Великому Визирю
Решид-Паше,
Дворец Топикапи,
Стамбул
Ассаламу алейкум ва рахматуллахи ва баракатуху.
Мы хотели бы обратить ваше внимание на одно обстоятельство, которое на первый взгляд не представляется чрезвычайно важным и не угрожает напрямую интересам калифата, но все-таки, по моему скромному суждению, требует настоятельного внимания правительства. Вы, разумеется, помните, как год тому назад я докладывал вам, что некий британский офицер совершил хадж, к вящему удовольствию местной прессы, провозгласившей его героем сезона. Несколько недель тому назад издательство «Лонгмэн Грин» выпустило в свет личные записки этого человека, Ричарда Френсиса Бёртона, лейтенанта британской армии, о его кощунственном хадже, предпринятом в обличье пуштуна из Индии. Местные газеты уделяют данной публикации значительное место и изощряются в похвале храброму поступку и блестящему результату, соревнуясь друг с другом в лести. По-видимому, в наше время воображение читателей в Британской империи ничто не возбуждает сильнее, чем отважные исследования в тех регионах, куда не заглядывают фантазии общества. Книги категории «Я там был и все видел» раскупаются проворней, чем у нас истории про Насреддина Ходжу.
Подоплека этого успеха представляется мне, с одной стороны, очевидно безвредной, но с другой стороны — дьявольски замаскированной. Подданные Британской империи, мечтая приобщиться к приключенческому покорению мира, жаждут современных легенд, идущих также во благо их самоидентификации. Однако во мне зародилось подозрение, что публикациям подобного рода надлежит готовить почву для ближайшего будущего, когда данные регионы из дальних и неведомых станут частью империи, что мы имеем дело со своеобразным опережающим привыканием к чужому краю, который Британская империя вскоре планирует поглотить. Таким образом, по моему представлению, в этом якобы маловажном событии отражается тревожное развитие, требующее исключительного внимания, тем большего, что это случилось не в африканских пустынях или в индийских джунглях, а в наших первостепенных святынях, в благословенных городах Мекке и Медине, да возвысит их Бог. Мне прекрасно известно, что посол виконт Стрэтфорд де Редклифф пользуется вашим доверием, а также расположением султана и, безусловно, его поддержка необходима для проведения тех реформ, за которые ваше превосходительство взялось с благословенной дальнозоркостью, но если мне при всем моем смирении позволено будет внести предложение, я настаивал бы на том, чтобы сопутствующие детали вышеупомянутого случая были прослежены с надлежащей решительностью, а также непоколебимым соблюдением тайны. Истинные намерения лейтенанта Ричарда Ф. Бёртона и его заказчика (так называемого Королевского географического общества — сомнительной организации, притворяющейся, будто она интересуется лишь параллелями и меридианами) невозможно узнать из его записок, хотя они занимают три тома и в общей сложности — 1264 страницы. На основании наличных материалов, изученных нами со всей тщательностью, не удается достичь ясности ни о мотивации этого, скажем так, приключения — ведь обычно ценится подвиг первопроходца, а нам известно, что уже несколько христиан предпринимали хадж в лживом облачении — ни о действительных результатах этого якобы исследовательского путешествия. Чтобы позволить вам создать исчерпывающее впечатление, пересылаю вам все три тома, ибо нисколько не сомневаюсь, что английский язык не представляет для вас ни малейшего препятствия.
Да благословит вас Бог и приветствует.
Абу Бекир Ратиб-эфенди,
посол Высокой Порты в Лондоне
— Я тебя знаю!
— Меня? Вы имеете в виду меня?
— Да, тебя, я тебя знаю.
— Как это может быть, эфенди?
— Остановись!
— Это недоразумение.
— Твое лицо не такое уж обычное.
— Вы ошибаетесь. Мы все выглядим одинаково.
— Ты едешь в Александрию?
— Нет.
— Куда же?
— Я отправляюсь на хадж, машаллах.
— На британском корабле?
— Я был в стране франков.
— Слугой?
— Торговцем.
— Переезд долгий, не так ли?
— Да, переезд долгий.
— Сегодня штормит. Вашему брату не сладко, так? Скоро у тебя под ногами опять будет твердая земля.
— Мне нормально, но да, твердая земля, это лучше, конечно.
— Подожди, ты ведь родом из Индии, правда?
— Нет.
— Точно, точно, мы там с тобой встречались.
— Нет, я ни разу в жизни не был в Индии.
— Но у тебя такой английский, ты говоришь с акцентом, как у индийца.
— Я говорю не особенно хорошо.
— Почему ты так настырно уверяешь, что мы никогда не встречались?
— Скажем так, мы знаем друг друга, но раз мы не помним, откуда мы друг друга знаем, это как будто мы вообще друг друга не знаем.
— Как тебя зовут?
— Мирза Абдулла.
— Из Персии, правда? Ты родом из Персии! Мирза? Шиит, что ли?
— Как звучит ваше благородное имя?
— Какая дерзость, в Индии такое немыслимо… Капитан Кирклэнд, если тебе это обязательно знать.
— Если мы заговорили о моей вере, то надо представиться друг другу.
— Ну, ладно, Абдулла, лицо у тебя благородное, ничего не скажешь, а благородных лиц я не забываю. Мы приплывем в Александрию только завтра. До тех пор мне обязательно вспомнится, где мы встречались.
— Иншалла, капитан Кирклэнд. Было бы хорошо узнать, что нас связывает.
Что за высокомерный грубиян. Невероятно. В Бомбее в свое время он был на побегушках. Один из невзрачной массы на нижней ступеньке послужной лестницы. Посмешище из офицерского клуба. Не мог запомнить имен своих подчиненных. Дурак, каких много. Аппетит растет вместе с продвижением, как и самомнение. Как он с ним только что общался! Надменный неудачник воображает себе, будто он какой-то лучшей породы. Дать бы ему пинок под зад, но этого он сейчас не мог себе позволить, не сейчас, не в обличье мирзы Абдуллы. Это привлекло бы лишнее внимание. Он пленник, пленник своей роли и мишень для любого глупца. Надеть костюм — это еще легко, и очень не трудно вспомнить о манерах и этикете. Но надо приучиться выдерживать унижения. Благородное лицо? Да что понимает в благородстве лиц это кастрированное пугало, этот олух? Удивительно, впрочем, как этот варвар из Уилтшира смог его узнать. Они лет семь не виделись. Как же ему удалось заглянуть сквозь одеяния, сквозь масло грецкого ореха и окладистую бороду? Быть может, выдала походка, осанка? Человек разряда Кирклэнда, проводящей все дни на плацу, обращает внимание на подобные вещи. И все же он был не столь уверен, как пытался это показать. Типично для воробьиных мозгов: пыжатся, если не хватает решительности. Но только перед туземцами, само собой разумеется, только перед туземцами. Эта встреча — предостережение и, без сомнения, полезный кивок судьбы. Будь бдителен, остерегайся совпадений, они готовят ловушку для чрезмерной самоуверенности.
— Я хотел бы получить паспорт.
— Ты откуда?
— Из Индии.
— Зачем тебе паспорт?
— Для хаджа.
— Имя?
— Мирза Абдулла.
— Возраст?
— Тридцать.
— Род занятий?
— Врач.
— Врач? Так-так, врач из Индии? Может, мне лучше написать: знахарь?
— Я предпочел бы: шарлатан.
— Ты осмеливаешься мне перечить?
— Напротив. Подтверждаю ваше суждение.
— Особые приметы, не считая дерзости?
— Никаких.
— Это стоит доллар.
— Один доллар?
— Ты получаешь покровительство могущественной Британской империи. За это ты можешь отдать доллар.
— Великой империи нужен мой доллар?
— Молчи, курица, или я прикажу вышвырнуть тебя вон. Подпиши тут, если умеешь писать. Если нет — нацарапай на бумаге знак твоей тупости. Так. А теперь иди к забиту, местная полиция должна завизировать паспорт, иначе он недействителен.
Он будет не только врачом. Вдобавок еще дервишем: замечательное сочетание. Как врач он завоюет доверие людей. Когда он будет им помогать. При условии, что будет им помогать. Но он в себя верит. Он уже дилетантствовал на ниве врачевания. Последние месяцы перед отъездом посвятил учению, накапливая знания, книга за книгой. Теперь нужна тренировка; случаев для этого в Каире будет предостаточно. Столетия отделяют местную медицину от золотого века; к тому же людей в тех широтах можно вылечить простым внушением, а уж в этом он знает толк. Обличье дервиша оградит его от ханжеских нападок. Ему будет позволена свобода шута. Никто не упрекнет его за необычное поведение. В презрении закона дервиш черпает свое путаное благословение. Отлично придумано: его зовут мирза Абдулла, он дервиш, и он врач.
От забита к мухафизу, пришлось еще выжидать, сидя на корточках, пока какой-то чиновник не бросил ему слова, что еще необходимо подтверждение Дивана Хариджия. Он проложил себе дорогу до здания путаной геометрии, большого и мощного, со стенами такой белизны, что на них было больно смотреть под ярким солнцем. В коридорах скрючились ждущие просители. Воспринимать открытые двери как приглашение зайти оказалось серьезной ошибкой. Чиновник, к которому он обратился, привстал из-за конторки, чтобы придать весомость своему крику, среди папок с документами, достигающими почти до потолка. Мирза Абдулла вышел. Немногочисленные деревца во внутреннем дворике лишились всех листьев. Ни ветерок не проскользнет мимо караульных на воротах. Он преподнес свое дело офицеру, удобно прикорнувшему в тенечке. Не мешай мне, говорили закрытые глаза, вытянутые ноги, тучное довольное лицо. Произнося слова приветствия, проситель уже осознавал тщету усилий. Не знаю, буркнул офицер, не шевеля губами. Мирза Абдулла мог испытать или подкуп, что было бы опрометчиво и недешево, или угрозы, но его убогий костюм не внушал уважения. Оставалась лишь одна возможность, доступная каждому — поведение безвластного просителя: он мог упрямо осаждать офицера, пока тот не сделает что-нибудь ради собственного покоя. Шагнув ближе, он повторил вопрос. — Проваливай, — от громкого ответа открылись глаза. Проситель остался в том же положении, с опущенной головой и непоколебимой кротостью. Подавшись вперед, он изложил свое дело в третий раз. — Да проваливай же, наконец, собака! — Но как же, прошептал мирза Абдулла, как же наше мусульманское братство… Его речи оборвались, потому что офицер воспарял от объятий сна, сжимая хлыст из хвоста бегемота.
Мирза Абдулла продолжал поиски информации повсюду, где только она могла оказаться, у полицейских, писцов, конюших, погонщиков ослов, праздношатающихся. И постепенно терялся в энциклопедии, состоящей исключительно из перекрестных ссылок. В тупом отчаянии он предложил какому-то солдату табак, пообещав увесистую монету за помощь, и тому пришлись по душе табак и обещанная монета, он взял его за руку и повел от одного сановника к другому, и наконец, они поднялись по могучей лестнице и оказались перед Абба-эфенди, заместителем губернатора, невысоким человеком со вздернутой головой и маленькими заплывшими глазками, которые подкарауливали добычу. Ты кто? — спросил Абба-эфенди, и глаза утратили аппетит, когда человека представили дервишем, совершающим хадж. Вниз! — сплюнул он непонятную для просителя команду, однако солдату ее хватило, чтобы разыскать комнату, где должны были заняться его делом.
Он ждал перед дверью, среди мужчин из Боснии, Румелии и Албании, все как один босые, широкоплечие, с мрачными бровями и гневными лицами, горцы, за поясами длинные пистолеты и ятаганы, через плечо перекинута одежда, их недовольство кипело и выплеснулось, когда мелкий чиновник сообщил, что его начальник, в ведении которого находятся все дела, сегодня больше не принимает. Посланника с его издевательской вестью схватили за шиворот, обозвав лентяями и его, и его начальника; проклятия, хрипевшие в глотках, принудили чиновника к натренированным извинениям, к заклинаниям дрессировщика, у которого вырвались из-под контроля дикие звери.
На следующий день мирза Абдулла получил разрешение свободно передвигаться по всем частям Египта.
Подняться до комнат караван-сарая оказалось нелегко. Узкая лестница была переполнена. Ступени столь крутые, что носильщиков раскачивало от стены к стене. Вслед за носильщиками сплошной толпой шли женщины, ведя разговор со ступеньки на ступеньку все ниже и ниже, а дети заполняли все бреши между ними, скользя ладонями по грязным стенами. Когда его миновали последние женщины, наверху появились три солдата, делившие в тесноте один анекдот. Остановились для заключительной шутки и, горланя, продолжили спуск. После них мирза Абдулла наконец-то торопливо пошел вверх. На половине пути возник тучный пожилой человек, даже не подумавший вжаться в стену. Мирза Абдулла представился, и человек ответил: Хаджи Вали, торговец, часто бываю в этом вакалахе. Разрешите пригласить вас на чай? Мирза Абдулла вежливо согласился. — Мне нужно дать несколько указаний, — торговец показал на внутренний двор и сдержано усмехнулся. Внизу располагались мастерские, магазины, склады. — А мне нужно наверх, — сказал мирза Абдулла. — Вы моложе, — ответил торговец, несколько ступенек — для вас ничего не значат. И опять рассмеялся. Его унылые глаза и словоохотливый рот, по-видимому, не успели договориться друг с другом.
Каждому постояльцу отводились две комнаты без мебели. На стенах — узор из пятен величиной с раздавленного комара. С черных стропил свисает густая паутина, через окна залетает пыльный ветер, от стекла остались осколки, заклеенные кое-где бумагой. Мирза Абдулла выглянул наружу. Все лучше, чем спать во дворе, вместе со скотом на привязи, вопящими попрошайками и слугами, которые рассеянно почесываются, развалившись на огромных хлопковых тюках. Внизу Хаджи Вали пересек двор, помахав ему и жестами повторив уже сказанное приглашение. Чуть позже появился слуга, чтобы проводить мирзу Абдуллу в уютную переднюю комнату торговца.
Этот город, этот Каир, обитель чумы — Хаджи Вали улегся на килим, но его голова никак не находила покоя на круглой подушке — кого только озарила проклятая идея основать город здесь, между зловонной водой и мертвыми камнями. Все, что ползет и пресмыкается — то жалит и кусается. Как же мне тягостно покидать Александрию, но из-за торговых дел нельзя пренебрегать Каиром; за благодеяния и удачу мы платим муками. А вы, что вынудило вас здесь очутиться? Как я вижу и слышу, вы родом не из этой пыльной дыры. Курите, зачем вы смущаетесь, я-то уже не чувствую вкуса розового табака, зато запах позволяет на мгновение позабыть, где я. Для меня вы не выглядите как обычный перс. Понимаю, понимаю. Воистину, вы далеко путешествовали, мои поездки перед вами — как посещение соседей. Вы совершаете ошибку, я вам серьезно говорю, я знаю моих соотечественников, когда у них слабеет вера, они храбрятся, понося сбившихся с пути персов, нападая на них с оскорблениями, а то и с побоями. Уверяю, вы заплатите втридорога по сравнению с остальными паломниками и будете счастливы, если во время хаджа вас только один раз побьют. Пейте же еще, пейте. Откажитесь лучше от титула мирза, вам не обязательно представляться правдиво, как шейх вы будете чувствовать себя безопасней. Раз вам ведомы тайны медицины, то следует использовать ваши знания, пусть даже у нас полным-полно врачей; но кто действует успешно — тот быстро станет знаменит и приобретет уважение, а оно весьма полезно. Я уже заметил, что вы избрали собственную дорогу в жизни, и я ценю это, но редко предоставляется случай объяснить свой путь другим. Глупцы судят огульно и готовы разбить кувшин за то, что у него неправильная форма. Шейх Абдулла, вы будете моим другом, но сторонитесь открытости и честности. Всегда скрывайте, как мы говорим, ваши мысли и замыслы.
Губернатору Хиджаза
Абдулла-паше,
Джидда
Согласно нашей информации, неверный, который совершил хадж и опубликовал позднее свой отчет об этом, уже в Хиндустане работал шпионом. Таким образом, мы заключаем, что Королевское географическое общество служит прикрытием для сбора информации о регионах, которые пока не находятся в подчинении британской королевы. В первую очередь нас волнует не только осквернение священных городов, но и тайные намерения Британской империи. Отчет, замаскированный под сафарнамах, это кладовая внимательных наблюдений и подсчетов, он удивляет охватом знаний, и наши улемы подтвердили ученость автора, добавив также, что знание — еще не есть вера. Мы склоняемся к мысли, что автор не стал все раскрывать обычному читателю. Мы полагаем, что лейтенант Ричард Фрэнсис Бёртон разведывал наши позиции в Хиджазе, силу нашей армии, а также расположение наших защитных укреплений. Мы также полагаем, что он изучал отношение бедуинов к нашему господству и их готовность обратить против нас оружие. Пересылаем Вам все относящиеся к делу документы: список лиц, с которыми он встречался, копии самых важных отрывков текста вместе с соответствующими комментариями и примечаниями, порой весьма содержательными. Тщательно проверьте, путешествовал ли он в одиночку или нет, были ли у него помощники и помощники помощников, выделялся ли он каким-либо образом и можно ли по его поведению сделать вывод о его намерениях. На основании свидетельств во время его хаджа мы поймем, каково было его поручение и в какую сторону направлена политическая мысль его заказчиков. Султан полагает, что это может указать нам на мощную подземную реку, грозящую размыть фундамент нашей власти в Хиджазе. Вспомните, что проницательность Абдул-Междида уже часто посрамляла узкие границы нашего разума, и действуйте, с Божьей помощью.
Великий визирь Решид-паша.
Солнце должно спрятаться и месяц съежиться, чтобы Каир открылся как раковина, явив свою красоту в силуэтах. Летние звезды рассыпаны по невидимой убогости — свидетельством лучшего творения. Полосы цвета индиго пересекают лбы домов. С каждым шагом он ныряет в свинец. Это ли влечет его снова и снова в чужие страны — преходящая слепота? В Англии, зеленой, сочной и манерной, все нараспашку. Как может быть страна настолько лишена таинственности? Вереницы тяжелых балконов сцепились зубьями деревянных решеток; каждая дорога фокусничает, подделываясь под тупик. Можно распознать лишь то, что ускользает из крепких объятий ночи при подмоге слабых масляных ламп. Проходы, входы, золотые подаяния света текут вниз по лестницам. Ни одной прямой линии, в этих широтах предпочитают дугу, даже поклоняются ей. Округлость, как ни крути, укрепляет веру прочнее прямого угла. Если на ней вдобавок святые слова изящным шрифтом. Дома глодают переулки, столбы выскакивают из засады, как незаметные стражники. Вначале он видит лишь минарет над карнизом, а потом, разом — сияющее приглашение свода. Время следующей молитвы. Он прислушивается к собственному дыханию, погружая руки в чашу, омывая каждый палец по отдельности. Плеск убаюкивает. Мокрые ноги высыхают с каждым шагом по коврам. Он находит место у колонны. Любое слово не имело бы смысла без изначального намерения, которое, подобно игле компаса, и предваряет молитву. Свеча вблизи бросает отсвет на его руки, лежащие одна на другой. За полузакрытыми глазами рассеивается всякое беспокойство. Последние мысли тают, как капли на его бровях, на бороде. Он отдается ритму движения. Все позабыто, кроме регулярных этапов молитвы. Чистая самоочевидность. Позднее, выходя из мечети, он чувствует себя примиренным со всем вокруг. Пальмы кладут головы по ветру, ночь чудесна в каждом отрезке, сплетенная из собственных и посторонних духов, а он, одинокий путник, не может и представить себе грязную, суетную, резкую и ничтожную жизнь светоносного дня.
Шейх Мохаммед Али Аттар был рекомендован ему в качестве учителя, и действительно, едва этот старый человек вошел, на его морщинистом лбу был написан доклад. Айва, айва, айва, пробормотал он, прежде чем приступить к наставлениям, к перечислению ситуаций, где все было юридически заклепано и заколочено. Шейх Абдулла дал учителю выговориться. Когда тот утомился, так и не дойдя до конца, он заговорил сам, описав духовную пищу, которую сам себе назначил, и попросил ученого шейха Мохаммеда Али Аттара предоставить ему именно этот рацион и ничего другого. Шейх Мохаммед исполнил его желание, но окольными путями; вскоре он вмешивался с советами и порицаниями касательно поведения своего ученика во всех областях жизни. Айва, айва, айва, так что значит хадж? Стремление! К чему? К лучшему миру. Кто мы такие на земле, как не путники в поиске высшей цели. И что значат тяготы сейчас по сравнению с вечным вознаграждением. Итак, кто здоров, обеспечен на все время путешествия и достаточно состоятелен, чтобы покупать везде воду и платить за каждый участок пути… да что ты постоянно пишешь, дорогой мой, что за дурная привычка? Говорю тебе, ты точно подхватил ее в стране фаранджа. Раскайся, пока не поздно. Раскайся. Айва, айва, айва, во время ихрама ты не должен ни стричь, и выдергивать свои волосы, ни даже чуть-чуть подстригать, ни голову, ни бороду, ни под мышками, ни в паху, ни на каким другом месте тела, если же ты провинишься, то должен пожертвовать 0,51 литра еды для бедняков Мекки, и это за один волос, за два — двойная норма, и хочу тебе сказать, сын мой, не растрачивай понапрасну свои знания, тебе нужно кормить себя и двух слуг. Смотри, египетские врачи, они-то алиф и баа не напишут за бесплатно. Ты что, стыдишься своих дел, раз не просишь оплаты? Что ты пытаешься доказать себе и нам? Уж лучше бы ты скрылся на гору, чтобы день и ночь молиться. Айва, айва, айва, ты должен начать на холме Сафа и направиться к Марве, и это расстояние надо пройти семь раз, полностью и ни шагом меньше, а если ты засомневаешься, сколько раз прошел, выбирай меньшее число, и декламируй благородный Коран, а когда достигнешь зеленой отметки посредине, то бери свои ноги в руки и беги несколько шагов до второй зеленой метки, я не понимаю, мой дорогой, твой слуга записал два фунта мяса, и ты спускаешь ему с рук, ты не призвал его к ответу. Куда это приведет? Разве ты не говоришь: да спасет нас Бог от греха расточительства. Айва, айва, айва, у тебя должно быть наготове семь камней, для первого столба, который ближе всего к мечети Аль-Каяф, и ты будешь кидать камни один за другим, ты должен как можно лучше целиться, а если не попадешь, то должен кидать еще раз, а когда закончишь, то перейдешь к следующему столбу. У тебя есть жена? Нет? Поистине, тогда ты должен купить себе рабыню, мой мальчик! Твое поведение неправильно, и мужчины будут говорить о тебе — каюсь и прибегаю к Богу — на самом-то деле у него распаляются глаза по женам других мусульман.
Так учил шейх Мохаммед своего ученика шейха Абдуллу, в передней комнате каирского вакалаха, но был готов, как громко и многократно объявил ему в конце встречи, последовать за ним повсюду, вплоть до темной стороны горы Каф.
Это только вопрос терпения, надо дать время языку, и он акклиматизируется, он будет вытягиваться и распрямляться под нёбные и гортанные, астматические звуки. Тело будет раскачиваться при возвышениях и понижениях текучей декламации. Правая рука будет заниматься тем, что правильно и чисто. Он будет пить сидя, тремя благодарными глотками. Касаться бороды при удивлении и размышлении. А всякая надежда, всякая мысль о будущем будет облечена в иншаллах. Он свыкнется, что он, по зрелому размышлению — пуштун, родившийся и выросший в Британской Индии и потому сроднившийся с хиндустани сильнее, чем с диалектами афганских предков. Он свыкся, это стало привычно, естественно. Как же далеко он продвинулся с тех пор, когда молодым студентом пытался самостоятельно разобраться в арабском письме, с гордостью демонстрируя испанцу, как бегло научился уже писать. Но вместо похвалы снискал насмешку, когда сеньор с одним из этих драпированных иберийских имен указал ему, что начинать строку вообще-то нужно справа. В Оксфорде не было занятий арабским языком, не было никакой альтернативы для латыни, исковерканной старичьем, не терпевшим ни единого слова поперек.
Гораздо труднее соответствовать ожиданиям в роли дервиша. От елейных речей нет никакой пользы. Столь же неподобающе выглядит сдержанное и обдуманное поведение. Он должен представать грубым и неотесанным, он — не верноподданный цивилизации, он презирает мелкие людские заботы, отрекшись от рационального порядка. Близость к Богу нельзя измерить на весах, пригодных для базара. После утренней молитвы он поет зикр, пока его самоотверженность не закипит, а его крики не впечатаются в сонные уши соседей. Кто встает ему на дороге, тому бросает он мрачный взгляд, полный скрытых угроз. Он не упускает возможности для гипноза послушных, а когда они теряют волю, то требует от них поступков, разоблачающих их смехотворность. Уроки дервиша болезненны для мелких умов и лавочников. Не ожидая долго, он возвращает загипнотизированного к обычной жизни и требует, чтобы тот прилюдно подтвердил свое доброе самочувствие. Исцеление должно уравновешивать магию.
Удивительно, как быстро он в Каире смог стать востребованным врачом. Вскоре после прибытия он подсел к носильщику на заднем дворе караван-сарая, капнул в его мутный глаз раствор нитрата серебра и шепнул, он — шейх Абдулла — никогда не возьмет денег с того, у кого их немного. Сам понимаешь, дервишу подобает добыча пожирней. На следующий день носильщик постучался к нему и поблагодарил — глазу стало гораздо лучше — а позади стоял его друг, который принес с собой другую хворь. Шейх Абдулла выдал пару пилюль, состояние больного улучшилось, а с ним — и слава нового лекаря. Дверь в его переднюю комнату — в заднюю он никого не пускал — осаждали теперь жалкие личности, которые и после выздоровления приходили к врачу, чтобы вытребовать у него средства на поддержание спасенной им жизни. Из-за чего он приходил в ярость, в страшную ярость, и требовательные посетители спешно прощались, пока, наконец, дервиш не догадался, что может не только устранять порчу, но и насылать ее.
Когда народ сделал его известным, потянулись и более состоятельные пациенты, кто первыми решились оценить правдивость слухов. Его позвали в один знатный дом, и он чуть не совершил грубейшую оплошность, если бы не встретил на заднем дворе Хаджи Вали, который удивился, куда это врач отправляется пешком. Торговец заверил его, что согласно его положению, он должен потребовать слугу с лошаком, чтобы те проводили врача в дом больного, даже если тот живет за углом. Один из моих людей будет вашим посыльным, предложил Хаджи Вали, тут же подозвав бездельничавшего слугу.
По пути в знатный дом, как он узнал со временем, было крайне важно побольше выведать у слуги богача — а тот не мог отказать в ответе строгому дервишу. Знание семейных отношений и душевного настроя — это уже половина лечения. Его появление было смиренным, он кланялся всем присутствующим и подносил правую руку к губам и ко лбу. Если его спрашивали, чего он хочет пить, он требовал такого, чего точно не могло оказаться в доме, чтобы потом удовольствоваться кофе и кальяном. Вначале он проверял пульс пациента, осматривал его язык, затем заглядывал в зрачки. Он подробно расспрашивал его и демонстрировал собственную ученость. Он обрамлял свои выступления то греческим, то персидским, или по крайней мере, если его знаний не хватало, украшал речь персидскими и греческими суффиксами. Пациент без умолку говорил о своих недугах — диагноз сводился ко временному ослаблению одного из четырех состояний духа, на что врач из Индии прописывал что-нибудь основательное и плотное: дюжину солидных хлебных пилюль, смоченных в соке алоэ или настое корицы, против диспепсии богачей, не забывая «во имя Бога» добавить какую-нибудь болезненную терапию «Милостивого», как например, регулярно тереть кожу «и Милосердного» щеткой из конского волоса. Венцом лечения были препирательства о вознаграждении. Врач требовал пять пиастров, пациент возмущался, врач оставался непоколебим и, наконец, пациент, браня безграничную алчность индийца, бросал на пол монеты, вновь возмущаясь, даже подвергая сомнению свое выздоровление, и завершал выступление: мир земной — это падаль, а те, кто алкают его благ — стервятники. Дервиш не мог потерпеть такое неприличное поведение: грозил, что не станет больше лечить, будет вечно избегать этот дом и не преминет рассказать другим мастерам врачевания о том, какие душевные обиды ему были здесь нанесены.
В конце концов ему надлежало оставить рецепт, он просил перо, чернила и бумагу, и затем писал витиеватым почерком, который терялся в собственных завитках… Во имя Бога… хвала Господину всех миров, лекарю, исцеленному… да будет мир в его семье и у его спутников… да пусть он потом возьмет меда, и корицы, и album graecum в равных, половинных долях, и возьмет целую долю имбиря, и изотрет, смешает с медовой смесью, и слепит шарики величиной с ноготь, и пусть ежедневно кладет один на язык, пока слюна не растворит его. Истинно, воздействие будет волшебно… и пусть он хранит себя от мяса и рыбы, от овощей и сладостей и от любой пищи, приводящей к вспучиванию и изжоге… и так он выздоровеет благодаря помощи Господа и врачевателя.
И да будет мир — вассалам!
Когда врач скреплял рецепт печатью своего кольца, в начале и в конце написанного, это означало успешное окончание визита, и прощание проходило при очевидном взаимном уважении.
Шерифу Маккаха
Абд ал-Мутталибу бин Халибу
и верховному кади
Шейху Джамалу
Желаю сообщить моим уважаемым братьям в исламе о наших исследованиях касательно британского офицера Ричарда Фрэнсиса Бёртона, совершившего два года тому назад хадж, как мы полагаем, с намерением собрать информацию о Хиджазе и святых городах. На основании его подробных описаний нам удалось разыскать несколько мужчин, которые с ним путешествовали и провели вместе множество дней и месяцев, которые его даже принимали и обслуживали в собственных домах в аль-Мадинах и аль-Макках, да возвысит их Бог. Мы намереваемся допросить этих людей, чтобы получить разъяснения о богохульнике. Мы не представляем себе, что данные опросы могут проходить вне вашего присутствия и рассматриваем вашу мудрость как желанного советника.
Подписано: Абдулла-паша,
Губернатор Джидды и Хиджаза
В области медицины он стяжал солидное уважение. Он достиг высот, справляясь со всем, от запоров до жёлчного камня, он вскрыл первый абсцесс, успешно исцелял нарушения сна и боли в пояснице. Этот шейх Абдулла, как говорили вскоре, настоящий чтец недугов, он рукой чувствует болезни. Тем временем его требовали к себе в основном патриархи, мужчины с крепкими голосами и тучностью, страдавшие от подагры и угрюмости. Господа, что принимали его как короля и платили как обманщику. Отцы, доверявшие ему жизнь сыновей.
Однажды один из них вызвал врача, чтобы со множеством почтительных оборотов задать ему вопрос, готов ли он провести лечение хозяйки дома. И врач, давно мечтавший получить доступ к гарему, к последней еще запретной для него области в доме, скрыл радость под торжественным заветом, что его долг помогать каждому человеку вне зависимости от его происхождения, дохода, пола. Тогда патриарх перечислил жалобы жены — боль и тошнота, симптомы почти любой болезни. Лишь только мое обследование, возразил врач, даст заключение о природе заболевания. Однажды, вскоре после прибытия в Каир, он лечил женщин, служанок из Абиссинии. Владелец их, живший напротив караван-сарая, попросил врача о помощи в деле, приводящем его в отчаяние. Шейх Абдулла предвидел смертельную заразу и собственную непригодность. Рабыни были набиты в убогую комнату. Они смотрели на врача не скрываясь и хихикали. Работорговец указал на одну молодую женщину. Она прекрасна и стоит не меньше пятидесяти долларов. Однако недуг понижает ее цену. Я не заметил изъян при покупке. Да и не мог бы. Врач тоже не видел в женщине ничего необычного, не считая ее объемного зада, но это, скорее, относилось к факторам, повышающим цену. Быть может, разъясните мне, в чем состоит ее недуг, спросил он. Разумеется, ведь вы не можете обнаружить его при свете дня. Ухмылка работорговца была омерзительна. Она храпит! Как носорог. Шейх Абдулла облегченно рассмеялся. Носорог? Необычно, правда? Остальные потешаются, они-то молоды и всегда хорошо спят. Эта маленькая слабость — не проблема для меня. Я знаменит в моей стране, причем одно из моих имен — Гаргареша, и вы удивитесь, узнав, что оно значит «повелитель храпа». Облегчение передалось и работорговцу. Понадобился один сеанс гипноза, чтобы вылечить женщину, по крайней мере так уверял врач. Работорговец пообещал заплатить, выждав ночь. То был один из самых легких его успехов.
Слуга патриарха спросил, не угодно ли врачу за ним проследовать. И врач пошел навстречу ожиданиям: длинные и вьющиеся, черные как тушь волосы, бархатистая кожа, тонкие руки, продолжение тех смеющихся глаз, что заговаривали с ним в переулках, и другие прелести. Ему неизвестен возраст пациентки, возможно, возбуждение преждевременно. По пятам за слугой, наверх по лестницам, мимо балюстрады — дверь. Слуга остановился и, повернувшись к врачу, спросил, каким глазом он видит лучше. Неподготовленный врач замялся, какому глазу отдать предпочтение. Тогда слуга обошел его со спины и повязал на левый глаз черную повязку, скрепив ее крепким узлом на затылке. Проверил, хорошо ли сидит повязка и лишь потом открыл дверь перед ними. Если женщина ценится вполовину меньше мужчины, пришло врачу в голову, то вполне справедливо, что мужчина должен и смотреть на нее вполовину. Поначалу ему показалось, что они в комнате одни, но потом до него донеслось шушуканье. Значит, женщины скрыты за ширмой, разделявшей комнату. Перед ним была низкая кровать и рядом с ней — несколько широких толстых подушек. Садитесь, шейх, пригласил слуга. Врач сел, приняв самую степенную позу, на какую только был способен. Он почувствовал, что кто-то приближается сзади. Легко, почти незаметно повернул голову направо, и из уголка глаза в поле зрения переместились три женщины, три пары тапочек, три накидки. Видимо, две женщины поддерживали третью. Шейх, услышал он слева голос слуги, если вы будете так любезны использовать вот это. Врач взглянул на предмет, который ему положили в руку. Калейдоскоп. Поднесите его к глазу, сказал слуга. Если я понадоблюсь, громко крикните, я стою перед дверью. Врач прижал цилиндр к правому глазу. Сломанные цветные пятна, осколки, свалились в кучу, рассыпались по краям. Он отдернул калейдоскоп — Да как это возможно! — тут же раздался предостерегающий голос слуги: Ни в коем случае не убирайте его! Потерпите, вам будет видно достаточно. Он вновь прикрыл глаз растекающейся мозаикой. Услышал шуршание ткани, ощутил мрачность, какую родит хроническая болезнь. Кто-то дотронулся до калейдоскопа. Краски подпрыгнули, он увидел маленькую руку, ковер на стене, нос, перетекающий в лицо, незакутанное лицо девушки, чей веселый и любопытный взгляд был устремлен на врача, наполовину слепого, наполовину снабженного монокуляром. Он улыбнулся, направив прибор на губы девушки, которые задвигались. Я вовсе не больна, сказала девушка, не я, моя мать. Зрительная труба в его руке двинулась дальше, найдя женщину на кровати. В ней было зашторено все, кроме боли. И как я должен ее обследовать? Врач ухмыльнулся. С таким же успехом я мог бы поставить диагноз, не выходя из дома. Давайте сделаем так же, как с другими врачами. Вы скажете, что нужно, и я буду вам помогать. Если бы мы могли начать с измерения пульса, сказал врач, было бы уже неплохо. Ему протянули руку больной. За запястьем последовали глаза и глотка. Левой рукой он держал калейдоскоп, правой ощупывал линии боли, тянувшиеся по спине женщины через почки и печень до мозаики живота, где его обследование окончилось. Однажды ему пришлось отложить окуляр, чтобы обеими руками ощупать припухлость. Женщины не остановили его.
Обследование доставило мало радости. Женщина временами издавала ворчливые звуки, на которые дочери реагировали успокаивающим воркованием. Ничто в ее страданиях не пробудило его сочувствия. Врач хотел как можно скорее покончить с этим разочарованием, к тому же не мог себе представить, как облегчить боль пациентки, не говоря уже про ее исцеление. Он начал распространяться о пользе диеты и пообещал написать рецепт и вручить его хозяину дома. Он хотел уже попрощаться, как вдруг третья женщина, до той поры сокрытая молчанием, попросила врача чуть задержаться, раз он уже пришел в их дом, поскольку у нее тоже есть недомогание, совсем небольшое. Но вначале надо проводить мать в постель. Врач дал согласие. Он остался сидеть, наслаждаясь послевкусием последнего голоса. Третья женщина была старше сестры, взрослая, тонкая, исполненная достоинства. Женщина, уверенная в себе. Сестры вернулись. — Я — замужем, — сказала старшая. — Пожалуйста, возьмите опять прибор, — сказала младшая. Муж ожидает от меня детей — каждое слово стоило ей больших усилий — и терпение не является его сильной стороной. Она сняла чадру и избавилась от накидки. — Все — в руках Бога, — пробормотал врач. — Разумеется, шейх, — сказала она, — но быть может, что-то во мне не в порядке, что-то, подвластное вам? Она была одета в темно-красное. — Если бы такой знаменитый врач, как вы, заверил бы меня, что я способна родить. Врач не мог отвести калейдоскоп от ее лица. — Разумеется, — пробормотал он, теряясь в чертах лица, отмеченных страданием. — Позвольте посмотреть в ваши глаза? Он приблизился к ее лицу, их разделяла половина локтя, длина калейдоскопа. Глубокие темные глаза были рыбами, плававшими в непостижимой душе. На щеке, под правым глазом, родинка, словно забытая черная слезинка. Вблизи она казалась чрезмерной, но на лице была частью безукоризненного облика. Она легла. — Начинайте, шейх. Он колебался. Как мог он проверить способность женщины к деторождению? Измерил пульс, чтобы выиграть время, но время приводило лишь к сомнениям. Он не мог пообещать ей ребенка. Несколько безвредных вопросов про аппетит и пищеварение подарили еще отсрочку. Поиски виновных в чужой семье не имели к нему никакого отношения, даже к нему как к врачу. Как мог он давать гарантии такого масштаба. — Вы скованны, шейх, — прервала она его мысли, из осязаемой дали. — Вы должны по-настоящему меня обследовать, речь идет о большем, чем моя жизнь. Знаю, вам тягостно, но умоляю, переборите себя. Сестра стала на колени рядом и начала раздевать ее. — Если вам неудобно, то можете убрать это прибор. В исключительных случаях можно пренебречь правилами, не так ли? И она посмотрела на него взглядом, который он мог бы читать часами. Посмотрел на ее живот, светлый и чуть округлый. Сестра взяла его руку и положила на пупок. Он глядел на свою руку через окуляр, как будто она принадлежала анатомическому натюрморту. Он не мог дерзнуть пошевелить ей. Кожа была прохладной и бархатистой. Как и ожидалось. Со страхом он ощутил собственное возбуждение. Можно ли было что-то заметить под его джеллабой? Не мог же он взглянуть на себя самого с калейдоскопом в руке. Как неловко. Она продолжит раздеваться, а он будет реагировать на ее горе инстинктивной похотью. Надо бежать. Он отдернул руку. — Простите меня, но мне нужно уйти. Сестры с удивлением глядели на него. Он встал, выронил калейдоскоп, отвернулся к двери. — Это не имеет к вам отношения, простите. Он был уже у двери. Мне нет прощения. — Подождите, — крикнула старшая сестра. — Если так не получается, то можете снять повязку. Врач распахнул дверь и поспешно вышел. Он покидал дом с привкусом собственной недостаточности.
В месяц мухаррам года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Шериф: Мы благодарим губернатора за приглашение. Воистину, это дело, мы не можем выразиться иначе, имеет огромнейшее значение и требует нашего внимания, нашего полного внимания в высочайшей степени.
Губернатор: Прежде чем приступить к нему, наверное, нам следует вначале, пока мы находимся в бодром рассудке, взглянуть на подведение итогов наиба аль-Харама.
Кади: Разумеется, разумеется. Привычное идет перед неизвестным. Сегодня утром шериф и я проверили все счета смотрителя Каабы. Поступления возросли, хвала Богу, на двенадцать на сотню.
Шериф: В послании указано число кошельков, которые мы в этом году пошлем в Стамбул, и, как обычно, мы передаем вам все соответствующие документы, не только конечный баланс, но и распределение всех доходов, всех установленных затрат, всех неожиданных расходов, на ремонты и прочее, что сейчас не приходит мне на ум, дабы на нас не пало подозрение в незаконных тратах — открытое подведение итогов, как вы и постановили.
Губернатор: Великолепно. На евнухов, видимо, можно положиться. Радостно наше взаимное сотрудничество в этой области, на самом деле, очень радостно.
Кади: Радостно — для вас, в конце концов, платим-то мы. У вас есть повод радоваться, наш удел — долг радости.
Шериф: Кади имеет в виду…
Губернатор: Я хорошо понимаю, что имеет в виду высокочтимый кади. Он упускает из внимания, как дорого обходятся нам святые города. Их охрана стоит нам в год как военная кампания, а в этом году, поскольку нам приходится вести дорогостоящую войну, финансовое положение калифата чрезвычайно напряжено.
Шериф: Чудесные успехи, нельзя не отметить, достигнуты на поле битвы, наши молитвы услышаны, и мы указали неверным их место.
Кади: Великолепно. Однако до моих ушей дошло, что победы над Москвой для нас в первую очередь стяжали английская и французская армии.
Шериф: И Всемогущий Бог…
Кади: Которому мы благодарны.
Шериф: Тем больше поводов ценить мир, царящий у нас.
Губернатор: Кади слишком молод, чтобы помнить те свирепые времена, когда мы не могли обеспечить защиту, подобную сегодняшней. Когда сорок тысяч дикарей напали на Мекку, да возвысит ее Бог. Шериф Халиб, сын шерифа Мусаида, недооценивал ваххаби. Они грабили, убивали, разрушали святые места, потому что те якобы загрязняют веру. Чему нас это научило? Нам нельзя быть слабыми, как тогда. Нашим войскам пришлось скрыться в крепости, они были готовы оборонять себя, но оказались не в состоянии защитить город.
Кади: А шериф Халиб?
Шериф: Я был еще ребенком и не могу доверять собственным воспоминаниям, но мне передавали, что мой почтенный отец, да будет ему мир, поспешил в Джидду, чтобы организовать там сопротивление.
Губернатор: Я тоже это слышал. Хотя остаются упрямые слухи, что он там прятался.
Шериф: Чем почтенней семья, тем больше у нее врагов. Вражда порой передается через поколения.
Губернатор: Наше покровительство, полагаю, ценнее кошельков. Аппетит у ваххаби огромен, как и аппетит англичан. Нас окружает алчность, и надо вместе быть настороже. Если не хотим все потерять.
Кади: Некоторые из нас могут потерять больше других. Ваххаби, они порой не знают меры, но их вера сильна, а таких в наши дни немного.
Губернатор: Давайте же обратимся к тому делу, которым должны заниматься. Вы прочли материалы, которые я послал вам? Этот британский офицер, он весьма точно описывает людей, сопровождавших его во время хаджа. Он даже называет имена. Вымышленные имена, думали мы поначалу, но нет: нам удалось большинство из них разыскать. В течение следующих месяцев мы всех их допросим, если это будет угодно Богу. Однако двое живут в Египте. Мы поручили нашим братьям опросить этих людей. Лишь сегодня утром мы получили ответ. Хорошая весть: оба человека живы и добровольно все рассказали.
Кади: А плохая весть?
Губернатор: Увидите. Я не уверен, о чем нам говорят эти свидетельства. Прочтите сами.
Шейх Мохаммед
Разумеется, я помню этого человека. Я горжусь тем, что был его учителем. Айва, айва, айва. Шейх Абдулла — образованный, благородный человек, замечательный врач, мне-то его помощь не потребовалась, благодарение Богу, но истории о его способностях были у всех на устах, это был врач, который действительно умел лечить. Хороший мусульманин, так сильно погруженный в вопросы веры, что практичными вещами не умел заниматься, мне приходилось его часто предостерегать, без моего надзора его обманывали и обворовывали бы еще сильнее. Только одна вещь казалась мне сомнительной, раз уж вы меня так настойчиво расспрашиваете, у него не было жены — вы, кстати, не знаете, женился ли он за это время? — я с тех пор молюсь за него, чтобы он нашел себе хорошую жену, а то мне совсем не нравились взгляды, которые на него бросали некоторые женщины, он был высокий мужчина, с красивым лицом, исполненным света, и никто не может противиться искушению всю свою жизнь, Пророк, да благословит его Бог и приветствует, знал, что грех менее страшен, если удалить от себя искушения. Что-нибудь еще помимо этого? Нет, нет, вы сеете сомнения, совершенно безосновательные, что не только недостойно, но и опасно. Это был самый серьезный из всех учеников, с какими я когда-либо занимался, самый добросовестный, вы мне не верите — так вот, иногда, когда я не мог избежать какого-нибудь особенно сложного места благородного Корана, а мы читали вместе, несколько раз, и он требовал у меня разъяснений, то, признаюсь, изредка учителя изображают знание, которого не имеют, так и я, пусть не слепец, но как старик со слабыми и полузажмуренными глазами, упускал оценку одного значения, ожидая, как случалось со всеми прочими учениками, что мне простится небольшая уловка и вскоре забудется, дабы моя честь не пострадала, но этот ученик, он слишком ревностно слушал каждое мое слово, он видел обман насквозь, и потому терял контроль над собой, восклицая громким голосом: Воистину, нет мощи и нет силы ни у кого, кроме Аллаха, Высокого и Великого! И тогда стыд овладевал мной, и я шептал, вновь обретая смирение, необходимое каждому из нас: Бойся Бога, о, человек! Бойся Бога. Ну и скажите мне, разве неверный станет так защищать священную книгу от высокомерия старого учителя?
С самого начала он чувствовал, что этому человеку нельзя доверять. А теперь-то, когда он бушует так громко, как, наверное, способен только дородный албанский башибузук, теперь уже слишком поздно. Что толкнуло его на это безумие? Скоро весь караван-сарай узнает, что почтенный врач удостоил своей дружбы неотесанного мужлана. Хуже того, много хуже: уважаемый дервиш участвовал в попойке. Дервишу, конечно, многое позволено, но не это! Пусть даже он не напился до бешенства и потери всякого сознания, как албанец, крушащий теперь все вокруг с такой силой, словно сражается за честь собственной сестры после того, как сам же продал ее в бордель.
Они познакомились всего лишь день тому назад. Шейх Абдулла, зашедший по дороге поприветствовать Хаджи Вали, встретил в его комнате Али Агха, широкоплечего человека с могучими бровями, пылкими глазами, тонкими губами и подбородком, к которому можно было пришвартовать лодку. Он уже несколько раз замечал этого человека, когда тот с нарочитой военной выправкой гордо прохаживался по постоялому двору, держа руку у пояса, словно там было оружие. Его походке несколько мешала хромота, а свою культурность он старался спрятать под чрезмерной грубостью. Беседа с ним буксовала. Он пользовался арабским, лишь когда ему необходимо было объясниться, а обычно из него сыпался турецкий. Когда Хаджи Вали позвали на двор, Али Агха склонился к шейху Абдулле и прошептал: Раки? Ничего подобного в этом доме не бывает, осторожно ответил шейх, на что албанский офицер нерегулярных трупп с издевкой ухмыльнулся, обозвав шейха ослом.
Тем не менее на следующий день Али Агха, как ни в чем не бывало, объявился в его комнате. Он болтал без умолку, почти не переводя дыхание, жадно посасывал кальян и сопровождал свой поток турецкого жестами, рубившими прокуренный воздух. Когда он наконец-таки поднялся, и шейх вслед за ним, то вдруг обхватил хозяина за талию, видимо, желая помериться силами. Албанский офицер посчитал индийского врача слабаком, настолько свободной и небрежной была его хватка. В следующее мгновение он полетел по воздуху, его голова приземлилась на матрас, зад — на каменный пол, а ноги — прямо перед кальяном. Поднявшись, он впервые с любопытством посмотрел на врача. Да мы вдвоем отлично поладим! Можешь предложить мне еще один кальян. Он упер кулаки в боки. Я еще немного останусь. Ради свежеприобретенного уважения к шейху он оставил турецкий и заговорил на ломаном арабском так же рьяно, как прежде, но по крайней мере понятней, о геройствах своей жизни. Закатывая для наглядности рукава и поднимая штанины, он показывал шрамы, водил пальцем по топографии старых ранений, которым можно было теперь придумать любое объяснение. У нас в горах даже дети играют со смертью, и кто сумеет разозлить турка, того все уважают. Я был самым нахальным, турок думал, что я вообще ничего не боюсь, и пуля раздробила мою голень. Спустя три дифирамба собственному величию он объявил врача закадычным другом и на этом основании попросил его о небольшом одолжении, пусть он даст немного яда, не сильного, но который никогда не лжет, потому есть тут у него один враг, которому лучше бы успокоиться. Он нимало не удивился, когда врач сразу же открыл шкатулку и протянул ему пять зернышек. Албанец аккуратно опустил их в мешочек, висевший у него на шее. Если бы ему вздумалось расспрашивать, то врач, не поступаясь истиной, сообщил бы, что это каломель, или, если это название привычней, хлорид ртути, он возбуждает мочу и желчь и очищает кишечник лучше всего другого. На прощание башибузук принудил шейха к объятию и поклялся: мы должны вместе выпить, не сейчас, а вечером, поздно вечером, ты придешь в мою комнату.
Когда караван-сарай утих, шейх Абдулла с кинжалом за поясом прокрался в комнату Али Агха. Никто ничего не заметит, да и вообще, он всегда может уйти. Только на один стаканчик, ради историй, которыми будет блистать албанец. Пришло время ему, наконец, неприкрыто повеселиться. При его появлении все было готово к кутежу: посреди комнаты перед одинокой кроватью стояли четыре восковые свечи. Рядом — суп, миска с холодным копченым мясом, несколько салатов и плошка с йогуртом. Блюда были расставлены вокруг двух бутылок, одна тонкая и высокая, другая — плоская и маленькая, как флакон. Для охлаждения обе бутылки были обернутыми мокрыми лоскутами. — Приветствую тебя, брат. Ты удивлен столу? Думал, албанец не знает, как надо пить? Садись рядом со мной. Он вынул кинжал и швырнул его в угол, шейх, прежде чем сесть, проделал то же самое. Али Агха взял в руку маленький стаканчик, внимательнейшим образом рассмотрел его, протер изнутри указательным пальцем и, наполнив до самого края жидкостью из высокой тонкой бутылки, протянул гостю с чуть заметным поклоном. Восхваляя хозяина, шейх Абдулла взял стаканчик. И опустошил его одним глотком. Затем поставил его на пол и повернул, демонстрируя, что все идет по чести. Церемония, рюмка за рюмкой, продолжилась. Глоток воды смягчал жар в глотке, иногда они съедали ложку какого-нибудь блюда. Албанский офицер начал свой пир в одиночку — давно покинув гавань, он уже летел на всех парусах, глотая рюмку за рюмкой, однако не терял ни контроля над собой, ни интереса к собственным героическим поэмам. — У нас в горах, когда два мужчины ссорятся, они оба вынимают оружие и прикладывают пистолеты к груди друг друга. Али Агха сделал драматическую паузу. — Так они и спорят, пока не договорятся, но если один нажмет на курок, его застрелит третий или четвертый. И башибузук вгляделся в лицо собутыльника, чтобы обнаружить на нем неподобающие следы ужаса или презрения. Но заметив насмешливое выражение, которое придал своему лицу шейх Абдулла, он с удовлетворением потянулся к флакону с духами, наполнил ими ладони и похлопал себя ароматом по щекам. Шейх Абдулла последовал его примеру. — Подожди, не надо больше историй! Он уже пресытился грубостями, ему мечталось о высоком колдовстве, хотелось поэзией укрыться от навязчивых жестокостей, от интенсивности благоухания, и он продекламировал стихотворение, и первые слова прогремели как пушечные выстрелы, дабы албанец забыл обо всем прочем:
Ночь почата, друг, так подожги
Наш огонь вином,
Чтоб, пока мир спит, мы в темноте
Целовали солнце.
Последние строки он проговорил так, словно объяснялся в любви. Какое стихотворение! Лицо Али Агха засияло. Какие же бывают стихи! Он стал целовать шейха в щеку, пока тот не обхватил руками лицо албанца и дружелюбно не отодвинул от себя. Они выпили еще по стаканчику и откинулись назад; держа в руках мундштуки, с наслаждением выдували толстые клубы дыма. Али Агха оглядел достигнутое и заявил, что вполне доволен протеканием их благопристойного греха. Но довольство скоро поникло, башибузук занервничал, требуя новых кульминаций. Поднявшись, он сжал ладони и воскликнул: Я знаю, брат! Мы должны сделать что-то великое. Что-то по-настоящему великое. — Да что может быть более великое, — спросил шейх безо всякого интереса. — Мы должны обратить нашего друга Хаджи Вали. Он пока не знает, что значит радость жизни. — Что за диковинная идея, — откликнулся шейх. — У тебя есть на примете более подходящая жертва? — Нет! — башибузук был непреклонен. — Это будет Хаджи Вали и никто иной. Да мы на счет «три» приучим его к пьянству. Он будет нас благодарить, когда ему станет так же хорошо, как нам. — Почему бы и нет, — мысль шейха Абдуллы еле держалась на ногах, с его-то фигурой, кто знает, может, он и сам уже, инкогнито, испытал неведомые радости, а может, только ждет приглашения. Нашего приглашения. Он встал на ноги и, переполнившись достоинства, объявил, что приведет Хаджи Вали.
Торговец уже собирался ко сну. Он удивился крепкому запаху, который источал его молодой друг, и обещанию сюрприза, о чем индийский врач говорил с воодушевлением ребенка. Нехотя последовал он в комнату Али Агха, где еще ни разу не был. Башибузук подскочил и, ухватив его за плечи, принудил сесть на подушку. Он взял стаканчик, наполнил его, и тут, к своему ужасу, Хаджи Вали осознал, что офицер протягивает ему алкоголь. Он с отвращением отверг стакан. Башибузук состроил обиженную гримасу, упорно повторяя приглашение. Хаджи Вали стойко отказывался. С презрительной миной Али Агха поднес стакан ко рту. Проглотив содержимое, он энергично облизал губу, заставил гостя затянуться кальяном и стал готовиться к новой атаке. Хаджи безуспешно протестовал, говоря, что всю жизнь избегал этого греха, обещал выпить с ними завтра, грозил полицией, цитировал Коран. Не успел он закончить подходящую суру, как Али Агха набрал полную грудь воздуха. Грех — это грех, завтра — это завтра, но то, что написано в Коране, я знаю сам, причем лучше всех. Он выбросил руки вперед, словно хотел осыпать присутствующих дарами. Коран, провозгласил он с самоуверенностью алима из университета Аль-Азар, несколько раз выносит приговор насчет вина. Трижды. Отсчитав три пальца, албанец высоко поднял руку. И все три раза говорится что-то другое. Как так? Первый раз: Бог предупреждает от чрезмерного пьянства. Спросим себя: когда это было? Это было прежде чем он поужинал. Второй раз: Бог поужинал, Бог… ну, он немножко накатил, ему теперь не так хорошо, потому он нам строго… советует, мол… пить нельзя. Такой зарок дает каждый, кому неприятно то, что у него внутри. Потом, в третий раз: Бог запрещает пьянство, полностью… как отрезал, и когда же это было, братья мои? На следующее утро, когда Бог проснулся в страшном похмелье. Ха! Так зачем следовать правилам с чужого похмелья, пока ты сам еще не выпил ни глоточка?
Прежде чем Али Агха, увлеченный собственной историей, успел проговорить заключительную фразу, Хаджи Вали вскочил на ноги и бросился вон из комнаты, не обращая внимания на потери — он забыл кепи, домашние туфли, кальян. Башибузук не решился на преследование. Вместо этого он принялся орошать благовониями кепи, туфли, кальян, ругая торговца лошаком на всех доступных ему языках. Обратившись потом к своему почтенному гостю, он умолял его не бросать на ветер остатки ужина, и они отдали должное супу и копченому мясу, а потом, для пищеварения, заправили новый кальян. Воцарилось умиротворение, но башибузук его вновь саботировал. С нетвердым воодушевлением он заявил, что мечтает о прекрасных танцовщицах, о представлении, которое усладило бы его взор. В вакалахе подобное запрещено, сказал шейх Абдулла. Но кто, возмущенно заорал Али Агха, кто запретил это? Сам паша, ответил шейх, паша во всей его мудрости. Если дело обстоит так, как ты говоришь, торжественно произнес Али Агха, скручивая непослушные усы в иглы, тогда паше придется самому танцевать для нас. И он ринулся за дверь.
Застонав, шейх Абдулла поднялся. Вечер вышел из-под контроля. Это твой последний шанс, увещевал его затуманенный внутренний голос. Возвращайся в комнату, запри дверь и ложись спать. Но дьявол не мог своего упустить, поэтому шейх уговорил себя, что ему якобы надо быть опорой для смятенного башибузука, и он пошел за ним на галерею, стащил его с балюстрады и настойчиво, уговорами и крепко вцепившись в его замаранный красный фустан, просил вернуться в свою комнату. Но Али Агха слушался его не больше, чем слушался бы своей жены. Безрадостные советы только распаляли его ярость. Он молотил руками вокруг себя, как слепой кулачный боец, но попадал по воздуху, всегда только по воздуху, потом вдруг остановился и опустил голову, точно вслушиваясь и ожидая озарения. Шейх Абдулла отпустил его. Возможно, буря кончилась и он может побыстрей распрощаться. Но нет, башибузук обрушился на ближайшую дверь и вышиб ее плечом, вломившись в помещение, где свет полумесяца освещал спавших на полу двух пожилых женщин рядом с их мужьями. Кто знает, что представилось их глазам, когда они проснулись, однако испуганными они совершенно не выглядели, а, приподнявшись, стали защищаться таким градом отборнейших ругательств, которые впечатлили даже албанского офицера нерегулярных войск. Он произвел организованное отступление, устрашаясь языков рокочущих женщин, сошел, пошатываясь, по узкой лестнице и рухнул на задремавшего ночного стража, чей храп сменился визгом. Среди спавших, а теперь пробудившихся слуг во дворе был и помощник Али Агха, молодой крепкий албанец, который пытался спровадить хозяина обратно в его комнату и просил шейха помочь. Но башибузука было уже не успокоить, он дрался, плевался и вопил…. Эй, вы, собаки, я вас обесчестил!.. До тех пор, пока другие слуги не ухватили его крепко за руки и за ноги. Они понесли его по лестнице наверх и втащили в комнату, сопровождаемые встревоженными и любопытными взглядами всех обитателей караван-сарая, на которых обрушивалась брань пьяного албанца: Эй, египтяне! Собачий род! Я вас обесчестил, я обесчестил Александрию, Каир и Суэц! С этими словами, едва очутившись на своей кровати, он впал в глубокий сон. В суматохе кто-то опрокинул бутылку раки, и босоногим слугам пришлось, спотыкаясь, выбираться из мокрого зловония. Шейх Абдулла взял флакон с благовониями, щедро побрызгал на пол и кровать и передал его снаружи перед дверью слуге Али Агха. Чтобы замести следы, сказал он. Когда он шел к себе, то увидел на другом конце галереи Хаджи Вали с лампой в руке, который пристально смотрел на него. Вовсе не укоризненно, как он ожидал. Разочарованно, самыми печальными глазами в Каире.
В месяц сафар года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Хаджи Вали
Моему сбившемуся с пути другу я мог дать лишь один совет: быстрее отправляйся в хадж. Я слишком хорошо знал, что последует. Весь караван-сарай будет теперь говорить только про эту ночь, про албанского башибузука, которому нет равных в злодействе, и про индийского врача, оказавшегося безграничным лицемером. Никто и не вспомнит, что чужеземный доктор многих лечил, ничего не требуя за свои труды. Его репутация была разрушена. Если бы он остался в Каире, ему следовало бы переехать в другой квартал. Как это понять? Такой хороший человек. И все равно, дьяволу удалось его заморочить, так что он отринул и почет, и уважение ради нескольких глотков алкоголя с сумасшедшим албанцем. Какое расточительство!
Кади: По-моему, довольно. Это отвратительно. И почтенный губернатор считает, что такие мерзкие писания помогают в поиске истины? Иных доказательств не требуется — его вера была просто маскарадом.
Губернатор: Если каждого, кому случиться порой выпить, исключить из числа истинно верующих, то община станет чрезвычайно невелика.
Кади: Такова, значит, сегодня официальная позиция калифата? Султан Абдул-Междид, по слухам, любит красный яд из Франции.
Губернатор: Я говорю о фактах. Даже здесь, в благословенном городе, как мне рассказывали, продается раки.
Шериф: А как мы можем этому помешать? Штрафы…
Кади: … весьма непоследовательны.
Хаджи Вали
Да, верно, я посоветовал ему не говорить, что он перс, потому что его повсюду встретят с презрением, а в Хиджазе, возможно, изобьют или даже убьют. Он послушно последовал моему совету, но разве из этого вытекает, что он всегда выдавал себя за кого-то другого? Впрочем, я так и не понял, за кого он себя выдавал. Он окутывал себя неясностью. Он говорил на множестве языков. Но передо мной притворяться было ни к чему. Я, конечно, видел, что он отступник. Нет, не в том смысле, о чем вы говорите, в это я не поверю. Он скрывал что-то другое. Он все время делал вид, будто принадлежит к шафиитской школе. Но это было не так. Видите ли, я понял, что он практикует такийя, как его научила его традиция. Вы сами знаете, шииты считают, что вправе скрывать свою истинную веру, при необходимости или при угрозе их жизни. Вот в чем дело. Он был шиитом. И точно — суфием. В остальном я не уверен.
Шериф: Ах, суфий, тогда понятно. Известно, что суфии воспевают вино.
Губернатор: Но это образ, всего лишь образ. Это еще не значит, будто они склоняются к греху.
Кади: А зачем же они выбирают столь порочный образ? Впрочем, его пьянство не имеет значения, раз он был шиитом. Проклятие — есть проклятие, его не удвоишь.
Шериф: Если он был шиитом и скрыл это не только от людей, путешествующих с ним, но и от своих читателей, это означает, что он все-таки совершил хадж как мусульманин, а не как святотатец, чего мы опасались.
Губернатор: Об этом пусть он сам разбирается с Богом. Самый важный вопрос для нас пока остался: был ли он шпионом? Впрочем, учитывая новые факты, возможно, вы правы в своей догадке, возможно, он поставлял своему начальству фальшивые данные?
Кади: Значит, мы будем засчитывать в пользу шиитам то, что они закоренелые лжецы?
Губернатор: Нам это было бы на руку.
Шериф: Без сомнения, они тоже любят священные города.
Кади: Причем любят так сильно, что хотели бы их контролировать.
Губернатор: Нам надо искать глубже. Этот Ричард Бёртон умеет мастерски хранить тайну, и это беспокоит меня. Подобные люди скрывают свои намерения и от самых близких. Даже от себя самих. Может, он все-таки был дервишем? Одним их них, идущих путаной дорогой. Но оставался ли он верен этой дороге? В одном месте он пишет, я примерно запомнил: А теперь я должен умолкнуть, ибо на тропу дервиша нельзя ступать под взглядами мирян. Говорит ли он здесь искренне? Или написал эту фразу, чтобы покрасоваться? Люди жадны до знания, которое от них скрывают. Подумайте: он все-таки открыто отказывается о чем-то рассказывать своим соотечественникам, а мы знаем, что британцы жадны до объяснений, как йеменцы до кхата. Он водит соотечественников за нос. Получается, он все-таки занимается такийя!
Кади: Похоже, он всех нас водит за нос.
Шериф: Богу лучше видно.
На следующий день он не верил собственным воспоминаниям. Как мог он такое устроить? Что за бес в него вселился? Он — замысловатое сплетение человека и демона, он носит в себе колоссального дезертира, высокого посланника черта, который делает подсечку, едва человеку удается сделать хоть три успешных шага. Впрочем, любой, дойдя до середины четвертого десятка, бывает многократно разочарован собой. Зачем дожидаться чужого недоверия, когда он может сам себя разоблачить. Произошедшее постыдно, и все-таки он даже горд. Он был излишне самоуверенным, бесстрашным, а страх посоветовал бы, что надо обходить стороной дьявола. Сидящего внутри. Это трудно. Теперь, на следующее утро, в комнате, со всех сторон, казалось, осаждаемой буйным городом, он ощущает надвигающийся страх, как боль от долговечной раны. Страх собственного неподконтрольного, непредсказуемого поведения. В Каире многое может сойти с рук, но в Мекке он разом потерял бы все. Устраивайся поудобней, страх, ты мой желанный спутник. Хаджи Вали прав: разумнее покинуть город как можно скорее. Падший врач станет увеселением всего квартала.
Потребовался долгий день в пустыне, чтобы освободиться от города и от унизительного воспоминания. Ему казалось, будто горизонт, навстречу которому он скакал много часов подряд, полон обещаний; ветер и движение возбудили его чувства, заточенные теперь как нож. Пустыня была покалеченным краем, суровой руиной, барханы в извилистых прорезях — как скорлупки грецких орехов, но она окрыляла шейха Абдуллу, и ночью на привале он чувствовал себя более живым, чем был на рассвете, во внутреннем дворе караван-сарая, когда вместе с другими паломниками направил дромадера в переулок отъезда. Хаджи Вали и шейх Мохаммед проводили его до городских ворот. Их любезные жесты прощания ненадолго опечалили его необходимость разлуки. Они попросили о молитве у гроба Пророка и осыпали благословениями своего друга, ученика. Он не мог досыта наглядеться на скупой пейзаж, на иссиня-черную горную породу, изменявшую цвет, когда они приближались. В ущельях ему казалось, будто он заглядывает во внутренности скал, жилы, пласты, узлы; нарастание, за которым не мог наблюдать не один человек. Земля в пустыне была обнажена, а небеса — прозрачны. Он наслаждался, ощущая собственное тело, его одеревеневшие мускулы и боль, какая предшествует привычке. Они пересекли несколько вади, речные русла светлого песка, широкие, как размывающие их потоки, и пустые, где не было ничего, кроме засохших воспоминаний. До Суэца было три дня пути, но эти три дня, предчувствовал вечером шейх Абдулла, снова пробудят в нем дух жизни. Он был уже готов. Трудности были желанны, равно как и опасности, почти не грозившие на этом отрезке, но поджидавшие в пустыне Хиджаза. Каир последнее время докучал ему. Наконец-то можно сбросить ханжескую шкуру врача, он мог снова стать человеком того склада, который вызывал его восхищение: прямой, великодушный, целеустремленный. Он осмотрелся, наблюдая за таким естественным дружелюбием у каждого костра. Цивилизация осталась позади, не осмеливаясь высовывать нос за городские ворота; через несколько дней спадет оцепенелая вежливость, скованное поведение. Если бы это не было совсем уж немыслимо, он взобрался бы сейчас на холм, у подножия которого расположился их лагерь, и проорал бы о своей эйфории всему миру, в ожидании эха, подтверждения. Вместо этого выпил крепкий кофе. Иных стимуляторов не нужно. Одна лишь мысль об алкоголе была ненавистна. Интересно, чувствовал ли то же самое албанский башибузук, когда возвращался на службу в Хиджаз? Аппетит вырос, он проглотил пищу, которая еще вчера показалась бы ему несъедобной. Потом лег в песок, в лучшую из всех кроватей, укрытый целительным воздухом. Он лежал с открытыми глазами, пока, дрожа, не пропал последний искусственный свет лагеря и ночь не забрала землю к себе в рот.
На следующее утро, едва он навьючил дромадера, к нему подбежал молодой человек, который схватился за упряжь и старательно поздоровался. Неужели вы меня не узнаете? Это тот навязчивый парень, который как-то пристал к нему в Каире на рынке. Ищет крепкие плечи, которые повезут его в Мекку, предупредил тогда Хаджи Вали, который мог разглядеть лукавство, как сокол — добычу. Сейчас он объяснит, сколько от него будет пользы в его родном городе. Я знаю Мекку как собственный дом, в следующий момент заверил юноша. Как и в тот раз, выражение его лица менялось от наглости до подобострастия, как разладившиеся качели. Это же я, Мохаммед аль-Басьюни; наша сегодняшняя встреча — это знак свыше. Провидение, пробормотал шейх Абдулла, на твоей стороне. И сказал громко: Что привело тебя сюда? Как вы можете это спрашивать, шейх. Я же возвращаюсь домой из Стамбула. Куда? Ах, шейх, да вы все забыли. В благословенную Мекку, да возвысит ее Бог. Я много слышал о вас, у вас богатая слава. Я со вчерашнего вечера наблюдаю за вами, с благосклонностью, удачно сложилось, что я могу сопровождать вас во время вашего хаджа, я буду вам полезен повсюду, и, разумеется, в Мекке, в матери всех городов, где мне знаком каждый камень. А люди? Их я знаю еще лучше, чем камни. Не слишком ли ты молод для такого обширного знания, спросил шейх. Безбородый юноша, костлявое лицо которого при неблагоприятном освещении напоминало череп, не смутился. Я много путешествовал. Я разбираюсь в ценности людей. Шейх Абдулла поразился его упорству. Он явно происходил из зажиточной семьи. По его самоуверенности можно было заключить, что он рос в заботе. Человек полагает, задумчиво сказал шейх, а Бог направляет. Воистину, чудес много. Честь и слава тому, чье знание все их охватывает. Давай-ка ты отпустишь моего дромадера, мне не хочется быть последним в караване. Мы обязательно увидимся сегодня вечером, шейх. Вслед за остальными путниками он проехал мимо вереницы пальм, тянувшейся как триумфальная аллея в никуда. На следующий вечер они достигнут Суэца, моря. Там, ощущал шейх, по-настоящему начнется хадж.
В месяц раби аль-авваль года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Мохаммед: Я с самого начала подозревал его. Кто так много странствовал, как я, тот чует мошенника против ветра. Да будет вам известно, я знаю Стамбул, я был в Басре, я путешествовал до Индии, а этот человек уверял, будто он родом из Индии. Что-то в нем сразу насторожило меня.
Губернатор: Что же? Говори уж точнее!
Мохаммед: Ничего определенного, скорее, чувство, подозрение. Он был каким-то другим, он наблюдал за всем украдкой, но я-то сразу заметил. И говорил он всегда медленно, осторожно, подобно мудрому человеку, каким он многим и казался, но я решил: гляди, он чертовски внимателен, как бы не сказать чего неправильно.
Кади: И твое подозрение основано лишь на подобных домыслах?
Мохаммед: Я это не из воздуха взял. Вы еще увидите, как я был прав.
Шериф: Надо кое-что прояснить. Судя по имени твоего отца, ваша семья родом не из Мекки?
Мохаммед: Мы родом из Египта, но уже давно живем здесь, несколько поколений, мы — самые настоящие мекканцы.
Кади: Будь чуть скромнее, юноша. Семья шерифа живет здесь со дней Касра. Несколько поколений — это не считается.
Губернатор: Пожалуйста, пусть он продолжит.
Мохаммед: При первой совместной молитве я устроился ровно позади него. Чтобы лучше наблюдать. Я знаю, новообращенные и спустя годы делают ошибки. Если он притворяется перед нами, то я пойму это по его молитве.
Губернатор: И что же?
Мохаммед: Нет, нет, к сожалению, ничего. Должно быть, он хорошо учился. Это же возможно, правда?
Кади: Что возможно?
Мохаммед: Выучить молитву до мелочей и повторять ее с закрытыми глазами.
Кади: Есть много способов попасть в беду, и использовать время молитвы не по назначению — один из них.
Мохаммед: Я не пропустил ни единой молитвы и сам точно ни в чем не ошибся. Разве это не мой долг разоблачать богохульников и лицемеров, если они мне встретятся?
Губернатор: Ты все правильно делал. Но теперь расскажи нам чуть побольше. До сих пор у тебя не очень-то получилось убедить нас, будто ты разоблачил шейха Абдуллу как богохульника и лицемера.
Мохаммед: А почему вы меня тогда расспрашиваете? Неужели вы стали бы иначе тратить ваше драгоценное время? Нет! Вы, как и я, прекрасно знаете, что он лжец. Но он был хитер, так хитер, как все индийцы. В Суэце нас было много в одной комнате, у всех было дурное настроение, потому что пришлось много дней ждать лодки, но он-то, он хорошо сумел использовать время. Он щедро раздавал в долг деньги. Остальные были скрягами, каких поискать. Стоило им получить от него несколько монет, как они сразу стали нежными и сердечными. Они расхваливали его на все лады. Дарили сладости. Говорили о нем красивые слова, даже когда его в комнате не было, то продолжали льстить. Ох, шейх Абдулла, какой замечательный человек, какой чудесный мужчина. Они даже поссорились из-за того, у кого он остановится в Медине.
Кади: А ты? Тоже получил он него в подарок деньги?
Мохаммед: Немного, всего несколько пиастров, не мог же я один-единственный отказаться от его щедрот? Это сразу возбудило бы его подозрительность! Но я не купился и не потерял бдительности! Он давал ссуды направо и налево, а я был начеку. И вот однажды вечером я обнаружил в его сундуке — он забыл его закрыть — некий инструмент. Который не может носить с собой дервиш из Индии, это я точно знал. Очень странная вещь, какой я ни разу в жизни не видел. Дьявольская штука. Я спросил у человека, который должен был разбираться.
Губернатор: И что же это было?
Мохаммед: Секстант.
Кади: Что это такое?
Мохаммед: Очень сложный прибор, им измеряют звезды. Он нужен на корабле, но шейх ведь был не штурманом, а святым человеком. Якобы. Я дождался, пока он уйдет, и рассказал всем, что шейх Абдулла — неверный.
Губернатор: Об этом мы не знаем.
Мохаммед: Никто мне не поверил. Это была моя единственная ошибка, я и в страшном сне не мог представить, что они не поверят очевидной истине. Я-то надеялся, что мы вместе решим, как с ним поступить. А вместо этого они набросились на меня. Жалкие слабаки.
В Суэце останавливаешься только по нужде. Шейху Абдулле казалось, что цивилизация готовится для ответного удара в этой деревушке, где хижины и переулки трещали по швам, пытаясь разместить тысячи паломников. Нет ничего хуже наполовину готового поселения. И что может быть неудобней постоялого двора, где все удобства ограничиваются крышей над головой. Но дождя нет, так что и от нее никакого толка. Лучше бы ночевать в сточной канаве, чем среди поросших грязью стен. На щелистом полу, где гнездятся тараканы, пауки, муравьи и прочие ползучие твари. Он с детства привык к простым гостиницам. Когда в очередной раз приходилось переезжать, потому что отец не мог дольше оставаться в каком-то итальянском городке или на французском курорте. Но нигде его не вынуждали к такой мерзости. Ненавистней всего были звуки: ворковавшие голуби в открытом шкафу, охрипшие и остервенелые от любовной маеты; мощные кошки, которые охотились на чердаке и вопили в неиссякаемой похоти. Даже гулящие козы и лошаки заглядывали вовнутрь. Скотина, подходившая слишком близко к одной из фигур на полу, получала ощутимый тычок и неохотно брела прочь. И словно этого было мало, москиты жужжали еженощно Stabat Mater над распростертыми телами. Над его терпким полусном.
Комнату пришлось делить с попутчиками. В первый день они представились, недоверчиво оглядывая друг друга. Хамид аль-Самман, широкие усы, тихий голос, привыкший, что к нему прислушиваются; Омар-эфенди, пухлое лицо и исхудалое тело; Саад, просто Саад, шейх Абдулла не видел человека темнее; Салих Шаккар, непривычно светлокожий и жеманный. На второй день они выкуривали время, знакомясь. Все мужчины были из Медины, кроме Салиха Шаккара, родиной которого были Мекка и Стамбул, сразу две метрополии, как и подобает важному патрицию. Шейх Абдулла единственный из всех совершал хадж. Омар-эфенди сбежал из дома, когда отец решил его женить, хотя он никогда не делал тайны из своего сильнейшего презрения к женщинам. Сумев добраться до самого Каира, он записался в Аль-Азар нищим студентом. Все прочие были торговцами, они знали мир и оценивали собеседника по его дорогам и по его рассказам. Саад бывал далеко, доезжал до России, Гибралтара и Багдада. Салих знал Стамбул как собственный задний двор. Хаммид был знаком с Левантом и мог посоветовать караван-сарай в любом порту.
На третий день они открыли сундуки, чтобы показать друг другу свои ценности. Сокровища очаровывали юного Мохаммеда, и он не мог их выпустить из пальцев, так что приходилось его грозно одергивать, и больше всех на это злился Хамид, предпочитавший сидеть верхом на своем сундуке, набитом подарками для дочери его дяди со стороны отца, другими словами — для жены. Вне сундука Хамид был сама скудость, его ноги обходились без обуви, а единственной одеждой был казакин, изначальный охристо-коричневый цвет которого был заметен только на завороте воротника. Чтобы не распаковывать чистую одежду, он пропускал молитвы. Брови его изгибались, едва речь заходила об алкоголе, однако уголки рта выдавали тайное влечение. Он предпочитал курить чужой табак; в его карманах позвякивали три пиастра, и он как будто даже представлял себе, что их можно потратить. В противоположность ему у Омара-эфенди не было ни гроша, хотя он и являлся внуком мединского муфтия и сыном офицера, командовавшего охраной караванов в Мекку. Его преходящая бедность уравновешивалась прочным запасом предрассудков и отвращений, которые он излагал спокойно и степенно, словно долго их обдумывал. Саад, ни на шаг от него не отходивший, оказался бывшим рабом, слугой, помощником, а теперь — торговым партнером его отца. Сааду доверили вернуть домой беглого сына, и он располагал достаточными средствами для обслуживания своего подопечного. С собственными нуждами он поступал строго по принципу: будь щедр, когда берешь, и скареден, когда возвращаешь. Провозгласив целью путешествовать бесплатно, он был уже поразительно близок к своему идеалу. За темный цвет кожи его называли «аль-джинни», демон. Одетый в простую хлопковую рубаху, он обычно лежал, растянувшись, на двух ящиках, где хранились прежде всего изысканные ткани для него и его трех жен в Медине. Рядом с ним устроил ложе грациозный Салих. И обильно своим ложем пользовался, ибо брезговал любой физической активностью. В лежачем положении его достоинство не могло пострадать. Будучи наполовину турком, он одевался по стамбульской моде, не важно, находился ли он в Суэце, Янбу или в другой пыльной дыре калифата. Если он заговаривал, то исключительно о себе, словно являлся примером для всех, кого он превосходил по происхождению, вкусу, образованию и не в последнюю очередь по цвету кожи, поскольку приписывал своей необычно светлой коже магическую силу. А также по скупости и алчности. Прежде чем протянуть руку, он говорил: Щедрый человек — это друг для Бога, пусть даже в остальном он грешник. А если ничего не получал, то добавлял: Скупец — враг для Бога, пусть даже в остальном он чист и свят.
* * * * *
В месяц раби аль-акхир года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Омар: О, этот избалованный подкидыш. Мекканское зазнайство переполняло его сердце. Как он распушил перья, как чванливо объявил, мол, у него, у Мохаммеда аль-Басьюни, есть неопровержимые доказательства, что шейх Абдулла — обманщик. Хуже — неверный. Мы были ошеломлены. Что за доказательства, спросили мы. Он показал нам какой-то прибор, металлический, который стащил из сундука шейха. Этим прибором измеряют расстояния. Для чего он может быть нужен дервишу? Мы молчали, раздумывая. Я надеюсь, что все размышляли так основательно, как я. И мне стало ясно, как беспочвенны, как презренны обвинения недоросля. Шейх Абдулла был человеком, который вселял уважение и получал уважение. Мы были знакомы всего несколько дней, мы все признали его доброту.
Губернатор: Ты назвал бы его щедрым человеком?
Омар: О, да, разумеется.
Губернатор: Вам принесла выгоду его щедрость?
Омар: Весь мир выигрывает, когда человек щедр.
Губернатор: Весь мир нас в данном случае не интересует, но только Омар-эфенди и его связь с шейхом Абдуллой. Итак, сколько он вам подарил?
Омар: Подарил? Нет, это была всего лишь ссуда, которую мой отец сполна выплатил ему в Медине. Неужели вы думаете, это могло быть основой нашего уважения. Он был ученый человек, и это сделало его для нас бесценным. Не знаю, был ли он алим, но он во многом разбирался. Незадолго до это случая он показал мне свое письмо к каирскому учителю, чтобы я проверил ошибки, это было научное письмо, где он просил совета по трудному вопросу веры, какой может возникнуть только у человека, достигшего глубокой веры. Я учился в Аль-Азаре, но многое там было даже мне не известно.
Кади: Семестр в Аль-Азаре еще не делает алима.
Омар: Моих знаний, моих тогдашних знаний, вполне хватало, чтобы без сомнения утверждать, что шейх Абдулла был не только настоящим верующим, но и ученым и почтенным мусульманином. Чего нельзя было сказать про этого Мохаммеда. Спросите шейха Хамида аль-Саммана, с которым вы обязательно должны поговорить, один из уважаемых мединцев. Спросите его, его возмущению не было предела.
Хамид: Мохаммед? Молодой Мохаммед, да, как мог я его забыть. По природе своей человек злобный. Хотя так молод. Всегда искал дурное в человеке. Как верблюд, который критикует дромадера за его горб. Все мы знали, что шейх Абдулла много путешествовал — он был человеком основательных знаний. Почему у него не могло оказаться прибора, нам незнакомого? Это было смехотворное обвинение, я ни на миг не поверил. Свет ислама сияет в этом человеке, сказал я. И это очевидно каждому, кому открыт этот свет. К сожалению, этого не хватило, чтобы закрыть рот юному Мохаммеду — он был кусачий, как койот. У него достало нахальство заявить мне в лицо, мол, кто не соблюдает молитв, тот не в состоянии узнать свет веры. Это было чересчур, я готов был поднять на него руку, если бы другие не остановили меня.
Ждать, как в вечности мук. Отъезд был объявлен на раннее утро — к полудню солнце выкололо все раскрытые глаза. Берег покрывали ящики, которые сюда принесли, приволокли, притащили и нагрузили проклятиями, и теперь они стояли как оборонительные цепочки, позади которых отсиживались путешественники, готовые до хрипоты сопротивляться взысканию платежей. О чем прекрасно знали суэцкие лавочники, потому они наступали толпой, целеустремленно пробивая себе дорогу, в сопровождении грозно вооруженных слуг и рабов. Лавочники останавливались перед теми, кто до сих пор не оплатил товары, уже запакованные и перевязанные, а тем временем в пылу их ссор воры подкарауливали возможность чего-нибудь стащить.
Шейх Абдулла стоял за горой ящиков, мешков и бурдюков с водой. Слуга Салиха Шаккара, чья помощь именно в это время была бы весьма пригодна, ушел на базар по личным надобностям, и Салих обидчиво бормотал, как же не мудро быть добрым и щедрым. Они коротали время, разглядывая корабль, который должен был взять их на борт и перевезти в Ямбу. Водоизмещением тонн пятьдесят, оценил шейх Абдулла, грот-мачта значительно больше бизани. Вдруг, без единого намека на скорое отплытие, всё разом зашевелилось. Все ринулись к воде. Саад крепко схватил нос одной лодки, и боцман не посмел возразить, словно этот могучий черный человек крепко держал его самого за шиворот. Но все-таки они достигли корабля не первыми. Там была маленькая кормовая часть верхней палубы, рядом с единственной кабиной, уже занятой дюжиной женщин и детей. Протиснувшись сквозь толчею в корпусе судна, они вскарабкались на корму. Слуги подали им сундуки и остались внизу. Наверху как раз хватило места для господ. В течение следующих часов на борту появилось пассажиров больше, чем обещал капитан, больше, чем могло вместить его судно.
Стоило шейху Абдулле высказать мысль, что больше никто уже здесь не поместится, как на борту объявилась группа магрибцев, крупных мужчин с тяжелыми кулаками, подозрительными взглядами и рычащими голосами, все как один вооружены. У них не было ни обуви, ни головных уборов. Они потребовали места в корпусе, среди уже расположившихся там турок и сирийцев. Вскоре каждый махал руками, бил, царапался, кусался и пинал ногами других. Корпус превратился в котел, где клокотала ярость.
Хозяин судна провозгласил, что понимает рискованность ситуации для путешествующих, и если кто-нибудь решит покинуть судно, он обещает возместить полную стоимость. Это предложение не нашло ни у кого отклика. Следующий корабль будет так же полон, и следующий за ним — тоже. Когда вскоре были вздернуты паруса, все вскочили, будто подчиняясь некой заранее согласованной хореографии. Они читали вслух первую суру, аль-Фатиху, устремив руки в небо, словно желая ухватить падающее с небес на корабль благословение. Сказав «аминь», они отерли благословением лица. Какой-то старик возвысил голос для новой молитвы. Подчини нам каждое море, что принадлежит тебе на земле и на небе, в мире чувств и в мире невидимом, море этой жизни и море жизни грядущей. Подчини нам это все, Ты, в чьих руках — власть надо всем.
Капитан вел корабль, как понял шейх Абдулла вскоре после их отплытия, в одиночку, не выпуская прибрежной линии из вида. Длительное ощупывание. Столетия тому назад они двигались бы быстрее, подумал шейх Абдулла, капитан владел бы необходимыми инструментами, знаниями глубин, и мог был день и ночь давать распоряжения штурману. Синайское побережье представляло собой массивную стену, примечательно однообразную, которую в последующие дни увенчала зубчатая вершина Джебель-Сирбаля и округлый силуэт Джебель-Мусы, горы Синай. Они встали на якорь, прежде чем солнце зашло за Африкой. На ужин они разделили между собой свиток «кобыльей кожи» — высушенной абрикосовой пасты, жевать которую было все-таки проще, чем сухие бисквиты, столь твердые, будто их откололи от прибрежных скал.
Они как раз обговаривали, кто будет ночью караулить, как снизу послышалось какое-то волнение. Помогите ему забраться наверх, крикнул кто-то. Кому? Старику! Какому? Вот, вот он. А зачем он нам здесь? Это касс, рассказчик. Свесившись вниз, Саад подхватил под мышки хилого старца и втянул его наверх, словно тот был легким, как папирус. Тот уселся на один из ящиков и указал вниз. Мой помощник. Поднимите его тоже. Саад уже протянул руки за спутником рассказчика. А какая вам нужна помощь? — недоверчиво спросил Салих. Что, мне самому собирать, что ли, деньги, возмущенно поставил его на место старик. Он собирает деньги? Так пусть собирает внизу, выкрикнул Салих. При таком количестве паломников он наберет тебе обильное вознаграждение. И Саад отпустил помощника. Когда старик заговорил, то все, видевшие его, были изумлены его крепким голосом. Пока он читал короткую молитву, молчание чернильным пятном расползлось от кормы по всему судну.
О, хранитель душ на этом корабле, о, защитник корабля в безбрежном океане, храни это судно, именующееся «Силк аль-Захаб». Скажите, что знаете вы про время? Скажите, что знаете вы о возрасте? К началу нашего времени уже были все те горы и бухты, которые мы видели вчера, сегодня и увидим завтра. Были скалистые берега, рифы, песчаные отмели, утесы, были золото, синева и пурпур, в который облачались первые короли и которым будет выложен рай. Были люди, искавшие правду, и люди, творившие неправду. Были достойные вожди и греховные тираны. Был Муса и был фараон. Все вы знаете историю о бегстве Мусы и его народа, о преследовании войском фараона, о море, расступившемся перед честными и сомкнувшемся над нечестивцами. Но знаете ли вы, что история разыгралась здесь? Между горой на этой стороне и пустыней на той стороне. В этой воде, рядом с нашим кораблем и под ним, здесь, где мы проведем долгую ночь. Именно здесь утонуло в пучине фараоново воинство. Могучая армия, сотни тысяч воинов, более грозная, чем войско калифа. Но ни один солдат не добрался до другого берега, ни один не вернулся домой. Всех захватило в плен море, и не суждено было им освободиться. Если бы мы могли заглянуть туда, в глубину, то увидели бы на дне сотни тысяч бойцов. Они маршируют, все дальше, до конца нашего времени, эти воины в тяжелой броне, с каждым шагом все глубже погружаясь в песок. Им нужно пройти строем от одного берега до другого. Угри, что качаются в течении, насмехаются над ними. Они прокляты, не могут прийти и не в силах вернуться. Вот почему течения в этих бухтах опасны. Вот почему пучины этих вод неспокойны. Вот почему ветер никогда не прекращает бить черными крылами меж этих берегов. Но не страшитесь. Ведь Бог, который вершит и который оставляет, как ему угодно, воистину, он лучший из всех хранителей, лучший из всех помощников, он послал для нас того, кто помогает всем путникам и всем морякам в этих опасных водах. Это святой Абу Зулайме, все вы о нем знаете. Но знаете ли вы, что он сидит в пещере на горе позади меня? Здесь о нем заботятся, в награду за его добрые дела ему приносят кофе, но не обычный кофе, а кофе из священных городов, птицы со сверкающим, зеленым оперением приносят ему в клювах зерна из Мекки, сахар из Медины, и перелетая от священных городов до его пещеры, там, на скалистой стене позади меня, в полете, птицы крыльями пишут в небесах весь благородный Коран целиком, а кофе ему готовят послушные руки ангелов, которых ничто не радует больше, как если Абу Зулайма попросит еще одну чашку. Потому не забудьте обратить этой ночью молитву к Абу Зулайма, чтобы мы и далее могли бродить по земле, а не по песчаному дну угрюмого моря. Нет ни мощи, ни силы кроме Бога, Всевышнего, Всемогущего.
День пробуждается над съежившейся кучкой человечества. Шейх Абдулла поднимается; они могли вытягиваться лишь по очереди, и ему выпали последние часы. В первый раз он задается вопросом, не совершил ли ошибку. Неудобная бессонная ночь принесла с собой сомнения. Рядом с ним — Мохаммед, обхвативший колени, голова покоится на груди, в глазах — ни тени зазнайства. Его расположение к юноше растет. Хамид лежит на широких деревянных перилах. Шейх Абдулла удивлен, каким образом ему удалось доползти туда ночью через всех многочисленных спящих людей. У него, очевидно, испортился желудок, поэтому он то и дело свешивается за борт. Немного тех, кто верен утренней молитве. Большинству в тягость даже поднять голову и с подозрением взглянуть в лицо дню, полному дурных предвестий.
К полудню солнце палит нещадно, и матросы бросают посты, чтобы укрыться в узкой тени мачт. Если доносится ветер, то он бьет жаром прибрежных скал. Все краски, плавясь, исчезают, на небе — погребальный саван, и воды отражают изнуренность. Горизонт — черта, под которой подводится сейчас итог. У детей нет сил кричать. Рядом с шейхом Абдуллой на корме — турецкий младенец, лежащий на руках у матери тихо и неподвижно уже несколько часов. Он обсуждает с другими. Нельзя, чтобы ребенок скончался у них на глазах. Сирийский паломник достает кусок хлеба, окунает его в свой чай. Мать засовывает влажный кусочек младенцу в рот. Хамид протягивает ей сушеные фрукты, Омар — гранат, который он очистил и разломал. Мать открывает малышу рот, и Омар, наклонившись, выжимает фрукт. Несколько капель падают на дрожащий язычок, за ними — красный луч, но это чересчур много, сок вытекает из уголка рта, бежит по подбородку. Чуть позже младенец улыбается, впервые, кроваво-красным ртом, и шейху Абдулле отрадна нежность, что отражается на лице Омара.
Сколько таких дней и ночей они смогут пережить? Паломники, которые еще в состоянии подняться, убеждают капитана встать вечером на якорь поближе к берегу, чтобы они могли переночевать на суше. Когда шейх Абдулла идет вброд к берегу, то наступает на что-то острое и ощущает колющую боль в пальце. Он садится, свет — как любовное признание, осматривая рану, замечает острый осколок. Наверно, наступил на морского ежа. Он выкапывает себе ванну в мягком песке. Корабль, стоящий на якоре перед его глазами, побежден, хотя бы на одну ночь.
В месяц раби джумада-л-ула года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Губернатор: Мы добились успехов.
Кади: Значительных. Позвольте подытожить: шейх Абдулла — это, без сомнения, британский офицер Ричард Бёртон, ученый человек, возможно — мусульманин, возможно — шиит, возможно — суфий, а возможно, и обычный лжец, выдающий себя то за того, то за другого, чтобы совершить хадж, неизвестно с какой целью. Безусловно, мы знаем больше, чем вначале, но какова ценность этого знания?
Губернатор: Скажите мне, вопрос занимает меня с самого начала: считаете ли вы возможным, что человек на протяжении месяцев имитирует веру?
Кади: У рубина и коралла один цвет. Нитка бус, на которой они перемешаны, на первый взгляд, состоит полностью из драгоценных камней.
Губернатор: Но ведь есть возможность различить их.
Кади: Я могу заметить разницу оттенка. Но для этого должен рассматривать внимательно и вблизи.
Губернатор: С лупой?
Кади: Лучше всего с лупой.
Шериф: Христианин — это коралл?
Кади: Нет, неверующий.
Шериф: Я это и имею в виду.
Кади: Огромная разница. Я думаю, этот человек стоит вне веры. Не только вне нашей веры. Поэтому ему возможно идти вслед за волей. Без угрызений совести. Он может пользоваться верой других, может примерять ее и отбрасывать, подбирать и откладывать, по его желанию, словно он на рынке. Как будто стены, окружающие нас, пали, мы стоим на бескрайней равнине и вольны смотреть во все стороны. Поскольку он не верит ни во что и верит во все, то может внешним обликом, но не стойкостью, уподобляться любому драгоценному камню.
Губернатор: Я будто слышу зависть в ваших словах.
Время торгашества. Вокруг каждого дромадера толпятся мужчины. Плоские вытянутые ладони. Тени сжались, словно их надо засунуть в сундуки. Натянутые канаты. Они прибыли в святую землю. Фигуры в белом и фигуры в черном. В полный рост и на корточках. Они потягивают чай среди отпечатанных в песке копыт и терпения. Невидимые врата в пустыню. Его набухший палец ноги, мешающая боль, которую необходимо игнорировать. Мальчик предлагает сладости. Мохаммед доказывает свою полезность. С восхода солнца они пребывают в бдительном безделье. Обмен новостями. Разговоры и разговоры. Дела, которые вроде затеваются, возникают лишь на обочине беседы. Словно между прочим. Размечены ожидания обеих сторон, на песок выкладывают первые предложения. Вновь юный продавец коричневых затверделых сладостей. Они уговариваются на трех дромадерах и на изрядной цене. Погонщики — все как на подбор воры и разбойники, нашептывает Мохаммед. Дромадер слушается только их приказов и не признает иных хозяев. Опять мальчишка со сладостями. Он берет три штуки, платит щедрой монетой. Мальчик ухмыляется, словно говоря: я-то знал, что ты в конце концов поддашься. Время отбытия условлено, прощание почтительно растянуто. Через пару дней они вновь в пути.
На него обращали внимание, если он что-то записывал на бумаге. Чтобы не вызывать подозрений, нельзя было показываться с карандашом в руках. Для записей надо было скрываться. Не представляя трудностей в Каире, в дороге уединение было почти невозможно. Писать в чьем-то присутствии, особенно на виду у бедуинов, было благоразумно, лишь если он делал вид, будто составляет гороскоп или чудодейственное заклинание, чего и ожидали от дервиша.
Поначалу он делал все заметки, как безобидные, так и тайные, по-английски, но арабским письмом. Перед тем как переносить их в записную книжку, он проверял, не наблюдает ли кто за ним. Со временем, уверившись в своем авторитете и полагая себя выше любых подозрений, он стал пренебрегать такими предосторожностями. Записи приняли латинский вид, и порой он писал при свете дня, незаметно, сидя на дромадере и спрятав полоску бумаги в ладони. Что это вы пишете, шейх, посреди пустыни? Хамид незаметно подъехал сзади. Ах, друг мой, записываю еще один долг. Чтобы нам не испытывать сомнений в день возврата. Такой человек, как вы, сказал Хамид, перед тем как вновь отдалиться, для каждого часа найдет применение.
Во время такого путешествия человек часто оставался один, в компании себя и своего дромадера, угрюмого и строптивого животного, все дружелюбие которого заключалось в периодическом пердении. Шейх Абдулла немедленно стал враждовать с дромадером, опровергавшем славу послушного животного. Он с подозрением относился ко всему незнакомому, а издаваемые им звуки, от сопящих стонов до полуплаксивого, полусердитого рева, были невыносимы. Он жаловался из-за каждого килограмма, который на него нагружали. В первый вечер шейх Абдулла бросил погонщику пренебрежительное замечание о верблюде. Вы же так хорошо умеете общаться с людьми, шейх, ответит тот, дромадер мало чем отличается от человека. Пока он молод, то не знает, как вести себя. Во взрослом возрасте — жесток и неуправляем, в период течки самец чует самку за десять километров, он упрям, и у него трясется язык. А с возрастом становится сварлив, мстителен и недоволен.
Послышались выстрелы — они пересекали долину, отлично приспособленную для засады. Бедуины, грязные псы. Мохаммед втянул голову в плечи, шейх Абдулла выстрелил в ответ. Нет! — заорал на него погонщик. Если вы убьете хоть одного бандита, на нас ополчится все племя и нападет на караван, прежде чем мы доедем до Медины. Это станет нашей погибелью. Но другие же стреляют, возразил шейх. Только в воздух, только в воздух, чтобы дым чуть скрыл нас. Проклятая страна, где законность стоит ногами вверх. И шейх зарядил и выстрелил второй раз, не целясь. Вскоре выстрелы смолкли. Они приехали в Шухаду, место мучеников. Пропало несколько дромадеров и несколько вьючных животных. Что за жалкая добыча, ради которой выброшено двенадцать человеческих жизней, двенадцать мужчин, которых надо было спешно похоронить, прежде чем поехать дальше.
Пока караван двигался, не надо было следить за багажом, за все отвечал погонщик. Но на ночном привале каждый должен сам охранять свои ценности, и не пришлось долго ждать первых коварных посягательств. Это были все те же погонщики, охранники днем и воры ночью. Эти болваны из болванов — Мохаммед настоял, что первую стражу он возьмет на себя — сыновья беглецов, ах, пусть их руки отвалятся, пусть пальцы отнимутся. Мохаммед прогонял проклятиями сон. Герои с гниющими усами, самые ничтожные из всех арабов, какие когда-либо разбивали шатер. Воистину, они черпают из источников подлости. Ранним утром погонщики бросали на него злющие взгляды, бормоча: Клянусь Богом! Клянусь Богом! Клянусь Богом! Смотри, юнец, если попадешься нам в руки в пустыне, мы тебя высечем как собаку. Пока светило солнце, Мохаммед следил, чтобы его дромадер не выходил из тени животных, несущих шейха Абдуллу и «демона», Саада.
На второй вечер сторожить выпало шейху Абдулле. Он развязал бинт. Боль была настолько сильной, что захотелось сунуть инфекцию в огонь. Может, влажная повязка, пропитанная в чайных листьях, облегчит муки. Надо было отвлечься, не важно чем, хоть перечислением звезд на небе, вначале по-латински, затем — по-английски. Скоро они прибудут в легендарную Медину. Город-убежище, защищенный от бабьих сказок, от чудовищ, от амазонок с козьими копытами и циклопов, которые в своем безумии сотворили немало геологических сдвигов в округе. Когда он попадет в Медину, родину — как доподлинно известно — всех мягкосердечных и добрых людей, то собственными глазами увидит, действительно ли гроб Пророка парит над землей. В кармазиново-красном хамайле, подаренном Хаджи Али, он вместо Корана носил часы и компас, перочинный нож и несколько карандашей. С таким оснащением не страшны никакие чудища, не только люди. Он чуть размял ноги. Как только сел, боль выстрелила вверх по ноге.
Встал Саад. Ему плохо спалось. Когда выполню все мои задания, повторял он, тогда и высплюсь. Он поставил на огонь чай и присел на корточках рядом с шейхом Абдуллой. Для бедной событиями ночи хватило двух фраз. Он, конечно же, радуется возвращению, свиданию с близкими, спросил шейх Абдулла. Радуется, очень радуется, но эта радость преходяща. Зачем такие мрачные слова, Саад? Я счастлив, несколько недель, а потом вновь беспокоен, я придумываю, будто дела зовут и нужно уезжать. Я знаю, сказал шейх Абдулла, счастье дороги. Да, дорога, ее ничем не заменишь. Невзирая на невзгоды, но она заставляет сердце учащенно биться. Мы всадники между двух рубежей, и наша судьба — приходить и уезжать. И наши долгие надежды, добавил шейх Абдулла, вытягиваются над нашей краткой жизнью. Завтра, если так решит высочайший и славный Бог, я буду дома, но перед тобой, шейх, лежит еще длинная дорога. Я завидую тебе. Еще рано, не хочешь ли прилечь, я покараулю.
В дремоте шейх Абдулла думал о зеленом куполе. Проснувшись, он ощутил вокруг предотъездное настроение. А когда открыл глаза, то обнаружил Мохаммеда с его кармазиново-красным хамайлом в руках. Он пока не успел в него заглянуть. Почувствовав на себе взгляд, Мохаммед медленно оглянулся. Они смотрели друг на друга. Захваченный врасплох, Мохаммед попытался что-то, заикаясь, объяснить. Я не нашел свою священную книгу сегодня утром, для молитвы, и был не очень уверен в одной строке. Какая сура, мой юный друг, может, я помогу? Сура о взаимном обманывании. Шестьдесят четвертая. Почему ты считаешь суры? У нас в Индии так принято, мы любим числа, в конце концов, именно мы их придумали. Действительно. Какую строку ты не можешь вспомнить? В тот день, когда Он вас соберет для дня собрания, это — день взаимного обманывания, так она начинается. Ты хочешь знать продолжение? Нет, это я знаю, но в следующей строфе я не совсем уверен, ее я хотел прочитать, простите, что не спросил вашего разрешения, вы еще спали. И не нужно, Мохаммед, это делает тебе честь, что ты пожелал немедленно устранить свою незнание. Я скажу тебе ее, эту строку, которую ты не мог вспомнить. Лучше из уст друга, чем с листа, не правда ли? А те, которые не уверовали, и считали ложью Наши знамения, — это обитатели огня, вечно пребывающие в нем. И скверно это возвращение! Правильно, да возблагодарит вас Бог, как только мог я позабыть? Не печалься. Ты очень добросовестен. Подай-ка мой хамайл. Нам надо собирать вещи. Караван вскоре тронется в дорогу.
В месяц джумада аль-ахира года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Губернатор: Может, он шпионил на какую-то другую власть?
Шериф: Вы строите слишком много догадок.
Губернатор: Но почему его так мало чествуют в его родной стране? Почему он не поспешил домой сразу после хаджа, а, как вы знаете, провел еще месяцы в Каире?
Шериф: Кому же он мог служить?
Губернатор: Французам.
Шериф: Вы полагаете, британцы распространили слух, будто он христианин, чтобы отомстить ему?
Кади: Что, однако, может быть и правдой.
Шериф: Или ложью для разоблачения двойного агента.
Губернатор: Он провел в наших краях достаточно времени, чтобы разработать планы для ослабления наших позиций в Хиджазе.
Кади: Но какую же выгоду это может сулить французам?
Губернатор: Мне нужно вам объяснять? Мекканские шерифы — мастера переменчивых альянсов. Они настраивают друг против друга Каир и Стамбул, ищут союзников повсюду, даже в Йемене. Что помешает французам сплести интригу вместе с шерифом, чтобы натравить саудов на султана, а султана — на британцев? В конечном итоге шериф единолично будет править Меккой, да возвысит ее Бог, при поддержке своих новых друзей — французов.
Шериф: Неужели вы хотите обвинить меня в предательстве? Я этого не потерплю. Я заверяю, что моя преданность находится вне всякого сомнения.
Кади: Вам следует брать пример с вашего отца. Рассказывают, что это был гордый человек. Который не стал бы ни перед кем заискивать. Как и подобает управителю главных святынь.
Шериф: Он был героем, защитником веры. Я осознаю свою обязанность.
Губернатор: И какую же из тех многочисленных обязанностей, которые ваш род себе приписывает, вы имеете сейчас в виду? Обязанность политической практичности? Вы думаете, мы упустили из вида ваши тесные дружеские узы с французским консулом в Джидде? Возможно он втерся к вам в доверие и льстиво пообещал, что вам достанется в будущем важная политическая роль?
Шериф: Наша вежливость, вежливость нашего рода всегда была знаменита, воистину, она не обходила стороной никого, ни чужака, ни неверного. Мы к каждому относимся с почтением, как к брату. Что, очевидно, приводит к прискорбным недоразумениям.
Губернатор: Крайне прискорбным.
Шериф: И все-таки, о Бёртоне, зачем придумывать вокруг него столько тайн? Может, он был просто любопытен, подумайте, если человек годами живет в наших странах, путешествует, то и дело встречая хаджи, слыша про хадж, почему у него не может возникнуть стремления самому пережить это удивительное событие, самому увидеть священные места.
Кади: Великий Бог создал всех людей, и потому любого человека может потянуть в Мекку, да возвысит ее Бог.
Губернатор: Я сдаюсь. Вы, сыны Мекки, — приверженцы хороших вестей, которые сами и посылаете в свет.
Шериф: А вы, турки, готовы под каждым камнем видеть скорпиона.
Его спутниками овладевает беспокойство. Еще недавно они неподвижно сидели на спинах дромадеров, сплавившись с ними в терпении, а теперь вытягивают шеи к востоку, погоняют животных навстречу солнцу, встающему вдалеке над грядой знакомых холмов. Саад заговаривает с ним, сам, впервые. Его маленький сад, великолепные финики — пальцы охватывают плод — он сам подаст их шейху Абдулле, и это вкусней всего, что он когда-либо пробовал в жизни. Мысль о пальме посреди этого лавового моря кажется грубой ложью. Ничто не предвещает цветения ислама, которое вскоре раскинется перед их глазами. Ничто, кроме беспокойства спутников. По каравану пробежала дрожь, все поехали быстрее и заговорили громче. Несколько всадников беспечно поскакали вперед, не опасаясь нападений так близко от города. Легкий подъем по сухому руслу, затем — черные ступени в базальте, наверх к пролому. Это Шуаб эль-Хадж — его обогнал на крутом склоне Омар — сейчас вы увидите, шейх, к чему так давно стремились. Сейчас вы полюбите пустыню, а с ней — весь мир.
Путешественники остановились на перевале, спрыгнули с верблюдов. Он видит силуэты, которые падают на колени, слышит звонкие возгласы, над гребнем — знамя эйфории, в пурпуре и золоте. Он приближается. Перед ним — вытянутый каменный стол, богато накрытый садами и домами, со свежей зеленью и финиковыми пальмами. Слева возвышается серая скалистая глыба, словно принесенная мощной лавиной. Вокруг него — ликующие крики, они восхваляют Пророка, как не восхваляли никакого человека. Да будет он жить вечно, пока западный ветер мягко веет над холмами Ниджа и молния ярко сверкает в небесах Хиджаза. Его славят даже солнечные лучи, смягченные росой. Шейх Абдулла пристально вглядывается, не замечая ничего особенного, дома — просто дома и пальмы — просто пальмы, но он хочет разделить экстаз других. Не то, что видимо, волнует сердце, а символы, какие каждый узнает внутренними оком, перед ними — не невзрачный городок, маленький оазис в безлюдной пустоши, не аль-Медина, «город», нет — им открывается величие веры, исток, начало. И он тоже глядит вниз на Блистательный город, и его крики тоже гремят между скал, и хотя он не плачет, как кое-кто из паломников, но порывисто обнимает Саада, теряясь в руках этого великана, и бормочет искренние слова благодарности. Величайшее земное счастье, говорит Саад, величайшее земное счастье. Долгие минуты он стоит на перевале, один в едином, принятый в праздничное братство, которое возникло от одного только взгляда на Медину, и если бы кто-то спросил сейчас о его принадлежности, он от чистого сердца провозгласил бы исповедание веры. Без той оговорки, что спустя минуту возникла в его голове: Постой, ты же не один из них. Зачем же ты ликуешь? Конечно, я один из них. Ты должен наблюдать. Я хочу участвовать. Путники двинулись дальше, вниз по серпантину, и его глаза принялись продираться сквозь волшебство, они порхали по городу, расчленяя, и он все запоминал — топографию, стены, главные здания, прямоугольные ворота, Баб-Амбари, через которые они въедут в Медину, и когда он кратко прервал свое напряженное наблюдение, то понял, что воодушевление рассеялось.
Многие жители Медины вышли за ворота, чтобы встретить караван. Большинство путников спешились для приветствий, объятий, поцелуев. Никто не утаивает радости. Сейчас не время самообладания. Ожидавшие дома осыпают вернувшихся вопросами. Ответов пока не ждут. Они едут вместе, группой, которую разрывают на части. Хамида аль-Саммана с ними нет. Он поскакал вперед, чтобы в одиночестве насладиться встречей с женой и детьми, чтобы подготовить дом для гостя. Победа досталась ему, после долгого вечера обсуждений, с периодическими вспышками споров. Шейх Абдулла станет его гостем. Омар ссылался на благодарность, которую его отец, без сомнения, захочет оказать щедрому помощнику сына. Саад поддерживал его, добавляя, что если шейху понадобится второй дом, где он захочет уединиться, то скромное жилище Саада тоже к его услугам. Но Хамид отмел все притязания, объявив о своем полном и исключительном праве принимать шейха у себя, и не собирался никому его уступать. Проехав через Баб-Амбари, они двинулись вниз по широкой пыльной дороге. Омар и Саад по бокам шейха полагали, что тот жаждет узнать название каждого уголка Медины. Харат аль-Амбария в квартале Манакхах. Мост над ручьем аль-Сайх. Открытая площадь Барр аль-Манакха. Прямо — Баб аль-Мизри, египетские ворота, а направо, всего в нескольких шагах, дом Хамида аль-Саммана. Дромадеры согнули колени, путники стряхнули пыль, из дома вышел мужчина, элегантный господин, которого они едва узнали. Хамид подстригся, побрился, закрутил усы в две запятые, а бородку сплел в острый восклицательный знак. Его одежда состояла из множества слоев шелка и хлопка, а на голове красовался муслиновый тюрбан. Ноги облегали легкие кожаные туфли, а сверху — прочные шлепанцы, которые цветом и формой следовали новейшей стамбульской моде. Он весь преобразился. И мешочек с табаком, висевший у него на поясе, был не только украшен золотом, но и туго набит. Очевидно, Хамид аль-Самман, оборванный нищий в дороге, был в собственном доме гордым повелителем. Изменились и его манеры. Место громкой вульгарности заступила сдержанная любезность. Взяв гостя под руку, он провел его в комнату приема. Трубки были наполнены, диваны — разложены, на жаровне кипел кофе. Едва шейх Абдулла занял место и ему вручили кофе и трубку, как пожаловал с визитом первый друг семьи. Хамид был, очевидно, уважаемым человеком. Широкая река посетителей текла через его дом, и каждый наслаждался беседой с шейхом из Хиндустана. Разговоры укутали бы весь день, если бы шейх Абдулла не прибегнул к бестактности, настойчиво объявив о голоде и усталости, так что хозяин был вынужден распрощаться с посетителями, приготовить постель и затенить комнату. Наконец-то, подумал шейх Абдулла, мягкая кровать, наконец-то в одиночестве. Вскоре он услышал в отдалении женские восторженные крики. Быть может, его невежливое поведение даже было по душе хозяину, ибо теперь наступил час открыть сундуки и раздать подарки.
Он отдохнул, освежился и поел. Больше нет причин откладывать посещение мечети Пророка. Настала ночь, а ночью она — по словам Хамида — всего прекрасней. Покинув дом, они оказались в небольшой группе, а дошли до мечети в плотной толпе. Раздался зов на ночную молитву. Спешка замерла, вся суета устремлена в одно, в единственное отверстие, через которое можно просочиться в другое царство. Каждый паломник занимает место, каждый ищет правильное соотношение с братьями, его окружающими. Вообще-то не в его обычае добровольно быть частью большого порядка. Лишь для молитвы, тут чувства другие. Поэтому он не ощущает себя мошенником. Едва паломники выстроились рядами, все ноги — по прямой линии, как приглушенное многоголосие сменила тишина, когда земля, казалось, замерла, прежде чем одинокий голос имама столкнет ее на новую орбиту. Из неподвижности, качаясь, поднимается его напев и открывает молитву над их головами. Когда шейх Абдулла опускает голову к полу, его взгляд падает на ступни незнакомца, на расстоянии ладони от него. Каждый склоняется перед Богом, но среди шершавых, потрескавшихся подошв своих ближних.
В месяц раджаб года 1273
Да явит, нам Бог свою милость и покровительство
Хамид: Любой из вас принял бы этого человека своим гостем. Любой из вас открыл бы перед ним свой дом. Его ценили все. Даже моя мать, чей приговор редко благосклонен, хвалила его деликатность.
Кади: Что может быть легче, чем обмануть женщину.
Хамид: Но не в моем доме. Моя мать чует ложь. Она уверяет, ложь воняет, как старое молоко. Если вы сомневаетесь в моем слове, я дам вам другой пример, он убедит вас. В Медине мы узнали, что шейх Абдулла мечом защищал истинную веру. Он даже убил в сражении одного аджами. Потому избегал общения с ними. Он не хотел навлекать на себя опасность мести.
Губернатор: И как же вы об этом узнали?
Хамид: Это все знали, все, кто с ним общался.
Губернатор: Это известие могло исходить лишь от него самого, не правда ли?
Хамид: Вы правы. Никто не знал его из Хиндустана. Но я услышал эту историю не от него. И вообще, он был скромен и не стал бы хвастаться.
Шериф: Так что заставило вас поверить истории?
Хамид: Он был воин, если то требовалось. Кроме того, когда мы узнали про его геройство, то все предложили, что встанем на его сторону, если на него нападут, и он с благодарностью это принял. Зачем ему было показывать радость и облегчение, если бы ему нечего было бояться? Нет! Вы его не знали. Это был человек как скала, он умел сражаться. Благодарение Богу, что он был нашим другом.
Кади: Вы благодарите Бога за собственное легковерие.
Шериф: Мы не должны судить поспешно, воистину, мы не встречали этого человека, и не знаем, какое впечатление он производил на спутников. Возможно, от него исходило обаяние.
Хамид: От него исходил свет веры, я говорил уже вам, и ничего другого.
Губернатор: Вы ничего не можете знать, потому что вы не читали его книгу, но этот британский офицер, он пишет иногда обдуманно, а иногда — с нескрываемым отвращением. И я не думаю, что вы узнаете в этих словах своего друга. В одном месте он пишет, что придет день, когда политическая необходимость заставит британцев силой занять источник ислама. Особенно интересуют нас его взгляды, которые он высказывает в главе о Медине. Удивительное суждение, я зачитаю вам: «Не требуется пророческого дара, чтобы предвидеть день, когда ваххаби, поднявшись в массовом восстании, освободят страну от слабых завоевателей». Вот так пишет ваш шейх Абдулла. Вы разделяете мое негодование? И может, объясните мне, каким образом он делает подобное умозаключение в те дни, когда гостит у вас?
Хамид: Не знаю. Я никогда такого не заявлял, и никто из моей семьи так не говорил, это точно.
Шериф: Чем занимался он в Медине?
Хамид: Чем занимается любой паломник. Все молитвы исполнял в мечети Пророка, да благословит его Бог и приветствует. Посещал святые места — мечеть Куба, кладбище аль-Бакия, могилу мученика Хамзы.
Губернатор: С кем вы его знакомили?
Хамид: Ни с кем специально. Я — уважаемый человек, меня знают многие в Медине, многие приходят ко мне, когда я возвращаюсь из дальнего путешествия.
Губернатор: О чем вы говорили?
Хамид: Если меня не обманывают воспоминания, а уже прошло немало времени, тогда как раз началась война. Мы единодушно считали, что наша армия быстро одолеет московитов. Раздавались даже голоса, что после этого надо сразу идти против остальных идолопоклонников, против англичан, французов, греков.
Губернатор: А Бёртон?
Хамид: Вы имеете в виду шейха Абдуллу?
Губернатор: Это то же самое.
Хамид: Я не знаю никакого Бёртона.
Губернатор: Хорошо, шейх Абдулла, если вам так угодно!
Хамид: Он говорил разумней всех. Он говорил, что верой никто не может с нами сравниться, но, к сожалению, фаранджа придумали более сильное оружие, и если мы хотим с победой оставлять поле боя, то должны как можно больше узнать про это оружие, обладать им, а когда-нибудь и сами его производить. Тогда — с сильной верой и отменным оружием — мы станем непобедимы.
Кади: И вы считаете, что Бог на стороне более сильного оружия?
Хамид: Вы лучше меня знаете, на чьей стороне Бог.
Шериф: Разумеется, на стороне правоверных, и все мы стараемся, не правда ли, мы стараемся. Но скажите мне, в те дни, когда он жил в вашем доме, часто ли он уходил один. Случалось ли так, что вы не знали, куда он уходил?
Хамид: Никогда. Абсолютно точно. Мохаммед, юноша из Мекки, всегда был с ним рядом, я поселил его тоже, хотя мне казалось, шейх Абдулла был не прочь от него отделаться.
Губернатор: Почему?
Хамид: Его коробили плохие манеры этого мальчишки.
Кади: Плохие манеры?
Хамид: Да вы и не представляете, чего только он себе не позволял. Наглый и беззаботный. Он пропускал церемонии, он позволял себе входить в мечеть Пророка без джуббы, а во время одной молитвы толкнул меня в бок. Я, разумеется, не обратил на него внимания.
Шериф: Несколько заносчив, каким и остался, но это возраст.
Хамид: Он слишком задирал нос из-за того, что живет в Мекке.
Шериф: Это мы не будем ставить ему в вину. А скажите мне, что произошло с теми ссудами, которые шейх вам столь охотно раздавал?
Хамид: Это щедрость, я помню, его уникальная щедрость. При прощании, которое было для нас как нож в груди, он объявил, что прощает нам все долги, чтобы еще раз почтить нашу дружбу и оставить хорошие воспоминания.
Губернатор: И все-таки, на один вопрос вы мне так и не ответили. Как шейху Абдулле пришла в голову мысль о том, что ваххаби вскоре покончат с нашим господством над Хиджазом? Это должно вытекать из каких-то наблюдений или разговоров.
Хамид: Сколько раз вы бы ни повторяли свой вопрос, я не смогу на него ответить. Я не знаю!
Губернатор: Быть может, так говорят на мединском базаре?
Хамид: По крайней мере, я никогда не слышал.
Губернатор: Есть ли среди ваших друзей или знакомых…
Хамид: Не исключено, что один из посетителей моего дома мог высказать подобное суждение. В мое отсутствие. В Медине много чего говорят, там можно все услышать.
Шериф: Скажите нам, мы относимся друг к другу по-дружески, как мне кажется, многие ли разделяют такое или подобное этому мнение?
Кади: Говорите честно, вас-то ни в чем нельзя упрекнуть.
Губернатор: И вас никто не обвиняет.
Хамид: Ну, если говорить открыто — в нашем городе никогда не любили турок. Однако раньше их уважали.
Шейх Абдулла в изнеможении ушел спать. Не истощенный, скорее пресыщенный. Он попросил хозяина не будить его на следующее утро.
Проснулся от шума, источником которого не мог быть городок, с которым он вчера познакомился. Он против воли открывает глаза и робко — деревянные жалюзи. Ночью под окна переехал Багдад, Стамбул или Каир. Прилегающая площадь, некогда пыльная зияющая пустошь, теперь густо заполнена палатками, грузами, людьми и животными, словно покрыта многоцветным килимом. Палатки выровнены, как паломники на молитве, образуя длинные ряды для уличного движения и смыкаясь на углах, где не нужны проходы. Из круглых палаток появляются расслабленного вида мужчины, между прямоугольных палаток копошатся дети, грузы передвигаются на невидимых спинах. Бродячие торговцы предлагают шербет и табак, водоносы и продавцы фруктов ругаются из-за клиентов. Овец и коз гонят сквозь ряды коней, которые, фыркая, рыхлят копытами пыль, мимо дромадеров, переминающихся с ноги на ногу. Группа пожилых шейхов оккупирует последнее свободнее пространство для воинственного танца. Некоторые из них разряжают ружья в воздух или стреляют в землю, в опасной близости от проворных ног других танцоров, которые размахивают мечами или кидают в вышину длинные, украшенные страусиными перьями копья, нимало не заботясь, где те приземлятся. Заросли вьющихся растений колышутся, пока он стоит у окна, стараясь зарисовать сценку. Слуги ищут хозяев, хозяева ищут палатки. Воины пробивают путь в густой толпе для какой-то важной особы, подкрепляя ударами предостерегающие оклики. Женщины возмущаются, потому что толкают их носилки. Мечи сверкают под солнцем, звенят латунные колокольчики на палатках. С цитадели грохает пушечный выстрел. Ночью прибыл большой караван из Дамаска.
Один за другим они присоединялись к процессии в долину мученичества. Поначалу только Хамид и его родственники хотели сопровождать шейха Абдуллу, но от Мохаммеда было никак не отделаться, Салих скучал в провинции, а Омару хотелось вновь насладиться обществом шейха, так что нашелся повод и для Саада. Это будет их последняя совместная поездка. На следующий день, они знали, уезжает караван в Мекку, а с ним — и чужеземный шейх. Окольными путями покидали они город, чтобы избежать щупальцев караванов. К Джабал-Ухуд. К подножию горы. Где была проиграна великая битва. Хамид с родственниками поскакали вперед, они не все еще успели обсудить. Когда же твоя свадьба, Омар, спросил шейх Абдулла. Я отговорил отца от этой идеи. Когда он увидел, добавил Саад, сколь благоприятное влияние оказал Аль-Азар на его беспокойного сына, то решил послать его обратно в Каир. Но уже не как нищего студента. Если хочешь учиться — приезжай в Мекку, сказал Мохаммед. Она недостаточно далека от переменчивого настроения его отца. Смеясь, они приближались к полю брани. За их спинами — город в пыльном тумане, который отсюда кажется крепостью. Только высокомерный покинет ее, чтобы искать битвы на открытом поле. Тем более когда противник превосходит числом. Один из дромадеров заревел и принялся бить копытом землю. Хамид со спутниками остановились.
Здесь, именно здесь, возбужденно указывал он на неприметные камни, случилось предательство. Откуда ты знаешь? Дед показал мне это место. А откуда он знал? Я тоже у него спросил. Его ответ был удивителен. Один из наших предков, сказал он, был в числе тех трех сотен, что бросили Пророка в беде. Неужели ты помнишь об этом, спросил я. Конечно нет, об этом не может помнить даже дед его собственного деда, но ему это приснилось. Так он мне сказал. И что же было в том сне, спросил я. Мы бежали с поля битвы, сказал он, к городу, мне было плохо, словно я был болен, я то и дело оборачивался, я спотыкался, но не мог оторвать взгляда от Пророка, а он стоял, спокоен, и кричал мне вслед голосом, разившим как молния: Страх не спасет от смерти никого. Проснувшись, я выехал из дома во тьме, пока мой прерванный сон еще кровоточил. И я узнал это место. Это было здесь? Да, именно здесь.
Они молча поскакали дальше, к отвесным склонам горы, которые возвышались как зазубренные, обожженные стальные пластины. Достигли мустара, места стоянки, где Пророк был несколько минут погружен в себя, прежде чем поскакал на битву. Прямоугольная ограда из белого мрамора, внутри которой паломники могли молиться. Мы исполним два раката, предложил шейх Абдулла. До места сражения им оставался небольшой подъем. Пологий отрезок воспоминаний о проигранной битве, о пролитой крови неразумных и мстительных. Из этой пустыни напала армия неверных. Воины Мекки атаковали из речного русла, изгибавшегося вдали.
— Они, очевидно, ничего не понимали в стратегии.
Все изумленно повернулись к шейху Абдулле.
— Что? О чем вы?
— Битву можно было провести иначе. В местности, где имеется так много естественной защиты, это — самое неподходящее пространство.
— Вы-то, индийцы, наверное, более хитроумные бойцы?
— Лучников следовало расположить за обломками скал, широким фронтом.
— Вы его слышите? Наш брат хочет задним числом выиграть битву при Ухуде. Какое несчастье, что в Медине нет индийских советников.
— Какой бы ни была стратегия, плохой или хорошей, но начало складывалось для нас удачно. Несмотря на то, что мекканские женщины распаляли своих мужчин. Их голоса долетали до наших воинов. Если вы будете сражаться, орали они подобно павлинам, мы обнимем вас, мы расстелим для вас мягкие подстилки, но если вы струсите, то мы никогда больше не отдадимся вам. Нас было семь сотен, неверных — три тысячи, и все равно мы погнали их прочь. Может, противники намеренно отступали? Но нет, они защищались изо всех сил. Если бы только наши лучники послушались приказов Пророка. Но едва они оказались в лагере противника, как нарушили боевой порядок, предавшись грабежу. Враг смог напасть на нас со спины.
— Стратегия, о чем я и говорю.
— И великий полководец бессилен против непослушания соратников.
— Нас оттеснили назад, мы сражались, как мусульмане, сплоченно и упрямо. Мы не разбежались, а собрались около палатки Пророка, да будет ему мир, и отчаянно боролись. Пророка ранили. Пятеро неверных поклялись убить его. Один из них, ибн Кумайя, да обрушатся на него все проклятия Бога, бросал камни один за другим — со шлема Пророка, да будет ему мир, отломились два кольца, они вдавились в его лицо, кровь потекла у него по щекам, по усам, он вытерся полой одежды, чтобы ни капли не упало на землю. Другой неверный, Утбах бин Аби Вакка, да обрушатся на него все проклятия Бога, бросил большой и острый камень, который ударил Пророка по губам. Его нижняя губа треснула, он потерял передний зуб. Несколько передних зубов. Этого нет в традиции. Ты, что, сомневаешься в словах муфтия? Нет, ни в коем случае, если муфтий одновременно дед этого заявления. Сойдемся на двух зубах. Нашему знаменосцу отрубили правую руку, он схватил знамя левой рукой, ему отрубили левую, тогда он культями прижал древко к телу, его пронзило копье, но прежде чем упасть, он передал знамя другому. Битва проиграна.
— А эти купола? Мы должны выполнить два раката, это место, где Хамза был убит копьем раба Вахши.
После молитвы они стоят вместе, взирая на страшную картину, разыгравшуюся между этими скалами и городом в дымке. Конец проходит в их мыслях. Никто не станет проговаривать эту часть истории. Достаточно того, что ужасы пеленой проплывают через их умы. Взрезанный живот, вырванная печень, впившиеся зубы — это дань клятве, потом — отрезанные нос, уши, гениталии. Что за чудовище, Хинд, жена Абу Суфьяна, помесь амазонки и сфинкса. Воплощение всех ужасов мужчины.
В печали скачут они обратно. Снова была проиграна битва при Ухуде, и вокруг — вражеские жены оскверняют трупы их павших предков.
Небо — пустая голубизна. Плоская бесконечность пустыни оказалась мала, чтобы принять караван. Караван немыслимой длины — когда последний дромадер отправился в путь, первый уже добрался до места ночной стоянки. В покрытой шрамами пустыне передвигалось целое общество. От богатых паломников в носилках, закрепленных на деревянных палках между двух дромадеров и окруженных толпами слуг и стадами животных. До такрури, самых бедных путешественников, которые не имели ничего, кроме деревянной чаши для даров чужого сострадания. Для них не было никаких животных, а если они теряли силы, то все равно ковыляли дальше, опираясь на тяжелые дубины. Здесь были и передвижные кофевары, и продавцы табака. Охранялся караван двумя сотнями албанских, курдских и турецких башибузуков, внушавших шейху Абдулле еще меньше доверия, чем тот офицер в каирском караван-сарае. Каждый солдат был вооружен по собственному усмотрению, словно желая утвердить свою индивидуальность среди общей для них всех неряшливости и нечистоплотности. Сирийские дромадеры оказались могучими животными, и их собратья из Хиджаза выглядели рядом с ними недорослями. Шейх Абдулла часто отъезжал на возвышение, наблюдая за проплывающим мимо караваном, как за густой вереницей картин. Картин диковинных — около дромадера бежал слуга с кальяном в руках, длинная трубка которого поднималась к плетеному сиденью господина; картин плачевных — первое животное околело от жары, и такрури сражались со стервятниками за падаль.
Чем богаче караван, тем чаще нападения. Караваны, сказал Саад, как куски жареного мяса, которое тащат по пустыне. От муравьев до койотов, все пытаются ухватить свой кусок. На нас обязательно нападут бедуины, но, разумеется, вероломно, со спины, не оставляя возможности для честной битвы. Несколько разбойников ночью проникнут в лагерь, одни вспрыгнут сзади на дромадеров спящих хаджи, заткнут животным пасти своими абба и будут бросать соплеменникам вниз все, что покажется им ценным. Если их обнаружат, они станут кинжалами пробивать дорогу к свободе. На вторую ночь схватили молодого бедуина. Он не роптал и не жаловался, а неподвижно сидел на корточках, ожидая известного ему наказания. Перед отъездом каравана его посадили на кол и оставили умирать от ран или быть сожранным дикими зверьми. Шейх Абдулла удивил всех, выразив ужас. И все равно, заметил Саад, это не отпугивает бедуинов. Они гордятся своим мужеством и разбойничьей ловкостью. Они будут пытаться снова и снова.
Пыль, шум, вонь — город волочится по пустыне, и пустыня сопровождает его. Несмотря на предупреждения о мародерах-бедуинах, шейх Абдулла мучительно (проклятый палец все еще воспален) взбирается после заката на ближайший холм. Однажды он подскальзывается и старается найти опору в осыпающихся камнях, хватаясь в падении за терновник. Потом несколько минут выдирает из ладоней шипы. Он сполна наслаждается тем кратким временем, что осталось ему на холме. Он никогда не бывает один. Спутники опекают его безжалостно. Неутомимый подхалим Мохаммед крутится рядом, как хлопотливый молодой кузен. Теперь и Саад ищет его общества, сменив прежнюю немногословность на безостановочную болтовню. Чем ближе Мекка, тем интенсивней советы Салиха. Стоит шейху Абдулле куда-то собраться, как все строго спрашивают, куда он направляется, словно он обязан давать отчет.
Тем временем последние следы солнца покрыла смола ночи. Вспыхивают отдельные костры, рассеянные по долине, как звезды. Позднее он пойдет гулять и подсядет к одному из костров. Многое из того, что он слышит, это глупость и заносчивость, но порой он настораживается, стараясь не упустить ни слова. Например, когда рассказывает безликий египтянин, который служил ранее у Мухаммеда Али-паши и много путешествовал, разведывая дороги на юг для невольничьих караванов, он забирался все глубже и глубже в страны черных людей и достиг конца пустыни, где не знали про сухость, достиг огромных озер, конца которых он не мог увидеть, но черным людям были известны другие берега этих озер, которые они называли Ньясса, Чама и Уджиджи. Но самое громадное озеро расположено на севере, оно называется Укереве, это круглое море внутри земли. Шейх Абдула потуже укутался в накидку. Этой ночью, невзирая на неполноценный сон Мохаммеда, ему следует все записать, на обрывках бумаги, которые он немедленно спрячет в шкатулке с лекарствами, под гранулятом. Кто знает, может, эти сведения ему пригодятся.
Паломникам довелось пережить множество мелких набегов, но лишь после того как они, сняв свои одежды, завернулись в два паломнических покрывала: одно оборачивается вокруг бедер, другое — вокруг плеч, лишь тогда произошло то нападение, которого они боялись со дня выезда из Медины. В аль-Сарибе их побрили и подстригли, они подрезали себе ногти и, насколько это было возможно, помылись. Они выехали с чувством, что поездка окончена. Впервые зазвучали крики, которые теперь будут сопровождать их вплоть до дня стояния на горе Арафат — Лаббайк, Алаххума, лаббайк, зазвучало со всех сторон. Во время пути группа шейха Абдуллы оказывалась по соседству с различными паломниками. Сейчас они поравнялись с отрядом ваххаби, ведомых литаврами и зеленым флагом с яркими белыми буквами символа веры. Они скакали двумя рядами и имели именно такой вид, как прибрежные жители представляют себе диких людей гор: темнокожие, со свирепыми взглядами, волосы сплетены в толстые косы, каждый вооружен длинным копьем, мушкетом или кинжалом. Они сидели на грубых деревянных седлах, без подушек и стремян. Женщины не отличались в этом от мужчин, они сами правили дромадерами или сидели на маленьких седельных подушках позади мужей. Они не ценили чадру и ни в коей мере не походили повадкой на слабый пол.
С такой устрашающей толпой за спиной они въехали в очередное ущелье, по правую руку — высокая гора с руслом у подножия, по левую — отвесная стена. Дорога перед ними казалась закрыта силуэтом холма, теряющегося в синей дали. Верхние слои воздуха еще были освещены солнцем, но внизу, где лежал их путь, между скалой и отвесной стеной, расползались широкие тени. Голоса женщин и детей стали тише, постепенно замолчали выкрики «лаббайк». На вершине горы справа появилось небольшое дымовое облачко, и в следующее мгновение грянул залп. Дромадер, тяжело ступавший неподалеку от шейха Абдуллы, завалился на бок. Его ноги один раз дернулись, и животное оцепенело. Порядок каравана взорвался криками и ревом еще до того, как последовали новые залпы. Каждый погонял свое животное, чтобы скорей выбраться из гибельной теснины. Поводья путались, дромадеры сталкивались головами, никто не мог продвинуться вперед, выстрелы вырывали из яростной давки отдельных животных и отдельных людей, которые падали замертво или были затоптаны. Солдаты суетились, отдавая друг другу приказы. Одни только ваххаби отреагировали мужественно и обдуманно. Они поскакали вперед, их косы развевались на ветру. Некоторые, останавливаясь, целились наверх, в нападавших. Несколько сот людей полезли на скалу. Вскоре выстрелы стали реже и в конце концов совсем замолчали. Шейх Абдулла мог только наблюдать. Рядом с ним стоял Салих. Чем ближе ты подходишь к цели твоей жизни, сказал он, тем опасней. Представь себе — умереть на расстоянии всего дня от Каабы! Прочитав краткую молитву, они вновь сели верхом. Неистовый мрак грозил поглотить караван. Люди безо всякого приказа подожгли сухие кустарники вдоль дороги. Расщепленные скалы по обеим сторонам возвышались над ними, как недовольные исполины. Им открылся спуск еще глубже в ущелье. Дым факелов и горящих кустарников висел над ними балдахином, зарево пожара делило мир на две мрачные части стигийским красным цветом. Дромадеры спотыкались, незрячие в ночи и ослепленные резким светом. Некоторые сползали по склону в речное русло. Если они были ранены, то никакая земная сила не могла их вынуть — паломник перекладывал груз к друзьям, если они имелись, и продолжал путешествие на спине другого животного или пешком. Когда на рассвете они выбрались из ущелья, то были измучены до самых костей; слишком усталые, чтобы чувствовать облегчение.
На следующий день они въехали в Мекку.
В месяц шаабан года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Кади: Мы совсем не продвигаемся. Нам следует заняться более драгоценными заданиями и оставить это дело в покое.
Губернатор: Наоборот. Все, что нам удалось узнать до сей поры, вынуждает нас раскапывать дальше. Мне еще никогда не попадалось дело настолько темное.
Кади: И кого мы еще можем опросить?
Губернатор: Не кого, а как.
Шериф: Вполне допустимо, что кто-то рассказал нам не всю правду. На вежливый вопрос обычно получаешь вежливый ответ.
Губернатор: Мы должны спрашивать более настойчиво.
Шериф: Надо быть осторожным, если мы решим вызвать кого-то для настойчивых расспросов.
Кади: Омар-эфенди даже не рассматривается, он внук муфтия…
Губернатор: О чем мы, разумеется, помним.
Шериф: Может, Салих Шаккар?
Губернатор: Кто из них точно говорит правду — это он.
Шериф: Почему?
Губернатор: Он турок, он уважает султана и любит Стамбул.
Кади: Да, это гарантии против лицемерия.
Губернатор: Хорошо подходит Хамид аль-Самман. Он делил кров с чужеземцем.
Шериф: На меня он произвел впечатление порядочного человека.
Губернатор: Он был замкнут, а его сведения — скудны, как копченое мясо.
Шериф: Нет, не Хамид.
Губернатор: Почему?
Шериф: Ну, раз вам обязательно нужно знать, то я выяснил, что он состоит в родстве с одной из моих жен, а отношения с ее семьей чрезвычайно важны для меня.
Кади: А Саад?
Шериф: Бывший раб.
Губернатор: Черный.
Кади: Демон. Это нехорошее прозвище.
Губернатор: Он много путешествует, был также в странах неверных. Даже в России! Это должно вызывать подозрения. Кто знает, кому он на деле предан.
Шериф: У него не будет сильных заступников.
Губернатор: Он часто бывает по делам в Мекке.
Кади: Посмотрим, сколько в нем помещается богобоязненности.
Он был готов ко всему, даже к тому, что его разоблачат и убьют, но ему и в голову не могло прийти, что чувства пересилят его. Он не может идти, ему приходится все время останавливаться. Ничто внутри него не противится восходящей глубокой радости. Вокруг него на всех лицах бушует почитание. Перед ним стоит идея, Кааба, наглядная и четкая идея, покрытая черным; материя — свадебное покрывало, золотая кайма — песнь любви. О, наисчастливейшая ночь. Он проговаривает волшебные фразы, он понимает их. Невеста всех ночей жизни, дева среди всех дев времени. Водоворот паломников течет против направления стрелки часов. Шейх Абдулла возбужден. У сотни людей вокруг него сейчас исполняется желание всей жизни, и словно эти воплощенные мечты заполняют и его. Он отдается на волю водоворота, чтобы семь раз обойти застывший куб. Как требует долг. Вначале беглым шагом, как поучает его провожатый, лучше дальше, а не внутри, где силен напор. Вообще-то пока ему нельзя смотреть на Каабу — непостижимое средоточие. Но он не может отвести от нее взгляда. Позднее, когда он к ней так близок, что может вслед за другими паломниками, протянув руку, дотронуться до покрывала, он растворяется в своем чувстве, мучительном лишь до поры, пока он не перестает ему противиться. Поток определяет все: направление, скорость, паузы, когда останавливаются, чтобы воспринять благословение, исходящее из черного камня, и выкрикнуть: Во имя Бога, Бог — велик. После заключительного круга он пробивается к камню — Мохаммед помогает ему проложить дорогу — он наклоняется как можно ближе к блестящему камню, дотрагивается до него, удивляясь, насколько мал он, наверно, ранее бывший белым, как известь, пока многие греховные руки и губы, которые гладили и целовали его, не сделали его все чернее и чернее. Легенда предлагает объяснение, совпадающее с его душевным состоянием. Он ее вечером запишет и добавит свою гипотезу, что камень, очевидно, является метеоритом.
Он — один из многих, чьи мысли и молитвы кружат вокруг камня, он — часть круга, который расширяется, проходя по Мекке, по пустыне и по стоянкам, до Медины, до Каира, и дальше — до Карачи и Бомбея, и еще дальше. Камень упал в людской океан, и волны ударили до самой далекой глуши. Он совершил положенные семь обходов. Молитву у отпечатка ступни Ибрахима. Он пьет воду из источника Замзам. Паломники поздравляют друг друга, в том числе паломники из Индии. Он скуп на слова. Мохаммед за ним наблюдает. Конечно, прекрасно считать всех людей братьями и сестрами. Но подозрение начинает кружить вокруг Каабы, сгущаясь с каждым кругом. Если тебе близок каждый человек, о ком ты будешь заботиться, с кем вместе страдать? Сердце человека — сосуд с ограниченной возможностью наполнения, напротив, божественное — принцип вне меры. Это не сходится вместе. Порядок, предвещаемый Каабой, вдруг кажется ему подозрителен. Он поворачивается спиной ко всем ближним и пьет второй стакан воды Замзама. Зачем нужен центр? Из-за солнца? Из-за короля? Из-за сердца? Покажи мне направление, где Бога нет, ответил гуру, когда его упрекнули, что его ноги неуважительно указывают против Мекки. Вот что отвечает духу изобретателя, а говоря точнее — духу неизобретенного, несозданного. Поверхностная форма необходима тем, кому недостает фантазии. Тем, кто может представить вездесущее лишь как каменную форму, вышивку на ткани, эскиз на полотне. Вода была неприятна на вкус и отдавала серой. Но она не иссякала. Вода подарила жизнь этому месту и логичным образом была включена в его мифологию. Больше он пить не будет, если в том не будет необходимости, чтобы не уподобляться человеку на камнях перед мечетью, на которого указал ему Мохаммед — больной, поклявшийся выпить столько воды Замзама, сколько надо, чтобы окрепнуть. А если он не выздоровеет, спросил он у Мохаммеда. Тогда все дело, понятно, в том, что он оказался не в силах выпить нужное количество воды, прозвучал ответ, и, как часто бывало, он не понял, повторял ли юноша зазубренную глупость предков или потешался над ней. Многие хаджи, добавил Мохаммед, приказывают отнести им в дома полные ведра воды Замзама, и обливают ей тело, потому что она очищает также сердце. От внешнего к внутреннему. Мы в Мекке делаем наоборот.
Скептицизм шейха Абдуллы растет с каждым шагом, с которым он удаляется от Каабы.
В месяц рамадан года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Губернатор: Это неприемлемо. Вы себя переоцениваете. Мы принудим вас взять назад эту фетву.
Шериф: Я убежден, что мы сможем отыскать компромисс, которому обе стороны…
Губернатор: Проклятия Бога на ваши гнилые компромиссы.
Кади: Наш праведный приговор не склонится перед волей фараона.
Губернатор: Вы в безумии. Вы подвергаете сомнению право калифа.
Кади: Он тоже подчиняется законам Бога.
Шериф: Вы должны постараться понять, Абдулла-паша, и ко мне, и к кади приходили жаловаться все главные торговцы города. Никто из них не одобряет ваших постановлений.
Губернатор: Из корыстных соображений.
Шериф: Они опасаются полной отмены рабства.
Губернатор: Вы прекрасно знаете, что запрещена лишь торговля рабами.
Шериф: Без торговли рабами вскоре не станет возможным и содержание рабов.
Губернатор: Даже если у нас разные взгляды, кади все равно не имеет права открыто заявлять, что после этого указа турки стали неверными.
Кади: А что вы еще вздумаете установить? Вы полагаете, мы не видим, что творится в других местах? Если мы не станем защищаться, то какие вы еще измыслите запреты, какие еще позволите себе новшества? Может, вместо азана будет ружейный залп? Или женщинам разрешат появляться на улицах непокрытыми и дадут им право объявлять о разводе?
Губернатор: Вы преувеличиваете безо всякой меры. Запрещена только работорговля.
Кади: Почему?
Шериф: У меня есть некоторые догадки. Калиф находится под давлением, потому что фаранджа требуют выполнения его части соглашения, после того как они помогли выиграть войну против Москвы.
Кади: Стамбульские махинации не могут служить меркой для блага священных городов.
Губернатор: У вас не получиться закрыть дверь перед ходом истории.
Кади: Ход истории? Даже если такое и существует, мы должны ему сопротивляться. Если так пойдет дальше, то настанет день, когда неверные будут селиться в Хиджазе, вступать в брак с мусульманами и, в конце концов, переделают весь ислам.
Губернатор: Это арабы и сами устроят. Они живут без чести. Они не уважают калифа. Мы пытаемся действовать добром, а что происходит? Мы платим вождям племен пошлину зерном и тканями, а они вооружают своих людей и нападают на караваны.
Шериф: Не очень-то обдуманно кормить собственного врага.
Кади: С тех пор как вы завоевали нашу страну, больше нет справедливости. Вы пожинаете лишь то, что сами установили. Когда вы хватаете разбойника, то не решаетесь его обезглавить. Это дает сигнал. Вы поставили произвол верховным судьей.
Губернатор: Хадж стал безопасней, и если бы мы объединили наши усилия, то могли бы принудить к миру и бедуинов внутри страны.
Шериф: Мы же поддерживаем вас везде, где можем, но у нас связаны руки, не забывайте, что у нас теперь не так много влияния, как прежде.
Губернатор: А что же изменилось?
Шериф: Корабль — вот враг, к которому мы не были готовы. Сколь славными были времена, когда следили за порядком мои предки — шесть караванов и народные полчища, сопровождавшие господ в паломничествах. Вы знаете, что последний из Аббасидов стоял лагерем у горы Арафат со ста тридцатью тысячами голов животных? А сегодня, как сегодня обстоят дела? Лишь три каравана приходят в наш город, да возвысит его Бог, всего несколько десятков тысяч паломников, а караваны из Стамбула и Дамаска скоро превратятся в церемониальные процессии. Если так пойдет дальше, у нас скоро не будет хватать денег на исполнение наших обязанностей.
Кади: Ваша бедность, возможно, станет спасением. Пропадут сокровища, которые манят сюда ваххаби.
Шериф: Ваххаби будут стараться захватить нас, даже если мы все будем одеты в лохмотья.
Губернатор: Не преувеличиваете ли вы свою нужду? Вы получаете четверть всех сборов. И если я не ошибаюсь, то паломники, приплывающие на корабле, приносят подарки для Большой мечети, да сделает ее Бог еще почтенней и величественней. А что насчет лицензий, которые вы даете проводникам, или это перестало быть доходным предприятием? Султан не так-то счастлив вашими обширными полномочиями, которыми вы по-прежнему обладаете.
Шериф: Пусть бы ваши солдаты обезопасили дороги! Караваны грабят так часто, что нам достаются лишь крохи. Это как тащить кусок льда по пустыне.
Кади: Требуется обновить веру. Если ренегаты управляют миром, нам надо отыскать путь к чистой покорности.
Губернатор: Довольно болтовни. Я расскажу вам историю, которую очень ценит султан. Лев, волк и лис выходят вместе на охоту. Они убивают дикого осла, газель и зайца. Лев просит волка разделить добычу. Волк не сомневается долго: Дикий осел идет тебе, газель — мне, а заяц нашему другу лису. Лев замахивается и сносит своей лапой голову волка. Потом обращается к лису: Теперь ты дели добычу. Лис низко склоняется перед львом и говорит мягким голосом: Ваше величество, раздел несложен. Дикий осел будет вашим обедом, а газель — вашим ужином. А что касается зайца, то он станет вашим лакомством между двух трапез. Лев довольно кивает: Какой такт и благоразумие ты высказываешь. Скажи, кто научил тебя? И лис отвечает: Голова волка.
Днем краски пустыни словно смыты прочь, и пустыня приходит в Мекку, несмотря на ее высокие постройки и узкие переулки. Краток переход к ночи, когда возвращение оттенков цвета примиряется со скупостью дня. Шейху Абдулле, нашедшему себе удобное место под колоннадой, кажется, словно разноцветный веер выпал из руки человека в белом одеянии. Он изумлен многочисленным оттенкам белого, которые вдруг находит на ихраме. Чуть позже зажигают факелы, Большая мечеть сверкает, и небо чернеет. Молитвы, окружающие его, действуют заразительно. Он тоже хочет погрузиться, но не знает во что. Декламируя Коран, он то и дело спотыкается на своих мыслях о смысле суры. Он пытается молиться, но вскоре прекращает, когда ему становится ясно, что он воспринимает молитву лишь как коллективный акт. У него не получается принудить себя к одиночному молению. Он поднимается и ищет возвышенное место, с которого может взирать на головы кружащих вокруг Каабы. Если язык отказывается от молитвы, он станет молиться глазами. Человечество вращается вокруг мнимого ядра, в равномерном темпе, словно на гончарном круге Бога. Он может наблюдать это кручение часами. Оно представляется ему то вечным двигателем самоотверженности, то слепым танцем.
Он чувствует, что это место приняло его. Окружило его покоем. Огородило от всех ловушек и каверз жизни. Он врос в аль-ислам быстрее чем полагал, он перепрыгнул покаяния и лишения, сразу отыскав дорогу к небесам. Никакая иная традиция не создала столь прекрасного языка для несказанного. От пения Корана до стихотворений из Коньи, Багдада, Шираза и Лахора, с которыми ему хочется быть похороненным. Бог в исламе избавлен от всех качеств, и это кажется ему верным. Человек свободен, не подчинен никакому первородному греху и вверен разуму. Конечно, эта традиция, как и все прочие, едва ли в состоянии сделать человека лучше, поднять сломленного. Но в ней живешь более гордо, нежели в виноватой и безрадостной низине христианства. Если бы он мог верить, верить в детали традиции — а верить в общее не нужно, ибо это высшее познание — и если бы он был властен свободно решать, то сделал бы выбор в пользу ислама. Но это невозможно, слишком много стоит на пути — закон страны, закон аль-ислама, его собственные раздумья — и в минуты, подобные этой, ему жаль. Он наслаждается раем, который его окружает, но жизнь после смерти неприемлема, даже при самой доброй воле, равно как и баланс, который Бог якобы подводит, чтобы населить свое царство. Бог — все и ничто, но он — не бухгалтер.
Этим вечером над Меккой взошла новая луна. Они сидели у отпечатка ступни их предка Ибрахима. Что ты сейчас чувствуешь, спросил Мохаммед. И он ответил, согласно ожиданиям: Это самое счастливое новолуние моей жизни. Он произнес это, и взвесил это, и нашел, что это не так уж и неверно. И он добавил, для ушей юного осведомителя, который не сдавался, подкарауливая его возможный промах: Пусть Бог во всей его силе и власти вразумит нас на благодарность ему за его милость и пусть подарит осознание его бессчетных благ, нам дарованных, вплоть до принятия в рай и до награды привычной щедростью его благотворных деяний, и помощи, и поддержки, какие он нам милостиво посылает. Аминь, растерянно пробормотал Мохаммед. И шейх Абдулла захлопнул книгу вопросов ревностным — Аминь, поднявшимся в воздух, словно один из мекканских голубей.
Позднее, когда Мохаммед отошел, чтобы попить воды Замазама, он набросал эскиз мечети, разрезал бумагу на множество тонких полосок, пронумеровал их и положил в свой хамайл.
В месяц шаввааль года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Губернатор: Готовы ли вы оказать нам помощь в поиске правды?
Саад: Я пришел в ваш город в мире. Чтобы заниматься торговлей. А вы меня заперли. Вы меня обесчестили.
Шериф: Вас отделяет всего несколько искренних ответов от вашей свободы.
Саад: Чем заслужил я эти мучения?
Губернатор: Вы отказались нам помочь.
Саад: Я не отказываюсь.
Губернатор: Мы хотим вам верить, но от вас требуется пойти нам навстречу.
Саад: Есть кое-что, о чем я умолчал.
Губернатор: Ага, вы что-то от нас скрывали!
Саад: Я не знал, что это важно. Он писал какие-то закорючки на своем ихраме.
Кади: Прямо на ткани?
Саад: Да.
Губернатор: И что он писал?
Саад: Было невозможно прочесть.
Губернатор: Ты не мог это увидеть или не мог разобрать?
Саад: Я не пытался.
Губернатор: И тебе не показалось, что это достаточно важная информация, чтобы нам о ней рассказать?
Саад: Он был порой странен. Как любой дервиш. Я думал, может, это молитва или благословение, дарованное ему Каабой.
Губернатор: Ты видел, как он что-то записывает, только в Большой мечети?
Саад: И еще однажды.
Губернатор: Где?
Саад: На улице.
Губернатор: Где? Точнее.
Саад: Неподалеку от казарм.
Губернатор: Что вы там делали?
Саад: Гуляли.
Губернатор: Почему именно там?
Саад: Не только там.
Губернатор: Что еще? Что еще ты скрывал от нас? Говори.
Саад: Он убил человека.
Кади: Что?
Саад: Во время каравана из Медины в Мекку. Я видел, как он чистил кинжал. А на следующее утро нашли мертвого паломника, заколотого.
Кади: Убийца!
Губернатор: Ты помогал ему?
Саад: Нет!
Губернатор: Но ты же никому не рассказал?
Саад: Я видел только окровавленный кинжал. Быть может, на него напали, быть может, это была честная борьба.
Шериф: Ты у него спрашивал?
Саад: У меня не было на это права.
Губернатор: Сколько он тебе заплатил?
Саад: Ничего. За что он должен был мне платить?
Губернатор: За твои услуги.
Саад: Я по своей воле помогал ему, несколько раз.
Губернатор: Еще хуже, предатель из убеждения.
Саад: Кого я предал?
Губернатор: Калифа и твою веру.
Саад: Я никого не предавал.
Губернатор: Ты лжешь.
Саад: Я никого не предавал.
Губернатор: Мы выбьем из тебя ложь. Уведите его.
Губернатор: Говорят, ты раскаялся и готов во всем признаться.
Кади: Давайте уж закончим.
Саад: Я помогал ему.
Губернатор: Чем?
Саад: Он задавал вопросы, я отвечал на них. Если я не знал ответа, то старался его разузнать.
Губернатор: О чем вопросы?
Саад: Обо всем. Он был очень любопытен.
Губернатор: Примеры, приводи примеры, пока мы не вернули тебе обратно боль.
Саад: О наших обычаях, наших привычках, о тайнах караванов и торговли.
Губернатор: Про оружие?
Саад: Да, оружие его очень интересовало.
Губернатор: Какое оружие?
Саад: Кинжалы с золотом.
Губернатор: Ты насмехаешься над нами.
Саад: Нет, поверьте мне. Старые кинжалы искусной работы очень-очень привлекали его.
Губернатор: Когда он с тобой заговорил?
Саад: Незадолго до того, как мы прибыли в Медину. Он стоял на страже, я проснулся рано. Он начал разговор.
Губернатор: Почему ты это сделал?
Саад: У меня не было причины.
Губернатор: Может, ты хотел отомстить?
Саад: Кому?
Губернатор: Нам всем.
Саад: И что же это за месть?
Губернатор: Но у тебя должен быть мотив, проклятый негр.
Саад: За деньги?
Губернатор: Точно, это были деньги…
Саад: Мои дела шли плохо…
Кади: Я с самого начала чувствовал, что ты продашь свою честь и верность тому, кто больше заплатит.
Губернатор: Видишь, сколько всего ты можешь рассказать нам при доброй воле.
Саад: У меня добрая воля.
Губернатор: Упоминал ли он, кто его послал?
Саад: Он никогда не говорил. Он ни разу не упоминал про Москву.
Губернатор: Москву? При чем тут Москва?
Саад: Я хотел сказать, те, кто послал его, он никогда не говорил о них.
Губернатор: Что! Он намекал тебе, что он — русский?
Саад: Нет, он был индийцем. Но раз он шпионил, то значит…
Губернатор: Для Москвы?
Саад: Нет, не для Москвы?
Губернатор: Скажи нам правду…
Саад: Но я же сказал, я подтвердил, что он шпион. Я не могу знать, чей шпион. Если не московский, то может, вице-короля?
Шериф: Он ничего не знает!
Губернатор: Что-что?
Шериф: Это очевидно, что он ничего не знает. Все рассказы — плод его фантазии.
Губернатор: Это правда? Да я прикажу содрать с тебя кожу, паршивый пес.
Саад: Это боль заставила меня.
Губернатор: Ты дважды обманул нас!
Саад: Как прикажете. Как прикажете.
Губернатор: Я хочу наконец-то узнать правду!
Кади: Шейх, правда — не глухая.
Губернатор: Вас это забавляет, так? Вы потешаетесь над нашими трудностями.
Кади: Найти правду, это трудность для всех нас, шейх. Для всех, и это деликатное дело никому из нас не приносит радости.
Шериф: Его признание бесполезно.
Кади: Это была хорошая выдумка, настоящее сочинение. Прямо мекканские откровения.
Губернатор: Что это значит?
Кади: Ах, я и забыл, что знание классиков теперь не требуется, чтобы занять высокий пост. Это значит, что его признание столь однобоко, что понять его могут лишь он сам и Бог.
Шериф: Время для молитвы зухр.
Кади: А этот человек?
Губернатор: А что с ним?
Кади: Я настаиваю, чтобы его помыли и выдали ему приличную одежду. Или он должен совершать молитву в таком виде? Мы не хотим же брать на себя вину!
Губернатор: Сомневаюсь, что он физически в состоянии читать молитву.
Кади: Пусть это он решает. Мы должны лишь убедиться, что он может молиться, если захочет.
Лаббайк, Аллахумма, лаббайк. Призывы повторялись днем и ночью, они были у всех на устах, они раздавались по каждому поводу и в каждом месте. Паломники приближались с ними к Большой мечети, с ними заходили к брадобрею, ими приветствовали знакомых на улице — лаббайк был звуком фанфары, звеневшим на больших и малых паломничествах, звуком, который освещал даже паузы. Но на восьмой день месяца зуль-хиджжа призывы гремели армейским маршем. Многие вышли из Мекки к горе Арафат, к вершине паломничества, где они будут стоять перед Богом, созерцая его присутствие, невзирая на жару и слабость.
Шейх Абдулла ожидал, что вслед за пребыванием в Большой мечети, за лицезрением Каабы, грядут новые взлеты на склонах горы Арафат и в пыльной мировой деревне Мина, которые усилят его переживания, однако все произошедшее в пустыне за чертой священного города, заставило его сожалеть о том, что он покинул Мекку. Хотя их несли в удобном паланкине, пораньше, по совету юного Мохаммеда. Кто слишком поздно прибудет на гору Арафат, сказал он, тот не отыщет места поближе для своей палатки. Не только глаза замечали множество мертвых животных по обочинам. Бесчисленные трупы были попросту сброшены в канавы. Бедуины в их группе засунули в ноздри куски хлопка, другие плотно закрывали носы и рты платками. Они достигли Арафата, пригорка посреди атлантов, могучей горы метафизики. Пустынность, окружавшая гору, была вспахана паломниками. Разбив палатки у подножья, они предавались наполовину немым диалогам, которые выведут их из этого дня. Одни паломники бормотали, другие беззвучно двигали губами. Наверняка в их мыслях перечислялись все слабости и все ошибки, наверняка они подправляли каталог недостатков, принимая в него запоздавших гостей. Пугались ли они общего сбора? Заботились ли о своей искренности? Настолько, что укорачивали список намерений, чтобы не обещать перед Богом того, до чего не доросли, в этот день неприкрашенного баланса?
В массовый самоанализ ворвался треск пушки. Он объявил о послеполуденной молитве. Они уже слышали барабаны и звон. Идем, крикнул Мохаммед, приехала процессия шерифа. Они пробились вперед, пока не увидели процессию, взбиравшуюся по тропинке на гору. Во главе шла капелла янычаров, за ними следовали носители жезлов, раздраженно расчищавшие дорогу. За ними — многочисленные всадники, у каждого в руке — чрезмерно длинное, украшенное кистью копье, которым они погоняли племенных лошадей шерифа, чистокровных арабских скакунов со старыми и потрепанными чепраками. За конями ступали черные рабы с мушкетами, сопровождаемые зелеными и красными флагами с подветренной стороны, для защиты высокого господина, мекканского шерифа с придворными и семьей. Мохаммед мог назвать любого в сиятельной группе. Шериф оказался пожилым человеком, аскетом с довольно темным цветом лица, который получил от матери, рабыни из Судана — Мохаммед отлично разбирался во всех семейных делах. Он выглядит не особенно внушительно, но никто не сравнится с ним в хитрости, сказал он с глубоким восхищением. Рядом с шерифом, чей застылый взор вдруг метнулся по толпе, как скорпион по песку, скакал человек на голову выше шерифа, грубую фигуру которого едва ли смог бы прикрыть ихрам шерифа. Его модная тонкая бородка была контрастом пышной бороде шерифа. Это турецкий губернатор, сказал Мохаммед. Его никто не любит. И я думаю, ему это по нраву. В отличие от шерифа, губернатор, казалось, не обращал внимания на толпу. Чуть позади них держался молодой человек с округлым лицом и мягкими чертами, женственность которого подчеркивалась неравномерно растущей бородой. Он был единственным погруженным в себя — и часть процессии, и словно вне ее. О нем Мохаммед мог сказать немного — это кади, протеже самого могущественного алима в недавнем прошлом города, и потому уже в молодые годы достигшего почестей, опережающих судьбу. Процессию поглотила густая толпа, позади которой высился гранит Арафата скупым напоминанием о причине всеобщего собрания. Пилигримы карабкаются вверх по склонам. Вдруг наступает полная тишина — знак того, что проповедь началась, однако ее содержание не долетает до них. Шейх Абдулла видит старика на дромадере, который сопровождает речь жестами. В проповеди, узнает он позднее, как и каждый год, вспоминались Адам и Хава, и слезы, пролитые Адамом на этом месте во время молитвы, длившейся месяц, так что возникло озеро, в сладкой воде которого веселились птицы. Части проповеди выделялись выкриками стоявших навытяжку паломников, их «аминь» и «лаббайк», вначале одиночными, тихими и осторожными, но постепенно набиравшими силу и интенсивность, так что захватывали даже дальних паломников. В конечном итоге все окружавшие шейха Абдуллу были близки слезам — Мохаммед опустил лицо в белый платок — и многие всхлипывали, хотя никто не слышал ни единого слова. Эмоциональное содержание проповеди было хорошо знакомо каждому. Что началось слабым костром, переросло в пожарище. Чем краснее становился вечер, тем уплотнялись мольбы паломников. Они молились о прощении, о страхе божьем, о легкой смерти, о позитивном итоге в судный день, о воплощении молитв в жизни. Вряд ли был хоть один, кто в тот час стоял вне молитвы.
С заходом солнца раздались поздравления… Ид ким мурабак… Ид ким мурабак. Хадж свершился с концом дня. Грехи были прощены, паломники стали новорожденными детьми, и с этого момента имели право называться хаджи. Шейх Абдулла обнял Саада, Мохаммеда и его дядю. Он чувствовал чистую гордость и упивался ею без задних мыслей. Все казались расслабленными и словно парили. Вот уже первые паломники тронулись в путь. Каждый поспешно собирался, бросая кое-как перевязанные палатки на спины животных и погонял их. Мы называем это «гонки от Арафата»! Мохаммеду нравилась роль просвещенного комментатора. Паломники бежали вниз по склону с пламенными криками. Я стою перед тобой, Бог, я стою перед тобой. Хотя погрузкой занимались они все, но их дромадеры были готовы к отходу лишь в темноте. Всё стремилось к дороге на Мину. Земля была исколота оставленными кольями палаток. Шейх Абдулла видел, как одни носилки были смяты в суматохе, как пешеходы попадали под копыта, как упал дромадер, как один паломник оборонялся палкой от других, он слышал голоса, искавшие животное или жену с ребенком. Паломники торопились вперед по долине, казавшейся ночью тесней и уже, они достигли лощины аль-Мазумайн, обозначенной бесчисленными факелами, горевшими столь ярким светом, будто их питало возбуждение толпы. Искры летали над всей низиной, подобно земному звездопаду. Артиллерия пускала залп за залпом, солдаты празднично палили из винтовок, капелла паши играла где-то далеко за спиной. Вспыхивали ракеты, как старательно пояснил Мохаммед, пущенные процессией шерифа, а также иными состоятельными паломниками, желавшими поведать небесам, что они теперь хаджи, и, возможно, вспышки были видны в их родных местах. Животные бежали быстрой рысью, было много причин для спешки и оглушительных воплей, с которыми толпа двинулась через перевал из Мазамайна к Муздалифе и Мине. Часа через два пути они разбили беспорядочный лагерь. Каждый лег на первое попавшееся место. Никто не ставил палаток, кроме пашей, которым принадлежали и высокие лампы, светившиеся в ночи, под артиллерийские залпы, продолжавшиеся без передышки, как неутомимый припев. В суматошном беге с горы Арафат многие потеряли дромадеров, и пока шейх Абдулла, укутанный в ихрам и грубое одеяло, напрасно силился уснуть, до него доносились хриплые блуждающие голоса.
В месяц зуль-када года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Мохаммед: Я никогда не выпускал его из вида. Я был уверен, что он когда-нибудь выдаст себя. Я хотел его разоблачить. Я попросил моего дядю сопровождать нас на Арафат и в Мину, чтобы он мог помогать мне. И это было правильно. На горе Арафат я потерял их. Я подошел ближе к проповеди, потому что ее не было слышно от нашей палатки, но шейх Абдулла, видимо, опасался, что мы слишком поздно отправимся в дорогу, потому погнал нагруженных дромадеров. Когда я вернулся на наше место, то не смог их найти. Мне пришлось идти в Мину пешком. Я искал их несколько часов, потом, отчаявшись, лег спать на песок. Мне было холодно в одном ихраме. Но дядя был в носилках вместе с шейхом Абдуллой и наблюдал за ним. Случилось нечто странное, нечто удивительное. Шейх Абдулла стал кидаться из стороны в сторону, будто он страдал от всех тех грехов, в которых только что признался. Он что-то лепетал, и его конвульсии становились все сильнее, носилки были в опасности, и дядя попытался его успокоить, стал говорить с ним. Но шейха Абдуллу было не остановить. Он кричал на него, плюясь словами. Ты виноват, видит Бог, ты виноват. Высунь свою бороду наружу, дай мне покой, и Бог смилуется над нами. Мой дядя подчинился, он выглянул наружу, смотрел вперед, прислушиваясь, что происходило за его спиной. Шейх Абдулла был все еще неспокоен, по потом конвульсии прекратились. Я всегда сомневался, что шейх Абдулла был дервишем, но этот случай заставил меня задуматься.
Губернатор: Твой дядя, очевидно, не обладает твоим острым рассудком. Шейх разыграл свой приступ!
Мохаммед: Откуда вы знаете?
Губернатор: Так написано в его книге. Он сымитировал приступ, чтобы посмотреть назад и зарисовать гору Арафат.
Мохаммед: Значит, мое подозрение было верным с самого начала. Как же я его не раскрыл, я должен был его раскрыть.
Кади: Но все-таки ему пришлось быть осторожней.
Губернатор: Осторожней? Да, по-моему, он пользовался полной свободой. В книге указаны даже точные размеры и расстояния. Похоже, он измерил Большую мечеть, да возвысит ее Бог. Ты можешь объяснить, как это возможно?
Мохаммед: Не представляю.
Шериф: Быть может, он считал шаги?
Губернатор: Чересчур неточно и трудновыполнимо в толпе.
Шериф: Думай, ты умный мальчик, думай.
Мохаммед: О, Бог, он измерял все палкой, на которую опирался. Он чуть прихрамывал, он уверял, будто свалился с дромадера на пути из Медины в Мекку. Я этого не видел, но он был жалким наездником. А эта палка часто падала у него из рук, тогда он садился и двигал ей. Ему хотелось провести всю ночь у Каабы. Мы долго молились и разговаривали с какими-то купцами. У меня глаза слипались. Я проснулся, когда кто-то споткнулся об меня, но шейха Абдуллы поблизости не увидел. Я встал и огляделся, обнаружив его в конце концов неподалеку от Каабы, он крался вокруг. Он то и дело хватался за кисва, внизу, где она растрепана, и мне казалось, будто ему хочется оторвать кусок. Он оглядывался на стражников, но вы же знаете, как они внимательны, и своего не упустят, один из них, приблизившись, грозно занес копье. Я за руки оттащил шейха Абдуллу от Каабы. Я знаю, что многие отрывают лоскутки ткани, и на это закрывают глаза, но все же, как мог такое сделать уважаемый человек?
Кади: Однако удивительно, что этот чужеземец пишет в книге, будто ты сам подарил ему кусок кисва.
Мохаммед: Он это пишет?
Кади: Да. Он пишет кое-что о тебе.
Мохаммед: Да, верно, но это было позже, на прощание.
Кади: Где ты его взял?
Мохаммед: Купил у какого-то офицера.
Кади: У тебя так много денег?
Мохаммед: Мать дала мне деньги, ей хотелось, чтобы мы подарили ему что-то непреходящее.
Кади: И потому она дала тебе все деньги, которые ваш гость уплатил за ночлег в вашем доме, чтобы потратить их на прощальный подарок? Невероятная щедрость.
Мохаммед: Он чрезвычайно понравился ей. Я вспомнил еще кое-что, что необходимо рассказать вам, это явно очень важно. Однажды, на большой улице в Мине мы увидели офицера нерегулярных войск, который был абсолютно пьян, он расталкивал локтями всех, кто попадался ему на дороге, и обругивал каждого, кто смел возмущаться. Когда мы проходили мимо, он остановился и с громким криком бросился обнимать шейха Абдуллу. Но тот его оттолкнул. В чем дело, друг, воскликнул пьяный, но шейх быстро отвернулся и поспешил прочь. Он отрицал потом, что знает его, и это показалось мне странным.
Губернатор: Он знал его.
Мохаммед: Вам это известно?
Губернатор: По Каиру.
Кади: Они там вместе пьянствовали.
Мохаммед: Так я и знал.
Губернатор: Все, к сожалению, не так просто. Очевидно, у этого человека столько сильных сторон, что его слабости не могут полностью изобличить его. Ты можешь идти, юноша. Ты хорошо послужил Богу и твоему повелителю. И получишь достойную награду.
Губернатор: Кстати, я слышал, будто Саад, негр, вновь схвачен.
Шериф: Мы не знаем, что с ним делать; я боюсь, что его рассудок помутился. Стражники задержали его около Большой мечети, потому что он без повода кружил вокруг Каабы день и ночь, что явно преувеличено, но само по себе не так и плохо, но при каждом шаге он истово восклицал: Я посягнул на истину, я больше не человек, и так кричал он снова и снова. Никто не мог отвлечь его от такого поведения, весьма неуместного, он мешал остальным паломникам. Его крик был полон боли, рассказал мне его величество шейх аль-Харам, и должен признаться вам, глава евнухов был очень возбужден, потому что черный человек кричал с такой болью, будто увидел ад.
Сегодня, сказал довольный Мохаммед после утренней молитвы, сегодня мы будем бросать камни в дьявола. Камни, которые они набрали ночью, лежали горками по семь штук в каждой, и шейх Абдулла скрыл ухмылку, заметив, что снаряды Мохаммеда отличались чрезмерной рьяностью размеров. Ему с самого начала было трудно всерьез относиться к побиванию камнями грозного Вельзевула. Этот обычай прогонял чистоту ритуала, и они переносились на ярмарку, где стрелковый тир был главным аттракционом и посетителям предоставляли семь бросков по каменному идолу. Следи, чтобы не потерять их по дороге, а если вдруг уронишь, то ни в коем случае не поднимай чужих камней, которые уже бросал кто-то другой, поучал его Мохаммед. Видимо, считается, будто уже использованные камни не причинят дьяволу вреда, подумал шейх Абдулла, но посмотрел на Мохаммеда взглядом, преисполненным усердия. За двенадцать месяцев между двумя паломничествами здесь наверняка вынимают все камешки из долины, невозможно поверить, что ежегодно в употребление поступают девственные снаряды. Даже в пустыне резерв камней не бесконечен. Удостоверься, продолжал юный ментор, что ты каждым броском попадаешь по столбам. Камни держи так… Еще не встретив дьявола в коварно узкой долине Мины, шейх Абдулла почувствовал почти сострадание к нему, чей торс ежегодно осыпали сотни тысяч камней. Однако он состоял из скальной породы, значит, подобное встречало подобное, не грозя принципиальными переменами. Равновесие сил сохранялось, и камнем дьявол мог быть побит столь же эффективно, как пригоршней воды — орошена пустыня. Давай же, наконец, пойдем, пылко сказал он, и был вознагражден довольным взглядом Мохаммеда.
Поскольку Мохаммед-паломник педантично следовал временным указаниям, они попали вскоре в людскую лавину — а позже шейх Абдулла узнал, что те, кто умел договариваться с Богом, дьяволом и самим собой, выходили на побивание раньше предписанного времени или вставали ночью, чтобы исполнить долг в лунном покое. Подобное правонарушение было немыслимо с Мохаммедом, хотя украдкой, как давно уже подозревал шейх Абдулла, тот не прочь был пробраться сквозь кустарник компромиссов. Дорогу перегородил узколицый человек, из глаз которого выпрыгивал экстаз. Схватив шейха Абдуллу за плечо, он потряс его. Не трать сил, брат, я уже выколол дьяволу глаза. Но и слепой шайтан, возразил шейх Абдулла, плетет опасные соблазны, равно как и слепой человек уязвим для заблуждений. Перед тобой — великий дервиш из Индии, прибавил Мохаммед, его мудрость не подпускает к нему шайтана. Оба глаза, орал мужчина, оба глаза! И растворился в толпе.
Хаджи были подобны лавине, грохотавшей по долине, когда они приближались к столбам и замечали их. Шейх Абдулла ощутил напор со всех сторон. Толпа качалась, как корабль на больших волнах, и с рокотом неслась куда-то, крик накатывал на крик, и последние остатки осмотрительности и терпения были растоптаны, прежде всего дромадерами и лошаками важных господ. Столбы оказались разочарованием, они выглядели примерно так же грозно, как мильные камни по обочинам римских дорог, как мегалит, как безымянная гробница. И все же они воспламеняли фантазию многочисленных хаджи вокруг него, чьи лица сжались в яростные гримасы, когда они принялись кидать камни, пока со слишком большого расстояния. Многие хаджи попадали не в дьявола, а в собственных братьев и сестер. Шейх Абдулла быстро расстрелял свои патроны. Вместо молитвы перед каждым броском он говорил: Да спасет нас Бог от насилия, и от выпадов толпы, и от необузданной страсти. Но спасения не было. И не могло быть в толпе, где каждый был смертельным врагом каждому, мечтая лишь о том, как бы живым выбраться из ритуала. Его все выталкивали дальше вперед, и, не заметив опасности, он оказался пеной на штормовой волне, швырявшей его в столбы. Камни летели на его голову, и один чуть не попал в глаз.
Сбежать от побивания камнями оказалось труднее, чем добраться до него. Бросив семь камней, хаджи искали путь для отступления, и рвались прочь, пробивая себе выход и невзирая на сопротивление. Они наваливались на оказавшихся перед ними мужчину или женщину всем своим весом, и не пускали никого, кто стремился в противоположную сторону. Удар по затылку подарил шейху Абдулле откровение, открыв ему глубокое значение ритуала: побиение камнями было упражнением в слишком человеческом после высокого полета очищения. Каждый приближался к дьяволу в себе самом, сердца паломников вновь каменели, и потому не было никакой ошибки, что камни падали на самих паломников. Напротив, в образе ближних люди побивали дьявола, столбы же стояли лишь для развлечения. Во время хаджа он пережил вечный двигатель самопожертвования, теперь его протащило через вечный двигатель насилия, и вдруг ему на ум в сердце ислама пришли слова Упаничче, когда тот объяснял ему учение об адвайте: пока наши ближние остаются для нас — другими, мы не перестаем их ранить. При таком рассмотрении дьявол скрывался в различиях, которые люди возводили между друг другом. Его проницательность была подтверждена волной плевков, приземлившейся на его лице.
Уже на третий день хаджа на большой площади, в нишах и углах между палатками и домами, в паломническом лагере начинает скапливаться всякая мерзость. Пол покрывают экскременты, остатки гнилых овощей и тухлых фруктов. Ему противно здесь проходить. В особенности сегодня, когда воздух отравлен вонью гигантской скотобойни. Когда перерезаны шеи тысяч животных, коз и верблюдов. Мясо дарят, жарят, едят; остатки — кишки и внутренности, куски шкуры и жира, засохшие ручьи крови клеймят землю. Долина Мины — самое жуткое место на свете, какое мог себе представить шейх Абдулла. Умершего бросают лежать, а когда начинается разложение трупа — его скидывают в один из рвов, выкопанных для остатков забитого скота. Чумной компост плоти. Число умерших растет, что неизбежно, учитывая тяжести хаджа, легкое одеяние, отвратительные приюты, нездоровую пищу, недостаточное питание. Некоторые паломники были забиты камнями, когда им пришлось вторично сражаться с дьяволом, у которого за ночь выросли три ноги — три столба, и потому им надо было кидать трижды по семь камней. Это было в три раза невыносимей, чем в прошлый день, и в три раза опасней.
Время, проведенное в Мине, он воспринимает испытанием на прочность. Другим паломникам не лучше. Свежий провиант кончился, равно как и внутренний огонь. Весь день проходит под знаком сумеречности. Кто двигается — тот тянет себя сквозь часы, медлительно расплывающиеся по сброшенному плащу обязанностей. Смерть набирает силу — уже ни одна молитва не заканчивается без сала джаназа, которую читают по недавно почившему. Шейх Абдулла решает на спине осла проехать последний отрезок пути — в Мекку, где заповедь часа — болезнь и умирание, и даже Большая мечеть наполнена трупами и больными, принесенными к колоннаде, чтобы они исцелились от вида Каабы или же, одухотворенные, скончались в священном пространстве. Шейх Абдулла видит изнуренных хаджи, которые еле волочат свои бессильные тела в тени колоннады. Если у них нет сил протянуть руку за подаянием, то кто-нибудь жалостливый ставит рядом с их циновкой плошку, куда падают редкие пожертвования. Когда эти несчастные чувствуют, что последний миг близок, они закрывают себя лохмотьями, и порой проходит немало времени, как рассказал Мохаммед, прежде чем кто-то обнаруживает покойников. На следующий день, после очередного тавафа, они неподалеку от Каабы натыкаются на скорченную фигуру, очевидно, умирающего, который ползет прямо в руки пророка и ангелов. Шейх Абдулла останавливается и наклоняется над ним. Хрипением и слабым, но понятным жестом человек просит обрызгать его водой Замазама. Когда они исполняют его пожелание, он испускает дух; они закрывают ему глаза, и Мохаммед отходит, чтобы сообщить об этом — вскоре несколько рабов тщательно вымоют место, где лежал умерший, а через полчаса они погребут незнакомца. Сколь долго и тягостно прибытие человека на этот свет, сколь быстро мир избавляется от него, когда он становится всего лишь материей. Мысль огорчает шейха Абдуллу, но он чувствует, что это правильное место, где можно с ней примириться. Он сидит прямо, устремив взор на Каабу, и представляет себе, что лежащий при смерти мужчина — это он сам. Чувствует ли он еще капли воды, падающие ему на лицо? С чем ему приходится прощаться?
В месяц зуль-хиджжа года 1273
Да явит нам Бог свою милость и покровительство
Губернатор: Простите меня, что я пригласил вас в эти дни на последнюю встречу, но я немедленно должен отбыть на Ид-аль-Адха в Стамбул и привезти с собой конечный отчет.
Шериф: Почти год минул с тех пор, как мы начали заниматься этим делом, безусловно, значительным, но мы сделали все, что могли, однако, если мне позволено будет такое сравнение, напрасно зарились на новолуние истины.
Губернатор: Нам осталось выслушать последнего свидетеля, возможно, он поможет нам разрубить узел. Это Салих Шаккар, которого нам наконец удалось найти — он вернулся в Мекку с большим караваном. Десяток моих людей разыскивали его. Я уже опросил его, немного, но не узнал пока ничего нового, однако, может, что-то прояснится в нашем совместном разговоре.
Кади: Пусть даже небо почернеет, мы будем продолжать искать новую луну.
Шериф: Это последний раз, как сказал губернатор, последний раз. Сказать по правде, мне будет не хватать наших встреч, они были мне развлечением, так поучительны и любопытны.
Кади: Развлечением?
Шериф: В своей странноватой манере.
Губернатор: Итак, я вызываю свидетеля.
Губернатор: Подумайте. Наверняка, он высказывал какое-то мнение. Любой человек порой оценивает окружающее.
Салих: Он очень резко осуждал несправедливость мира и выражал удивительно много сочувствия бедным паломникам. Словно они были его родственниками.
Губернатор: Да…
Салих: Он мог возмущаться и говорить гневно. Однажды он даже ругал калифа.
Губернатор: Да?
Салих: Он ругал богатство высших чинов, их щедрость к провожатым больших караванов. Ругал коррупцию, которую замечал повсеместно. Но бедные паломники, как часто повторял он, полностью забыты, им нет никакой помощи и ничего не делается для их безопасности.
Кади: И что же требовалось сделать, по его мнению?
Салих: Починить колодцы — хорошо, но этого недостаточно. Надо бесплатно допускать к ним бедных паломников. Преступление, что воду продают, а неимущих стража прогоняет прочь. Ни один человек не должен мучиться от жажды и голода.
Кади: Он говорит как истинный мусульманин.
Салих: Многочисленные больные и умирающие по обочинам — они очень заботили его, и я вспоминаю, как однажды спросил, а есть ли в его Индии страждущие люди, и он ответил, что есть беднейшие из бедных, и их гораздо больше, однако правители — и британские наместники, и индийские короли — никогда не считали, будто люди могут быть равны друг другу. Но в стране истинной веры, тем более по соседству с обителью Бога, такое положение дел граничит с богохульством.
Кади: Сильные слова. Отважные слова. И некоторые молодые улемы высказывают похожие вещи.
Губернатор: Вы подозреваете какую-то связь?
Кади: Нет, но легко понять, каким образом человек попадает на эту дорогу и шагает по ней до логичного конца.
Шериф: Продолжайте.
Салих: Он полагал, что нужно построить лазареты, штук шесть только между Меккой и Мединой. А также общедоступные постоялые дворы, в достаточном количестве. Это не так дорого, как он уверял.
Губернатор: Дешево для того, кому не нужно тратить деньги.
Кади: Что еще?
Салих: Расточительство. Оно было для него бельмом на глазу, он часто приговаривал, что Бог презирает незнание меры.
Губернатор: А что еще ему хотелось искоренить?
Салих: Болезни.
Губернатор: Болезни?
Салих: Да, он же был врачом, как вы и сами, наверно, знаете.
Губернатор: Ну-ка, интересно, что же он говорил о болезнях?
Салих: Он утверждал, что паломники должны проходить государственный медицинский осмотр сразу по прибытии, в Джидде или в Янбу, и необходимо следить, чтобы повсюду было достаточно воды и поддерживалась чистота. Больных надо по возможности быстро отделять от остальных паломников. А умерших людей, а также трупы животных, надо быстро убирать. И еще многое в этом направлении, но я не могу вспомнить все детали. Я говорил, уже прошло несколько лет.
Губернатор: Очень интересно. Благодарю вас, шейх Салих Шаккар. Мы возблагодарим вас за неудобства, которые вам причинили. Вы можете идти теперь.
Шериф: И что же в этом очень интересного?
Губернатор: В последнем письме визирь поделился со мной беспокойством по поводу того, что британцы и французы попытаются использовать угрозу болезни как предлог для продвижения собственных интересов в этом регионе. Они уже уверяли, будто в их странах наблюдается опасное распространение эпидемий, исходящих от хаджа, и будто Мекка, да возвысит ее Бог, является источником многочисленных инфекций, и будто хаджи разносят заразу во все страны света.
Кади: И они не совсем неправы. Холера стала верной спутницей хаджа.
Шериф: А кто ее привел и откуда она появилась, эта холера? Из Британской Индии, мы раньше такой болезни не знали. Сегодня многие паломники прибывают уже больными, другие серьезно ослаблены, больные заражают слабых, а потом говорят, будто во всем повинна Мекка, да возвысит ее Бог.
Губернатор: Британцы уже множество раз уверяли, что якобы имеют право вторгнуться в Джидду из-за этой угрозы здоровью.
Шериф: Возможно, их знания могут оказаться полезны, и не стоит сразу отказываться от помощи только потому, что она исходит от неверных. Речь идет о наших больных братьях и сестрах.
Губернатор: Я знаю, что вы охотно сплетете договоренности с фаранджа. Вы воображаете себе, будто сохраните таким образом независимость. Но вы серьезно ошибаетесь! Британцы проглотят и вас, и все ваши привилегии. А если их посланцы будут к вам хорошо расположены, то вам назначат небольшое возмещение, скромную свиту и несущественную должность. Но с вашим роскошным дворцом в Маабида вам вскоре придется распрощаться.
Шериф: Что вы такое говорите? Я не понимаю намерения ваших слов, я уважаю калифат и не имею ни одного из тех устремлений, какие вы мне приписываете, точно не по моей доброй воле, должен добавить.
Губернатор: Высокая Порта тоже уважает шерифа Мекки. Нам следует об этом помнить и хранить наше взаимное уважение. В качестве знака нашей доброй воли мы решили увеличить гарнизон в Джидде.
Шериф: Мы продолжим этот разговор после вашего возвращения. Передайте калифу наше глубочайшее уважение и нашу не менее искреннюю благодарность, когда будете ему докладывать. А также, конечно, нашему старинному другу визирю.
Губернатор: И какое же заключительное мнение должен я передать по данному делу?
Кади: Особенно в эти дни, в дни очищения, мы не должны забывать: если Бог благословляет человека присутствием в священных городах, то он благословляет и неверных. Он открывает человеку сердце, чтобы он стал отзывчивым, и открывает ему глаза, чтоб он стал зрячим. Милость Бога безгранична, и, конечно, ее не остановить ни происхождению, ни намерениям человека. Кто мы, чтобы приближаться с мерной лентой к его милосердию? Мы не можем знать, когда и как этот шейх Абдулла, этот Ричард Бёртон стал мусульманином, остался ли он мусульманином, вступил ли он в хадж как мусульманин, насколько чистым было его сердце, насколько искренними — его намерения. Без сомнения, он много пережил в путешествии, что затронуло и изменило его. И без сомнения, он познал бесконечную милость Бога.
Губернатор: Вообще-то нас не столько заботило спасение его души, как его тайная миссия. Полагаю, мы с уверенностью можем сказать, что он не нашел ни помощников, ни помощников помощников среди мужчин Хиджаза. Это должно нас успокоить. Но все же, несмотря на наши усилия, нам не удалось узнать, собирал ли он информацию, которая нам может повредить.
Шериф: И поскольку нам этого никогда не распознать, пусть наш рассудок скажет слова просветления. Этот чужак приехал в одиночку. Что бы он ни разузнал — что может сообщить один-единственный человек? Пусть даже он был шпионом, хитрейшим и искуснейшим шпионом, что может наблюдать простой паломник, как может он нанести урон будущему калифата и священных городов, да возвысит их Бог.
Кади: Да славен Бог, который хранит их честь до Дня воскресения.
Губернатор: Будем надеяться, что вы правы, шериф. Ведь если калифат утратит влияние в Хиджазе, место его немедля займут силы, у которых мы встретим гораздо меньше понимания наших традиций.
Кади: Против этого мы будем обороняться.
Губернатор: Оружием или молитвами?
Кади: Оружием и молитвами, как это делал наш пророк, да дарует ему мир Бог. Такая битва обновит нашу веру.
Шериф: Лучше, чтобы до этого не доходило. Мы должны беречься от спешных новшеств.
Губернатор: Нельзя забывать, сколько каждый из нас может потерять.
Новолуние освободило его от осмотрительности, которой обычно требуют неосвещенные улицы Мекки. Он может, не отвлекаясь, следовать своим мыслям. Он покидает Мекку с облегчением и сожалением. О чем он точно не будет тосковать — так это о назойливом сопровождении Мохаммеда. Прошлым вечером юноша требовал от шейха Абдуллы признаться, что он не тот, за кого себя выдает. Разве я когда-то утверждал, будто я — хороший человек, ответил он. И Мохаммед воздел руки небу и прокричал: вас, дервишей, словами не поймаешь! Он будет тосковать по спокойствию Большой мечети, в которой с удовольствием остался бы дольше. Не навечно, как некоторые паломники, но еще на несколько дней или недель. Ему предстоит возвращение, и, как всякое возвращение, это будет поездка без особенных восторгов. Он быстро доедет до Джидды. На пути не будет никаких опасностей — Мохаммед, как обычно, все разузнал, остерегайся таможенников, предупреждал он, это они научили москитов пить кровь. Затем будет переезд в Суэц, хотелось бы надеяться, более удобный, чем невзгоды на «Силк аль-Захаб». Он решил остаться на некоторое время в Каире. Чтобы постепенно отпала пуповина, связующая с хаджем. В Каире он будет расшифровывать свои заметки, склеивать разрезанные бумажки, записывать наблюдения в необходимой полноте. Если что и доставит ему радость — то именно этот процесс письменного воспоминания. Однако он не все подряд запишет, не все — доверит бумаге. Он не будет скупиться на внешние детали и уделит большое внимание естественным наукам, чтобы устранить ошибки предшественников. Неточности чрезвычайно раздражают его. Но чувств своих он не выдаст. Всех чувств — не выдаст. К тому же он не был в них всегда уверен. Не стоит пускать в мир новые неясности. Это будет неподобающе, нельзя себе такого позволять. Да и кто в Англии может последовать за ним в сумеречное царство, кто поймет, что ответы таинственнее вопросов?