После месяцев на море, когда некуда деться от случайных знакомств, когда болтовня без меры, дозированное чтение в качку, меновые сделки со слугами из Индостана: портвейн за лексику, асте асте в штилевом поясе — какое похмелье! — кхатарнак и кхабардар при шторме у мыса. По ним бьют отвесные волны в боевом построении, и ни один пассажир не справляется с ужином под таким наклоном, многое — трудновыговариваемо, дни все более чужие, каждый беседует сам с собой — так и несло их по поверхности индийского водоема.
Бухта. Выпуклые паруса черпают воздух как руки воду. Они увидели то, что уже вдыхали, при первом же взгляде сквозь бинокль, натертый гвоздичным маслом. Никто и не заметил, как суша пришла на борт. Палуба — смотровая площадка, подмостки для комментариев.
— Это же табла!
Беседа у поручня оборвалась, потревоженные британцы обернулись. Пожилой туземец в простой хлопково-белой одежде стоял прямо позади них. Он был чуть меньше силы своего голоса. Белая борода до живота, а лоб совсем гладкий. Он им дружелюбно улыбался, но подошел к ним чересчур близко.
— Двойной барабан. Бол из Бом и Бей.
Две руки и две ладони вынырнули и задвигались, сопровождая глубокий голос.
— Левая рука — Бом Бейм, благословенная бухта, правая рука — Мумба Аи, богиня рыбаков. Четырехсложный тинтал. Если хотите, я покажу вам.
Он уже протиснулся между ними и начал стучать указательными пальцами, потряхивая гривой.
Бом-Бом-Бэй-Бэй
Бом-Бом-Баи-Баи
Мум-Мум-Баи-Баи
Бом-Бом-Бэй-Бэй.
— Грубо и резко, как и подобает ритму, стучащему не первый век: Европа с одной стороны, Индия — с другой стороны. Вообще-то просто, для всякого, кто может слышать.
Его глаза довольно улыбались. Лучших пассажиров позвали на заселение страны, шлюпка ожидала, Индию отделяло несколько ударов весла. Бёртон помог одной из восторженных дам спуститься по трапу. Когда она надежно уселась в лодке, он обернулся. Беловолосый белобородый барабанщик жестко стоял около поручня, ноги широко расставлены, руки сложены за спиной. Глаза за толстыми стеклами очков покатывались со смеху. Идите, идите! Но следите за багажом. Здесь не Британия. Вы ступаете на вражескую землю! Его смех улетел прочь, когда шлюпка с кряхтением стала опускаться на канатах к морю.
При высадке обоняние разоблачило обман бинокля. Причал был выстроен на тухлой рыбе, покрыт слоем высохшей мочи и желчной воды. Рукава поспешно заслонили носы. Века гниения утрамбованы босыми ногами в плотную почву, на которой сейчас с криком потел человек в форме. Прибывшие робко озирались. Любопытство отложено до лучших времен. Позвольте нам, мы выполним для вас всю работу! Ричард Бёртон парировал на хиндустани липкий английский язык агента, с нарочитой гордостью. Он подозвал кули, который стоял поодаль, игнорируя суматоху, спросил, выслушал, поторговался, проследил, как его сундуки были нагружены на спину и перенесены к поджидавшей повозке. Дорога не далека, сказал возница, и его цена не высока. Повозка скользила в толпе, как челнок на буксире. За кильватером — кепи и лысины, тюрбаны и тропические шлемы. В водоворотах вокруг он не мог разглядеть ни одного лица, и потребовалось время, пока глаз выхватил осмысленную картину: неподвижные лапы торговца на рисовых мешках перед лавкой. Бёртон откинулся назад, повозка, выкатившись из гавани, свернула в широкую улицу. Мальчик вынырнул из-под копыт так поздно, как требовалось для пробы мужества, и наградил себя ухмылкой. Мужчину брили прямо около мчащихся колес. Бёртону протянули ребенка без кожи. Он кратко испугался и тут же забыл. Возница, похоже, называл постройки по сторонам: Ворота Аполлона, там дальше — Форт, Секретариат, Дом Форбса. Сипай! — возница указал на фуражку, под ней — жирные волосы, совсем ниже — тонкие волосатые ноги в коротких рабочих штанах. Ужасно, — подумал Бёртон, — вот местные солдаты, которыми я буду командовать, бог ты мой, что за одежда, какая-то бутафория, даже выражение лица словно слеплено под британца. Гроздь женщин с татуированными кистями рук и ступнями. Свадьба, — обрадовался возница. Их наряды быстро исчезли за углом. Дома, все больше в три этажа, словно пораженные гангреной. На деревянном балконе мужчина кашлял во всю силу и схаркнул мокроту на улицу. Немногие статные дома смотрелись надзирателями в лепрозории. Снова и снова в кронах пальм Бёртон замечал седоголовых ворон. Они объехали вокруг мраморного ангела, ноги которого целовала женщина в чадре. Незадолго до отеля он увидел ворон, опускавшихся на труп. Порой — обернулся к нему возница на полном скаку — они и смерти-то не дожидаются.
«Британский отель» в Бомбее ничем не походил на отель «Британия» в Брайтоне. В Бомбее за меньший комфорт требовали больше денег, кровать, стол и стул приходилось добывать самостоятельно. В Брайтоне не было пьяного кадета с волосами как вереск и болотным запахом изо рта, который ночью взбирался бы на стул, чтобы, высунувшись над муслиновой перегородкой, поглазеть на соседей по комнате. Бёртон, к которому сон не шел уже не первый час, отодвинул москитную сетку и запустил в кадета первым же предметом, нащупанным под кроватью. Метательный снаряд попал кадету прямо в лицо. Свалившись со стула, он тихо выругался, а когда зажглась свеча, раздался вопль — кадет узнал снаряд: крыса, недавно прибитая сапогом Бёртона. Матерчатая стена спасла кадета от собственных угроз. Вторично засунув руку под кровать, Бёртон достал бутылку бренди. Ящерицы — вестницы счастья, а крысы ненавистны. Ящерицы висели на стенах, как пестрые миниатюры. Крысы прятались. Порой безуспешно.
Сосед с другого бока был санитаром на посту. Он сидел на подоконнике, глядя на море. Долго, пока ветер не подул ему в лицо. Внимание, крикнул он в дортуар, повеяло индусским жаркое! и крик упал сквозь узкую лестницу на лоб дремавшему парсу, который обслуживал постояльцев с преувеличенным раболепием. Закрыть глаза и люки. Парс открыл глаза и недовольно покачал головой. Эти проклятые гхоры выносят зрелище лишь при попутном ветре.
Санитар отказался составить Бёртону компанию к месту сожжения. Надобно остерегаться ложной жажды знаний, объяснил он, питомец отеческих наставлений, едва переросший материнскую заботу. Бёртон затянул было гимн любопытству, но вскоре понял, сколь мало понимания находит его личный опыт: итальянское и французское детство с неугомонным отцом, интернат в якобы родном краю. И все же удалось уговорить санитара переступить Карнак-роуд, границу между мозгом империи и ее кишками, как узнал Бёртон на первом же ужине, в кругу господ, полновластно управляющих целыми округами — сыновей мелких лавочников из английской провинции, потомков судебных приставов, переносимых на языческих руках из тени в прохладу, богаче и могущественней своих наидерзновенных мечтаний. Их жены педантично подписывали карту господствующих предрассудков. Каждая фраза была предупреждающим знаком, словно взятая в рамочку: «Послушайте, молодой человек!» Они тщательно все измерили и были теперь убеждены, какие слова пристали для Индии. Климат — «фатален», прислуга — «бестолкова», улицы — «септичны», а индийские женщины — все одновременно, и потому их, хорошенько слушайте, молодой человек, надлежит категорически избегать, хотя кое-где возобладали некоторые дурные привычки, словно нельзя спросить с наших мужчин моральной стойкости и самообладания. А лучше — и более искреннего совета вам никто не даст — лучше держитесь подальше от всего незнакомого!
Подагрическая теснота переулка. Каждый шаг — прикосновение. Бёртон то и дело отпрыгивал в сторону, наблюдая за носильщиками, которые несли, тянули, толкали. В людском море виднелись лишь грузы, громоздкие глыбы, плывшие и качавшиеся на волнах голов. Лавки старьевщиков. Мастерские в ряду точно таких же мастерских. Пузатые торговцы на циновках обмахиваются, позади них — узкие входы в кишащие мухами логовища. Бёртону приходилось почти умолять этих лавочников выставить на продажу хоть что-нибудь, и если получалось их уломать, они показывали вещи самого отвратнейшего качества, которые находились в лавке, клятвенно заверяя в их неотразимости, преподносили ему товар на своем честном слове, пока он наконец не соглашался на маленький кинжал или каменного божка. И тут начиналось перетягивание цены, с новым взрывом охов и гримас.
А ты неплохо говоришь на диалекте этих типов, — не без упрека заметил санитар. Бёртон рассмеялся: вчерашние дамы пришли в ужас. Они, очевидно, полагают, что говорить на одном языке — это как лежать в одной постели. Черный город. Внезапно перед ними — храм, мечеть, многоцветные пятна, одноцветные украшения. Санитар с отвращением отвернулся от непропорциональной богини, у которой голова со страшной рожей в несколько раз больше тела. Порадуйся сюрпризу, это все-таки покровительница города, где уживаются так много языков, что сама богиня нема. Они прошли мимо надгробья. Рядом с трупом, накрытым вышитой зеленой тканью, висели на стене дубинки. Это магические орудия святого Бабы, объяснил им охранник, калабасы из Африки. Прокаженные люди и неприкасаемые собаки. Нищий с увядшими членами, покрытыми священной краской. Вблизи помахивала хвостом калечная корова, недоразвитая пятая нога выкрашена в оранжевый цвет; чуть поодаль безрукий и безногий инвалид лежал на одеяле посреди переулка, ведущего к заднему входу в Большую Мечеть, вокруг него разбросаны монеты как оспины. Голый темнокожий человек перекрыл движение. С головы до ног обмазан жиром и с красным платком на голове. В руке — меч. Вокруг его безудержных криков столпился народ. Покажите мне верную дорогу, кричал он, прорезая мечом воздух. Пожилой человек рядом с Бёртоном бормотал что-то с беззвучной монотонностью молитвы, пока обнаженный человек стегал мечом как кнутом, и толпа постепенно становилась ему врагом. — Что происходит, я не понимаю, что здесь происходит? Санитар скрючился за спиной Бёртона. Обнаженный кружился с вытянутым мечом среди шептавшейся толпы, пока, наконец, не споткнулся, меч выпал у него из рук, несколько мужчин навались на него и принялись бить руками и ногами. Только не вмешивайся, — взмолился санитар. — Ты, конечно, высокий, и, наверное, сильный, но с этими дикарями не справиться. — А вдруг они его убьют? — Нам-то какое дело!
Два муссона, Дик, — сказал санитар на обратном пути, — вот что обычно ожидает новичка. — Не волнуйся, — утешил его Бёртон, — это, явно, касается только людей осмотрительных, которые умирают от запора. — От запора? — проворчал санитар. — Но я к этому совсем не готов.
Разве кому-нибудь может понадобиться лахья в этот час. В этот месяц засухи. В храмах все, наверное, опять молят богов о дожде, но он-то, что он может пообещать Ганеше? Пожалуй, не грех бы свернуть дела, закрыть бюро, сбежать от пыли, но до места ночлега долгий путь. Бумага и перья наготове. Хотя кому он может понадобиться. Не в это время дня, не в этот засушливый месяц. Он не может даже задремать, потому что не спокоен. Ему нельзя спускать глаз с других писцов, с этих шакалов. Как они из кожи вон лезут, чтобы заполучить клиента, едва тот сворачивает в улицу, как они ощупывают его неуверенность, пока он не сядет на корточки и не протянет им свое поручение как просьбу. Бедняга и не заметит, как эти бесчестные негодяи его одурачат. Но его-то они пока уважают, пока немного боятся. Он не понимает, чего они боятся, но его голос, который крепче его тела, держит их на расстоянии. Ему пока есть на что положиться — благородный вид, уважаемое имя, почтенный возраст. Это время дня, это время года безнадежны. Земля накаляется, и ничего не движется. Он вытягивает ноги. Жара, плавясь, растекается по улице. Липнет к копытам быка, который упрямится идти дальше. Погонщик устало хлещет его, и тот плетется по дороге, по шагу за удар.
Вот, человек посреди улицы. Клиент? — И его уже облепили, этого рослого, чуть сутулого мужчину, его голова опускается и снова поднимается, а тело не сопротивляется цепляющимся за него рукам. Стоит как вкопанный. Вот он поднимает голову. Один из шакалов отделяется от своры, потом другие. Они отступают от этого человека, который превышает их. Лахья видит, как эти всезнайки указывают мужчине пальцами на него. Рослый человек приближается, лицо отмечено строптивой гордостью и невзрачными седыми усами. Лахья знает, что теперь пришла очередь других писарей наблюдать за ним, хотя они небрежно поправляют дхоти, выказывая своим видом, будто для них в этом мире нет ни единой тайны. Очевидно, у этого человека такое пожелание, какое может исполнить лишь старый лахья.
— Письма для органов власти Британской империи — это моя специальность.
— Это не обычное письмо…
— Также письма для Ост-Индской компании.
— А письма офицерам?
— Разумеется.
— Это не должно быть формальное письмо.
— Мы пишем то, что вы пожелаете. Однако необходимо соблюдать определенные формы. Господа придают большое значение формальностям. Малейшая ошибка в построении, малейшая небрежность в обращении — и письмо не стоит ни единой анна.
— Надо многое объяснить. На мне были такие задачи, какие никто больше…
— Мы будем настолько подробны, как того потребует дело.
— Я много лет был ему опорой. Не только здесь, в Бароде, я переехал с ним, когда его перевели…
— Понимаю.
— Я верно служил ему.
— Без сомнения.
— Без меня он пропал бы.
— Конечно.
— И как он меня за это вознаградил?
— Неблагодарность — вот награда для чистых сердцем.
— А я спас ему жизнь!
— Позвольте узнать, кому направлено послание?
— Никому.
— Никому? Довольно необычно.
— Никакому определенному человеку.
— Понятно. Вы желаете многократно использовать письмо?
— Нет. Или нет, да. Не знаю, кому мне отдать это письмо. Его знали все ангреци в городе, но это было уже давно, может, слишком давно, не знаю, но кто-то из них, конечно, еще остался в Бароде. Еще сегодня утром я видел лейтенанта Уистлера. Он проехал мимо в экипаже, в одном из этих новых экипажей, с половиной крыши, из кожи, великолепная повозка. Чуть не задавила меня. Но я сразу узнал лейтенанта Уистлера. Он несколько раз бывал у нас. Я побежал за повозкой, она вскоре остановилась. Я спросил кучера.
— И что же?
— Нет, сказал он, это повозка полковника Уистлера. Я не ошибся. Мой господин посмеивался над его фамилией.
— Так значит, мы напишем полковнику Уистлеру!
Чтобы продемонстрировать готовность, лахья открывает чернильницу, берет в руку перо, обмакивает, царапает для пробы и, чуть нагибаясь, замирает. Встревоженная пришельцем пыль осела. Со стороны слепящего и мучительного света, жмуриться от которого у лахьи больше нет желания, раздается робкий голос. Догадки превращаются в намеки, намеки — в схематичные образы, образы — в персонажей, незнакомцы становятся людьми с именами, характерами и историями. Лахья крепко зажал перо двумя пальцами, но не понимает ни истока, ни основы в истории жизни, которую ему сейчас преподносят. Нет смысла записывать этот неловкий обрывистый лепет.
— Послушайте. Так не пойдет. Вначале нужны какие-то идеи, заметки, наброски, тогда я смогу обдумать должное оформление письма.
— Но… мне нужно знать, во что мне это обойдется?
— Дайте две рупии в задаток, Наукарам-бхай. Позже увидим, каковы затраты.
Туго набитый город порой отрыгивал, и разило так, словно все вокруг разъедено желудочным соком. По обочинам дороги лежал полупереваренный, тающий сон. Ложка врезалась в мякоть перезрелой папайи, по дороге с рынка домой ступни потели кориандром. Он не знал, что вызывает у него большее отвращение, то ли бриз со стороны моря в отлив, прогнивший водорослями и распластанными на берегу медузами, то ли ароматы мусульманского завтрака, козьи внутренности, жирно поджаренные на маленькой печке. Путь человечества был вымощен каверзными соблазнами.
— Сэр, не в моем обычае мешать, столь важный господин, как вы, это видно, я сразу понимаю, но не подумайте… ни в коем случае, я простой человек, и обмануть вас немыслимо, нет, я не покушаюсь на ваше время, нет, нет, сэр, но если вам было бы угодно обратить ко мне ваш слух, я мог бы оказаться полезен.
Бёртон шел по улице, фланёр, который ощупывает дома внимательными взглядами. Он выделялся, молодой британский офицер с высоко поднятой головой и пышной бородой.
— Вы, очевидно, прибыли недавно. Как тяжело. Повсюду так, приезжаешь, а рядом никого, тяжело…
— Aapka shubh naam kyaa hee? — спросил офицер.
— Are Bhagwaan, аар Hindi bolte hee? Наукарам мое имя, к вашим услугам, сахиб, к вашим услугам.
Прожив неделю, Бёртон знал, что город кишит скользкими индийцами, для которых каждый офицер, каждый белокожий — несвященная корова, которую они желают доить по своему усмотрению. Когда они почтительно кланяются, то уже запускают руку тебе в карман.
— К каким еще услугам?
— Вы быстро выучили наш язык, bahut atschi tarah. Вы только что прибыли, на самом последнем корабле из Англии.
— А ты навел справки.
— Случайность, сахиб, мой брат, кузен, работает, знаете ли, в гавани.
Что хочет этот юноша с не по годам умным лицом? Одет в неловкое тряпье. Рослый, чуть сутулый. Удивительно бледный, лицо располагает к себе, но не притягивает.
— Чем быстрей вы найдете слугу, тем лучше.
— Какая тебе забота?
— Я, Рамджи Наукарам, буду вашим слугой.
— С чего ты взял, что я ищу слугу?
— Неужели у вас уже есть слуга?
— Нет. У меня пока нет слуги. И нет лошади.
— Каждому сахибу нужен слуга.
— А почему именно ты? Почему я должен выбрать тебя?
Они остановились на перекрестке, где Бёртона ожидали новые приманки. До самого вечера, решил он, выходя поутру из отеля, он научится говорить «нет», будет твердым. Он откроется любым соблазнам и докажет, что может перед ними устоять. Чтобы потом всем им отдаться.
— Мне нужно только лучшее.
— Ах, сахиб, что значит — лучшее? На свете есть мужчины и есть женщины, и те мужчины, которые не берут женщину, потому что за углом, возможно, ждет женщина прекрасней и богаче, те мужчины остаются без женщины. Лучше взять сегодня, чем полагаться на завтрашнее обещание. Сегодня — наверняка, а что завтра — никто не знает.
Послезавтра у него появилась идея.
— Хочу увидеть город ночью.
— Желаете поехать в клуб, сахиб?
— Настоящий город.
— Что значит настоящий?
— Покажи мне места, где ищут наслаждения местные жители.
— И что вы хотите делать там, сахиб?
— То же самое, зачем туда приходят обычные посетители. Как они проводят время, пусть так же будет и со мной.
На этот раз Бёртон не взял с собой санитара, который пал бы духом уже от одной дороги. Ни единого огня, каждое встречное существо закутано в оболочку пыли. Улицы стали уже, а развилки столь многочисленны, что в одиночку Бёртон потерялся бы. Вскоре надо было идти пешком. Ощутив неожиданное напряжение, он спросил себя, услышит ли шаги прежде, чем нож войдет в его тело. Эта мысль возбуждала, вечер складывался в его вкусе. Впереди вырисовывался ряд домов, подойдя, они различили отдельные здания, все трехэтажны, на каждом этаже — балкон. На балконах — женщины, кричат ему, свешиваясь через перила, Hamara ghar ana, atscha din hee. Слишком громко и слишком жадно, чтобы он соблазнился войти внутрь дома, открытого, словно магазин, где дальнейшим процессом наверняка заправляет старая матрона. Лица так сильно накрашены, что затмевают голоса, а остальное — это развевающееся сари. Некрасиво, сахиб, не правда ли? И многие сюда приходят? Приходят те, кто имеет немного, но здесь нехорошо. Мы увидим кое-что получше, сахиб. Они прошли мимо здания, где, как знал Наукарам, курили опиум. Золото моих работодателей, подумал Бёртон, а точнее, источник всего серебра. Пары, которые ему надлежало охранять. Он хотел было зайти в опиумное логово, но смутили мужчины на входе, застывшие, как восковые фигуры. Не могут двигаться, объяснил Наукарам, слишком много опия.
Желанная цель была уже недалека, и здесь стояли дома в несколько этажей, но вместо куртизанок через перила свешивались живые цветы. Давай, идем же. Нет, сахиб, идите вы, я подожду снаружи. Какая чушь, иди со мной, не забывайся, у тебя испытательный срок! Впустивший их человек был мал и столь подобострастен, что казалось, он все время кланялся, хотя стоял навытяжку. Он многословно заверил в том, как им здесь рады, бросив подозрительный взгляд на поношенную курту Наукарама. Мне бы хотелось, чтобы вы вели себя прилично по отношению к моему спутнику, приказал Бёртон, почувствовав, что Наукарам борется с собой, не смея переступить порог. Маленький человек пригласил их в роскошное и прохладное помещение, где на полу лежали глубокие ковры, а у стены отдыхали музыканты. В воздухе плыл сладковатый запах. Они сели в застланном подушками углу, и, едва встречавший их мужчина удалился, возникла женщина, с холодными напитками и сладостями. Что ему бросилось в глаза: красивый пупок и черная коса до талии. Эти женщины сочиняют стихи, шепнул ему Наукарам. Они носят прекрасные одежды, каких нет у других. Еще одна грациозная женщина проплыла мимо, и Бёртон почти уже потерялся во власти ее волшебного облика, как вдруг она бросила Наукараму несколько вопросов, столь стремительно и безыскусно, словно дротики в дартс, осматривая при этом Бёртона как рыбу на базаре. Присела рядом и рассмеялась, с зелеными глазами и неопределенным обещанием. Жемчужная раковина, которая медленно открывается. Он тут же простил бестактные расспросы и бесстыжее разглядывание.
— Этот тип уверяет, что вы понимаете наш язык?
— Если будете говорить неторопливо и улыбаться после каждого слова.
— Хотите, чтобы я для вас спела?
— Если вы объясните мне песню.
Кивнув музыкантам, она встала, отступила на несколько шагов, и, не отрывая глаз от Бёртона, раскачиваясь, сплелась с мелодией, медленно, как качели, которые постепенно набирают силу, и, наконец, ударила в ладоши и запела.
Кто всю жизнь приносил добро,
Тот родится заново каплей,
Росой на моих губах.
Кто провел беспорочную жизнь,
Отдохнет в раковине рта,
В мягкой неге моего рта.
Но самое великое блаженство
Тому, кто жемчужиной белой,
Жемчугом ляжет между моих грудей.
Во время всей песни она была рядом, ее губы подрагивали, зеленые глаза были полуприкрыты, будто в них таилась опасность, от которой Бёртона нужно уберечь. Пируэт окончился вплотную перед ним, он мог бы поцеловать ее пупок, она отклонилась назад, откинула голову и застыла. Но каждая складка одежды трепетала, дрожала и грудь под шитой золотом тканью. У женщины в руках появились две маленькие чаши, и, продолжив танец, она ударяла ими друг о друга. Когда песня замерла, Бёртону казалось, что он устал сильнее танцовщицы. Она застыла, ее лицо переполняло ожидание.
— Вы должны дать ей денег.
— Я не хочу ее оскорбить.
— О нет, сахиб, оскорбление — ничего не дать.
Бёртон вытянул руку. Зажатая в пальцах купюра, без сомнения, развеселила женщину. Она вытянула бумажку, словно боясь потревожить его пальцы. Затем мгновенно развернулась и пропала за пологом.
— По-моему, она надо мной смеялась.
— Нет, сахиб. Вы просто неправильно дали деньги.
— Мало?
— Нет, достаточно, но надо было поиграть с деньгами, смотрите, вот так…
— Но это же глупо выглядит. Я не клоун.
Сладковатый запах, веявший над ними, шел из кальянов, где, как объяснила ему одна из женщин, персидский табак, смешанный с травами, неочищенным сахаром и различными приправами, фильтровался, проходя через чистую воду. Попробуйте, вам понравится. Она достала из невидимого кармана деревянный мундштук и затянулась.
Он не мог сказать, сколько времени женщины танцевали и пели для него; песни поднимались, разворачивались, сами себя перерастая, и ритмы, сами себя перебивая, стучащие, пульсирующие, напряженные ритмы, и тексты, ничего не утаивавшие, и воздействие молока, которое было совсем не молоком, а сомой, это он узнал от Наукарама, напиток духа, волшебное питье, помогает в молитвах и родах; и сверкали, сияли, слепили украшения, и цепочки на ногах и руках, и открытая талия, легкая выпуклость живота, райская впадина пупка, и всепобеждающая улыбка, возникающая из ниоткуда, и распущенные волосы, сквозь которые то и дело проплывала рука, встряхивая их. Потом он не мог сказать, по собственной ли воле выбрал одну из женщин. Она взяла его за руку — комната на втором этаже, высокая кровать, раздела, с тщательностью обмыла его тело теплой водой. Поднесла к лицу цветок. Запомни запах. Это будет для тебя запах счастливых воспоминаний. Вообще цветы. Все благоухало цветами, рамы и двери, портреты предков, потолочные балки, подушки и волосы этой женщины, снимавшей с себя одеяния, облако за облаком, и он затвердел как ствол ружья, а она слегка прикусила его мочку уха и прошептала что-то, что он разобрал, лишь когда она, прокравшись языком по его шее, добралась до другой мочки. Рат-ки-рани, сказала она, это было понятно, королева ночи, но что это значило? Возможно, ее имя, ее титул куртизанки? Она обследовала его тело, было приятно и не особенно удивительно, пока она не сделала так, что по нему пробежала дрожь, его твердость была ей по вкусу, она ее отмеряла, и этому не было конца, ни когда ее грудь скользнула по его лицу, ни когда она упала, утянув его с собой в глубину, и он позволил себе несколько подавленных стонов. Она приподняла бедра и показала все тот же цветок, едва рука с цветком скользнула вниз, он не мог дольше удерживать, он растворился в ней с последними громкими толчками, и цветок был, наверное, раздавлен, потому что, когда он, истощенный, вытянулся рядом с ней, их опутал мягкий аромат. Аромат королевы ночи.
Он охотно провел бы еще много часов в высокой кровати, но почувствовал увядание аромата, нетерпение обнаженного тела рядом. Мое время истекло, подумал он. Нет, поправил он себя, мое время только началось, и как прекрасно это начало, думал он, когда они с Наукарамом, покинув дом первого волшебства, возвращались туда, где оставили своего возницу.
— Куда теперь поедем?
— В ваш отель, сахиб.
— Вначале отвезем тебя домой.
— Нет, сахиб, не надо. Не стоит.
— И что, ты сейчас пойдешь через полгорода.
— Это недалеко, сахиб, отсюда мне всего полчаса.
— Ну, если ты настаиваешь. Тогда спокойной ночи.
Наукарам вышел из повозки. И уже скользнул в темноту, когда услышал свое имя.
— Ты выдержал проверку, Наукарам. Я беру тебя на службу. Но будь готов уехать со мной на север, миль четыреста отсюда, в город под названием Барода. Вчера я узнал, что меня переводят. Там мне понадобится слуга.
Ответ пришел из темноты.
— Все верно, сахиб, все идет по своему плану. Я знаю, где находится Барода, я отлично это знаю, я там родился. Все так должно быть, сахиб, я возвращаюсь с вами домой.
II Aum Ekaaksharaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Я готов.
— С моим господином, капитаном Ричардом Френсисом Бёртоном, я познакомился в Бомбее. Меня ему рекомендовали. Он только приехал из Англестана и искал верного и добросовестного слугу. Меня он принял на службу сразу же.
— Нет! Ну, не так. Ты что, Саяджирао Второй, чтобы болтать так, будто тебя каждый знает. Нужно вначале представиться. Твое происхождение, твоя семья, чтобы адресат знал, от кого письмо.
— А что мне о себе рассказать?
— Что ты меня спрашиваешь? Я не знаю твою жизнь. Я ничего о тебе не знаю. Говори непринужденно, все лишнее я потом выпущу.
— Рассказать о себе?
— Ну давай же.
— Хорошо. Я родился в Бароде, во дворце. В неправильной половине дворца. Я был болезненным ребенком, который приносил много хлопот. Наверное, нужно упомянуть, что я не рос вместе с отцом, матерью и братьями. Я узнал их всех позднее, точнее сказать, моих родителей я никогда не знал. Они однажды приходили навестить меня, когда я был ребенком, один-единственный раз, но это, думаю, не важно. Многие поколения моей семьи служили династии Гаэквадов, еще в те времена, когда один из них был правой рукой Шиваджи. Один из моих предков сражался с ним вместе в великой битве, но нет, это не имеет отношения к делу, скорее всего, это была лишь сказка в нашей семье, красивая история, которой мы гордились. По-моему, я был младшим сыном. Перед тем как забеременеть мною, мать подарила отцу шестерых сыновей. Все были сильными и здоровыми. Отец был несказанно рад рождению первого сына, был горд вторым сыном, доволен третьим, а потом воспринимал сыновей как должное. Но благословение не может быть должным и заурядным, по крайней мере я так считаю. Когда у матери начались схватки, мой отец нашел во дворце джйотиша. Он был, видимо, нетерпелив, и ему хотелось быстрей узнать, благосклонны ли звезды в этот день. Это была ошибка, он жестоко разочаровался. Расположение звезд, число семь, число девять, дата, возраст моего отца, возраст матери и…
— Довольно. Избавь меня от этой чуши.
— Чуши? Ты мне не веришь? Это был джйотиш махараджи.
— Я отношусь к Сатья шодак самадж, если ты знаешь, что это означает. Мы не разделяем эти примитивные суеверия.
— В любом случае, расположение звезд оказалось весьма опасным. Как засуха и наводнение одновременно. Чрезмерное счастье, так объяснил джйотиш, может обернуться противоположностью. Здоровье новорожденного в опасности, и будущему семьи грозят дурные предзнаменования. Отец сильно разволновался. Он хотел знать, можно ли что-то предпринять. Есть лишь одно спасение, ответил джйотиш. Ваша жена, то есть моя мать, должна родить девочку. Тогда порядок восстановится. На прощание джйотиш дал моему отцу бутылочку с маслом ниима и заклинаниями, которые он должен был произносить, когда повитуха будет втирать масло в живот моей матери, по часовой стрелке, каждый час…
— Достаточно. Мы не сочиняем учебник по магии.
— Мое рождение приближалось, перед родительской каморкой собрались все дворцовые слуги, которые в тот час были не у дел, и усиленно молились о девочке. Схватки продолжались, молитвы усиливались. Кто-то привел пуджари, другой собрал деньги на кокосы и гирлянды. Не знаю, были ли у священника молитвы о рождении девочки, или он придумал их по ходу дела.
— Художник-импровизатор.
— Что-что?
— Не важно, не обращай внимания.
— Глубокой ночью открылась дверь. Пуджари давно уже ушел, с отцом остались лишь близкие друзья, вышла повитуха с новорожденным. Очень красивый ребенок, сказала она счастливо, крепкий и здоровый. Здоровый, причем тут здоровый, вскричал мой отец. Это девочка? Повитуха, наверное, забыла от усталости причину общего волнения и ответила: нет, благословение Кришне, нет, это мальчик. Мой отец ударил себя по лбу и заорал так громко, что прибежала стража. Друзья пытались его утешить. Никто не обращал внимания на повитуху, она вошла обратно и положила меня рядом с матерью. В суматохе мне забыли положить на язык мокрый кусочек хлопковой ткани.
— Ну, раз уж ты, наконец, родился, то будь добр, объясни, зачем ты все это мне рассказал? Думаешь, полковнику Уистлеру надо знать, что тебе было бы лучше родиться девочкой?
— Воспоминания захлестнули меня.
— Нам надо записать все, что говорит в твою пользу. Надо изобразить твой богатый опыт как слуги, описать твои сильные стороны, перечислить твои успехи, рассказать о твоих способностях. А про несчастье, которое висит на тебе, никому знать не надо. Это можешь жене рассказывать.
— У меня нет жены.
— Нет жены? Ты вдовец?
— Нет, я никогда не женился. Я был влюблен когда-то, но это ничем хорошим не кончилось.
— Видишь, вот это важно. Ты всегда был верным слугой, у тебя не было даже времени на женитьбу.
— Да не в этом было дело.
— Какое это имеет значение? Неужели ты уверен, что знаешь, почему поступаешь так и не поступаешь иначе? Да кто вообще может такое знать наверняка! Продолжай.
— Мой отец не хотел ждать, пока Видхата запишет мою судьбу. Он хотел сэкономить на тканях и сладостях. И немедленно увез меня к родственникам в Сурат. Он дал им золотые монеты, которые диван из жалости сунул ему в руку наутро после моего рождения. У отца был сокрушенный вид, и диван решил, что родилась дочь. В обмен на это, с позволения сказать, приданное родственники согласились заботиться обо мне. А джйотиш заверил моего отца, что пока я вдалеке, несчастье остановлено.
— Закончил ли ты, наконец, эту невообразимую историю? Ты изводишь меня сильнее этой жары. Давай передохнем. Задание оказалось гораздо труднее, чем я думал. И более накладным. Нам понадобится несколько дней.
— Несколько дней? Так долго?
— За такое письмо нельзя браться слишком поспешно. Не помешает, если вы расскажете мне чуть больше, чем требуется. Предоставьте мне делать выбор. Но боюсь, двух рупий не хватит. Письмо обойдется вам дороже.
Никто не предупреждал Бёртона, что отведенный ему деревянный дом уже несколько месяцев стоял заброшенным — а нежилой дом в Индии разъедают времена года. Снаружи, кроме поломанных окон, не было заметно других разрушений. Потянув за скрипучую дверь, они с Наукарамом мгновенно в этом раскаялись. Внутри зверски воняло обезьяним пометом. Бёртон решил, что войдет лишь после того, как Наукарам соберет помощников для уборки дома. Пока он ждал снаружи, разглядывая джунгли. Ему выделили бунгало на самом краю военного лагеря — полк размещался менее чем в трех милях к юго-востоку от города. Неукрощенные заросли подходили вплотную к его участку. Вот и отлично, расположение подчеркивает дистанцию от сослуживцев. Наукарам вытер плетеный стул и перетащил его для Бёртона на веранду. С нее открывался вид на скудный садик, не большой и не пышный, сжатый каменной стеной, и все-таки там рос баньян и одиночные пальмы. Между двух пальм можно будет повесить гамак. Из туземного квартала в низине были виды лишь выдающиеся части: башни и минареты. Все остальное — каша, совершенно неудобоваримая, как поучали его утром в столовой полковые старожилы. Наша главная улица, объясняли они, ведет прямо в эту трясину. Но, по счастью, дорога на плац сворачивает направо, и скакать вниз с холма нет никакой необходимости. Образно говоря, мы должны защищать наши высоты, ты понимаешь, о чем мы. Бёртон не присоединился к многозначительным смешкам. Выезжай как можно раньше, чтобы обогнать жару, это уж запомни накрепко, и еще: противоположная сторона — предпочтительней, джунгли гораздо безопасней города. Гораздо безопасней. Вся наша жизнь проходит здесь, в полку. Мы рано встаем и рано заканчиваем работу. Дворцовый хозяин ведет себя пристойно. Никаких амбиций на сопротивление. Наоборот. Совсем наоборот. Утром построение, затем — контрольный выезд, и свой завтрак мы заслужили. Ты ведь играешь в бильярд? Ну хотя бы в бридж? Ничего, мы сделаем из тебя превосходного игрока! И тут все они, окружившие его, видимо, для сплочения товарищеского духа, засмеялись, и по их уязвленным лицам он понял, что от него ожидали равнения на их смех. Он разочаровал их. Утешьтесь, приятели, хотелось ему им сказать, это не последний раз.
Бёртон услышал, как распахнулись окна. Он встал и заглянул сквозь решетку в свое новое жилище. Довольно просторное. Ни досок на полу, ни деревянных панелей на потолке, стены голые, как череп паломника. Вид открытых стропил непривычен, даже красиво. На балках выгибаются дуги толстых шнуров, на которых вскоре повиснут тяжелые опахала.
— Наукарам, что там в углу за домишко, вроде тоже нежилой и еще менее привлекательный, чем этот коровник. Это сарай для лопат?
— Это бубукхаана, сахиб.
— Может, еще объяснишь, что это значит.
— Дом, где живет женщина.
— Твоя женщина?
— Нет. Не моя женщина.
— Ну уж точно и не моя.
— Как знать, сахиб, возможно, ваша женщина.
Он словно и не уплывал на другую сторону света, так основательно присутствовала родина повсюду в помещениях полкового салона, среди стен с массивными деревянными панелями, на родных коврах, сапфирно-синих, с медальонами, привезенных из Уилтона и уже местами покоробившихся. Его первый ужин «в клубе». В роли дебютанта. Ему не пришлось приспосабливаться. Ни капельки. Надо было лишь побороть отвращение. Это был Оксфорд, Лондон и тому подобное. Все знакомо: картины в рамках — лоснящиеся лошади да высшее общество в саду, декорированное стайками детей. От этого было тошно, как от рождественского пирога, все знакомо: низкие столы, глубокие кресла, бар, бутылки, даже усы. Все, от чего он бежал, разом навалилось на него теперь.
— Без опахал вы во время жары погибнете. И вам обязательно нужен кхеласси.
— Или несколько.
— Для опахал?
— Разумеется. И следите, чтобы кхеласси регулярно проверял петли, на которых висит эта чертова штука. Время точит петли.
— Да не смущайте молодого человека всеми подробностями! А вы учтите: в этих широтах приходиться иметь дело с пронырливыми лентяями, у которых все старание уходит на выдумку поводов, как бы отлынуть от работы.
— Особенно прекрасен довод о чистоте.
— О, это серьезно.
— Надо быть начеку — иначе обведут вокруг пальца.
— Предположим, только для примера, вы хотите почитать газету, пока вам моют ноги. В большом красивом чиллумчи.
— Чи-чи, как мы говорим.
— Нам такое и в голову не придет, но человек, который вам моет ноги, он у своих считается нечистым. Потому что ноги нечисты и потому что вы — христианин, и следовательно, нечисты по определению.
— Трудно себе представить, не правда ли?
— Следовательно, он не может заниматься никакой работой по дому, во время которой другим слугам пришлось бы к нему прикасаться. Высокородные ни за что даже не дотронутся до чи-чи. Таким образом, даже при столь простой процедуре требуется человек, который потом выльет воду и другой, который вытрет вам ноги. И это не предел. Представьте, насколько нечист слуга, который чистит туалеты. Он вообще ничем больше не может заниматься.
— И подобные отговорки встречаешь на каждом шагу, причем, поверьте мне, даже через пять или десять лет слышишь все новые варианты.
Они внимательно его разглядывали. В паузах в инструктаже, которым они были страстно увлечены, эти мужчины, почти все поголовно холостяки. Они проверяли его пригодность. Стать четвертым, бильярдистом, адвокатом плохих шуток. Своим.
— Многое зависит от типа, кто ведает вашим скарбом.
— Для холостяка это щекотливое дело, сами понимаете.
— Надо просто раз и навсегда сказать себе, что эти ребята ни к чему не пригодны. Если с этим примириться, то не будет разочарований. И никакого воспитания! Кто-нибудь хоть раз видел, чтоб эти ребята исправлялись? В лучшем случае кнут удерживает их от воровства.
— Если вам интересно мое мнение, то основное внимание я уделил бы сиркару.
— Сиркар? В чем его надобность?
— Нужно научиться доверять ему. Нельзя проявлять ни единого сомнения. Ни малейшего. Этот человек носит ваш кошелек.
— Сиркар? В наши дни? Бог ты мой, у нас, по счастью, единая валюта, серебряная рупия. Наш дорогой доктор все еще живет в ту эпоху, когда приходилось жонглировать с таким множеством различных монет, что требовалась особая сноровка.
— Но я же не могу сам носить деньги. Что же, я буду открыто их отсчитывать? А где потом руки мыть?
— Давайте закажем еще одну бутылку в честь нашего гриффина, как мы называем новичков!
— Вот что я скажу вам, Бёртон. В вашем доме лишь тогда будет порядок, когда этим ребятам покажут, кто хозяин. Вы же не собираетесь сами стегать их, не правда ли? Это чересчур утомительно, а в жару — вредно для здоровья. Так что раздобудьте себе слугу, который будет их воспитывать.
— А у него, что, нет специального названия?
На мгновение повисла тишина. Бёртону было невыносимо смотреть на рожи этих твердолобых пророков. Он был странником, которого им надо было сбить с пути истинного. Несносная пакость, которую пересадили на новую почву, и вот она здесь, в этой столовой, в теплице, и оказалась жизнестойкой. Ничего, тем легче ему будет все это с презрением отмести.
— Посмейтесь с нами, Бёртон, расслабьтесь, вы найдете то, что вам по душе. Развлекайтесь тут без всяких угрызений совести. Только об одном не забывайте: ни дня без портвейна! Бутылка в день — и никакая лихорадка не страшна.
II Aum Siddhivinaayakaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Продолжай.
— Моего господина, капитана Ричарда Френсиса Бёртона, вскоре после его прибытия отправили в Бароду на корабле. Поскольку в течение недель, проведенных им в Бомбее, я оказался для него полезен…
— «Незаменим» звучит лучше.
— Незаменим. Поскольку я стал для него незаменим, он взял меня с собой. И я впервые вернулся в город моего рождения.
— Где тебя встретили как короля.
— Никто не знал меня. Я возник из ниоткуда. Хорошо одетый. В Бомбее Бёртон-сахиб дал мне денег на новые курты. Я был желанным человеком. Ведь я искал слуг для офицера из «Джан Кампани Бахадур»…
— Достопочтенного Ост-Индского общества. Видишь, мне приходится быть очень бдительным. Если подобные ошибки вкрадутся в текст, тебя возьмут разве что уборные чистить.
— Едва обнаружив меня, родственники не отступали от меня ни на шаг. Родители мои уже умерли. Но все прочие, как же они старались мне угодить. Со второго дня они занялись поисками жены для меня. Я пытался не думать о том, что когда-то давно они отдали меня прочь, в отвратительный Сурат.
— Ты хочешь до слез растрогать меня?
— Каждый мечтал раздобыть себе место. И в первую очередь, разумеется, мои братья. Они быстро оправились от удивления, что я вообще существую. Признаюсь вам, родители сказали им, будто я умер при рождении. Ох, как они подлизывались. Сколько лет мы упустили, брат, говорили мне они. Мы должны их наверстать. Мы больше не будем терять друг друга, никогда. Они заглядывали мне в глаза, и на мгновение мне показалось, что они говорят искренне, ведь люди верят собственному фарсу. Мы будем чтить тебя, будем восторгаться тобой, как поздним подарком. Такими речами разливались они, едва встретив меня, мои шесть братьев. Мне были по нраву знаки внимания. Это было возмещение моих страданий, до смешного ничтожное возмещение. Они столько сил прикладывали, чтобы произвести хорошее впечатление. А я наблюдал, я трезво оценивал, от кого из них мог быть прок, а от кого — нет. Я хорошо умею разбираться в людях, на мое знание людей можно положиться, напишите об этом. Выбрав двенадцать людей, я дал понять каждому из них, что им надлежит слушаться меня беспрекословно. Разумеется, и сахиба, если он лично к ним обратится. В остальных случаях — меня. Я имел влияние на сахиба, и если они меня не станут слушаться, я в любой момент могу…
— Двенадцать слуг, два хозяина.
— За все эти годы у Бёртон-сахиба не было ни единой неприятности со слугами. Это моя заслуга.
— Сколько они тебе платили?
— Кто?
— Твои подчиненные родственники.
— О чем вы?
— Ты же неплохо доил их. Ты был бы полным глупцом, если попросту подарил бы им столь доходные места.
— Бёртон-сахиб выдавал мне четкую сумму на все расходы. Из этих денег я им платил. Они были довольны. Все были довольны. Все хозяйство было у меня под контролем. У нас было очень красивое бунгало, к сожалению, на самом краю лагеря. Дороги были длинны. Бёртон-сахиб очень быстро прижился. Другие офицеры называли его поначалу «гриффин», новичок, но это продолжалось недолго. Таким уж человеком был мой господин, что куда бы он ни приезжал, он вскоре сживался с этим местом лучше тех, кто провел там всю жизнь. Он стремительно приспосабливался, вы не поверите, как быстро он учился. Обладай я такой способностью, конец не был бы и вполовину так печален.
— Ты впал в немилость?
— Меня отослали домой, без рекомендаций, без письма. После стольких лет! Мизерное вознаграждение и одежда, что я носил. Но это была не только моя ошибка, вовсе нет. Разумеется, от меня ждали большего, чем от остальных. Так было всегда.
— Разумеется, разумеется.
— Но конец не может быть главнее всего остального, не правда ли? Конец ведь не имеет большого значения?
— Послушай, я не буду упоминать о твоих слабостях, о непривлекательных сторонах этой истории, однако они должны быть мне знакомы. Чем больше я знаю, тем лучше, понимаешь. Продолжай.
— Он не привык ко множеству слуг. Тогда это удивляло меня. Лишь много лет спустя я узнал, как скромно он жил дома, совсем просто. Всего один слуга и один повар. Но это я узнал, лишь когда поехал с ним в Англию и во Францию.
— Ты был в стране фиренги?
— Оттуда он меня и отослал домой.
— Ты мне об этом не говорил.
— Он взял меня к себе домой. Вот как важен я был для него.
— Почему же ты мне раньше не сказал? У тебя есть опыт из страны фиренги. Это очень повышает твое значение.
— Теперь вы знаете.
— Я еще не встречал ни одного слуги, который побывал в Англии.
— Я был больше чем слуга.
— Друг?
— Нет, не друг, с ними нельзя дружить.
— Может быть, доверенный? Это хорошо звучит. Наукарам, доверенный капитана Бёртона! Продолжай.
— Капитана Ричарда Френсиса Бёртона, наверное, лучше написать все имя.
— Несомненно. А еще лучше будет, если ты ни о чем не умолчишь. Чем больше мне придется переписывать, тем дольше все продлится.
— Должно получиться хорошо, так хорошо, как только возможно. Я должен вновь поступить на службу к ангреци. Я рожден для этого. Я не забыл ни единой моей ошибки. Во время первого бритья чуть не случилось смертоубийства. Он еще спал, то есть он дремал, когда ему намылили бороду. Хаджаум уже взял бритву и приготовился, как вдруг Бёртон-сахиб открыл глаза. Не представляю себе, что ему померещилось, но он кубарем скатился с кровати, весь в пене. Он схватил пистолет и наверняка выстрелил бы, если бы я не закричал. Все в порядке, сахиб, никакой опасности нет, все в порядке, это всего лишь брадобрей! Махнув пистолетом в мою сторону, он пригрозил, что застрелит меня при следующем подобном нападении врасплох.
— Ты поверил этой угрозе?
— Думаю, он был бы на это способен, если бы злые духи одолели его.
— Ты, и вправду, совершил замечательный поступок. Своим мужеством ты спас жизнь брадобрею.
Для ведения хозяйства нужно никак не меньше двенадцати слуг, заверил Наукарам. И Бёртон позволил ему отобрать и представить хозяину двенадцать слуг. Кто знает, где и каким образом он их отыскал. Это не заботило Бёртона. Он решил пока полагаться на Наукарама. Он свыкся с двенадцатью неизвестными темными фигурами, которые вплывали в комнату, бессловесно выполняли свою работу или застывали, неприметно-покорные, сложив ладони и не отводя от него глаз. Порой он забывал о них и тогда пугался их шорохов. Он делил с ними дни в бунгало; ясные дни, все более жаркие и тягучие, которые он проводил за письменным столом, с опущенными жалюзи, затемнявшими внешний мир. Так он мог читать и писать, более или менее удобно, более или менее сносно. Что еще оставалось делать? В послерассветные часы он вколачивал алфавит строевой подготовки отряду случайно набранных солдат с отвратительной мотивацией; и без некоторой ослепленности не получалось разглядеть важную миссию в процессе обучения пугал в императорских подтяжках. Положение дел вокруг их форпоста не давало ни малейшей причины для беспокойства, туземцы вели себя спокойно, и британцы давно не ведали потерь — с тех пор, как несколько лет тому назад на параде перед дворцом махараджи взбесившийся слон передавил несколько сипаев. В остальном царила такая тишина, что Бёртону казалось, он слышит пульс скуки. Он испытывал отвращение к клейкой тупости жизни, посвященной бриджу и бильярду, и отказывался просиживать срок службы на глубоких и затхлых диванах, осоловело глядя на ногти, где скапливались пыль и песок. Чтобы не тратить жизнь попусту, был лишь один выход: учить языки. Языки — это оружие. С их помощью он разобьет кандалы скуки, пришпорит карьеру, добьется более взыскательных заданий. На корабле он достаточно много начитался на хиндустани, чтобы сносно ориентироваться, и не быть посмешищем для туземцев, причем — как он выяснил к своему немалому удивлению — владел языком лучше даже тех офицеров, что давно соприкасались с хинди. Один из них умел говорить исключительно в повелительном наклонении, другой всегда использовал женское спряжение — все знали, что он болтает вслед за своей любовницей. А одному шотландцу было настолько не под силу обуздать движения своего языка, что даже соотечественники постигали его речь с огромным трудом, а туземцы вообще не понимали. Стоило ему заговорить на хиндустани, они с вежливым сожалением отвечали, что, увы, не говорят по-английски, и если сахиб терпеливо подождет одно мгновение, они приведут какого-нибудь переводчика.
Покончив с полковыми обязанностями, Бёртон садился к столу и до позднего вечера погружался в учебники грамматики, купленные в Бомбее. Ему редко мешали. По лагерю быстро разнесся слух, что гриффин чудаковат. Сидение на одном месте давалось ему нелегко. Не прошло и полугода с тех пор, как он отправился в путь из Гринвича, ожидая, что из мира мелких лавочников вырвется в царство великих подвигов и стремительных взлетов и угодит в объятия чести и славы. Ведь его ровесники, командуя лишь тремя сотнями сикхов, завоевали для Ее Величества земли, превосходящие по площади Ирландию.
Капли пота стекали по рукам и спине, вокруг жужжали мухи, Афганистан был далеко и уже усмирен, а ему не оставалось ничего другого, как громко проговаривать слова, повторяя их в сотый раз. Едва он умолкал, то слышал гудение москита, от которого не отделаться, сколько ни бей по воздуху, выкрикивая слово, которое в данный момент осваиваешь. Чтобы победить эту напасть, была лишь одна стратегия. Он должен неподвижно застыть на стуле, устремив взгляд на раскрытую перед ним книгу, на следующее английское слово, которому нашлось два соответствия — туземное двоедушие обнаруживается в их языке, щегольнул однажды догадкой офицер, спрягающий по-женски. Он был хитроумной жертвой и, настроив слух на приближающееся жужжание, медленно повторял pratikshaa karna, первый эквивалент, каждый слог как глоток воды, москит уже близко, intezaar karna, другой эквивалент, который он повторял многократно, ощущая как москит опустился на руку, как вонзил хоботок. Тогда он ударил.
— Наукарам!
— Да, сахиб.
— С одними только книгами у меня ничего не выйдет. Мне нужен учитель, можешь разыскать мне пригодного учителя?
— Я попытаюсь.
— В городе?
— Да, в городе.
— Это еще не все, Наукарам.
— Да, сахиб!
— Я запрещаю тебе отныне говорить в моем присутствии по-английски. Только на хиндустани! Или на гуджарати, да все равно на чем, но ни единого английского слова больше!
— А при гостях?
— Только необходимое. Самое необходимое.
II Aum Vighnahartaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Продолжай.
— На чем мы вчера остановились?
— Слушай, поскольку я серьезно отношусь к своим обязанностям, я вчера вечером перечитал все написанное, просмотрел все на предмет ошибок и вопросов. Но ты не должен все время на меня полагаться. В будущем сам запоминай, о чем ты мне уже рассказал, а о чем только собираешься.
— Да вы тиран хуже Шиваджи. Вы не должны так со мной говорить. Мне нужны ваши услуги, это правда. Но я вам не слуга.
— Нам не стоит терять времени. Кстати, читая твой рассказ, я задавался вопросом, как выглядел твой хозяин. Мне нужно это узнать.
— Зачем? Ангреци, которым адресовано это письмо, знают, как он выглядел, они наверняка помнят, никто не мог его забыть.
— Ты мало смыслишь в таких вещах. Как мне найти подобающую речь, если у меня нет образа этого Бёртон-сахиба?
— Он был высокий, почти так же высок, как я. Мощный, как черный буйвол, на котором целый день пашут в поле. И такой же неутомимый. Глаза очень темные, это вы сразу замечали. И выглядели они необычно — как будто голые. Признаюсь, я никогда не видел таких голых, обнаженных глаз, как у Бёртон-сахиба. Он мог поймать человека своим взглядом. Я видел, как люди попадали в его власть, словно он колдовал глазами. Когда он сердился, то глядел на меня как на незнакомца, казалось, сейчас вылетят злобные якши. Это было страшно. Он сердился часто и неожиданно, по такому поводу, который нам казался мелким, совершенно ничтожным.
— Это ты вчера мне уже рассказывал. Он тебя бил?
— Нет! Бил? Да как же он мог меня бить? У меня впечатление, будто вы не поняли, какую должность я занимал в доме, какова была моя роль. Да вы совершенно не поняли!
— Тогда расскажи мне подробней о твоих обязанностях.
— Я улаживал для него все дела, доставал для него все.
— Все?
— Все, чего он от меня требовал. Все, в чем была нужда, а порой и то, чего он желал украдкой.
— Примеры! Давай мне примеры.
— В начале — обустройство дома, сломанные окна, надо было вставить стекла, повесить жалюзи. Шторы, я нашел изысканный коббрадул, причем дешево, не в моем обычае транжирить деньги господина. Шторы получились столь красивы, что жена бригадного генерала просила узнать, где я купил этот материал.
— Это я подчеркну: специалист по коббрадулу.
— Я занимался всеми покупками, доставал для него ганджу, он охотно курил, по вечерам, когда пил свой порт…
— Порт?
— Ну да, портвейн, вы знаете, что это?
— Разумеется, я хотел только уточнить, правильно ли расслышал слово.
— Меня сбивает, когда вы так прерываете меня, я теряю мысль, нет никакой необходимости, чтобы вы это делали. Портвейн, ах да, я доставал для него книги, ему хотелось прочесть все, травы, и хну, и обезьян, этих злополучных обезьян, их я тоже ему раздобыл. Ох, это была забота…
— Обезьян?
— И учителя, который стал ему так важен, и его я нашел.
— Обезьяны и учитель? Подожди.
— И Кундалини, даже Кундалини я…
— Подожди же, подожди, подожди! Кто это — Кундалини? О чем ты говоришь?
— Вы просили привести примеры.
— Теперь объясни.
— Я и представить себе не могу, что вы способны в этим разобраться.
— У кого из нас больше рассудка?
— Идея с письмом была бессмыслицей, это жара ударила мне в голову.
— Нет же. Наукарам-бхай, нет. Вы ошибаетесь! Эта весьма разумно и необходимо. Эта идея — лучшая из всех идей, которые приходили в вашу голову за долгое время. Вы попали ко мне, это хорошо, а теперь перед нами лежит долгий путь, и надо запастись терпением, я доведу вас до цели, доверьтесь мне. Расскажите о чем-нибудь другом, о том, чем вы гордитесь.
— Не так-то просто было найти учителя, от которого есть толк. Бёртон-сахиб вначале пытался сам, а затем полностью положился на меня. Он спрашивал у своих людей про хорошего мунши. Но они не смогли помочь. Они знали лишь обычных мунши, которые умеют красиво писать и знают несколько священных текстов.
— Конечно. Кто же сейчас хочет по-настоящему учиться.
— Бёртон-сахиб пожелал, чтобы ему давал уроки настоящий ученый. Мне не хочется сидеть напротив человека, который не будет знать ответ на каждый мой третий вопрос, так он заявил. Я пошел в библиотеку махараджи. Там мне рассказали об одном брахмане, ученость которого была известна на весь Гуджарат, и вдобавок превосходно владевшем языком ангреци. Я отправился к нему, он жил неподалеку от библиотеки, в угловом доме с маленькими балконами по обеим сторонам, красивый дом. Но очень маленький, не шире коровы. Дверь на фасаде была открыта, потому что внизу, у лестницы, работал брадобрей. Узкая и длинная лавка, ему только хватало места, чтобы стоять за спиной клиента. А увидев потом учителя, я невольно ухмыльнулся. Он-то не стригся десятилетиями. Ни голову, ни бороду. Он заставил меня ждать, хотя я передал ему, по какому делу прибыл. Меня рассердило зазнайство этих людей. Учитель был крайне неаккуратен, повсюду лежали книги. Я мог заглянуть через открытую дверь в другую комнату. Стопки книг, раскрытые книги, даже пола не видно. Жена была очень дружелюбна. Она предложила мне масала-чай и поставила передо мной свежие пуранполи. Чтобы отомстить этому самодовольному учителю, я съел все.
— Сколько?
— Чего сколько? Сколько штук я съел? Да какое дело вам или кому-то еще, сколько пуранполи я съел восемь лет тому назад!
— Это было восемь лет тому назад?
— А вы-то сами сколько пуранполи съели? Например, в прошлом году? Чего вам нужно?
— Успокойтесь. Мне лишь хотелось, чтобы вы немного расслабились.
— Я был расслаблен. Я рассказывал, а вы меня то и дело сбиваете.
— Мой вопрос не столь нелеп, как вы думаете. Я узнал кое-что очень важное, кое-что, о чем мне следовало бы знать с самого начала. Вы сказали про восемь лет. Это означает, что вы служили у этого сахиба восемь лет?
— Почти. Мне пришлось возвращаться из Англестана, а на это нужны месяцы, вы о таком и не знаете, или вы полагаете, меня перенесли сюда крылья Гаруды?
— Восемь лет, великолепно. Эти сведения, это число я вплету в самое начало моего письма, это звучит внушительно: Наукарам, на протяжении восьми лет верный слуга и близкий поверенный знаменитого офицера достопочтенного Ост-Индского общества, Бёртон-сахиба.
— Знаменитого офицера? Чем это он знаменит? Его с презреньем и позором отправили домой, как потом и меня самого. Среди своих людей он считается чем-то вроде прокаженного.
— У меня пока не было такого впечатления.
— Да что вы там записываете? Мои слова? Точно? Или добавляете, что вам в голову взбредет?
— Я сказал это невзначай, успокойтесь, пожалуйста, я совершенно случайно произнес эту фразу, вы слишком нервничаете, вы неправильно дышите.
— Нет, о моем дыхании мы говорить сейчас не будем. Мы продолжим. Уже прошло полдня, у меня нет времени, нам надо продвигаться вперед. Меня впустили к учителю. Наконец-то. Приходилось следить за тем, чтобы не наступить на все эти книги. Это был маленький человек, но, заговорив, он постепенно вырос. Он задавал столько вопросов, словно я прошу его о милости. Ему надо было все знать о моем господине. Меня так и подмывало сказать, что он не имеет права на такие расспросы. Но что-то меня остановило. Это был старый и почтенный человек. Деньги, казалось, не интересовали его, я предложил двадцать рупий в месяц. Он никак не отреагировал, даже не знаю, услышал ли он. Я-то ждал, что он обрадуется поручению. Но нет, эти люди, знаете ли, горды и заносчивы. Он даже не сразу взялся за обучение Бёртон-сахиба. А согласился лишь на одну встречу. Я опасался, вдруг он станет настаивать, чтобы Бёртон-сахиб сам пришел к нему. Эти люди порой забываются, им мерещится, будто ум — это власть. Немного поразмыслив, он вспомнил о порядке вещей. Мы договорились, что он придет через день.
Бёртон не верил своим глазам. Перед ним, широко расставив ноги, стоял маленький человек с сияющим лицом, длинная белая борода, седые брови, на затылке — коса, тот самый чудной весельчак, что так бойко заговорил с ним перед высадкой в Бомбее. Почти гном, чей лоб разгладил возраст. В глазах притаилась лукавая мудрость. Уважай все, советовала она, и не относись ни к чему всерьез. Кобольд в роли придворного шута. Он прекрасно смотрелся бы фигуркой в рельефе какого-нибудь индуистского храма. В дождь вода журчала бы по его округлому животику. И каково вам во враждебной стране? Старик его тоже быстро узнал. Как часто вы проклинаете командира, заславшего вас в Бароду? Поэтому мы и встретились сегодня, ответил Бёртон, я желаю спастись от сплина учебой. От сплина? Вам нравятся необычные слова? Вам надо выучить санскрит. Мир сотворен из отдельных слогов санскрита. Все берет начало из этого языка. Возьмите слово «слон», на вашем языке — «elephant», на санскрите — «pilu», в чем же сходство, спросите вы, тогда следуйте за мой, в Иран, где получается «pil», потому что персы игнорируют краткие конечные гласные; в арабском «pil» превращается в «fil», потому что этот язык не знает буквы «p», как вам, конечно же, известно, а греки любят прицеплять — as всем арабским словам, а вкупе с передвижением согласных получаем «elephas», от которого уже этимологически рукой подать до слона в том виде, в каком вы его знаете. По-моему, мы прекрасно проведем время. Кстати, что значит «сплин»? Он не подпускал к себе молчание, он сыпал словами, стоило отзвучать последнему слогу Бёртоновского объяснения. Упаничче мое имя, вы его уже слышали, а теперь напишите, Упа-ничче, письмом деванагари, погляжу, как обстоят дела с вашими знаниями.
Бёртон, сбитый с толку такой самонадеянностью, медленно записывал буквы, которые закручивались, словно скелеты ископаемых рыб. Старик был первым туземцем, который не пытался перед ним лицемерить. Напротив, в поведении учителя, который в данный момент оценивающе рассматривал на листе одинокий отпечаток его знания, чувствовалась властность, так авторитетно он причмокнул языком. Трижды. Но не объяснил, похвала это либо порицание. Завладев пером Бёртона — разве не надо было спросить разрешения? — он написал на том же листе строчку. Можете разобрать? Бёртон покачал годовой. Гуджарати не владеет, подытожил Упаничче, словно ставил диагноз. Чему вы хотите научиться? Пришло время отвоевать утраченные позиции. Всему, ответил Бёртон. В этой жизни? В этом году! Для начала некоторые языки, хиндустани, гуджарати, марати, я хочу сдать экзамен в Бомбее, это поможет карьере. Поспешность, пренебрежительно сказал Упаничче, нам необходимо преодолеть. Это первое, что нам следует понять. Давайте договоримся о времени уроков и об оплате, предложил Бёртон.
На протяжении недели я буду изучать ваш голод, назначил Упаничче, ежедневно, с полудня и до времени вашего ужина. После этой недели посмотрим. А что касается денег, я не могу их у вас брать. Потому что я млеччха? Упаничче громко рассмеялся. Вижу, вы удобно устроились среди наших банальностей. Я немало общался с ангреци, и не считаю вас прокаженным или неприкасаемым, можете быть спокойны. Нет, это древняя традиция, мы, брахманы, не продаем наши знания на рынке. Однако — не надо недооценивать брахманскую выдумку — мы принимаем подарки. На праздник гуру пурнима нам приносят сладости, кунжутные шарики, в которых прячется скромная монетка или драгоценное украшение. Когда мы остаемся одни, то раскрываем шарики, пальцами, словно спелую гуаву. Вы понимаете достоинства этого обычая. Ученики не чувствуют себя обязанными, им не приходится стыдиться, если они нуждаются и преподносят что-то скромное. А мы, гуру, дарим некоторые ладду дальше, нашим собственным учителям, нашим отцам, если они еще здравствуют. Таким образом, вопрос о том, кому какой подарок достанется, переходит в ведение высших сил. Вы бы сказали, во власть случая. Упаничче говорил словно актер, склонный к преувеличенной фразировке, у которого чересчур большое различие между спадами и подъемами. Вдобавок подкреплял речь энергичной и решительной жестикуляцией. Невозможно было представить себе, будто что-нибудь могло вселить в него неуверенность. Разматериализованный подарок, прервал его Бёртон, весьма любопытная идея. Вы поняли, хорошо, мы не оцениваем подарки, когда получаем их, мы избегаем щекотливых ситуаций, подаркам не следует прилюдно соперничать друг с другом за благосклонность. Позвольте мне теперь с вами попрощаться? Еще не договорив свой риторический вопрос, Упаничче встал. Бёртон проводил его до двери. Я заранее радуюсь нашим урокам, Упаничче-сахиб. Ну, раз мы договорились, можете называть меня «гуру-джи». А вообще-то я умолчал о том, что шишиа у нас должен беспрекословно повиноваться авторитету учителя. Гуру подобает «шушруша» и «шраддха», подчинение и слепая вера. Прежде ученики приходили к учителю с деревянным поленом, что символизировало их готовность сгореть в огне знания. Шагать своей дорогой они имели право, лишь пройдя до конца путь ученичества.
В тени под навесом его ждал личный секретарь, с узелком, где лежали письменные принадлежности мастера, как предположил Бёртон. Юноша поспешно раскрыл над учителем солнечный зонт. А сейчас последует ваш первый урок гуджарати, произнес Упаничче. В повседневной жизни мы прощаемся словами «ао-джо», что означает просто-напросто: «приходи-уходи». Я ухожу, чтобы я мог опять прийти. Понимаете? Итак, мистер Бёртон, до завтра, ао-джо. Ао-джо, гуруджи, сказал Бёртон, заметив в глубине глаз своего нового учителя семена возможной дружбы.
II Aum Vidyaavaaridhaye namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Одного я не понимаю. Твой господин, он же был офицер, однако создается впечатление, будто он проводил дни, как ему заблагорассудится.
— Несколько раз его посылали во Мхов. Это было его единственное задание, не считая, конечно, ежедневных упражнений с сипаями. Каждое утро, кроме воскресения, когда проходила общая молитва для всех фиренги. Однако Бёртон-сахиб никогда не принимал участия, он не высоко ставил веру своих людей. Это меня удивляло. Его больше интересовали аарти, пятничная молитва, Шиваратри, урс. Очень странно. Я у него спрашивал потом, когда мне стало можно задавать ему вопросы, какие слуги обычно не задают своим господам, я спрашивал, отчего чужие молитвы для него ближе знакомых. Он ответил, что собственные обычаи для него — это суеверия, фокус-покус…
— Что-что?
— Пустые слова, янтру-мантру-ялаяля-тантру. Магия…
— Майя.
— Да, можно и так сказать. А чужие традиции привлекают, потому что он пока не видит их насквозь.
— Ему требовалось так много времени, чтобы распознать суть наших суеверий? Ты должен был привести его ко мне. Мантры — это камни, которые наши брахманы вынимают из своих ртов, а мы почтительно застываем, словно нам даруют нечто драгоценное. Замечал ли ты, что волшебники во время своих трюков раскачивают факелами, чтобы отвлечь наше внимание, в точности как священники при аарти. Те же уловки. Та же иллюзорность.
— Я не такой большой человек, как вы, я не могу потешаться над такими вещами.
— Я говорил серьезно.
— Ом айм клим хрим слим.
— Ты что, хочешь меня оскорбить?
— Нет, не за ту цену, которую вы требуете. Я не могу позволить себе оскорблений. Я продолжу рассказ, и не будем говорить о нас.
— Главное, не забывай оказывать уважение кому следует.
— Итак, полк был для него единственной обязанностью. Пока мы жили в Бароде, полк выступал лишь раз в год. Для защиты, то есть нет, для чествования махараджи во время Ганеш-чатурхи. Триста сипаев и офицеры маршировали ко дворцу в полном боевом облачении, вместе с музыкантами, которые тоже были частью полка. Они сопровождали процессию до реки Вишвамитры и играли изо всех сил, чтобы заглушать звуки колоколов, тазов и раковин. А когда махараджа скакал по мосту, они салютовали выстрелами. Выстрелы были самым громким событием праздника, все были чрезвычайно довольны.
— Хорошо, достаточно, я там бывал и знаю, как фиренги демонстрируют силу. Следовательно, твой господин располагал временем, он был любознателен, и ты нашел для него учителя. Очень достойного учителя, как мне кажется, человека большой учености.
— Лучшего учителя в Бароде. Под его руководством Бёртон-сахиб быстро овладел нашими языками. Через год он поехал в Бомбей и блестяще сдал экзамены по хинди и гуджарати. После этого он даже стал получать больше денег.
— Он тебе об этом рассказал? Про деньги? Значит, он и вправду сильно доверял тебе.
— В остальном мало что изменилось. Иногда он переводил в суде. Однако, зная его, я сомневаюсь, что он все переводил дословно. Большую часть дня он сидел дома. У него не было иных задач, кроме учения. Он был очень прилежен, он потел, как бык на маслобойне. Через год все повторилось, он вновь отправился на экзамены в Бомбей, на этот раз по маратхи и санскриту. И вновь сдал на отлично, и вернулся в Бароду, чтобы опять сидеть за письменным столом, пока я его обслуживал. Когда-нибудь у него кончатся языки, думал я. Он же был еще молод. Но вдруг на третий год нам пришлось покинуть Бароду. Неожиданно. Для меня это было сильным ударом. Очевидно, его начальники заметили, как мало у него работы. Бёртон-сахиба перевели, и это было самое плохое, что только могло случиться. В Синдх, в пустыню, на другой конец пустыни Тар.
— Подожди, подожди. Мы пока недостаточно знаем о времени в Бароде. Ты перескакиваешь. Нам важно узнать, как этот учитель… как его звали… Упаничче… как он учил Бёртон-сахиба.
— Какое отношение имеет этот учитель к моей работе? Зачем нам тратить на это время?
— Ведь ты его нашел, это не в последнюю очередь твоя заслуга, что ангреци так многому выучился.
— Учитель, Упаничче-сахиб, как я уже говорил, это был не просто обычный мунши. Он уверял, что Бёртон-сахиб не сможет говорить как гуджарати, пока не будет есть как гуджарати. Он убедил господина в том, что следует отказаться от мяса и есть больше овощей, орехов и фруктов, причем маленькие порции, а не привычные большие обеды. Он говорил, фиренги воображают, будто у них животы как у слонов. Бёртон-сахиб перенял эти чужие правила и просил меня дать соответствующие распоряжения повару, который был совсем не рад такому обороту, потому что очень гордился умением готовить несколько блюд из кухни фиренги.
— Я никогда еще не слышал, чтобы ангреци так много работал. Раньше, не знаю, помнишь ли ты об этом, раньше их называли «те, кому не нужно работать».
Наконец-то — задание, разбивающее будни, недельное оцепенение будней. Ему поручено сопровождать представителя Ост-Индской компании и в целости и сохранности доставить его во Мхов, где расположилась другая часть полка. Это было нетрудно. Главное выбраться из города, пока прохладно. Перед отъездом спутник помолился, это была одна из тех молитв, что создают впечатление, будто Господь Бог обязался охранять персонально этого подопечного. Человек не проронил ни слова о работе, возможно, на счету лицензионного торговца, доставлявшего опиум из Мальвы в Китай, было немало удачных сделок с совестью. Их путь лежал на восток, по направлению к реке Нармада. Слева протопало козье стадо. Они проехали деревню Келенпур. Затем Джамбуву, безводную реку. Как объяснить, что все реки женского рода? Точнее сказать, что все они — богини. Попытка Бёртона завязать разговор была удостоена презрительного взгляда. Недалеко от обочины какие-то беженцы с женщинами и детьми готовили на костре еду. Показался Дхабой, старый форт, где зодчего живьем замуровали в стену. Попутчик хрюкнул в ответ на эту историю. Это был дом с заколоченными дверьми и окнами. Бёртон оставил поиски подходящей темы для разговора. Впереди показалась горная гряда Виндхиа. Они переехали через Нармаду около Гарудешвара. Самая святая из всех рек, заметил Бёртон. Он не собирался мириться с молчанием. Кстати, знаете ли вы, что очищение от грехов на Ямуне длится семь дней, на Сарасвари — три, на Ганге — один, но одного лишь взгляда на Нармаду довольно, чтобы с тебя сняли все прегрешения. Изысканный миф, не правда ли? Помойная канава, сказал торговец опиумом. С очищающими качествами, возразил Бёртон. Торговец опиумом пришпорил лошадь. Бёртон быстро догнал его. Боюсь, вы не знаете дороги. А с нашим проводником вы вряд ли найдете общий язык. Он владеет лишь обрывочным хиндустани и единственной английской фразой — «так короче». Нахальство, буркнул торговец опиумом. И еще одна примечательная деталь о Ганге. Река очищает столько людей, что и сама становится нечистой. Раз в год она превращается в черную корову и отправляется к Нармаде, чтобы искупаться, кстати недалеко отсюда. Деревня называется… Держите себя в руках, уважаемый! Торговец опиумом впервые повысил голос. Да, вы правы, я рассыпаюсь в деталях. Гораздо важнее, когда корова выходит из воды, то она белая, абсолютно белая. Поразмыслите об этом на досуге. И Бёртон поскакал вперед.
На другой день, когда они поднялись в горы, по обеим сторонам дороги, на много часов неспешной рысцы, расстилались маковые поля. С этого плоскогорья Достопочтенное общество растлевало Срединное царство. Элегантное сбалансирование внешнеторгового дефицита, написал комментатор «Таймса» в прошлом году после подавления волнений в Китае. Лишь раз торговец опиумом к нему обратился. Они скакали навстречу повозке, когда он спросил: «Что там, интересно, лежит?» Таким тоном, словно ему было известно больше, гораздо больше того, что видел глаз. Полагаю, сено, ответил Бёртон. По виду похоже, но видимость обманчива, не правда ли? Торговцу опиумом было явно дано высшее знание. Недавно задержали одного типа с полной повозкой контрабанды под таким сеном. Контрабанды, притворно удивился Бёртон, что еще за контрабанда? Превосходного качества конфискованный товар тянул на небольшое состояние. Больше торговцу было нечего сказать вплоть до невнятного прощания во Мхове. Бёртон передал командующему майору послание от бародского бригадира и симулировал приступ слабости, дабы избегнуть совместного обеда, который без сомнения задушил бы остаток дня. Он незаметно ускользнул, чтобы разведать городок.
Солнце достигло беспощадной высоты. Несколько мужчин наслаждались тенью под повозками. Коровы чавкали. В час зенита больше не происходило ничего. Пойдемте! К нему прилип какой-то мальчишка. Пойдемте со мной! Вам надо познакомиться с судьей. Никому нельзя покидать это место, не познакомившись с судьей Айронсайд. Он тянул Бёртона за рукав по глинистым переулкам. То и дело дергая его, мальчик хвастливо выкрикивал имена важных господ, которых он приводил к судье. Он уже по третьему разу перечислял их титулы, когда они наконец добрались, до здания суда. Его окружал сад, отделявший справедливость от уличной грязи. Чукидар на входе резко оправил грязный кушак, отсалютовал левой рукой, но не издал ни звука, выпустив лишь струйку слюны, сползавшую вниз по усам.
— Быть может, господин судья сегодня не на службе?
— Судья всегда на службе. Где судья еще может быть?
Они пошли по гравийной дорожке, которую некогда элегантно обрамляли кусты, ныне совсем одичавшие. Газон перед портиком был усеян сидевшими туземцами. Меж колон писцы царапали на бумаге нашептываемые им заявления, взглядами зондируя незнакомца. Мальчик самоуверенно вошел в здание, не спрашивая ничьего разрешения; впрочем, спрашивать было некого. Беспрепятственно миновав мраморные черепа со строгими взглядами, они оказались в зале, напомнившем Бёртону базилику — вытянутое перекрытие оканчивалось могучим куполом. С потолка на длинных стеблях свисали вращающиеся пропеллеры. И птицы, чьи крылья заглушали вентиляторы, бесчисленные зеленые птицы, залетавшие явно через дыры в куполе.
Посреди зала, в окружении бумажных стопок, клеток, подсвечников и непомерно большой чернильницы сидел человек в парике, погрузившийся в чтение документов. В отдалении от его письменного стола ожидали просители. Между ними и судьей — ибо лишь судьей мог быть этот бледный человек с козлиной бородкой — блестел пол. Мальчик впервые выглядел растерянно. Бёртон рассматривал судейский парик, подрагивающий надо лбом от сквозняка и мокрой тряпкой свисавший на уши. Судья продолжал задумчиво читать. Он не пошевелился, даже когда канарейка села ему на правое плечо. Просители также хранили немое оцепенение, словно их терпеливость была служением этому чужому идолу. Без вступительных слов, даже не откашлявшись, судья объявил приговор. Но и потом не поднял глаз и ни фразой, ни жестом не указал ожидающим людям, что они свободны. Не нарушая застоявшейся тишины, они неуклюже поднялись и удалились.
— Пора!
— Судья-джи! Гость! Я привел вам гостя, наконец-то у вас новый гость!
Судейская ладонь приветливо махнула, и они вдвоем приблизились к письменному столу, к которому тем временем мелкими шажками подбежал человек с ведром, чтобы еще чище вытереть блестящий пол, но не задевая области, где сидели туземцы. Словно там проходила невидимая граница.
— Ваше посещение бесплодно. Боюсь, не могу вам сегодня ничего предложить. Совсем без предупреждения. Чрезвычайно злополучное обстоятельство. Я мог бы что-нибудь устроить, однако сейчас вам достанется лишь нечистый плод случайности.
— Я не знал, что ожидает меня во Мхове. А на пути сюда нам удалось посетить буддийские пещеры.
— Вы повстречали отшельников?
— Сегодня день молчания. Мы некоторое время разглядывали друг друга.
— О чем я и говорю. Злополучность. Чрезвычайная злополучность. Нельзя ничего предоставлять на волю случая. Это высшее правило цивилизации, как мне пришлось убедиться здесь. Птицы гадят на мои бумаги. Полагаете, в этом есть какая-то цель? Мне никак не удается от них избавиться. Их заманивают в клетки и продают на базаре, впрочем, их сейчас трудно сбывать. Пресыщение рынка, видите ли. Сквозь дыры залетает чересчур много птиц. Вы и представить себе не можете, сколько времени я дожидаюсь постановления о ремонте. Чудо, что в этих краях уже несколько лет не было настоящего дождя. Бог на стороне правосудия.
— Юстиция — возлюбленная дочь его.
— Я разработал собственную систему. Надо сконцентрироваться на тех областях, какие я в состоянии контролировать. И желаете узнать, как?
— Честно говоря, хотелось бы…
— Я задал себе вопрос: что нам больше всего мешает? Грязь? Да. Навязчивость? Разумеется. Непунктуальность? Еще бы! Итак, я решил истребить эти пороки. Я установил барьерную зону, которую никому не позволено нарушать. Вам придется простить меня, но исключения — свидетельство слабости. Я пытался ввести униформу. Такого еще не бывало, особые одежды для истца, ответчика и свидетелей. Но это было чересчур амбициозно. После долгих размышлений я осознал, что меня чрезвычайно смущают голоса этих людей. Эта бойкое разноголосье звучит, словно они играют словами в кости. Безумие. Поэтому я запретил любые разговоры.
— Писцы за дверью…
— Каждое задание должно быть изложено в письменном виде. В суде запрещено говорить. Звучит только приговор. Здесь ежедневно царит молчание. Я стараюсь донести до этих людей, как важно держать речь в узде.
— Одна древняя…
— Но этого не хватило! Потребовалось еще обуздать постоянную ненадежность. Труднейшее задание. Сколько людей потерпели здесь крушение. И знаете, что я придумал? Я ввел ограничение времени. И считаю это моим наиважнейшим достижением.
Посреди предложения, когда судья утвердительно кивнул головой, кончик его козлиной бородки скользнул в чернильницу.
— Наш день состоит из получасовых промежутков. На каждое дело я отвожу по двадцать три минуты, так что у меня остается семиминутный перерыв. Сами увидите, сейчас появятся следующие. Мы пунктуальны, как Биг-Бен! Если вы являетесь с опозданием или слишком рано, ваше дело не рассматривается. И никаких возражений. Становитесь в конец очереди!
Кончик бородки по-прежнему лежал в чернильнице. Волоски медленно окрашивались снизу, от невидимого кончика, наверх. Маленькие синие вены, извиваясь, врастали в подбородок.
— Возможно, вам кажется, что в моем рассудке порхают эти птицы….
Он рассмеялся. На его языке был синий налет, как и на зубах.
— Думайте что вам угодно, но уверяю вас, я справляюсь с моим заданием лучше, чем любой другой богом забытый суд в этой богом забытой стране. Мне нужно подготовиться к следующему делу.
Он взял папку с низкой стопки рядом со своим сиденьем, поднес ее ко рту и сдул невидимую пыль.
— Пыль здесь повсюду. Помогает куркума, принимать ежедневно. Вечером смешиваете с небольшим количеством меда, и пыль вам не страшна. Оставайтесь, если желаете, но боюсь, дело окажется скучным. Весьма и весьма скучным.
Судья углубился в изучение документов, прежде чем Бёртон успел попрощаться. Мальчик, вновь потянув Бёртона за рукав, повел его к заднему выходу в другом конце зала. Они еще не дошли до двери, как у Бёртона возник вопрос. Его громкий голос выгнулся эхом.
— Господин судья! Чем прежде было это здание?
Пока эхо его слов гоняло птиц под куполом, судья остановил на нем свой безрадостный взгляд.
— Мусульманской гробницей. Исчезните!
II Aum Pashinaaye namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Вчерашний день был бесполезен. Я прочел вечером записи, там не оказалось ничего ценного. Мы с вами зря потратили деньги.
— Мы зря потратили деньги? Нет-нет, это невозможно. Я деньги заплатил, а вы их получили.
— Нам следует больше написать про Бароду. Ведь именно здесь ты будешь искать себе новое место. Синдх — далеко.
— Но я уже все рассказал вам про мое время здесь.
— Ты умолчал о Кундалини.
— Специально.
— Это ненужный стыд, поверь мне. Все в городе знают, что если у ангреци нет жены, он берет конкубину, у каждого из них есть бубу. Итак, ты раздобыл для хозяина любовницу.
— Откуда это вам известно?
— В те уголки, куда не попадает солнце, дозволено заглядывать поэту. И ты хочешь что-то скрыть от меня?
— Нет, все было иначе.
— Разумеется, поэтому я хочу записать историю. Ты становишься особенным человеком. Она приукрасит тебя, я убежден в этом, даже не зная ее.
— Нет. Не обязательно.
— Я тебе уже неоднократно обещал, что не буду записывать то, что не говорит в твою пользу.
— Об этом лучше и не говорить.
— Ты не только упрям…
— Я не обязан обо всем рассказывать.
— Ты еще пытаешься оправдать свою твердолобость.
— Я не хочу сегодня ничего рассказывать. Я пойду.
— Без моего согласия…
— Ао-джо. Увидимся завтра.
— Ты глупец. Я — единственный, кто может тебе помочь замаскировать твою глупость. Слышишь, ты, глупец!
И вдруг она появилась. Он не был к ней готов. Самое первое, что он увидел — бухта обнаженной спины. Устье затылка. Над кромкой сари — светло-коричневая дупатта. Сари было синим, как глубокая вода. Она сидела в саду, на табурете, который, если он не ошибался, принесли из кухни. Он видел затылок, шею, вертикально поделенную канатом сплетенных волос, усыпанных красными шелковыми нитями. Тонкая цепочка свисала золотом над шейным позвонком, словно подвешенная мысль. Она не двигалась, и он, стоящий у окна, недвижно наблюдал за ней. Конечно же, Наукарам не оставит ее в доме — кем бы она ни была, сестрой, быть может, или возлюбленной, нет-нет, это совершенно невероятно — не спросив на то его разрешения. Концы волос касались травы. О, эти волосы, черны как блестящий уголь, когда свисают вот так неподвижно, как он им завидовал. Светлые волосы — недоразумение природы, результат необдуманной тяги к разнообразию. Блузка более светлой синевы, как морская вода у побережья. Там, где кончались рукава, слегка намечались мускулы. Но, может, он ошибался, может, это рукава были слишком узки. На запястье висели серебряные браслеты. В дверь постучали. Оторвавшись от окна, он сел за письменный стол и лишь потом разрешил Наукараму войти. Сахиб, я хотел бы вам кого-то представить, простите за беспокойство, это гость. По какому он делу, Наукарам? Познакомиться, сахиб, никакого дела, вы не будете сожалеть, поверьте мне.
Он сразу заметил бинди на ее лбу, точка оттенка одежды, густого синего цвета. Лицо было темное и узкое. Наукарам представил ее по-английски и принялся ее расхваливать, словно хотел продать. Ситуация была неприятной и одновременно волнующей. Вдруг ее нижняя губа скользнула по верхним губам, и моментально вернулась обратно, так быстро, что он не был уверен, действительно ли это видел. Он задал ей несколько вежливых вопросов, и лишь несколько ответов спустя она подняла голову. Во взгляде подобострастия было меньше, чем в положении ее тела, глаза, черные в белом, как оникс, вправленный в каджал. Один лишь недостаток имело ее совершенное лицо: высоко на лбу, рядом с кромкой волос, загибался шрамик, как нарождающаяся луна. Он не понимал, что говорил Наукарам, он перестал слушать, лишь кивнул однажды, когда она отвернулась и вышла вслед за Наукарамом. Уходя, подарила улыбку, маленькую, как загнутый уголок страницы в книге. Наукарам тотчас же вернулся.
— Наукарам, что это такое?
— Мне показалось, вы тоскуете по женскому обществу.
— И ты решил, что я не в состоянии об этом сам позаботиться?
— Вы так сильно заняты, зачем вам обременять себя еще и этим?
— Так-так.
— Она вам не понравилась?
— Она изумительна. И кроме того, ты прав, как бы я сам нашел женщину?
— Быть может, вам захочется посмотреть несколько дней, доставляет ли вам радость ее общество.
— Я не привык к таким сделкам.
— Вы не должны ни о чем беспокоится, сахиб. Я возьму на себя все то, что вам может показаться неудобным. Вам нужно лишь наслаждаться.
Но в этой женщине крылось нечто большее, чем надежное обещание наслаждения.
II Aum Bhaalchandraaye namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Вы должны узнать о Кундалини, я так решил. Я не должен ничего скрывать.
— Ты видишь, чтобы я писал? Нет! Я буду только слушать.
— Я нашел ее в маикханне. Я увидел ее там, она там обслуживала. Она принесла мой стакан, молоко с бхангом, которое я очень люблю. Я никогда не пил даару, я ненавижу алкоголь. Может, вы не знаете, но там очень благообразные женщины, и они умеют танцевать. Если им нравится посетитель, и посетитель кладет на стол деньги, они танцуют перед ним, только для него. Я наблюдал за ней. Я подумал, как было бы прекрасно, если бы она станцевала для меня. Я мог себе это позволить, поэтому я вернулся и положил на стол деньги. И она танцевала. Только для меня. Заглянув мне в глаза, она дала понять, что находится близко-близко и одновременно что прикоснуться к ней невозможно. Она была подобна священному фикусу в центре деревни…
— Не преувеличиваешь ли ты?
— Быть может. Не имеет значения, о чем она мне напоминала. Важнее, что когда танец окончился, в голове у меня поселилась идея. Она была женщиной, которую я мог представить рядом с Бёртон-сахибом, она утолила бы его голод по экзотическому. Моему господину нужна была спутница. Его чувства не могли удовлетворить случайные прогулки, он все делал основательно.
— Значит, он не все время сидел за письменным столом.
— Я поговорил с ней. Я очень старался найти правильные слова. Я не хотел ее обидеть. Она должна была понять, что я делаю ей предложение из почтительности и уважения. Она согласилась немедленно. Признаться, это удивило меня. Потом я позаботился о всем прочем.
— Полагаю, об оплате.
— Не только. Подобные отношения длятся долго. Я послушал людей. Мне надо было защитить моего господина. Оградить его от всех возможных неприятностей. Я составил документ, и она его подписала.
— Как?
— Что как?
— Как ты его составил? Ты не умеешь писать, если мне позволено будет об этом напомнить.
— Вы можете сами догадаться, какой будет ответ. Я пошел к лахье.
— И он согласился записать на бумаге подобный договор?
— Почему бы нет. Это было обычным делом.
— Воистину, мы должны очистить нашу страну. Эти млеччха несут к нам грязь, которая нас разрушает.
— Ну, это вы преувеличиваете.
— Да что ты знаешь, ты был в их власти, ты же их выкормыш, а может, теперь ты один из них.
— Раз я их знаю, то я один из них? Это смешно. А что насчет Бёртон-сахиба? Он жил среди нас. Когда он одевался как я, то вполне мог сойти за одного из нас. И что же, он теперь — один из нас?
— Есть разница между отречением от себя и маскарадом. И притом огромная.
— Я кстати знаю, у нас всегда были куртизанки, это записано даже в Пуранах.
— И кто тебе это сказал?
— Не важно.
— Кто?
— Бёртон-сахиб.
— Бёртон-сахиб? И ты доверяешь какому-то млеччха, когда речь заходит о наших собственных традициях? С каких это пор чужеземцы стали мерилом нашего знания? Куртизанки в Пуранах, хм, посмотрим какую более мерзкую ложь они придумают.
— Вы уверены, что это неправда?
— Оставим эту тему. Что же пообещала тебе, или вам обоим, эта женщина, да еще и в письменном виде?
— Она поклялась, что у нее не будет детей.
— Поклялась?
— Она знала, как это делается.
— Дай-ка я сам догадаюсь. При помощи орехов кешью? Или ей нужно было съесть папайю, едва только она заподозрит у себя беременность?
— Нет. Она знала действенные мантры и владела особым талисманом. Кроме того, она умела готовить смесь из коровьего навоза, нескольких трав, лимонного сока, сока еще каких-то кислых плодов и немного соды, если я правильно помню.
— И перемешать куриной лапкой.
— Что-что?
— Ничего. Ты договорился с ней о том, о чем следовало. Тебя можно рекомендовать как отличного сводника. Кстати, работы прибавляется, ты взваливаешь на меня все больше, так что необходимо договориться о повышении гонорара. Полагаю, мне потребуется не меньше восьми рупий.
Некоторым, немногим, позволено умереть за отечество. Прочие ежевечерне плачутся в полковой столовой, какой тяжелой жертвы оно от них требует. Одиннадцать невыносимых месяцев, восклицают они, и еще один, самый ужасный — май. Жара парализовала Бёртона. Мысли испарились. Лежа на кровати, он был в состоянии лишь рассматривать термометр. Липкими глазами. Кровать, со всех сторон занавешенная светло-зеленой чесучой, стояла посреди комнаты. Если он протягивал руку, то мог опустить пальцы в медную миску с прохладной водой. Один из слуг каждый час менял воду. Над ним кружилось большое опахало — панках, из дерева и ткани. Он знал, что от вентилятора, через стену, тянется шнур к большому пальцу ноги одного из тех тихих темных существ, что населяли его дом, и его единственным заданием было сгибать и разгибать ногу, чтобы его, сахиба, овевал ветерок. Снаружи было безлюдно. Ему не надо было выходить из дома, чтобы убедиться, что город сковал такой же паралич, как его самого. Горячечный ветер, как из раскаленной печи, сметает всю жизнь. Облака состоят из пыли. Пахнет нюхательным табаком. Барода впала в летаргию, это последний месяц перед спасительным ливнем, привязанные лошади стоят, опустив головы и выпятив нижние губы, ленясь даже отмахнуться от мух, рядом похрапывают конюхи, выронив из рук сбрую, которую должны были чистить. Даже вороны, задыхаясь, ловят клювами воздух. Тебе следует ограничить все телесные функции. Избегай лишних движений. Пользуйся слугами, представь, они — части твоего тела, твои органы. Этот человек прав, конечно, Бёртон может последовать его советам, если ему станет совсем невмоготу, он позовет Наукарама, снимет просторную хлопковую одежду, пойдет в купальню, где слуги польют его водой из пористых глиняных кувшинов. Потом он сможет читать.
Он уже много где побывал, в Бароде, и в окрестностях, повсюду, куда мог попасть британский офицер, и повидал такое, о чем и не ведали его армейские товарищи. Он был недоволен. С высоты его лошади туземцы казались фигурками из детской сказки в убогом английском переводе. И он представлял, как сам выглядит для них: конным памятником. И потому они пугались, когда бронзовый всадник обращался к ним на их родном языке. Он узнает немного, пока остается для них чужаком, а он чужак, пока его чужаком воспринимают. Был лишь один способ, моментально понравившийся Бёртону. Он не будет ждать, пока его примут, он откажется от своей чуждости, от инородности. Он притворится, будто он — один из них. Нужен лишь подходящий повод. Все будет совсем нетрудно, и эта мысль возбуждала. Дистанция, которую надо преодолеть, на самом деле была ничтожна. Люди придают слишком большое значение различиям, хотя они улетучиваются от взмаха подходящей накидки, исчезают от верно скопированной интонации. Правильный головной убор — основа для взаимопонимания.
Показались предвестия песчаной бури. Вскоре черные облака с жадными мясистыми губами зашумели над землей. Песок пробивался в каждое отверстие, в каждую щелку, посыпая все толстым слоем. Постель стала коричневой, он мог указательным пальцем расписаться на подушке. Вихрь заглотил отбросы, порвал брезент палаток, разметал зерно, но вдруг ослаб, изнуренный собственным безумием, и все подхваченные им вещи шлепнулись вниз.
II Aum Vigneshvaraaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Все изменилось к худшему, когда нас перевели в Синдх. Люди там дики и грубы и всем сердцем ненавидят чужаков.
— Я подготовил еще несколько вопросов о Бароде. Давай начнем с них.
— Там были постоянные песчаные бури.
— Мне кое-что непонятно.
— Это было невыносимо. Как у нас в мае. Особенно когда я накрывал на стол. Приходилось все закрывать. Если бы осталась малейшая дырочка, еда скрипела бы на зубах. Повсюду пыль.
— Но я еще не закончил прошлую главу.
— Главу? Какую главу?
— Это образное выражение. Посмотри на меня. Ты ничего не замечаешь? Я же ничего не записываю.
— У нас больше не было бунгало. Лишь две палатки, поставленные посреди песка.
— Хорошо. Как хочешь. Вернемся в Бароду позже. А почему же у вас не было дома?
— Бёртон-сахибу не хватало денег. Он получал двести рупий в месяц, но этого не хватило бы на постройку дома, если вдобавок столько тратить на книги.
— Неужели офицеры сами должны платить за жилье?
— Да. И сами все обустраивать. Разумеется, всем занимался я. Но труды были попусту, ведь скоро Бёртон-сахибу поручили работу, для которой пришлось переезжать с места на место. Мы научились вести нормальную жизнь в постоянном движении. Это стало серьезной пробой моих сил, я подстраивался, я добивался лучшего из возможного в таких условиях. И не забывайте, я вдруг оказался один. При мне больше не было двенадцати слуг. Запишите это. Только повар и мальчишка-помощник. Хотя от него никакого толку не было. Вместо большого дома я управлял теперь семью сундуками и должен был из семи сундуков создать для сахиба комфортный дом. Мне было одиноко в пустыне. Единственным, с кем я мог говорить, был Бёртон-сахиб. Разговоры с обрезанными были невозможны, даже если бы у нас был общий язык. Их лица — крепости, глаза — две пушки, которые всегда в тебя целятся. Моя задача была колоссальна. И хочу сказать вам, что я с ней справился. Бёртон-сахиб желал писать и читать даже во время пыльных бурь. Он сидел за складным столиком, а я менял на его голове прохладный платок и смывал пыль, проникавшую через щели палатки. Только бы пыль не попала ему в глаза. Это было так больно, словно тебе насыпали в глаза порошок чили. Писать было трудно. На кончике пера слипался комок, бумага быстро пылилась, я не успевал протирать. Я стоял позади и каждые несколько минут склонялся над его правым плечом, чтобы вытереть платком лист, на котором он писал. Однажды он со смехом сказал, что я похож на человека, который переворачивает для музыканта ноты. Вы, кстати, знаете, что ангреци читают музыку по бумаге? Как только он вставал, я немедленно должен был упаковать все в сундуки. Если лист бумаги оставался лежать целый день, он становился похож на паратху. Только это было не тесто, нет, а проклятый песок Синдха.
Он мог прогнать ночь одним пинком. Изгнать последние кошмары. На улице одинокий прохожий сплюнул между двух скрипящих шагов, похоже, торопясь первым встретить зарю. Вороны жесткими клювами разрывали остатки тишины. Он стоял у окна, прижимая лоб к проволочной сетке. Кто-то зажег огонь, раздалось приветствие, готовился первый чай этого дня. Запах навоза пригладил теплые парные поля, словно немытая рука. В прохладном воздухе отпечаталась влажность. Он услышал, как Наукарам открыл дверь и поставил поднос. Наощупь подобрался к чайнику, налил в чашку черный чай, капнул молока. Поднеся чашку к губам, заметил, что заря уже прокралась в комнату. Словно стыдясь, что провела ночь не здесь. Наслаждаясь теплом чашки в руках, он почувствовал, как ее грудь прижалась к его спине. Такое у нее было приветствие. Хочешь глоток чая, спросил он. Хотя знал, что она откажется. Он мог делить с ней кровать, но не чашку. Она никогда не ела вместе с ним. Они жили на одном участке, но вкушать пищу он должен был в одиночестве. Так положено, сказала она. Она отклоняла его требования и приглашения так же непреклонно, как и отказывалась проводить с ним целую ночь. Когда проснешься, я опять буду здесь. Она сдерживала обещания и держала дистанцию. В отличие от прочих куртизанок, которых он знал раньше, она требовала, чтобы гасли все огни, прежде чем она разденется. Таково было ее условие, с самого начала. Он согласился с ее желанием, оно казалось ему выражением интимности. Луна при первом разе была его нежной помощницей. На ее коже оставлял он росчерки своей руки. Он попробовал поцеловать ее в губы, она сжала их. Его возбуждало, что она отдается ему, не открываясь. Она оказалась искусной, умелой, как прочие куртизанки. Ему не требовалось ни о чем думать, ничего решать, она исполняла его пожелания прежде, чем он их произносил. Я наблюдаю, как она трудится, мелькнула мысль в его приподнятой голове, отрезвляющая мысль, подарившая немое рождение его оргазму. После, пока он еще не открыл снова глаза, она быстро встала, и он услышал затихающий стук босых ног. Она не вернулась. Через несколько таких ночей он оповестил Наукарама, что Кундалини поселится в бубукхаане. Наукарам обрадовался, искренне, как показалось Бёртону, и его тронула такая забота о его благополучии. Однажды ночью, ибо только ночью было так прохладно, чтобы выносить прикосновение чужой кожи, он удержал ее за руку, когда она хотела подняться. Она воспротивилась. Мне надо вернуться, сказала. Еще чуть-чуть, останься ещё, пожалуйста. Она откинулась назад. Он зажег лампу и отставил в сторону, под ее недоверчивым взглядом. Отдернул сари, покрывавшее ее тело, он хотел разглядеть ее, ее кожу цвета темного дыма. Он хотел видеть все, но она сразу же прикрыла одной рукой срам, а другой безуспешно старалась заслонить грудь. В конце концов, беззащитная перед его любопытством, она выпрямилась и закрыла ему глаза руками. Он сопротивлялся, как можно меньше, растопырив пальцы ног, и она начала смеяться, как вода начинает кипеть. По-прежнему слепой, он обнял ее, обнял ее смех. Все идет на лад, подумал он. Только бы узнать, нравится ли ей — с ним.
Было нелегко задать ей этот вопрос, он несколько дней набирался смелости. Тебе должно нравиться, мой господин, обеспокоенно ответила она. Мне понравилось. Тогда и я счастлива. Не интонация ее голоса, и не выражение ее лица, но что-то другое пробудило его недоверие. Слова показались ему заготовленными. Надо спросить Наукарама. Разумеется, не напрямую. Что за лицо у того будет, если вызвать его, к примеру, принимая ванну: разузнай-ка, удовлетворяю ли я Кундалини. Даже жаль, что нельзя позволить себе такой шутки. Вместо этого он осторожно, намеками, приближался к зашифрованному языку. Несмотря на все предосторожности Наукарам был возмущен. Его реакции бывали порой несоразмерны. Он жеманился, словно гувернантка. Да что за чопорный сутенер, готов был заорать на него Бёртон. Сахиб, вы ей недовольны? Нет, напротив. Но мне хотелось бы, чтобы я и Кундалини лучше понимали друг друга. Она не откликается на ваши желания, сахиб? Мне хотелось бы узнать о ее желаниях, вот в чем дело. Но это не принято, чтобы у нее были желания. Понимаю, ты не можешь быть мне здесь полезен. Нет же, сахиб, я всегда могу быть вам полезен, всегда.
На следующий вечер Кундалини сказала ему с нерешительным осуждением, что он бреется там, куда смотрят все женщины, но не там, куда падает лишь ее взгляд. Надо согласиться, в этом было противоречие. Может, потому хаджаум пытался побрить его в полусне? Теперь пришлось все делать самостоятельно. В другой день, когда он, истощенный, лежал на спине, а она — рядом, опираясь на руку, то игриво, непринужденно заговорила о бабушке, делившей мужчин на группы, словно животных. И к какой относится он? К зайцам. Звучало нелестно. А какие еще бывают? Быки и кони. Они-то, разумеется, лучше? Нет, плох не заяц, а только быстрый заяц. А бывают медленные? Она покачала головой утвердительно. Медленные и умеренные. А к быкам и коням это тоже относится? Да. И что значит скорость? Подожди, сам догадаюсь, речь о том, чтобы продлить наслаждение? Да, смысл в том, чтобы дождаться женщины, ее наслаждения. У женщины такое бывает? Бёртон спросил слишком поспешно и сразу же раскаялся в этом. Она ошеломленно посмотрела на него. А ты, нерешительно спросил он, ты испытывала это, когда мы вместе? Она кивнула отрицательно. Потому что я — быстрый заяц? Да, мне нужно время. Сколько? Зависит от того, вертится ли время у тебя на языке. Ты слышал когда-нибудь про «ишкмак», искусство замедлить наслаждение? Нет, точно не слышал. Я знаком с другими благородными искусствами, с искусством охоты на лис, с искусством фехтования, с искусством гонять маленькие шары по зеленому сукну, но искусство оттягивать наслаждение, нет, оно мне неизвестно. У нас оно не пользуется спросом, у нас одно наслаждение гонит другое. Она даже не улыбнулась. Я обучу тебя, сказала серьезно, не глядя на его ухмылку. Если тебе хочется. Он ответил, заставив себя говорить со всей серьезностью: да, я хочу познать твое наслаждение. Хочу стать его причиной. Он положил руку ей на плечо, изучая контраст. Отчего ты так темнокожа? Обернувшись, она взглянула строго, словно он задал неподобающий вопрос. Наклонилась над ним, так, что от близости было уже не разглядеть ее. Потому что я рождена в день новолуния, прошептала она, и ее глаза рассыпались искрами, как фейерверк.
Когда они в следующий раз лежали вместе, она на нем, и его стоны предвещали шторм, сгущавшийся внутри него, она остановилась и больше не двигалась, положив руки ему на грудь, начала говорить, по-прежнему сидя на его пульсирующем изумлении, говорила целыми предложениями, знакомым, доверительным голосом, рассказывая как будто мимоходом и в то же время требуя всего его внимания. Ему пришлось умерить толчки, чтобы следить за ее словами, повествовавшими о куртизанках-кобрах, чьи тела из года в год приучались к яду, вначале — по капле, потом — по несколько капель, доза росла, и они уже принимали по чайной ложке в день. В конце концов, они могли безболезненно выпить стакан, полный яда. Но их пот, слюна, их соки любви были столь ядовиты, что каждый, кто с ними спал, был обречен. Даже тот, кто утерев слезу этой женщины, поднес бы палец к губам — погибал. Понимаешь, они могли предаваться страсти, лишь когда должны были убивать. Они были всего лишь наемными убийцами на службе своего господина. Им никого нельзя было любить. Они отравляли всякого, кто их касался, всякого, кого целовали, независимо от того, презирали они его или любили. Можешь ли ты представить, как они были несчастны? Бёртон неподвижно лежал на кровати, его член — как отмененное утверждение. Она царапнула его грудь. История еще не окончена. Жил один поэт, возможно, самый талантливый в стране, который влюбился в одну из таких куртизанок, едва увидев ее, наверно самую прекрасную женщину того времена. Это не был необузданный мечтательный юнец, нет, он был опытен и знал правила двора и законы чувств. Он долго мучился и сомневался, должен ли открыть ей любовь. Когда он почти готов был к признанию, она сама заговорила с ним, на берегу Ямуны. Она хотела учиться у него санскриту. Ей не хватало лишь этого знания среди искусств, которыми должна обладать куртизанка. Он получил разрешение правителя на ежедневные уроки. Кундалини наклонилась вперед, ее волосы гладили его по лицу, потом выпрямилась, ее руки спрятались, он почувствовал, как ноготь скользнул по внутренней стороне его бедра. Слушай внимательно, сказала она. Куртизанка влюбилась в поэта, постепенно, за годы совместных занятий, так же медленно, как раньше привыкала к яду. И однажды она сделала ему двойное признание, признание в своей любви и своей смертоточивости. Я часто размышляю, что почувствовал поэт в ту минуту, когда разрешилась их взаимная любовь — мертворождением. Он не бежал ее. Он решил соединиться с возлюбленной, пусть на один-единственный раз. Понимаешь, он решил возместить ту несправедливость, что учинили с этой женщиной. По телу Бёртона пробежала дрожь. И что потом? Странно, у этой истории множество вариантов, но в одном они схожи: он, конечно, умер, но при смерти черты лица его выражали такое блаженство, какое знают лишь те, кому открываются ворота к спасению. Кундалини отделилась от него, вытянулась рядом и провела ногтем указательного пальца по его уснувшему члену. Это, мой господин, было искусство замедлить наслаждение. Когда отдохнешь от моей истории, можем начать заново. Он взглянул на нее новыми глазами. Ему хотелось поцеловать ее, забыв, кто она и почему она лежит в этой комнате. Он не был как тот поэт. Он открыл в себе трусость там, где меньше всего ожидал ее найти.
II Aum Dhumravamaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Довольно про Бароду, довольно. Мы должны еще много записать про Синдх и про мою службу там. Это были годы суровой работы, безо всякой радости для меня…
— Согласен.
— Учтите, что я поехал вместе со своим господином, это было совсем не так обязательно. И я служил не только ему, но целой армии ангреци. И еще я спас ему жизнь, вы должны это особо отметить…
— Мы дойдем до этого. Итак, ты поехал с ним вместе, но его любовница, Кундалини, не могу представить себе офицера ангреци, который переезжает вместе с любовницей.
— Такой вопрос и не стоял.
— Почему?
— Не стоял и все.
— Ха, она его бросила. Ты нашел женщину, которая была неверна. Она сбежала.
— Нет, это ложь.
— Отчего ты реагируешь так бурно, едва о ней заходит речь? Тебе не кажется, что твои чувства чрезмерны?
— Что значит чрезмерны? Кто ставит меру? Вы? Все сбилось, все пошло вкривь. Я не допустил ни одной ошибки. Если бы у меня была такая женщина, как Кундалини.
— Как Кундалини? Или сама Кундалини?
— Я не могу вам описать ее. Я радовался, просыпаясь, тому, что увижу ее. Услышу ее голос. Она пела, когда ей хотелось. Она знала много бхаджан. Когда она пела, это было словно она одевала украшения на день. Она часто веселилась. Но не с самого начала. Остальные слуги относились к ней с презрением. Лицемеры, каждый из них был бы счастлив иметь такую жену. Вскоре им пришлось проглотить свое презрение, потому что она была очаровательна. Мы часто сидели вместе в кухне, и она всех нас смешила. А в другие дни ее настроение было мрачным, и мне казалось, будто весь мир покрыт буркхой. Мне хотелось подбодрить ее, но как? Я был не тем…
— Ты был в нее влюблен, я мог бы и сам догадаться. Она вскружила тебе голову.
— Все было бы не так ужасно, если бы он не стал со мной откровенничать. Я еле выдерживал. Он думал, что показывает мне свое доверие, говоря о ней. Что его в ней удивляло, что ему нравилось. Я не мог остановить его. Любые мои слова могли вызвать у него подозрение. Чем дольше она была у нас, тем откровенней становился он со мной. Мне не хотелось слушать ни слова. Но стало еще хуже. Ему нужны были не только мои советы, он пожелал, чтобы я был его заступником. Он не давал приказания. Но было трудно не понять, чего ему хочется. Я должен был говорить с ней про него.
— Ты ревновал к сахибу. Теперь я понимаю. Он был богат, он обладал многим, чего не было у тебя, так почему он должен обладать еще и женщиной, в которую ты был влюблен. Разве не так было? И он не чувствовал твоей ненависти?
— Нет, у меня не было ненависти. Это тоже ложь.
— Поэтому она осталась в Бароде? Ты оклеветал ее перед фиренги? Не в силах больше выносить ее присутствие? Она посеяла вражду между вами?
— Молчите. Вы говорите чушь. Она была тогда мертва, уже давно мертва.
— Как? Почему она умерла?
— Вы не знаете удержу, думаете, я доверю вам то, что никому еще не рассказывал?
— Я просто спросил.
— Вы не можете спрашивать обо всем.
— Но это был вполне обоснованный вопрос.
— Я что, плачу деньги, чтобы доверять вам свои тайны? Вы и так перевернули мне жизнь с ног на голову.
Спустя неделю Упаничче согласился обучать этого ученика, и Бёртон приказал Наукараму время от времени доставлять к дому учителя большие тыквы. Что ты думаешь о нем? Мне запомнилось, сахиб, что он ежедневно приходит в одно и то же время, он хозяин собственной жизни, это качество серьезного учителя. Действительно, каждый день, в четыре часа, с точностью до минуты, они слышали дребезжащие колеса тонги, храп лошака, и как только Наукарам открывал дверь, на садовой тропинке появлялся маленький белобородый человек, за ним шагал его секретарь, закрывая учителя от солнца зонтиком. Они пили масала-чай, Упаничче любил, чтобы пряностей было побольше, затем вместе садились за письменный стол. Наукарам клал на плетеный стул три подушки. Грамматика была для Упаничче танцевальной площадкой, на которой он крутил пируэты. Бёртон не вмешивался. Никто и не ожидал, что проворный ум удовлетворится сослагательным наклонением вспомогательных глаголов. Его отступления оставались поначалу в пространстве языка. Вам, несомненно, знакомы наши два слова, обозначающие человека: «адми», происходящий от Адама, который, как уверяют мусульмане, появился на свет в наших краях, и «манав», что возник от Ману, имени иного предка, из — как вы бы сказали — индуистской традиции. По речам их узнаете их, не так ли? В нашем языке мы оказываемся потомками двух родов. Какую силу это может нам дать! Не следует ли из вашей аргументации, гуруджи, что каждый индиец является и индусом, и мусульманином? Не будем так дерзки, мой шишиа, будем рады тому, что они живут бок о бок. Но вскоре ему стало мало языка. Закружив сальто, Упаничче приземлился обеими ногами в юриспруденции… в древнеиндийском уголовном праве описывались преступления против животных. Три пируэта спустя он давал комментарии по кастовой системе… вы говорите высокородный, мы говорим дважды рожденный. Не очень-то большая разница, как вам кажется? А после объяснения звательного падежа он наградил ученика поговоркой, что книгу, карандаш и женщину никогда нельзя одалживать, не то получишь их обратно разорванными, разломанными, растрепанными. Эта поговорка вашего сочинения? Ни в коем случае, из одного санскритского стихотворения, из такого, которое вы назовете классическим произведением. Удивительно! Удивляйтесь, удивление полезно для здоровья. Может, пройдем еще один урок? Достаточно, мистер Бёртон, достаточно. Шишиа, который утомляет своего гуру, бывало ли когда такое? Неслыханно! Вы должны беречь мои силы! Вам еще долго понадобится гуруджи.
Однажды вечером не приехала тонга, чтобы забрать его. Упаничче пришлось ждать, пока Наукарам хлопотал о замене. Хотя он удобно сидел в кресле, поставив ноги на табуреточку, он был беспокоен и, отвечая на расспросы Бёртона о своей жизни, пощелкивал большим и средним пальцами. Через каждые пару фраз он прислушивался, не раздастся ли наконец скрип колес. Вы беспокоитесь о своей жене, гуруджи? Я очень сильно опаздываю, это нехорошо. Я не могу это выносить. Мы — наследники чрезвычайно точной цивилизации. В каждой нашей секунде отражается космический порядок, и каждая впустую потраченная секунда являет ему роковую угрозу. Не обращайте внимания на болтовню о циклах калы, которыми мы якобы столь щедро мыслим. Надо быть точным. Когда Наукарам вернулся с безуспешных поисков, Упаничче барабанил пальцами по подлокотнику, ёрзая на подушках. Наукарам не смог найди ни единой тонги во всем поселении. Бёртон решил, что сам отвезет учителя домой, на спине собственной лошади. А секретарь может дойти пешком. О, мой шишиа, вы чересчур много от меня требуете. Как я заберусь на эту лошадь? Мы поднимем вас. Нет, мне это не нравится, учитель — это не предмет мебели. Хорошо, тогда Наукарам вынесет стул. Я буду держать лошадь, пока вы заберетесь наверх и устроитесь там. Я еще ни разу не сидел на лошади, ни даже на лошаке. Просто садитесь в седло, гуруджи, и немного отодвиньтесь назад, пожалуйста, чтобы мне хватило места перед вами. А вдруг я упаду? Крепче держитесь за меня, гуруджи. В виде исключения сегодня вы зависите от меня. Ах, и таким образом мы поскачем в ночи? Как молодые влюбленные. А если нас кто-нибудь увидит? Пожалуйста, не надо ехать по главной улице, я предпочел бы неосвещенные переулки. Бёртон повел лошадь мягкой рысью, и Упаничче постепенно успокоился. Весьма необычный вечер. Я хотел бы выразить мою признательность. Иначе говоря, я хотел бы дать вам кое-что, что кажется мне соразмерным. О чем вы думаете, гуруджи? О мантре. Возможно, о самой могущественной мантре. Примите эту мантру как дорожную пошлину. Она у вас никогда не иссякнет.
Purna-madaha,
Purna-midam,
Purnaat purnam uda-tschyate,
Purnasya purnam-aadaaya,
Purnameva ava-shishyate.
— Звучит красиво, гуруджи. Слушая такие мантры, я готов скакать с вами целую ночь.
— Ох, нам не стоит преувеличивать. Чему я вас обучаю? Соблюдению меры. Вам не любопытен перевод?
— Он не будет звучать столь же убедительно, как санскрит.
— Вы правы, просто выучите мантру наизусть. Значение придет позже. Она действует, увидите, она творит миры.
— Творит миры?
— Ссадите меня вон там, впереди, оставшийся путь я пройду пешком, один. Приходите завтра к нам в дом, на обычную трапезу.
— Благодарю за приглашение.
— Не благодарите меня. Спасибо — как деньги. Когда лучше знаешь друг друга, можно отдать что-то более ценное. У меня к вам просьба. Не знаю, как отреагируют соседи, если мы будем принимать у себя британского офицера. Мне хочется их пощадить. Быть может, вы набросите на себя местную одежду. Понимаю, я требую слишком многого, но отнеситесь к этому как к части вашего обучения. Вам проще будет заговорить с людьми. Нужно будет лишь где-нибудь остановиться, и через несколько минут у вас появятся первые друзья.
— Но мой гуджарати несовершенен.
— Да и зачем. Вы — путешественник. Вы родились, дайте подумать, в Кашмире! Да, вы — брахман из Кашмира. А если кто-то спросит, что за брахман, вы скажете, нандерский брахман.
— Нандерский.
— А если кто-то спросит, к какой готре вы относитесь, вы скажете, бхарадвай.
— Бхарадвай.
— А если кто-то спросит о вашей семье, вы скажете…
— Упаничче!
— Почему бы нет, дальний родственник, услышал о славе гуруджи и решил навестить его. Великолепно.
— А если я встречу кашмирца?
— Тогда представитесь высокопоставленным офицером «Джан Кампани Бахадур» и пригрозите, что бросите его за решетку, если он посмеет вас выдать.
— Я полагал, всем известно, что вы общаетесь с фиренги?
— Раньше, мой шишиа, раньше. Времена изменились. Равнодушие уступает место новому неприятию. Я слышу, люди говорят о британцах с большой ненавистью.
— Вы преувеличиваете. Не думаю, что дело так плохо.
— Возможно. Преувеличение в таких вещах полезно. Признаюсь, у моего предложения много отцов. Я с удовольствием сыграю с соседом небольшую шутку. И с брадобреем. Я представлю вас ученым из Кашмира, чтобы увидеть ошеломленные лица обоих, когда я потом признаюсь, что у меня в гостях был ангреци, после того как они рассыпятся в цветастых заверениях, какой же вы типичный кашмирец. Приходите пораньше, у нас только одна крупная трапеза за день, мы побалуем себя поздним обедом, и в сумерках вы пойдете обратно.
— Ао-джо, гуруджи.
— Ао-джо. Ах, и еще кое-что. Не приносите с собой книг.
Бёртону послышалась за этой просьбой какая-то непонятная ему шутка. Но когда он — одетый по-туземному, едва наконец представился долгожданный повод — преступил порог квартиры, то увидел, что книги — это действительно последнее, что было нужно этому дому. Жена Упаничче, ростом еще меньше своего мужа, которую боги наградили лицом, где открыто выражались ее чувства, сердечно приветствовала гостя. Непонятно по какой причине, но она решила, что найдет в этом шишиа союзника в своей очевидно безнадежной борьбе против бесчисленных книг мужа, нестройными колоннами поднимавшихся рядом с подушками для сидения. Все эти запыленные книги, сказала она, поглядывая на гостя, почему бы тебе их не выбросить? Ты уже лет десять до них не дотрагивался. И что с того? — возразил гуруджи. До тебя я тоже уже лет десять не дотрагивался. Может, мне тебя тоже выбросить? Бёртон пришел в ужас, он не знал, куда спрятать глаза. Что здесь творится? Как вести себя в столь неловкой ситуации? Но тут он услышал смех, двойной безудержный смех стариков, и когда он поднял глаза, Упаничче подмигнул ему.
— Ты спишь со своими книгами.
— А ты ревнуешь?
— Вот и женился бы на книге, а не на мне.
— Но разве книга подарила бы мне сыновей?
— У тебя сердца нет.
— Да, знаю, вместо него у меня толстая черная книга.
— Твое сердце не умеет говорить, его нужно читать.
— И потому ты выучила грамоту, мать моих сыновей?
— Я давно бы затвердила все наизусть, но ты без устали дописываешь что-то новое. Я не поспеваю. Я сдалась. Лет десять тому назад!
Они вновь рассмеялись, и на этот раз Бёртон разделил их веселье. Он вдруг заметил, как уютно ему было с этими пожилыми людьми, чье уединение вдвоем поддерживали на плаву беспощадные шутки. Когда же ты предложишь нам что-нибудь съедобное? Ты не заметил, я разговариваю. Ты разговариваешь всегда, если было б по-твоему, наш гость умер бы с голода. Этим вечером Упаничче не хватало терпения быть серьезным. У одного из наших известнейших поэтов было много жен. Он для нас образец, многие стремятся подражать, и вот уже длительное время я отстаиваю перед моей женой мнение, что я не в состоянии стать великим поэтом, пока у меня лишь одна супруга. И знаете, что она мне отвечает? Вначале стань великим поэтом, а потом бери новых жен! Бёртон услышал, как ее смех расплескался на кухне. Упаничче с довольным видом откинулся назад, правая рука медленно скользила по белой бороде, и скоро тишину прогнала следующая шутка. Они рассмеялись в такт, они смеялись с такой силой, что Бёртону пришлось наклониться вперед, скрестив руки на животе, его глаза приблизились к глазам учителя, и те выпрыгнули и покатились по столу, размножаясь, пока узловатые пальцы Упаничче не собрали их словно четки. Что было в молоке? — спросил Бёртон с обессиленной ухмылкой. О, разумеется бханг, мой шишиа. Мы хотели, чтобы вам было у нас уютно. Вошла изящная жена Упаничче, фея с двумя подносами тхали. Она объяснила, что в каждой из пяти маленьких плошек. Он поочередно выуживал с помощью чапати стручки тушеной и мягко приправленной окры, а Упаничче тем временем крался в деревню девушки, с которой был помолвлен, чтобы хоть одним глазом увидеть ее, и этот мимолетный взгляд оказался единственным до самого дня свадьбы, когда они уселись напротив друг друга, окруженные со всех сторон священниками и родственниками, и взлетел платок, покрывавший ее голову и плечи. Ты ужаснулся? — спросила она. Должен признаться, издали ты покорила меня. Но вблизи — мое сердце затрепетало и уже не остановилось с той поры. В дверь постучали. Соседи пришли оказать почтение ученому человеку из Кашмира. Они нахваливали его гуджарати. Позднее Упаничче отвел ученика вниз, представил его брадобрею, попросив того принять ненадолго его гостя, поскольку ему самому следует написать важное письмо. Как видите, у меня немного места, извинился брадобрей. Бёртон долго сидел в самом дальнем темном углу узкой комнатушки. Он почти не мог общаться с брадобреем, потому что беспрерывно приходили клиенты. Бритье заканчивалось коротким массажем головы и мягкими оплеухами. Бёртон задремал, пока внушительный голос не пробудил его. Голос ругался. Брадобрей старался остановить град слов своего клиента или по крайней мере направить в иное русло. Напрасно.
— Раньше мы должны были кормить одного бездельника.
— Ха.
— А теперь появились фиренги.
— Ха.
— Ангреци еще большие бездельники.
— Ха.
— Мы не можем кормить сразу двух махараджей.
— Ха.
Из дальнего угла раздался голос Бёртона:
— Как же вы правы.
— Аре баапре, у тебя гость!
— Человек большого ума, из Кашмира. Гость гуруджи.
— Я согласен с вами. Эти ангреци нападают на нас, обкрадывают нас, сидят крепко, как паразиты, ожидая, что мы будем все время кормить их.
— Ты говоришь правду, путешественник. Вы, кашмирские люди, не привыкли к рабству, как мы. С любым паразитом одно и то же. Не важно, сколько мы работаем и сколько мы едим, но пока кто-то сидит на нашей шее, мы остаемся слабыми и беспомощными.
— Именно так и происходит. Но что нам делать?
— Надо защищаться.
— Как же?
— Надо натравить на ангреци тех, у кого есть оружие, кто умеет сражаться. Понимаете, что я имею в виду?
— Сипаи.
— Да. У нас одни мысли. Я это сразу заметил. Мы братья по духу. Как вас зовут?
— Упаничче.
— А ваше имя?
— Имя… да, меня зовут… Рамджи.
— Это честь для меня. Меня зовут Суреш Завери. Вы найдете меня на золотом рынке. Нам следует продолжить разговор.
Когда Бёртон вышел из дома, было поздно. Через несколько шагов навстречу показался фонарщик квартала. С лестницей на плече и кувшином масла в руке. Бёртон с воодушевлением поздоровался. Человек тихо ответил, потом прислонил лестницу к деревянной перекладине и полез к колышку, смазанному дёгтем.
II Aum Kshipraaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Я размышлял. Я думал, как объяснить даже самому глупому ангреци мою истинную ценность. Бёртон-сахиб был шпионом. Не в Бароде. Позднее, когда мы жили в Синдхе. Очень важным шпионом. Одним из важнейших. Знаете, он мог в любое время входить к генералу ангреци. Вел с ним длинные разговоры. И знаете, как до этого дошло? Я сыграл серьезную роль. Вместе с гуруджи. Это мы сделали из него шпиона.
— И ты не стыдишься?
— Я неправильно выразился. Мы не подговаривали его ни к чему плохому. Мы научили его носить нашу одежду, выдавать себя за одного из нас. Гуруджи однажды попросил его об этом. Он одолжил у меня курту.
— Это определенно говорит о доверии.
— Он был так возбужден после посещения гуруджи и его жены. Я был настроен скептически, когда он надевал курту. Я готов был засмеяться, увидев его в этом наряде. Штаны слишком длинные, он выглядел пугалом. Но я упустил из вида кое-что важное. Я знал, что передо мной Бёртон-сахиб. Но я не учитывал, как его воспримут те, кто об этом не знал. Он слегка натер лицо, руки и ноги маслом хны и поехал на тонга в город. Он вернулся после наступления темноты. И был взволнован. Я редко видел его таким взволнованным. Ему хотелось все мне рассказать. Как все приняли его за кашмирца. Как привольно ему было в этой роли. Как он сидел в углу, все слышал и вдруг позабыл, что он вообще-то не из этого мира. Он говорил и говорил, и мне стало ясно, что я неверно оценил его переодевание. Ему надо было лишь выдать себя за гималайца, и он уже выглядел гималайцем. Даже его акцент соответствовал. Он был ровно настолько неверен, чтобы разоблачить в нем гималайца.
— Ты хоть раз в своей жизни слышал кашмирца, говорящего на гуджарати?
— Нет.
— Как же ты можешь утверждать, что его акцент подходил к его костюму?
— Он звучал именно так, как я представлял себе. Спустя несколько дней мы отправились на базар. Он хотел, чтобы я изображал господина, а он — слугу. Он наставлял меня, пока мы собирались, чтобы я не выказывал ему ни малейшего почтения. Мы должны были выглядеть достоверно. Он настоял, что понесет все покупки. Я был спокоен и подыгрывал. Но ему этого не хватило. Он по-английски прошипел мне на ухо, чтобы я его бранил, прилюдно и громко. Я начал поносить его леность. Вначале робко, а потом вошел во вкус. Я ругал его неискренность. Возможно, несколько переборщил. И тут нас окликнул человек, стоящий около ювелирной лавки. Очевидно, он был знаком с Бёртон-сахибом и обратился к нему по имени Упаничче. Похоже, он огорчился, что Бёртон-сахиб оказался слугой. До чего же мы докатились, запричитал он, в нашем Бхарате, что образованные люди вынуждены продаваться изменникам и унижаться перед предателями. И он посмотрел на меня так, словно хотел испепелить взглядом.
— И правда забавно.
— Мне было не до смеха. Потом Бёртон-сахиб на меня разозлился. А ведь я в точности исполнял его пожелания. Он не ожидал встретить того человека. Теперь он не мог больше с ним встретиться, он потерял уважение в глазах этого человека. Как он объяснил бы, что гордый кашмирец прислуживает гуджаратскому торговцу. Тем не менее эта неудача была частью успеха. С этого момента Бёртон-сахиб стал одержим переодеваниями. Он попросил меня привести портного, который снял с него мерки и пошил различную одежду. И для повседневных нужд, и для особых случаев. Дома он носил простую курту, пока она не обтрепалась и кое-где не порвалась. Он приказал не стирать ее. Одежда для любой касты, так он говорил. Придумал себе развлечение — слонялся вокруг полкового клуба, попрошайничая у офицеров, а когда те гнали его прочь, он громогласно взывал к небесам, жалуясь на бессердечие соотечественников.
— И чего он добивался своими маскарадами? Это была просто игра?
— Да, конечно, игра. Но не только. Вначале ему казалось, это развеет скуку его работы. Но вскоре он осознал возможную ценность своих вылазок. Я помню, как он сказал однажды, мол, резидент вынужден тратить сотни рупий в месяц на тайные донесения о том, что творится при дворе махараджи. А сам он мог за вечер добыть в городе информации рупий на пятьдесят. Но жаль, добавил он, резидент полнейший идиот и не заслуживает такой поддержки. Он увидел возможность быстрого карьерного взлета.
— Полезное увлечение.
— Вот именно, увлечение. Он увлекся не на шутку. Вообразил, будто может думать, видеть, чувствовать, как один из нас. Он поверил, что не только переодевается, но перевоплощается. И всерьез относился к своему превращению. Его рабочий день увеличился. Он часами проводил в позе портного. До тех пор, пока его ноги не деревенели, так что нам приходилось переносить его в кровать. Ему хотелось долго сидеть неподвижно и выглядеть как можно достойней. Если он не занимался с гуруджи, то требовал, чтобы я обучал его.
— И чему же ты мог его научить?
— Многому. Мелочам. Таким деталям, о которых я никогда и не задумывался. Как стригут ногти, как говорят о своей матери, как качают головой, как сидят на пятках, как выражают восторг. Он хотел, чтобы я, пока объясняю, садился рядом с ним. Но я отказывался. Всегда. Запишите это. Я знаю, где границы у доверительности. И я всегда отказывался от его приглашений вместе есть, за одним столом. Это дурно бы выглядело в глазах других слуг. В отличие от него, я-то никогда не считал, будто можно поменять свою роль в жизни.
За несколько дней до ее внезапной болезни он держал ее руку, стараясь объяснить в словах, скрывавших их истинное значение, свою симпатию. Это была катастрофа. Она прервала его, она освободила его, поцеловав в затылок, легко, словно промокнула губы. Она раздела его и наперекор размеренности, которой сама его обучала, почти с неподобающей спешностью водворила в себя его член. Он был готов еще честнее разъяснить свою любовь, как вдруг она остановилась и больше не двигалась, положив руки ему на грудь, начала говорить, по-прежнему сидя на его пульсирующем изумлении, говорила целыми предложениями, знакомым, доверительным голосом, рассказывая как будто мимоходом и в то же время требуя всего его внимания. Ему пришлось умерить толчки, чтобы следить за ее словами, которыми она описывала человека, влюбленного в незнакомку, ставшую для него важнее всего на свете. Он преследовал ее, как только она покидала порог своего дома, он был в ее власти, не выпускал ее из вида, не представлял жизни без нее, она поселилась в каждой его мысли. И однажды он пересилил себя и, собрав все мужество, заговорил с ней на улице, взволнованно, срывающимся голосом, открыл свою любовь, вечную любовь, и слова его не хотели кончаться, пока она не прервала их. Она улыбнулась, и он подумал, что ночь больше не наступит, она заговорила с ним, и ее голос оказался более чарующим, чем он мог себе представить, и она сказала, твои слова великолепны, они мне в радость и они мне в честь, но я не заслуживаю их, потому что позади меня идет сестра моя, гораздо прекрасней и гораздо очаровательней меня. Я уверена, лишь только ты ее увидишь, как отдашь ей предпочтение. И бессмертно влюбленный отводит глаза от женщины, которой поклоняется, чтобы бросить взгляд, один короткий испытующий взгляд на расхваленную сестру. И женщина награждает его крепким ударом по голове: Так вот какова твоя вечная любовь! Стоило мне лишь упомянуть о более прекрасной женщине, как ты уже отворачиваешься от меня, чтобы поймать ее взгляд. Да что ты знаешь о любви?
Что она себе позволяет? Как смеет она его так провоцировать? Бёртон попытался высвободиться из нее. Но она воспротивилась, она пересиливала его весом своего тела, она давила на него, зажимала его бедрами, она подавляла любые его намерения, и он уже не понимал, что в нем, ярость или опять возбуждение, он капитулировал под ее длинными пальцами, гнев окружил вожделение, которому не давали ни развиться, ни опасть, и мучительное возбуждение так разбередило его, что пришлось умолять о спасении. Он кричал. Это случилось за несколько дней до ее тяжелой болезни.
II Aum Manomaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Едва научившись выдавать себя за кашмирца, ему пришлось все позабыть. Надо было принимать новый образ, и лучше было вовсе не вспоминать, что он когда-то являлся нандерским брахманом. Это, наверное, было самым сложным в том задании, которое он сам себе избрал. Ему приходилось привыкать заново. Ангреци захватили так много стран, что одним переодеванием было не обойтись. Превращения чередовались как времена года. Как если бы я весной был кхеласси, летом — кхидматгар, осенью — бхисти, а зимой — хаджаум.
— Не уверен, что это меня восхищает.
— Время в Синдхе было крайне беспокойным. Мы поплыли в Карачи. Из Бомбея. Путешествие длинной в несколько дней. Путешествие в пустыню. С первого дня, когда нога моя ступила на ту землю, я знал, что это не мое. Я выделялся, я был чужаком. И остался чужаком. Мне стоило больших трудов не забыть, кто я. Бёртон-сахиб, напротив, удвоил старания. Ему хотелось, чтобы его принимали за мусульманина. Вы можете представить себе что-нибудь сложнее? И отвратительней. Ему пришлось много учить наизусть. Целый день он что-то бормотал себе под нос. Я не понимал ни слова. Тем не менее он принуждал меня выслушать эти шершавые звуки. Пусть подагра поразит все языки, которые так искривляются! Но этого было недостаточно. Надо было ходить, держа руку на бедре. И разучиться свистеть. Знаете, эти жалкие мийя верят, будто когда фиренги свистят, они общаются с дьяволом. Вместо этого он учился тихонько напевать. Привыкал поглаживать бороду правой рукой. И тренировался подолгу молчать. Молчание должно было говорить за него. И уверяю вас, это давалось ему сложнее всего.
— Всему этому он научился уж точно не за один день.
— Да, прошло время. Ему понадобились месяцы, чтобы научиться правильно завязывать тюрбан. Он был удивителен. Он мог вверять свой дух терпению и мог впадать в бешенство, когда его желания не исполнялись немедленно. Его яростная терпеливость пересилила даже самую серьезную задачу, вставшую перед ним — верблюда. Первая попытка оседлать верблюда окончилась позорно. Признаюсь, меня это очень позабавило. Он вбил себе в голову, будто проехать на верблюде — проще простого, если умеешь скакать на лошади. Он резво забрался на спину животному, даже не поинтересовавшись, какой у него нрав. Верблюд взвизгнул, заревел и стал защищаться. Это было вьючное животное, не привыкшее к наездникам. Почувствовав кого-то у себя на спине, верблюд сразу же попытался ухватить его ртом за сапог. Тогда Бёртон-сахиб, выхватив саблю, стал колоть верблюда в нос, едва он поворачивал голову. Верблюд потоптался на месте и вдруг помчался безо всякого предупреждения. Наконец-то он слушается приказаний Бёртон-сахиба, решил я. Но я ошибался. Верблюд поскакал к ближайшему дереву и промчался под колючими зарослями. Если бы Бёртон-сахиб не сохранил присутствие духа и не пригнулся, шипы расцарапали бы его лицо и выкололи бы ему глаза. Когда трюк не удался, верблюд остановился как вкопанный. Никакие ухищрения Бёртон-сахиба не могли вывести животное из оцепенения. Он испробовал все, он ласково уговаривал его, пришпоривал, бил кнутом, колол в бок рапирой. Все напрасно. Верблюд сам решал, когда он вновь сдвинется с места. Наконец он вроде бы покорился. Он побежал рысью, подняв голову, как будто примирившийся, как будто добродушный, и Бёртон-сахиб довольно ухмыльнулся мне. Но его ухмылка оказалась недолгой, покинув тропинку, верблюд направился прямиком к ближайшему болоту. Издалека мы разглядели, как Бёртон-сахиб размахнулся саблей, словно раздумывая, не убить ли верблюда, прежде чем он утонет в трясине. Но было поздно. Животное, подскользнувшись, стало тонуть, ноги его подломились и он завалился на бок. Бёртон-сахиб не удержался и шлепнулся в ил. Подбежав, мы протянули ему длинную палку, чтобы помочь ему вылезти из трясины. Можете себе представить, как он выглядел. Мы подавили смех. Лишь позже, вечером, мы смогли похохотать вволю.
— Мне трудно поверить твоим рассказам. Умение ездить на верблюде и привычка гладить бороду еще не делают из человека мусульманина.
— Не знаю, говорил ли я раньше. В Бароде он выучил от гуруджи кое-что про нашу санатана-дхарму. Незадолго до отъезда они даже ходили на праздник Шиваратри, в храм неподалеку от Нармады. Он потом рассказывал, что всю ночь пел бхаджаны с другими нандерскими брахманами и сопровождал бога, когда его в паланкине выносили из храма. Но едва мы приехали в Синдх, как он позабыл и Шиву, и Лакшми-Нараян. Он погрузился в суеверия кастратов, будто всю жизнь только этого и ждал. Не представляю себе, что его там привлекало. Вначале он утверждал, будто хочет лучше понять местных жителей. Но он не мог меня провести, я заметил, с какой страстью он предавался ритуалам и сколько времени тратил на заучивание того, чего даже и не понимал. И я догадался, что он считает, будто может менять веры как накидки, точно так же, как меняет свое поведение, одежду, язык. Когда мне это стало ясно, я потерял часть моего уважения к нему.
— Ты мелочен. Перемена места жизни обуславливает перемену веры.
— Что вы имеете в виду?
— Почему у нас так много различных форм нашей собственной веры? Потому что требования к вере в лесу иные, чем на равнине или в пустыне. Местные приправы меняют вкус блюда.
Мы едим песок, мы дышим песком, мы думаем песком. Дома из песка, крыши из песка, стены из песка, парапеты из песка, фундаменты из скальной породы, покрытой песком. Мы находимся, вы почти отгадали, в Синдхе. И нам здесь хорошо, не беспокойтесь. Такая диета благоприятна для камуфляжа. Если бы нам довелось встретиться посреди пустыни, вы признали бы во мне, прямоходящей ископаемой окаменелости в армейской форме, некоторое сходство с вашим сыном. У окаменелости больше шансов выжить, мое здоровье процветает. Карачи, гавань, куда недавно простерла окольцованную длань наша империя, — это всего лишь большая деревня с пятью тысячами жителей (может, их вдвое больше, кто знает, ее населяют не счисляемые тела, а тени, которые порой раскалываются, порой сливаются). Карачи — я охотно повторяю это название, оно звучит подобно неаполитанскому проклятию, тебе так не кажется, отец? — окружен стеной с дырами как ноздри, через которые мы в случае осады можем лить кипящую воду. Но кто будет нас осаждать? И можно ли ошпарить тени? Каждый дом выглядит как маленькая крепость и, странно, крепости переходят друг в друга. Улиц нет, только донельзя узкие переулки. Единственная открытая площадь — базар, убогий пример рыночной площади, лавки покрыты ветхой крышей из листьев финиковой пальмы, которая не может остановить ни дождь, ни солнце. По большей части страшный смрад, канализация — лишь робкий замысел. Но не волнуйтесь, есть профилактическое средство против холеры и тифа, а также от огнестрельных и колотых ран, даже от глупости и упрямства — оно называется счастье, и оно мне тут встретилось. В удачные дни мы благодарны морю за свежий ветер. А при отливе в гавани обнажается гряда иловых отмелей. Они подпирают корабли, которые с сомнительным сожалением терпят такое интермеццо. Почва глиняная и такая же твердоголовая, как люди, — мы вбивали колышки с большим усилием. Вначале было построено несколько бунгало, но силы, слепо и косноязычно управляющие нашей судьбой, прекрасно обдумали будущее. Ипподром — наша основная гордость. Как будут оценивать нас, когда Нэпьер Непреклонный воссияет в мифологии, подобно Александру Великому? Какой предстанет для человечества цивилизация, что возводит ипподром прежде, чем расточать мысли о церкви или библиотеке? Кому поклоняется Европа — Иисусу или рысаку?
«Синдх-Хинд» — под таким названием арабским купцам была известна эта часть мира: «Синдх» — страна по эту сторону реки Инд, а Хинд, настоящая Индия, лежал на другом берегу. Итак, я перебрался из Хинда в Синдх, но лучше я остался бы при моих надежных согласных. Гхорра, злосчастная дыра, безотрадное нагромождение скал и глины, куча грязных лачуг из глины и обмотки. Единственное, что тут произрастает, так это хилый урожай колючек и неопалимой купины, которого хватает на прокорм верблюдов, жующих все подряд. Милая сестра, дорогой зять, я не уверен, что данное место — ад (вышестоящие чины скрывают от нас подобную информацию), но это страна резких отблесков и все истребляющего блеска, страна жары, где все вскипает и испаряется, кожа на лице земли трескается, слезает, лопается, разрывается и покрывается горячечными пузырями. Представьте, я чувствую себя как рыба в воде, и мое тело ежедневно вопиет от жажды новых задач. Порой вопиет чересчур громко. Трупы пятнадцати верблюдов — нет, сестра, я не считал, полагаясь на обонятельную оценку — гниют с недавних пор неподалеку от лагеря. Когда я, прогуливался мимо, разумеется, на некотором расстоянии, передо мной внезапно возникли два жирных шакала, выползших из своей маленькой столовой в брюхе одного из трупов, разморенные от жадной жратвы.
Похлопочи, чтобы тебя никогда не перевели сюда, брат, эта страна словно создана для войны, я чую славу, которой мы могли бы достичь, но в мирные времена здесь так же волнительно, как на кладбище, погребенном песчаной бурей. Да, страна песчанней, чем усы шотландца. Пусть остается твоим жилищем прекрасная Ланка, то есть остров, или надо говорить прекрасный Ланка? Видишь, я и родов уже не различаю. На случай, если тебя против ожидания забросит в эти края, шлю тебе отчет о борделях нашей большой деревни. Их три. Удивительно, не правда ли? Один ипподром и три борделя. Что еще нужно англичанину? Один из борделей являет собой точную копию бомбейского или бародского женского дома (как выражается мой верный слуга Наукарам), более или менее изысканное заведение с пристойными танцевальными представлениями, наполненное созданиями, с которыми можно превосходно общаться, конечно, при условии, что владеешь синдхи или персидским. Я делаю в языках успехи, и дабы их закрепить, регулярно наведываюсь в это заведение. Во втором борделе рассмотреть можно немного, как и предусмотрено, пар клубится, а клиентов натирают разноцветной глиной, так что мужчины разного происхождения могут общаться друг с другом. Пока они сидят молча, соучаствуя в пантомиме, различия между ними дремлют. Глина якобы полезна и после одного или двух часов в ее объятиях очищается не только тело, но и вожделение. Я испробую это на днях и, конечно, напишу тебе отчет, мой дорогой Эдвард. Третий бордель пользуется самой дурной славой, и говорят о нем только прикрыв рот рукой. Его называют классическим словом «лупанарий», и это дом, где себя предлагают мальчики и юноши. Принадлежит он, судя по слухам, знатному эмиру и посещается в основном провинциальными аристократами. На нашем армейском наречии он зовется салоном для игры в очко, что меня изрядно веселит. В этом храме греха я пока не был и не испытываю склонности туда заглядывать, но подозреваю, там взору является такое, что больше нигде не выглядывает на свет. Кстати о борделях, я ввязался в один диспут, так мы коротаем здесь вечера, — из кого получаются лучшие куртизанки, из индусок или из мусульманок. Ты и представить себе не можешь, сколь жарок наш спор. Причем ведется на исключительно высоком уровне. Неоспоримый аргумент, по моему убеждению, гласит, что преимущество на стороне индусок, ибо им традиционно известна сакральная проституция, и потому услаждение мужчины коренится в служении божеству. Твой опыт обогатит разговор, умоляю, поведай, какой твой приговор?
II Aum Manomaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Сегодня у вас особенно плохое настроение.
— Это все жена, она меня донимает. Не дает мне спокойно работать. Мне нужно вечерами время, мне нужно заниматься твоим письмом, нужно обдумывать, выбирать, укорачивать, переписывать. Твое задание требует особого внимания.
— Так я теперь еще виноват и в ваших спорах с женой.
— Продолжим. Итак, ты презирал его, потому что он переодевался мусульманином. Тебе было стыдно в его присутствии?
— Меня никогда не было рядом. Когда он уезжал переодевшись. Иногда он по неделям не возвращался.
— Тебя с ним не было?
— Нет. Подумайте сами. Столько стараний с переодеваниями, а потом вдруг слуга — неверный? Из Гуджарата? Невозможно. Эти люди общаются лишь с себе подобными. Я оставался в лагере. Где никого не знал. То есть я, разумеется, хорошо знал некоторых других слуг в лицо или слышал о них. Но я невысоко ставил их общество.
— А сипаи?
— Они не снисходили до нас. Они считали себя чем-то лучшим. Можете себе такое представить? Они тоже всего лишь слуги, причем выполняют для своих господ самую грязную работу, какую только можно себе представить. Грабят и убивают. Но считают себя лучше тех, кто следит за порядком в доме.
— А его сослуживцы? Что они говорили о его переодеваниях?
— Не знаю. Я редко их видел. В нашей палатке мы не могли принимать гостей. Но мне говорили, что офицеры стали обзывать Бёртон-сахиба «белым негром». Они полагали, он изменяет своему народу, одеваясь как дикарь.
— Но ведь от этого была военная польза, он добывал сведения для армии ангреци, и все, что делал, он делал на благо Достопочтенного общества.
— И все же они считали его поведение неуместным. Одни придерживались мнения, что чрезмерное общение с туземцами — нездорово. Другие уверяли, будто можно преспокойно обойтись и без информации, которую он добывает. Над ним нависло подозрение. Тяжёлое, скверное подозрение. Словно он заносит сорняки на ухоженный и подстриженный газон. Всякий знает, как быстро размножаются сорняки.
— Да, вот именно, сорняки, если они перебираются через забор, если их вовремя не истребить. Очень хорошо, глядя с другой стороны, это вселяет в нас надежду, не так ли? Кстати, я вчера забыл, нам следует поговорить о гонораре. Твоего первоначального взноса, разумеется, давно уже не хватает. Полагаю, тебе необходимо заплатить еще восемь рупий.
— Тогда вместе получится уже шестнадцать!
— Ну и что! Сколько дней я уже занимаюсь с тобой? Половина месяца уже истекло. А ты плачешься из-за шестнадцати рупий.
Когда Бёртон, или Наукарам, или другой чужак бросал взгляд на Синдх, то видел беспросветную пустыню. Генерал же видел плодородную землю и видел, каким образом обустроить ее расцвет, причем с необычной для грез точностью. Крестьяне должны стать автономны. Крупных землевладельцев, считавших болотистые прибрежные земли личными охотничьими угодьями, следует лишить контроля над Индом. Заросшие и занесенные летучим песком каналы надо очистить — его мечтания были так отточены, что он мог разглядеть лопаты на плечах рабочих — речная вода заполнит запруды, будут построены новые шлюзы, и разветвленная ирригационная система отвоюет новые земли для пахоты и рисоводства. Капитан по имени Вальтер Скотт получил задание измерить землю, прежде чем начнутся земляные работы. В генеральских мечтах не были забыты даже будущие пошлины. В рамках эффективной и справедливой системы пахотная земля будет сдаваться в наём на четырнадцать лет, первые два года освобождены от арендной платы. Он был аккуратистом, этот генерал. Свои мечты, проработанные до мельчайших деталей и исполненные в нескольких вариантах, он представил на рассмотрение. Однако директора Достопочтенного Ост-Индского общества опасались, что возрождение такого масштаба обойдется им слишком дорого, притом что балансы и так не радуют. Письмо с отказом грубо пробудило генерала от его мечтаний, и когда он взглянул в окно, то увидел лишь безнадежную пустошь. Задание изменилось. Землю больше не надо было улучшать, но только измерить.
Жители этой пустынной земли знали генерала под именем Шайтан-бхай, что означало ни больше ни меньше как «брат дьявола». Соотечественникам было известно его гражданское имя, Чарльз Нэпьер, хотя они его редко употребляли. Генерал презирал любого, кто ему противоречил, независимо от того, был ли это подчиненный или начальник. Он наслаждался покорением и вытекающей из него нечистой совестью. Не доверяя никому, он ожидал, что каждый человек однажды превзойдет себя самого. Также и в своих проступках. Потому переоценивал интриги местного принца. Для защиты от них он разработал стратегию, лишь увеличившую его дурную славу: он назначал ответный удар прежде, чем противник решался напасть. Данную стратегию он считал искусством и не страшился жертв, которых оно требовало. Он достиг грандиозных успехов — в битвах под Миани и Хидерабадом. Отважные победы, когда артиллерист, ведавший единственной пушкой талпурской армии, намеренно целился высоко над головами наступающих британцев. Предателем вдобавок был командующий кавалерией, который отозвал и побудил к бегству своих людей. Даже имя этой битве дали не ее истинные родители. На самом деле сражение разыгралась у деревни под названием Дубба, что переводится примерно как «сальная шкурка», потому какого-то раненного офицера послали по округе в поисках более элегантного названия для места славной победы.
Выплаты за государственную измену были запрятаны в счетовых книгах, но знаток местных порядков мог разобраться, как хорошо вложены деньги разведслужбы. Впрочем, это искусство, как любое прочее, запуталось в собственных условностях. Генералу Нэпьеру требовалась информация такой точности, чтобы всегда опережать будущее на шаг. Он был первоклассным стрелком, и, когда Бёртон однажды задал вопрос о его стратегии, он привел в сравнение технику дальнего выстрела, когда стрелок должен рассчитать местоположение объекта в следующее мгновение и предсказать движение, чтобы безошибочно прицелиться. Однако от недрогнувшей руки не будет никакого прока, если в момент, когда пуля покинет ствол, объект споткнется о корень кипарисовика. Генерал Нэпьер был педантичен даже в сравнениях. Ответственным за добывание информации являлся майор Макмурдо, завербовавший сеть осведомителей, агентов, шпионов и доносчиков, каждому из которых он внушал такой ужас, что втайне они звали его не иначе как Mac the Murder. Майор Макмурдо черпал то самое богатство, которое надеялся заполучить генерал Нэпьер, пустынная земля выдавала свои тайны в бесчисленных указаниях, разъяснениях, закулисных зарисовках, а отряд переводчиков перелагал их с языка песка и пыли на язык газона и изгороди, поскольку информаторы были исключительно туземцы. Таким образом, Макмурдо мог ежедневно предоставлять генералу подробный отчет. Но скептик, каковым являлся генерал, чувствует опасность грозы при голубом небе и не доверяет мирной обстановке как любой безупречно работающей системе. Он был параноидален, подобно тем, кто принимал слишком много бханга. Ему надо было перестраховаться, он упорно хотел иметь в стволе вторую пулю, если первая вопреки всем ожиданиям промахнется по противнику.
Бёртон был его дублировочным выстрелом, его вторым козырем в рукаве. Острым глазом генерала в якобы дружелюбной чужбине за пределами военного лагеря. Тишина обманывала, в этом генерал был убежден. Бёртону было поручено лично для Нэпьера держать открытыми глаза и уши. Когда он вернулся после первого осматривания и прослушивания местности, то предоставил генералу столь необычайный рапорт, что тот укрепился в решении поручить этому молодому человеку с невероятной способностью к языкам и трудным характером задачу рекогносцировки. Ричард Френсис Бёртон. Отец также офицер. Оба деда пасторы. Семья частично родом из Ирландии. Что не объясняет его смуглость. Возможно, верен слух, будто в его генеалогию прокралась цыганка. У этого Бёртона чересчур своевольная голова, чтобы он сделал карьеру в армии. Он из тех солдат, которых сразу повышают до генерала. Или увольняют. Донесение он докладывал с пылом артиста, декламирующего центральный монолог пьесы. Пусть формально введение британской правовой системы демонстрирует прогресс, однако применение ее страдает пока икотой. Генерал собственноручно подписал недавно несколько смертных приговоров, это первые убийцы, признанные виновными в общесудебном порядке, и об исполнении приговора ему было доложено. Тем не менее приговоренные все еще живы. Генерал, который не мог спокойно сидеть за письменным столом и требовал, чтобы ему докладывали рапорт, пока он устраивал войсковой смотр, скакал верхом, занимался фехтованием или хромал от одного здания к другому, при этих словах остановился, воззрившись на Бёртона сквозь очки в проволочной оправе — орлиный нос и соколиные глаза. Вы пытаетесь посеять здесь смуту? Ни в коем случае. Приговоренные, сэр, были состоятельными людьми. Они наняли замену, которую и повесили вместо них. Вы смеетесь надо мной, молодой человек! Нисколько, сэр, я полагаю, человек пойдет на любые ухищрения, чтобы выжить. Эта система имеет даже свое название — бадли. Но кто же добровольно согласится быть повешенным вместо другого человека? Не знаю, сэр. Тогда выясните это. Немедленно. Бёртон дождался следующей казни. Он шагнул вперед, пока не открылась крышка люка. Остановитесь. У меня есть причины подозревать, что этот человек — не тот, кто был приговорен к смерти. Неужели? — с невинным изумлением спросили окружающие. Вы прекрасно это знаете, ответил Бёртон. Я желаю поговорить с этим глупцом, а потом он беспрепятственно отправится домой. Вы меня поняли? Человек, который на волосок избежал петли, осыпал Бёртона беспорядочными ругательствами. Пусть у тебя нос отвалится, пожиратель свиней, кричал он. Он и слышать не хотел, что Бёртон якобы спас ему жизнь. Лишь много позднее, когда он успокоился и смирился с перспективой дальнейшей жизни, то объяснил, почему согласился на подобный обмен. Всю мою жизнь я был беден, спокойно сказал он. Так беден, что и не знал, когда я поем в следующий раз. Мой живот всегда пустовал. Жена и дети едва не умерли с голоду. Это моя судьба. Но судьба пересилила мое терпение. Я получил двести пятьдесят рупий. Небольшой части денег мне хватило, чтобы набить живот. Остальное я отдал семье. Они будут обеспечены, хоть на некоторое время. Чего большего я мог добиться в этом мире? Бёртон представил новый доклад. Генеральские брови извивались как две веревочки.
— Как же нам покончить с этим беспорядком?
— Вы имеете в виду искоренение нищеты?
— Потребность в остроумии я удовлетворяю Лукианом. Вам ясно, солдат?
— Вы предпочитаете Alethe Dihegemate или с большей охотой углубляетесь в Nekrikoi Dialogoi?
— Человеку ваших талантов обычно открыт весь мир. Однако при таком нахальстве, Бёртон, боюсь, вам придется набить себе немало шишек. Есть ли у вас какие-то предложения по данному делу?
— В настоящий момент нет, сэр. Прошу разрешения возместить человеку сумму, потраченную им на последний обед.
— А что, виновный так и не казнен?
— Уже повешен. Но его семья взыскала долг. Человек, не желавший спасения, вернул им деньги, лишь сумму, потраченную им, прежде чем ступить на виселицу…
— Сколько?
— Десять рупий.
— Какое пиршество!
— Он впервые в жизни мог себе что-то позволить.
— Причем за государственный счет, как теперь выясняется. Позаботьтесь, чтобы никто не узнал, какие уродливые формы принимает Pax Britannica.
— Так точно, сэр.
II Aum Viraganapataye namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— В Синдхе жизнь Бёртон-сахиба переменилась. И моя жизнь тоже. Его — к лучшему, моя — к худшему. Правда, он не занимал более высокого ранга и не зарабатывал больше денег. Дом, где мы жили, был палаткой. В Бароде у нас было двенадцать слуг, теперь лишь двое. Глядя со стороны, никому бы и в голову не пришло, что он занимает важное место. Синдхом командовал один старый генерал, которого боялись все, даже те, кто с ним ни разу не встречался. Однажды Бёртон-сахиба вызвали к нему переводчиком. Он произвел впечатление на генерала при первой встрече, как же могло быть иначе. Бёртон-сахиб был таким человеком, который возвышался над прочими ангреци. Генерал не мог этого не заметить. Он вновь вызвал его к себе. Они говорили с глазу на глаз. Не знаю, о чем была речь. Но знаю о трудностях, которые пришли следом.
— После этого разговора?
— Да. К нам подступили гигантские проблемы. Я понятия не имею, что за поручение дал генерал Бёртон-сахибу. Даже его непосредственное начальство и сослуживцы оставались в неведении.
— И он тебе ничего не открыл?
— Он должен был кое-что разузнать, вот и все, что он мне сказал. Это значит, что ему предстояло смешаться с мийя. Было видно, что он этому рад. Когда он пришел домой, я называю нашу пыльную палатку домом, хотя это и неуместно, он был исполнен веселья, впервые за долгое время. Он с пылкостью объявил мне: Наукарам, мы будем изучать эту страну. Империя наконец-то признала наши таланты. Он был счастлив в тот день, я и не знал, что он способен на это чувство. Все так чудесно затевалось. Я не понимаю, почему конец оказался столь плачевен. Его поручение не имело никакого влияния на мою ежедневную работу. Я был занят тем, чтобы не допустить пустыню в палатку. Но она всякий раз умела пробраться в обход меня. Бёртон-сахиб уезжал теперь все чаще, замаскировавшись. Неведомо куда. Он ни разу не говорил мне куда. Вначале он пропал на день. Но откровенные разговоры, как он выяснил, велись по ночам. Поэтому он стал уезжать на несколько дней, а в конце концов я неделями его не видел. Мне было очень неуютно от мысли, что он во власти этих дикарей, обрезанных. В первый раз, с тех пор как я поступил к нему, я не мог помогать ему. Я беспокоился. Как он там питается, где он спит? Я ничего не знал, он уезжал без поклажи. Он пропадал, а я оставался наедине с моими заботами, пока он не приезжал. Утомленный, бледный от бессонных ночей. Но сияющий, я чувствовал возбуждение, которое пронизывало его. Возвращаясь, он немного рассказывал мне о пережитом. О странных обрядах, в которых он участвовал. Об огромных праздниках на гробницах. Подобные мелочи. Я был ошеломлен. Это не могли быть те сведения, которые он должен был собирать.
— Самое важное он скрывал от тебя.
— Он никому не должен был ничего рассказывать. Даже мне.
Капитан Вальтер Скотт — да-да, родственник писателя и даже прямой потомок — забил веху в землю. Красно-белые столбики были пустыне к лицу, как арестантская роба. Земля — подагрически ломкая кожа поверх черной глины. Ты быстро научишься, сказал он. Это просто, как пасьянс. Мы заняты ничем иным, как подсоединением неизведанного к изведанному. Мы арканим землю, словно дикую лошадь. При помощи технических средств. Мы — второй эшелон присвоения. Сначала завоевание, потом — измерение. Наше влияние раскинулось на клетчатой бумаге. Ты печалишься, что ни разу не видел боя. Необоснованно. Осуществляемое нами картографическое присоединение имеет колоссальное военное значение. Компас, теодолит и ватерпас — вот наши важнейшие орудия. Кто попадется в раскинутую нами сеть координат, тот пропал для своего дела. Теперь он приручен цивилизацией. Закрой один глаз и настрой другой на максимальную резкость. Как топографу, тебе нужно одно-единственное свойство. Ты должен быть точен, абсолютно безошибочен. Мы, топографы, люди тщательные. Так что привыкай к педантизму. Принцип крайне прост. Опорные точки образуют треугольник. Мы шагаем медленно, треугольник за треугольником, полигон за полигоном. За день охватываем не больше километра. Наш лагерь держится несколько недель, пока мы раскидываем свои треугольники во все направления. Требуется измерить две величины: удаление и высоту. Разумеется, еще угол между позицией и возвышением. Как обозначается угол, Дик? Как расстояние между ортодоксией и ересью? Вообще-то это разница между двумя направлениями. То есть я примерно попал? Знаешь ли ты, что такое в математике «примерно» попадать, Дик? И почему мне так трудно представить тебя топографом?
С вехой в руках Бёртон наверняка не сделает карьеры, в этом Скотти прав. Его приписали к этому подразделению, потому что его нужно было хоть куда-то приписать и потому что ему было проще отправляться в свои набеги из отдаленного лагеря. Он может быть полезен, с ватерпасом. Он закрывает глаза. То время дня, когда мысли заносит ил. Как можно определить верные координаты точки, если все рябит и сверкает. Когда он открывает глаза, по абсциссе движется дервиш. Черное одеяние, лоскутная шапка. Я тот, кто летит в одиночку. Глаза сидят глубоко в расщелине, очерченной каджалом. Пальцы украшены чудовищными кольцами. Бёртон закрывает глаза. Когда он снова открывает их, дервиш одет в зеленое, цепи вокруг его шеи серебряные и жестяные, из ткани и драгоценных камней. Я тот, кто летит в одиночку. Его волосы, борода выкрашены хной, оранжево-коричневые. Бёртон вновь закрывает глаза. Надолго. Проговаривает по буквам все известные ему алфавиты. Потом открывает глаза. Вы его видели? — кричит он своим товарищам против ветра. — Что? Какие данные? — кричат они в ответ.
Дервиш являлся не единожды. Чем ближе их треугольники подбирались к следующей деревне, тем чаще проходил он, на безопасном расстоянии, мимо обмеряющего взгляда Бёртона. Он каждый раз был другим, этот дервиш. Не повторяя вновь однажды принятый образ. Странно, что другие его не видели. Как-то, когда рабочий день почти закатился, Бёртон решил проследить за ним. До мечети, рядом с которой находилась обнесенная стеной гробница. Извилистый вход. Людская плотность и плотность возбуждения. До него донеслась песня, она втянула его, эта песня, тронула его, соскребла штукатурку с потайной камеры его существа. Ее прикосновение было сиянием, и все место воссияло, и самого его пронизывали волны света. Сегодня был торжественный повод, гробницу святого переполняла неизмеримая любовная тоска. Вокруг теснился народ, и толпа дружелюбно приняла его, как преддверие будущей толпы, у небесных врат. Он так и не добрался до гробницы, покрытой расшитой зеленой тканью. Его отвлекли. Напротив маленьких ворот, куда, пригибаясь, входили паломники, на земле сидели несколько мужчин. Это они пели тронувшую его песню. Она звучала как признание в любви всему живому. Голос певца, такой необычный, из глубокой серьезности срываясь на пронзительные, почти шутовские ноты, он ввинчивался вверх, обтачивая пение, как на токарном станке, все быстрее. Вдруг дервиш посмотрел ему в глаза. И точение перенеслось в него. Присядьте, говорили глаза, повремените. Все мы гости. Все мы путники. Станьте одним из нас. И свет песни упал далеко в ночь и упал на плотную, устремленную вперед толпу.
II Aum Sarvasiddhaanttaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Неужели тебя не мучила совесть, что ты помогаешь фиренги шпионить за твоим собственным народом?
— За моим народом? Это был не мой народ. Вы что, меня не слушали? Там живут одни обрезанные.
— Все равно. Они тебе ближе, чем ангреци.
— Любой человек мне ближе, чем мийя. Знаете, какие кошмары меня там преследовали? Если я не тревожился, что Бёртон-сахибу могут перерезать горло в каком-то закоулке, то мне снилось, будто наш Гуджарат может стать похожим на Синдх. В моих кошмарах нас осталось совсем мало. Барода носила траур. В моих кошмарах не было звуков. Ни пения, ни колокольчиков, ни аарти. Женщины на улицах были закутаны в черное, словно шли на собственные похороны. Мужчины подступали со всех сторон к нашей испуганной вежливости, они высматривали повод, чтобы схватиться за кинжал.
— В дурных сновидениях повинна твоя собственная голова, а не твой сосед.
— Они не могут быть соседями. Они всеми средствами будут выживать нас прочь, как уже сделали это в Синдхе. Если бы не пришли ангреци, кто знает, как долго мы смогли бы выдержать под их властью.
— Ты грезишь, даже бодрствуя.
— Мы должны защищать себя, здесь, пока наш Гуджарат не превратился в Синдх.
— А что происходило с донесениями твоего господина?
— Он докладывал все генералу. С глазу на глаз. Думаю, они прониклись симпатией друг к другу, генерал и Бёртон-сахиб. Хотя и ссорились. Генерал ждал от каждого солдата, что тот выслушивает приказ и повинуется. И не высказывает собственного мнения, пока его о том не спросят. А Бёртон-сахиб никогда не ждал специального разрешения, чтобы высказаться. Он противоречил генералу, когда считал нужным. И это случалось довольно часто. Он полагал, что генерал хочет изменить в Синдхе слишком много и слишком быстро. У того слишком закостенелое правосознание, вот его излюбленные слова, оно задевает местных людей. Правосудие — это воспитанный вкус, повторял Бёртон-сахиб. Сколько понадобилось времени, чтобы мы привыкли есть на завтрак овсянку? Сколько его понадобится, если нам придется изменить наши привычки в еде и, скажем, перейти на жаренную козью печень? Как-то генерал приказал повесить мужчину, потому что тот заколол жену, узнав, что она ему изменяла. Проблема была в том, что муж отреагировал именно так, как ожидается от мужчины в той местности. Эти молодцы рубят женщин на куски при малейшем поводе. Пощадив жену, он обесчестил бы себя и своих сыновей. Позор был бы велик. Невероятно, да? Они стали бы отверженными, мишенью для всеобщих шуток. Друзья отвернулись бы от них. Но генерал желал дать всем понять, что пришли иные времена. Бёртон-сахиб ругался. На генеральскую недальновидность и упрямство. Дело не в том, будто он оправдывал поступок мужа. Он сразу понял, как мало понимания найдет этот приговор в глазах туземцев. И оказался прав. Везде поносили безумство неверных, которые даже не позволяют человеку защитить собственную честь. Генеральскую резиденцию ежедневно осаждали люди с жалобами и протестами. Этот приговор породил волну слухов о дальнейших намерениях ангреци. В один прекрасный день объявилась даже делегация куртизанок. Бёртон-сахиб как раз присутствовал, когда они вошли. Все были безукоризненно закутаны. Одна из них выступила вперед и произнесла жалобу. Если теперь не будет наказания за супружескую измену, то замужние женщины отнимут у них всю работу. Это лишит куртизанок пропитания. Если так дальше пойдет, они умрут с голода.
Днем — Йеханнум, а ночью — Барабут. Восхищен ли ты моей акклиматизацией? В вольном переводе: здесь днем правит дьявол, а по ночам — Вельзевул. Потребен вкус к своеобразным развлечениям, чтобы приятным образом проводить тут время. Я приспосабливаюсь. И все же кое-чего мне не хватает. Главным образом общества гуруджи. Ты, разумеется, помнишь, я однажды подробно описывал его. Языку обучить могут многие, учителей как мух в конюшне, но попробуй найти такого, кто умеет прославлять священную несерьезность жизни как восхитительный старый чудак Упаничче. Он примирил меня с жизнью в Бароде. Особенно под конец. Это не преувеличение. Он обладает даром, который заставляет узреть ничтожность твоего собственного отчаяния. Дух его стоит одной ногой в повседневности, другой — парит над человеческим бытием. Наверное, я больше его не увижу. Индуизм в прошлом, мой милый друг, я обратил себя к исламу. Он лучше подходит местному пейзажу, оттого высока плотность дервишей. Думаю, что заменю гуруджи отрядом учителей. Прозрачные тайны аль-ислама поверяет мне один человек на берегу реки. Мы сидим под деревом тамаринд на войлочном коврике, среди сладковатого аромата базилика, и наставляя меня, этот учитель, слишком оседлый для дервиша и слишком необузданный для алима, глядит на поток внизу, на людей, теснящихся на плоту. Я нашел уже и учителя персидского, самого гордого языка на свете, как мне кажется после того, как меня провели по его дворцу. Есть и третий учитель, настоящий дервиш, дикий, который сеет смуту, чтобы достичь высшего познания. К сожалению, мы редко видимся. Но когда мы встречаемся, по большей части случайно, он тайком сует мне стихотворение, словно я — бедняк, но гордый, чтобы просить подаяние. Он вывел из равновесия мой ватерпас. Я последовал за ним, и он увлек меня в песню, точнее, в некую песенную форму. Мой дорогой, такое стремительное соскальзывание в экстаз нам и неведомо. Музыка и поэзия — вот чем благословенна эта земля. Урду, поющий язык, столь обилен, что разговор о картофеле производит на меня впечатление постановки «Чайльд-Гарольда». Я наслаждаюсь переменой.
II Aum Prathameshvaraaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Признаюсь, за эти годы в Синдхе я превратился из доверенного в изгоя.
— Ты впал в немилость?
— Он отвернулся от меня. Он ничего со мной больше не обсуждал.
— И тебя это удивляет?
— Как так?
— Ты так пренебрежительно, с такой ненавистью говоришь о мусульманах, как мог он довериться тебе, поведать о волнующих открытиях в его новых путешествиях?
— Почему вы говорите про ненависть? Нет у меня никакой ненависти. Когда мы прибыли, я совсем ничего не знал о мийя. Вы и представить себе не можете, на что они способны. Они принуждают наших людей становиться мийя. Их гнусные поступки невыносимы. Разве мои слова — ненависть? Одного баньяна оклеветали и подали на него в суд. Думаю, он поспорил с другим торговцем.
— С мийя?
— Разумеется. Обвинения были явно высосаны из пальца. И что же решил кади? Баньяна увели. С него сняли одежду. Его помыли, так, как мийя представляют себе мытье. Трижды здесь, трижды там, и постоянно что-то каркали. Потом одели в новую одежду и повели в мечеть. Забросали его своими молитвами. Ему пришлось повторять, что он верит в то, во что должен верить мийя. И потому что он повторил все верно и не запутался, только вдумайтесь в это, они возбужденно объявили, мол, свершилось чудо. А потом наступило самое ужасное, бедняге сделали обрезание.
— Ножом?
— Чем же еще? Его искалечили, и это на всю жизнь.
— Я слышал, так чистоплотней.
— У вас что, сердца нет? Невинный человек, один из нас, и его обезобразили. Вынудить человека принять иную веру — это изнасилование, которому нет конца.
— Конечно, конечно. Однако я сомневаюсь, что такое часто происходит. Истории, подобные твоей, часто слышишь, но сам никогда не переживал и даже не знаешь никого, с кем такое случалось.
— Вы закрываете глаза. В этом все дело. А когда вы их откроете, будет слишком поздно.
— Довольно. Мы уже вчера почти все время потратили на твои тирады.
— Вот видите, эти мийя вредят мне еще и сегодня. Почему же вы меня не остановили?
— Я думал, тебе полезно об этом поговорить. Это яд, который пожирает тебя изнутри.
— Вы должны прерывать меня, если я отклоняюсь. У меня нет больше ни времени, ни денег. Я прошу вас отсрочить мне платеж до завтрашнего дня. Один из братьев должен мне еще кое-что. Он был в ту пору слугой.
— Тогда давай окончим. Продолжим завтра, без ненависти и с деньгами, какие ты мне должен.
Две пелены отделяют их, властителей, от жителей страны. Пелена собственного незнания и пелена недоверия, за которой прячутся туземцы. Генерал знал, что разорвать эти покрывала не удастся, но твердо решил научиться лучше смотреть сквозь них. Как все администраторы империи, он проводил дни за письменным столом, выезжал только с эскортом и видел лишь то, что ему показывали, лишь то, что должно было ему понравится, по мнению местного эмира и собственных подчиненных. У него зудело под кожей, как же мало он знает эту страну и ее обитателей. С совиным усердием его адъютанты штудировали бесчисленные бумаги, но никто из них ни разу не присутствовал на празднике обрезания, не был гостем ни на свадьбе, ни на похоронах. Знания персидского, урду или синдхи были исключениями. И улучшений с течением времени не наблюдалось. Чем моложе были его чиновники и офицеры, тем более рьяно отгораживались они от туземцев. Дорожа холеным и бескомпромиссно британским видом, они запирались в вакууме личного пространства. Всегда использовали право регулярного отпуска на родину. Возвращались с супругами. Росла в цене добропорядочность, под которой в первую очередь понимали защиту своего от чуждого. Возможно, на родине такой моральный кодекс был немаловажен, но здесь ослеплял офицеров и чиновников, ему подчинявшихся. Они были слепыми щупальцами чудовища, которое управляло половиной мира из лондонской улочки. Мы сильны, лишь когда знаем противника, говорил генерал. Необходимо углубить наши сведения и опыт. Именно жажда знаний отличает нас от туземцев. Слышали ли вы, чтобы кто-то из них предпринимал усилия, чтобы узнать нас получше? Если когда-нибудь они нас изучат, познают наши слабости и страхи, тогда они смогут болезненно ударить по нам, они дорастут до звания противника, которому нам придется оказывать некоторую долю уважения. Его предостережения не имели воздействия. Он повсеместно считался чудаковатым и сварливым стариканом. Никто не стал бы уверять, что генерал был довольным правителем. Периодически он впадал в состояние аффекта, провоцируя подчиненных жестокими истинами. В чем цель нашего управления Британской Индии? Захват земель? Благополучие народа? Справедливость? Определенно нет. Будем честны. Цель — облегчить грабеж и разбой. Подчиненные научились прятать взгляд и замораживать выражение лица. Все убийства, все смерти — для того, чтобы наша торговля получила решительные преимущества против конкурентов. Все страдание — чтобы укрепить фундамент власти идиотов. «Мы служим в галактике ослов». Генерал безуспешно брыкался против жала и шел против рожна. Чем бескомпромиссней он выражался, тем более сумасшедшим считали его подчиненные. Такое может позволить себе лишь главнокомандующий. Они напоминали себе: генерал скоро отправится на пенсию. Будущее — это мы.
Было немного людей, на которых он мог положиться, людей вроде этого Бёртона, который добросовестно докладывал о поведении туземцев. Генерал с удовольствием беседовал с ним. Его взгляд на вещи был так свеж, словно сотворение мира едва закончилось. Но была у этого молодого человека слабость, фатальная слабость. Он не мог остановится на наблюдении за чуждой обстановкой. Он желал в ней участвовать. Он попал под ее влияние, настолько сильно, что мечтал сохранить ее отсталое обличье. Их позиции были диаметрально противоположны. Генерал стремился изменить и улучшить чужой мир. А Бёртон желал предоставить этот мир его собственным законам, считая, что улучшение станет истреблением. Этого генерал не понимал, тем более что молодой солдат не пытался оспаривать превосходство британской цивилизации над местными обычаями. Но разве не должно превосходство пробивать себе дорогу? Разве не это естественный исторический процесс? Последовательность мысли не относилась к сильным сторонам этого офицера. Как и все прочие, он горячо порицал вездесущую глупость, и леность, и дикость. Его приговоры бывали чрезвычайно резки. Чего стоит последний тезис, завладевший его умом. Зависть, ненависть и злость — вот семена, которые туземец сеет повсюду, где только может. Не из какого-то дьявольского образа мыслей, а потому что это инстинкт, проистекающий из его лукавой слабости. Это уж чересчур. Тем не менее человек, провозглашающий такой вердикт, настаивал на сохранении местных порядков. Порой в него закрадывалось подозрение, что офицер изображает наигранное негодование, дабы уберечь себя от упреков в мягкотелости по отношению к местным. Он был загадкой, этот Бёртон. Обычно он высказывал такое мнение, какого от него не ожидали. Не надо вешать убийц, настаивал он в последнем разговоре. Их следует привязывать к жерлу пушки и затем из этой пушки палить. Да, жестоко. И все-таки я полагаю, наше сочувствие не должно сбиваться с изведанной тропы реалистичности. Нельзя упускать из вида момент устрашения. Разорванный на куски убийца лишается погребения, без которого мусульманину заказан путь в рай. Если же мы его вешаем, труп следует сжигать, из тех же самых соображений. Равные права для всех — этот закон не подходит для данной местности. За долгое время пути сюда наше уголовное право несколько утратило свою эффективность. Посмотрите, заключить человека под стражу — это, пожалуй, действенно в Манчестере, а в Синдхе имеет почти противоположный результат. Простой мужик в этих широтах воспринимает несколько месяцев в нашей тюрьме как отдых. Он спокойно ест, пьет, дремлет и курит трубку. Вместо этого мы должны бедняков за преступления сечь, а с богатых брать штраф. Вот это произведет впечатление. Нет, последовательностью он однозначно не отличался, этот офицер, имевший прерогативу личного доклада генералу.
II Aum Avanishaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Я сегодня пришел по одной-единственной причине. Я хочу наконец получить что-то на руки. Доказательство того, что мы уже месяц сидим здесь ежедневно. Что-то, что выглядит на шестнадцать рупий. Хотя бы знак, который даст мне новую надежду.
— Мы еще не закончили. Я же не виноват, что ты так много пережил.
— Не виноваты? Когда я пришел к вам месяц назад, то хотел всего лишь рекомендательное письмо на две страницы.
— У нас не было речи про две страницы.
— Но и не про сотню.
— Чего ты хочешь?
— Я хочу, чтобы вы мне к завтрашнему дню написали предварительный вариант. Несколько страниц, где перечислено все самое важное. Я хочу как можно скорее начать новую работу. Когда придет монсун, в каждом хорошем доме будет много работы. Фиренги тогда проводят почти все время дома. Я смогу с ними встретиться, когда буду ходить по округе и представлять себя.
— Я не уважаю вещи, сделанные наполовину. Мы должны дождаться завершения работы, тогда ты сможешь представлять себя с окончательным и наилучшим вариантом письма. Монсун проходит не быстро.
— Я настаиваю.
— Ну, раз ты настаиваешь, значит, никаких обсуждений быть не может? Настаиваю? Где ты этому научился?
— Месяц — долгий срок. Даже такой человек, как я, может догадаться, что его водят за нос.
Донесение генералу Нэпьеру
Лично
Вы дали мне задание собрать информацию, которая помогла бы сложить представление о том, как воспринимают нас местные жители. Я провел много часов среди синдхов, белуджей, панджабцев всех классов, на базарах, в тавернах и при временном дворе Ага-Хана. Мое внимательное ухо было открыто каждому голосу, и я избегал оценивать смысл услышанного. Я полагал, что вижу мир так же однобоко, как и те, кто высказывают передо мной свое мнение. Я не притворялся, поскольку убежден, что восточные люди умеют разглядеть фальшь. Не противореча и не подстрекая, я довольствовался ролью слушателя, и без ложной скромности признаюсь, что пользовался людской симпатией, какую редко встречал в своей жизни. Теперь же моя труднейшая задача состоит в том, чтобы сделать краткую выдержку из того, что высказывалось в бесчисленных разговорах, извилисто, сбивчиво, высокопарно и напыщенно. Обобщения — безжалостные нивелировщики, которых мы должны бежать как черт ладана, однако я не смею полностью от них отказаться, дабы выполнить ваше задание таким образом, чтобы от общей информации получилась как можно большая польза. Переходите же к делу, слышу я ваш голос, и потороплюсь исполнить также и это ваше пожелание.
Местные жители видят нас совершенно иначе, чем мы видим сами себя. Пусть это звучит банально, но нам следует постоянно держать в уме этот момент при общении с ними. Они ни в коем случае не считают нас отважными, умными, щедрыми и цивилизованными, в их глазах мы просто-напросто мошенники. Они не забывают ни одного нашего невыполненного обещания. Они не пропускают ни одного продажного чиновника, который призван осуществлять наш правопорядок. Наши манеры кажутся им отвратительными, и разумеется все мы — опасные неверные. Многие туземцы мечтают о мести, о восточной ночи длинных ножей, как я бы это назвал, они ждут не дождутся дня, когда будет изгнан зловонный оккупант. Они насквозь видят наше лицемерие, точнее сказать, противоречия в нашем поведении складываются в их глазах во всеобъемлющее лицемерие. Когда ангреци выказывают слишком много набожности, сказал мне один старик в Хидерабаде, когда они забивают нам уши сказками о восходящем солнце христианства, когда они поют про расширение цивилизации и бесконечные преимущества, которыми осыпят нас, варваров, тогда мы знаем, что ангреци готовятся к новому разбою. Когда они начинают говорить о ценностях, мы настораживаемся. Можно обвинить этого человека в цинизме, но он, без сомнения, умный и почтенный циник. Поскольку один пример говорит больше, чем сотня утверждений, я расскажу об одном случае. Несколько месяцев тому назад в дальнем уголке страны к западу от Карчат был взят в плен один белудж, глава племени, обвиняемый в организации набегов на наши пути подвоза. Белудж этот был известен как прожженный и опытный воин, и потому офицеру, производившему арест, пришла в голову идея вызвать его на поединок. Наверное, он вообразил себе, что победа продемонстрирует наше военное превосходство. Вождя усадили на старую усталую лошадь, а офицер взобрался на своего боевого жеребца. Он с гиканьем и блеском ринулся в первую атаку, за которой последовало еще несколько, однако сколько бы он ни нападал, белудж саблей и щитом отражал все удары. Офицер, бывший высокого мнения о собственном фехтовальном искусстве, разочаровывался все сильней. Он слышал непонятные крики туземцев, звучавшие в его ушах насмешками, он проигрывал мужской поединок, его слава среди сослуживцев могла померкнуть. Выхватив пистолет, он в последний раз бросился в атаку и вместо удара саблей застрелил белуджа в упор. Эту историю рассказывают по всей стране, она разрастается и пускает ядовитые цветы, где несправедливость перерастает в демонизм. Ходит много разных версий, но у них общий костяк, который я вам описал. И гораздо хуже, чем поступок офицера, в глазах туземцев тот несправедливый факт, что офицер не предстал перед военным судом. Напротив, его повысили, и сегодня он занимает важный пост.
II Aum Kavishaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
Лахья вынул папку. Папку из тонкой кожи. Он купил ее, когда понял, сколько листов уже исписал историей Наукарама. Их надо было держать вместе, он ощутил вдруг страх потерять историю, лишиться хотя бы одной страницы. Поэтому часть гонорара была потрачена на папку, что, разумеется, развязало ссору о ненужных тратах с той, которая считает расходы. Он развернул папку, слегка, чтобы достать двумя пальцами листок. Прочел его, внимательно и неторопливо. Им овладело чувство, будто он снова может бегать, как юноша, вверх по холму в город, по тому самому холму, на который недавно взбирался, пыхтя и с черными кругами перед глазами, а потом вниз, он почти летел, он перегонял педантичный рассказ слуги, этот рассказ лишь дал необходимый толчок, за который он был благодарен, но теперь нужны крылья. Aum Balaganapati, не правда ли, семь слогов, семь звуков, которые вдохнут смысл и красоту в повествование этого слуги-неудачника. Какую красоту? Лишь немногие умеют колдовать. Имеет ли он право? Что за мелочность. Имеет ли он право подделать жизнь другого человека? К чему эта добросовестность? Ему надо отринуть чопорность, она хороша лишь для героев на старинных миниатюрах. Движение! Гибкость! К тому же Наукарам постоянно обманывал его, это было очевидно, это не была его настоящая жизнь, какую он расписывал перед лахьей, а жизнь, разукрашенная, как невеста, у которой выщипали все неприглядное, которую подкрасили, замаскировали и покрыли семью слоями ткани каждую ссадину, а как иначе, кто же станет говорить правду, кто решится быть откровенным. Так все и осталось бы, если бы он, лахья, не был столь въедливым. Какие-то вещи он мог разоблачить, у него чутье на ложь, но о других, особенно неприятных, Наукарам будет молчать до последнего. Для лахьи не оставалось иного пути, как самому заполнять лакуны. Это был его долг — совершенствовать.
Кто же такая Кундалини? Кем была она на самом деле? Он разыскал пуджари, который паломником посетил разные уголки страны. Разговор с ним оказался весьма плодотворен, его собственные предположения подтвердились. Исходя из места рождения Кундалини пуджари мог сделать некоторые выводы. Пхалтан, в округе Сатара, указывал на то, что ее семья принадлежала к общине маханубхав. У них было много девадаси. В тех храмах ему часто предлагали этих девушек, но он всегда отказывался, сказал пуджари, достигнув возраста деда, негоже вести себя подобно юнцу, желающему стать отцом. Скорее всего, Кундалини была такой девадаси. Она, наверное, служила в храме и сбежала оттуда. Пуджари объяснил, что девадаси никогда не получали разрешения покидать храм, по крайней мере, в молодости, в годы женского цветения. Только когда священники не могли найти им больше применения, их отпускали на волю, но обычно женщины так привыкали к жизни в храме, что боялись мира за его пределами. Если пуджари были благосклонны, они позволяли старым девадаси оставаться в храме и подметать полы или ходить за водой. Кундалини была молода. Раз ей удалось соблазнить и офицера ангреци, и его слугу, значит, ее очарование было велико. Но почему она сбежала? Лахья посетил своего друга, честно говоря, своего единственного друга, единственного, чье общество его не смущало. Это был человек поэзии и музыки, знавший о мире многое, что было скрыто от лахьи, всю жизнь познававшего мир глазами своих клиентов. Вообще-то он хотел лишь походя упомянуть о задании Наукарама, но его друг скрестил руки над животом, мощным, словно медный таз, по которому он бил кольцами на всех пальцах, когда пел свои песни, и упросил рассказать всю историю целиком. Его друг выразил огромный интерес к Кундалини, почти неприличный интерес. И смог ответить на некоторые вопросы лахьи. Хотя тому мешало, что все объяснения друг предварял фразой, мол, всем известно, что женщины в маикханне продают свои тела, поэтому их и называют «любимыми», или ты думал, что это просто комплимент? И всем известно, что если они умеют танцевать и петь бхаджаны, то это бывшие девадаси. Опять это слово. Девадаси. Сомнений быть не может. Конкубина, которую делили между собой бог и священники. Но нет, так его друг не говорил. Он объяснил, что девадаси не имели права выйти замуж за смертного, потому что были помолвлены с богом храма, которому они служили, одевали и раздевали его, баюкали и кормили, поклонялись ему, для которого они делали все тоже самое, что будет делать для мужа верная жена. Одна только вещь оставалась недоступна каменному или бронзовому божеству, и потому священники должны были выполнять акт любви с девадаси. Но это же всем известно. Лахье казалось, что вокруг него поднимается пар, словно дождь пролился на высохшую глиняную землю, и она вновь задышала. Он быстро распрощался к другом. Путь домой был как прогулка после первого дождя. В своей комнате он зажег сандаловые ароматические палочки, упросил жену ему не мешать, вынул новый лист бумаги и записал то, что теперь знал о девадаси по имени Кундалини, сбежавшей из храма, от пуджари, уродливого человека с дурным запахом изо рта, который в подметки не годился ей своей необразованностью. Ей были знакомы все важные священные тексты, а он выдумывал сутры, в которых не разбирался, он привешивал священные окончания к бессмысленным слогам, а за то, что она замечала его промахи, он наказывал ее, причиняя ей боль, когда овладевал ей. (Преувеличение? Вовсе нет. Грязные, полуобразованные брахманы — позор и вырождение касты.) Она умела петь множество бхакти, и исполняла их так, что аскет был покорен ее любовью к богу, а беззаботный кутила зажигался обещанием телесного блаженства. Нет, последнюю фразу лахья вычеркнул. Она была верна, но непристойна. Он не должен попадать под власть этой женщины, в чьем пении сливались дхарма и кама. Итак, она сбежала от пуджари, причинившего ей много зла, в Бароду. (Почему именно в Бароду? Не важно, не надо разрешать все загадки.) Может, здесь жила другая знакомая ей девадаси. Она устроилась работать в маикханне, где встретила Наукарама, клиента, которому отдалась за плату, и он представил ее своему господину. И тут на него снизошла догадка, ну конечно, как же он сразу не понял, Наукарам не стремился к счастью для своего господина, он думал о себе и только о себе. Он не хотел ходить к Кундалини в маикханну, он желал иметь ее рядом с собой. Поэтому пришлось пойти на жертву и разделить Кундалини с господином. А почему бы нет? Если бог и его священник могли делить одну возлюбленную, то почему не поступить так же офицеру Вест-Индской компании и его слуге? Примерно так все и было. Лахья был очень доволен. Вот что значит настоящая добросовестность, подумал он, подделать историю так, чтобы она стала правдой.
Уже несколько дней все ожидало ливня. Облака, набухшие и черные, сжали солнце в блестящую монету. Волны бились о стену причала, забираясь все выше, перескакивали через нее; мир был беспокоен. Дома старались одержать верх над дымкой. Птицы пронзительно и беспорядочно носились по воздуху, словно в страхе разучиться летать. В Бомбее, как писали в газете, одна волна — подобно жадному языку хамелеона — прыгнула на дамбу Колабы, забрав первую жертву; ни одна рыбацкая лодка не нашла женщину в бурной воде. Газетные обрывки трепетали в вышине, взмывая выше птиц, деревья гнулись легковесней, чем стебли. Бумаги влетали в рот, как облатки. Еще до первой капли никто не сомневался в ее прибытии, его недвусмысленно предвещали запахи. Первая капля была мирной, за ней на цыпочках последовали другие, разминаясь. Безвредные, безобидные, как нежные миниатюры на окне. Точки, которые на мгновение задерживались, прежде чем исчезнуть струйкой. За ними в молочной пелене пропадали улицы, рынки, дома, кварталы. Что доносилось? Барабанная дробь, экстатические крики, которым все заранее было известно, звуки, надтреснутые ветром и уносимые вдаль пальмовыми опахалами — сейчас не отличить отчаяние от счастья. И потом ударяет ливень, словно земля заслужила добрую порку. Время отступает, нападает монсун, берегись, кто не засел за крепкими стенами, кто не может верить обещанию крыши.
Бёртон, распростертый нагишом на кровати после падения с лошади, пытался следить за пальцами Кундалини. Мне хотелось бы понять ее нежность. Единственный язык, который мне не дано выучить. Да есть ли вообще какой-то смысл в нежности? Шум дождя отрезвлял. Одинокие капли скатывались с пресыщенных губ земли. Вода покрывала все, корни и ямы в земле, в одну из которых попала нога его лошади, и лежа в грязи, он вспомнил предупреждение в полковой столовой не покидать во время монсуна дом без крайней необходимости. И поделом ему, услышал он ее слова за своей больной спиной. Даже с отрытыми глазами ему не определить, выполняют ли ее пальцы лишь необходимое или больше. За жирными годами приходят тощие. Ему хватило единственного числа: после года исполнения желаний настал год заново родившегося недовольства. Снаружи стало тише, он слышал шум ручьев, безжалостно стекающих в город. Лачуги затопит. От шеи до ягодиц, она прощупала каждый его позвонок, окружила его, не меняя давления пальцев. Ее рука никогда не ошибалась. Она удивительно много знала о человеческом теле. Она вышла из комнаты. Он был в дурном расположении духа. Она так много ему отдавала, она жаждала ему угодить, она распускала волосы, потому что ему так нравилось, и заплетала их, когда ему хотелось разнообразия, она прислушивалась к его настроению и временами даже бывала капризной. И все-таки, все-таки она так много утаивала. Порой она смотрела в даль, о которой он и не знал. Временами она покидала его, не прощаясь и ничего не объясняя. Она никогда не проводила с ним целую ночь. Отказывалась рассказывать про семью, про юность — всю предысторию. Она отказывала ему в праве влюбиться в нее, и он был убежден, что она подавляла в себе любые чувства по отношению к нему. Все, кроме благодарности, ее она высказывала регулярно, но с интонацией, исключавшей всякую интимность. Он боролся, чтобы поговорить с ней об этом. Непростая задача: как мне спросить мою любовницу, мою, не будем забывать, купленную любовницу, почему мы не можем влюбиться друг в друга, как дебютанты на первом балу? Она уклонялась от его вопросов, пока он окончательно не загнал ее в угол, так что она ответила с яростью, какую он в ней и не подозревал. Я — прокаженная, ее голос был инструментом с одной струной, я могу годами нравиться тебе или другому мужчине, пока мое тело не предаст меня, пока от моей красоты нечего не останется и у меня не будет иного выбора, кроме как вновь броситься богу на шею, и моей единственной выгодой будет то, что ни один мужчина больше не сможет получить от меня удовлетворения. Только близость смерти сохранит меня от вашей похоти. Он молчал. Думаешь, мне не хочется из этого вырваться? Хочется. Но не на условиях новой лжи. Он молчал. Тебе хочется любви? На какой срок? Сколько ты здесь останешься, несколько лет, потом ты уедешь, и даже если ты здесь останешься, то когда-нибудь захочешь жениться на одной из ваших женщин и завести с ней детей. Нет, прервал он ее, этого я не хочу, жениться, дети, это меня не привлекает. И опустилось молчание, разделившее их.
Запах масла волной окутал его. Она вернулась. Теплое масло текло по его телу. Он знал, что сейчас она подавит его досаду, подстегнет его похоть, возбуждая ее, и вдруг остановится, и она больше не двигалась, положив руки ему на грудь, начала говорить, по-прежнему сидя на его пульсирующем изумлении, говорила целыми предложениями, знакомым, доверительным голосом, рассказывая как будто мимоходом и в то же время требуя всего его внимания. Ему пришлось умерить толчки, чтобы следить за ее словами, которыми она описывала мудрого короля, которому святой человек дает в награду яблоко бессмертия. Король безмерно рад вначале, но потом осознает, что бессмертным станет лишь он один, а все радости его жизни обратятся в прах. Он передает яблоко своей жене. Жена принимает подарок как высочайшее признание, но в глубине души думает, что он сделал это лишь по привычке. Она вручает яблоко адъютанту, который показал себя искуснейшим любовником. Он дарит яблоко куртизанке, которую обожает, а та, после долгих раздумий, преподносит яблоко королю, поскольку он высочайший покровитель ее искусства. Король держит яблоко в руке и понимает, что произошло. Ему нет утешения. Он созывает весь двор и проклинает всех, кто обманул его доверие. Dhik tam tscha tvam tsha, Кундалини вновь задвигала бедрами, madanam tscha imam tscha mam tscha, она впилась в него ногтями. Скажи, что это значит, прохрипел Бёртон. Она стала двигаться быстрее, будь проклята она и будь проклят ты, ее груди покачивались тяжело и неуклюже как дикие гуси в полете, будь проклята любовь и проклята любимая, она тяжело дышала, и будь проклят я сам.
Потом она лежала рядом с ним. Они были разделены, как вода и масло. Истощенные любовной битвой. Он ощущал, будто всё в этой комнате — жизнь. Пока не услышал крик кукушки за окном. Ее пальцы поползли по его груди, медленно, как цветок тянется к окну. Если бы она что-то сказала, среди выкорчеванного лунного света, это стало бы стихотворением. Он поцеловал ее закрытый глаз, окружив губами глазное яблоко. Оно было твердым, как драгоценный камень, который нельзя проглотить. Лишь губы чувствовали, что глаз двигался, как рыба-шар у самой поверхности воды, как стеклянный шарик, который все перекатывается. Было душно. Он встал, несмотря на ее протест. Он примирился, забыв обиды, ему казалось, она не хочет с ним расставаться, ни даже на ту минуту, пока он будет открывать окно. Квакали лягушки, он обернулся к ней, и с прозрачной улыбкой — быстро закрой, крикнула она, насекомые влетели прежде, чем он мог исполнить ее желание, термиты, моли, светляки, саранча, жуки, сотни бирбахути как клочья красного бархата, покрыв все — и постель, и ее тело.
Дождь лил восемь дней и восемь ночей, почти без перерыва. Не было ни построений, ни службы, ни любовных измен. Невозможно было выйти на охоту. Была только постель, на которую они легли и остались лежать.
II Aum Ganaadhyakshaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Ты любил ее.
— Да, я вам это уже говорил.
— Она была твоей возлюбленной. Вы были вместе, она лежала в твоих объятиях, вы соединялись.
— Откуда вы это знаете?
— Я долго думал. Твоя история затронула мне сердце. Моя жена даже утверждает, будто я пренебрегаю моими обязанностями главы дома.
— Сердце? Что это значит? Если кто-нибудь скажет, ты затронул мои карманы, это я пойму. А какая милостыня от сердца?
— Сердцем больше или меньше, но дела между вами были весьма запутаны.
— Речь уже не про рекомендательное письмо, правда же?
— Ты обладал ей, а потом как сводник вручил ее Бёртон-сахибу?
— Слова, которые вы употребляете… они неправильные.
— Я хочу знать!
— Да. Я обладал ей. И до и после.
— В его доме?
— Да. В его доме, в нашем доме. Вы довольны?
— Когда он там был?
— Иногда, ночью, вначале она была у него, потом у меня. Обычно, когда он уезжал, во Мхов, в Бомбей. Однажды его направили в Сурат.
— И ты не стыдился?
— Почему я? Он должен был стыдиться. Вы не понимаете, он жаждал ее, это была похоть. А я любил, по-настоящему любил, не буду лгать, когда она и я оказывались наедине, я реагировал как буйвол, чтобы устоять против нее, требовалось бы неисчислимое количество тапаса. Я сознаюсь в этом, но это было не основное. Я боготворил ее, а он втоптал ее в грязь.
— А прочие слуги?
— Они все знали, как мог я скрыть от них?
— А если бы они тебя выдали?
— Они зависели от меня. Они не решились бы на такое.
— То есть ты наслаждался ситуацией, которую сотворил?
— Нет, я не наслаждался. Случилось такое, чего я не ожидал. Такое, чего я не мог предвидеть. Самое ужасное.
— Знаю. Думаешь, я забыл, что она умерла.
— Раньше, еще раньше. Она умерла для меня не единожды. Она мне вдруг отказала, совсем неожиданно.
— Физически?
— Она ничего не объяснила. Я ничего ей не сделал. Вначале она отсылала меня, несколько раз, потому что заболела или устала, и я оставлял ее в покое. Я уважал ее. Потом она сказала, что не хочет больше находиться со мной наедине в одной комнате, не хочет, чтобы я к ней прикасался.
— Она почувствовала в себе больше любви к фиренги.
— Любовь? Вы не знаете, о чем говорите. Ее любовь была всегда искусственной. Фальшивая любовь.
— Так почему же она тебя отвергла? Фальшивая любовь безбрежна.
— Она вообразила себе, что сможет уловить сахиба. Он стал тем временем от нее уже зависим, она подсчитала, во сколько драгоценностей обойдется эта зависимость. И не хотела рисковать добычей. Такая женщина любит только прибыль.
— Ты и раньше так думал, до того, как она тебе отказала?
— Она не должна была со мной так поступать.
— Если она была столь расчетлива, как ты ее сейчас представляешь, значит, отдавалась тебе из необходимости.
— Я уважал ее.
— Но если она могла любить.
— Она не могла.
— Ты судишь несправедливо. Я не был с ней знаком, но если твои слова верны, если вы оба, и ты, и фиренги, испытывали к ней столь сильные чувства, она должна была отвечать на них, хотя бы отчасти. Или вы оба влюбились в химеру? У меня впечатление, что два слепца делили женщину, которой больше всего хотелось, чтобы ее увидели.
Примерно девятнадцать столетий тому назад, если вы были внимательны, мой шишиа, то уже знаете, что мы не гонимся за точностью до столетия, итак, давным-давно в славном городе Удджайини, называющемся сегодня Удджайн, родился принц, носивший имя, которое давало ему право на все, имя, слишком великое для одного человека, которое дали ему в стремлении, что отмеченный этим именем человек перерастет себя, сравнявшись с именем — высокая надежда, какая редко оправдывается, поскольку обычно имя поглощает мелковатого человека. Вы задаетесь вопросом, как же его звали, не правда ли? Это был Викрамадитья. Вы хороший ученик, потому мне не требуется переводить вам смысл. Возвышенное имя, чересчур возвышенное для повседневности. Его сократили до Викрама, не потому что древние страдали от нехватки времени, но потому что краткая форма призывала юношу к обозримым подвигам. Уже принцем наш герой носил имя Викрам, а как король Викрам он остался в памяти поколений. Вы, англичане, надо думать, сократили бы его имя и дальше — Вик. А книгу, о которой я хочу вам сегодня рассказать, мой шишиа, назвали бы «Вик и вампир», что звучало бы словно история для детей, хотя это история для тех, кто ничего не боится. Король Викрам не был наследником престола в царстве Удджайини, это привилегия выпала его сводному брату Бхартирихари, и Викрам, наверное, стал бы отшельником, странствующим по стране, чтобы не поддаться грехам, какие приходят в голову на привале, если бы брат не опередил его, если бы Бхартирихари сам не ступил бы на самый тернистый и каменистый из всех путей из-за разочарования, которое не мог преодолеть, разочарования в любви. Представьте себе, мой шишиа, вам дарят яблоко, яблоко бессмертия, действенное лишь для одного человека, и вы передаете подарок дальше, вашей возлюбленной, а она, вы уже предчувствуете катастрофу, дарит яблоко…
— Ее любовнику. Я знаю уже эту историю.
— Ох. Откуда же?
— Не помню. Подцепил где-то.
— Счастлив человек, кому удается подцеплять где-то столь ценные истории. Пусть даже в постели.
Бёртон молчал, мысли переполняли его. Как Упаничче узнал о Кундалини? Наукарам точно молчал. Другие слуги не осмелились бы и словом обмолвиться. Может, Упаничче общался с другими британскими офицерами? Он не решался его спросить. Он ощущал стыд и к тому же уже знал ответ: от гуру ничего не скрыть. Маятник, что отталкивался от шутки и улетал в серьезность. Начиная с этого дня он заметил, как гуру вплетает в занятия присутствие в его жизни Кундалини, он замечал это по темам, которые тот затрагивал, по пословицам, которыми гуруджи его одаривал. Однажды, посреди разговора, который вел во все стороны, учитель сказал: «Лишь одно дарует настоящую физическую радость — чего ты с трудом добился у женщины, которая не является твоей». Бёртон тем временем привык к подобным неожиданностям. Его уже мало шокировали высказывания такого рода из уст уважаемого и почтенного учителя. Он послушно спросил об источнике данной мудрости. Это слова Ватьсьяяны, мой шишиа, автора труда, который мог бы оказать тебе большую пользу. Он называется «Камасутра» и содержит именно то, что обещает ее название — искусство любви.
— Имеется в виду божественная любовь?
— Божественная — в том смысле, что боги дали нам способность к ней. Но не любовь к богам, ей в данном произведении уделяется немного места.
— Я и не знал, что вы занимаетесь и такими темами.
— Вы ничего не знаете. Перед вами сидит величайший специалист по «Камасутре».
— Почему же вы мне раньше ничего не рассказывали, гуруджи?
— Ох, мой шишиа, путь знания долог. Кто идет в ученики к мастеру-миниатюристу, тому в первый год позволено рисовать только линии, круги и спирали на деревянных досках, и когда он достигнет в этом совершенства, ему разрешат изобразить цветок лотоса, оленя или павлина. И если цветы и звери найдут одобрение в строгих глазах мастера, ученик сможет участвовать в деталях миниатюры. Но это, мой шишиа, будет позволено ему лишь годы спустя. И ты полагаешь, я вручу тебе все наши сокровища за один раз? Не ощутишь ли ты скуку и пресыщение? Нет, тебе надлежит знакомиться с ними постепенно, и все-таки кое-что так и останется тебе неведомым.
— Я сгораю от любопытства, гуруджи. Когда я смогу прочитать эту книгу?
— Это будет непросто, мой шишиа. Как мне найти ее среди всех моих книг?
— Я мог бы помочь вам.
— Это тысяча книг. Часто у них склеены листы, а иногда утеряна заглавная страница.
— Работа не страшит меня.
— Я слышал, в книгах, что лежат долго, пыль — ядовита, и она накрепко оседает на легких, а если кого поразит — он будет кашлять всю жизнь.
— Не думаю, что это настолько опасно.
— Ох, я совсем забыл, «Камасутра» написана на санскрите.
— Как вы относитесь к двум дням санскрита в неделю?
— Причем сутрами, смысл которых открывается лишь тому, кто превосходно знаком не только с языком, но и со временем написания.
— И вы не верите в своего лучшего ученика?
— Мне надо подумать. «Камасутру» легко понять превратно.
— Может, вы научите меня хотя бы одной сутре? Как предвкушение.
— Одна сутра не помешает. Дайте подумать, мой шишиа, что подойдет мужчине вашего калибра. Я расскажу вам кое-что из шестой части, посвященной куртизанкам. Эти женщины, говорит Ватьсьяяна, в принципе, обобщая лишь сказанное до него Даттакой, мудрости которого, разумеется, основаны на трудах его предшественников, они никогда не предстают в истинном свете, они всегда прячут свои чувства: любят ли мужчину или ничего к нему не испытывают, находятся ли они с ним потому, что он доставляет им удовольствие, или же в расчете отобрать все богатство, которым он владеет.
II Aum Shubhagunakaananaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Ты припозднился.
— У меня нет больше денег на тонга.
— Все еще не нашел работы?
— Нет, ничего.
— А как же письмо, оно должно было пробудить впечатление?
— Меня прогоняли, прежде чем я мог его представить. Надо, чтобы кто-нибудь вначале прочитал это ваше восхитительное произведение, хотя бы один единственный фиренги. Это была моя ошибка. И я-то опытен в общении с фиренги! Что я себе выдумал. Я смешон, я знаю. Воображал, что заинтересую их. Как мне это пришло в голову? Мол, я, Наукарам — человек, который столько пережил, столько выучил, так изменился. А что видят незнакомые со мной фиренги? Да они меня не видят. Вообще не видят. Бёртон-сахиб меня бы не прогнал. Моя история пробудила бы его любопытство. Он потратил бы на меня хоть несколько минут. Я в отчаянии.
— Ну что ты, что ты, бхай-сахиб. Пусть один из этих фиренги лишь заглянет в то, что я написал. У него сразу проснется аппетит.
— Пусть только один из них возьмет в руку эти многочисленные листы, не так ли? Вы это хотели сказать? Пусть он только начнет читать. И что он тогда сделает? Он бросил мне их в лицо. Да как я смею, сказал он, раздувать толстую сказку из моей службы у офицера.
— Такого не могло случиться.
— Случилось. Листы теперь грязные. В том доме явно не следят за уборкой. Как раз там я бы и пригодился. Это было соседнее бунгало. Наш дом пустует. Сад зарос. Ходят слухи, что там обитает дух женщины. Мы с вами вдвоем сотворили толстую сказку. И кого она будет кормить? То был единственный фиренги, которого мне удалось увидеть. Прочие передавали мне, что не нуждаются в моих услугах. Неужели в городе появилось так много хороших слуг? Самодовольные гоанцы, вы знаете, о ком я, которые одеваются как фиренги и носят на шее крест, который мешает им бегать. Он заставил меня ждать на солнце. Его господину не хочется ничего читать. Ему слишком жарко. Что с ним случится, если он будет читать все, что ему приносят какие-то прохожие. Я даже не верю, что фиренги потратил столько слов. И как же часто кто-то приходит к вам в дом с письмом, спросил я. Этот гоанец надсмеялся надо мной. Он предложил, что я могу день помогать на кухне, тогда домоправитель посмотрит, гожусь ли я на что-либо. Такое унижение.
— Не надо терять мужества.
— Вам легко говорить. Я знаю, легко сносить чужие беды. Я даже разыскал учителя, Шри Упаничче. В надежде, что он вспомнит меня, хотя уже прошло почти пять лет. Дверь открыл его сын. Высокий человек. А учитель был такой маленький. Сын был в трауре. Его мать умерла. А отец удалился в какой-то ашрам. Где-то около Ганга. Сын был дружелюбен, как его мать. Предложил мне помочь. Я поспешно ушел. Как он может помочь? Помощь людей, которые не могут по-настоящему помочь, только усиливает унижение. У входа внизу был все тот же брадобрей. Он не узнал меня. А если бы и узнал, то что он мог бы подтвердить?
— Времена сейчас трудные, никто не спорит. Мне неловко именно сейчас поднимать эту тему, но мы как-то позабыли про мой гонорар. Кое-что поднакопилось. Не такая уж и несущественная сумма. Десять рупий. Я подсчитал вчера вечером. Если позволите, я сделаю предложение, которое нам обоим пойдет на пользу. Давайте определим последний взнос до окончания работы. И не важно, сколько она еще продлится.
— И вы наверняка уже задумывались о сумме этого взноса.
— Я предложил бы, чтобы вы заплатили мне еще раз шестнадцать рупий. И больше мы ни слова не пророним о деньгах.
Она никогда не рассказывала о себе. Было ошибкой осаждать ее в спальне. Она удерживала его на расстоянии тем, что возбуждала его. Когда она поджимала губы, он не мог оторвать взгляда от ее рта. Пока она вжималась в него сверху бедрами, он пристально смотрел на обещание ее рта, на мерцание ее немоты. Ее коса распустилась — ему казалось, она предавалась теперь страсти всякий раз, едва скорбь внутри нее грозила все обездвижить — она тяжело дышала, ее ожерелье порвалось и жемчужины спрыгивали с ее груди на его. Его глаза торопливо бегали, чтобы охватить все, наслаждение их обоих. Она задышала тяжелее, его взгляд сбился, еще тяжелее, а он, его отделяло всего немного, когда она остановилась и больше не двигалась, положив руки ему на грудь, начала говорить, по-прежнему сидя на его пульсирующем изумлении, говорила целыми предложениями, знакомым, доверительным голосом, рассказывая как будто мимоходом и в то же время требуя всего его внимания. Ему пришлось умерить толчки, чтобы следить за ее словами, которыми она описывала мудреца, брахмана по имени Ауддалака, который еще в молодые годы был инициирован во все формы ведических ритуалов, также и в те, когда соединение мужчины и женщины является торжественным жертвоприношением. Но однажды Ауддалака, столь грамотно рассказывающий о символической силе вульвы, возжелал ученицу по имени Виджайя и подстроил, чтобы они соединились во время ритуала, но этого ему было мало, он желал ее и вне обрядов, и они соединились, эти молодые люди, и страсть и наслаждение, какие они вызывали друг у друга, превзошли все остальное и затмили тот ритуал, которым люди поддерживали общение с богами. Кундалини умолкла. И что дальше? — спросил Бёртон. Раньше ты рассказывала все истории до самого конца. Она не отвечала. Ее молчание закралось в него. Он опустил взгляд на тонкую линию волосков, подобно цепочке крохотных муравьев поднимающуюся от ее лобка по животу к пупку и дальше, до маленькой ямки между грудей. Его рука скользнула по волоскам — ее гордость, рома-авали, которая магическим образом, как уверяла она, соединяет землю и небо. Наивернейший признак ее красоты, в чем она была убеждена. Он не разделял этого мнения, но она скорее покончила бы с собой, чем согласилась бы их выщипать. Его рука следовала соединению между ее сердцем и ее лоном. Когда их взгляды вновь встретились, ему почудился огонек симпатии в глубоком озере ее глаз. Он улыбнулся ей, и в его улыбке она, видимо, разглядела чрезмерное обещание ее глаз и потому начала двигаться, заталкивая его в область ее власти, и была жаднее обычного, жадно царапала и кусала, словно могла удержать вкус его тела, когда он завтра уйдет, словно могла оставить долговечный орнамент на его коже. Усталые, они выпали из любовной борьбы. Самое прекрасное время, подумал он, минуты, не отягощенные ни единой мыслью, самое прекрасное время, подумал он, то, которого он не замечает. И осознал, что это время уже в прошлом. Приподнявшись, стал пить ее губы, как будто искал в них хмельной нектар. А она, схватив его левую руку, играла его пальцами, скрещивала их, тянула за нижние фаланги, так что они похрустывали, и вдруг скользнула в напев, еле слышный, смысл которого возникал постепенно:
Летним днем
В тени под деревом
Там лежит она, там лежит она,
Подняв свои платья,
Чтоб голову защитить,
Так говорит она, так говорит она,
От лунных лучей.
II Aum Yagnakaayaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
На второй день лахья начал беспокоиться. Наукарам и раньше пропускал встречи. Однажды он заболел, а в другой раз затаил на него обиду за какое-то вымышленное оскорбление. Но оба раза лахья заранее знал, что тот не придет. Но сейчас никакой причины не было. Последнее время Наукарам совсем пал духом, был безвольным и вялым. Это проблема у людей низших каст, они слишком легко сдаются, когда встречают противодействие. Было весьма неприятно сидеть весь день на обочине в ожидании. Посреди шакалов, не упускающих возможности его высмеять. Они не могли вынести, что у него уже несколько недель был клиент, приходивший ежедневно, да еще в такое время года, когда один заказ в неделю — удача. Им овладел страх. А что если Наукарам пропадет. Если повествование сейчас оборвется. Тогда история будет искалечена. Этого нельзя допускать, они же почти закончили. Оборвать сейчас — как ужасно. Он удивился силе своей тревоги. Она заставила его встать. После полудня он решил разыскать Наукарама. Не очень-то простая задача. Он не знал, где тот живет, вроде бы где-то у родственников неподалеку от дворца Сакраарваадаа. Он спрашивал во всех магазинах того района. Знаете ли вы высокого сутулого человека, который работал слугой у фиренги? Знаете ли вы человека по имени Наукарам? Никто не знал. В конце концов он нашел его по чистой случайности. Он зашел в маикханну, потому что его мучила жажда и ноги его болели. Он еще не успел ничего заказать, как увидел знакомую фигуру. Наукарам в одиночестве сидел за столом и почти уже ничего не соображал.
— Я думал, вы не пьете даару.
— Для особенных дней нужны особенные напитки.
— Что же случилось?
— Ничего. Со мной все кончено. Вот и все.
— Как это — кончено?
— Вас это не касается. Наша совместная работа, если так можно выразиться, закончена.
— У вас пропало желание?
— Пропала возможность. Я теперь не имею ценности. У меня нет ни рупии. Одни долги.
— Перед кем?
— Я бегал по всем братьям, от маамаа до каакаа. Больше мне никто в долг не дает, а те, кто могли бы что-нибудь дать, хотят вначале получить назад деньги, которые они мне уже одалживали. Я почти у всех в долгу, понимаете. Потому что столько времени потребовало это письмо, которое и не письмо вовсе.
— Вы не можете сейчас отступать.
— Это все ты! Ты растянул дело, чтобы обобрать меня. Ты отнял у меня последнее. Мне пришлось брать в долг. Я заложил вещи, которые привез из Европы. Ходил побираться к родственникам, чтобы наскрести на твой гонорар. Ты водил меня за нос. Я в долгах у всего города, а что получил взамен? Ничего, у меня нет ничего. Кроме писанины, которую никто не хочет читать.
— Вы не должны опускать руки. Послушайте, когда уже так много пройдено, надо довести дело до конца. Вы напоминаете мне того человека, которого много лет тому назад уличили в воровстве. Судья предложил ему самому выбрать себе наказание: съесть килограмм соли, или получить сто ударов палкой, или заплатить штраф.
— Да ты просто болтун.
— Вор выбрал соль, он ел, ел и мучился, а когда почти все съел, вообразил, будто не может больше положить в рот ни щепотки, и закричал, хватит, хватит соли, я лучше вытерплю удары палкой. И его начали бить, девяносто или девяносто пять раз, тут он вообразил, что не сможет больше вытерпеть ни единого удара, и закричал, довольно, довольно палок, дайте я, пожалуйста, заплачу штраф.
— Хитрый лахья. Глупый слуга, который ничего не понимает. Ты умеешь читать и писать. Ты — брахман.
— Если у вас больше нет денег, не страшно, я дам вам отсрочку.
— Ах, какая вдруг щедрость. Но боюсь, четырех рупий будет недостаточно. Вспоминаешь? Еще как минимум восемь рупий.
— Не надо тревожить старые истории. Это моя профессия.
— Достойнейшая профессия, если такие вообще бывают. Достойный лахья. Столько бедняг, которых можно использовать. Ужасно.
— Прошу вас. Вам пойдет на пользу, если вы чистосердечно расскажете всю историю целиком. Давайте забудем про деньги.
— Может, ты еще захочешь вернуть мне все?
— История эта действительно затронула мое сердце, как я однажды говорил вам. Я предоставлю и бумагу, и чернила, а от вас требуется хранить терпение еще несколько дней. В конце я передам вам такой труд, какого еще не держал в руках ни один слуга.
— Мне этого недостаточно. Это недостаточно привлекательно. Предложи мне чего-нибудь получше.
— Хорошо, слушай мое самое последнее предложение.
— Ну-ка, ну-ка, любопытно.
В день, когда она заболела, Кундалини попросила Бёртона жениться на ней. Бледность и худобу ее лица он приписал волнению. Он почувствовал, что его застали врасплох, но позже, в воспоминаниях, видел, сколь презренной была его реакция, сколь недостойной, недостойной ее. Он запутался в собственных увертках. С горьким смешком она прервала его. Не беспокойся, господин мой, мы не будем ни четырежды обходить вокруг священного огня, ни подходить к алтарю. Мое желание — лишь гандхарва-виваха, скромная церемония, для которой нужен наш уговор да две гирлянды, уговор, что мы будем вместе, пока захотим быть вместе. Церемония очевидности. Нам даже не нужна помощь посторонних, гандхарвам, небесным музыкантам, принесем мы свое свидетельство. Что за чушь, сказал он, зачем тебе такой уговор? Она умоляла, ей это было важно. Мне запрещено выходить замуж за смертного, объяснила она. Почему? Не могу сказать, это связано с верой, с посвящением в храм. Он делал вид, будто не понимает. Она с тусклым взглядом продолжала умолять. Я словно бы уже замужем, за неким божеством, а больше не должна рассказывать. Но все-таки можешь вступить в брак вторично? Это будет мне освобождением, ты не понимаешь, но доверься, и тогда поймешь, я обещаю. Надо было ее успокоить, мгновенно согласиться, обрадовать умоляющие тусклые глаза простым «да», но он был затуманен желанием переломить ее, разбить ей панцирь. Он слишком увлекся расчетом своей выгоды от ситуации и потому не понял ее. Впоследствии раскаяние и неуверенность терзали его, он задавался вопросом, осознавала ли она тогда, что больна серьезно, а может, ей стало хуже, когда он объявил, что даст ответ скоро, хотя ответ был уже готов. А вдруг он спас бы ее жизнь, если бы они тогда сразу поженились, взяв в свидетели небесных музыкантов? Задавать себе подобные вопросы было признаком смятенности ума.
II Aum Amitaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Ее нашел я. Это нечестно. Мне пришлось сложить ей руки. Я убрал самые ужасные следы смерти, и только потом послал за Бёртон-сахибом. Он требовал немедленно вызвать старого врача. Не знаю, сколько раз я повторил слова «Она умерла», прежде чем он понял. Тогда он опустился на постель и сидел так часами. Мне пришлось заботиться о всех практических вещах. А кто иной стал бы этим заниматься? Все оказалось тяжелей, чем мы подозревали. Они отказались ее сжигать.
— Кто?
— Священники. Бёртон-сахиб был в ярости. Он так разгневался, что я решил, он потребует сожжения под дулом пистолета. Мне не хотелось объяснять причину, и я уходил от вопросов, но он загнал меня в угол, так что пришлось сказать, мол, это вопрос чистоты. Она считается нечистой из-за связи с ним? Да, ответил я, из-за этого тоже.
— Вы нашли выход?
— Я встретил человека неподалеку от места сожжения. Один из прокаженных, каких там много ошивается. У него была разъедена половина лица и даже пол-языка. Вид его был невыносим. А голос живьем сдирал с тебя кожу. Ты заблудился, малыш? Мне захотелось быстрей сбежать. Но я застыл на месте. Не спрашивай почему. Я даже поведал ему о нашей беде. Мы вам поможем, сказал он. Приносите труп сюда, ночью, когда все спят, и мы сделаем то, что требуется. У нас есть пуджари, если вам важно, и в слюне его больше святости, чем в тех лицемерах, что прогнали тебя. Они-то по ночам забиваются в щели, чтобы пожрать дневную добычу. Ни разу я не принимал помощь с таким неудовольствием. Но не было выбора. Все-таки он сделал хорошее предложение, пусть и угрожающим голосом. Однако понадобилось время, чтобы убедить Бёртон-сахиба. Пока он понял, что это единственная возможность. Все его влияние и его власть оказались бесполезны. Я думал спросить у слуг, кто из них поможет отнести труп к реке. Он остановил меня. Мы сделаем это вдвоем, сказал он. Только вдвоем. Это наш долг. Мы укутали ее в несколько платков. Дождались, пока все заснут. Я открыл дверь бубукханны и ворота на улицу, потом мы подняли ее, я — за ноги, Бёртон-сахиб — за голову, и двинулись в путь…
Лахья записывал, строчка за строчкой заполнялись повествованием Наукарама, а между строк порхали его мысли, улетая от этого бесцветного описания. Шторм, и смерть, и полночь, и место сожжения, что за роскошные декорации, а этот недалекий человек рассказывал столь неумело. Где же голые и бесстыжие существа, что охраняют переполненные драгоценностями горшки, зарытые от алчных упырей, жадность которых затмила всякий страх? Где йог, выстукивающий двумя берцовыми костями на черепе жуткую праздничную музыку. Лахья уже почти не слушал, он не мог дождаться прощания. Добравшись наконец домой, он отмел в сторону приветствие жены и немедленно удалился во вторую комнату, в страхе, что хотя бы одна из множества его идей испарится, прежде чем он успеет ее записать. Он поспешно набросал первую картину, возникшую в его голове: в вышине небосвода перекатываются бистровые облака, бесформенные, словно громоздкие чудища. А под ними, в центре картины, два мужчины, хозяин и слуга, чужие для этого места, для этой ночи, которых связывает друг с другом гораздо больше, чем они знают, чем решаются себе признаться. Они с усилием несут труп, тело умершей возлюбленной, любовницы их обоих. Лунный серп не светлее слонового бивня, копавшегося в грязевой лужи. Господин поднимает тело себе на плечо, он сильный человек, который может и среди шторма вынести тяжесть былой любви. Другой, слуга, неверными шагами нащупывает тропу, словно ожидая, что вот-вот упадет. Начинается дождь. Дорога поблескивает зловещей белизной. Сквозь темноту и сплетенье ветвей пробивается далекий луч света, как золотой штрих, как прожилка на темной глади пробного камня. Мужчины идут на свет, то ли потому что иного источника света нет, то ли слуга догадывается, что это — отсветы кремирующих огней, вопросительно пронизывающих ночь. Они доходят до смашаана, открытой площадки у реки, до места, которого и при свете дня надо избегать. Оно пустынно, как кажется им на первый взгляд, и слуга уже боится, не стал ли он жертвой отвратительной шутки. Из земли поднимается смрад смерти. Слуга в нерешительности останавливается. Сможет ли он очиститься от скверны, если ступит на нечистую землю? Но господин, защищенный неведением, идет дальше, мертвое тело утяжеляет его поступь, он наступает на оставшиеся, несожженные кости, и они скрежещут под его ногами, как зубы чудовища. Слуга закрывает рот концом тюрбана и идет следом. Перед ними вспыхивают призрачные огни угрюмо-красного цвета, словно шакалы, пожирающие жалкие остатки человеческих жизней, обгладывающие их до белых костей. Над костром парят призрачные существа, которым надо убедиться, что прошлые их тела сожжены в пепел. Они залетели мимолетно, в ожидании, пока новые тела, где им суждено обитать, будут готовы принять их. Но есть и те, кто населяет смашаан. Здесь бродят духи вероломно убитых с кровоточащими членами, за ними следуют скелеты их убийц, чьи потрескавшиеся кости едва держатся на остатках жил. Ветер стонет, а набухшая река клокочет кровью суетного мира. Господин и слуга уже потратили мужество многих жизней. Они не одни. На другом конце смашаана, под пальмой, тщетно сопротивляющейся дождю и ветру, жмется кучка несчастных. Посредине — человек с половиной лица, перед ним воткнута в землю палка. Он одет в дхоти цвета охры, а выше пояса тело покрыто лишь длинными волосами, свалявшимися в жирные завшивленные жгуты. Это грива лошади. Белые известковые полосы словно смиряют его тело, а на бедрах висит корсет из костей. Пока он не шевелится, то кажется статуей. Он встает. Вот и вы, говорит он. Это не слова приветствия. А вот то, от чего вам надо отделаться. Не смей так говорить о ней, обрывает его господин. Слуга поражен, не лишился ли тот рассудка. У нас найдется немного древесины. Мы преданы душой созданиям тени, поэтому добавим к костру той, которую не знали, но считаем одной из нас, сандалового дерева. Прощание с ней будет ароматней прощания с нагарским брахманом. Господин кладет труп на землю. От вас больше ничего не нужно. Даже наоборот, мы желаем, чтоб вы исчезли. От вас нет прока, вы годны лишь в свидетели собственного кошмара.
— Я был поражен, прочитав на прошлой неделе в «Бомбей таймс» о том, каких успехов достигли мы в миссионерстве.
— Да, лейтенант Одри, учитывая обстоятельства, мы выглядим весьма неплохо.
— Неплохо? Ну да. Неужели может быть хуже?
— Будьте терпеливы.
— Разумеется, терпение — высшая гражданская добродетель.
— Но вы же не будете всерьез отрицать, что дело продвигается? Согласен, медленно и осмотрительно, но продвигается.
— Ваше преподобие, на мой взгляд, достигнутые результаты находятся в грубом несоответствии с применяемыми средствами. Затратив вдвое меньше денег и времени, можно было добиться вдвое большего числа новообращенных среди индусов.
— Ну, это уже слишком, мистер Бёртон!
— Да ты в своем уме, Дик, сам же знаешь, что индусы не меняют веру!
Большой ужин в офицерской столовой. Между двух председателей по обеим сторонам длинного стола, двух почтенных стариков, у которых мозги сплавились от жары, так что они могли вспомнить лишь то, что им крепче всего внушали — муштру. Нельзя было допускать, чтобы серьезные разговоры отравляли застолье, однако на этот раз они не могли уследить, потому что один глава стола в первые же дождливые дни серьезно простыл и его тяжелое сопение полностью отняло его у общества, а второй слышал лишь тогда, когда ему орали прямо в ухо. Улыбнувшись взволнованной беседе между Ричардом Бёртоном, лейтенантом Амброзом Одри и его преподобием Вальтером Постхумусом, он отправил себе в рот кусок вареной индейки.
— Мудрый народ. Поумнее нас. Добровольное миссионерство? Это contradictio in adjecto, противоречие в определении. Почему португальцы в Гоа добились успеха? Потому что католическая церковь умеет лучше убеждать язычников, чем англиканская? Ни в коем случае. Существует лишь одно объяснение — насилие. Применение насилия безо всяких условий и оговорок. Васко да Гама привез восемь францисканских монахов и восемь капелланов. Они должны были проповедовать, но кардиналы засомневались в плодотворности проповедей, опыт учит изворотливости, потому они распорядились привлечь к обращениям меч. Еще перед высадкой в Калькутте добрый да Гама, прославляемый на родине как завоеватель земель и человеческих душ, поджег целый корабль, полный мусульманских паломников. Ступив на берег, он, не откладывая в долгий ящик, простите мой вольный глагол, расстрелял всех непокорных рыбаков. И индийцы резво стали одеваться как португальцы, напиваться еще сильнее, чем португальцы, называть себя португальскими именами и бегать на церковную службу чаще священников.
— А мы, напротив, верим в слово, в нашу благую весть.
— Вы разбираетесь в деле лучше меня, господа, и может, объясните мне такую вещь: я слышал, будто португальские миссионеры переодевались. Они якобы бродили по округе как отшельники и даже проповедовали мешанину из евангельских сюжетов и туземных легенд.
— Масала-Евангелие.
— А во время процессий они вроде бы выставляли в паланкине святых вперемежку с индусскими божествами. Очень странная история…
— Я бы скорее сказал — богохульная!
— Но не без изящества и не без успеха.
Это еще сносный разговор, приходится радоваться любым цветкам местной болтовни. Как же он натерпелся на последнем ужине, когда кого-то награждали, и бригадир говорил похвальное слово, на изнуряющей жаре, подробно описывая карьеру, которая не уступала по занимательности мухам на столе. Время от времени кхидматгар, в тюрбане, величественном, как боевой трофей, приближался к столу, чтобы прогнать их, и его тряпка порхала над головами, сраженными дремотой. Когда бригадир добрался до конца своей официально оцепенелой хвалебной халтуры и вскрикнул «Гип-гип!» в честь героя вечера, слова его не долетели до спящих ушей. Дремали уже не только самые нестойкие, теперь поникли все головы до единой. Бригадир стоял с пунцовой головой, и Бёртон поспешил ему на помощь, воздев почти пустой бокал мадеры, он со всей силы выкрикнул «Ура!», и все головы тут же выкатились из сна, лицевые мускулы задергались, как птицы, в чье гнездо брошен камень, а Бёртон ухмылкой подбодрил бригадира на повторный клич, а когда тот не последовал, он затянул «Какой он славный малый», и остальные попытались, кряхтя и кашляя, примкнуть. У бригадира во главе стола был вид главнокомандующего, чье войско безнадежно рассеялось, голоса натыкались друг на друга, воистину, «Никто не станет отрицать», что последняя строка, как и весь закупоренный вечер, брызнула во все стороны.
— Что толку в успехе, ради которого надо поступаться основами своей веры?
— Конечно, пусть лучше язычники высмеивают нас за то, что основатель нашей религии — сын бадхахи.
— Раз важна профессия Иосифа, давайте сделаем из него воина или дадим ему другое занятие, не важно какое, главное, чтобы он не относился к низшей касте.
— Благодарю вас за помощь, Бёртон. Но если мы на такое пойдем, то можем сразу переписать все Священное Писание.
— Неплохая идея. Предположим, Иисус был сыном принца из Матхуры, и злой махараджа повелел умертвить всех детей в округе, потому что пророчество предсказывало ему несчастье от Спасителя, рожденного в полночь…
— Вы заговариваетесь.
— Полегче, мой милый, полегче.
— Насыщение многих людей — это, без сомнения, внушительное достижение. Еще большего впечатления мы добьемся, если наш Иисус из Матхуры победит парочку чудовищ. К примеру, задушит злого змея. Это же вполне возможно.
На этих обедах ели слишком много баранины. Говядина была немыслима, по одной простой причине — это была бы высшая форма каннибализма. Свиное жаркое было невозможно, каждый из них видел свиней на базаре, и «валяться в грязи» — это еще слабо сказано, вдобавок все поварята были мусульманами. Иногда появлялась ветчина, всеми желанная, как прекрасная кузина, ступившая на кривую дорожку и потому рядящаяся в чрезмерно пристойные одежды, так что ее именовали Wilayati Bakri, европейский ягненок, иными словами: невинный агнец. Некоторые индусы не притрагивались вообще ни к какому мясу, на что у бригадира имелось простое объяснение, которое он с удовольствием повторял для назидания и развлечения каждого нового гостя: индусы верят в перерождение, ведь так, и думают, кто недостойно жил, станет в следующей жизни животным, так-то, и боятся, что поедая мясо, могут съесть собственную бабушку, вот как.
— Почему бы нам не использовать другие средства?
— Другие, помимо Евангелия, Амброз?
— Нет. Помимо проповеди и насилия. Мы могли бы увеличить число христиан, если бы раздавали бесплатную еду. Своей щедростью мы убили бы разом двух мух: кормили людей здоровой пищей и увеличили число христиан. Каков, по-вашему, успешный коэффициент между мешками с рисом и крещениями?
— Возможно, и сработает, но представь себе, какая сеть распространения понадобится, чтобы держать всех новообращенных на привязи. Нет! И зачем вы так жаждете превратить хороших язычников в плохих христиан? Неужели вы верите, что стоит лишь переодеть индусов в европейцев или в христиан да чуть потренировать их, и они станут мыслить и чувствовать как европейцы и христиане? Вздор. А как насчет сипаев? Им же чертовски неудобно в том толстом сукне, которое мы на них напяливаем?
— Едва мы отворачиваемся, эти ребята первым делом снимают форму и надевают легкие курты. Что мы о них знаем? Нечего будет изумляться, если они однажды обратят свое оружие против нас, нечего будет хлопать глазами, потому что мы вбили себе в голову, что якобы заслужили их верность своим хорошим обхождением с ними.
— А часто ли вы видите своих овец, ваше преподобие? Вы задавались вопросом, как проводят эти люди свой досуг? Как они общаются, что говорят о нас, что замышляют?
— Боюсь, я досыта наслушался этих пьяных речей. Я откланиваюсь.
— Послушайте, ваше преподобие. Наша власть держится лишь на том, что у туземцев высокое мнение о нас и низкое — о себе самих. Если они лучше узнают нас, а это случится, если они массово перейдут в нашу веру, то потеряют к нам всякое уважение. Они преодолеют свой комплекс неполноценности. Перестанут подчиняться. Поверят, что смогут победить, а не будут, как сейчас, полагать, будто повержены раз и навсегда. Через поколение мы можем оказаться перед лицом катастрофы. В одном-то мы по крайней мере сходимся: если жители Индии объединятся на один-единственный день и заговорят в один голос, то они выметут нас вон отсюда.
— То есть пока они боятся, повода для беспокойства нет?
— Страх рождает подозрительность, подозрительность — лживость. Слабак и трус прекрасно знают, почему они не доверяют соседу.
— Полнейшая чушь! Нет, честное слово, я крайне удивлен. Даже если допустить, будто вы правы с политической или военной точки зрения, все же мы не имеем права обрекать язычников на вечное проклятие. Неужели мы должны утаить от них блага нашей цивилизации, руководствуясь такими оппортунистскими взглядами? Нет — миссионерство будет двигаться вперед, вы еще увидите, и пусть потребуется еще сотня лет, но Британская Индия станет христианской, и тогда эта страна по-настоящему расцветет. А теперь извините меня, господа, я прощаюсь, вы навели меня на полезные мысли для моей воскресной проповеди.
II Aum Avighnaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— И он не знал, что она раньше была девадаси?
— Нет.
— Но, наверное, он что-то подозревал?
— Нет. Точно нет.
— Стало быть, ничто не омрачало его чувств?
— Я слишком поздно понял его чувства. Я недооценивал, как много она для него значила. Я осознал это лишь после ее смерти.
— Он горевал?
— Да, но в своем странноватом духе. Он ничего не делал, как остальные люди. Первое задание, которое он мне дал после той ночи сожжения, было найти для него обезьян. Не важно, каких, наоборот, хорошо, если обезьяны будут разные. И разнополые. Я решил, что он сходит с ума. Мне удалось раздобыть штук шесть, и вместе с другими слугами мы на тележке повезли животных в наше бунгало. Обезьяны лаяли, кудахтали, визжали, и изо всех ворот выглядывали садовники, потешаясь над нами. Мне было так стыдно! Следующий приказ Бёртон-сахиба однозначно доказывал его безумие. Он потребовал, чтобы мы разместили обезьян в бубукханне. Потом поведал мне, что ожидает вечером шестерых гостей и повелел накрыть на стол и позвать соответствующее количество слуг. Я был глуп, я не догадался сопоставить шесть и шесть. Но как я смог заподозрить, что произойдет? Никто из нас не был к такому готов.
— Необычное всегда объясняется позднее.
— В начале ужина мы должны были принести обезьян в дом. Он стоял во главе стола и приветливо здоровался с обезьянами как со старыми друзьями. Ни с одним офицером он не бывал столь любезен. Он распорядился усадить их на стулья за большим столом и объявил, что будет ужинать вместе с ними. Он по-английски представил их, но другие слуги ничего не поняли. Они были заняты тем, что хватали обезьян и усаживали их на места. Большой павиан — это был доктор Касамэйджор, малый павиан — секретарь Рутледж, оба в сопровождении жен, третью обезьяну он назвал адъютантом Маккарди, а самая страшная обезьяна оказалась пастором Постхумусом. Я рассмеялся, но так, словно выскребал свой смех из подгоревшей кастрюли, и вслед за мной заулыбались остальные слуги. Вообще-то я не хотел смеяться ему в лицо, но мне казалось, если признать шутку, эта бессмыслица быстро закончится. Но он прикрикнул, что не потерпит непослушания и мы должны прислуживать гостям. Пригрозил даже, что выгонит нас всех прочь, если мы будем невежливы к гостям, и по его тону я понял, что это не шутка. Я дал знак слугам накрывать. Разумеется, обезьяны по-прежнему не сидели на месте, то и дело одна из них вскакивала, и ее приходилось усаживать обратно. Бёртон-сахиб делал вид, будто ничего не замечает, он играл роль гостеприимного хозяина, разговаривал с ними, обсуждал последние интриги при дворе, невозможно было поверить своим глазам и ушам. Он предостерегал против группировки нагарских брахманов, к которым относились тогда все советники махараджи, по крайней мере все министры. Он рассматривал варианты, как ангреци могли бы помешать их влиянию при дворе. Интересовался мнением гостей, а если одна из обезьян фыркала, восторженно восклицал: «Послушайте, послушайте, дамы и господа, какая подкупающая реплика!» Обезьяны разбрасывали приборы, разливали вино, шлепали лапами по супу, бросались друг в друга горохом. Лишь когда принесли жаркое, они стали вести себя лучше. Как вкусно, крикнул Бёртон-сахиб. Аллилуйя, пусть же будет вкусно вовек! Нам пришлось отнести его в постель, так сильно он напился к концу вечера. Было очень стыдно за него, но мы радовались, что выдержали это безумие. Мы еще не знали, что оно будет повторяться каждый вечер. И каждый вечер Бёртон-сахиб напивался так, что не мог сам добраться до постели. То, что мне пришлось пережить в те дни, было отвратительно; я едва выносил вид этого всего.
— Это хуже чем отвратительно. Это противно природе.
— И стало еще отвратительней. Там была одна обезьянка. Бёртон-сахиб уверял, что отбил ее у секретаря Рутледжа и теперь она якобы его возлюбленная. Он красил ей губы, надевал серьги, наматывал цепочки на ее сморщенную шею. Она была маленькая, когда сидела за столом, ее почти не было видно. Тогда он одолжил у одного из офицеров детский стульчик, на который ее нужно было усаживать во время еды. Он называл ее «моя милая», обхаживал ее. Пытался завлечь в свою игру кхидматгара, постоянно спрашивая у него: «Не правда ли, она чудесна? Не правда ли, она обворожительна? Хочешь, я спрошу у нее, нет ли у нее сестры, для тебя?» Это было так унизительно, что бедняга сбежал. Хотя у него не было другой работы.
— А чем он занимался с обезьянами днем?
— Он притворялся, будто учит их язык. Записывал звуки. Однажды он спросил мое мнение. Какая письменность, на мой взгляд, девангари, гуджарати или вообще латиница, больше подходит для передачи языка обезьян.
— Полагаю, Упаничче-сахиба он об этом не спрашивал.
— Правда, не спрашивал. Как вы догадались?
— Настолько сумасшедшим он все-таки не был. У него был развит глазомер на непочтительность. По отношению к вам он не пытался сдерживаться. Гуруджи — другое дело. И что же вы ему ответили?
— Я промолчал. Я молчал в те дни. Мне кажется, сказал он, наиболее адекватны будут китайские значки, но что поделать, не стану же я ради этих приматов учить мандарин. Он составил словарик их звуков, говорил, что собрал шестьдесят выражений, и очень гордился этим. Уверял, что скоро сможет беседовать с обезьянами.
— Наукарам, посмотри, какие у нас важные гости. Почему бы тебе не подсесть к нам?
— Простите меня, Бёртон-сахиб, я не могу подсесть к обезьянам.
— Что за слова? Где твое хлебосольство, Наукарам? Ох, никакой от тебя помощи. Давай же, ну, хоть сегодня.
— Оставьте меня, сахиб.
— Подойди сюда!
— Я тоже скорблю, сахиб.
— О ком же, Наукарам? Мы тут сидим в дерьме, как только что вот обнаружили, но эгей, Наукарам, но нам чертовски-больно-дико-весело.
— О ней.
— О ней? И кто же эта таинственная Она?
— О Кундалини, сахиб.
— Чего ты там шепчешь, мой милый. Мне даже послышалось — Кундалини. Быть этого не может. Ты? Почему ты? Для тебя же она была, постой-ка, как бы мне это поизящней сформулировать в присутствии наших дам, да, просто-напросто шлюхой! Вот именно — шлюхой, которую ты удачно мне навязал.
— Я привел ее в дом, потому что она произвела на меня большое впечатление.
— Ах, впечатление. Как трогательно.
— Она мне нравилась.
— Как женщина, Наукарам? Как женщина?
— Да, именно так. И моя привязанность росла. Я был счастлив, когда она появлялась, а когда уходила — я печалился и ждал ее возвращения. Вы же сами знаете, какой она была.
— Я знаю, знаю, какой она была, лучше тебя знаю. Ты только смотрел на нее, только слушал ее голос, и вот, глядите, какой результат. Глубокоуважаемые гости, позвольте представить — перед вами влюбленный человек.
— Что вы знали о Кундалини, сахиб?
— Знать все — это не цель, это не предел. Но раз ты задал такой вопрос, то знай, мне было известно о ней достаточно много.
— А было ли вам известно, куда она шла, когда покидала нас?
— Ты имеешь в виду — на праздники? Конечно, к родным, к семье.
— У нее не было семьи. Она была еще маленькой, когда мать отдала ее в храм, и больше они не виделись.
— Ты ошибаешься, ты что-то напутал. О таком она рассказала бы мне.
— Почему же? Почему она должна была вам о таком рассказать? Она боялась, что вы все поймете неправильно. Она боялась вас.
— Ты лжешь. Чего тут можно неправильно понять? Я стал бы ее жалеть.
— Возможно. А возможно — презирать. Кто знает с точностью все заранее?
— Так где же она была?
— Я лучше не буду вам говорить.
— Наукарам! Я сегодня же вечером выброшу тебя из дома. Клянусь перед этими обезьянами. Куда она ходила?
— Она посещала тот храм, где выросла.
— Она выросла в храме?
— Да, а потом пришла в Бароду.
— Она жила в самом храме?
— В задней комнатке.
— И что она там делала?
— Служила богу, сахиб. Она была прислужницей бога.
— И почему я должен ее за это презирать?
— Я не могу больше ничего сказать.
— Нет уж. Наоборот. Ты расскажешь мне все. Не волнуйся, я уже почти трезв.
— Я больше боюсь вас, когда вы трезвый.
— Что происходило в храме?
— Она прислуживала не только богу. Но и священнику.
— Как? Убирала и готовила?
— Нет, по-другому.
— Ты хочешь сказать — как женщина? Что-то типа танцовщиц науч?
— Да, примерно.
— И я должен тебе поверить?
— Это правда, сахиб.
— И сколько времени это продолжалось?
— Я не знаю.
— А когда она возвращалась туда, то она опять со священником?..
— Нет, не думаю. Точно нет. Она сбежала от него, потому что он плохо обращался с ней. Поэтому она и пришла в Бароду.
— И ты от меня все это скрывал?
— Ей необходимо было возвращаться. Это было единственное место, где она себя чувствовала защищенной, даже несмотря на священника. Она скучала по храму и его атмосфере, скучала по временам, когда сидела перед божеством и обмахивала его опахалом. Это странно. Ей было там хорошо и уютно. Хотя он плохо обращался с ней.
— И ты мне ничего не рассказывал. Чувствую страстное желание тебя высечь.
— Мне и в голову не могло прийти, что вам это неизвестно. Вы знали ее гораздо лучше меня. Я только проводил с ней вместе пару часов на кухне. Иногда мы вместе ели. Иногда сидели на веранде, когда вы уезжали. Вы и сами знаете, как редко такое случалось. Как же мог я осмелиться заговорить с вами о тайнах, к которым вы были гораздо ближе меня.
II Aum Devavrataaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Ты перешел все границы. Это непростительно, что ты наделал. Как ты посмел разбалтывать мои тайны? Это предназначалось только для твоих ушей. Или лахья имеет право рассказывать все направо и налево? И расплачиваться на базаре добром тех людей, которые ему доверяют? Я ошибся в тебе, ты недостойный человек. Одно это уже отвратительно, а ты вдобавок оболгал меня, и твоя ложь теперь уничтожит меня в этом городе.
— В чем дело, в чем дело? Я никогда не лгу!
— Я уже тебе не верю.
— Кто-то оклеветал меня.
— Ну вот, ты опять лжешь. Я слышал все собственными ушами. Там был певец, который вначале исполнял бхаджаны. А потом стал петь стихи собственного сочинения, и они были уже совсем не святыми, они были вульгарны, на потеху публике. Он насмехался над ангреци и сардарджи, над похотливым стариком, который воспылал любовью к прачке и потому каждый день приносил свою одежду в стирку. Глупейшие тексты. А потом вдруг запел про слугу, который обманывал своего хозяина. О его любви к хозяйской бубу, девадаси, которая ловко пользовалась обоими. Я застыл. Вначале я думал, это совпадение, но вскоре понял, что это объяснение невозможно. Я ждал, что все зрители сейчас обернутся и будут разглядывать меня. Мне было так неприятно. И больно. Но это еще было ничто по сравнению с тем, что последовало. Бубу, с удовольствием пропел он своим мерзким самовлюбленным голосом, она родила ребенка, когда господин был в отъезде на несколько месяцев. Она убила младенца, а слуга помог ей закопать труп в лесу.
— Такого я ему не рассказывал.
— Значит, ты признаешь, что он узнал все от тебя.
— Это мой друг, я просил его совета. Я сомневался, как мне дальше записывать вашу историю. Это не так легко, как вы думаете. Иногда у меня опускаются руки. Я не упоминал никакого мертвого ребенка. Нет, подождите, подождите, я, кажется, догадываюсь, мертвая обезьянка, помните, которую Бёртон-сахиб сам закопал в саду, это вы мне рассказывали. Может быть, я говорил о похоронах обезьяны, согласитесь, это сумасшедшее окончание большого безумия, и для сравнения, понимаете, для сравнения сказал, что он похоронил животное словно собственного сына. Всего лишь безобидное сравнение.
— А потом, какие были потом безобидные сравнения? И кто за это в ответе. Кто?
— За что в ответе?
— За стихи этого шакала, которого ты обзываешь своим другом. В конце, мне ни разу в жизни не было так стыдно, они оканчиваются тем, что слуга отравил бубу. Потому что она отвергла его любовь, и ревность разрушила его. Он забрал ее жизнь, потому что не мог смотреть, как она лежит в объятиях его господина.
— Нет, я никогда не стал бы такое говорить. Я не стал бы даже предполагать такое. Вы запутались. История, которую рассказывал мой друг, это вовсе не ваша история. Возможно, его вдохновил мой рассказ, не буду спорить, наверняка вдохновил его, но он сделал вашу историю своей собственной.
— За мой счет.
— Да что вам за беда от болтовни какого-то манбхатта?
— А кто теперь сможет разделить обе истории? Любой, кто мало знаком со мной, умножит свое знание ядом этой клеветы.
Когда Бёртон впервые о нем услышал, человек этот был похоронен под собственным именем, припечатан именем, собравшим в себе все проклятия, какие навалил на него город. Его называли бародский бастард. И только так. Было трудно представить себе, что он когда-либо носил иное имя. Это был прокаженный, с которым не хотел иметь дело ни один человек, кто хоть чуть дорожил собой. Но порой, когда уезжали все официальные переводчики, его вызывали в суд. Бастард с бравурностью исполнял задание. Он успокаивал обвиняемых, хотя они с неохотой принимали его помощь. С удивительной чуткостью реагировал на желания судьи. Местные диалекты вольно лились из него, напротив, его грамматически безупречный английский звучал так, словно он провел слишком долгое время на карантине. Что не странно, ибо помимо суда бародский бастард не имел никаких связей с британцами. Лишь на суде он пользовался английским языком, выученным у отца-ирландца, который дезертировал и зачал сына с местной женщиной по ту сторону северо-западной границы. Презрение, окружавшее когда-то отца, перешло на сына. С одной незначительной разницей. Если отец, отгородясь от проклятий, вел в общем и целом вполне счастливую жизнь, то сын оказался перед ними беззащитен. Бёртон повстречал бародского бастарда случайно на улице. Он узнал его по той дикости в одежде, о которой уже был наслышан. Никто другой не надел бы поверх длинного сари пайтхани из необработанного шелка — поношенную армейскую куртку, где дыры были заплатаны обрывками разноцветных тканей, а на голову — продырявленную дыню. Чтоб остудить мозги, как шутили. Бёртон придержал коня, чтобы двигаться с ним вровень, и заговорил на хиндустани. Тот, даже не взглянув, ответил по-английски. Бёртон упрямо продолжил на хиндустани. — Говорите со мной на английском, — грубо отрезал тот. — Почему? — Потому что я — британец. — Ты? — Бёртон поразился такой дерзости. Кто здесь только не отваживается величать себя британцем. — Ты — бастард, — сказал Бёртон, перед тем как пришпорить коня, без враждебности, но пресекая любые возражения. И подобно всем бастардам — добавил он про себя, — в тебе соединилось все самое дурное с обеих сторон. Таков закон природы, негативное пробивает себе дорогу.
Бастард решил подкрепить гипотезу Бёртона своим поведением. На день рождения королевы он объявился перед офицерским клубом и потребовал, чтобы его пустили. Все подданные Ее Величества имеют право на этот торжественный праздник. Он должен был считать себя счастливцем, что его всего лишь схватили за шиворот и выставили вон. Но бастард так просто не сдался. Вскоре в столовой раздался удивленный возглас, следом — еще один. Бог ты мой, вы только поглядите! Столпившись у окон, они уставились на прямо-таки дьявольское бесстыдство. Бастард сидел на обочине, где начинался выжженный газон. Он расстелил белую скатерть и выставил посуду, керамическую, украшенную рисунком плюща.
Никому не ведомо, где он ухитрился все это раздобыть. Из чайника с лебединой шеей он налил себе немного чая, и все отметили темный цвет, явно не тот привычный масала-чай, который пила эта братия. Он взялся за ручку большим и указательным пальцем, господи!, даже оттопырил мизинец, и, не обращая внимания на стражников, которые стояли вокруг и орали на него, неторопливо сделал первый глоток. Чашку выбили у него из рук, горячий чай — намеренно или случайно — плеснул в лицо одному из стражников. Чашка упала на землю, но не разбилась, а была раздавлена сапогами стражей, набросившихся на тщедушного человека. Бёртон и еще несколько офицеров немедленно выбежали, чтобы не дать им забить бастарда до смерти. Он лежал окровавленный, среди осколков. Никто не знал, где он обитает, а перенести его в офицерскую столовую было совершенно немыслимо. Выбежавшие офицеры некоторое время потоптались вокруг и постепенно, один за другим, вернулись к празднеству. Бёртон то и дело кидал взгляд в окно. Он не мог оставить лежать человека на улице. Срочно вызвал Наукарама и еще нескольких слуг. Они перенесли бастарда в бунгало и положили на кровать в бубукханне. Соседство обезьян вряд ли смутило бы лежащего без сознания. Бутылка старого портвейна убедила старого Хэнтингтона проверить, все ли кости целы, и сделать перевязку. На следующее утро бастард исчез.
С тех пор он больше не появлялся в суде. Свои дни он проводил на оживленных перекрестках, проповедуя истину, которую никто не понимал. Местные жители оставили его в покое, называя его с некоторой долей уважения каландар. Юродивый, которого поцеловал бог. Однажды ранним утром, в день самого важного рынка за месяц, он забрался на дерево у дороги, ведущей в город с востока, и со всей силы закричал: Duniya chordo, Jesu Christo, pakro. Har har Mahadev. Отрекитесь от мира и обратитесь к Спасителю. Да здравствует всемогущий. Все рассказчики упоминали о невероятной выносливости его голоса. Он выкрикивал эти слова, даже когда торговцы после полудня возвращались в свои деревни. Никто не осмелился бы предсказывать поведение каландара, и потому лишь британцы удивились, когда бародский бастард появился вдруг в костюме, рукава которого проглатывали его руки, а концы штанин волочились по земле. Расцветкой костюм подозрительно походил на «Юнион Джек». Облаченный во флаг Ее Величества, он гордо прохаживался весь день по Бароде, и впервые после побоев, которые навлек на себя в день рождения королевы, он рискнул пофланировать перед офицерским клубом, пока его не прогнали. Выкрикнув на прощание, что никто не посмеет его ударить, ибо это будет оскорблением для святости флага, для ценностей, трепещущих по ветру вместе с флагом. Удивление сменилось яростным негодованием, когда из Сурата пришло решение загадки. Несколько дней тому назад глубокой ночью кто-то украл государственный флаг с вышки перед въездом в военное поселение. Посланные сипаи — возмущение было все-таки не столь сильным, чтобы выгнать из тени офицеров — вскоре отыскали бастарда. Как раз вовремя, потому что он пытался прицепить обрывок флага на уличного пса, которого регулярно подкармливал. Бастарда бросили в тюрьму, и многие придерживались мнения, что это лучшее для него место пребывания до тех пор, пока он не освободит белый свет от своего присутствия. Бёртон был единственным, кто за него вступился, ко всеобщему изумлению. Бастарда следует освободить, доказывал он, поскольку тот не повинен в собственной испорченности, это подарок его родителей, который они вложили ребенку в колыбель. Вместо того чтобы поносить несчастное создание, все они должны извлечь урок из этого неаппетитного случая, а именно что кровь Запада не должна смешиваться с кровью Востока, поскольку такое смешение, господа, порвет в клочья обе стороны, как болезненно узнал это на себе наш «Юнион Джек».
II Aum Dvaimaturaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
Ему осталось лишь заполнить последнюю лакуну. Совсем незначительную. Можно даже сказать, что все готово. Первая часть его сочинения была почти что завершена. Пожалуй, самое время позволить себе небольшую похвалу. Разве он не имел право быть довольным? Разве не получилось у него создать из Кундалини великолепного персонажа? Ее можно было без стеснения сравнить с Шакунтала, с его — с… Нет. Это уже слишком. Закружилась голова. Он не привык к таким мыслям. Осознание собственного достижения пьянило. Что же еще надо было уточнить? Остался последний вопрос, каким образом Кундалини попала в храм. Видимо, был дан обет. А когда люди дают столь неумеренные обещания? Когда они мечтают о ребенке. Да, это было самое простое и самое изящное решение. Мать Кундалини была бесплодна, и она цеплялась за молитвы, и клялась, не единожды, нет, подобные клятвы повторяются тысячу раз, словно боги глухи или страдают забывчивостью, что если у нее будут дети, она отдаст первую дочь невестой богу. Бог, услышав ее молитвы, проявил относительную щедрость. И дал ровно столько, сколько собирался потом получить. Он подарил ей единственного ребенка, дочь, и этим ребенком мать Кундалини расплатилась за подаренного ей ребенка. Вот это божественная милость! Какая блестящая находка! Голова закружилась еще сильней. Он был полностью доволен.
— О тебе все спрашивают, где ты, что с тобой. Что мне говорить людям?
— Ты что, не поняла меня?
— Я не могу смотреть в лицо соседям.
— Замолчи же наконец.
— Ты все время сидишь тут, со своей бумагой и перьями, почему ты не выходишь, даже когда к нам приходит гость?
— Потому что у меня есть занятие получше.
— Да будут прокляты твои писания. Ты ни на что больше не обращаешь внимания. Ты променял семью на буквы. И это называется замечательным изобретением, которое превращает людей в отшельников, одиноких среди людей?
— Ты ничего не понимаешь, ты — ослица. Я всегда должен был записывать только то, что мне диктовали другие. Это были сухие письма, безотрадные письма. Прошение, передача прав собственности. Я формулировал их искусно, как только мог, порой немного украшал, но всегда оставался рабом чужих намерений. Я умнее этих клиентов, а был вынужден записывать их бестолковые речи. Теперь все меняется. Все уже изменилось. Неужели ты не понимаешь, как это важно?
Упаничче выждал, пока чуть не стало слишком поздно, чтобы открыть своему шишиа самое важное из того, что он вообще мог открыть чужаку. Он дождался Ночи Шивы, когда дух Бёртона от долгой бессонницы выгнулся эллипсом. Он дождался, когда окончатся чествования бога. Они возвратились в храм, после того как пронесли Шиву по трем холмам, собирая пожертвования всякий раз, когда опускали паланкин. Процессия не была единой в своих чувствах. Носильщики решительно сжимали шесты, юноши забывались в кружащемся танце, сборщик пожертвований использовал любые методы, чтобы заставить людей раскошелиться, даже грубоватые шутки. Он истекал потом, словно конферансье, измотанный, но наслаждающийся своей ролью; прочие верующие двигались по кругу вокруг носилок во все сгущающемся экстазе. Гуруджи уже приготовился ко сну. В белой нательной рубашке и пижаме. Вы слышали когда-нибудь об адвайте, мой шишиа? Он это сказал так, что Бёртону сразу представился митхайвалла, протягивающий новую сладость. Интонация была обманчива, к этому он уже привык, серьезность идет следом, на цыпочках. Адвайта означает «недвойственность». Послушайте меня, мой шишиа, и скажите потом, доводилось ли вам слышать мысль сильнее. Согласно адвайте не существует ничего, кроме единственной реальности, чье имя несущественно — бог, бесконечность, абсолют, брахман, атман, как мы пожелаем ее назвать. У этой реальности нет ни единого атрибута, которым ее можно было бы определить. На любую попытку описать ее мы должны отвечать: нет! Мы можем сказать, чем она не является, но не то, чем она является. Все, что кажется бытием, мир нашего духа и наших чувств, не что иное как абсолют под фальшивой концепцией. Единственное, что существует под этим потоком фантомов нашего Эго — истинная самость, единственное. Тат твам аси, говорит адавайта, ты есть то! Поэтому, мой шишиа, и это последнее, что я вам скажу, прежде чем мы уляжемся спать, любая мысль, которая сеет раздор, — это преступление против высшего порядка. Насилием становится уже то, когда мы смотрим друг на друга как на чужаков, когда считаем себя другими.
Упаничче лег спать. В отдалении со светлым звоном ударили друг о друга тарелки. Бхаджаны бодрствуют ночь напролет. Бёртон задремал. Он не знал, что его разбудило. Он приподнялся. Огляделся. Тела лежали почти вплотную, легкий сон покрывал весь вестибюль. Он был одним из этих тел. Легкий подъем в дыхании вселенной. Почти ничто. И насколько утешительней была мысль, что он был всем, и все было в нем. Этим людям было хорошо среди множества себе подобных, они каждую ночь спали в людском скопище, они привыкли быть одним из множества тел на неровном полу. Он прислушался. Раздался звук нового бхаджана. Другие голоса присоединились к пению, сопровождаемые возгласами восхищения и руками, вырывающимися вперед. В перерыве, на девятый удар таблы. Между тем бога остужала нежная струя воды. Такая тихая, что он мог услышать только ее глухой удар. Они часами сидели около струи. Повторяйте имя бога, посоветовал гуруджи, чтобы ваша голова не охладела, мой шишиа. Бёртон не очень хорошо понимал санскрит, литании утомили его. Его внимание, взяв лупу, переключилось на окружение. Любимый цветок божества, рассыпанный по полу, трехлистное превращение. Мозоли на ногах пуджари. Волосок, пока не поседевший, на голове гуруджи. Когда все окончилось, через шесть часов, священник перенес на верующих свои заслуги, полученные им в результате пуджры. Прагматика в вере универсальней любого свода законов. В Ночь Шивы, в предыдущую ночь и в предшествующий день, он слился с ними, его манило предположение, что можно до конца жизни стать частью этой семьи, этого места, этого ритуала. Он испугался своего желания. Пьянящего в первую минуту, пугающего, если на нем задержаться. Он встал, обошел храм вокруг, подсел к бодрствующим. Пропел с ними бхаджан, его голос был самым низким под навесом храма. На восходе солнца, омываясь в реке, он услышал, как один из молодых мужчин спросил своего друга: «Откуда появился этот фиренги? Кто знает, что он расскажет о нас у себя на родине». «А какова же его готра?» — хитро спросил друг.
Когда Бёртон дома взглянул в зеркало, то не узнал себя. Не из-за какого-то внешнего изменения, а потому что чувствовал в себе перемены.
II Aum Ishaanaputraaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Я уже объяснял тебе, что люди в Синдхе — мийя. Большинство из них. Наши алтари выглядели там совершенно неуместно. Потому что редко встречались. Признаюсь, мне было стыдно. У нас они же выглядят так естественно. Но не там. Те храмы, которые остались, находятся в гротах и пещерах, гирлянды там засохли. Одна богиня, ее звали Сингхувани, выглядела как Дурга, которая на своем льве ускакала слишком далеко на запад. Понимаю, мои слова звучат бессмысленно, но так мне казалось. Мне хотелось собрать все святыни и отнести их домой. Безумная идея, знаю. К примеру, на холмах Макли, разъеденных гробницами. Обрезанные уверяют, будто там похоронен миллион их святых. Они, конечно, преувеличивают. Миллион! Да как такое возможно!
— Как будто мы не любим преувеличивать.
— Мы преувеличиваем, говоря о богах, а не о людях, как они.
— Правда? Может, дело в том, что мусульмане не завели себе целого зоопарка святых.
— Ты вообще на чьей стороне?
— Сторон — не две, а больше. Но давай оставим эти дебри. Что ты хотел рассказать о холмах?
— Там повсюду были заметны знаки нашей санатана-дхармы. И это после стольких веков угнетения. Между надгробий. Вертикальные камни. Когда я подошел ближе, то явно узнал шивалинги, присыпанные сверху киноварью, точно как у нас. А каменные бассейны имели форму йони. Меня утешило, что останки обрезанных лежат между шивалинга и йони. Я испытал злорадство.
— Если мийя так плохи, как вы их описываете, почему же они не разрушили шивалинги и йони? Кому нужно такое на собственном кладбище?
— Откуда мне знать! Они устроили на этих холмах миллион гробниц, и нам остается только радоваться, что они пощадили несколько шив.
— Кстати, а эти святые, что это были за люди, чем они занимались и чем заслужили почитание?
Наукарам развернул очередное описание, буднично, как торговец тканями, который наизусть знает все свои узоры, но не строит иллюзий, будто так легко уловить клиента. В его рассказе проскользнуло кое-что, разбудившее творческую мысль лахьи. К раннему вечеру родилась идея. Он даже не стал переодеваться, жены, по счастью, не было дома, положив перед собой свежий лист, он обмакнул перо в чернила. Чудо, написал он, на новом листе, начинается с опасности, с преодоления опасности. С непонятого благословения. С односторонне понятого благословения. Рыбаки плывут на лодке, начинается шторм. Во власти стихии они начинают молиться. Кого они призывают, кого умоляют о помощи? Святого человека из их деревни, единственного знакомого им человека, которого стихия не пугает. Они кидают шторму его имя. Как заклинание. Как пропуск. Они спасаются. Шторм отступает. Рыбаки живы, благодарение святому мужу. Как могут они помыслить, будто бог сжалился над ними, ведь они так редко о нем вспоминают. Они возвращаются в деревню. О чем они будут рассказывать? О шторме, который не кончился их гибелью. О чуде. Волны швыряли лодку, ветер в клочья порвал парус, они пропали бы, если бы не выкрикнули имя святого человека. И они клянутся, что его образ возник перед ними, его голос призывал их не бояться, его присутствие успокоило их, смягчило ярость бури. Они верят в его появление. Как же иначе объяснить чудо, что они выжили. А святой человек? Как реагирует он, услышав о силе, которую ему приписывают? Опускает глаза, отрешенно улыбаясь? Передает через учеников, что услышал отчаянные крики рыбаков и послал им на помощь свой дух? Разве не будут рыбаки ему благодарны? Разве не принесут ему дары? А при следующем выходе в море они с поклоном произнесут его имя. А со временем разве не станут так поступать и окрестные рыбаки? Когда они узнают, что рыбаки из этой деревни возвращаются невредимыми и с хорошим уловом? Святой человек окажется чудотворцем. Вы слышали о том, что лодка перевернулась, рыбаки уже почти пропали, но святой вынул их из пучины мощной рукой своего духа. Вы слышали о том, что он послал дельфинов, которые на своих спинах доставили спасенных на берег? Кто станет возражать таким чудесам? Зачем кто-то станет возражать таким чудесам?
Лахья расправил плечи. Он передохнул, недолго, и перечитал написанное. Полезно, подумал он, надо показать это братьям из Сатья шодак самадж. Они оценят. Многое написано о чудесах, но мало — об их возникновении. А ведь это более чудесно, чем сами чудеса.
Такие лавки необозримы, поначалу видишь скопление мелочей. Которые висят, какие-то деревянные ложки и жестяные кастрюли, все загораживают, заполоняют прилавок, какие-то коробки спичек и куски мыла, передвигаемые туда-сюда, когда продавец ищет карандаш, чтобы подсчитать то, что трудно сложить в голове. Что-то стоит на проходе, тугие мешки, полные риса, чечевицы, нута, корзины с приправами, а где-то между ними, где вроде и места не осталось, громоздятся сладости, стоят огромные кувшины с маслом, откуда отливают по мерке бутыли, протянутой покупателем, а на грубо сколоченных полках у задней стены хранятся самые ценные товары, изысканный табак, лучший чай, финики из Медины. Никакой покупатель не может изучить такую лавку за один раз; он будет многократно возвращаться и скорее из вежливости чем по необходимости спрашивать, нет ли здесь мелассы, и к его удивлению продавец протянет руку в нишу, которая прежде была незаметна, и положит на весы желаемый товар. Продавец — баззаз, родом не из этого города, и открыл лавку не так давно. Но молва быстро разошлась, и все знают, ради чего стоит заглянуть в его дукан — ради фиников, табака, консервированного имбиря и сладостей, и ради самого баззаза, благороднейшего человека, с которым можно восхитительно поговорить. Он никогда не спешит. Он не местный. Может, поэтому так щедр. Если и ошибается, взвешивая, то только в пользу покупателя. А чаще всего, вы заметили, ошибается, когда заходят женщины, и если они сочтут его достойным улыбки. Мирза Абдулла, баззаз, как будто родом из Бушира, наполовину перс, наполовину араб, в каких только местах он не жил, какие только города не посещал по делам торговли, так что знает много языков, но ни одним не владеет полностью. Порой даже путает их. Когда покупателей нет, играет в шахматы с соседом. Обычно выигрывает, хотя больше любит поболтать, чем подумать. Этот баззаз умеет слушать. Его глаза — награда за твой рассказ. Ты ему благодарен, что он тебя выслушал. Ты зовешь его с собой зайти к друзьям после таравих — и он просит соседского сына приглядеть за лавкой, а потом благодарит его так щедро, что мальчишка и уходить не хочет. Сейчас время для серьезных разговоров. Ты берешь его туда, где курят опиум и пьют коноплю. Его общество приятно, наслаждение — сидеть рядом с ним, выкуривая время до последней крохи. Если у него и есть слабость, у этого нового друга, так это ненависть к ангреци. Мужчина должен судить обдуманно. Оценивать, что возможно, а что нет. Надо уметь договариваться. А баззаз не понимает. Он клянет неверных, которые бесчестят страну, паразитов, которые высасывают из страны кровь. Немало таких, кто с ним согласен. Они сидят в тесном кругу, вспоминают Афганистан. Шестнадцать тысяч неверных отступало от Кабула, и лишь один-единственный добрался до Джалалабада. Такие цифры мне нравятся, говорит мужчина с расширенными зрачками, который размазывает слова, как переваренный дал. Так этим ангреци и надо, продолжает другой, по мне, так пусть бы у них было вдвое больше жертв. Это подарок Всевышнего, что им наконец пришлось на себе почувствовать, каково это — терять, каково это — терпеть унижение, каково это — быть бессильным. И все же, впервые заговорил баззаз, это была единственная катастрофа для них, это было исключением. А мы принуждены жить в катастрофе. Вот если бы Синдх мог стать вторым Афганистаном, прерывает его молодой человек с воодушевлением в голосе, вот если бы мы смогли очистить нашу страну кровью фиренги. Это стало бы для них уроком. Баззаз только кивает, поглаживая густую бороду. Человек с расширенными зрачками, он только болтает, это всем известно, но этот юноша — кто знает, в нем есть к чему приглядеться. Один, до сей поры молчавший, вспоминает битву при Миани. Он затянулся пока лишь пару раз и пока суетлив. Нам пришлось оплакать пять тысяч павших. А мы сражались против двух с половиной тысяч ангреци. Как это может быть, что у одной стороны жертв больше, чем вся армия противника? Всевышний не должен был допускать такого, это же невозможные правила игры для нас. Пустословие, бестолковые оглядки назад. Как почти у всех. Лишь немногое готовы действовать, бороться. А баззаз-то не очень разборчив в знакомствах. Он даже заходил к местному своднику и обменял у того свой превосходный табак на ворох сплетен. Мулла Мохаммед Хасан, самый высокий по рангу министр Калата, вот о ком все сейчас говорят. Он питает личную вражду к повелителю, Миар Мехраб Кхану. Он такой хитрец, заставил ангреци поверить, будто Кхан плетет против них интриги в Афганистане. И глупые ангреци — не такие уж они и глупые, джанаб-сахиб, раз победили не только нас, но недавно и сикхов — попались в его сети, они прижали Миар Мехраб Кхана, и он теперь дает сдачи. Отсюда — постоянные нападения. Но он не станет драться в открытую. Я слышал, джанаб-сахиб, ангреци намереваются выступить на Карчат. Ну, если их план уже добрался до тебя, он немногого стоит. В таком случае, разумеется, в городе уже не осталось ни одного борца. Да, этот план явно сорвался. Но я слышал, Мухтарам Кхан узнает о планах ангреци, едва они появятся на свет. А почему бы и нет. Ты думал, кто-то защищен от предателей? Да нет, но мне интересно, чем же можно соблазнить этих ангреци, что им надо предложить? Вот какой он, этот мирза Абдулла, с которым мы проводим наши вечера. Всегда умеет задать главный вопрос.
II Aum Shurpakarnaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Вы беспрестанно обзываете их мийя. Какой толк в этом оскорблении?
— Это не оскорбление. Они же делают обрезание, чтобы отличаться от нас. Я уважаю это отличие.
— Вы уверяли, что Бёртон-сахиб вел себя как один из них. Не понимаю, как ему это удалось, ведь он не был обрезан?
— От тебя ничего не ускользнет. Хитер, как лахья, так я буду теперь говорить. Бёртон-сахиб порой ошибался. Часто вел себя так, как не подобает господину. Но не было ничего презренней этого поступка. Я не мог поверить. Он даже не пытался скрыть от меня этот позор. Только представь себе.
— А кто это сделал?
— Не знаю.
— Это должно быть очень болезненно. Для взрослого человека.
— Страшнейшие боли. Я тебе точно говорю. Но он виду не подавал. Несколько недель он был очень тих, почти не выходил из палатки. Так ему и надо. Глупость не заслуживает сострадания.
— Интересно, меняется ли человек после обрезания? Влияет ли это каким-то образом на сущность, на дух человека?
— Я ничего не заметил. Но его маскировка была теперь превосходна. Он был в полном блаженстве. Крестьяне больше не бежали прочь, завидев его. Молодые женщины не прятались по домам, когда он приближался к ним на коне. Попрошайки не донимали его историями своих страданий. Даже собаки перестали его облаивать.
— Так значит, обрезание того стоило.
— Можно и так сказать. Но все-таки это была чрезмерная жертва.
— Почему вы придаете этому столь большое значение?
— Я долго об этом думал. У меня было время. Обрезание не только отвратительно, но и бессмысленно. Почему же это Аллах подарил им что-то ненужное? Зачем он приделал к их телам нечто такое, что требуется отрезать сразу после рождения? Какой в этом смысл? Если бы крайняя плоть была чем-то дурным и бесполезным, то Аллах давно уже устранил бы ее. Но нет. Вот самое лучшее доказательство того, что вера этих мийя лишена смысла. И поскольку она бессмысленна, им приходится защищать ее агрессивно.
Донесение генералу Нэпьеру
Секретно
Сегодня я могу доложить об успехе, который отчасти может быть поставлен нам в заслугу. Наконец-то искоренен обычай бадли, чумной бубон на закаленном теле нашей юстиции. Впервые в истории этой страны мы добились того, что осужденный и казненный являются одним и тем же человеком. Состоятельные люди в Синдхе станут в будущем с большим уважением относиться к нашей правовой системе, страшась нашей смертной казни. Успешное решение этих проблем откроет нам, надеюсь, глаза на дальнейшие недоразумения. Нам не следует предаваться самодовольству, ибо потребуется еще немало времени, пока наше понимание права укоренится в уме и в душе каждого местного жителя. В качестве примера тех задач, которые еще стоят перед нами, может служить случай, произошедший в Верхнем Синдхе, истинность которого я могу удостоверить лично благодаря благоприятному стечению обстоятельств. В Суккуре были захвачены пять отъявленных разбойников, а также часть добычи, отобранной ими у несчастных жертв, которых злодеи потом для удобства закололи. Улики были налицо, и мужчины сознались. Их повесили, и для пущего устрашения оставили на виселицах, причем стражникам строго-настрого было наказано даже близко никого не подпускать. На следующее утро офицер поскакал проверить, как выполняется его приказ. (Я сопровождал его.) Как же мы были озадачены, увидев на холме всего четыре виселицы, притом, словно для компенсации, на одной из них болтались два трупа. Более того, один из этих трупов — одеждой и еще одной малоаппетитной особенностью — явно отличался от разбойников. Мы тотчас же призвали стражников к ответу. Они признались, что в эту ночь крепко спали, а, проснувшись, обнаружили, что у них украли одну виселицу вместе с трупом. Похищенное тело принадлежало главарю банды, что побудило к всевозможным размышлениям. Стражники впали в отчаяние, испугавшись последствий, и потому схватили первого попавшегося человека, который в предрассветный час ехал этой дорогой и без особых церемоний его вздернули. Командующий офицер впал в ярость, как любой нормальный человек, который сталкивается с чем-то совершенно непостижимым. Его гнев распалило вдобавок поведение стражников, не выказывавших ни стыда, ни раскаяния. Офицер с достойной уважения страстностью, хотя, как я должен отметить, без малейшего успеха, прочел им долгую проповедь, заклиная их, что они должны отречься от варварского презрения к чужой жизни, поскольку состоят отныне на службе у самой развитой цивилизации на свете. Когда он, порядком устав, окончил моральное наставление, робко заговорил один из стражников. Простите нас, лейтенант, мы нашли кое-что в багаже этого путника, на что вам неплохо бы взглянуть. Нас подвели к незамеченной нами ранее повозке, и стражник отдернул покрывало. Нашим глазам открылся обезображенный труп. Очевидно, путник, второпях повешенный ими, совершил злодейское убийство. У меня не хватает сил порицать злорадство стражей, когда они объявили: «А теперь скажите нам, кто высший судья? Бог в своем всеведении или какой-то потный чиновник из вашей страны, которому все детали дела переводят люди, имеющие выгоду с правды». Я не преувеличу, если скажу, что в тот момент у офицера не только пропал весь его праведный запал, но он провалился в пучину глубочайшего отчаяния. Он поклялся, что не станет больше ничему учить этих людей, и, боюсь, сдержит клятву. Я оставил его наедине с его лютыми сомнениями, ибо не знал, в каком мнении мне следует его укрепить.
II Aum Uddandaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Однажды он взял меня с собой. В Сехван. Но он не переодевался. Наоборот. Его целью было изучить реакцию обрезанных на то, что офицер ангреци решит посетить одну из их святынь. Бёртон-сахиб был твердо уверен, что опасности, которые все расписывали, на деле не так страшны. Он полагал, но вы сами увидите, как симпатия парализует рассудок, что обрезанных якобы напрасно считают агрессивными и нетерпимыми.
— По-моему, ты забегаешь в конец своего рассказа.
— Я просто не хочу, чтобы тебе в голову пришли всякие глупости. В Сехване находится гробница Красного Сокола. Так зовут одного из их дервишей. На месте храма Шивы. Такое бесстыдство должно быть наказано. В один прекрасный день мы освободим то, что изначально было нашим. Этот святой был чужаком. Пришел неизвестно откуда, обосновался в Сехване, общался со шлюхами. Якобы чудеса творил.
— Вы вообще отрицаете чудеса?
— Нет. Я знаю, что некоторые садху обладают силой, которую нам не понять.
— Также и некоторые дервиши.
— Ну уж не дервиши. Я встречал там одних попрошаек. Вонючих попрошаек. Девять из десяти у той гробницы были попрошайками.
— Как и около наших храмов.
— Наши садху терпеливо ждут подаяния, которое мы им даем. А эти обрезанные как вцепятся в тебя, так уже не отстанут. Они сидели повсюду, и все курили, знаю-знаю, как садху, никакой разницы, у каждого в руке — чиллум. Они еще кряхтели, а самое невыносимое — эти выкрики, которые то и дело раздавались. Маст каландар, вот что они кричат. Слышать больше не могу.
— Хорошо понимаю. Хорошо понимаю тебя. У меня такое же чувство.
— Неужели?
— Абсолютно. Мы живем рядом с храмом. Сита-Рам Сита-Рам Сита-РамРамРам. Стоит мне хоть издалека услышать, как подступает тошнота.
— Я понимаю, куда ты клонишь. Понимаю твои штучки. Ты преувеличиваешь похожесть и затемняешь разницу. И что в этом такого хорошего?
— Это не штучки. Я гляжу сквозь ту иллюзию, у которой ты в плену.
— Ах, ты значит, все насквозь видишь? Зачем же я сижу тут? Уж лучше пойду.
— Успокойтесь. Мы спорим так, будто что-то окончательно ясно. Вернитесь к своей истории. А я теперь буду писать. Но не трогайте больше этих обрезанных. Эта примитивная ненависть недостойна вас.
— А знаете что? Вы не совсем неправы. Дервиши носят на теле какие-то грузы, чтобы жизнь стала труднее. Их называют маланги, божьи пленники, которые носят тяжелые цепи. Вот это мне на самом деле напомнило наших садху. Судите сами, обрезанные переняли от нас наше безобразие.
— А что же Бёртон-сахиб? Как его встретили?
— Как друга. Я неохотно говорю это. Обрезанные были очень предупредительны. Всюду водили его. Они гордились его интересом. Только к гробнице ему нельзя было подойти. Но его это не огорчило. Он подмигнул мне, когда они с сожалением ему отказали. А потом, когда мы скакали обратно в лагерь, он сказал, что теперь этому святому месту должен нанести визит мирза Абдулла. Вдвоем увидишь больше, добавил он.
Муэдзин, откашлявшись, выплюнул кусок кофта, всю ночь мешавшийся в горле. Взял на пробу первый слог и растянул его, затем второй, словно натягивал резинку рогатки, прицеливаясь по людскому сну. Бёртон услышал, как ноги прошлепали в ванную. Он плохо спал, видел слишком яркие сны. Он смотрел сзади на человека, закутанного в накидку, который стоял перед могилой среди скудного пейзажа. Мимо проковыляла собака без ноги. На надгробном камне вкривь и вкось было высечено имя, Рич Бартон. К могиле подходили еще другие люди, спокойно, безо всяких эмоций смотрели на камень. Каждый спрашивал, что это за человек здесь похоронен? Никто не знал ответа. Они накрыли надгробье платком, прежде чем отвернуться. Совсем далеко от праха своих предков, сказал один на ходу. Лишь закутанный человек замер перед могилой. Он даже не поднял руки, чтобы почтить покойного, о котором, очевидно, никто больше не помнит. К чему вообще это имя на плите? Один из молодых людей семьи крикнул, что он может совершить ватсу. Молитва лучше сна, убеждал муэдзин весь квартал. Молитва лучше сна. Первая молитва дня была короткой. Спиритуальная форма холодной воды, которую он бросал себе в лицо. Не только ради пробуждения. Но чтобы честно расправлять плечи и искренне кланяться, принять должную форму поведения на весь день. Потом выпил чай с гостеприимным хозяином. Мирза Азиз. Они сдружились. В обличье мирзы Абдуллы он уже несколько недель пожинал плоды своего терпения и харизмы. Его передавали из одного дома в другой. Человек, сполна заслуживший, чтобы ему оказывали почести. Разве не советовал Пророк, да благословит его Аллах и приветствует: будьте в мире подобны путнику. Мирза Абдулла и был этим чужестранным путником. Он тем временем точно знал, как ему вкрадываться в доверие, какой вид юмора и в каком количестве потребен, чтобы взбодрить беседу. Он уже гостил у многих, этот благородный путешественник, прекрасно владевший искусством беседы. В лице почтенного мирзы Азиза, с которым, разумеется, они уже побратались, он нашел наилучшего информатора. Связанный родственными узами с большинством самых важных семейств, он охотно торговал всем, в том числе знанием. Бёртон восхищался им. Понимая, что в один прекрасный день должен будет его предать. Потому что мирза Азиз вел многостороннюю игру, наносившую ущерб интересам Британии. Он всегда был превосходнейше информирован — и Бёртону еще предстояло выяснить, из какого источника — о британских планах и продавал сведения бунтовщикам в Белуджистане. Все это пока было исключительно гипотезой, основанной на намеках, которые все множились. Надо терпеливо выжидать, оставаясь желанным гостем, пока подозрения не укрепятся, поскольку генерал брезговал косвенными уликами. Ему это было не совсем по душе. Мирза Азиз был не только заговорщиком, но и патрицием, проводившим самые блистательные музыкальные вечера во всем городе. Бёртон затянулся кальяном и закрыл глаза, чтобы предаться пению. Потребуется немало времени, прежде чем он узнает все наверняка. Одна строчка прочно засела в его голове. Нельзя сотворить солнце, задергивая полог. В женском голосе звучала хрупкая самоуверенность. Нельзя сотворить солнце, распахивая полог. В обличье мирзы Абдуллы, баззаза из Бушира, Ричард Бёртон чувствовал себя гораздо ближе к счастью, чем в облике офицера Достопочтенного Ост-Индского общества.
II Aum Yashaskaraaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Эти мийя уверяют, будто Мухаммед дал им божественный закон, однако вам нельзя спрашивать, почему там столько прорех, в этом их божественном законе. Поэтому им приходится заполнять дыры обычаями своей страны. Гляди, сейчас я опять буду их позорить — эти обычаи порой так отвратительны, что даже противоречат божественному закону.
— А как же иначе, это человеческие законы.
— Они ничего не чураются, подправляя святые истории. Куда это годится?
— Одного я не понимаю, если все, в чем замешаны мийя, такое бессмысленное, то как вы объясните, что Бёртон-сахиб, по вашим словам, человек образованный и больших знаний, так увлекся этой верой? Или все, чему он учился, что он делал, имело целью лишь успешное шпионство?
— Нет. Ему было по-настоящему интересно и по-настоящему нравилось. Это для меня загадка. Его учителя не выдерживали никакого сравнения с Упаничче-сахибом из Бароды. Он даже молился вместе с мийя, можешь представить? Гордый Бёртон-сахиб кланялся, вытирая пол коленями и лбом. Этому нет объяснения. Может, потому, что ему это удавалось без труда? Не думаю, что какой-то другой человек мог с такой легкостью перебраться в совершенно чужую жизнь. Он усваивал манеру поведения и мировоззрение людей, которые ему встречались. Безо всякого усилия. А иногда и сам того не понимал.
— Неужели у него не было собственных жизненных ценностей? Или законов, которым он следовал?
— Он подчинялся только своим собственным законам. То есть нет, огромную ценность для него имела верность. Он страшно возмущался, что ангреци, уезжая, бросают тех людей, которые раньше сражались на их стороне. Мы заслужили славу, часто ругался он, что выжимаем из человека все, пока он нам нужен, а потом выбрасываем вон, когда он потеряет для нас ценность. Раз союз заключен, его нужно придерживаться. Он бушевал. Нельзя бросать союзников на произвол судьбы, обрекать их на изгнание, нищету или даже пытки и смерть.
— Он осознал противоречия, в которых все мы живем, и назвал их по имени.
— Если он начинал что-то делать, то было возможно все.
— Он был как ветер в монсун.
— Поразительный. Часто абсолютно неожиданный. Иногда делал прямую противоположность того, к чему призывал. Мог смеяться над тем, что еще недавно объявлял святым.
— Расскажите, пожалуйста, какой-нибудь пример.
— По-моему, мы уже достаточно о нем говорили.
— Прошу вас, один-единственный пример.
— Когда мы были в Сехване, то рядом ангреци искали в земле сокровища, остатки лагеря Искандера Великого. Очень увлеченные и несколько наивные люди. Они чем-то рассердили Бёртон-сахиба. И тут началось. Я никогда не знал, что может вызвать его злость. Не прошло и недели, как местные мийя принялись продавать этим легковерным фальшивые древние монеты. Но однажды всем тем в лагере, кто упражнялся в остроумии над копателями, пришлось прикусить свои ядовитые языки. Им досталась прекрасная находка: глиняные черепки из древней, давно погибшей страны фиренги, которая звалась Этруск. Они пришли к нам в лагерь, чтобы продемонстрировать свой успех. Мне было так стыдно за них, так стыдно за Бёртон-сахиба, потому что он сам засунул в землю эти черепки перед восходом солнца.
— Ты при этом присутствовал?
— Нет, но я абсолютно уверен.
— Почему?
— У него была ваза, которая именно тогда исчезла. Его друг, Скотт-сахиб тоже подозревал его, но Бёртон-сахиб поклялся в своей невиновности. Он сам повсюду копался и вытаскивал на свет все возможное, не упуская возможности грубо потешаться над теми, кто разделял его страсть.
Никому не пришло бы в голову жалеть генерала, хотя он был наполовину калекой. Может, причиной было то, что он не знал удержу ни в похвалах, ни в порицаниях. На него нападали со всех сторон. И тем сильнее, чем дольше он царил в Синдхе. Задним числом оспаривались даже его успехи на поле брани. Все, кто сражались вместе с ним, безоговорочно поддерживали генерала, но многие, кто был знаком с боевыми действиями лишь в пересказе, спорили с его фактами вплоть до описания малейших деталей. Генерал владел эластичными правилами политической этики, но он не мог участвовать в подложной морали. Он не курил, не играл на деньги, не пил — почему вы вообще живете, хотел однажды спросить Бёртон, но проглотил вопрос — еще в молодые годы он заложил основание своей дурной репутации, когда лечил полкового ефрейтора от алкоголизма кнутом.
— Что можете доложить?
— Я знаю теперь посредника, который снабжает главарей белуджей подробной информацией. Но я пока не узнал, каким образом эта информация к нему попадает. Мне еще нужно время.
— Как бы восстание не началось прежде, чем вы завершите свои розыски.
— Положение кажется пока спокойным.
— Каким образом передается информация?
— Обычно с помощью сиди.
— Что за сиди? Рассказывайте, солдат, вместо того чтобы швыряться названиями.
— Потомки рабов из Восточной Африки. Их можно встретить повсюду с огромными тюками с водой, нагруженных поклажей, подобающей скорее буйволу. Их называют сиди.
— А почему мятежники пользуются именно ими?
— Это люди вне системы. Вне этих семейных, клановых, родовых связей, которые только все осложняют.
— Торопитесь, солдат. Я хотел бы поскорей разгадать эту загадку. У меня такое чувство, что я надолго здесь не задержусь.
— В Синдхе, сэр?
— На этой земле.
— Такие чувства обычно обманывают.
— Я живу только потому, что это нелепо.
— Что это значит, сэр?
— Пуля ударила мне в правую ноздрю и пробурилась в челюсть до уха. Я лежал на траве, а два армейских врача пытались вытащить пулю. Она закопалась глубоко в кость, и как они ни тянули, вынуть ее не получалось. Даже когда они прорезали в моей щеке дыру сантиметров в семь. Один из них засунул большой палец мне в рот, а другой тянул, и в конце концов пуля выпрыгнула вместе в фонтаном костных осколков. С тех пор я регулярно чувствую, что задыхаюсь. У меня сломана нога, мой брат крепко перетянул ее с грехом пополам, и она срослась. Но так неудачно, что спустя несколько лет пришлось ломать ее заново и накладывать новые шины. Она болит при каждом шаге. А по ночам я не сплю из-за ревматизма. Какой смысл может быть в этом во всем?
— Вы исполняете осмысленную работу.
— Если только вы действительно так думаете, солдат. Большинство уже списало меня со счетов.
— Сэр, могу ли я обратиться к вам с деликатным вопросом?
— Стреляйте, солдат.
— На вас лежит ответственность, за страну, столь сложную, непонятную, разнообразную, не тяготит ли это вас иногда?
— Нет. Это мне нисколько не мешает. Обладание властью не бывает неприятно.
II Aum Pramodaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Сегодня я доверю тебе историю о том, как я спас его жизнь. Ты заслужил. Ты терпеливо ждал. Знаю, тебя давно терзает нетерпение. Итак, однажды я услышал, что Бёртон-сахиба посадили в тюрьму. Нет. Я услышал, что схватили несколько приспешников мирзы Азиза. Я знал, что мирза Азиз дружен с Бёртон-сахибом, и мой господин намеревался провести у него в гостях несколько дней. И когда он не вернулся, я решил, что, наверное, его тоже арестовали.
— Офицера ангреци? Как же это возможно?
— Вот и я так подумал. Поэтому я вначале обратился к его капитану. Но тот вел себя совершенно безучастно. Лейтенант Бёртон постоянно исчезает, сказал он, почему этот раз должен быть чем-то особенным. И тут я догадался, он же был одет как мийя и не мог сказать правду в присутствии других. Тогда мирза Азиз потерял бы свое лицо, а Бёртон-сахиб навсегда бы опозорился в качестве шпиона.
— Он, наверное, мог бы открыться в тюрьме.
— Такая мысль мне тоже вначале пришла. Но чем дольше я размышлял, тем сильнее становились мои сомнения. Они же все сидели в одной камере, и если бы он попросил стражников о беседе с глазу на глаз, то остальные заподозрили бы его в предательстве. Так что мне казалось гораздо более правдоподобным, что он просто будет выжидать, пока всех освободят. Мой господин был не из тех, кто боится переночевать в тюрьме. Напротив, он не упустил бы такого опыта.
— Но одной ночью не ограничилось.
— Спустя три дня я стал по-настоящему волноваться. Я не знал, с кем мне посоветоваться. Капитан Скотт был с отрядом землемеров в верхнем Синдхе. Бёртон-сахиб давно уже с ними не работал, потому что у него воспалились глаза. А никто больше толком не знал, чем он занимается. Не считая генерала. Что мне было делать? Пойти в штаб-квартиру и ходатайствовать о встрече с повелителем всего Синдха? Я выждал еще день. Потом направился в тюрьму. Ангреци держали своих врагов в старом форте на холме к югу от города. Признаюсь, один вид вселял страх — гора, а не крепость. Я взобрался по четырем ступеням. Одна створка ворот была приоткрыта. Эти ворота лишили меня остатков мужества. Они ощетинились мощными железными наконечниками, которые могли остановить бы и слона. Раньше. Дрожь охватила меня, когда я проходил под ними. За воротами мне пришлось докладывать мою просьбу двум скучающим сипаям. Я пытался добиться разговора с комендантом. Но они не пропускали меня. Требовали, чтобы я все рассказал им. Я отказался. Добавил, что я слуга одного ангреци, причем офицера. В конце концов они привели меня к коменданту. Какую же комнату он занимал! Окна были хоть и малы, но обозревали всю страну. Я сообщил ему, что по ошибке арестован ангреци, и даже офицер. Мне это стало бы известно, грубо сказал он. Возможно, и стало бы, аккуратно возразил я. Он шпион и был замаскирован специально, чтобы его никто не узнал. Он мне не поверил. Но на него произвела впечатление моя настойчивость. Я описал Бёртон-сахиба, очень подробно, вплоть до деталей одежды, в которой он уехал. Комендант был раздражен, я поймал его на крючок. Ну так посмотрим, сказал он наконец, вставая. Он приказал мне ждать у ворот. Через некоторое время меня позвали. Когда я снова проходил через тяжелые ворота, мое сердце сжалось, словно желая выскочить через какую-нибудь щелку. Все так, как я и полагал, сказал комендант. Человек, которого ты описал, однозначно не ангреци. Как же вы это выяснили, вырвалось у меня. Комендант ухмыльнулся. Мы дружелюбно попросили его раздеться. Он обрезан, и, кроме того, не говорит ни слова на нашем языке. Конечно, он не хочет признаваться перед всеми, возразил я, а обрезан, потому что недавно сделал обрезание. Как раз с этой целью, чтобы его не узнали. Чушь! Англичанин никогда не сделает обрезание. Но меня гораздо больше интересует, чего ты добиваешься этими лживыми россказнями. Звук его голоса был страшнее любых сжатых кулаков, любых угрожающих жестов. И нам придется разузнать, что у тебя на уме. Тут я решил, что судьба моя кончена.
Пахло смертью. Редкие поля были покрыты тонким слоем белого пепла, испускавшего необъяснимый блеск, и редкие ростки проглядывали, как оставшиеся волоски щетины на морщинистом лице старика. От испарившейся воды в речном русле осталось слизистое зловоние. Деревья иссохли. Мирза Абдулла отдыхал, как и все остальные. В комнате было прохладней, тело — тяжелое после замечательного обеда. Крики. Грязные следы в его полудреме. Шумы сгущались в туман. Слишком громкие для кошмарного сна, все ближе. Дверь распахнулась, ворвались какие-то мужчины. Его схватили за руки, бросили на пол, придавили сверху ногой. Удар по затылку. Прежде чем потерять сознание, он почувствовал руки, которые его обыскивали. Пол склизкий, голове холодно. Потребовалось время, чтобы ощупать в темноте ноги. Кто здесь есть? Голос чужой. Зачерствевший.
— Ах, наш друг проснулся.
— Нас схватили.
— Кто?
— Вы слышали? Благословенны чужеземцы в их неведении. Кто нас мог схватить? Конечно, ангреци.
— Ангреци!
— Да. Но есть хорошая весть. Мирза Азиз сбежал. Он один не спал, когда они напали на дом.
— Машаллах.
— Но есть и дурная весть. Раз мирза Азиз сбежал, ангреци хотят узнать, где он скрывается. И они будут нас пытать, пока это не выяснят.
— А разве мы это знаем?
— Нет. Ни один из нас не знает. Но это не спасет нас от боли. Но с вами дело обстоит иначе. Вы можете попытаться объяснить, что вы проездом из Персии и лишь случайно оказались в доме мирзы Азиза.
— Мне это поможет?
— Боюсь я, что вряд ли. Даже если вам поверят, то наверняка заподозрят, что вы связаны с шахом.
— Настало время заплатить за дружбу с мирзой Азизом.
Они опять предались молчанию. Они даже не могли совершить подобающе молитву. Потолок слишком низок, чтобы встать в полный рост. Невозможно определить стороны света. Скрежет, луч света. Факел, и впервые осветилось помещение, где они находились. Камера. Тяжелые стены. Размякший рис на тава, которую сипай поставил посредине. Им пришлось есть грязными руками. Сокамерники испытующе смотрели на него. Наверное, задавались вопросом, можно ли на него положиться. Факел скоро погас. Через некоторое время одного из них увели. Его долго не было. Они не знали, сейчас день или ночь. Когда его принесли обратно, он не мог рассказать, что с ним было. От страха камера стала еще теснее.
II Aum Durjayaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Комендант кивнул сипаю за мой спиной. Тот несомненно ударил бы меня, если бы я не позаботился о себе заранее. У меня было доказательство. Редкий случай прозорливости в моей жизни. Прошу вас, закричал я, подождите, я кое-что покажу вам. И я полез в мой мешок и достал форму Бёртон-сахиба. И еще несколько мелких вещей. Поверьте мне, я не обманываю, задайте мне любой вопрос про 18-й пехотный полк. Я знаю имена других офицеров. Пожалуйста, пусть его приведут, и вы спросите его с глазу на глаз. Хорошо, медленно сказал комендант, но ты пойдешь со мной. Два сипая провели нас в пустую комнату с голым полом, там не было вообще никакой мебели. Чуть позже ввели Бёртон-сахиба. Я испугался его вида. Вы знаете этого человека? — спросил его комендант. Бёртон-сахиб словно не слышал. Комендант приказал сипаю перевести вопрос. Нет, — без колебаний ответил Бёртон-сахиб. Комендант с подозрением взглянул на меня, потом опять повернулся к Бёртон-сахибу. Однако этот человек уверяет, что он вас знает, он уверяет, что является вашим слугой. Он даже уверяет, будто вы — британский офицер. Сипаю пришлось все это переводить, так что ответ Бёртон-сахиба мы услышали не быстро. Я не знаю, чего вы пытаетесь достичь своей историей. Я уже говорил, что я торговец из Персии, и понятия не имею об этом деле. Комендант подумал немного. Потом приказал мне вместе с сипаями покинуть комнату. Я не знаю, о чем они говорили, Бёртон-сахиб никогда не вспоминал при мне об этом дне. Они вышли только через час. Ни один не обратил на меня внимания. Комендант вернулся в свое бюро, а Бёртон-сахиб вышел через тяжелые ворота, подозвал тонга, сел и уехал. Он не стал меня ждать. Когда я добрался до нашего дома, он уже спал. Прямо в грязной одежде. Я приготовил ванну. Я боялся его необъяснимого гнева. Проснувшись, он общался со мной как обычно. Безо всякой враждебности. Я не решился заводить разговор об этом случае, и он сам ни разу не проронил ни слова. Ни намека.
— И ты ничего больше об этом не узнал?
— Узнал. Я подслушал. Когда он говорил с одним из своих учителей. Ты должен был сразу открыться, сказал ему учитель. Это не твоя борьба! Ты думаешь, что можешь так легко менять стороны. Все, что ты сделал, ты сделал для собственного тщеславия. На это Бёртон-сахиб ответил: вы думаете всегда грубыми образами, друг и враг, наши и ваши, черное и белое. Попробуйте представить, что есть что-то между ними. Когда я принимаю вид другого человека, я чувствую, каково это — быть им. Это только твое воображение, сказал учитель. Ты не можешь перенимать вместе с одеждой чужую душу. Нет, конечно, нет. Но его чувства — ведь они зависят от того, как другие на него реагируют, а это я могу ощущать. Признаюсь, меня тронули его слова. Бёртон-сахиб почти умолял, так хотелось ему поверить в свою правоту. Но учитель был беспощаден. Ты можешь переодеваться сколько хочешь, но ты никогда не узнаешь, каково быть одним из нас. Ты всегда можешь отказаться от своего костюма, для тебя открыт последний выход. А мы навсегда пленники своей кожи. Поститься и голодать — это разные вещи.
Потом забрали его. Он полагал, сокамерники уже предвидят его предательство. Он поклялся, что сохранит верность своей роли. Невелика ей цена, если он обратится в бегство при первой же трудности, при первом серьезном испытании, чтобы укрыться в родной и надежной бухте имперской защиты. Это будет подло. Он не сможет потом смотреть в глаза своим приемным друзьям. Помещение, в котором его должны были допрашивать, было огромным, с неровным полом и впадинами на стенах. Он узнал англичанина, сидевшего за единственным столом, одного из сотрудников майора Макмурдо. Потом он вспомнит, что англичанин за все время ни разу не встал, а так и просидел у окна, изучая бумаги и изредка что-то записывая. Будучи источником всех мучений, он оставался к ним вроде бы непричастен. Его допрашивал сипай, о его имени, происхождении, связи с мирзой Азизом. Он отвечал с посильной искренностью. Как и ожидалось, мужчины, которые его допрашивали, навострили уши, узнав, что он перс. Англичанин поднял взгляд, когда невысокий переводчик рядом с ним донес до него эту информацию. Мирза Абдулла распознал в алчном взгляде жажду неожиданного успеха, награды. Неужели офицер наткнулся на заговор, нити которого уходили дальше Белуджистана, в Персию, а значит, захватывали также Афганистан, а там — кто знает — может, даже Россию? Если бы раскрыть такой заговор, то, без сомнения, вырастет и чин, и пенсия. Он начал окружать заговор своими вопросами. Он хотел слышать только то, что приближалось к его ожиданиям. Нетерпеливо отметал ответы, уводящие в сторону. Мирза Абдулла решил разоблачить потом некомпетентность этого офицера, зажигающего себе в данный момент манильскую сигару. Когда глупость вопросов стала ему невыносима, он стал оскорблять офицера. Он отметил, что переводчик смягчает его выражения. Но офицер уловил интонацию, и вновь поднял голову. Мирза Абдулла узнал еще кое-что хорошо знакомое. Возмущение, что туземец осмеливается противоречить. Повышать голос. Дерзость, которую нельзя вынести, которая может довести до белого каления. В следующую секунду его с головы до ног окатили сзади холодной водой. Я слышал, сказал самый главный сипай, что заключенных раньше раздевали догола. Я этого не понимаю. Ведь в мокрой одежде мерзнешь сильнее. Я уверен, произнес офицер за письменным столом, что ты по доброй воле не выдашь свои знания. Поэтому мы не будем больше терять время на любезную болтовню. Мы сейчас покажем, какие у нас на тебя виды. Перевод еще не кончился, как он почувствовал удары, под колени, по спине, по почкам. Мирза Абдулла ощутил, как пропали все чувства, кроме боли. Ноги подломились, и он упал боком на каменный пол. Он весь дрожал. Один из палачей поставил ему сапог на лицо и некоторое время стоял так, а потом спокойно сказал: мы сожжем твоего отца. Все молчали, пока офицер не задал следующий вопрос, но он был так нелепо сформулирован, что мирза Абдулла не смог бы на него ответить при всем своем желании. Он скорчился на полу. Приподнялся, что-то лопнуло в левом плече, попытался объяснить, почему он не может знать то, чего от него требуют. Он же простой путешествующий баззаз. Голос, который он услышал, подкрался совсем близко к его уху. Мы можем сделать с тобой и другие вещи. Можем превратить тебя в женщину и вот эту палку — шейх Абдулла почувствовал легкую боль в анусе — можем всадить в твое Хайберское ущелье. Вы ж это любите, да? В этот момент мирза Абдулла понял, что главный сипай — бенгалец и, видимо, индус. И понял роковую связь между тщеславием офицера британской армии и ненавистью его главного помощника. Он почувствовал запах сигары, словно сам ее держал, этот запах трухлявой лесной почвы, который превращается в запах тления. Последнее, что он почувствовал — свое ухо, и потом мог вспомнить лишь запах обожженного мяса.
II Aum Vikataaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
— Он на удивление быстро оправился от ран. Но он обессилел. У него пропал интерес к стране. Иногда он целыми днями не вставал из постели. Порой читал газеты. Больше ничем не занимался. Просто лежал, и даже с открытыми глазами. Это было ужасно, видеть, как человек действует наперекор собственному существу. Я не знал, замечает ли он меня, когда я чем-нибудь занимался в его комнате. Неожиданно раздался его голос. Наукарам, нам нужно отсюда убраться. Обратно в Бароду, сахиб? Это невозможно. Если хотим отсюда выбраться, придется уезжать обратно в Англию.
— Какой же работой он, офицер, мог заниматься в Англии?
— Я тоже недоумевал. Тогда. Но я быстро разобрался, когда Бёртон-сахиб начал прикидываться больным. Вначале он делал вид, что страдает. Едва кто-то оказывался рядом, он жаловался, какой он несчастный. Он не приходил на утреннее построение, не заглядывал в офицерский клуб. Явился к гарнизонному врачу, опираясь на двух могучих белуджей двухметрового роста. Врач был обеспокоен. Он спросил, пьет ли Бёртон-сахиб и курит ли он. Ни единой сигары, поклялся тот. Порой может выпить стаканчик, да и тот не до конца.
— Так и было?
— На тот момент он опустошал несколько бутылок за вечер, но не курил, это правда, он не переносил запах своих манильских сигар с тех пор, как вышел из тюрьмы. Не спрашивай, я и сам не знаю, в чем дело. Он платил какому-то типу за то, чтобы тот все время стоял перед дверью и заранее предупреждал о посетителях, таким образом, они видели Бёртон-сахиба постоянно лежащим в кровати. Он уже в восемь часов желал сослуживцам доброй ночи. Разумеется, эти слухи просочились к врачу. Бёртон-сахиб с жаром говорил о воинском корпусе, о том, что жизнь потеряет смысл, если придется его покинуть. Он запретил наводить порядок в его комнате. Даже убирать грязь. Повсюду валялись чашки, кусок хлеба прямо на столе. Это было отвратительно. Мне нечем было заняться в эти недели. Он давал мне деньги, чтобы я шел развлекаться в город. У меня было единственное задание, поздно вечером, когда никто не видит, приносить ему поднос с салатом, карри, шербетом и портвейном. Это устраивал один из тех друзей, на кого он мог положиться. Днем он занавешивал комнату, а ночью никогда не зажигал лампу. Он что-то глотал, от чего ему становилось хуже, и тогда он меня посылал за врачом, часа в два ночи. Он написал завещание и попросил врача быть исполнителем его последней воли, так ангреци называют завещание. Врач вскоре сдался, думаю, он ценил свой сон. Он убедился, что Бёртон-сахиб непригоден к службе. И выписал ему больничный лист на два года. Два года! Ангреци умеют заботиться о своих людях. Он по-прежнему получал жалование. Вначале мы целый год ездили по всей стране, мы доехали до Ути. Ты о таком даже не знаешь, это высоко в горах. На юге, далеко отсюда. Можешь представить себе, каким крепким и подвижным человеком был Бёртон-сахиб на самом деле. Но потом он получил по заслугам, как всегда бывает. Бёртон-сахиб заболел. На этот раз, по-настоящему и очень серьезно. Так серьезно, что чуть не умер.
Донесение генералу Нэпьеру
Строго секретно
Вы поставили передо мной задачу узнать о причинах, почему мятежные предводители племен белуджей под предводительством Миар Кхана уже многократно узнавали о наших планах и, таким образом заблаговременно предупрежденные, могли вовремя сбежать или спрятаться. Уже много месяцев я нахожусь в пути, выполняя это задание, и посетил бесчисленное количество мест, где собираются белуджи, мое внимательное ухо было открыто для каждого голоса, но вплоть до последнего времени ничто не указывало на предателя в наших рядах. Во время нашей последней встречи вы вдобавок поручили мне выяснить, посещают ли и как часто британские офицеры тот бордель, что носит название лупанарий. Разумеется, у вас и в мыслях не было, что постановки первой и второй задачи могут быть как-то взаимосвязаны. Я исполнил также и это задание, и, боюсь, передо мной стоит сейчас неприятная обязанность доложить вам о крайне прискорбных результатах. Ни обстановкой, ни обслуживанием лупанарий не отличается от прочих борделей, одна-единственная разница в том, что куртизанками здесь являются не женщины, а юноши и переодетые в женщин мужчины. Юноши стоят вдвое дороже мужчин, не только потому что они — существа более прекрасные и благородные, и влечение к ним — это самая чистая форма любви, точка зрения, которую местные суфии, по всей видимости, переняли у платоников, но и потому, что их мошонку можно использовать в качестве узды. Бордель этот, я могу подтвердить теперь с полной уверенностью, регулярно посещаем некоторыми нашими офицерами. В большинстве своем их влечет туда любопытство и скука, и мы можем полагать, что они в силах противостоять искушениям этого заведения. Однако некоторые находят именно то, что искали. Особенно же примечательным кажется мне случай тех, кого против их воли принуждают к поступкам, на которые они бы не согласились. Эмир, владелец лупанария, является знатоком юных светлокожих мужчин, и потому, по сведениям моих информантов, уже не раз случалось, что он накачивал британских посетителей алкоголем, пока они не становились послушны или же теряли сознание, предоставляя себя к его услугам. Напрашивается догадка, уж не мстит ли он подобным образом за унижения, которые терпит от нашей власти, но, по моему разумению, он просто-напросто падок на чары белокурых неволосатых юнцов. Мне пересказывали, что один из таких гриффинов удивлялся на следующее утро тому, что местный алкоголь причиняет раздражения заднего прохода. Все это оставалось бы несколько неаппетитной историей, однако безвредной для нашей безопасности, если бы из некоторых наших офицеров не выманивали в этом лупанарии знания, каковые им требуется безоговорочно хранить при себе. Я пообещал моему информанту, регулярно бывающему в данном борделе и состоящему в родстве с его управляющим, что не буду называть никаких имен. Он клянется, что эмиру многократно передавали ценнейшую информацию, которая срывалась с офицерского языка во хмелю, в экстазе или в процессе последующих ласк. А если мы примем во внимание, что упомянутый эмир, скажем так, лупанарский эмир, связан родственными узами с мирзой Азизом, то без труда представим себе, как именно сплетена сеть, доставлявшая нам столь длительную головную боль.
II Aum Mritunjayaaya namaha I Sarvavighnopashantaye namaha I Aum Ganeshaya namaha II
Лахья написал: «Мое повествование — нить отборного жемчуга, которую я хочу повесить на шею вашего благосклонного и внимательного восприятия, дорогой читатель; моя история — благоухающий цветок, который я хочу вложить в руку вашего добросердечного и отзывчивого чувства, дорогой читатель; мое произведение — ткань нежнейшего шелка, который я хочу раскинуть над головой вашей проницательной и безбрежной мудрости, дорогой читатель».
После чего он отложил перо и прочитал весь текст один раз, потом еще раз, ночь тем временем посерела, а он был тронут неприкосновенностью написанного и готов был заплакать. Дело не в том, будто не было слабостей или ошибок. Если бы он сейчас все начал заново, он бы… Ха, бессмысленные рассуждения. Главное — произведение превосходило его самого, такое могучее и чужое, словно и не было рождено из него, словно не он управлял всем, и ему вспомнилась фраза, написанная неизвестным зодчим храма Кайлаш около Эллоры, величайшие слова, которые только может оставить после себя творец: «Как же я это создал?»
Осталось доделать последнее. Окончание, пусть даже лишь последний абзац, должен быть написан другим человеком. Ни один человек не должен знать всю историю. Так же, как ни один не может охватить взглядом целиком весь храм Кайлаш. Лахья позвал жену — с недавних пор до него доносились звуки ее ранних домашних хлопот — и изложил ей свою просьбу. Она была изумлена и на какое-то строптивое мгновение захотела наотрез отказать ему. Но потом согласилась. Она надеялась, что когда наконец это задание будет завершено, их совместная жизнь потечет как прежде, до появления этого Наукарама, вскружившего голову ее мужу. Он многословно поблагодарил ее, с трудом встал и вышел из дома. Сегодня он не пойдет на улицу лахья и не будет ничего писать. Возможно, и завтра тоже. А потом — это еще неизвестно. Бёртон-сахиб — его мысли пронзило незакрепленное воспоминание — по словам Наукарама, однажды удивился, что на хиндустани одним и тем же словом обозначается и завтра, и вчера. Что же из этого могло следовать? Разве позавчера и послезавтра не назывались разными словами?
Наукарам удивился опозданию лахьи. Такого еще не случалось. По пыльной улице шла женщина. Все в ней излучало силу. Несколько писарей поздоровались с ней. Смерив его испытывающим взглядом, она спросила, кто он такой. Она представилась женой лахьи. Он не сможет сегодня прийти и просил извинить его. Он прислал ее, потому что сам не хочет узнавать завершение истории.
— Почему же?
— Есть такая древняя традиция. Так же как ни один человек не должен целиком прочесть всю «Махабхарату».
— Я этого не знал. Но однажды слышал что-то похожее от Бёртон-сахиба. Он говорил, что арабы верят, что умрут в течение года, если услышат все истории из «Тысячи и одной ночи».
— Суеверия.
— Но разве он не относится к Сатье шодак самадж? Я-то думал, он презирает любые суеверия.
— Он называет это традицией, преданием. Каждый человек суеверен. Но некоторые дают своему суеверию другие имена. Может быть, начнем? У меня не так много времени. После обеда ко мне придут внуки.
— А что насчет оплаты? Что он вам об этом сказал?
— Он о ней не упоминал. Наверное, забыл. Знаете, он уже достаточно от вас получил. Забудем про оплату.
— Не его, мою оплату.
— Вашу?
— Он должен мне заплатить.
— Не понимаю.
— Мы так договорились. Он платит мне деньги, чтобы я рассказывал ему историю до конца.
— Не могу поверить! Да он совсем потерял рассудок. И долго это продолжается?
— Ну, уже не со вчерашнего дня. Наверное, несколько недель. Иначе я не рассказывал бы. Но вы же его знаете, он любопытен.
— Он сошел с ума. Где же это слыхано. Лахья, который платит своему клиенту. Он, конечно, ведет себя чудно с той поры, как вы пришли к нему. Но такое… он же станет посмешищем.
— Лишь в том случае, если вы кому-нибудь об этом расскажете. Мы договорились, что не пророним об этом ни слова.
— Ну я ему еще выскажу.
— Пожалуйста, не упоминайте об этом. Прошу вас. Иначе для него многое может разрушиться.
— Что, вы теперь стали его союзником? Вы же постоянно спорили. Я хорошо знаю, он мне часто жаловался.
— Мы прошли вместе долгий путь. Это многое значит. Пусть все останется как есть.
— Хорошо. А теперь, что же с концом истории? Вообще-то, меня она не особенно интересует, и раз у меня нет денег…
— Я и не прошу ничего. Пусть это будет моим прощальным подарком для вашего мужа. Хотя он его не прочтет. Но кто знает, может он еще передумает. Записывайте, будет немного. Нельзя же глотать конец.
— Хорошо. А у конца есть заголовок?
— «На корабле». Пишите: «На корабле». А ниже напишите: «Прибытие в страну фиренги».
— Это хорошо звучит.
— Вы будете делать столько же замечаний, как и ваш муж?
— Нет, все, теперь я молчу. Сами увидите, из моих губ не вылетит даже и вздоха.
— Судно называлось «Элиза», и я решил, что это погребальный корабль. Бёртон-сахиб выглядел очень плохо. Его тело было истощено, плечи согнулись, глаза ввалились, голос утратил полноту. Ему было дано разрешение вернуться домой. На поправку. Если он вообще мог поправиться. Да, я думал, что это погребальный корабль. И не один я. Какой-то его друг в Бомбее сказал ему: у тебя на лице написано, что твои дни сочтены. Послушай меня, отправляйся домой, чтобы умереть на родине. Едва мы вышли в открытое море, как вскоре попали в штиль. Вода была такая гладкая, Бёртон-сахиб сказал, что море — это кладбище волн. Я ухаживал за ним изо всех сил, я думал, что же мне делать в незнакомой стране, если мой господин умрет. Но мои заботы длились недолго. Поднялся ветер, и мы на полных парусах устремились с юго-востока в здоровые края. Бёртон-сахиб на удивление быстро поправился, мы еще не достигли страны ангреци, а он уже был как новенький. В эти дни мы были очень близки друг с другом, такого не было ни до ни после. Он признался мне, что случилось в Синдхе и почему он разыгрывал из себя больного, не зная, что вскоре действительно тяжело заболеет. Среди ангреци ходили слухи, что он посещает бордель, простите меня, где себя предлагали мужчины. Поговаривали, что Бёртон-сахиб был чересчур прилежен в своих расследованиях. И не только разведывал, но и пробовал. Его честь была задета. А начальники, которые знали правду, не стали его защищать. Они озлобились, когда не нашли в нем безоговорочной преданности. Я чувствовал его страдания как мои собственные. Ни разу в жизни я не был так близок к истинному состраданию к другому живому существу, которое от нас требуют наши святые учителя. Мы зашли в порт под названием Плимут, и наконец я ее увидел. Эту Англию. Я увидел сочную зелень и мягкие холмы вдалеке. А у пассажиров, прежде всего у тех, кто долго служил в жаре и в пустыне, у них глаза стали как стеклянные. Но уверен, что никто не открывал глаза так широко как я. Я и представить себе не мог, как прекрасна это страна, называемая Англией. Я повернулся к Бёртон-сахибу, и я до сих пор точно помню, что я сказал ему, слово в слово: «Что же вы за люди такие, ангреци, раз без нужды или принуждения покидаете этот рай, отправляясь в позабытую богом страну, подобную нашей».
Генерал перечитывал это донесение так часто, как никакое другое послание в своей жизни. Он искал выход, как оградить этого солдата от последствий исполнения им его обязанностей. Тот не только ступил на топкое место, обзывать которое «несколько неаппетитным» было предосудительной недооценкой; более того, он вскрыл то, чего не должно было существовать, и потому все негативное впечатление от данного происшествия падало лично на него. И, словно этого было мало, он вдобавок утаивал, по крайней мере, на письме, часть информации, ссылаясь на обещание перед туземцем. Ни к чему хорошему это привести не может. Макмурдо пожелал лично встретиться с этим Бёртоном, о котором уже слышал немало нелестного. Они вызвали лейтенанта в генеральский кабинет. Тот удивился явлению горстки высоких чинов. Генерал заговорил медленно. Он казался усталым.
— Майор Макмурдо желает продолжить ваши расследования, и для того ему нужно знать имена ваших информантов, а также имена офицеров, посещающих данное заведение.
— Имена наших офицеров я не могу вам предоставить, поскольку я их не знаю. При моем присутствии ни одного офицера в лупанарии не было. А имена моих информантов я не могу вам указать.
— Это почему?
— Потому что я дал мое слово.
— Это всего лишь туземцы.
— Я поклялся своей бородой и Кораном.
— Он еще шутит, боже мой, в такое неподходящее время.
— Я не могу нарушить клятву.
— Вы не можете говорить серьезно, солдат. Скажите нам, что это не так.
— Я говорю абсолютно серьезно, сэр.
— Получается, что обещание какому-то подлому туземцу значит для вас больше, чем безопасность нашей армии?
— Что касается безопасности нашей армии, то я для нее кое-что совершил, если мне позволено будет об этом напомнить, сэр, и я убежден, что и иным способом мы скоро сможем установить полную правду. Но я не могу предать доверие этого человека.
— Ты должен решить, Бёртон. Он или мы.
— Мой исходный постулат, майор, что можно соединять несколько лояльностей. Вы же выстраиваете нерешаемый конфликт.
Они больше не сказали ни единого слова, эти собравшиеся господа высших чинов, генерал, его ищейка Макмурдо и их адъютанты. Они обменялись взглядами, и этими взглядами исключили его на всю его оставшуюся жизнь — из армии, из своего общества. В этот момент он знал, что никогда не поднимется выше чина капитана. Никогда, после отметки, записанной ими после этого разговора, отметки о его неблагонадежности, которая будет сопровождать его повсюду. Можно изменить свою сущность, пожалуй, можно почти все в себе изменить, только не собственное дело. Они запишут туда что-нибудь уничижительное, что-нибудь вроде «…его знания о местных жителях, об их образе мыслей, их обычаях и языке основательны и могут быть весьма полезны. Однако близость к туземцам, которая и является источником этих знаний, спровоцировала в лейтенанте Бёртоне определенное смещение в вопросах лояльности, что идет теперь вразрез с интересами короны. С сожалением констатируем, что в будущем нам уже не представится возможность оценить масштаб его преданности».
Встреча была жестока. Наукарам и он — две изюминки, брошенные в кислое заквашенное тесто. Тусклый воздух, наполненный дымом и копотью, не предназначенный для дыхания. Холодное серое небо, под которым они поминутно ежились. Все в городе мелкое, мелочное, тщедушное, ничтожное, раболепство крохотных односемейных домишек, меланхолия, скрученная узлами в общественных местах. А эта еда! Примитивная, недоваренная, пресная, хлеб — сплошные крошки без корки. А пить предлагалось микстуры с навязчивым неприятным вкусом, именовавшиеся пивом или элем. Все — одинаково, что бы ни подавалось на стол, и некуда скрыться — они оказались среди варваров. Наступившая зима была чудовищна. Каждое дерево напоминало дребезжащий светильник. Повсюду ютились клочья тумана, а с ними — бронхит и простуда. Уголь постоянно заканчивался, давление газа часто было таким низким, что им приходилось отказываться от важнейшего утешения — они даже не могли сварить масала-чай, от которого день стал бы более сносным. Бёртон не мог дождаться, когда же наконец опять покинет эту страну, чтобы навестить чуть более приемлемую Францию. Он был непримирим. Он не собирался приспосабливаться к посредственности. Он надевал одежду, которая шокировала, курты самых кричащих цветов, непривычно широкие хлопковые шаровары, узкие гамаши, которые обматывал вокруг голеней, и золотые сандалии, похожие на гондолы. Хотя он так мерз. В таком виде он гулял по Лондону, посещал клубы в сопровождении Наукарама, с которым, едва заметив к себе внимание собравшихся, нарочито громко общался на языках, не понятных ни единому человеку, кроме них двоих. Порой чувство меры ему отказывало, и он исчерпал меру снисхождения, какую оказывали служившему в Индии человеку; членам клуба наскучили его провокации, и ему отказали в посещении. Однажды его чуть не избили. Лишь дикий блеск в его глазах остановил возмущенных и уже поддатых соотечественников. В тот вечер они обменивались историями с различных фронтов империи. После многочисленных реминисценций, промаринованных в ностальгии и преувеличениях, один пожилой господин с увлажненным взором процитировал знакомое каждому из них двустишие: Все верные отечества сыны Не знают лучше собственной страны[2]. И поднял бокал за королеву и отечество. Бёртон присоединился к здравице. Но едва он поставил бокал, как раздался его громовой голос, заставив все большое общество умолкнуть. Этот тост, господа, напомнил мне об одной превосходной шутке. Вам стоит ее послушать. Вы никогда не забудете, это я вам гарантирую. Речь идет о двух солитерах, отце и сыне. Они выпадают из задницы какого-то человека вместе с испражнениями, простите, но такова шутка, после чего отец солитер поднимает из дерьма голову, немного отряхивается, смотрит по сторонам и удовлетворенно говорит сыну: «Все-таки это тоже родина».
Они переехали во Францию. На континент. Вот увидишь, пообещал он Наукараму, жизнь на материке более сносная. Но я не жаловался, что мне не нравилось в вашей стране, сахиб. Его родители проводили лето в Булоне. Они жили скромно. Отцовская пенсия позволила снять домик с пристройкой для слуг. Еще со времен жизни в Пизе, где они провели долгое время, в их услужении был повар по имени Саббатино. Наукараму и Саббатино пришлось делить одну комнату. Повар уже заполнил ее своими запахами. Они были неприятны для Наукарама. У них с поваром не было общего языка, и их вкусы были смертельно ненавистны друг другу. Саббатино придавал огромное значение неприкосновенности своих привычек. И не ставил под сомнение, что повар занимает привилегированное место среди прислуги. Прочие слуги были наняты, чтобы облегчить его работу. Бёртон редко появлялся дома. Он исчезал на долгих прогулках. Он наслаждался обществом молодых женщин собственного народа. Наукарам не совсем понимал свою роль в маленьком доме. Родители сахиба избегали его и не давали ему никаких поручений. Он не решался на самостоятельные прогулки, боясь заблудиться. Ему не оставалось ничего иного, кроме как сидеть и ждать в своей комнатке. Повар же, наоборот, был занят весь день, и Наукарам редко видел его за работой. Когда он осмеливался появиться на кухне, в основном чтобы приготовить свою собственную вегетарианскую еду — чего он не мог доверить никому, особенно этому млеччха — повар вполголоса ругался на своем языке. Он ругался так много, словно приправлял бранью еду. Наукарама не удивило, что Бёртон-сахиб владел языком повара. Запомнив звучание нескольких проклятий, он попросил Бёртон-сахиба перевести их. И выучил их. Corbezzoli! Perdindirindina! Perdinci! Довольно мягкие по сравнению с теми, какие он знал от обрезанных. Черт возьми! Ради всего святого! Черт побери! Как-то он оказался у повара на пути, и тот, не дожидаясь, пока Наукарам извинится или отступит, заорал на него: Е te le lèo io le zecche di dòsso! Наукарам не мог ответить, потому что не понимал смысл его ругани. Бёртон-сахиб рассмеялся. Он хотел выдернуть из тебя блох. То есть грозился побить тебя. Наукарам не знал достаточно проклятий, чтобы отплатить повару той же монетой. Однажды вечером, когда он забыл подать на стол суфле (а повар очень гордился своими суфле), изо рта повара проклятия полетели как искры. Bellino sì tu faresti gattare anche un cignale! Наукарам не мог запомнить и половины. Бёртон-сахибу пришлось переспрашивать. От души веселясь, он просветил Наукарама. Он сказал тебе, что ты так красив, что от твоего вида стошнит даже кабана. Почему он себе такое позволяет? — спросил Наукарам. Не принимай близко к сердцу. Он такой человек. Спустя несколько дней Наукарам решил, что итальянец намеренно перемешал мясное блюдо его шумовкой, хранившейся в отдельном стакане и предназначенной лишь для вегетарианской пищи. А ведь Бёртон-сахиб подробно объяснял это повару. И вот от ложки исходил отвратительнейший запах. Хорошо, что он вовремя заметил. Повар не понимал иного языка, кроме самого тупого. Наукарам ударил его ложкой по затылку. Повар с воплем завертелся на месте. В руке у него был нож: он колол им воздух, бранясь. Наукарам развернулся и вышел из кухни с ложкой в руке. Ему надо освоить итальянские ругательства. Бёртон-сахиб помог. Запоздалая отплата за гуджарати, объявил он. Вначале основные понятия. Stronzo. Merda. Strega. Наукарам теперь расхаживал по кухне, выплевывая то одно, то другое слово таким злобным и язвительным тоном, на какой только был способен. Повар отвечал целой батареей многосложных выстрелов. Cacacazzi. Leccaculo. Vaffanculo. Succhiacazzi. Наукарама уже не интересовал перевод. Он понимал, что все еще проигрывает. Если хочешь по-настоящему разозлить его, учил Бёртон-сахиб, то скажи: Quella puttana di tua madre! При следующей же возможности Наукарам рявкнул это млеччха в лицо. И проклятие подействовало. Сильнее, чем он рассчитывал. Повар запнулся и отвел глаза. На следующий день Саббатино жестами объяснил Наукараму, что зовет его к плите, чтобы что-то показать. Он сиял каким-то ненадежным дружелюбием. Наукарам осторожно приблизился к повару. Они подошли к огромной кастрюле, и повар снял крышку. Взгляду открылась коровья голова, которая мирно варилась, устремив на Наукарама свои преданные глаза. Ti faccio sputare sangue! Саббатино еще не успел закончить фразу, как почувствовал, что темнокожий схватил его за шиворот, пригибая к горящим печным углям. Почувствовал, как жар опалил волоски на предплечье. Тогда он ударил темнокожего головой в лицо. Они свалились на пол, опрокинув кастрюлю, и когда Бёртон, услышав грохот, примчался из столовой на кухню, то увидел катающихся по полу повара, слугу, коровью голову, и крики, издаваемые итальянцем, меркли на фоне воя, пробивающиеся из самой глубины Наукарама.
Содержать у себя Наукарама не представлялось более возможным. Родители Бёртона привыкли к хорошей еде, которую готовил Саббатини, услуги же Наукарама были излишни. Бёртон выплатил ему сумму, достаточную и для переезда, и для покупки небольшого домика в Бароде. И он был готов написать блестящее рекомендательное письмо, если бы этот наглец не принялся утверждать, что все произошедшее — вина исключительно господина. Почему же вы мне не… Он прикрикнул на него, чтобы тот заткнулся. Вечная проблема с такими людьми. Они не в состоянии отвечать за себя. Разгневанный Бёртон написал скупое подтверждение, что Рамджи Наукарам из Бароды служил у него с ноября 1842 по октябрь 1849 года. И энергично расписался.