

Но Аттила понимал, почему Аэция отправили в изгнание.

Трусливый император Валентиниан не мог смотреть на такого человека с подозрением и горькой обидой. Полководцы, подобные Аэцию, постоянно приковывали к себе внимание. Так случалось довольно часто. Поэтому в военную палатку молодого главнокомандующего с завидным постоянством приходили новости об организации заговора против него. Необходимо было бежать, чтобы спасти свою жизнь. Иногда сообщения приносили, если верить слухам, от самой Галлы Плацидии.

Аэций отправился в изгнание и останавливался у франков, бургундов или визиготов, против которых всегда сражался. Те огромные, мускулистые, краснолицые воины из германских племен неизменно приветствовали стратега как брата, заставляя пить из кружек пенящийся эль и уговаривая не уходить ради их блага, напасть на Рим и покорить город ради своего. Тогда Аэций отхлебывал напитка, благодарил за радушный прием и не говорил больше ни слова. Когда туземцы смеялись над ним, стратег просто улыбался. Как только стало известно, что императорский двор прощает изгнанника за любые преступления, тот немедленно оседлал коня, попрощался с великодушными хозяевами, поехал без свиты обратно на юг и без малейшего упрека вновь принял командование западной армией.

Таким был мужчина, в которого превратился голубоглазый юноша. Насколько же четко Аттила помнил Аэция, торжественно стоящего в степной траве по пояс, когда впервые увидел его. Высокий, гордый, стройный молодой человек… Как Аттиле в Риме, так Аэцию пришлось провести детство в чужом лагере гуннов. Когда они вместе ездили по скифским степям в те долгие летние дни, вся жизнь и весь мир казались яркими и солнечными.

Каган хрипло велел шпионам убраться и поднес руку к глазам, не сосредоточиваясь ни на чем и глубоко погрузившись в воспоминания.

Однажды они выехали вместе — Аттила, Аэций и два мальчика-раба. Всего лишь вчетвером они убили ужасного вепря и тащили тушу на обратном пути в лагерь! А теперь великий гунн узнал, что и стратег тоже провел много лет в изгнании, вдали от любимого народа.

Искорка исчезла из глаз, пропала вся сардоническая радость от абсурдности этого мира. Конечно, существовал смысл и пример для подражания; и Драматург был автором трагедий.

Глубокая печаль наполнила душу Аттилы.

Стройный мальчик-римлянин, который положил руку на эфес меча, когда Руга ударил Аттилу по лицу, и стал бы биться, защищая друга. Вдвоем они лежали всю ночь в повозке на равнине, ожидая наказания, связанные и не состоянии пошевелиться, смеясь, дрожа и криком отпугивая шакалов…

О, Аэций! О, вы, боги, боги!..

Загрузка...