Доктор послал меня на юг, и я с большим удовольствием принял предложение «Южного Тромбона».
Редактор этой почтенной газеты, когда я входил в святилище, называемое редакцией «Тромбона», сидел за письменным столом, уставленным разными безделушками, — фунтов по 20 весом каждая, — и, поглядывая время от времени на лежавший перед ним заряженный шестиствольный револьвер Смита и Вессона, писал статью с таким видом, как будто он вырезывал печёнки у живого человека.
— Очень рад видеть вас в числе сотрудников, — сказал он, энергически сжимая мою руку, — очень рад…
Я выразил не меньшую радость.
— Боюсь только, что незнакомство с иными условиями…
— О, вы скоро с ними освоитесь! Для начала просмотрите вот эту дрянь!
Он придвинул ко мне кипу местных газет: «Ежедневное Ура», «Самую Распространённую», «В Участок!», «Гром и Молнию» и другие.
И принялся снова потрошить живого человека.
Через полчаса моя статья была готова.
Я писал следующее:
«К сожалению, мы должны начать обзор местной печати с указания на ошибку, сделанную нашим почтенным собратом газетой „Ежедневное Ура“. Ошибку, конечно, невольную и неизбежную при таком спешном деле, как газетное: кандидат Ижицын, на вчерашних выборах, получил не 2 голоса, как говорит уважаемая газета, а 432 и не „забаллотирован с величайшим позором“, а, напротив, как видят читатели, вышел из борьбы с величайшим торжеством. Ни на минуту не сомневаемся, что „Ежедневное Ура“ впало в эту пустячную ошибку совершенно случайно и, быть может, уже исправляет её в ту минуту, как мы это пишем».
«Последняя гололедица, наделавшая немало бед в городе, вызвала появление на свет массы проектов, из которых мы с особенным удовольствием отмечаем проект „Самой Распространённой“, предлагающей заменить деревянные столбы чугунными. Основательность этой удачной мысли, пришедшей нашим коллегам из „Самой Распространённой“, не нуждается в доказательствах. Чугунные столбы, действительно, как известно, не подвергаются гниению. Даже если поставлены директорами телефонных компаний, под наблюдением членов городской управы».
«Наш почтенный коллега, г. Чертополохов, из газеты „Гром и Молния“, вчера благополучно возвратился из своего кругосветного путешествия».
«Во вчерашнем номере уважаемой газеты „В Участок“ помещён очень дельный отзыв об исполнении на сцене нашего театра оперы „Гугеноты“. Статья, видимо, принадлежит перу очень компетентного музыканта, и в ней сделано очень много метких замечаний относительно отступлений от партитуры. К сожалению, мы должны, однако, заметить, что в вечер, о котором говорит почтенная газета, шли не „Гугеноты“, а „Норма“, так что отступления от партитуры „Гугенот“ в этот вечер являются вполне извинительными».
Затем следовала моя подпись.
— Миллион чертей и одна ведьма! — воскликнул редактор, пробегая мою рукопись и сверкая глазами.
— Что? Вы находите, что слишком резко? — испуганно спросил я.
— Миллион чертей и одна ведьма! — повторил он. — И вы думаете, что мои читатели удовольствуются такой мякиной, такой простоквашей? О, чёрт возьми, вы напоминаете мне человека, который хочет кровожадных тигров накормить манной кашей! Вы можете писать, — это бесспорно. Но вам нужно дать тон. Ступайте, ваша статья будет напечатана с исправлениями. Прочитайте — и вы поймёте, как надо писать. До свиданья!
И он продолжал потрошить живого человека.
На следующий день я с трепетом развернул газету.
За моей полной подписью шли следующие строки:
«Высоко держа знамя печати, мы начинаем наш обзор с обличения новой. плутни той банды мошенников, которая называется на их воровском жаргоне редакцией (???) „Ежедневного Ура“.
На этой мятой бумаге напечатано, будто наш достопочтеннейший, наш многоглубокоуважаемый кандидат Ижицын получил на вчерашних выборах, только 2 шара, тогда как читателям „Тромбона“ известно, что он получил не 2, а 432 шара.
— Куда же девались остальные 430?
Читателю рисуется уже страшная картина.
Их раскрали сотрудники „Ежедневного Ура“.
К урне г. Ижицына, переполненной избирательными шарами, на цыпочках подкрадываются „летиратары“ (?) „Ежедневного Ура“ и, пока городские служащие по обыкновению зевают, спешат нагрузить свои дырявые карманы избирательными шарами и бегут на Толкучку продавать общественное добро за бесценок.
В урне остаются только два шара, которых не могли заграбастать эти шарлатаны своими отмороженными пальцами,
Вот картина, которая рисуется нашему читателю.
Но успокойтесь, дорогой читатель! Всё это могло бы иметь место, если бы „летератарав“ (?) „Ежедневного Ура“ допускали в зал выборов.
К счастию, городское управление предусмотрело такой случай и сделало распоряжение при первом появлении „летератара“ (?) из „Ежедневного Ура“ немедленно отправлять его в полицию.
С удовольствием отмечаем такое мероприятие городского управления к очищению города от мусора».
«Гололедица, случившаяся в нашем городе, испортила не одни только телефонные столбы, но и людей, — конечно, если можно считать таковыми тех недоносков, которые взяты из Воспитательного Дома редакцией (?) „Самой Распространённой“.
Вчера мы прочли в этой газете (ха-ха-ха!) поистине идиотский проект замены деревянных столбов чугунными.
Ха-ха-ха!
Нам кажется, что ещё удачнее было бы предложить заменить столбы сотрудниками (ха!) этой почтенной (ха-ха!) газеты (ха-ха-ха!).
Серьёзно. Если их хорошенько обтесать, из них вышли бы недурные дубовые столбы.
Что же касается до вопроса о том, способен ли чугун к гниению, — то мы рекомендуем почтенным (?!) сотрудникам газеты (?!) „Самой Распространённой“ обратить внимание на их собственные головы.
Ведь может же в их чугунных башках быть такая гниль и труха, которую они в простоте сердечной называют „мозгами“ (ха-ха-ха!)».
Вчера выпущен из тюрьмы „литератор“ Чертополохов, что на языке „Грома и Молнии“ называется „вернуться из кругосветного плавания“. Сограждане, берегите ваши серебряные ложки!»
«Капельдинер, пишущий рецензии для газеты „В участок!“, вчера снова был пьян и потому принял „Норму“ за „Гугеноты“.
Можете судить, что эта вышла за рецензия!
А неграмотный редактор, печатающий всё, что придёт в голову пьяному капельдинеру, ничтоже сумняшеся, напечатал всю эту чепуху.
Откровенно говоря, когда дурак-разносчик подал нам эту газетишку, мы пришли в ужас:
— Боже, и это печатное слово!»
Следовала моя подпись.
Читая, я падал четыре раза в обморок.
— Вы будете иметь успех! — сказал г. редактор.
Я купил себе два револьвера.
Статья, действительно, произвела потрясающий эффект. Эффект бомбы, лопнувшей в стеклянной лавке!
На следующее утро я был разбужен воплями и рыданиями моей жены.
— Посмотри, что пишут про тебя и про меня хотя бы в одном «Ежедневном Ура»!!!
Вниманию прокурорского надзора.
«Шайка воров, грабителей, лжесвидетелей и конокрадов, приютившаяся в „Южном Тромбоне“, увеличилась вчера ещё одним вполне достойным её экземпляром, г. таким-то. Г. такой-то, видимо, облюбовал для своих уголовных похождений наш город и думает прочно здесь поселиться, что мы видим хотя бы из того, что он привёз сюда и свою жену (?), отставную шансонетную певицу, выгнанную за кривобокость и дурное поведение из всех кафешантанов. Г. такой-то уверяет, будто он приехал только с целью оклеветать всех наиболее уважаемых граждан нашего города, но мы полагаем, что у него таятся и другие мысли, — почище! Какие, — мы узнаем это на суде, конечно, если прокурорский надзор своевременно не примет мер против этого субъекта, что он обязан сделать на точном основании ст. 45, пункта 5, ст. 89, 114, 3-го примечания к статье 239 „устава о пресечении и предупреждении преступлений“ (изд. 1886 года, по продолжению 1887, см. кассационное решение сената по делу Иванова с Петровой о незаконном сожительстве № 14983). Мы слишком уважаем себя, чтобы даже говорить о подобном субъекте, но для интересующихся всё-таки сообщим вкратце, что он судился: за побег с каторги, убийство родной тёщи, совращение в скопчество, 7 краж и вытравление плода. Лиц, интересующихся более подробной биографией этого „литератора“, отсылаем к „справкам о судимости“».
Другие газеты выражались обо мне в подобном же духе, а газета «В участок!» замечала кратко и меланхолически:
«Вчера в газете „Южный Тромбон“ появился новый сотрудник г. такой-то. Число краж в городе заметно увеличилось».
Я кинулся в редакцию как сумасшедший.
— Вы имеете успех! — сказал мне г. редактор. — Вас заметили!
Должен ли я добавлять, что все лица, с которыми я успел познакомиться, отворачивались или переходили на другую сторону при встрече с мной. А какая-то баба даже завыла, схватившись за карманы, когда я к ней приблизился.
— Батюшки, зарежет!
Чтобы сразу прекратить всякие толки о моей персоне, я на следующий же день напечатал в «Южном Тромбоне» все документы относительно своей личности: метрическое свидетельство, указ об отставке, брачное свидетельство, постановление об освобождении от воинской повинности, институтский диплом моей жены
И на третий день, в 9 часов утра, имел удовольствие прочитать в «Ежедневном Ура»:
«Вновь появившийся „литератор“, именующий себя г. таким-то, начал свою „деятельность“: вчера им были напечатаны документы, принадлежавшие лицу, убитому в 1887-м году в Харькове».
А в 11 часов меня потребовали в участок.
Околоточный надзиратель встретил меня очень любезно, но всё-таки убрал со стола золотой портсигар.
— Скажите, пожалуйста, что вы можете сказать по поводу молодой девушки?
— По поводу какой молодой девушки?
— А вы не читали сегодня газеты «В участок!»?
Я чувствовал, что краснею под пристальным взглядом г. околоточного надзирателя, и из пятого в десятое прочёл отчёркнутую синим карандашом заметку.
В ней сообщалось о найденном в окрестностях города трупе зарезанной молодой девушки, и заметка заканчивалась таинственными словами: «Не потрудится ли, по этому поводу, г. „литератор“ такой-то объяснить нам, где он провёл вчера время от пяти до семи с половиной пополудни?»
— Что вы можете сказать в своё оправдание? — спросил г. околоточный надзиратель, впиваясь в меня глазами.
— Но я… Помилуйте! Зачем я стану резать молодую девушку! Я терпеть не могу молодых девушек! С тех самых пор, как я женился на молодой девушке…
Я чувствовал, что путаюсь.
— Н-да?.. Но вы покраснели?! К тому же ваше прошлое…
— Клевета, а не прошлое! Мои документы…
— Да, но они подложные! По крайней мере так пишут в газетах. Извините, мы не можем не обратить на это внимания. Конечно, пока вы останетесь на свободе. Закон пока бессилен, с сожалению, против вас. Но вы потрудитесь всё-таки передать нам ваши документы и подвергнуться антропометрическому исследованию.
— Да клянусь вам…
— Это делается для вашего же удобства: лучший способ установить, рецидивист вы или нет. Кстати, — внезапно спросил он, пристально вглядываясь в моё лицо, — вы никогда не назывались доктором Покровским?!
Я не мог не покраснеть до корней волос.
— Идите в антропометрическое бюро!
Это было уж слишком! Когда я с измеренным носом, ухом и большим пальцем возвратился домой, меня встретила рыдающая жена:
— Петя! Зачем ты это сделал.
— Что?!
— Петя! Не запирайся хоть перед мной. Петя, я была у адвоката, он мне сказал, что в твоём положении самое лучшее пойти и чистосердечно сознаться. Тебе смягчат там что-то. Петя, пойди и сознайся!
— Да что, в чём?
— Петя, хоть теперь, когда я знаю твоё прошлое! Петя, зачем ты мне раньше не сказал, что ты имеешь эту ужасную наклонность резать людей. Я так тебя любила, Петя! Я поняла бы и простила… Ах, Петя, зачем ты зарезал?
— Да кого?
— Этого нищего старика, про которого пишут в «Гром и Молнии».
Я схватился за голову.
— Но ты не отчаивайся, Петя! Я пригласила психиатра, он скоро будет. Адвокат говорит, что если тебя найдут сумасшедшим…
— Матушка!!!
К вечеру у меня разлилась желчь, я исколотил психиатра, спал в горячечной рубашке, а утром проснулся потому, что плач и вой наполняли всю квартиру.
— Детей выгнали из гимназии! — объявила жена, бледная, как полотно — На, читай!
«Ежедневное Ура» под заголовком «Преступник в руках правосудия» писала, что их «предположения сбылись», что вчера было произведено антропометрическое исследование «литератора» такого-то, чем и установлена «его полная идентичность с известным разбойником Чуркиным, когда-то наводившим ужас на Москву».
«Преступления продолжают раскрываться», и в заключение газета сочувственно добавляла:
«Нам более всего жаль, конечно, незаконнорожденных детей несчастного. Куда денутся теперь эти несчастные, к тому же больные, покрытые коростой, которой они могут перезаразить всех своих товарищей. Вниманию милосердных людей».
Прилагался мой адрес.
«Самая Распространённая» делала такое же воззвание к сердобольным людям, сообщая о сумасшествии «нашего приезжего коллеги».
А газета «В участок!» писала обо мне в двух рубриках под заголовками «Буйство литератора» и «Брошенные дети».
Во всех газетах возлагались надежды «на наших добрых, всегда отзывчивых, сограждан», и они не ошиблись в своих надеждах.
С 10 часов начали поступать пожертвования.
Какая-то старушка принесла шаль, какая-то молодая девушка для моих 12-и 10-летних сыновей распашонки, заготовленные для новорождённого, какая-то вдова фунт сахара, кофейную мельницу и рубль «для вечного поминовения за упокой раба Божия Ивана»…
А в 11 я шёл в редакцию.
Шёл, потому что ни один извозчик не хотел меня везти.
Должен ли я описывать это путешествие по улицам города, когда оно уже описано Флобером в его романе «Саламбо». Прочтите эти необыкновенные страницы о том, как раб шёл по улицам Карфагена, побиваемый камнями.
Извозчики при моём приближении настёгивали лошадей, конки перепрягали своих кляч и ехали назад, испуганно трубя. Прохожие с визгом кидались в окна, разбивая стёкла. Какая-то женщина от испуга на тротуаре разрешилась мёртвым младенцем. А дети падали на колени и кричали:
— Дяденька, не бейте!
Довольно.
— Я прекращаю сотрудничество! — сказал я голосом настолько твёрдым, насколько мог.
Если бы гром прогремел в его собственном кармане, г. редактор был бы изумлён менее.
— Как?! В то время, как вы имеете такой небывалый успех, какого у нас не имел ещё никто? Когда вы стали самым модным журналистом? Когда о вас только и говорит весь город?
— Пусть чёрт возьмёт и город, и моду, и славу, и ваши газеты! Баста! Довольно! Мне очень нравится ваша система такой горячей борьбы, но, — чёрт возьми, — я к этому не приспособлен. Я приехал сюда для здоровья, а облысел в одну ночь.
Когда я таким же порядком, среди воплей, стонов, слёз, рыданий и криков отчаяния бегущей от меня толпы, вернулся домой, я не застал ни жены ни детей.
Вместо них была только записка:
«Я покидаю тебя, потому что не могу жить с сумасшедшим убийцей. Я делаю это ради наших детей. Дети сумасшедшего! Их я помещу в сумасшедший дом, а сама уйду в монастырь».
Два дня мне потребовалось, чтоб прошли те шишки, которых я себе наделал, колотясь головой об стены и об пол.
И в течение этих двух дней я имел удовольствие читать, как все газеты в один голос извещали публику, что:
«Единственный талантливый журналист, украшавший страницы „Тромбона“, г. такой-то, вышел из состава этой бездарной редакции».
И выражали уверенность, что:
«Теперь „Тромбон“, разумеется, покончит своё существование».
На что редактор «Тромбона», очевидно, чтоб выйти из неловкого положения, отвечал, что г. такой-то вовсе не думал «выходить» из состава редакции, а что, напротив, редакция выгнала его «за неспособность, малограмотность, ложь, пасквилянтство и предосудительные поступки».
«Так что с уходом такого сотрудника редакция „Тромбона“ не только ничего не теряет, но ещё и много выигрывает».
Я уж не возражал.
Нужно ли рассказывать конец?
Когда я вернулся на север, меня вышвырнули из всех редакций, в которые я обращался:
— Мы и не знали, что вы за птица! Спасибо, южная пресса раскрыла.
Я умер на улице с голоду.
Этот посмертный рассказ посвящается мною вновь возникшему «Союзу русских писателей».
— Господина редактора!!!
— Пожалуйте в кабинет!
Господин с разъярённым лицом влетает в кабинет.
— Вы г. редактор?
Сидящий за столом мужчина молча наклоняет голову.
— В вашей газете напечатана про меня гадость, клевета, гнусность. Вы смеете утверждать, будто я совершил мошенничество, когда я сделал только подлог!
Сидящий за столом молча наклоняет голову.
— Ага! Вам нечего сказать! Вы молчите. Но я не позволю, милсдар, позорить моё доброе имя! Я никогда мошенником не был. Я честный человек, милсдар: меня даже по суду шесть раз оправдали по обвинению в краже!
Сидящий за столом молча наклоняет голову.
— Нечего кивать головой. Вы потрудитесь напечатать в завтрашнем номере вашей газеты извинение передо мной. Вы публично покаетесь, что смели назвать меня мошенником, когда я совершил только подлог. Иначе…
В то время, как сердитый господин так разговаривает с посаженным за столом манекеном г. редактора, сам г. редактор спрашивает у управляющего:
— Ну, как мой новый автомат, сделанный г. Молинари?
— Похож изумительно. Отлично кланяется. Все принимают его за вас. Ещё и сейчас с ним объясняется какой-то господин.
— Старый, работы Эдвардса, был великолепен. Но этот каналья Симонов влепил ему в голову шестнадцать пуль; Надеюсь, что новый манекен представителен?
— О, как нельзя более. Очень солидная фигура. Внутри часовой механизм, — он чрезвычайно важно наклоняет голову каждые две минуты. В общем он возбуждает величайшее почтение в гг. посетителях.
— Великолепно. Когда подумаешь, что в XIX веке гг. редакторы объяснялись со всей этой шушерой лично! Ха-ха-ха! Кто сегодня дежурный боксёр!
— Иван.
— А сколько явилось молодых поэтов со своими стихами?
— Шестнадцать.
— Пусть даст им всем боксом, а рукописи с поэмами, по обыкновению, отправит на нашу писчебумажную фабрику для превращения в бумажную массу. Слава Богу, благодаря изобилию молодых поэтов, мы избавлены от расхода на покупку тряпок для нашей писчебумажной фабрики.
Г. редактор переходит в «спиритическую комнату» редакции.
— Как дела?
— Только что вызывал дух Цицерона. Ничего не отвечает. Должно быть, занят с другой редакцией.
— Мне нет никакого дела, врёте вы или на самом деле там что-нибудь существует. Это меня не касается. Но на завтра в номере непременно должно быть новое стихотворение Пушкина, продолжение поэмы Лермонтова, лёгкий фельетон Гоголя и несколько острот Вольтера. Можете написать всё это сами или при помощи ваших молодых поэтов. Но эти имена должны быть у нас в газете. Мы обещали их сотрудничество.
— А не поинтервьюировать ли Наполеона: что он чувствует, когда на сцене нашего театра играют «Madame Sans-Gêne».
— Это идея. Но я надеюсь, что ваш Наполеон будет так любезен, что хорошенько отделает актрису, играющую королеву. Она была недостаточно любезна со мной.
Г. редактор переходит в редакцию.
— Что новенького, г. заведующий иностранной политикой?
— Пока ничего: ни по телеграфу, ни по телефону, ни с голубиной почтой. Мы ждём прилёта аэростата. Быть может, он принесёт какие-нибудь новости.
— Когда нет новостей, их надо выдумывать. Самые интересные политические новости, это всегда те, которые выдумываются. Вы помните этот огромный успех, который имело наше известие о бешенстве Гладстона-внука.
— Да, но потом пришлось опровергнуть.
— Ничего не значит. Публике это доставило только удовольствие. Все сказали: «И слава Богу, что этого не случилось». Все очень любят этого государственного человека. А что сегодня у наших конкурентов?
— Описание революции в Испании, которой не было.
— Ничего не значит. Публика с интересом будет читать подробности. Однако, эта скверная газетка начинает идти в гору. Попросите ко мне г. заведующего полемикой.
— Здравствуйте, г. редактор.
— Что вы сделали в смысле полемики с нашим конкурентом?
— О, великолепная штука, г. редактор. Останутся довольны. Я нашёл в Крыжополе однофамильца их редактора, известного вора Тоже Иван Иванович Иванов. Сегодня он приезжает в Одессу и завтра совершает первую кражу. Публика будет читать напечатанные крупным шрифтом заметки о кражах, которые совершает Иван Иванович Иванов, и будет думать на редактора враждебной нам газеты.
— Я вас понял. Это отличный полемический приём. Но зачем же откладывать первую кражу. на завтра? Никогда не должно откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. Пусть украдёт что-нибудь сегодня же. Даже в нашей редакции. Это будет эффектнее. А вы пока составьте хорошенькую заметку: «До чего дошёл наш почтенный Иван Иванович Иванов!» Поставьте двадцать восклицательных знаков. Это пикантнее. Публика любит восклицательные знаки, как спаржу.
— Слушаю, г. редактор.
— Но этого мало. Их фельетонист «Хамелеон» имеет успех. Позвать ко мне нашего г. Бреттера!
— Я к вашим услугам, г. редактор!
— Вы должны принять меры против г. Хамелеона.
— Я уж подумал об этом, г. редактор. Сегодня в театре я наступлю ему на ногу, сам сделаю скандал, вызову на дуэль. Пистолеты. Двадцать шагов. Но, говорят, он сам попадает в бубнового туза. Вдруг…
— Это не должно вас особенно пугать. В случае неблагоприятного для вас исхода редакция имеет уже три предложения на ваше место от молодых людей, одинаково владеющих пистолетом и шпагой. Жалованье, платье от лучшего портного, расходы на первые рестораны и ничего не делать. Что может быть лучше для человека, от которого ничего не требуют, кроме эффектной внешности и уменья стрелять. Но попросите ко мне г. корректора.
— Г. редактор…
— Я вами недоволен, г. корректор. Сегодня в номере ни одной опечатки. Вы могли бы вставить перед фамилией гласного X. слово «дурак». Это произвело бы сенсацию, а на завтра мы объяснили бы всё опечаткой и недосмотром корректора. Пожалуйста, чтоб в номере всегда были ошибки.
— Будут, г. редактор!
— Где г. хроникёр?
— Здесь, г. редактор.
— Я вами тоже недоволен. В описаниях дамских туалетов на скачках вы позабыли упомянуть, что г-жа Y. была уж в третий раз в одном и том же платье. Вы могли бы добавить: «Как не стыдно», и выразить сомнение, уж идут ли достаточно хорошо торговые дела хлебной конторы её мужа. Коммерческий мир это любит.
— Да, но мужья и так собираются, г. редактор, переломать мне рёбра за описания дамских туалетов. Дамы нашего города прямо посходили с ума и тратят последние деньги на туалеты, лишь бы попасть в газету.
— Тем лучше. А вы… Вы можете носить под пиджаком кольчугу. Кстати, с кем вы теперь наиболее близки?
— С закройщицей от m-me Аннет.
— Бросьте и начните ухаживать за мастерицей от m-me Жозефин. Там теперь получены новые парижские модели. Надо описать, потому что держится в секрете. А наш модный романист! Чем вы готовитесь нас подарить?
— У меня теперь четыре романа с дамами из общества. Я опишу их со всеми подробностями… Вы понимаете?
— Отлично. Ваш роман с артисткой Z не заинтересовал публику. Её и так все знают. Подробности никому не были новы. А роман-хроника, который вы даёте ежедневно?
— Подвигается вперёд. Мой красивый молодой человек каждый день имеет успех и потому мне рассказывает всё. Сегодня он отправился объясняться в любви к г-же W.
— Только ещё объясняться в любви!!! За ней ухаживает Троглотитор из конкурирующей с нами газеты! Он будет иметь успех раньше, — и мы будем иметь удовольствие прочитать о ней все подробности у конкурентов…
— Но что ж делать?!
— Пустяки! Вы говорите о добродетели, как будто мы всё ещё живём в XIX веке! Просто ваш молодой человек никуда не годится, он слишком медлит.
— Это скоро кончится, он, кажется, не на шутку увлёкся г-жой М., а так как мне для романа нужно отправить её в Кишинёв, то он, вероятно, застрелится.
— Посоветуйте ему. Это будет эффектным финалом для романа. Ничто так не читается, как романы из действительной жизни. Всё, что можно было выдумать в этой области, уже выдумано. Где г. заведующий морским отделом?
— Что прикажете, г. редактор?
— Давно не было никаких катастроф, г. заведующий! Вы заставляете публику скучать.
— Я принял соответствующие меры, г. редактор. Вчера перепоил всех помощников капитана парохода, ушедшего в Севастополь. И с собой им дал мастики. Мне кажется, что столкновение неизбежно случится, С минуты на минуту жду телеграммы из Тарханкута.
— Отлично. Публика это любит. Ну, а вы г. репортёр, — вы приготовили нам на завтра что-нибудь интересное?
— Двоих уговорил покончить самоубийством, одного убедил, что понятие о собственности есть предрассудок, и он, наверное, сегодня украдёт. Познакомил бухгалтера банка с шансонетной певицей. Наверное, растратит.
— Это всё мелочи. Неужели вы не могли приготовить что-нибудь покрупнее? Это в XIX веке репортёры сообщали о том, что уже произошло. В двадцатом — интересные происшествия надо создавать.
— У меня есть на примете убийство жены из ревности.
— А, вот это я понимаю. Ревность в двадцатом веке — очень редкое чувство.
— Будущий преступник уже здесь. Я не спускаю его с глаз, чтобы не передумал. Теперь он доведён до белого каления и читает в соседней комнате «Отелло».
— Пожалуйста, не давайте ему читать эту глупую комедию до конца. Ему станет жаль Дездемоны…
— Разве я не понимаю, г. редактор! У меня конец этой, как вы изволили выразиться, комедии вырван и напечатан другой. Я сам написал: Дездемона оказывается, действительно, виновной. На ревнивых мужей это производит впечатление калёного железа. Да вам не угодно ли видеть его самого, г. редактор?
В редакцию входит господин с бледным, как полотно, лицом, безумными глазами и волосами, прилипшими к мокрому лбу.
— Г. Петров. Несчастный муж, которого недостойно обманывает его жена! — рекомендует г. репортёр.
— Мы слышали о вашем несчастии! — с сочувствием говорит г. редактор, — наши репортёры собрали самые достоверные сведения. Ваша жена вас, действительно, обманывает!
— О, не говорите мне об этом чудовище. Я её убью…
— Это хорошо. Прочтите «La Bête humaine»[182] Золя, — ещё в прошлом веке было известно, что вид крови успокаивает человека.
— О, я её задушу, как собаку!
— Это, конечно, недурно. Похоже на «Отелло». Но теперь этой пьесы не понимают. Почему бы вам её не застрелить. Несколько пуль в голову, а потом, если хотите, можете застрелиться и сами. Это ещё лучше! Хотя, конечно, не обязательно. Можете быть спокойны, редакция позаботится о вашей защите При редакции имеется опытный адвокат. Кроме того, всё время, пока вы будете содержаться в тюрьме, вы будете ежедневно получать обед из «Северной» гостиницы на счёт редакции и нашу газету, из которой вы узнаете всю вашу биографию. Уговор один: не опровергать, если прочтёте в нашей газете, что вы родом португалец и уже зарезали двадцать человек. Это только придаст вам интереса.
— Хорошо! Я застрелю эту негодницу. Идём!
— Выдать г. Петрову из арсенала редакции шестиствольный револьвер и зарядить его на все заряды. Желаем вам успеха, г. Петров. Вы благородный человек и настоящее исключение среди мужей двадцатого века, Ещё раз — полнейшего успеха. Цельте немножко ниже, потому что револьвер всегда при выстреле отдаёт слегка вверх. До свидания, г. Петров. Г. репортёр, следуйте за г. Петровым.
— Это заинтересует завтра читателей, — замечает г. редактор, — а теперь займёмся театром и отделом справочных сведений. Где г. музыкальный рецензент?
— Что угодно, г. редактор?
— Вы заняты?
— Да, я слушаю по телефону оперу, которую поют теперь в Нью-Йорке. Великолепный состав.
— Обругайте по этому случаю нашу оперу, с указанием, как идут оперы в Нью-Йорке. А г. драматический рецензент?
— Я здесь, г. редактор.
— Вами я решительно недоволен. Вы разбираете игру в то время, как надо разбирать сложение артисток. Вот что интересует публику! Можете выразить несколько предположений относительно темперамента каждой. А про Русский театр напишите, что там кирпичи с потолка падают. Они смеют печатать афиши в типографии наших конкурентов.
— Я хотел просто обругать опереточную труппу.
— Это ничему не поможет. Кто в двадцатом веке верит газетным рецензиям? Тогда как ещё вопрос, — кто пойдёт, зная, что с потолка, того и гляди, рухнет на голову кирпич.
— Отлично, г. редактор.
— Кафешантанным рецензентом я вполне доволен Это очень умно, что он выдумал писать в рецензиях, какое вино пьёт каждая из шансонетных певиц и какие блюда она предпочитает. Это облегчает публику. Теперь справочный отдел…
— Я, кажется, г. редактор, всегда сообщаю самые верные сведения.
— Это-то и глупо! Верные цены коммерческий мир знает и без вас. А вы напишите на завтра, что в Одессу привезено 2 миллиона пудов пшеницы, и цена упадёт до 6 копеек за пуд. Это произведёт сенсацию. Газету будут брать нарасхват! Всё. Завтра у нас будет, кажется, интересный номер.
Г. редактор переходит в контору.
— Сколько разошлось?
— 472,529 экземпляров.
— Послать сломать ночью машину у конкурентов и объявить, что с послезавтра газета будет, в виду летнего времени, для удобства гг. подписчиков печататься на бумаге «смерть мухам». Не надо забывать, что мы живём в двадцатом веке, чёрт возьми!
— К вам г. Пулемётов.
Пулемётов! Пулемётов! Где я слышал эту фамилию?
— Просят принять их на одну минуту. Говорят, что по очень важному делу.
— Хорошо. Проси.
Влетел господин. В нём было что-то виляющее. На лице было написано:
— Не убий!
Он схватил меня обеими руками за руку.
— Ради Бога, простите, что отнимаю у вас время… Не задержу, не задержу!.. Очень, очень рад познакомиться. Давно хотелось. Всегда с таким удовольствием… Мы ваши ужасные поклонники. В особенности, жена! Прямо влюблена. Утром, знаете, как только проснётся, ещё в постели, первым долгом: «где он?»… Это про вас, а не про что-нибудь другое.
— Очень, очень благодарен. Очень лестно…
Г. Пулемётов захихикал.
— Вы знаете, я уж даже её ревную к вам. Ей Богу!
— Очень вам благодарен. Чем могу?
Г. Пулемётов посмотрел мне в глаза с любовью.
— Простите за нескромный вопрос! Вы женаты?
— Н-нет.
— А дети у вас… Ах, виноват! Что я!.. впрочем, я надеюсь, что вы с вашей фантазией! Вы сумеете войти в положение беременной женщины!
— Постараюсь. В чём дело?
Г. Пулемётов посмотрел на меня с мольбой:
— Вы получили сегодня стихотворения моей жены?
— Ах, да, да, да! Как же, как же! Получил. книжку, получил! Вот, вот! Очень благодарен!
Г. Пулемётов посмотрел на меня с тревожной мольбой:
— Вы не успели их ещё прочитать?
— Всего два часа тому назад!
— Прочтите!
Мне показалось, что у него на глазах выступили слёзы.
— Вы мне позволите сказать всё, откровенно, как на духу! Я вас не задержу! Я вам скажу, как родному отцу! Моя жена беременна и выпустила стихи!
Г. Пулемётов схватился за голову:
— Вы понимаете, это будет наш первенец! Бог даст мальчика, Бог даст девочку. Но это будет первенец. Мы восемь лет женаты — и у нас не было детей! Первенец! Первенец! Дайте мне воды! Я напьюсь! Вы извините меня, что я так волнуюсь!
— Сделайте одолжение! Сделайте одолжение!
Я дал воды. Г. Пулемётов выпил, стуча зубами о стакан.
— Благодарю вас. Она такая слабая. Доктор говорит: «Малейшее волнение…» А она выпустила стихи. Первый неблагоприятный отзыв, — и она сбросит!
— Как сбросит?
— Младенца сбросит! Не донесёт и сбросит! Ради Бога! Когда будете писать, имейте это в виду. Она сбросит!
— Д-да… Дело, знаете, серьёзное.
— Ужасное дело!
— Знаете… Я лучше… Я лучше остерегусь… Я лучше совсем ничего писать не буду!
Г. Пулемётов вскочил, как будто под него подложили горячий уголь.
— Ради Самого Бога!!! Да вы её убьёте! Она только вашего отзыва и ждёт! Она говорит: «Мне решительно всё равно, что другие напишут! Мне важно только, что он!» Это про вас! Сегодня нет отзыва, завтра нет отзыва, послезавтра нет отзыва, — она умрёт! Скажет: «Значит, я дрянь! Мои стихи дрянь! Обо мне даже слова сказать нельзя!» Она умрёт! Доктор говорит: «Малейшее, малейшее волнение»… Ради Бога! Не ради себя прошу, даже не ради неё! Ради ребёнка! Не погубите ребёнка!
— Извольте… извольте… Хорошо… хорошо… Постараюсь… Такой случай…
— Благодарю вас! От всего сердца благодарю вас. Когда?
— Н-не знаю… как-нибудь на днях…
— Не откладывайте! Ради ребёнка! Не откладывайте! Сегодня ещё ничего, а завтра уж она начнёт волноваться: «Ах, он обо мне ничего не сказал! Он обо мне ничего не сказал! И не скажет! Книжка не понравилась!» А доктор говорит: «Малейшее волнение…» Она от ожидания сбросит! Нельзя ли на завтра?
— Право, не знаю…
— Ведь жизнь человеческая! Дорогой! Жизнь человеческая! Если бы вы её видели, она такая слабая. Последние, последние дни! Вы понимаете, в это время…
— Хорошо, напишу! На завтра!
— Дорогой! Благодарю вас! Позвольте вас поцеловать! Вы меня извините, что я плачу! Когда будете писать, помните о ребёнке! Помните о ребёнке! Больше ни о чём не прошу, помните о ребёнке!
Он вымочил мне лицо слезами, поколол бородой и ушёл.
Впрочем, он ещё раз вернулся, сложил молитвенно руки, сказал мне с порога:
— О ребёнке! Только о ребёнке!
Всхлипнул — и исчез.
Собственно говоря… чёрт знает, что такое…
Гнусно, однако, заниматься чем бы то ни было, когда в руках держишь человеческую жизнь!
— Иван! Завтракать я сегодня не буду. Можешь сам всё съесть. У меня дело! Не принимать никого. Чёрта, дьявола, — никого! Понял? Отец родной придёт из гроба, — и того не принимать! Занят очень важным делом. В доме не стучать и не кашлять.
Я взял книжку г-жи Пулемётовой.
В ней было 762 стихотворения.
Через четыре стиха я сидел за письменным столом.
— «Родная литература»…
Ловко ли — «родная».
«Родная»… «роды»… Дама в этаком положении. Пожалуй, увидит намёк.
Скажет:
— Откуда знает?
Догадается, что муж приходил просить, рассказал. И сбросит.
Зачем «родная»? Просто «русская»
— «Русская литература обогатилась новым вкладом».
Зачем вкладом? Не надо вкладом! Просто книгой.
— «… новой хорошей книгой».
Хорошей? А не повредит это младенцу: просто «хорошей».
Слабо! обидится и сбросит!
— … «новой замечательной книгой».
«Замечательной». Гм… слово-то такое! Его теперь иронически стали употреблять. И выдумали, чёрт их возьми, эту иронию. Все слова перепортили!
Как ребёнок примет это слово?
Просто, вместо «замечательной», поставлю «превосходной». «Превосходной» — младенцу не повредит.
— … «новой превосходной книгой»…
«Новой»? Значит, и до неё были превосходные книги? Значит, превосходных книг много?
Не надо «новой». Просто:
— Обогатилась превосходной книгой нашей талантливой поэтессы…
Нашей «высокоталантливой поэтессы».
Замаслить, замаслить младенца.
Младенцу этого хорошо.
— «Местами отсутствие рифмы»…
Мне показалось, что в углу запищал мёртвый ребёнок.
— «Всюду блестящая рифма»…
Младенец перестал пищать.
— «Изумительная по красоте форма, глубокое содержание»…
Это для родильницы хорошо.
У меня начинались галлюцинации. Мне казалось, что я не пишу, а делаю труднейшую операцию. Я боялся дотрагиваться до бумаги. Вдруг сейчас из бумаги побежит младенческая кровь.
Что-то застонало сзади меня
По комнате прошёл Никита из «Власти тьмы» и проговорил:
— Захрустели косточки-то… захрустели…
Потом появился на кресле Ирод, засмеялся и исчез.
Вокруг меня лежали младенцы.
Я боялся пошевелиться. Пошевелюсь — и всех передавлю.
— «Со времён Пушкина, Лермонтова мы не встречали таких стихов».
Сбрасывает! Сбрасывает!
— «Со времён Алексея Толстого, Некрасова».
А не обидится она, что я Некрасова с ней сравниваю? Женщина в таком положении.
Вон Некрасова!
— «Байрона, Альфреда де-Мюссе…»
— «Событие в русской литературе»…
— «Чудный дар»…
— «Приветствуем».
— «Дай Бог, чтоб и впредь!..»
Эту ночь я не спал. Я лежал в холодном поту, Зубы у меня стучали.
Возьмёт корректор да вместо «чудный» и поставит «нудный».
И сбросит!
Я молился, когда мне подали газету, и сказал:
— Иван! Разверни мне газету, — я не могу!
Во всех газетах, до одной, без исключения, были огромные статьи о сборнике стихотворений г-жи Пулемётовой.
Все писали восторженные статьи!
Один сравнивал её сонеты с сонетами Петрарки. Другой писал, что небо глядится в её стихи и всю природу заставляет в них глядеться. Третий восклицал:
— «Не верится, чтоб это была женщина! Вот была бы жена для Пушкина!»,
Вчера я встретил г. Пулемётова в театре.
Он летел сияющий. Полосатенькие брючки на нём весело играли. Сюртук сверкал шёлковыми отворотами.
Он меня заметил:
— А! Почтеннейший! Очень рад вас видеть! Всё не удосужился как-то зайти вас поблагодарить! Очень, очень мило написано.
Он ласково кивал мне головой.
— Ну, а дома у вас? — заикнулся я.
У г. Пулемётова сделалось удивлённое лицо.
— Что дома? Как дома? Дома ничего!
— Супруга ваша, кажется, была…
— Ах, это!
Г. Пулемётов махнул рукой.
— Прошло. Совсем прошло!
— То есть… виноват… как собственно…
— Вообразите, оказалось, что всё на нервной почве! Нервная беременность. Это бывает. Теперь, знаете, эпидемия какая-то. Все дамы нервно беременны! Оказалось пустяками! Фальшивая тревога, фальшивая тревога! — успокаивал он меня.
— Я рад, однако, что критика нашла в жене такой талант. Вы читали? Во всех газетах! Восторженнейшие отзывы! И, главное, на другой же день! Сегодня книга вышла, а на завтра же все газеты приветствовали! Что-то небывалое! Словно сговорились! Идёт книга! Удивительно! На днях второе издание. Это жену очень поддержало, придало ей сил. Эти пожелания, эти настояния критики продолжать, продолжать. Жена теперь пишет пьесу. Вот посмотрите! В этот сезон не успеет, конечно. Но месяцев через девять так, через десять…
Пари, что к первому представлению г-жа Пулемётова опять забеременеет?
Вчера я получил странную книгу.
Формат — треугольный.
В ней 36 страниц, из которых 30 — пустые.
Сначала я думал, что это какая-нибудь книжка для записи белья, отдаваемого прачке, но, перелистав, увидал, что в ней там-сям разбросаны литературные произведения.
Она издана на необыкновенно толстой китайской бумаге, вероятно, очень дорогой; вместо брошюровки связана жёлтыми шёлковыми шнурами и насквозь продушена какими-то чрезвычайно крепкими, чрезвычайно сладкими и, вместе с тем, противными духами.
Вы можете, сколько вам угодно, мыть руки, — от этих духов не отмоетесь.
Раз вы дотронулись до книги — всё погибло.
Чего бы вы ни коснулись рукой, — всё пахнет этими чрезвычайно сильными, сладкими и противными духами.
Ваше платье, ваш письменный стол, ваши бумаги.
Книга носит название:
На обороте её напечатано:
«Издано в количестве 36 экземпляров, из них 25 рассылаются истинным знатокам и любителям поэзии. Остальные 11 поступают в продажу. Цена книге теперь 1,000 рублей. Через 10 лет она будет стоить 50 копеек, потому что такова будет вся литература».
Так как не у всякого может найтись в данную минуту свободная тысяча рублей, чтоб купить эту книгу, я позволяю себе её перепечатать.
Многоуважаемый читатель! Совсем не уважаемый читатель! Дорогой читатель или, быть может, просто каналья-читатель! Почему я знаю, кто ты, читающий меня в эту минуту, далёкий, неизвестный, загадочный сфинкс?!
В этой книге нет слов, — она написана звуками. Из тридцати шести страниц только на шести кое-что напечатано, — и ты скажешь:
— Пустая книга!
Ты глуп. Ты едешь очаровательной, чудной дорогой. Куда ни погляди, — дивные виды. Сначала ты смотришь с удовольствием, с увлечением, с восторгом. Потом утомляешься. Не глядишь. Не замечаешь самых красивых видов. Ты пресыщен ими. Ты объелся ими. И ты, равнодушный, проходишь, не замечая, мимо самых красивых пейзажей, как мимо великолепного окорока ветчины после сытного обеда. Тьфу!
Но ты едешь по Сахаре. Пустыня, пустыня, пустыня. Не на чем остановить глаза. И вдруг…
И вдруг на песке лежит бантик. Голубенький бантик среди пустыни! Как он попал сюда? Кто б это мог быть? Когда? Откуда? Зачем?
И твоё воображение рисует тебе ряд картин. Молодая девушка… Её похитили бедуины… Она боролась… Она сопротивлялась… Её увлекли в пустыню… Безумный бег коней… Разметавшиеся волосы девушки, которую держат поперёк седла… Бантик, вырванный ветром из волос…
И, быть может, в эту, в эту самую минуту тёмно-бронзовый бедуин, в белом тюрбане, сверкая зубами, наклоняется к бледной, белокурой девушке, полуживой, которая лежит, разметавшись, под пальмой. Он касается её бледных губ своими чёрными, запёкшимися, сухими, огненными губами… Бррр!..
Как работает твоя фантазия! Ты уже художник, ты поэт! Ты рисуешь в своём воображении, ты сочиняешь, ты творишь!
Настоящая книга сделает тебя, тебя самого, художником, поэтом!
С книгами ведь то же. Ты читаешь первую, вторую, третью страницу с интересом, с увлечением, смакуешь. Затем ты объелся книгой, объелся мыслями, объелся словами. И равнодушно, едва замечая, проходишь мимо лучших, быть может, мыслей, не замечаешь удачнейших выражений.
Нет, проголодайся, перелистывая пустые страницы, и пусть твоя наголодавшаяся фантазия нарисует тебе целую картину по обрывку слова, который ты встретишь.
Дразнить и не утолять голода — вот лучший способ доставить наслажденье.
Не требуй ничего реального. Даже слова. Слово уже реально.
Только звуки. Ничего, кроме звуков… Ничего!
Цель писателя-художника — создать картину, вызвать настроение. Мы достигаем этого, не прибегая к словам. Одними звуками!
Кап… Кап… Кап… Кап, кап, дррр. Кап, кап, фррр. Кап, кап, мррр… Кап, кап, кап… Кап, кап, тюк, кап, кап, так. Кап, кап, тюк. Брррр… Кап… Кап… Кап, кап, кап, кап, кап, кап…
Примечание. Возьмите это произведение и прочтите его вслух, вечером, один в комнате. Прочтите раз, два раза, десять раз, тридцать, сорок, сто раз. И вам станет так скучно, скучно… Вам представится усадьба, затерянная среди тёмных и мокрых полей. Осень. Вечер. Вы одни. Мелкий осенний дождь барабанит в окно. И у вас даже явится мысль:
— Чёрт его знает, не застрелиться ли?
Какой из до сих пор известных, великих художников слова достигал таких результатов и производил такое впечатление? А?
Особенно хорошо читать эту элегию ввосьмером. Вы садитесь вокруг чайного стола и начинаете повторять:
— Кап, кап, дррр…
И вот, спустя час, вы начинаете чувствовать, действительно, невыносимую тяжесть. Словно вы в имении, в усадьбе. Заперты вместе. А кругом моросит и дребезжит по окнам мелкий осенний дождь. И вы начнёте с ненавистью смотреть друг на друга. Словно вы адски надоели друг другу. Каждому из вас делаются противны физиономии других. У вас вдруг явится желание схватить полоскательницу и бросить её в лицо соседки, захочется кусаться, драться, ругать всех. Тут можно чтение этого стихотворения и прекратить.
Брудррарах-тах-тах!
Примечание. Стихотворение это читается мужчинами. Желая прочитать в обществе это стихотворение, вы одеваетесь во всё чёрное, делаете печальное лицо и идёте в гости. Там вы говорите хозяйке дома, что у вас невыносимо болят зубы, и садитесь в самый угол гостиной. Вы сидите весь вечер, молча, отнюдь не принимая участия в разговорах, — так что, в конце концов, все забывают даже о вашем существовании на свете. И вот, когда наступает пауза в разговоре, — минута общего молчания, тишина, — вы вдруг срываетесь с места, делаете шаг вперёд и изо всех сил кричите:
— Брудрррарах-тах-тах!
Благодаря чрезвычайно удачному подбору согласных, это восклицание ваше производит совершенно такое же впечатление, как удар грома среди совершенно ясного нёба, Иллюзия полная. Сидящие на низеньких пуфах падают на пол. Дамы лишаются чувств. Кто-то разбивает вазу. У многих вылетают чашки из рук. Все бледны, все испуганы.
Тогда вы, конечно, смеясь, объясняете, в чём дело. И хозяйка благодарит вас за доставленное, не совсем обыкновенное, удовольствие.
NB. Следует остерегаться читать это стихотворение при дамах, находящихся в интересном положении. А впрочем, ничего! Пусть их!
Никто никому никогда ни про что ничего нигде и никак.
Примечание. Читать эту поэму следует в полночь. Гасят огни, все присутствующие садятся в кружок, берутся за руки и упорно молчат; Вы гробовым голосом произносите с расстановкой:
— Никто… никому… ни про что… ничего… никогда… нигде… и… ни… как…
Впечатление угнетающее. Чудится присутствие какой-то тайны. Дамы просят, чтоб поскорей зажгли огонь. Когда зажигают, многие уверяют, что видели даже, как по комнате «что-то мелькнуло».
Таково содержание этой странной книги.
Мне прислали её со следующим письмом:
«М. г.! Вы прочтёте и скажете:
— Декадентство!
Теперь все смеются над декадентством. Вон театральное общество даже маскарад устраивает 3-го февраля в Мариинском театре и будет издеваться над декадентами. Пусть!
Но всё же победим мы! Мы! Как вы презрительно зовёте:
— Декаденты!
Во-первых, это не декадентство, а импрессионизм. Желание вызвать впечатление — и только. И посмотрите вы на литературу, на живопись, на скульптуру, — разве не к тому же идёт? Да! Да! Да! Эта книга, которая теперь является такой редкостью, через 10 лет каких-нибудь будет самым обыкновенным явлением. Других книг и не будет. Вся литература будет только такая.
Смейтесь, — мы, всё-таки, победим!»
К читателю. Прилагаемые произведения представляют собою два отрывка из двух романов. Первый — из аристократической жизни — принадлежит перу «постоянного читателя газет», мещанина Сидорова, и написан им, как говорит автор в предисловии, «на основании догадок, толков и наблюдений над свершающимися фактами общественной жизни». Другой роман, рисующий деревенскую жизнь, принадлежит перу графини Зизи Загорецкой. В предисловии, написанном голубыми чернилами на японской бумаге, говорится, что «роман этот, представляющий точную фотографию современной крестьянской жизни, направлен ко благу отечества и написан на основании личных летних наблюдений, рассказов одного бывшего штаб-ротмистра, а ныне земского начальника, а также постоянного чтения журнала „Гражданин“». Оба эти отрывка войдут со временем в наш колоссальный, необъятный по размерам труд, который будет носить название:
«Как русские понимают друг друга».
В 12 часов дня в роскошных покоях графа Закулды-Закулдайского сидели гости, ели ломтями ананасы и пили большими стаканами шампанское.
— Господа, — воскликнул, поднимаясь с места, граф Егозин, — позвольте провозгласить тост! За скорейшее возобновление крепостного права!
— Ура! — дружно грянули все присутствующие и полезли чокаться с графом.
— Да, любезнейший граф, — сказал князь Болтай-Болдаревский, — конечно, в возобновлении крепостного права единственный путь к спасению России. Но не следует забывать о другой, весьма важной реформе, которая должна сопутствовать. О введении всеобщего, повсеместного и ежечасного дранья. Лоза! Лоза, — говорю я, — вот орудие. От розги произрастёт то древо жизни, которое покроет тенью благополучия родную Русь!
— Ура! — крикнули было присутствующие, но их остановил князь Тугоуховский-младший:
— Да! Но не разучился ли наш распущенный народ пороться? Не потерял ли он привычки?
— Не потерял! — с живостью воскликнул граф Егозин. — Не потерял! Напротив, народ только и жаждет, чтоб его пороли! Со мной был случай…
— Неужели вас? — с испугом воскликнула княжна Кики.
— Не меня, а я! — внушительно отпарировал граф. — Гощу я в деревне и куда ни пойду, мужик за мной, погорелец. У меня в деревне, надо вам сказать, берёзовый лес чудный. Ходит за мной и канючит: «берёзки бы мне, ваше сиясь!» Не могу я в толк взять: чего ему от меня нужно? Но вдруг меня словно осенило, «Эврика!» Завёл я его в лес, разложил и всыпал: И что ж вы думаете? — успокоился! Встал, почесался, сказал: «здорово». Сам признал, что ему это здорово. И побежал стремглав поделиться радостью с семейством. С тех пор он больше не нищенствовал. А к высшим преисполнился такого благоговения, что, как завидит меня издали, бросается бежать сломя голову других о моём приближении оповещать!
— Да, но земство! Земство! — воскликнул барон Гамбринус. — Земство — вот наша язва. Земство, которое ходатайствует об окончательном упразднении порки!..
— Какое это земство? — с удивлением спросила княжна Мими.
— А вот, которое о дорогах заботится. Дороги строит.
— Ах, это! — рассмеялась княжна. — Его надо упразднить. Кузен Поль отлично говорит. Вы знаете, — он «вице». У него уж и проект готов. Земские собрания разгонят при помощи пожарных!
— Как так пожарных? — заинтересовалось всё общество и даже перестало пить шампанское.
— А так! Как соберутся земские в собрание, окружить дом пожарными и пустить воду из брандсбоев в собрание. И разгонять не надо, — сами разбегутся.
— Но кто ж тогда с дорогами будет возиться? — наивно спросила баронесса Нини. — Такое неприятное дело!
— Поль говорит: «мы». У него и на это проект готов. Он «вице», но когда его сделают «самим», он говорит: «Прикажу, чтоб крестьяне не смели в город ездить. Чего им там делать? Пусть дома сидят и землю пашут. Вот и не нужно будет никаких дорог». Просто, хорошо и экономия.
— Всё это так, — меланхолически воскликнул князь Репов-Морковский, — всё это так! Но у нас есть ближе враг, которого надо упразднить. Суд присяжных так называемый! Суд, где говорят людям: «убей мать твою, и отца твоего, и детей твоих, и мужа твоего, и всех ближних твоих — и приходи к нам, оправдаем!» Суд, где проповедуют: «Убей!» «Укради!» «Прелюбодействуй!» Вот язва! Вот что надо упразднить прежде всего.
— Да! Упразднить! И, кроме того, пересмотреть уложение! Теперь его пересматривают, но разве это пересмотр? — воскликнул граф Забодай-Бодаевский. — Пересмотреть и, вместо всякого суда, ввести просто смертную казнь. Вешать просто и вешать за ребро!
— За ребро! Это очень стильно, — за ребро! — протянула графиня Додо и вытянула свои ножки в ажурных чулочках.
— Да, но прежде всего надо упразднить школы, — пискливым голосом воскликнул юный графчик Подскрёбыш-Закатальский, — школы упразднить!
— Какие?
— Всякие!
— Я не понимаю даже, — воскликнула, пожав плечами, баронесса Лили, — зачем грамота, когда нечего читать? Что может мужик прочесть в наших так называемых толстых журналах? Я поняла бы ещё, если б мужиков учили французской грамоте. Там хоть есть литература!
— Ça viendra![183] — успокоил её на самом лучшем французском языке Тугоуховский-младший и, обратившись к сидевшему тут же монакскому посланнику, шутливо спросил его:
— Ты что же сидишь, как кикимора? Что скажет Европа, если ввести такие реформы для русского народа?
— Русский народ — свинь! — улыбнулся тот. — Еуроп нишево кафарить не будет. Сэки, дюша мой, зделай твае одолженые!
Все рассмеялись, бодро допили шампанское и поехали всей компанией к Палкину, где и спросили двухрублёвый обед.
Было 11 часов утра. Только что вставший пьяный мужик Никита Бегемотов бил свою жену Анисью и говорил странные и непонятные слова.
Многострадальная пьяница-женщина после двадцать второго удара спросила:
— За что ж ты меня бьёшь?
— Кого люблю, того и бью! — отшутился Никита. — Пошла стряпать! Сейчас к нам придут гости. Ты что нынче готовишь-то?
— Курицу с рисом! — ответила Анисья.
— Самый лучший способ, как дешевле всего приготовить курицу, такой: взять у соседа потихоньку курицу, ощипать её живою и положить в самовар. И чай «скуснее», и курица уварится.
В это самое время в избу вошёл мужик Аким.
Войдя, он, конечно, не перекрестился, потому что у Никиты, который учился в земской школе, образов в избе не было, а в так называемом переднем углу висел портрет Фердинанда Лассаля.
Вошедший Аким и Никита ударили, по грубости нравов, друг друга по уху, меряя силу, обругались самыми ужасными словами, и между ними произошёл следующий шутливый разговор:
— Водку пьёшь?
— Пью.
— В трактир ходишь?
— Хожу.
— Подати платишь?
— Замолол![184]
Все расхохотались, и Аким с Никитой, в ожидании завтрака, выпили ведро водки и пошли развлекаться жестоким обращением с животными.
Они вырвали ногу бегавшей курице, завязали узлом хвост корове, выломали четыре особенно выдававшихся ребра у бедной, старой лошади и повесили за задние ноги собаку, привязав к её морде за хвост кошку, так что весь двор наполнился адским рёвом, и они не слыхали, как подъехал уездный земский начальник взыскивать подати.
Аким и Никита немедля убили уездного земского начальника, спрятали труп в солому и пошли завтракать.
— Подкрепим свои силы, — сказал Никита, — а потом составим прошение, что мы голодающие, и поедем к соседнему помещику рубить его лес!
— Отлично! — смеясь, сказал Аким. — Но как же мы поедем назад в темноте? Это далеко!
— А мы подожжём его усадьбу! — захохотал Никита.
— Ура! — воскликнул Аким и стал пить водку.
Так живёт русский народ!!!
М. г., г. редактор!
С удовольствием прочитав в вашей уважаемой газете несколько случаев излечения земляникой, прошу принять и от меня случай, имеющий, как мне кажется, очень важное общественное значение. В прошлом году, в июне месяце, я нечаянно, в нетрезвом виде, упал и сломал себе руку. Так как время было земляничное, то я и ел всё время землянику. И что же? Благодаря землянике, сломанная рука не замедлила срастись! Свидетелями этому могут быть все мои домашние. Все они под какой угодно присягой не откажут подтвердить, что рука у меня действительно, срослась и что я ел землянику. Конечно, в это время были призываемы и доктора, которые накладывали мне гипсовые повязки, бинтовали руки в лубки и делали тому подобное. Но я приписываю исцеление, конечно, отнюдь не их искусству, а доселе мало известным и оценённым свойствам означенной земляники. С тех пор, уважаемый г. редактор, я пью не иначе, как крюшон, и. кладу в него всегда землянику. И что же? Более я не падаю и рук себе не ломаю. Так что землянике следует приписать ещё и удивительное предупреждающее от заболеваний значение. Для тех, кто пожелал бы лечиться указанным мною способом, спешу сообщить, что на каждую сломанную руку следует съедать по три фунта земляники в день. В интересах ознакомления с народной медициной, было бы крайне интересно познакомиться с действием другой русской ягоды — клубники. Было бы крайне важно, чтобы кто-нибудь сломал себе ногу и попробовал есть после этого клубнику. Не отзовётся ли кто-нибудь?
Уважаемый редактор (с сожалением употребляю это немецкое слово)!
Всегда с удовольствием читаю вашу газету и от души рад, что упраздняете немецкую медицину при помощи простых, народных средств. Позвольте вам передать вкратце замечательный случай, бывший лично со мной. Как у меня от земляники выросла нога.[185] В прошлом году в это самое время был я на китайской войне и принимал деятельное участие в осаде посольств. Там я был ранен бомбою в ногу навылет, и доктора отняли мне вышеозначенную ногу начисто, так что образовалось совершенно гладкое место, как бы зеркало. Время было земляничное. Я принялся есть эти сочные ягоды, — и что же? Через три дня на вышеуказанном гладком месте у меня, к общему удивлению, вырос ноготь. Далее, более, — из ногтя образовался палец, Я всё продолжал есть землянику и смотрел, что из этого будет. Палец постепенно превратился в целую ногу, пышно расцвёл и покрылся пальцами. Нога росла не переставая, и чем больше я ел земляники, тем больше росла нога. Так что я, в конце концов, предался ужасу. Но тут подоспело малинное время. Я начал есть малину, отчего дальнейший рост ноги прекратился. А кто бы стал сомневаться во всём вышеизложенном, того я попрошу пожаловать ко мне на квартиру, где осматривать мою ногу могут все желающие. Таково изумительное действие простой, русской земляники.
Крепко жму вашу руку. Моя нога вам кланяется.
Многоуважаемый г. редактор! Вы так много занимаетесь вопросами о средней школе и о землянике, что позвольте вам предложить проект. Почему бы не ввести в реформированной средней школе землянику? Об удивительном влиянии этой ягоды на психологический мир ребёнка позвольте мне рассказать вам следующий случай, бывший с моим собственным сыном Петром. Собственный сын мой Пётр трёх лет отроду, с шестимесячного возраста отличался удивительной наклонностью брать и есть без спроса всё съестное: баранки, сухари, приготовленное для котлет сырое мясо, конфеты и проч. Не особенно давно он даже съел (без особого вреда для здоровья) катышки, приготовленные для отравления крыс. Так что мы прозвали сына Петра «маленьким страусом». Но вот недели две тому назад — время было земляничное! — жена моя приготовила для варенья шесть фунтов спелой, необыкновенно сочной земляники, по 12 копеек за фунт. Земляника была положена в решето, и не успел никто досмотреть, как сын мой Пётр, по прозванию «маленький страус», подобрался к шести фунтам земляники и съел их все. И что же? После этого малютка заболел. Случай этот так повлиял на сына моего Петра, что он более никогда ни до чего положенного съестного без спроса не дотрагивается! О таком удивительном случае морального воздействия земляники на юношество считаю долгом до сведения вашего, а вас прошу до вести до сведения читателей вашей уважаемой газеты.
Милостивый государь и уважаемый г. редактор!
Теперь очень много пишут о целебных свойствах земляники. Позвольте же мне рассказать вам, как я, единственно благодаря землянике, был спасён от смерти. Да, истинно могу сказать, этой удивительной ягоде я обязан тем, что ныне живу, а не нахожусь в мрачных обителях Тартара, как говорили древние. Было это ровно 42 года тому назад, когда о целебных свойствах земляники ещё и в помине не было, а все смотрели на неё, как на ягоду наслаждения.
Человек я в те времена, был молодой и красивый, а потому и был в белом коломенковом костюме. Время было земляничное. Был я большой ходок по части уязвления дамских сердец, а потому и поехали мы всей компанией кататься на лодке по реке Фундуклеевке. Взяли мы, как сейчас помню, балыку, колбасы копчёной, колбасы варёной, а сардинок тогда ещё не было. Конечно, хлеба. Я же, для большего успеха в уязвлении сердец, взял столь любимой дамами земляники. Пришли мы на берег Фундуклеевки и расположились, как теперь называют, пикником. Все сели и выпили, и я, придя в радостное настроение, начал прыгать и, то садясь на землю, то с неё вскакивая, делать разные курбеты для уязвления дамских сердец. Так как человек я был весёлый и очень остроумный, то мною все были очень довольны, и никто не упускал смеяться. Долго ли так продолжалось, теперь я не припомню. Но только внезапно раздался резкий крик, и всеобщая весёлость приняла размеры, свойственные скорее богам Олимпа, чем смертным жителям земли. Оказалось, что я, садясь на землю для курбета, сел как раз на приготовленную мною для дамского пола землянику. О действии сего на мои коломенковые панталоны предоставляю вам судить, любезный читатель!
Но юность беспечна, — многие думали, что я сделал это нарочно, по свойственному мне остроумию. Но я огорчился и, не будучи в таком виде в состоянии принимать участие в утехах с приятными предметами, после такого пассажа с горестью в душе ушёл домой.
И что же? Они, то есть вся компания, поехали кататься в лодке, перевернулись и утонули. А я, как отсутствующий, не утонул. С тех пор я без слёз не могу видеть земляники. И когда подают к столу мою спасительницу, — я плачу и говорю:
— Истинно велика это ягода, если я доныне, благодаря ей, живу на свете.
Прошу огласить этот поразительный случай спасения от смерти земляникой в вашей почтенной газете…
С отменным к вам, милостивому государю, почтением имею честь быть вашим, милостивого государя. слугою отставной секунд-майор
.
М. г., г. редактор!
В настоящее время, когда на очереди, так сказать, земляника и ей отводится так много места в нашей уважаемой печати, позвольте мне сказать, чрез посредство вашей почтенной газеты, что не одна земляника имеет такое могущественное целебное значение. Не лишён его также и арбуз. Арбуз, при умелом его применении, может производить потрясающее действие на душу человека, к сожалению до сих пор мало известное в нашей психиатрии.
Позвольте рассказать вам то, что случилось в моей семье.
Кухарка моя, именем Василиса, при других достоинствах, имеет ужасно сварливый и неприятный характер. Что нам пришлось от неё вынести, одному только Богу известно! Однажды она разбросала по полу вареники и топтала их ногами, крича:
— Вот вам, черти окаянные! Будете знать вареники!
В другой раз при гостях плюнула в сметану. В третий — измазала моей дочери голову свежей икрой, приготовленной для блинов, так что пришлось к блинам счищать икру с моей дочери. Да всего и не перечесть!
Я пробовал прибегать к лечению её земляникой. Запустил однажды в неё целый фунт. Но эта неизлечимая баба только воскликнула:
— Самим жрать нечего, а в людей земляникой пущаете!
Я получаю в месяц 150 рублей. Ну, как же мне жрать нечего?
Так же безуспешны были и все другие способы: малиной, вишнями. Пробовал пускать в неё даже чёрной смородиной. Но ничего! Наконец, чтобы досадить подлой бабе хоть чем-нибудь, я прибег к крыжовнику. А именно: насыпал Василисе в постель мохнатого, колючего крупного крыжовника. Но скверная женщина, обозлясь после бессонной ночи, осыпала всю нашу семью ещё тягчайшими оскорблениями. И вот на днях, когда дерзости её перешли все границы, я разъярился и ударил её по голове арбузом (время было арбузное). И что же? Арбуз разлетелся на восемь частей, а женщина, на которую до сих пор ничто не действовало, заплакала слезами раскаянья. С тех пор Василиса совершенно лишилась своего характера. Больше от неё не слышно ни одной дерзости. Она тиха, послушна, и когда глядит на меня, — в глазах её отражается спасительный страх. О таком действии арбуза на русский народ считаю долгом довести, через посредство вашей уважаемой газеты, до сведения всех, кому приходится иметь дело с народом. Бейте его арбузом!
Ваш слуга, отставной юнкер
Из почтения к смерти даём сегодня место запискам одного самоубийцы
Самоубийца — жилец, недавно переехавший с дачи на квартиру.
Это придаёт его запискам злободневный интерес.
Сначала идёт эпиграф в стихах:
Снял а себе небольшую квартиру,
Чтоб дня занятий иметь уголок.
Ну, и схожу я за это в могилу!
Повесть читая, готовьте платок…
Из каких-то старых куплетов.
Затем следует дневник.
22 августа.
Квартирка — рай.
Правда, сейчас она напоминает «драматическую» декорацию Городского театра.
Стены замазаны пальцами. Кой-где заплёваны. Кой-что облупилось. Обои оборваны.
Но хозяин обещал кой-где подмазать, кой-где подклеить, — и будет рай.
Главное — свой уголок. А то что это?
Живёшь по гостиницам, — и сам себя презираешь.
Стул, на котором сидишь, и тот хозяйский.
То ли дело своя квартира: уголок, тишина, спокойствие, обед домашний.
На службу от радости не ходил.
24 августа.
На службу не ходил: покупал мебель.
Одесские мебельные торговцы — милейший народ.
Узнавши, что я обзавожусь обстановкой, приняли во мне самое горячее участие.
Вещи накупил все «случайные».
Комод, например, был заказан известным миллионером X., но не взят им по каким-то посторонним соображениям. Гардероб предназначался для г-жи Y., да не взят, потому, что она ещё больший себе заказала.
Что ни вещь, то каким-нибудь миллионером для себя была заказана.
Знай теперь Ивана Ивановича Курицына, — какая у него обстановка!
Миллионеры для себя готовили, а я на этом сидеть буду!
26 августа.
Сегодня утром надел чистое бельё, попрощался с детьми, со слезами обнял жену и пошёл подписывать с домовладельцем контракт.
Нельзя же! Подписание контракта, лишение, так сказать, себя всех прав, — в некотором роде, «гражданская смерть»!
Об этом я много в газетах читал.
Газеты, однако, по обыкновению, врут.
Контракт, оказывается, совсем уж не такая страшная вещь. Где ж там «лишение всех прав». Вечно преувеличивают! Так, — лишение некоторых особых прав и преимуществ, как за мошенничество на сумму менее 300 рублей.
Не более!
В контракте 127 пунктов и каждый из них начинается словами:
«Я, наниматель, обязуюсь».
Немножко смутил меня только один пункт:
«Г. домовладельцу или доверенному его лицу предоставляется право постоянного доступа во все нанятые мной помещения, с целью осмотра, согласно ли сему контракту и в должной ли чистоте и исправности таковые содержатся».
«Постоянного доступа». Гм…
— Но ведь, надеюсь, не пойдёте же вы, например, ночью в спальню моей супруги, посмотреть, чисто ли?
Г. домовладелец поморщился:
— Гм… Оно, положим, интересно бы, но, пожалуй уж так и быть, не пойду!
Очень снисходительный человек!
27 августа.
Домовладелец — человек гуманный.
Увидал, когда мы переезжали, что рояль везут, — приказал немедленно рояль продать.
— Я, — говорит, — этой гадости у себя в доме не допускаю — других жильцов беспокоить будете.
Какая заботливость о жильцах!
Продал за бесценок.
Жена, конечно, плакала: она у меня музыкантша и отлично Шопена играет. Рояль за нею в приданое был дан. Очень рыдала
Но что мне на жену обращать внимание. У меня есть домовладелец.
Я теперь не жены должен слушаться, а домовладельца.
28 августа.
Домовладелец наш — светлая личность.
Немножко строг.
Но это мне, знаете ли, даже нравится.
Это хорошо, когда над собой строгость чувствуешь. А то живо распустишься!
А тут всё-таки и дома над тобой начальство есть. Спокойнее.
Собаку у меня увидал, — воспретил:
— У меня, — говорит, — собак держать не дозволяется.
Собаку немедленно отравил стрихнином.
Кошки тоже не позволил.
Кошку взял, посадил в мешок, отнёс на Молдаванку. Там три раза мешок в воздухе перевернул, чтоб дорогу забыла, подлая, — и бросил.
Взял извозчика и поскорее уехал
Детей тоже хозяин велел убрать.
Жена, правда, начала было протестовать:
— Этого в контракте нет
— Мало ли, — говорит, — madame, жильцы какую гадость начнут делать, — нельзя же всё в контракте предусмотреть.
Такой вежливый: жену всё-таки «madame» назвал.
А детей посоветовал кому-нибудь подкинуть…
— Дети, — говорит, — стены пачкают.
Так и сделали.
Детей развёл по разным улицам и бросил.
Пусть их в городской приют возьмут.
Оно без детей даже лучше.
Зачем мне дети? У меня домовладелец есть.
На службу, занятый всеми этими делами, не ходил.
30 августа.
На службу не ходил снова: голова болит, всю ночь не спал.
Всю ночь мне снилось, будто я журналистом сделался и меня газета, из конкуренции, на остров Крит корреспондентом отправила.
Я будто бегу, а в меня инсургенты стреляют.
Просыпаюсь, — пальба. «Бац! Бац! Бац!»
Думал, что случилось на Одессу нашествие неприятелей и наш дом приступом берут.
Оказывается — нет.
Это мебель, для миллионеров сделанная, рассыхается и трескается.
И ведь как громко: совсем как из ружья:
— Бац!
Хорошо ещё, что эта мебель к миллионерам не попала. Все бы миллионеры в Одессе от страха перемёрли: подумали бы, что к ним разбойники забрались.
2 сентября.
Странные вещи делаются с газетой.
То газету в 6 часов вечера подадут, а то и совсем нет.
— Где, — спрашиваю, — газета?
— А её, — горничная говорит, — дворник выкурил. «Всё одно, — говорит, — ничего антиресного Дрейфусовское дело в том же положении».
Оказывается, газета потому запаздывает, что её сначала дворник, потом хозяйский кучер, затем соседский лакей читают. Все Дрейфусовским делом интересуются.
— То-то мне её всегда в масляных пятнах подают.
— Так точно, — горничная поясняет, — это куфарка пальцами. Дрейфусовским делом антиресуется, потому и пачкает.
Скажите, какая интеллигентная женщина.
Да и у горничной лицо тоже не совсем обыкновенное. И притом где-то я её видел. Где только? Не припомню.
— Акромя того, — горничная говорит, — куфарка приказала вам сказать, чтобы вы газету переменили. Она другую любит читать: «Та, — говорит, — антиреснее, там пишут, как в Париже Мазепу поймали. Ишь, где очутился». И дворник тоже подтвержает, что та газета антиреснее.
Решил для кухарки, кучера, лакея и дворника и ту газету, где про Мазепу пишут, выписать.
Пусть, так сказать, собственный орган имеют а моей газеты не задерживают.
5 сентября.
Горячего третий день не варили. Питаемся колбасой.
У хозяина там что-то с городской управой вышло. Спор. Управа говорит:
— Вам столько-то за воду заплатить нужно.
А хозяин говорит: «столько-то».
— Не сдамся, — говорит, — управе! На своём поставлю.
Ну, краны и заперли. Жена сегодня три часа в обмороке лежала, а отлить было нечем.
7 сентября.
Сегодня так пить захотелось, даже на службу пошёл: напьюсь, мол.
Оказывается, что меня со службы давно уж выгнали.
Я тут со всеми этими квартирными делами на службу не ходил, меня и выгнали. Пошёл начальство упрашивать, — велели вон идти.
— Вы, — говорят, — на себя посмотрите: на что вы похожи стали. Пьёте всё!
Хорошо «пьёте»! У человека воды капли во рту не было, а они «пьёте».
Просто не умывался.
«Неумытого от пьяного не умеют отличить!» Публика!
Хотя лицо у меня, действительно, того… На арапа стал похож.
11 сентября.
Делать нечего. Так жажда проклятая замучила, — кой-что из жениных вещей заложил, пошёл в городскую управу, за домохозяина 172 рубля заплатил.
Воду в краны пустили.
Однако горячего опять не ели. Кухарка в суп, кроме мяса, ещё и рыбу положила. Чёрт знает что.
— Вы на неё, — горничная говорит, — барин, не сердитесь. Это она от огорчения сама не помнит, что делает.
От какого огорчения?
— Господина Пикара в тюрьму посадили. Очень это на неё подействовало.
Но где я раньше нашу горничную видал!
12 сентября.
Объяснилось!
Горничная сегодня жене такой скандал закатила:
— Я, — говорит, — не посмотрю, что вы барыня! Я сама барыня. Я цельное лето в кафешантане служила и шинтанетки пела!
— Как «шинтанетки»?
— А так, — говорит, — где в кофешантаны шинтанеток берут? Известно, в рекомендательном бюро! Мы завсегда так: летом в шинтанетках, зимой в цирке в балете танцуем, а в промежутках своим делом занимаемся: горничными служим.
И тут же, для доказательства, такую шансонетку спела, что жена в обморок упала, да и я покраснел.
— Я, — говорит, — по-французски могу, «сразы Нельсон» есть умею. У меня все господа, которые у вас теперь бывают, ручки целовали. Да и муж ваш мне букет поднёс.
— Д-да! Вон оно, где я горничную раньше видал…
Мартобря, неизвестного дня.
Жена уехала. Горничная ушла: балетные репетиции, говорит, начались. Домовладелец иск подал: как я смел за него в управу платить. Судебный следователь к суду привлекает «за подбрасывание детей».
Finita la comedia.
На этом дневник прекращается: автор покончил с собой.
Он пал жертвой квартиры и прислуги.
Так сказать, застрелился на самую злободневную тему.
Я сделал всё, что может сделать действительно прекрасный человек.
Я терпеливо выслушал, как барабанила на рояле какая-то девица, с очень бледным лицом, но зато красными глазами.
Девица, очевидно, училась музыке в кулинарной школе и потому играла Листа так, словно рубила котлеты.
Но я даже не крикнул в середине пьесы:
— Довольно!
Потому что девица рубила на рояле котлеты с самыми лучшими намерениями.
Напротив, её игра привела меня даже в некоторое умиление:
— Вот какая милая девица! И не умеет играть, а играет. Потому что с благотворительной целью. Дай ей Бог хорошего жениха!
Затем я так же терпеливо прослушал, как какой-то добрый молодой человек, одарённый хорошим сердцем, но, к сожалению, вовсе не одарённый голосом, тоже без всяких дурных намерений, кричал что-то на публику по-итальянски.
Далее я прослушал несколько уж настоящих итальянских певцов, но из слабосильной команды.
Заплатил за бокал тёплого Эксцельсиора столько, на сколько я мог бы выпить целую бутылку хорошего холодного шампанского.
Словом, совершил в пределах своих всё возможное и сел на диванчик смотреть, как будут танцевать с благотворительной целью.,
Я очень люблю благотворительные балы, где богатые, танцуя в пользу бедных, так сказать, протягивают им ногу помощи.
Я чувствовал себя отлично, как человек, который только что совершил в пользу ближних несколько подвигов, и под звуки вальса с удовольствием думал о только что сделанном мною добре.
Я думал о том, как скверное шампанское превратится в хороший квас и утолит палящую жажду бедного и угнетённого семейства, имеющего тем не менее только что новорождённого младенца и следовательно не забывающего об удовольствиях.
Труженик-отец входит в бедную хижину, высоко держа бутылку кваса.
Он был в благотворительном обществе, и ему выдали на квас.
— Квас! Квас! — радостно восклицает изнывающее от жажды, по случаю отсутствия воды в водопроводе, семейство.
И в бедной хижине наступает маленький праздник.
Мать семейства достаёт купленный на трудовые деньги штопор и квас бережно разливают по стаканам, составляющим единственное достояние бедной семьи.
Из бутылки первым долгом появляется таракан.
Квас пьют, а таракана отдают для забавы двухлетнему малютке.
Малютка, ещё никогда в жизни не пивший кваса, с удовольствием обсасывает таракана и начинает им весело играть.
И так весело, радостно в бедной хижине….
— А скажите, милостивый государь, что вы обыкновенно принимаете после благотворительных вечеров: слабительный пряник или Гуниади-Янос?[186]
Этот вопрос принадлежал господину средних лет и безукоризненной внешности, севшему рядом со мной на диванчик.
— То есть как: что я принимаю?
— Ну, да! Что вы принимаете? Ведь должны же вы что-нибудь принимать, если накануне выпьете благотворительного Эксцельсиора?
— Я ничего не принимаю.
— Ага, у вас значит хороший желудок. Ну, а мой желудок вовсе не склонен заниматься благотворительностью… Нужно что-нибудь принимать. И я не понимаю, почему у нас нет до сих пор благотворительных пряников.
— Благотворительных пряников?
— Ну, да, пряников, продаваемых. с благотворительной целью. В пользу какого-нибудь общества. На эти деньги точно так же можно было бы выстроить приют, школу, богадельню или что-нибудь в этом роде. Ведь есть же у нас благотворительные спектакли, балы, концерты, благотворительное шампанское, цветы, благотворительный чай, сладкие пирожки, даже благотворительные конверты для визитных карточек. Почему же не быть и благотворительным пряникам? Мы танцуем, смотрим, слушаем, пьём, едим, обмениваемся знаками вежливости с благотворительной целью. Отчего бы уж нам всё, что мы ни делаем, не делать непременно иначе, как с благотворительной целью. Так чтобы была уж не жизнь, а одна сплошная благотворительность. Чем ушибся, тем и лечись. С благотворительной целью испортил себе желудок, с благотворительной его и поправил. Бедным двойная польза.
— Виноват, судя по вашему тону, вы восстаёте против…
— Благотворительности? Нет, я только против чрезмерно широкого развития благотворительности. Я нахожу, что семь благотворительных спектаклей, два благотворительных бала, штук пять вечеров да штуки три концертов в неделю — это немножко много даже и не для такого маленького города, как Одесса. Можно раз выпить тёплого шампанского и промолчать, но когда вас каждый день поят тёплым шампанским, — возопишь, от глубины желудка возопишь!
— Я удивляюсь, как этот маленький косвенный налог…
— Во-первых, милостивый государь, всякий благоразумный человек прямые налоги предпочитает косвенным. Прямой налог я так и включаю в свой бюджет. А косвенный! Шут его знает, за что и сколько с меня возьмут косвенного налога. Если я знаю, что билет за вход стоит пять рублей, бутылка шампанского — девять, человеку на чай — рубль, итого шестнадцать, то я соображаю, стоит это удовольствие 16 рублей или не стоит. Иду или остаюсь дома. А тут как вы сообразите? На прошлом вечере программ не продавали, а на этом сидит дама патронесса и программы продаёт. Сюрприз! Косвенные налоги — это всегда неожиданные расходы. А неожиданные расходы может делать только тот у кого есть и неожиданные доходы.
— Например?
— Например, хотя бы доктора. Вдруг его сюрпризом ночью к тифозному больному требуют. Ну, отчего ж и не выпить на благотворительном балу тёплого шампанского за здоровье тифозного больного. А я, милостивый государь, помещик, и у меня в имении никаких тифозных сюрпризов, к сожалению, не бывает. Ни свиньи не начнут ни с того ни с сего пороситься, ни кукуруза, где её не посеешь, среди степи вдруг не вырастет, ни яблони зимой сюрпризом не зацветут. У меня доходы определённые, такими же должны быть и расходы. Конечно, я говорю с точки зрения человека благоразумного. Если нужно деньги всевозможным благотворительным учреждениям, пусть бы и устроили эти учреждения известный прямой налог на свои надобности. Чтоб я заплатил, сколько там следует, но зато на всё остальное время от всякой благотворительности был свободен. На балы ходил бы только тогда, когда мне хочется. Спектакли посещал бы только те, которые меня интересуют, шампанское пил бы только холодное. Вообще чувствовал бы себя человеком, а не благотворителем. Жил бы, а не благотворительствовал.
— Разве вы теперь…
— Не живу, а благотворительствую. Благотворительность у нас заела всё. Погубила театр. Если я могу тратить на театр в месяц пятьдесят рублей, то, значит, больше я не в силах. А если я должен побывать на десяти благотворительных спектаклях, — и каждый раз заплатить по пяти рублей, — то, значит, я больше в театр не пойду, хоть бы там раз-Беллинчиони пели! Я хочу «Гугенотов» слушать, а меня заставляют «Аиду» смотреть. Я хочу на «Короля Лагорского» пойти, а должен идти на «Фауста».
— Почему же должны?
— Потому что дамы билеты присылают. Благотворительность погубила концерты. Приезжает действительно первоклассный артист, а я так разных благотворительных девиц, на рояле барабанящих, наслушался, что у меня гроша нет. Книги — и те с благотворительной целью издаются! Тут бы себе интересное что-нибудь купил, а перед вами сборник в пользу голодающих или холодающих! «Неужели же я таким негодяем буду, что Гаршина читать стану, а холодающих так на морозе оставлю!» Ну, и покупаешь вместо книг благотворительные сборники. Вместо «Гугенотов» «Лючию» в 20-ый раз слушаешь; вместо артистов тебе какие-то помощники присяжных поверенных поют; наконец, вместо книг уж сборники читаешь! Помилуйте, тут и отупеть можно. С благотворительной целью, но отупеть. Это не благотворительность, милостивый государь, а благотворительное помешательство. Вы читаете газеты?
— Иногда.
— Вы прочитайте любой отчёт о каком-нибудь торжественном обеде. В конце обеда непременно кто-нибудь делает какое-нибудь благотворительное предложение. Благотворительность даже на десерт! И тут же немедленно «составляется фонд».
— Что ж, это очень хорошо, что фонд составляется.
— Но, позвольте, разве я за тем обедать хожу, чтоб фонды составлялись? В конце обеда я привык к десерту, а мне вместо фруктов подписной лист подносят. Поймите, что я говорю не о денежной стороне дела. Я даже готов, чтоб специальный благотворительный налог ввели, но я не желаю, чтоб благотворительность меня подкарауливала за каждым углом. Чтоб я должен был остерегаться её каждую минуту. Чтоб она проникала всюду и везде. Помилуйте! Захотели устроить одному почтенному человеку обед. Почтенный человек по скромности от обеда отказался. И вдруг нашёлся кто-то, предлагает, чтоб деньги, назначенные на обед, пожертвовали с благотворительной целью.
— Но ведь цель такая симпатичная!
— Цель может быть и очень симпатичной, но, ради Бога, обед-то тут при чём же? «Зачем обед, — лучше с благотворительной целью». Я хочу почтить юбиляра, провести несколько часов в его обществе, увидеться с коллегами, обменяться мнениями, а мне говорят: «вместо всего этого дай пять рублей и сиди дома». Логика в этом где, — я вас спрашиваю, — логика? И знаете, сколько на этот благотворительный призыв откликнулось? Из ста пятидесяти человек девятнадцать! В остальных, я уверен, логика возмутилась против этого; Да-с, именно логика. Потому что это уж не благотворительность, а какие-то паульсоновские анекдоты в лицах. Вы помните этот назидательный анекдот из назидательной паульсоновской хрестоматии? «Один богатый и добрый человек позвал к себе гостей на форели. За завтраком подали закрытое блюдо, и добрый человек, открыв его, сказал: „Господа, здесь, вместо форелей, червонцы, — я лучше решил форелей не покупать, а те деньги, которые бы на них истратил, отдать бедным“. И гости, — говорит Паульсон, — разошлись довольные». И, вероятно, голодные. Конечно, всё это очень трогательно. Но ведь таким образом и до геркулесовых столбов дойти не трудно. Пригласить гостей, накормить их щами с кашей, «а вместо индейки, господа, я пожертвовал три рубля с благотворительной целью». Зачем индейка, — лучше с благотворительной целью. Зачем фрак, — лучше пиджак с благотворительной целью. «Что это вы в нитяных перчатках танцуете?» — А я, вместо того, чтоб перчатки купить, два рубля с благотворительной целью внёс. Зачем вы едете в гости, — лучше дайте рубль с благотворительной целью и сидите дома. Я не против благотворительности, но против того, чтоб она меня преследовала по пятам, доводила до галлюцинаций!
— До галлюцинаций?
— Да-с. Вы знаете, что такое в Одессе жить совестливому человеку? Невозможно. Вы хотите посидеть вечерок дома, а тут «Кармен» с благотворительной целью дают, и внутренний голос вам шепчет: «ах ты, такой сякой! Ты вот дома сидишь, а нынче „Кармен“ с благотворительной целью ставится. Да ещё в пользу акушерок. Что ж акушерки будут делать, если ты дома сидеть будешь? Акушерки — они бедные». Ну, и идёшь с акушерской целью «Кармен» смотреть. Вы оперетки терпеть не можете, а тут «Горячую кровь» в пользу недостаточных младенцев дают. Опять внутренний голос тебе твердит: «бедненькие младенчики, голенькие, босенькие, а ты, свинья, даже оперетки для них посмотреть не хочешь». Ну, и идёшь. Я удивляюсь ещё, как до сих пор дагомейки в пользу какого-нибудь «общества вспомоществования образованным женщинам» не танцевали! Это изумительно! Визиты знакомым хотите в новый год сделать, у хорошеньких женщин ручки поцеловать, — и тут тебе: «зачем ручки дамам целовать? Лучше вы пять рублей с благотворительной целью пожертвуйте!» Выходишь на подъезд, лошадей тебе подают, — а они на тебя, так и кажется, глядят: «Что ты, свинья, на нас ехать собираешься, только гонять нас хочешь, — лучше бы ты карточки в благотворительных концертах разослал». Тут же тебе и газетная статья вспоминается, что какое-то благотворительное общество на эти самые деньги каменный корпус строить собирается. Прямо едешь и жуликом каким-то себя чувствуешь. Словно ты не визиты делаешь, а из этого самого корпуса кирпичи воруешь! «Вот я без всякой благотворительной цели езжу, а там бедные, несчастные из-за моих визитов пропадают». И кажется вам, что вы перед собой это несчастное лицо видите. То есть вы-то понимаете, что это не несчастное лицо, а самый обыкновенный лошадиный круп. Но только вам так казаться начинает. Лошадь хвостом махнула, а вам кажется, что несчастный рукавом слезу смахнул: «Ну, мол, тебя, — прощаю!» Как вам всё это покажется? До галлюцинаций человека доводят! Лошадиный круп несчастным лицом начинает казаться!
Голос моего собеседника начинал дрожать.
— До галлюцинаций, до помешательства эта танцующая, поющая, анекдотическая одесская благотворительность доводит. Устройте налог, делайте, что вам угодно, но ведь нельзя же людей семь дней в неделю благотворительностью мучить! Поневоле ум за разум зайдёт.
Он вскочил с места, кивнул головой и скрылся в толпе.
А я подошёл, выпил ещё бокал тёплого Эксцельсиора и снова сел на диван мечтать о том, как Эксцельсиор превратится в квас.
И снова передо мной была бедная хижина, стаканы, наполненные квасом, таракан и малютка.
Семья пила квас, малютка съел таракана.
Эта трогательная сцена представилась мне с такой ясностью, что я вскочил и крикнул:
— Выплюнь!
Так что господин, только что перед этим начавший пить благотворительное шампанское, обернулся и посмотрел на меня с удивлением.
Знаменитому Куку, — покровителю всех «globe trotter'ов» — «топтателей вселенной», как выражаются американцы, — пришла, как сообщают телеграммы, гениальная мысль.
Он устраивает «круговые поездки на поля сражений в Трансвааль». Записывается много англичан и американцев.
Космополитическое общество романа Бурже садится на пароход и, вместо того, чтоб ехать развлекаться на Ривьеру или в Каир, едет на поля сражений.
— Скажите, а я буду сражения видеть? Или только поля?
— Обязательно, madame! В программу каждой поездки входят два сражения.
— А осаду Претории?
— Вам нужно записаться по тарифу № 1. И, кроме того, за дни в ожидании осады Претории вы платите по фунту в день за продовольствие.
— А если будет взрыв копей в Йоханнесбурге, я увижу?
— В случае взрыва копей вы должны заплатить extra. Это оговорено. Словом, каждый получает удовольствие за свои деньги.
— А я всё буду видеть?
— О, контора гарантирует!
Но разве, в самом деле, контора может гарантировать, что сражение непременно будет такого числа? А вдруг не будет. Такой солидной фирме это крайне неудобно.
Начнутся разговоры:
— Кук — жулик! Помилуйте, деньги взяли, а сражения никакого!
— Обман!
— Надувательство!
— Деньги назад!
Чтоб гарантировать клиентов, Куку останется только из добросовестности завести собственный отряд на театре военных действий.
— «Сражения гарантируются! Важно для гг. туристов!»
Мне бы хотелось на поля сражения!
— Со страховкой или без страховки насчёт того, будет ли битва!
— Да уж, пожалуйста, чтоб с битвой! А то что же и смотреть!
— Свежие трупы бывают, свежие могилы. Гг. путешественники очень довольны.
— Нет, нет! Мне — чтоб при мне сражались. Я хочу видеть, как это всё делается.
— С гарантией в том, что сражение будет, — 3 фунта в день. Цена дешёвая, и тариф понижен в виду того, что собираются большие компании. Масса заказов. А то, помилуйте, расходы огромные, приходится свой отряд держать, по 30 фунтов в месяц волонтёрам платить
— Ах, это дорого — 3 фунта!
— Помилуйте, разочтите расходы. Ведь сколько нам самим сражение стоит! Вон мистер Астор, из Нью-Йорка, заказал для себя и своих гостей особое, специальное сражение и уплатил 50,000 долларов. Всего 5 проц. на сражении наживаем.
— Ах, нельзя ли хоть половину — полтора фунта в день.
— Половинной скидкой, извините, пользуются только дети, не достигшие 14 лет. Возьмите без гарантированного сражения!
— Нет, уж дайте с гарантированным. Что ж делать!
И вот, проводник в фуражке с надписью: «Th. Cook & C°» устанавливает гг. туристов:
— Леди, джентльмены! Прошу вас стать здесь. Возьмите ваши бинокли и смотрите на тот холме. Сейчас начинается.
Динь-динь-динь.
— Пли!
Подобравшийся на расстояние ружейного выстрела отряд Кука и К° открывает огонь. Огонь в ответ.
— В проспекте сказано, что в программу входит стреляние шрапнелью. Это когда же будет? — цедит сквозь зубы мистер Гульд, эсквайр.
— А это, не извольте беспокоиться, будет. Вот как поближе подойдут, тогда и шрапнелью хватят. Всё, всё по программе будет, — уж доверьтесь фирме.
— Ничего не вижу! — капризно оттопыривает губку мисс Вандербильд, — дым, дым, и больше ничего!
— Ах, смотрите, смотрите! Человек из-за камня выскочил! Руками машет! Упал! — забыв приличия, кричит пожилая мисс Скоч. — Смотрите! Другой!
— Где? Где? — кидаются все. — Ах, да! Да! Третий Ещё! Ещё!
— Это увлекает! Как в рулетке! — восклицает мистрисс Вилькокс, вдова.
— Я держу за того, что за тем камнем! Пять против одного! — предлагает мистер Монгомери.
— Дымка за камнем больше нет. Не появляется. Вы проиграли! — замечает мистер Стоун младший, — я имею пятьсот фунтов.
— Шрапнель! — докладывает проводник.
— А-а! — протягивает мистер Гульд, эсквайр.
— Нелли, не бросайтесь вперёд! Это неприлично! — останавливает гувернантка мисс Нелли. — Вы не умеете вести себя в сражениях!
— Если ты будешь плакать, Джо, я больше не возьму тебя в сраженье. Ты будешь сидеть дома, даже когда будут взрывать Преторию! — строго говорит мать своему сыну.
Дым. Крики. Вопли. Пули. Шрапнель
— Кончено, — говорит проводник, — леди, джентльмены! Прошу вас за мной, на место сражения. Прошу торопиться. Многие могут успеть умереть.
Мисс Вандербильд, подобрав юбки, бежит впереди всех.
— Сюда, мисс! Сюда! — кричит ей проводник. — Вот мёртвое тело! Убитый!
— Да он на самом деле убит? Может быть только притворяется?
Мисс Вандербильд трогает его зонтиком.
— Совсем убит. Видите, даже кровь.
— Ах, да! В самом деле, настоящая кровь.
— Мисс, осторожнее зонтиком с мёртвыми! Вы, можете его перевернуть. А этого нельзя, пока все не пересмотрят. Пусть лежит, как лежал!
И проводник вбивает в землю колышек с надписью:
«Просят мёртвых не переворачивать».
— А где же здесь раненые? Тут совсем нет раненых! — разочарованно говорит мистрисс Вилькокс, вдова.
— Вот раненый! Вот! — кричит проводник. — Пожалуйте сюда! Здесь лежит раненый! Посмотрите, как он ранен.
— Дышит ещё. Он долго будет дышать?
— Пока все не пересмотрят, миледи. Это наш волонтёр. Он знает своё дело.
— Ещё раненый! — говорит мистрисс Роджерс. — Бедный! Я перевяжу ему рану носовым платком!
— Shocking! — останавливает её пожилая dame de compagnie. — Разве можно? Не все ещё пересмотрели. Не надо дотрагиваться до вещей.
— А-а! — протягивает мистер Гульд, эсквайр. — Тут, говорят, расстреливают пленных. Будут расстреливать?
— Это зависит от заказа. Можно срочно телеграфировать в Лондон о стоимости.
— Я хотел бы уж всё видеть.
— Прикажете?
— Пожалуйста.
Но ведь войны бывают не всегда. Что ж будет делать в промежутках контора Томаса Кука и Комп.?
И потом неужели каждый раз надо ехать куда-нибудь на юг Африки? Многие из гг. туристов не переносят морской болезни.
Надо идти дальше.
Мистер Родс и мистер Чемберлен, заинтересованные в акционерных предприятиях золотых и брильянтовых копей, устроили трансваальскую бойню.
Почему бы мистерам Родсу и Чемберлену не быть точно так же заинтересованными в акционерной компании Т. Кук и Комп., — в акционерной компании, которая, благодаря «поездкам по полям сражений», делает колоссальные дела?
Во всякой стране найдутся свои Родсы и Чемберлены.
И в европейской политике появляется новый фактор:
— Т. Кук и Комп.
Милан получает 1,000 акций с правом их заложить немедленно и получить добавочную ссуду, как только он устроит пожар на Балканском полуострове. Контора Т. Кук и Комп. поддерживает орлеанистскую агитацию во Франции с обязательством, как только принц Орлеанский взойдёт на престол, чтоб он немедленно объявил войну Германии.
В газетах печатают объявления:
— Ищут энергичного молодого человека, с широкими замыслами, на роль Наполеона.
Контора Кука принимает заказы на войны и печатает в американских газетах:
— Готовится большая, кровопролитная европейская война между просвещённейшими державами. Заранее принимается подписка на круговые поездки по полям сражений.
Американцы, которые нас, европейцев, глубоко презирают, как гнильё, и которых мы интересуем, как нас интересуют обезьяны, сумасшедшие или преступники, охотно подписываются на круговые поездки:
— Как это вся Европа передерётся.
И мы, мы, развившие в себе такую массу потребностей и имеющие так мало средств к их удовлетворению, нищие, наплодившие нищих столько, что они не умещаются и нам нужны колонии; мы, наплодившие фабрик столько, что нам нужны новые и новые рынки; мы, нищие, готовые от бедности, от тесноты кинуться друг на друга, даём американцам заказанный ими Куку и Комп. спектакль…
Мой добрый, старый друг Old Gentleman скажет, с видом старого раввина, из «Уриэля Акосты»:
— Das war schon alles gewesen![187] Рим тоже переживал fin de siècle[188], и в нём были бои гладиаторов.
Но я отвечу моему доброму, старому другу:
— Ну, нет! «Поездка по полям сражений» через контору Кука и Комп. — это будет почище.
Таково «торжество христианства».
На 22 мили в окружности все знали и гордились доном Хозе.
И на вопрос бедняка, нуждавшегося в помощи, как бы ему найти известного благотворителя дона Хозе, всякий ему говорил:
— Идите в селение Санта-Малага, — лучший дом в селении и будет дом дона Хозе!
— Жена дона Хозе никогда не знает отказа в нарядах! — чуть не давились от зависти все женщины Санта-Малаги.
— Дети дона Хозе никогда не бывают голодными! — плакали ребятишки всего селения, когда им не давали есть.
Ещё не было случая, чтобы дон Хозе отказался сделать доброе дело.
Стоило нищему протянуть руку:
— Дон Хозе, я давно ничего не ел!
Как дон Хозе доставал несколько песет.
И недаром аббат, увидав дона Эскамильо, — лентяя Эскамильо, который целую ночь валялся под крышей, а целый день на крыше, — недаром аббат указывал ленивцу всегда на пример дона Хозе, прозванного за трудолюбие «муравьём»:
— Вот с кого бери пример!
Дон Хозе был трудолюбив, несмотря на то, что был богат. Он потому и был богат, что был трудолюбив.
Как бы ни была холодна ночь и как бы ни хотелось погреться в кровати, дон Хозе, прозванный за своё трудолюбие «муравьём», каждую ночь брал нож и отправлялся в горы, чтобы резать проезжавших купцов и путешественников.
Найденные при них деньги он делил таким образом: одну десятую отдавал аббату, одна десятая шла на бедных, и только восемь десятых дон Хозе оставлял себе.
Ему было 52 года, у него было хорошее состояние, а он всё работал, не покладая рук.
Так жил и трудился дон Хозе, гордость и украшение селения Санта-Малага.
Как вдруг в один прекрасный день дон Хозе неожиданно исчез.
Куда девался дон Хозе, не знал никто.
Ушёл ночью и не вернулся…
Сначала подумали было, не зарезали ли дона Хозе в горах проезжие купцы или путешественники.
Всякие ведь бывают купцы и всякие бывают путешественники! В нынешний век и за путешественника поручиться нельзя!
Несмотря на богатство, дон Хозе работал круглый год, за исключением праздников.
Семь дней жители Санта-Малага искали пропавшего дон Хозе.
Исходили все дороги, тропинки, обошли все горы, обшарили все ущелья.
Кроме 8 свежезарезанных купцов, 12 англичан и 3 немцев — ничего!
Видно, что был здесь дон Хозе, но куда девался — неизвестно.
Тогда, на восьмой день, жители Санта-Малаги решили, что неизвестно куда исчезнувший дон Хозе не иначе, как взят за свои добродетели живым на небо.
Так прошло полгода.
Как вдруг в Санта-Малаге было получено письмо!
Оно было найдено в сумке почтальона, который был зарезан в горах, и адресовано донье Хозе.
Это был первый случай, что в Санта-Малаге получилось по почте письмо!
Жители не могли заснуть целую ночь.
— Что бы это могло обозначать?
Но они были ещё более поражены утром, когда оказалось, что вдова дона Хозе ночью исчезла неизвестно куда.
Вместе с ней исчезли и все её дети!
Такое последствие письма страшно испугало жителей Санта-Малаги, и они решили впредь сжигать сумки зарезанных на дороге почтальонов!
Прошло ещё полгода.
Как вдруг над жителями Санта-Малаги разразилось страшное известие, погубившее всё селенье.
В кармане одного зарезанного путешественника нашли номер мадридской газеты «La Speranza».
На первой же странице этой газеты, даже на самом видном месте! — до чего может дойти человеческое бесстыдство!
На первой странице, на самом видном месте самым крупным шрифтом сообщалось известие, которое заставило побледнеть всех писателей Санта-Малаги и упасть в обморок всех жительниц.
Даже в рамке, даже с украшениями! — сообщалось, что на Гвадалквивирском проспекте открыта банкирская контора, где открываются онкольные счета, продаются в рассрочку билеты, принимаются на сохранение деньги от бедняков — даже от бедняков! — и предполагается в скором времени принимать деньги даже от детей.
— И детей не пожалел! — со слезами восклицали жительницы Санта-Малаги и в испуге прижимали к себе своих малюток.
Бесстыдство доходило до того, что тут же была напечатана фамилия человека, который делал всё это! Фамилия банкира.
Этот банкир был дон Хозе.
— Дон Хозе и вдруг… страшно вымолвить… сделался банкиром! — с ужасом шептали женщины.
— Молчите! Ради Бога, молчите! — в отчаяньи кричали на них, зажимая уши руками, мужья.
— Мы все разбойники! — вопили старики, колотя себя в грудь. — Все! Но среди жителей Санта-Малаги ещё никогда не было банкиров! Никогда!
— Что ж теперь сделают с его детьми? — испуганно спрашивали дети.
— Их, вероятно, повесят! — подумав, отвечали наиболее рассудительные люди.
Матери пугали детей:
— Вот я отдам тебя банкиру!
Отчего с детьми делались судороги.
А лентяй Эскамильо, каждый раз как видел проходящего мимо аббата, насмешливо кричал:
— Ну, что, почтенный г. аббат? Может быть, и теперь посоветуете мне взять пример с дона Хозе?!
На что аббат только отворачивался, потихоньку утирая слезу.
С тех пор Санта-Малага получила прозванье «разбойничьего гнезда».
Купцы и путешественники избегают проходить мимо этого селения.
Иван Петрович, отставной полковник….
Рождественские рассказчики всегда отставные полковники.
И большой добряк, потому что все рождественские рассказчики всегда бывают Иванами Петровичами, отставными полковниками и большими добряками.
Иван Петрович, отставной полковник и большой добряк, закурил, как и все рождественские рассказчики, толстейшую папиросу и воскликнул:
— Чтоб чёрт меня взял, если я когда-нибудь забуду эту ночь! При воспоминании о ней до сих пор у меня мороз подирает по коже. Это было как раз в ночь под Рождество!
Мы, как и все рождественские слушатели, придвинулись поближе к столу.
— Я ехал, чёрт меня знает зачем, по железной дороге. За окном выла вьюга. На сердце скребли кошки. Мы двигались, сорок паровозов и одна шпала им в бок, со скоростью черепахи, ползущей вверх по зеркалу. Вы понимаете? Нас было двое в вагоне: я и какой-то молчаливый пассажир с таким сосредоточенным видом, словно он ехал на собственные похороны. От скуки я задремал. Чёрт меня знает, сколько времени я спал, но только, когда проснулся, было тихо, как в могиле. Мы не двигались. «Станция?» Я взглянул в окно. Сплошная белая стена снегу, вплотную прилипшая к стеклу. Я кинулся к двери, пробую отворить. Не тут-то было! Дверь занесена снегом. Мы погребены в сугробе вдвоём с моим спутником. Я оглянулся на него. Он теперь имел беспечный вид человека, который отлично знает, что через пять минут поезд двинется дальше. Это меня даже взорвало.
— Занос! — крикнул я.
— Да, занос! — преспокойно ответил он. — Что ж из этого?
— Но ведь можно погибнуть в этом дьявольском ящике под сугробом снега.
— Не думаю. Недели через две нас отроют!
— Но ведь мы до тех пор умрём с голоду!
Он преспокойно отвечал:
— Нет. По крайней мере, что касается до меня. Когда мне станет невтерпёж, я вас съем. Только и всего!
— То есть как?
— Для меня это совершенно привычное дело. Я людоед.
У меня мурашки забегали где-то около затылка; однако, я имел ещё достаточно мужества, чтобы заметить:
— Уверять человека, в сугробе снега, что вы его съедите, — такие шутки неуместны, милостивый государь!
— Да я вовсе и не думаю шутить. Впрочем, вы сами увидите, что я говорю совершенно серьёзно. Я вас съем.
И он даже облизнулся, глядя на меня.
— Вы совершенно напрасно оглядываетесь кругом, — тут нет ровно ничего, чем бы вы могли защищаться. Тогда как у меня вот револьвер, вот кинжал, а в чемодане топор, чтоб распластать вас на части. Если угодно, я покажу вам даже вертел, на котором вы будете зажарены. Мы, людоеды, народ запасливый и всегда возим с собой всё необходимое для вашего брата: никогда заранее не знаешь, где придётся полакомиться. — Он даже пристукнул зубами от удовольствия.
— Мне кажется, вы будете недурны на вкус. Сначала я съем у вас почки. Признаться, давно не ел почек. А между тем, что может быть приятнее почек на вертеле? Не правда ли? Откровенно говоря, я чувствовал, как у меня заныла правая почка.
Но каналья только расхохотался:
— Ах, да! Я и забыл, что вы не занимаетесь людоедством. А жаль! Вкусно, очень вкусно. Воображаю, как у вас, наверное, будут хрустеть хрящики около рёбрышек!
У меня закололо в грудной клетке.
— Впрочем, бросим, чёрт возьми, этот разговор. А то у меня разыгрывается аппетит. Я могу начать есть сейчас же, и тогда мне вас не хватит на две недели.
Он принялся копаться в чемодане, достал оттуда соль, перец, горчицу и ласково поглядел на меня:
— Всё для вас!
Затем достал тарелку и начал перетирать нож и вилку.
Я боялся на самом деле раззадорить его аппетит; однако, чёрт возьми, нужно же было узнать, что он, чёрт его возьми, шутит или серьёзно собирается меня есть?
Я старался говорить как можно вежливее.
— Где же вы приобрели… такую странную замашку?
— Есть вашего брата? У дагомейского короля Беганзина, милейший. У него. Отличная кухня.
— Как же…
— Как я туда попал? Уберите ваши ноги, почтеннейшее блюдо! Ваши ноги мешают мне рассказывать.
— Ноги?
— Ну, да, ноги! Глядя на ваши ноги, мне ужасно хочется ножек фри. Не раздражайте во мне аппетита вашими ногами, чёрт возьми! Неужели вы не понимаете, что нельзя людоеду показывать ноги? Есть у вас мозги?
— Есть…
— Да не говорите же мне, чёрт возьми, что у вас есть мозги. Иначе я сейчас же разобью вам голову, как рождественскому поросёнку, и съем мозги.
Я сел по-турецки, свернув ноги калачиком, и надел на голову шапку, чтоб не раздражать его аппетита.
— Вот так! Вы хотите знать, почему я попал к королю Беганзину? А чёрт меня знает, почему я туда попал. Просто потому, что я был женат. Достаточная причина для того, чтоб попасть даже чёрту на рога! Мне нужно было бежать хоть на край света, и потому я бежал в Дагомею, где тогда происходила война. После двух лет супружеской жизни драться было самым подходящим для меня занятием. У нас почему-то не принято колотить женщин. А это был единственный уголок в мире, где я мог колотить женщин и получать за это даже одобрение. Короче, я отправился сражаться с амазонками короля дагомейского. Я бил их, как лев, — нет, как муж, который разъярён двухлетней супружеской жизнью. Через две недели я получил во вражеском стане имя «Бешеного мужа», а через три — был взят в плен. Сам знаменитый «Бешеный муж»! Я был почётным пленником, и меня решено было подать к королевскому столу на празднике, который король. Беганзин давал по случаю своего 366-го развода с 366-ой женой. Там развод делается очень просто: король съедает ту из жён, которая ему больше понравилась, и затем съедает жареного пленника по случаю благополучного развода! Я проводил своё время в обществе двух амазонок, которые стерегли меня неотлучно. Меня кормили, действительно, на убой, а мои стражницы поддерживали моё расположение духа тем, что без умолку рассказывали, как меня будут жарить. В конце концов я стал здоров как бык, и мне до такой степени надоело слушать эти однообразные разговоры, что я сказал себе: «Чёрт возьми, а не съесть ли мне их самих? Полакомиться на чужой счёт — всегда выгоднее!» Сказано — сделано. Однажды, когда мои амазонки до того заспорили между собой, как меня лучше приготовить, в сухарях или с морковью, что побросали даже оружие, я схватил огромную острую саблю. Раз, раз! Я тут же съел их мозги, а почки захватил с собою, чтоб не погибнуть с голоду в пустыне, и бежал, Через два дня я снова был во французском лагере. Но, чёрт возьми, в мои планы вовсе не входило во второй раз попасться в плен к королю Беганзину! Не у всякой амазонки такие мозги, что годятся только на то, чтоб их съели. Я выбрал одного из офицеров, который только что получил деньги из дома, съел его, взял деньги и ушёл. Нас обоих сочли попавшими в плен к королю Беганзину, и таким образом, я преспокойно мог вернуться домой, ровно ничем не рискуя, так как у меня теперь было отличное средство против жены.
У меня шевелились волосы.
— Как?.. Вы её…
— Съел! Превкусная, бестия! Верите ли, съел её даже с косточками. Таким образом, все следы преступления были скрыты. Все сочли, что она сбежала, меня пожалели, и через несколько времени я женился на другой, настоящем ангеле, которую я, впрочем, тоже не замедлил съесть, потому что встретил третью, которая была ещё более похожа на ангела, чем она. С тех пор я получил страсть к людоедству и ем людей вот уж пятнадцать лет, — не показывайте мне ваших рук, чёрт вас возьми.
Он облизнулся, глядя на мои руки.
Я надел перчатки.
— Благодаря людоедству, я сделал даже отличную карьеру
— Благодаря людоед…
— Не раскрывайте так широко рот. Я вижу ваш язык!.. Да-с, сделал карьеру! Это очень просто. Когда мне хотелось повышения, я заманивал товарища, чьё место хотел получить, к себе в гости и съедал его. Таким образом, освобождалась вакансия. Его искали, искали, — конечно, не находили, считали пропавшим без вести, и место получал я.
— И много…
— Я сделал хорошую карьеру. Достаточно вам сказать, что, пока я делал карьеру, из нашего отделения пропало три столоначальника, два экзекутора, один начальник отделения и один писец. Впрочем, последнего я съел не для карьеры, а просто потому, что он скверно писал. Теперь мне хочется перевестись в N-ск, и я еду туда. Думаю съесть начальника департамента. И вдруг этакая неприятная задержка! Впрочем, — добавил он, облизнувшись, — вы скрасите моё одиночество. Вы мне, чёрт возьми, нравитесь, и ради вашего приятного общества я готов даже потерпеть голод… Я съем вас только тогда, когда мне будет невтерпёж! Но пока вы должны рассказывать мне смешные анекдоты.
Вы понимаете моё положение?!
Вдвоём с людоедом, который перетирает тарелки и делает из уксуса, масла и горчицы провансаль, говоря:
— Это к голове!
Я забился в угол вагона и два дня не смыкал глаз, глядя на его приготовления.
И в это время я ещё должен был ему рассказывать смешные истории, чтоб он непременно держался за бока от хохота.
— Иначе, — говорит, — вы понимаете, мой милый, на черта мне ваше общество?!
Так прошло двое суток, на третьи…
Мы ещё ближе придвинулись к столу:
— Ну, и что же?
Полковник оглянул нас презрительным взглядом, в котором можно было прочитать: «Эх, вы, щенята!» и, глубоко вздохнув, закончил свой рассказ:
— Голод не тётка!.. На третий день он меня съел!
В самый день нового 189… года Одесса была встревожена до необычайности странным известием.
В городе появился визитёр без головы.
Он являлся во многие дома.
Входил, кланялся, сидел пять минут, вынимал часы, снова кланялся и уходил.
И всё это натурально, не говоря ни слова.
На странном визитёре был фрак, модный галстук, даже с претензией на франтовство; на одной руке перчатка цвета gris-perle[190]; в левой руке он держал цилиндр.
Словом, всё как следует, не хватало только головы.
Его видели у себя Марья Гавриловна, Марья Михайловна, Марья Васильевна, ещё четыре Марьи Васильевны, Марья Игнатьевна, Варвара Ивановна, Татьяна Петровна и Перепетуя Григорьевна.
Значит, правда.
Не могла же одна и та же галлюцинация явиться сразу у восьми Марий, живущих в разных концах города и, кроме того, находящихся между собой даже в ссоре.
Стали доискиваться, кто бы это мог быть.
Сначала, конечно, решили, что это проделка какого-нибудь ростовщика.
Пересчитали, — оказалось, что ростовщики в полном комплекте и все люди с головой.
Тогда подумали, что голову потерял кто-нибудь из гг. чиновников, на которых, как известно, всегда лежит масса обязанностей и которым вследствие этого ничего не составляет потерять голову.
Но пересчитали и чиновников, — оказалось, что их в Одессе даже больше, чем следует.
Экспортёры тоже оказались в достаточном количестве.
Кто бы это мог быть?
Некто выразил догадку:
— Человек без головы не может, господа, быть ни кем иным, как гласным думы!
Собрали экстренное заседание, нарочно поставили на баллотировку какой-то очень важный вопрос о каком-то очень дельном переустройстве в городе.
Вопрос был, конечно, отклонён единогласно. Сосчитали шары, — ровно 72 чёрных.
Все гласные налицо, и все, по крайней мере, по внешнему виду, имеют на плечах голову!
Что за оказия?
Тогда решили, что человек, публично показывающийся без головы, не кто иной, как журналист.
И ни кем иным даже и быть не может.
На самом деле!
Кому может прийти в голову мысль показываться в обществе в таком неприличном виде?
Кто ещё может не только легко и свободно обходиться без такого необходимого украшения, как голова, но даже и бравировать этим обстоятельством, являться в гостиные, как будто говоря:
— Смотрите, мол! Вот и без головы, — а это мне ничуть не препятствует!
К тому же известно, что журналисты только и думают, как бы кому-нибудь причинить какую-нибудь неприятность.
Так и решили.
Визитирующий покойник так бы и был безо всякой с его стороны вины зачислен в журналисты, если б его звание, как это вообще случается с правдой, не было обнаружено совершенно нечаянно.
Замечено было, что весь город дуется на некоего Ивана Ивановича Иванова.
Человека неопределённых занятий, но весьма определённого образа жизни: он круглый год только и делал, что визиты.
И вдруг на Новый год Иван Иванович оказался перед всем городом, прямо говоря, свиньёю.
Все были, даже какой-то визитёр без головы заезжал, а Иван Иванович не был.
И не только не был, но даже и карточки в конверте «Красного Креста» не прислал, что стоит всего десять копеек.
И не только всё это с бесстыдством, свойственным невеже, проделал, но даже и потом не заехал извиниться и объяснить, почему ни сам не был, ни карточки с крестом не прислал.
И после всего этого перестал где бы то ни было показываться.
Тут-то все и поняли, что странный визитёр без головы был не кто иной, как Иван Иванович.
Узнали даже, как это с ним случилось.
У Ивана Ивановича, оказывается, было 666 визитов.
Он входил, кланялся, сидел, снова кланялся и уходил и от поклонов так отмотал себе голову, что она уж на 333-ьем визите висела у него как на ниточке.
Это было у Агафьи Фоминишны.
Агафья Фоминишна ещё даже заметила:
— Смотрите, Иван Иванович, с этими визитами вы потеряете голову! Уверяю вас, что потеряете.
На что Иван Иванович тонким и пискливым голосом, — голос поневоле был тонок и писклив, раз шея стала как ниточка…
На что Иван Иванович тонким и пискливым голосом ответил:
— Ничего-с! Дело привычное!
И вот, в одном доме, раздеваясь в передней, бедный Иван Иванович вместе с цилиндром снял с себя и голову.
Это не помешало, однако, обезглавленному войти в гостиную.
Что вполне согласно даже с выводами науки.
Известно, например, что петухи, обезглавленные поваром, некоторое время ещё продолжают бегать по двору, имея голову висящею набекрень, как бы некоторый, вовсе не нужный для живых существ, придаток.
Иван Иванович в данном случае поступил совсем как петух.
Он не только вошёл в гостиную, посидел пять минут, раскланялся точь-в-точь так же, как будто он был с головой, и ушёл, но, уходя, даже взял остолбеневшую от ужаса горничную двумя пальцами за подбородок.
Словом, и без головы Иван Иванович действовал так же, как будто он был человеком с головой.
Это была несомненная истина.
Хозяйка дома, как теперь оказывается, заметила у визитёра даже голову, торчавшую из цилиндра но тогда не обратила на это внимания, приняв её за носовой платок.
Итак, это, несомненно, был Иван Иванович!
Люди, особенно клявшиеся в этом, говорили даже, будто визитёр носит по гостиным свою голову под мышкой.
И даже будто бы даёт целовать дамам.
Уверяли, что они сами видели эту голову, узнали в лицо и что это было, несомненно, лицо Ивана Ивановича.
Но это было уж преувеличением.
Головы под мышкой Иван Иванович развозить по гостиным, а тем более давать целовать дамам никак не мог, потому что он потерял эту голову на улице.
Это тоже было теперь узнано.
Уезжая от Фунтиковых, он встретил по дороге одного знакомого, раскланялся с ним, и в это время выронил голову из цилиндра на мостовую.
Голову впоследствии заметил городовой.
Он поднял её, сказав:
— Должно быть, какой-нибудь велосипедист обронил!
И за ненадобностью бросил бродячей собаке.
Собака голову съела, отравилась и заболела очень странным бешенством.
Начала бегать по всем дворам.
Вбежит, помахает хвостом, тявкнет раз и побежит дальше.
Теперь все подлинно знали, кто такой визитёр без головы.
Но от этого было не легче.
Визитирующий покойник продолжал свою деятельность.
Прошёл первый, второй, третий день Нового года, — кончились праздники, прекратились визиты и начались благотворительные балы, а обезглавленный визитёр всё ещё продолжал делать визиты, в некоторых домах бывая даже по несколько раз в день!
Что всего ужаснее, — от него не спасали даже запертые двери.
В этом было что-то сверхъестественное.
Запертые на замок двери он отворял преспокойно, как будто они были просто притворены, входил в гостиную, кланялся, сидел пять минут, снова кланялся и уходил.
Со смертью Иван Иванович потерял, очевидно, не только жизнь, но и всю свою деликатность.
Ему говорили, что «господ нет дома», но безголового покойника это не останавливало.
Он шёл по всем комнатам, отворяя все двери, находил спрятавшихся хозяев, пожимал мужские руки своей ледяною рукой, а дамские ручки поднимал, как будто для поцелуя, но, конечно, не целовал за полным отсутствием головы и всего, что на ней находится.
Одну даму хорошего общества он, по слухам, вытащил даже за ногу из-под кровати и просидел перед нею пять минут, несмотря на то, что дама была так неодета, что поневоле должна была сказать:
— Pardon!
Такая дерзость визитирующего покойника не могла, конечно, продолжаться далее.
Полиция приняла было свои меры, но ничего не могла сделать, так как странствующему покойнику, за отсутствием местожительства, не могли вручить повестки.
Тогда решили исправить покойника при помощи прессы.
В один прекрасный день все пять одесских газет появились с большими статьями, в которых они с редким единодушием порицали визитирующего покойника.
Но как!
Никогда друг друга гг. одесские литераторы не отделывали так, как отделывали теперь «визитёра без головы».
Все пять хроникёров весьма тонко и не без остроумия замечали, что человек, ухитряющийся являться в общество без головы, — должен быть глуп.
Это было сказано, в виду статьи 1039-ой, конечно, значительно мягче, но истинные намерения автора всё-таки сквозили в статье.
Можно было догадаться, что он хотел сказать именно это, а не что-нибудь другое.
Словом, после таких статей, да ещё во всех пяти газетах, покойнику только и могло оставаться, что провалиться сквозь землю.
Статьи были таковы, что после них нельзя было никуда показать носа.
Но в том-то и дело, что у визитирующего покойника не было ни головы ни того, что на ней обыкновенно растёт!
На следующее утро все пять хроникёров были, к ужасу всего города, найдены за письменными столами без голов.
Головы валялись тут же, в корзинах для бумаг, и, казалось, с недоумением таращили глаза:
— Ну, как-то теперь без нас наши хозяева сочинения сочинять будут?
Это было страшно.
Но страшнее всего было то, что перед каждым обезглавленным хроникёром лежало по четвертушке бумаги, на которой, видимо, собственной кровью было написано;
«Это сделал он. Спешим, однако, успокоить читателей, что это неприятное обстоятельство отнюдь не помешает нам ежедневно делиться нашими замечаниями по поводу фактов текущей жизни».
Это навело ужас на город.
С тех пор, как ему печатно указали на всё неприличие отсутствия головы, покойник, видимо, ожесточился и стал необычайно дерзок.
Начали повторяться ужасные случаи.
Покойника видели поздно ночью на Романовке, на Пересыпи, на Молдаванке.
Он беспокоил проезжих.
Становился сзади саней, на полозья, как это делают мальчишки, желая «покататься», брал проезжего за голову, отрывал её, рассматривал при лунном свете и бросал.
Визитирующий покойник, затронутый заметками в прессе, видимо, отыскивал свою голову.
Пока это случалось на Слободке-Романовке, па Пересыпи и Молдаванке, ещё всё ничего, но когда покойник стал по вечерам появляться и на Дерибасовской, тогда на его вредную деятельность обратило внимание даже городское самоуправление.
Было назначено экстренное заседание, хотели выбрать комиссию, которая съездила бы за границу и осведомилась, что там предпринимают в подобных случаях.
Но тут случилось происшествие, которому трудно было бы даже поверить, если бы его не знал и о нём не рассказывал весь город.
Едва приступили к баллотировке, в зале появился покойник.
Прежде даже, чем те успели это заметить, он оторвал всем до одного гласным головы, побросал их, как кегельные шары, в кучу и удалился.
В иностранных газетах появились корреспонденции о том, что в Одессу приехал известный Джек-Потрошитель и отрывает жителям головы, как головки редиски от травы.
Что он на днях ещё обезглавил весь муниципалитет, «после чего муниципальная деятельность приняла несколько странный характер некоторой неустойчивости во мнениях».
В городе началась настоящая паника.
Обезглавленные трупы считались десятками.
Очень часто поутру нельзя было пройти от голов, которые валялись по тротуарам и попадали пешеходам под ноги. Так что многие служащие городской управы стали опаздывать на службу.
Жители спешили выбраться из города.
Уехало даже несколько ростовщиков.
Вообще неизвестно, что сделалось бы с городом, если б в один прекрасный день в Одессе не появился вдруг… Иван Иванович.
Не только с головой, но даже пополневший.
На все вопросы:
— Нашли голову?
Он отвечал только изумлёнными взглядами и спешил, как это подобает всякому человеку с головой, извиниться, что на новый год не мог ни приехать лично ни прислать карточки, так как накануне должен был уехать в деревню к тяжко заболевшему дяде.
Но теперь, славу Богу, всё устроилось, дядя умер, и он спешит воспользоваться случаем и т. д.
— А как же трупы? А гласным кто ж поотрывал головы? — спросит читатель.
Никто не отрывал.
Да и зачем отрывать гласным головы? Разве они им мешают?
И трупов ровно никаких не было.
Всю историю «о визитёре без головы», как это потом оказалось, выдумал и пустил по городу один хлебный конторист, в кондитерской Фанкони, от скуки, за отсутствием дел.
Можете себе представить, что ему за это потом было!
Город успокоился, хотя во многих домах всё же перестали после этого принимать Ивана Ивановича.
Это случилось именно в тех домах, хозяева которых особенно клялись, что «визитёр без головы» был у них и они узнали в нём Ивана Ивановича.
Такова страшная легенда.
Из неё читатели, быть может, увидят, как опасно делать много визитов.
Ну-с… Теперь немножко духов — и всё. Посмотрим, — и недурён! Левый ус чуть-чуть кверху. Готово!
Сначала по начальству.
Дома? Принимают? Вот вам рубль.
— И вас так же.
Вашество! С великим… Нет, уж позвольте в плечико. Обычай-с… Вашество! Такая честь! Если уж вам так угодно… К вам, к первым, — девственные, можно сказать, губы. Чмок, чмок, чмок-с! Желаю в добром здравии… Не смею больше утруждать-с. Имею честь-с…
Вот старый чёрт! Целуется куда-то на воздух. Так около носа что-то чмокает. Ну, да мы своё наверстаем. Извозчик, направо к подъезду.
Марья Петровна! Ручку-с. Чмок, чмок, чмок. А Иван Николаевич? Ах, с визитами! И давно уж выехал? Скажите пожалуйста, с одиннадцати? А я к вам, к первым-с. Начальство не считается-с: долг службы. Как принял? У нас с ним, знаете, не официальные, а так, скорее дружеские отношения. Принял по-родственному, с распростёртыми объятиями, расцеловались, — ну, о делах там со мной посоветовался. Просил заезжать запросто. Думаю на днях заехать. К столу-с! Ох, знаете, уж не знаю-с. Сорок два визита. Разве рябиновой. За ваше здоровье. С великим… Всего лучшего. Иван Николаевичу поклон, пожалуйста.
Ручку-с! Нет, ей Богу, уж увольте. 41 визит впереди, только что рябиновую пил…Честное слово, не могу! Ну, марсалы, пожалуй, только маленькую. Ваше здоровье-с. Нет, ручку, ручку, ручку, — это уж вы меня извините! А от этого увольте! Я уж и рябиновой и марсалы… Вот пасочки сырной кусочек с удовольствием, а чтобы пить, — не могу. Ну, хересу пожалуй, херес — это не вредно! Есть ли силы человеческие, чтобы вам отказать? Пасха — восторг! Вы находите, что по этому случаю нужно ещё? Извольте, готов и ещё, только я на этот раз мадерки. Посошок? Могу и посошок! Ах, Ольга Васильевна! Есть ли ещё такие дамы-угостительницы, как вы? До приятного свидания!
А-а, Василиса Афанасьевна! Моё почтение! С великим… Нет-с, уж если пить, так очищенной-с. С ветчинкой — чудесное дело. Великолепная ветчина. Отличная ветчина! Сразу видно, что йоркширская. Ведь в ветчине, что важно? Сок! Сок-с! Ну, и очищенная ей тоже не вредит! Хе-хе-хе-с! Попрошу другую! А ветчина — восторг! С тех пор, как бессарабские помещики занялись свиноводством, отличную ветчину имеем. Ведь это мы так: ветчина, ветчина! Не обращаем внимания. А в ветчине спасение России. Да-с, это вопрос, я вам скажу, серьёзный! Это вот какой вопрос!.. Могу и ещё рюмочку. По этому случаю могу. Потому что я, Василиса Афанасьевна, прямо вам признаюсь, патриот! На это так смотреть нельзя, сквозь пальцы. Ветчину нужно понимать. Почему, я вас спрашиваю, сельскохозяйственный кризис! Потому, что пере-пере-перерезводство… виноват, не так… Перереразводство… Тьфу, какое трудное слово! Знаете, это иногда со мной бывает. Хочешь слово — и вдруг не выходит… Ну да вы меня понимаете! Пере это… пере… производство… вот оно, слово! Хлеба… Потому что кому он нужен, хлеб! Никому! Если его свиньям отдавать, так из этого ветчина выйдет. А ветчина — она 42 копейки фунт. Да-с. Вот вы и сочтите! Вот вы возьмите бумагу, да и сочтите! Ну, в другой раз, так в другой раз! Это что! До свиданья-то, до свиданья, — а вы того… вы, что я вам говорил, не забывайте! Ветчина это штука!.. Я вам в другой раз это разовью подробнее… Я подробно… Подробно, вы не беспокойтесь… Я подробно… Дурак!.. Поезжай прямо. Скажут, когда нужно свернуть! Подробно скажут.
Стой!
Нет-с, уж Марфа Васильевна! В губы-с! Это уж как вам угодно, — в губы-с! Обычай!.. Я, Марфа Васильевна, прямо должен сказать, я человек русский! В губы. Я человек русский, я русский человек, и если пить, так очищенную, потому что ведь я русский. Я, Марфа Васильевна, сегодня в настроении разговорчивом. Я вам прямо скажу, я говорить… Я могу говорить…. Если бы меня в гласные выбрали, я бы им показал, как говорят. И вашему мужу показал бы… Пить что! Пить я могу, а только всё-таки вам скажу, Марфа Васильевна… Мы с вами одни, по душе… Пить-то пью! Ваше здоровье, — а всё-таки ваш муж вас не стоит Марфа Васильевна, позвольте я вас по русскому обычаю. Не хотите? Не нужно. Pardon, не нужно! А всё-таки он не гласный. Дурак ваш муж, Марфа Васильевна, а всё-таки не гласный… Позвольте, позвольте, позвольте! Почему ж я не могу? Если он дурак? И я знаю, и вы знаете, и все знают. Дурак, дурак и дурак! Уйти я уйду, а всё-таки он дурак. Ах, вы со мной не согласны, в таком случае до свиданья. Не ожидал я этого от вас! Я ухожу, я ухожу! А ему скажите, что он дурак!.. Дурак!
Что такое? На лестнице кричать нельзя? Почему ж нельзя? Ты кто такой? Ах, ты швейцар! Ну, на тебе рубль, если ты швейцар. Я швейцаров люблю. Они сыр выдумали швейцарский. Они умные. А барин, который в пятом номере живёт, дурак! Так ему и скажи! Были, мол, господин Иванов, велели поздравить и сказать, что вы дурррак, дурррак, дурррак! Тьфу! Ты ещё фамилию забудешь? Вот тебе моя карточка, подашь и скажешь: дурррак… Ну, а теперь подсади меня! Что это у тебя за экипаж? Подножки шатаются! Ноггой не ппопадёшь, дурак! А вот ещё дурак по улице идёт!
Дурак!
Стой, налево!
Хорошенько стой!
Вот осёл ещё! Стоять на месте не может!.. Спасибо, любезный, что поддержал. На тебе рубль. Я всегда даю рубль!.. Не надо больше поддерживать. Сам дойду.
«Дома, плинимают». Скажите пожалуйста, какая! Ты кто же здесь? Ах, ты горничная! Скажите, Пётр Николаевич каких горничных держит! Сейчас скажу Анне Алексеевне, сейчас…
Анна Алексеевна, с праздником! С праздником!
За Петром Николаевичем смотрите! Вы знаете, каких Пётр Николаевич горничных держит! У-ух! Меня не проведёшь. Я вам сейчас скажу!.. Да погода что, погода дрянь, — а я вам про горничных… И театр вздор! Вы не перебиб… не перебиб… не пе-ре-би-вай-те! Я про горничных вам! У-ух, я вам скажу, Пётр Николаевич, — я его вот как знаю! Он по дамской части вот какой ходок! Я уж знаю! Мы с ним ещё в Гранд-Отеле не один раз… Я вам расскажу сейчас.
А?? Что такое? Извиняется барыня? Голова заболела? Скажите, как внезапно! Ну, и пусть у неё голова болит. А я выпью и поеду. Вот так! Выпил и поехал. А рюмку вдребезги, потому что рюмок много! И другую вдребезги! И третью!.. Хочешь идти ко мне в горничные? Ах, ты и разговаривать не хочешь? Не нужно. В другой дом поеду, потому что я говорить хочу… Поезжай, потому что я говорить хочу! А почему я говорить хочу? Это тоже нужно понять! Это понять нужно… понять… пон… А? Что такое? Куда ехать! Действительно, я немножко задремал… Но ничего… Я ещё говорить могу… Я ещё поговорю… Я поговорю… Стой!
Агнесса Николаевна дома… Что такое?.. Гостей много? Тем лучше, что много гостей! Я и при гостях поговорю. Без тебя знаю, куда идти!.. Ах, это детская? Ничего не значит, дети вырастут!..
Они, не беспокойся, они ещё умнее нас с тобой будут… Вот дверь! Стой, как шкаф? Зачем же ты меня в шкаф ведёшь? Что я буду в шкафу делать? Человек в шкаф идёт, а она не может сказать! Какая же ты после этого прислуга?! Ах, это не дверь? Что ж это? Стена?! Почему же стену на дороге выстроили? И здесь стена. Везде стены!!! Куда ж это я попал? Это застенок, а не передняя! Везде стены! Каррраул!.. Каррраул!.. А потому и кричу, что выхода нет… Сейчас хочу выйти из этого дома… Человек заблудился, а вы… вы не можете указать дороги?.. Карраул! Ах, вот выход! Благодарю… Да вы не толкайтесь!..
Вы, милостивый государь, какое же имеете право… Заперлись и толкаетесь… Нет-с, я этого так не оставлю. Где дверь?.. Опять и здесь стены? Стена, стена и стена…
Вот так лестница! Чёрт его возьми и архитектора-то, который строил эту лестницу! Стены и лестница, и больше ничего! Поневоле человек падает. Сейчас напишу на стене ругательство! Пусть читает архитектор!
Пошёл прямо, дуралей!
Марья Петровна? Моё почтенье!.. Ах, я у вас уж был? Ну, был, так был! Поедем дальше!
Стой!
Здесь. Аграфена Панкратьевна дома? Вот это дверь, сразу видно, что дверь. Дверь и иду! Что такое? Визитёров много? Я сам визитёр. Сам! А Аграфену Панкратьевну я уважаю, потому что у Аграфены Панкратьевны двери!
Господа, тост! Прошу молчания. Панкратья Аграфеновна, урра!
Не хочу я сельтерской, что вы ко мне с сельтерской: незнакомый человек, — и с сельтерской! Я за Аграфену Панкратьевну! Лей. Вот это что? Мадера? Красное, так красное, на пол, так на пол, всё равно! А Аграфену Панкратьевну я уважаю! За двери её уважаю! Аграфену понимать нужно! Аграфена, это — женщина! С темпераментом, со страстями женщина… Позвольте, позвольте, при чём же тут мой воротник? Почему вы меня берёте за воротник!
В обморок упала? Аграфена в обморок? Это у неё от страстей! И пусть лежит, я потом заеду. А за шиворот меня держать нечего, я вам русским языком говорю, что за шиворот меня держать нечего… А то я вас… Вот странность, был человек, а стала дверь. Я и на дверь плюну, — и надпись «для писем и газет» сделаю. Нечего вам в газетах читать.
Марья Петровна! Как, был? Да что вы мне всё «был», «был», как ни заедешь, всё «был». А я говорю, что не был… Ну, если вы так настаиваете, то я уйду! Я уйду! Но помните, Марья Петровна, это последний раз! Помните, Марья Петровна!.. И дверьми хлопать нечего. Помните!
Никанор Васильевич дома?.. Как здесь не живёт никакого Никанора Васильевича? А я вам говорю, что он здесь живёт!.. А я вам говорю, что живёт!.. Должен жить! Который номер квартиры? Ах, а он в пятнадцатом, это дело другого рода! Пятнадцатый этажом выше? Всё равно, я здесь оставлю карточки, выше я подниматься не могу!.. Я не могу… Я не могу…
Елизавета Анисимовна… Как вы не Елизавета Анисимовна, когда у меня даже записано, что вы Елизавета Анисимовна?! Вон так и написано: «к Елизавете Анисимовне», — значит, вы Елизавета Анисимовна! Зачем же вы врёте? Ах, вы Варвара Ефимовна! Ну, это дело другого рода! Зачем же вы сразу не сказали, что вы Варвара Ефимовна? В таком случае я вас поцелую! И горничную поцелую! Потому что обычай… Вы говорите, что это притолока, и притолоку поцелую, — обычай… Садиться! Сяду, но только я сначала кресло поцелую. К столу? И стол поцелую. Это кто такой? Ах, это окорок? Отчего же он колется? Не бритый? Праздник, целоваться должен, — а он не бритый ходит! Сейчас… сейчас я его обрею… М-мыла, сейчас окорок будем брить! Нет мыла? Так мы его сливочным маслом! Маслом его! А теперь ножиком? Р-раз, р-раз, р-раз! Вдребезги? Вот я как! Я всё вдребезги сейчас! Потому не бритые окорока… Кричи, кричи, матушка моя!.. Вы тоже визитёр? Ах, вы дворник? Ну, дворник, так дворник! Я с дворником поцелуюсь!
Ты знаешь, дворник, здесь, брат, недоброкачественная провизия. Да ты не толкайся! Я тебе про обязанности говорю, а ты…
Я сейчас поеду протокол составлять, он не смеет так толкаться. Я знаю! Вот знакомые живут. Стой! У вас тоже недоброкачественная провизия? Ветчина с трихинами? Мёртвые рыбы в каких-то жестянках лежат? Вы заразу по городу разводите. Сейчас же облить керосином и сжечь. Керосин сюда… Почём вы знаете, — может, я санитарный смотритель? Может, мои обязанности такие… Керосину!
Вот невежи, так уж, действительно, невежи! К ним с праздником, а они толкают… Где шляпа? Вот шляпа… Извозчик! Душа человек! Ты один меня возишь? Дай я тебя поцелую… Вот тебе список. Вези! По порядку вези! Они все, свиньи, толкаются, но я им покажу! Я им вежливость покажу! Пусть они будут свиньи, а я…
Что такое? Почему не принимаете? Был с поздравленьем! Я вовсе ни с каким не с поздравленьем! Я приехал сказать, что больше служить не желаю! Не желаю! Я к нему с поздравленьем, а он мимо носа целует! Он меня целовать не хочет, а я у него служить не желаю! Так и скажи: Иванов служить не хочет, потому что он не умеет целоваться!
Дальше поедем! Я, брат, теперь не служу! Я, брат, теперь куда хочу, туда и еду! Кто вы такая? Отчего у вас знакомое лицо? Ах, вы Марья Петровна? Что ж вы ко мне в десятый раз пристаёте? Вы что? Целоваться со мной хотите, может быть? Шалите! Я человек женатый! Я не позволю… Вот с человеком поцелуюсь, а с вами нет! На зло! Человек, дай я тебя…
Ты зачем же в такой дом завёз, где дерутся? А? Прямо поезжай! Стой! Вот красный дом!
Кто здесь живёт? Пафнутьев? Такого не знаю. А раньше кто жил? Варсонофьев? И Варсонофьева не знаю. Всё равно. Доложи господам, что приехал Иванов, и по обычаю…
Сударыня! Чмок, чмок, чмок, чмок, чмок, чмок… Ах, это ваша жена? Ну, и целуйтесь с ней, если это ваша жена… В участок? Едем в участок! В участок, так в участок!
Вы околоточной надзиратель? Очень приятно. Я околоточных надзирателей люблю. Позвольте, я вас поцелую. А это что такое? Протокол? Я и протокол поцелую. Вот вам! Чмок, чмок, чмок…
Городовой! Мы куда едем? Ко мне домой едем? Поедем… А теперь мы где? Ах, у меня дома! Скажите, пожалуйста: отчего же здесь всего по две штуки? Два дивана, два стола? Зачем такая расточительность? А кто эти две дамы? Ах, это моя жена? Неужели? Почему ж она в двух экземплярах? Городовой, целуй один экземпляр, а я буду целовать другой…
На этом воспоминания «мученика визитов» прекращаются.
Пётр Петрович проснулся довольно рано и, по принятому им после праздников обыкновению, посмотрел в зеркало.
Довольно странное лицо!
Гм… Где он видал это лицо?
Не то в Альказаре, не то в участке… Удивительно странное лицо, а между тем как будто несколько знакомое.
Где они встречались?
В Альказаре? Нет. В Альказар такое лицо не пустят.
Должно быть, в участке.
Пётр Петрович позвонил.
— Чёрт тебя знает, за чем ты смотришь! Что это висит?
— Зеркало-с.
— «Зеркало-с»! А ты протри глаза-то. Вместо зеркала палитру с ученического бала повесил. Пьяницы!
— Никак нет-с. Зеркало.
Гм… Должно быть, и действительно зеркало, если уверяет.
— А если зеркало, то, значит, грязное.
— Никак нет-с. Чистое.
— «Чистое». Пшёл вон!
— Письма тут-с.
— Положи и убирайся.
Пётр Петрович взял пиджак и протёр зеркало.
Неряхи!
Ну-ка, теперь взглянем.
То есть, шут его знает, как эти зеркала делают.
Ничего похожего!
Какое-то странное лицо, на котором красок хватило бы для целой большой батальной картины.
Красная, синяя, жёлтая… Престранное лицо. Импрессионистское лицо!
Ей Богу, словно импрессионист взял да смех нарисовал! Тьфу!
Пётр Петрович лёг, повернулся лицом к стене и начал думать.
Удивительные иногда бывают лица!
Букет какой-то на голове.
Он осторожно пощупал. Нет, голова, а не букет.
Престранно…
Пётр Петрович начал вспоминать.
Шут его знает, никак не припомнишь.
Надо позвонить.
— Чего прикажете?
— Чаю давай. Не знаешь? Этакое глупое животное.
— Да вы сами авчирашнего числа изволили сказать, что вы чаю больше не пьёте. Чтоб вас, значит, мятой по утрам поить…
— Мятой? Какой мятой?
— Потому, как вы говорили, что от вас очинно винный дух идёт, и господа, которые акцизные, к вам очинно за это пристают. Вы авчера даже под кроватью акцизных искали.
— Ты чего ж улыбаешься, негодяй? Ты как смеешь улыбаться? Искал, значит нужно было, если искал.
— Помилте, нешто я улыбаюсь? Мы никогда не согласны даже улыбаться…
— И не смей. Ничего смешного тут нет. Пошёл к чёрту! Чаю…
Пётр Петрович прошёлся по комнате.
Гм… Акцизного искал. Это престранно: под кроватью акцизного искать!
И мяту хотел пить.
Никогда, кажется, такого удивительного желания не являлось.
Хорошо бы спросить, какой сегодня день.
Неловко только как-то.
Пётр Петрович покосился на вошедшего с чаем лакея.
— Куда идёшь? Стой.
— Чего ж стоять? Чай подал. Комнаты убирать надоть.
— А я тебе говорю: стой.
— Слушаю-с.
— Иван!..
— Что прикажете?
Нет, чёрт возьми, неловко.
— Ничего не прикажу!
Пётр Петрович прошёлся по комнате.
— Чего ж ты молчишь, Иван?
— Мы Иван.
— Чего ж ты молчишь? Тебя спрашивают, а ты молчишь.
— Да вы ничего…
— Мало ли что ничего! Так бы понимать должен. Не первый год служишь. Ты много пил на масленице?
— Никак нет-с.
— Ну, что ты врёшь. По лицу не видно, что пьёшь? Сразу видно. Безобразие! Пьют до того, что забывают, какой нынче день. Наррродец!
— Никак нет-с.
— «Никак нет-с». Ну, скажи-ка, скажи, какой нынче день?
— Да чего же я буду говорить, ежели знаю?
— А я тебе говорю, скажи.
— А мне и говорить нечего. Знаю.
— А знаешь, — скажи.
— А мне и говорить нечего. Вы и без меня знаете.
— Да что ж это, секрет, что ли? Что и сказать нельзя!
— Никаких секретов. А только не к чему-с.
— Ну, а если я тебя спрашиваю, что у тебя язык отсохнет сказать?
— Да не к чему-с.
— Иван!!! Я тебя как хозяин спрашиваю, какой сегодня день? Изволь отвечать, — или расчёт. Понял?
— Понял-с.
— Стань прямее. Не смей облокачиваться. Отвечай сейчас же. Какой нынче день?
— Понедельник.
— Экая грубая скотина! Гм… понедельник… Слава Богу, что хоть дни-то помните. Пьют до забвенья. Пьяницы. Пшёл!
Пётр Петрович выпил стакан чаю и прошёлся.
Этакий грубый народ — эта прислуга.
Не может хозяину самой простой вещи сказать.
— Иван!
— Что прикажете?
— Кто звонил?
— Ещё писем принесли.
— Положи. Пшёл.
Что это они расписались сегодня. Ну-ка, посмотреть, кто пишет.
Почерк знакомый. Дядя. А ну-ка, что?
«Презренный племянник!»
Что такое?
«Презренный племянник! С отвращением берусь за перо, чтоб написать тебе эти строки. Ты, конечно, понимаешь и без них, что после того, что было, ноги твоей не должно быть у нас в доме».
Пётр Петрович даже глаза протёр:
— Что он? Пьян, что ли, старый хрен?!
«Не должно быть в доме. Я рад, что хоть поздно, но узнал, какого негодяя имеет в твоём лице наша старая, почтенная фамилия. Явиться к дяде в дом в прощёное воскресенье, Бог знает в каком виде, и начать требовать от тётки, чтоб она кланялась тебе в ноги и просила прощение! Угрожать иначе разбить все окна! Когда же тётка, по глупости своей и по смиренью, исполнила твоё желание, боясь скандала, поклонилась тебе в ноги, — ударить её ладонью по спине. В особенности, когда ты знаешь, что у неё болят почки. Как ты смел говорить ей, что её болезнь называется „почками в мадере“. Уверять родную тётку, что она пьяна! И как уверять! Звать прислугу и кричать, что ты должен теперь совершить и пойти под суд, потому что ты потомок алкоголиков, и твоя тётка пьёт всю масленицу. Лишаю тебя звания моего племянника и тех трёхсот рублей, которые тебе выдавал ежемесячно. Кстати же ты уверял, что в них не нуждаешься, потому что выиграл двести тысяч…»
— Д-да! Вот оно что!
Пётр Петрович почесал затылок.
«Двести тысяч. Желаю тебе напиться на них до белой горячки, жаль, что меня не было вчера дома, чтоб сказать тебе всё это лично. А впрочем, заочно посылаю тебе своё дядинское проклятие. Тётка тебя проклинает. Дочь моя, а твоя бывшая двоюродная сестра, тебя проклинает. Твой бывший дядя, а теперь зложелатель, Ефим Приватов».
Пётр Петрович вздохнул и взял другое письмо с знакомым почерком.
«Милостивый государь, Пётр Петрович! Ваши странные поступки заставляют меня отказать вам от дома и отказаться от хлопот относительно того места, о котором вы меня просили. Сейчас же еду сказать, что я вас больше не рекомендую. Согласитесь, что я прав. Нельзя же взять детей из порядочного дома, будто бы желая показать им что-то интересное, а вместо того привести их на Куликово поле и начать спрашивать: „видите ли вы белых слонов? Вон они гуляют“. Я решительно не понимаю, откуда вы взяли, будто мои дети пьяны, и зачем вы их в этом уверяли. Что за странное предположение! Допустим, кроме того, что вы действительно считаете меня, как вы выразились детям, дураком. Но если уж вам непременно нужно об этом говорить, то вы могли сказать лично мне. Зачем же было говорить детям? Что за странная фантазия гоняться за детьми по Куликову полю с намерением их высечь? Вы мотивировали это тем, что хотите их наказать за пьянство. Но, повторяю вам, милостивый государь, мои дети такими пороками, слава Богу, не страдают. Что же касается до вашего милого обещания непременно, как вы изволили выразиться, „выпороть“ их в следующий раз, при первой же встрече, то считаю своим долгом вас предуведомить, что на этот счёт мною приняты соответственные меры. С детьми отныне ходит весьма надёжного сложения кучер, которому уже сообщено, чтобы он при первом же вашем появлении отправил вас в участок. Примите, милостивый государь, моё уверение в совершенном моем изумлении пред вашими поступками. Семён Троглодитов».
Пётр Петрович покачал головой и принялся за третье письмо с знакомым почерком.
«Милостивый государь! Надеюсь, что вы уже больше не считаете себя женихом моей дочери. Моя Варенька никогда не выйдет замуж за человека, который мажет зернистой икрой её мамашу. Да-с! Ваши поступки более, чем странны. Если вам не нравились наши блины, вы могли их не есть. Вас никто не заставлял. А мазать икрой голову хозяйке дома, это чёрт знает что, милостивый государь. Зачем вы плюнули в сметану? Ваше поведение не доказывает в вас благовоспитанного человека. Мне и раньше не нравились ваши шутки и ваш способ развлекать дам. Спросите у любого благовоспитанного человека, и он вам скажет, что это в высшей степени странно: стать в дамском обществе на четвереньки, начать лаять и кидаться на собаку. Я не говорю уже о разбитой во время этой возни любимой жениной китайской вазе. Но вы откусили бедному „Милорду“ половину уха, загнавши его под диван. Несчастная собака теперь отправлена в ветеринарную лечебницу. Это вовсе не так весело, как вы думаете. Но я смотрел на ваши штуки сквозь пальцы, думая: „Жених! Оригинальничает“. Начать, однако, за обедом выбрасывать в форточку жареную рыбу — это уж не оригинальность, это чёрт знает что, милостивый государь. Я рад одному, что узнал ваши истинные намерения до вашей свадьбы с моей дочерью. Очень благодарен вам за то, что вы любезно разъяснили нам и нашим гостям, что берёте, как вы выразились, „эту перезрелую дуру“ исключительно из-за приданого. Очень вам благодарен. Не понимаю только, зачем вам понадобилось сообщать при этом, сколько у вас незаконных детей. Кому это интересно? И это вы осмелились называть „тостом за невесту“. Я затрудняюсь приискать вам приличное название, милостивый государь. И при всём этом вы смели говорить, что ваша невеста, а моя дочь, пьяна! Вы нахал, милостивый государь! А горничная, которую вы при всех обнимали и уверяли, что её любите, мною сегодня же рассчитана. Можете с ней целоваться: Искренно презирающий вас, Иван Ферефелкин».
Пётр Петрович принялся отыскивать письма с незнакомыми почерками.
«Милостивый государь, г. Кочерыжкин! Ваше поведение в благородном цветочном магазине недостойно благородного и воспитанного человека и хорошего покупателя, каким мы вас считали до сих пор. Прийти в магазин и, пользуясь тем, что там одни беззащитные барышни-продавщицы, сесть в корзину цветов. Разве это возможно? Из-за этого нам была неприятность, потому что корзина была приготовлена для поднесения примадонне. А вы сели. Разве можно садиться в чужую корзину цветов? Заказывайте свою, в неё и садитесь. Что же касается до вашего требования, чтоб вас поднесли в корзине вместе с цветами примадонне, то мои барышни сказали вам совершенную правду, что театральная комиссия этого не позволяет. Театральная комиссия, действительно, этого не позволяет. Я спрашивала. Напрасно вы обижали барышень, говоря, что они пьяны. Наконец, опять-таки корзина была чужая. Закажите свою и подноситесь. А чужие цветы благородные люди не мнут. Засим прошу вас уплатить за шесть букетов, которые вы заказали для разных дам, но считаю вам нужным сказать, что ни одна из сих дам букетов не приняла, потому что, оказывается, они с вами незнакомы. Но только это, конечно, нам всё равно. А посему благоволите заплатить за испорченную корзину 60 рублей и за 6 букетов по 20 рублей — 120 рублей, а всего…»
Пётр Петрович не стал дочитывать и взялся за другое.
«Дружище Петька! Целую твою глупую морду и спешу порадовать тебя: переезжаю к тебе завтра, Спасибо, дружище, сразу видно, что ты истинный меценат и покровитель изящных искусств. Позвать актёра гостить на целый пост! Актёр, брат, это ценит! У актёра — душа! А что насчёт фрака, про который ты говорил, что он у тебя есть, то я его завтра же как приеду, так и заложу. Ты не беспокойся. Я, брат, на эти дела мастер! Деньги пропьём, где хочешь. Это уж на твоё усмотрение. Вообще пересмотрим весь твой гардероб. Что лишнее, всё заложим. Тебе оставим одну пару да для меня одну оставим. А то моя поизносилась. Неловко будет к твоим знакомым ходить. Ещё денег взаймы давать не будут! Так и будем жить, как два брата. Спасибо, дружище, ещё раз. Признаться, без тебя было бы швах. После гастролей в Крыжополе не знал, что в Одессе и делать. Город негостеприимный, в ресторанах в долг не дают и в гостиницы не пускают, хотя это с их стороны и очень глупо: всегда будут пустые стоять, если никого пускать не будут. Думал уж было в Москву идти, да вдруг ты. Благородный человек и, кажется, в тебе драматический огонёк есть. Я тобой займусь и из тебя человека сделаю. Подожди лето, я тебя к Сергееву, на Большой фонтан, играть определю. Слава, брат, — высшее назначение почувствуешь. А что ты говорил, что я пьян, то это верно. Пьян и горжусь. До скорого свидания. Твой друг, брат и благодетель артист Россиевский-Сальвининчук».
Пётр Петрович взялся за следующее письмо.
«Наречённый зять мой и благороднейший из смертных! С неизъяснимым чувством прижимаю тебя к своей отеческой груди и уведомляю, что мы все, всем семейством, завтра же переезжаем к тебе. Благородный, ты не будешь один. Мы сумели оценить и понять тебя. Попав по ошибке в чужую квартиру, предложить, ни слова не говоря, руку и сердце престарелой, болезненной девице, обременённой семью незаконными детьми, — в наш меркантильный век не всякий на это способен. Если бы не твоя расписка, в которой ты обещаешься жениться на моей дочери, я бы сам не поверил твоему благородству, несмотря на то, что ты стоял передо мной на коленях и просил моего благословения. Небо да благословит тебя. Семь малюток благословляют тебя от глубины своих незаконных сердец. Ты будешь им отец, а я — тебе. А какою женой тебе будет моя дочь, как раз тебе под стать. Как она поёт! Ты это тогда верно заметил, когда делал предложение, что мы все выпивши. Это, брат, у нас фамильное. Меня за это и со службы выжили. До скорого свидания. Мы все тебе кланяемся, кроме моей жены, а твоей будущей тёщи: она кланяться не может, потому что сильно выпивши. Какая женщина! Ты её полюбишь как мать. Засим остаюсь наречённый тесть твой, отечески любящий тебя, отставной четырнадцатого класса чиновник Акакий Елпидифоров».
С Петра Петровича катился холодный пот.
Он вскрыл форменный конверт с печатью какого-то трезвого общества.
«Милостивый государь! Ваше, хотя и очень позднее, появление у меня и выраженное вами желание сделаться членом нашего трезвого общества доставили мне большое удовольствие. Я охотно предложу вас в члены нашего общества и уверен, что вы будете избраны, тем более, что ваша манера разговаривать и выражения, которые вы при сём употребляете, как нельзя более подходят к дебатам нашего общества. В виду сего я сегодня в 12 часов буду иметь честь быть у вас…»
Пётр Петрович посмотрел на часы.
Было без четверти двенадцать.
Он достал хороший шёлковый шнурок от портьеры, подставил стол, снял фонарь, прикрепил к крючку шнурок, сделал петлю, надел на шею и вытолкнул ногами стол.
Когда пробило двенадцать, он уже висел.
Это были превосходные золотые часы.
Если б не было так далеко идти в ссудную кассу, я мог бы даже сказать вам, какого они мастера.
Покупайте часы только этой фабрики: они превосходны, точны, верны, ходят минута в минуту, секунда в секунду.
Я купил их, получивши как-то сразу крупный куш гонорара.
Превосходные часы, удивительно точно показывавшие время.
Вот, например, г. редактор.
Он просил подождать меня «пять минут», и эти пять минут растянулись в целых тридцать две.
Меня заставляют ждать «больше полчаса».
Кажется, меня раньше никогда не заставляли ждать так долго.
Бывало, придёшь, возьмёшь газету, только что заинтересуешься какою-нибудь статьёй, — глядишь, редактор и выходит.
Тридцать три минуты… тридцать четыре…
Терять такую массу времени на какое-то ожидание!
Да я за это время успел бы написать целый фельетон!
Тридцать пять… тридцать шесть…
Да неужели я стал таким ненужным, малоценным сотрудником, что меня заставляют торчать чуть не по часу из-за какого-то пустячного разговора в три минуты?
Что за возмутительная манера так бесцеремонно обращаться с чужим временем!
Тридцать семь… Тридцать восемь…
Как это понять, наконец?
Что это? Желание показать, что меня третируют?
Неужели мои статьи стали не интереснее?
Мои мысли глупее? Мои выражения менее красивы, оригинальны?
Надо посмотреть свою сегодняшнюю статью.
Статья, как статья.
Однако, уже сорок пять минут… сорок шесть…
Это слишком!
Неужели я исписался, стал вялым, скучным, не интересным, не нужным?
Дошёл до того положения, когда нашего брата выкидывают как старый стоптанный башмак или выжатый лимон?
Сорок семь… сорок восемь…
Ну, нет-с! Мы ещё побьёмся, г. редактор.;
Если я кажусь таким ненужным вам, что вы позволяете себе заставлять меня по часу ждать в своей приёмной, мы посмотрим, что скажут в другой газете.
— Мы сведём этот маленький счёт, г. редактор!
Сорок девять… пятьдесят…
Я надеваю шляпу и ухожу.
— Можешь сказать, сторож, г. редактору, что я ждал его целых пятьдесят минут.
— Но они сейчас выйдут.
— Целых пятьдесят минут!
Прощайте, г. редактор.
Ого! Жена уехала в два, а теперь пять.
Нельзя же по три часа сидеть у портнихи.
Престранная портниха!
Вчера три часа! Сегодня три часа!
Итого одна восьмая часть жизни уходит только на одну примерку платьев.
Какая, однако, пустая женщина эта самая моя жена!
Странно, как я не замечал этого раньше! И на кой шут я женился?
Ещё полчаса. Три с половиной часа!
Вы думаете, сударыня, что, как и всегда, вы уходите, а я сижу и пишу, что время уходит незаметно, и вы, по обыкновению, защебечете, влетев домой:
— Всего каких-нибудь полтора часа!
А я, как дурак, вам поверю и сам извинюсь шуткой:
— Вот видишь, мой друг, мы уже два года женаты, а для меня всё ещё время тянется без тебя невыносимо долго.
Как бы не так, сударыня!
Я верю в портних, у которых сидят по два часа.
Я готов верить в портних, у которых иногда слышите ли, иногда, сидят по три часа.
Но, поверь, в портниху, которая тратит на примерку каждого сшитого ею платья по четыре часа в день, извините, я не могу поверить.
Такая портниха давным-давно умерла бы голодною смертью.
Довольно-с.
Знаем мы этих портних!
Я сам раз сорок в жизни был тоже «портнихой».
Довольно. Больше меня не проведёте, как проводили раньше.
Боже, какого дурака, какого идиота играл я, когда сидел и работал в то время, когда она там бегала по пассажам, хлопотала о новом платье, чтобы больше понравиться своему…
Ого! Четыре часа с четвертью!
Ещё четверть часа, и я тоже отправлюсь к «портному».
Нет, лучше подожду.
Будет интересно послушать, что станет врать эта дрянь.
Работать целые дни, за работой проводить бессонные ночи и не иметь возможности сделать себе ничего, всё тратить на ваши тряпки.
Смешно и стыдно сказать! Я только на днях мог случайно купить себе золотые часы!
Да и то вы, кажется, посмотрели на них таким взглядом, словно хотели сказать:
— Лучше бы я сшила себе новое платье!
Ага, звонок! Ну-с, сколько времени вы изволили быть у вашей «портнихи»?
4 часа 37 минут.
— 4 часа 37 минут, сударыня! Не потрудитесь ли вы мне объяснить, кто из моих друзей занялся ремеслом «портнихи»?
Она смотрит на меня изумительными глазами. Это бесит меня окончательно.
Она считает меня таким дураком, что даже изумляется, как это я мог прозреть?!
— Не смейте запираться, сударыня. Не трудитесь лгать. Я не поверю ни слову. 4 часа 37 минут у портнихи! Ха-ха-ха! Я всегда считал вас глупою, пустою женщиной, но, простите, я слишком всё-таки лестного мнения о вашем уме, чтобы предположить, что вы способны 4 часа 37 минут просидеть у портнихи! Ещё раз: кто он, этот «господин портниха»?
Она смотрит на меня злыми глазами.
Она так же зла, как и ничтожна, эта дрянь, которая треплет моё имя.
— Послушай… ты… дурак…
— А?.. Я знаю, что я давно уже дурак… Но, извините, больше им я уже не буду… Нет-с… Довольно-с. Можно быть глупым два года, но поумнеть в 4 часа 37 минут, вообразите, возможно…
— Послушайте, вы! — вскрикивает, наконец, она. Помните, что эти неосновательные подозрения только толкают женщину…
Она уходит, хлопнув дверью.
Я готов был бы разорвать эту дрянь. Но в то же время у меня является мысль:
А вдруг это правда? И я только толкаю её к тому, чего ещё нет? Она так любит наряжаться. Вдруг она на самом деле была у портнихи…
— 4 часа 37 минут! — насмешливо тикают часы в жилетном кармане.
— Нет! Это невозможно! — решаю я и хватаюсь в бессильной ярости за голову,
Как меня дурачат!
Да что же это, наконец?
Неужели я так-таки и вышел в тираж погашения?
В редакции меня заставляют ждать по 50 минут, дома сижу один по четыре с половиной часа и здесь должен шляться по тротуару этого глухого переулка по двадцати минут?
Странно. Ведь это всего восьмое свидание.
Я помню, в первый раз я не успел, кажется, взойти на этот тротуар, как на другом конце его увидел быстро идущую закутанную женскую фигуру.
Да и потом… Ну, бывало, пройдёшь несколько раз взад и вперёд, от скуки начнёшь считать прохожих, не сочтёшь и до двадцати, как она приходит…
А теперь…
Ого! Ровно полчаса!
Да и вообще она уже не та… Но этого ещё не было: заставлять ждать целых полчаса!
Что ж это — «начало конца»?
И так скоро? Всего восьмое свидание.
Я с каждым свиданием увлекаюсь всё сильнее и сильнее. А она… как, должно быть, она смеётся надо мною в душе! Даже, быть может, жалеет меня.
Жалость!.. Фу, какое мерзкое чувство!
Ну, нет-с! Я ещё не дошёл до того, чтобы выпрашивать поцелуи из жалости.
В этой истории вам не придётся смеяться последней. И если этому маленькому роману суждено так скоро кончиться, закончу его я, а не вы.
35 минут, сударыня, и я ухожу.
Можете здесь дожидаться, не дождаться, злиться выходит из себя, — что угодно, но я ухожу.
Вовсе не желаю увеличивать собою число ваших, несчастных поклонников
35 минут. Этого достаточно. И если я ещё останусь ждать, мои часы начнут насмешливо выстукивать:
— 36… 37… 38… 39…
— Я не желаю выслушивать «дурака» от своих часов.
Вы видите теперь, милостивые государи, как я мучился.
Но вот уже неделя, как я опять спокоен и весел.
В сущности редактор — милый малый. Ну, что же, если он иногда занят и приходится немножко подождать? Прочитаешь, по крайней мере, две-три лишние газеты и всегда найдёшь в них что-нибудь интересное.
Глупо устраивать сцены из-за того, что такая миленькая, хорошенькая женщина любит хорошо одеваться. В сущности ей, должно быть, ужасно скучно. когда я сижу и пишу фельетон. Это даже очень мило. Пока я пишу, она сидит у портнихи. И сама не скучает и мне не мешает.
Я выпросил прощение за то, что тогда так глупо удрал со свидания. У нас всё идёт превосходно. Я больше не делаю глупостей и, ожидая моей хорошенькой мучительницы, в которую я влюбляюсь всё сильнее и сильнее, считаю от скуки прохожих в этом глухом переулке. Не успеешь насчитать и десяти, как она приходит. Я счастлив, я спокоен, как — говоря поэтическим языком — спокойно и безоблачно «небо нашей любви».
А знаете, почему со мной произошла эта перемена?
Неделю тому назад я заложил свои проклятые часы.
«Счастливые часов не наблюдают».
Если хотите быть счастливы, не «наблюдайте» ваших часов.
Пусть за ними наблюдают содержатели ссудных касс.
Он (входит во фраке. Стараясь не смотреть на горничную). Барыня встала?
Горничная. Да они и не ложились. Так, как были, и заснули в кресле. Пока ещё и не звонили.
Он Ступай! (Горничная уходит.) Даже не ложилась! (Глубокий вздох. Смотрит на часы.) Половина одиннадцатого! Возвращаться домой утром, во фраке. Стыд, срам, позор! (Подходит к зеркалу.) Не дурен, нечего сказать! Рубашка измята. Галстук измят. Фрак измятый. Лицо измятое… И половина одиннадцатого утра! Господи! (Хватается за голову и падает в кресло.) Иметь такую жену, красавицу, умницу, изящную, элегантную женщину и увлечься какой-то намазанной француженкой, искательницей приключений, которая приехала в Одессу, остановилась в Гранд-Отеле и выдаёт себя за артистку… Знаем мы этих артисток! Тьфу! Вспомнить даже противно! (Вскакивает и начинает быстро ходить по комнате.) А всё эти ужины! Выдумали устраивать каждый месяц какие-то «товарищеские ужины»! В целях единения! Пьянства, а не единения! «Выпьем, холодненького?» — «Выпьем!» — «За ваше здоровье, коллега!» — «За ваше!» — Вот вам всё единение. «Долбанём ещё по единой!» Обмен рюмки, а не мнений! И на кой чёрт, спрашивается, мне знать их мнения? Если бы их не было, — у меня практики было бы больше. Если бы меня не было, — у них было бы больше практики. Вот и все наши мнения друг о друге! И потом эти дурацкие штуки, плоские остроты, глупые речи! Встанет иной дурак, три четверти часа говорит! Поневоле напьёшься. Тосты! Ни капли искренности, всё поддельно, фальшиво, как зубы и волосы этих стариков, предлагающих тосты за единение, за традиции корпорации, за молодое поколение, за alma mater, — за всё, за что угодно, только бы было за что выпить! Тьфу! И после всех этих стремлений «вперёд» — стремление в «Гранд-Отель», в кабинет, к токайскому. Господин, провозглашавший тост «за русскую женщину», знаком с приезжей француженкой. Пил за уважение к женщине, а рассказывает про неё такие вещи, что уши вянут!.. То есть что у трезвого, если он послушает, уши вянут. А спьяна — ничего, слушаешь. Фантазия разыгрывается. Знакомишься! С дрянью! С размалёванной, намалёванной тварью… И я её целовал! Да ещё как целовал! Чёрт знает, что, только перевод денег! (Вынимает бумажник.) Сто, двести, двести двадцать пять, двести двадцать восемь… Трёхсот семидесяти двух как не бывало! Это называется ужином по пятнадцати рублей с персоны! А, Господи! Ещё триста, пятьсот, тысячу бы дал, только бы этого не было! Тошно, мерзко, гадко вспомнить! Ну, как, с какими глазами я покажусь теперь жене? Где был? Увлёкся какой-то намазанной дрянью! А всё кабацкое воспитание! По трактирам да по кафешантанам! Вот и не сидится дома, в тихой, милой, мирной обстановке, за чайным столом, с хорошенькой, изящной, скромной женой, с интересной книгой, которую читаешь вслух, — хорошо так! (Снова схватываясь за голову.) О Господи! Сколько бы я отдал, чтоб только быть вчерашний вечер дома!.. Так нет же! Видите ли, захотелось «стариной тряхнуть», «воздуху взять», «встряхнуться». Это с намазанной-то француженкой встряхнуться! Да, её если встряхнуть, так с неё, я думаю, штукатурка кусками посыплется. Ноги отдавит! И променять на неё Зину, мою Зину, Зинушу!!! (Смотрит на карточку жены и хочет поцеловать. Из комнаты жены слышен звонок. Он вздрагивает.) Проснулась, моя голубка!.. Теперь наверное, спрашивает: «Барин вернулся?» — «Вернулся». — «Давно?» — «Полчаса тому назад, во фраке». (Утирая слезу.) Каково это ей, моей бедняжке? Пойти хоть пока фрак снять. Всё-таки не так стыдно. Утро — и во фраке. (Хочет идти. Ручка двери повёртывается. Он застывает на месте и съёживается. Входит горничная.)
Он. Чего тебе?
Горничная. Барыня приказали тут их портрет взять. Они вещи укладывают. (Берет портрет и хочет уйти.)
Он. Стой! Поставь здесь! Иди! (Горничная ставит портрет на прежнее место и уходит.) Однако! Даже вещи укладывает! Это становится серьёзным… Ну, уехать-то она, положим, не уедет. Но объяснение предстоит… О Господи! Пронеси только эту историю. Пойти фрак переменить. (Снова хочет идти, но ручка двери снова вертится. Он снова застывает на месте и окончательно съёживается. Входит жена.)
Она (молча идёт к столику, где стоит карточка).
Он (бросается туда же и успевает взять карточку раньше). Зина!
Она. Отдайте мне мою карточку.
Он. Зина! Зиночка!! Зинуша!!!
Она. Так вы не хотите мне отдать мою карточку? Нет?
Он. Зиночек!!!
Она. Нет? (Хочет уйти.)
Он (преграждая ей дорогу). Зиночка, Зинуша, дай мне хоть сказать тебе! Ну, ты уедешь, но только выслушай меня… Ведь самому тяжкому преступнику, фальшивомонетчикам, клеветникам, которые за то и под суд попали, что врут, и тем дают говорить. Выслушай!
Она. Мне нечего слушать. Я знаю, где вы были.
Он. Тем лучше, если ты знаешь! Ведь не станешь же ты уезжать только потому, что твой муж засиделся у Петра Ивановича!
Она. До утра, во фраке у Петра Ивановича!
Он. Во фраке — потому что мы поехали к нему после обеда. До утра, потому что все сидели… Зинуша! (Хочет подойти к ней.)
Она. У Петра Ивановича? А скажите, откуда ж это у вас на фраке рыжий волос? Тоже от Петра Ивановича?
Он. Волос? Какой волос? Никакого волоса нет… Ах, да, действительно, волос. Чёрт его знает, откуда взялся этот волос?! Может быть, твой, или Акуля… когда чистили.
Она. Рыжий волос? Когда я брюнетка, а Акуля шатенка. Пустите меня! Вы низкий, вы гадкий, вы подлый человек! (Хочет уйти.)
Он (в сторону). Вот когда всё висит на волоске! (Снова заграждая ей дорогу.) Но ведь Пётр Иванович, ты знаешь, человек холостой. Мало ли какие у него там могут быть рыжие, чёрные, всякие. Сидят на диванах… Ну, сядешь на то же место, — и пристанет! Ведь не станешь же ты делать меня несчастным из-за того, что у Петра Ивановича знакомые какие-то рыжие женщины! (Становится перед ней на колени.)
Она. Пустите. Вы низкий человек. Вы мне изменяете!
Он. Господи, да с кем? С кем? Что это за предрассудок, наконец, что изменять можно только ночью! Как будто не существует для этого дня. Нет, непременно ночью, исчезая из дома, скандализируя, выдавая себя! Да с кем, наконец? С кем, я тебя спрашиваю? Пересчитай всех наших знакомых дам, за которыми я, по твоему мнению, могу ухаживать? Какая из них может исчезнуть из дома в эти часы! Ведь, я надеюсь, не станешь же ты меня подозревать в измене с какой-нибудь авантюристкой. Я надеюсь, ты не считаешь меня на это способным…
Она. Кто вас знает!
Он (укоризненно и вставая с колен). Зина!.. Ты можешь мне говорить, что тебе угодно, но только не это… Ты можешь оскорблять меня, как хочешь, но только не так… Этого, Зина, я от тебя не ожидал. (Ходит по комнате.) Не ожидал… не ожидал…
Она (в сторону). Кажется, я, действительно, немножко хватила лишнее. (К нему.) Где же вы были? Вы хотели объяснить.
Он (обиженным тоном). Говорю же тебе, у Петра Ивановича. Сначала на обеде, потом решили все к нему идти… А то, понимаешь, неловко в ресторане долго сидеть. В газетах ещё опять напишут: «дружеская беседа затянулась далеко за полночь». Читатели скажут: «Знаем мы эти дружеские беседы!» Честь корпорации… Вот и пошли к Петру Ивановичу. Болтали, играли в карты. Ну, понимаешь, неловко было уйти. Товарищеская компания. Скажут: «Гордец». Ну, и ложное самолюбие тоже. Подумают: «У жены под башмаком». Ещё про тебя судачить станут: «мегера», «муж её боится»… Не хотел, чтобы про тебя же говорили. Вот и сидел. Не хотел, а сидел!.. Да ты сама у Петра Ивановича спроси!
Она. И Пётр Иванович твой скажет неправду. Вы все заодно! Он холостой! Вот если бы он был женатый, тогда другое дело, — я бы от жены всю правду узнала. Мы, женщины, тоже все заодно. А теперь почему я знаю, правду скажет Пётр Иванович или нет?
Он. Ну, это же становится, наконец, невыносимо! Ну где же я мог до утра, кроме Петра Ивановича? Назови, где? (Смягчаясь и беря её за руку.) На кого я променяю тебя, моё золото, моя крошка, моё сокровище, моя цыпочка…
Она (не отнимая руки). Пожалуйста, без нежностей
Он. Моя милая детка, моя красавица, моя маленькая, моя крошечная жёнка, моя Зиночка, Зиночек, Зинуша, Зизизюнчик. (Обнимает её и целует в голову.)
Она (слабо защищаясь). Вот всегда так! Провинишься, а потом нежничаешь! В другое время, небось, не нежничаешь!
Он (окончательно привлекая её к себе). Вот, значит, и нужно, чтобы я был иногда немножко виноват! Моя кошечка, мой цыплёночек, моя жизнь, божество, сокровище!.. Ведь ты меня любишь? Любишь? Ну, говори!
Она. Перестань пожалуйста! Довольно!.. Перестань, говорят тебе.
Он (закрывая ей рот поцелуем). Любишь, любишь, любишь! Мне и в карты не везло, потому что ты меня любишь! Видишь, как нехорошо любить своего мужа, моя маленькая кошечка! Ужасно не везло в карты.
Она. И много ты проиграл?
Он (припоминая). Триста… триста… триста восемьдесят два рубля.
Она. Ой-ой-ой!
Он. Но ведь ты же виновата, моя крошка. Счастлив в любви — несчастлив в картах!
Она. Это вам будет хорошим уроком в другой раз. Не играйте в карты по целым ночам, если имеете жену, которая вас так любит! Да-с! Но вы ещё мало наказаны, милостивый государь. Вы заставили вашу бедную, маленькую жену спать в кресле, не раздеваясь, и должны за это сделать новое платье.
Он. Гражданский иск в уголовном процессе! Муж, обвиняемый в нарушении супружеских обязанностей, и жена вчиняет к нему гражданский иск. Сумма иска?
Она. Рублей полтораста… Пожалуйста, не морщитесь! И, кроме того, вы обязаны купить вашей жене новую шляпку. Я видела модели из Парижа. Только что привезли. Чудные вещицы! Это тоже будет стоить рублей пятьдесят…
Он (вставая). Но, матушка, я не могу тратить таких денег!
Она. Теперь уж я «матушка»! Как о деньгах заговорила, так из «милочки» сразу превратилась в «матушку»! А по триста восемьдесят два рубля проигрывать у вас есть деньги?
Он. Ну, да! Но поэтому-то и надо теперь сократить расходы, экономничать. А не транжирить! Не бросать деньги чёрт знает куда! Чёрт знает на что! Я буду проигрывать, ты будешь тратить на тряпки, на шляпки, на юбки. Хороши мы в конце концов будем!
Она. Но ведь ты же первый начал!
Он. Тем более оснований тебе сдерживаться! Ведь нельзя же смотреть на мужа как на рабочую лошадь, как на вола! Да и с вола двух шкур не дерут.
Она. Но ведь мне нужно платье! Своё белое я надеваю сегодня на «Гугеноты». Это уж шестой раз, как я надеваю в оперу одно и то же платье. А на «Аиду» нужно же платье.
Он. Можешь надеть и в шестой раз на «Аиду». А на «Гугеноты» мы сегодня не идём. Я не могу я устал.
Она. Вот хорошо! Он будет исчезать по целым ночам, а я должна себе отказать в удовольствии побывать на первом представлении оперы!
Он. Да я вам русским языком, сударыня, говорю! Я устал, я устал, я ус-та-л! Это, наконец, чёрт знает что такое! Тут поневоле сбежишь из дома! Я работаю как вол, как лошадь, устаю, как собака! Из меня сделали не человека, а какой-то скотный двор, зверинец какой-то! Я терпелив как осёл, но всякому терпению, сударыня, бывает конец! Я вовсе не для того работаю, чтобы мои деньги швыряли на тряпки! Я требую человеческого отношения ко мне. Я измучен, устал, разбит, а меня заставляют ехать в какую-то глупую оперу, потому что ей угодно показывать свои тряпки, сшитые на кровные, трудовые деньги мужа. Мужа, который работает с утра до ночи…
Она. И с ночи до утра, как, например, сегодня!
Он (окончательно выходя из себя). Что вы колете мне глаза сегодняшним днём? Сегодня! В кои-то века человек захотел немножко отдохнуть, посидеть в кругу товарищей — и ему делают из-за этого сцены! С него тянут деньги!
Она. Николай!
Он. Я давно Николай! Я тридцать два года всё Николай! Довольно-с! Довольно я терпел! Скажите, пожалуйста, поужинал человек с товарищами! Великое преступленье! И его за это пилят, ему отравляют жизнь, его оскорбляют, ему кидают в глаза самые гнусные обвинения. Он терпеливо сносит всё, молчит, и с него же, пользуясь этим случаем, хотят сорвать на юбки, на тряпки…
Она. Кто? Я? «Пользуюсь» тем, что вы не были дома, чтоб «сорвать на тряпки»? Опомнитесь, что вы говорите!
Он. Правду-с. Тут трудишься, работаешь, не знаешь устали — и вот как тебя ценят. Деньги, деньги, деньги…
Горничная (входя). Барыня, денег надо на керосин.
Она. Обратитесь не ко мне, а к барину, у меня нет денег на расход.
Он (выкидывая два рубля). Опять деньги! Со всех сторон теребят, тащат, рвут…
Она. Ну, я не желаю больше слушать вашей ругани. (Уходит.)
Он. Ругани! Это я-то ругаюсь! Доведут человека до белого каления, начнёшь говорить им правду, — они сейчас «ругань». Работа, труд — всё не в счёт. «Ругань», нечего сказать, хорошо ценят Хороша семейная жизнь! Вот тут и будь порядочным мужем…
Горничная (входя). Барыня плачут, а стол накрыт.
Он. Пошла ты прочь со своим завтраком! Я не буду завтракать дома… Я еду завтракать в Северную! (Надевает шляпу и быстро уходит.)
Занавес
И они все таковы, mesdames!
Когда всесильный Магадэва создал мир вместе с людьми, он дал торжественный обет не создавать больше никогда ничего и поднялся на седьмое небо, чтоб отдохнуть.
Пред его сомкнувшимися веждами уж проносились небесные грёзы, Магадэва уж видел божественные сны, когда его одежды тихо коснулся крылом великий Брама.
— Что случилось, — вскричал Магадэва, открывая вещие очи, — и что за шум доносится оттуда, с земли? Уж не вырвался ли ураган из лесов Индостана и не несётся ли по земле, разрушая всё на пути? О, как я счастлив! Не ревёт ли то океан, поднявшийся из бездны и пославший могучие отряды волн взять приступом землю. О, как я счастлив!
— Нет, повелитель неба и земли! — ответствовал Брама, — то не ураган ревёт над землёю, не океан поёт победную песнь. То… люди зевают от скуки.
— От скуки?! — насмешливо усмехнулся Магадэва. — Скука происходит от отсутствия дела. Отсутствие дела — свобода. Я слишком много дал людям свободы. Хорошо же, я превращу их в рабов! Они забудут у меня, что такое свобода. Им некогда будет зевать, потому что у них будет хлопот полон рот. Они не будут больше одиноки.
Магадэва вспомнил грёзу, которую он видел во сне, и создал женщину.
Индианку.
Прекрасную дочь его возлюбленной страны.
Она родилась в час заката, когда солнце золотит последними лучами весь мир, и оттого её смуглое тело золотистого цвета.
Стройная, как пальма, гибкая, как лиана её родины, она взглянула на расцветающие цветы лотоса, и оттого её глаза сделались прекрасными.
Знойная дочь знойного юга, она признаёт только одного бога — Страсть, и служит ей.
Извивающиеся змеи выучили её сладострастным танцам; у пёстрых птиц, порхающих в чаще лиан, она научилась песням любви.
Рождённая в таинственном сумраке священных лесов, она стыдлива, скромна, боязлива, как газель, а под тёмным бархатным пологом ночи вся отдаётся кипучей страсти, предоставляя звёздам любоваться каждым изгибом её прекрасного тела.
Звёзды глядят и горят от восторга.
— Вот вам подруга, — сказал Магадэва индусам, — из культа любви вы сделайте поклонение божеству. И пусть женщины, отдавшие всю свою жизнь на служение страсти, считаются священными, и сами брамины пусть возьмут на себя заботу об этих баядерках.
И Магадэва отлетел в другую страну, где солнце жжёт сыпучие пески.
Где от палящей жажды гибнут человек и животное.
Где одинокие пальмы не дают прохлады и тени от знойных, палящих лучей.
— Здесь моя бедная, маленькая индианка в один день потеряла бы всю свою красоту, — улыбнулся Магадэва, — она загорела бы и от жары превратилась бы в уголь. Надо дать этим беднякам женщину, которая не могла бы загореть.
И он создал негритянку.
Чёрную, как погашенный уголь, но горячую, как раскалённый.
Солнце льёт на неё свои жгучие лучи, и оттого зной живёт в её душе.
Бешеная страсть, от которой сгорает она под знойными лучами солнца, сверкает в её глазах.
Магадэва дал ей большие чувственные губы, манящие негра для поцелуя, и чтоб хоть несколько скрасить её безобразную черноту, дал ей сверкающие белые зубы.
Она не могла уж больше загореть, а чтобы оставить ей больше времени на служение сжигающей её страсти, Магадэва повелел ей ходить безо всякого платья и даже дал ей завитые от природы волосы.
Тогда Магадэва помчался на север, холодный, пасмурный и негостеприимный.
— А, англичане! — воскликнул он, увидев в тумане ненавистных ему людей с рыжими волосами. — Вы, которые поработили мою прекрасную Индию и сделали рабами моих добрых индусов! Поистине вы стоите того, чтобы я наказал вас, создав вам англичанок! Вы любите море, — так пусть же их объятия напоминают вам холодную воду!
И он создал белокурую англичанку, без страсти в сердце, без яркого румянца желаний на белых щеках.
— Вы любите лошадей, — и пусть она своими большими зубами постоянно напоминает вам о лошади!
И Магадэва улетел с туманного, неприветливого севера отдохнуть своей божественной душой на благодатный юг.
Он пронёсся над Италией, страной мраморных старых дворцов и нищих, развалин и бедности.
— У этих бедняг, — сказал Магадэва, — нечем прокормить своих жён. Им и самим нечего есть. Я должен создать им таких женщин, которые бы сами себе могли найти пропитание.
И он наградил итальянок прекрасными голосами и уменьем танцевать.
— Пусть эти люди разбредутся по свету в поисках за куском насущного хлеба, а чтобы их не томила вдали тоска по родимой земле, пусть в глазах их женщин отразится прекрасное небо Италии и всегда напоминает им о родном небе далёкой отчизны.
— Что за люди живут здесь? — спросил Магадэва, взмахнув крыльями и в один миг переносясь в дальний край.
— Этот город — Москва, — ответил Брама, — он населён купцами, которым всего кажется мало. Их отличительная черта — жадность…
— Хорошо, — засмеялся Магадэва, — они жадны, так мы пошлём им самую толстую женщину на свете!
И Магадэва создал московскую купчиху, — такую, что даже московский купец, увидев её, не пожелал ничего большего и сказал:
— Вот это в самый раз!
Магадэва взмахнул крыльями и умчался из города жадных мужей и толстых жён в далёкий, шумный край.
— Под твоими ногами великая Франция, могучий повелитель неба и земли, — сказал Брама, — шумная, вечно ничем недовольная Франция. Вечно стремящаяся куда-то вдаль, вперёд! Перед тобой её сердце — Париж!
— Хорошо, — сказал Магадэва, — решив пошутить над людьми, создав им женщину, я подшучу и над французами, создав им парижанку. Пусть она будет республикански свободна в правах, но деспот в душе. Пусть она требует себе беспрекословного повиновения, неограниченной преданности. Пусть она создаёт революцию за революцией в семейной жизни. Пусть будет прекрасной, как Франция, изменчивой, как её история, блестящей и легкомысленной, как Париж. Пусть она так же часто меняет друзей дома, как палата — министерства. И отягощает бюджет своего мужа, как военные издержки страну. А мода, которой она будет непрестанно поклоняться и служить, пусть будет изменчива так же, как системы вооружений. Каждый день пусть приносит что-нибудь новое и разорительное Но пусть, при всём этом, она наполнит весельем свой дом, как Франция наполняет весельем весь мир.
— Пусть будет по-твоему! — сказал Брама.
И среди пены кружев и шёлка появилась на свет парижанка.
— О, этой стране не нужны женщины, — сказал Магадэва, переносясь в соседнюю страну: — это земля, где люди всё своё время проводят за кружками пива в пивной. И я, право, затрудняюсь, что им лучше создать: женщину или новый сорт пива.
— Создай им женщину, великий Магадэва, — сказал Брама: — если у них не будет женщин, они пойдут их завоёвывать к соседям, внося всюду разгром и разрушение.
— Хорошо, — сказал Магадэва, — я готов подшутить и над этим философом-народом. Чтобы сидеть целые дни дома одной, мы создадим её неповоротливой и неуклюжей. Бледною, как пильзенское пиво, но с румянцем в щеках, как будто в него прибавили немножко мюнхенского. Чтобы ей не было скучно одной, дадим ей способность плакать и штопать мужу чулки. Пусть она будет только сентиментальной, потому что, возвратившись из пивной, её муж должен прямо заваливаться спать
— Но она заплывёт жиром, могучий повелитель неба и земли! — заметил Брама.
— Для моциона создадим ей вальс, медлительный, меланхолический танец, который можно танцевать, готовясь подарить миру нового германца и думая о муже, сидящем в пивной.
— Я думаю, они останутся довольны такою женой!
— Да, но так как жёны будут оставаться постоянно одни, их нужно для безопасности одарить добродетелью.
И он с чисто божественной щедростью одарил немок добродетелью.
И усталый Магадэва спустился в Венгрию утолить жажду токайским вином.
Напитком богов.
Божественным нектаром, который сочится в подставленные чаши из переспевших гроздьев ароматных виноградных лоз.
— Напиток, достойный, чтобы его вкусил Магадэва! — воскликнул он, осушая старинную чашу. — Он родит желанья. Создадим же им женщин с пламенными глазами, горящими страстью. Пусть их смуглые лица примут золотистый отблеск этого вина, которым индийский бог утолил палящую жажду. Мы дадим им кипучую искромётную кровь, — и пусть поцелуй их опьяняет, как вино. Как лоза пусть будет гибок их стая, и как спелые гроздья пусть будут прекрасны они!
И, вдохновенный токайским вином, Магадэва создал дочерей Венгрии.
— Я помню ещё один народ, — задумавшись, сказал Магадэва, — с грустными лицами и задумчивыми глазами. Отпечаток вековой тайны лежит на бледном лице их. Где они?
— Они рассеяны по всему свету, потерявши отчизну, — ответил Брама, — оттого-то и грустны их лица и задумчиво-печальны глаза. О далёкой стране, где среди цветущих лугов струится серебристый Иордан, полны они думой. О городе, куда народы свозили мрамор, порфир, яшму и ароматы востока, вспоминают они о золотом храме. Туда, в глубь истории, когда они были царями востока, устремлены их грустные, задумчивые взоры, — и вот тайна, которая написана на их лице. О родине далёкой думают вечные странники.
— Так пусть знойная страсть их жён напоминает им о знойной родине! — воскликнул Магадэва. — Воистину, мне жаль этого народа! Пусть верность, страстная преданность жён утешит их в несчастьи, заставит позабыть изгнание. Пусть будут их женщины стройны, как кедры родимого Ливана, — и достойны быть воспеты в песне, которую все народы назовут царицей всех песен, «песнью песней». Пусть звёздами путеводными сверкают их глаза, и любовь, и ласка, и тихая грусть пусть светится в них.
И он создал израильтянок, стройных, как юный кедр Ливана, с глазами, в которых сверкают звёзды полуночного неба, знойных, как их далёкая, покинутая родина, с чёрными косами, которые тяжело падают назад, как змеи, готовые обвить любимого.
— Весёлая страна танцев и шутки! — улыбнулся Магадэва, пролетая по северу. — Здесь владеют шпагой и танцуют и весело шутят, осушая стопы дедовского, старинного мёда. Создадим им подругу! Весёлую, как они. Пусть, как мёд, она кружит им голову. С крошечной ножкой, которая не знает усталости в танцах. Пусть немного вина входит в её башмачок, из которого они будут пить её здоровье. Они и так будут достаточно опьянены её грацией, изяществом, кокетством. Крошечную ручку дадим ей, достойную того, чтоб ласково погладить эти выхоленные, красивые усы. Вечной весёлой улыбкой озарим её лицо и дадим ей зубы, как жемчуг, чтоб она могла всегда улыбаться! Смех пусть дрожит в её глазах, а гибкий стан ей дадим для того, чтоб ускользать от своего лихого кавалера в огненном танце. Пусть она любит свою родину, где её чтут как идола!
И Магадэва создал изящную, грациозную, чарующую польку.
Над могучей страной земледельцев пролетел Магадэва и сказал:
— Я дал им женщину, могучую, как они. Тихую и покорную, как они, спокойную и ласковую, чтоб давать им отдых в час утомленья. Пусть её могучий стан не боится работы, безмятежный мир сияет в глазах, поступь будет тверда и решительна, а косой пусть обовьёт она милого в час, когда обовьёт его руками и он прильнёт к ней на грудь.
И Магадэва создал русскую женщину и спустился на весёлые берега голубого Дуная.
— Здесь народ дешевизны! Они любят, чтоб за гульден всего было много. Создадим им женщину, которою они остались бы довольны. Пусть она будет весела, как берега голубого Дуная, но полна, как кружка пива.
И Магадэва создал венку, у которой всего было много, и венский стул, крепкий, из гнутого букового дерева, чтоб он мог выдержать её тяжесть.
Потом он понёсся в Испанию.
— Страна, где любят петь так же, как и драться. Мы дадим им женщину, которая своей пляской будет зажигать их кровь. Пусть в честь её звенят серенады, — и это будет для них достаточным поводом кончать друг с другом добрым ударом навахи! Кроме этого, им ничего не нужно, разве только хорошую сигару! Наградим же их женщин умением крутить сигаретки!
Магадэва промчался и над сонной Турцией.
— Дома с маленькими окнами и таинственной тишиной внутри. Пусть в дыме кальяна пред их обитателями, словно грёза после гашиша, предстанет одалиска, полуобнажённая, с дразнящим танцем, истомой и ленью в движениях. Пусть будут их женщины ленивы и страстны. Пусть они не делают шага из дома и в тиши гарема пусть разжигаются их мечты.
Все страны облетел Магадэва, везде шутя над людьми свою божественную шутку: создавая женщину.
— Всё! — сказал он, утомившись.
— Ты забыл ещё один город, — напомнил Брама, — Одесса, — она лежит на прекрасном берегу Чёрного моря.
— Кто населяет этот город?
— Люди разных племён.
— Так пусть же женщины этого города совмещают в себе качества женщин различных стран. Я устал творить. Возьмём по достоинству от каждой женщины и создадим одесситку.
И он создал её, изящную как польку, стройную как еврейка, немного полную как венка, чуть-чуть сентиментальную как немка, с глазами, много обещающими, как венгерка, легкомысленную и изменчивую как парижанка.
Так была создана женщина — эта шутка богов.
— Вы гадкий, злой, нехороший! Я не хочу с вами больше говорить.
Когда женщина говорит, что она больше не хочет говорить, — это верный признак, что она заговорит через полминуты.
— Нет, это возмутительно. И вы серьёзно думаете, что если Зудерман вместо трёх актов написал четыре, — в четвёртом его героиня непременно убежала бы от мужа и «счастья в уголке»?
— Зачем раздумывать о вещах, в которых уверены.
— Неправда! Ложь! Клевета! Вы думаете, что нам, женщинам. нужны только одни рукава?
— Никогда. Это было бы ужасно так думать! Кроме рукавов, нужны ещё и юбки…
— Толпа поклонников, блеск, успех? Вы считаете женщину эгоисткой, которая, однако, живёт только для других? Нелепейшим из существующих существ? Клевета, клевета, клевета! Мы, женщины, знаем себя лучше, — и я вас уверяю, что женщина способна довольствоваться «счастьем в уголке». Да, способна, способна, способна!
Женщина всегда и всё повторяет по три раза. Большое иногда для нас неудобство.
Но мне не нужно было повторять даже двух раз.
— Женщина способна удовольствоваться «счастьем в уголке».
Это наполнило моё сердце восторгом, и я полетел домой, чтобы написать письмо своей невесте.
Как, в каких красках я описывал ей ожидающее нас «счастье в уголке».
Но, впрочем, я могу привести и самое письмо.
Я писал:
Дорогая моя!
С моих глаз спала какая-то пелена, и я теперь знаю, что делать.
Я бросаю все свои занятия и поступаю на службу на 17 рублей в месяц.
Это сделает нас счастливыми.
Я не буду шататься и исчезать по клубам, ты не будешь думать о нарядах! На 17 рублей не распустишься.
За неимением о чём думать, ты будешь думать обо мне. За неимением куда уйти, я буду сидеть около тебя.
Это будет настоящее «счастье в уголке».
Во-первых, мы, конечно, рассоримся со всеми нашими знакомыми
Узнав, что мы решили жить «в уголке» на 17 рублей, они сочтут нас за сумасшедших и — верх счастия — перестанут с нами кланяться.
Некоторые даже будут при встрече с нами в испуге перебегать па другую сторону.
Ты себе не можешь представить этого удовольствия!.. Твои бывшие подруги будут отворачиваться от тебя при встрече.
Какой восторг!
Когда же ты по забывчивости раскланяешься и подлетишь здороваться, тебе скажут:
— Вы ошиблись, сударыня! Я не имею чести вас знать.
А чтоб извиниться перед толпой за то, что к ним подошла так плохо одетая женщина, некоторые будут громко добавлять:
— Должно быть, какая-нибудь пьяная. Удивляюсь, чего смотрит полиция!
Это доставит несколько весёлых минут гуляющей публике.
А иногда тебя даже будет, после этого, забирать полиция.
Но, дорогая моя, не бойся: в участке всё объяснится, и тебя отпустят домой, конечно, в сопровождении городового для удостоверения личности.
Так что к тебе не пристанет ни один нахал.
Так мы будем жить, счастливые, доставляя много весёлых минут гуляющей публике.
Иногда тебя будут принимать за пьяную, иногда за сумасшедшую, иногда за попрошайку.
Сколько весёлых минут, сколько смешных рассказов по возвращении домой.
Как мы весело будем смеяться над этими ошибками людей.
Жить мы, конечно, будем где-нибудь на Молдаванке.
В небольшой комнатке, рубля за два, за три, с тонкой перегородкой, отделяющей нас от нашего квартирного хозяина, вечно пьянствующего сапожника.
Тонкая перегородка, конечно, несколько неудобна при супружеской жизни, но это будет давать несколько отрадных минут.
По праздникам пьяный сапожник будет колотить свою жену, и это составит такой чудный контраст с нашим тихим семейным счастьем.
Это бурное семейное несчастье ещё ярче оттенит наше «счастье в уголке».
Ты будешь бояться, дрожать с ног до головы и не спать по целым ночам.
Какой восторг!
Что может быть выше счастия опереться в минуту опасности на руку любимого человека.
Конечно, иногда будет случаться, что пьяный сапожник будет бить и нас.
Но это будет случаться не всегда, что, само по себе, составляет уж огромную прелесть.
Это будет настоящий приют счастья, маленький, чистенький уголок.
Чистенький до того, что в нём не будет даже мебели.
Кроватка, столик, — я не думаю даже, что это необходимо, чтоб иметь все четыре ножки. Это уж придирка: стол можно прислонить к стене.
Стульчик, — и больше ничего.
Какое маленькое, милое хозяйство!
Кровать мы, для экономии, купим, конечно, детскую.
Немножко коротко, но удобно, просунул до колен ноги между прутьями спинки, и спи!
При этом обыкновенно снится, как будто тебя заковали в ножные кандалы, но тем слаще будет пробужденье!
Всякое пробужденье будет доставлять тебе душевную радость и наполнять твоё сердце восторгом, что это только снилось и ты вовсе не на каторге.
Под столом будет стоять небольшая чашка для умыванья, — она же будет нам служить и суповой миской.
А воду для умыванья я буду подавать тебе прямо из ведра, обливая при этом всю голову
Очень здорово!
Словом, это будет настоящий райский уголок, с небольшою сыростью по углам, — без этого нельзя же.
Но это пустяки!
Против этого есть какой-то порошок.
Мы сделаем экономию, — не будем два дня обедать, — и купим этого чудного порошка!
Вот и всё.
А если этот порошок не поможет, мы опять два дня не поедим и купим другого порошка против сырости.
Конечно, я не могу обещать тебе, что у нас не будет того, что называется клопами.
Сам я их разводить не буду, но пьяный сапожник, наверное, разведёт множество.
Но я тебе даю слово посвятить все свои силы на борьбу с этими хищными и злобными существами, составляющими истинный бич человечества.
И сколько отрадных минут даст сознание, что ты борешься со злом, заедающим человечество, что борешься со врагами своих ближних.
Какое увлечение охотой и торжество при победе!!!
О, мы переживём много этих отрадных минут.
Твоя милая головка не будет утруждаться мыслями о костюмах и нарядах.
Потому что при 17 рублях в месяц думать или не думать о нарядах, — это решительно всё равно.
Но ты будешь одета всегда чисто, а главное — тепло.
«В виду господствующей в квартире сырости», — выражусь книжно, — ты будешь, конечно, ходить в шерстяных чулках, для чего я тебе подарю вязальные спицы.
Ты не будешь терпеть нужду ни в чём: каждые два дня менять чулки и каждую неделю надевать свежее бельё.
Хорошую коленкоровую рубашку и «остальное» из миткаля.
Если б ты знала, как шуршит коленкор, особенно новый!
Из этого шьют саваны, — так даже в гробу покойники шуршат коленкором.
Вот что такое коленкор!
Какой-то злой человек сказал, что женщины вообще любят музыку, но есть музыка, без которой они прямо не могут обходиться: это шуршание шёлковых юбок.
Уверяю тебя, что коленкор шумит ещё погромче шёлка.
Это будет настоящий треск, когда ты будешь ходить по комнате.
Воображаю, как ты будешь хороша во всём белом и в белых нитяных чулках — летом!
Я буду смотреть на твои чудные ножки и приходить в восторг:
— Как это практично: носить нитяные чулки.
Юбки мы будем делать из бумазеи.
Ах, есть чудные рисунки!
Есть даже бумазеи с оранжевыми и чёрными разводами, в роде тигровой шкуры.
Такой тебе и нужно.
В ней ты будешь иметь вид дикой, одетой в звериную шкуру.
Тепло и живописно.
Ботинки — очень важная вещь.
Башмаки я тебе буду покупать для экономии, конечно, подержанные.
И как можно больше размером.
Стоит одно и то же, а удобнее: не будет мозолей.
Так мы будем жить, предохраняя друг друга от мозолей.
Что может быть выше, лучше, чище, как посвятить всю жизнь заботам друг о друге!
Дома, чтобы сохранить башмаки, ты будешь носить одни резиновые калоши.
А для выхода на улицу я буду покупать тебе старые платья, пальто, шляпы.
Стараясь, чтоб всё это давно уж вышло из моды: дешевле.
Так что ты будешь появляться на улице то в кринолине, то с тюрнюром, возбуждая весёлый смех прохожих.
Люди, когда счастливы, добры.
Пусть веселятся все, если счастливы мы!
Нет женщины, которая могла бы обходиться без духов.
И ты не будешь чувствовать недостаток в этой роскоши: ты будешь душиться анисовой водой или одеколоном, который мы будем покупать в аптеке на 10 копеек.
В бельё мы будем класть для запаху корицу и гвоздику и умываться не иначе, как миндальным мылом, 7 копеек фунт.
Вот мы как!
Так что, в общем, ты будешь пахнуть тмином, анисом, корицей, гвоздикой и миндалём, как только что испечённая пасха!
Нашим домашним очагом будет служить подержанная керосиновая кухня, на которой ты будешь жарить картофель, морковь, репу.
Мы будем, конечно, вегетарианцами: все люди, получающие 17 рублей в месяц, всегда вегетарианцы.
Но когда ты захочешь полакомиться мясом, мы будем есть кошку.
Ты ещё никогда не ела кошки, моя дорогая?
В кухмистерских она известна под псевдонимом зайца, и наиболее богатые посетители едят даже по две порции.
До того это вкусно!
После этого не следует только подзывать и ласкать собак.
А то собака может укусить за живот.
Точно так же будем делать и мы.
Будем отрубать кошке хвост, есть и потом не будем ласкать собак.
Из шкур съеденных кошек я буду делать тебе манто и ротонды.
Мехом вверх, это оригинальнее.
Женщины вообще не любят одеваться так, «как все».
И посмотрела бы ты на себя в кошачьей ротонде мехом вверх — настоящая кошечка.
Иногда мы будем делать себе небольшие праздники: покупать пару сосисок.
И есть одну сосиску сразу, вдвоём, с разных концов.
Ты будешь есть, и я буду есть, и с каждым укусом уста наши будут приближаться друг к другу для поцелуя. А когда доедим друг до друга, поцелуемся.
Милые, супружеские забавы!
Можно даже иногда покупать «негодные в пищу продукты»: телятину, испортившуюся с одного конца, и т. п.
Можно вырезать то место, которое испортилось, а остальное сесть.
Зачем себе отказывать?
Газет мы выписывать, конечно, не будем: дорого.
Зачем нам знать, что делается там, в Испании, когда у нас, в нашем чудном «уголке», царят мир, счастье и довольство.
Зато иногда, когда лавочник завернёт нам в клочок газетной бумаги четвёртку сахара, мы с радостью будем узнавать, что знаменитый Жюль Фавр воскрес, и прочие новости.
Книг мы тоже, разумеется, покупать не будем.
А будем, вместо этого, рассказывать друг другу содержание раньше прочитанных нами книг.
Ты мне расскажешь содержание «Мёртвых душ». Как мы будем смеяться над похождениями Чичикова!
А я тебе расскажу содержание «Нана». Это помогает воображению.
К тому же я в порыве вдохновения немножко привру своего, от чего роман Золя станет только интересней.
Но мы ни в каком случае не будем чужды театру.
Мы будем посещать его каждые два-три года. Непременно!
И, для экономии, брать по одному билету.
Так: ты посидишь один акт, а потом погуляешь около театра, я посижу один акт и погуляю возле театра.
Театр, таким образом, не будет нас утомлять.
Сидеть мы будем не где-нибудь внизу, в партере или бельэтаже, а наверху, среди славной, отзывчивой публики.
Один обопрётся о твоё колено, другой обопрётся о твоё колено, третий обопрётся на твои плечи, и все эти молодые люди будут громко, во весь голос, изо всех сил кричать имя отличного певца.
Какое удовольствие!
Мы будем получать двойное наслаждение, слушая голоса не только певцов, но и публики!
Так будем мы жить, наслаждаясь нашим «счастьем в уголке».
Ты только представь эту жизнь.
Утро.
С страшным воплем я просыпаюсь: мне снилось, что меня заковали в кандалы.
Я высвобождаю ноги из прутьев кровати, пью вчерашний спитой чай и иду на службу.
Ты жаришь кошачью ногу и идёшь гулять.
Я возвращаюсь в наш тихий уголок, усталый как собака, — тебя нет.
Что с тобой? Захворала? Умерла?
Моё сердце охватывает смущение, робость, ужас, — я не ем даже кошки!
Но в эту минуту появляешься ты, в твоей кошачьей ротонде, мехом вверх.
— Дорогая! Что случилось?
Ты рассказываешь, как тебя по костюму приняли было за сумасшедшую и отправили на Слободку-Романовку, где даже доктора одно время сомневались на твой счёт.
И мы до упада хохочем над ошибкой публики и докторов, весело едим нашу кошку и только что хотим слиться в блаженном поцелуе, как отворяется дверь, и в комнату входит наш пьяный квартирный хозяин, сапожник.
— Вон, такие сякие! — крикнет этот добрый человек. — Чтоб духа вашего не пахло! Кошек только едите, сумасшедшие черти! Гнать вас нужно!
Но мы слушаем всё это совершенно спокойно.
Мы знаем, что он только пьян и говорит не серьёзно.
Затем он уходит, ударивши нас всего раз или два, и мы, обрадованные, что избавились от такого неприятного посетителя, начинаем приносить пользу человечеству: бьём гнусных врагов его, против которых не помогает даже персидский порошок.
Но на сегодня довольно. Темнеет! Победоносная охота кончена.
И мы садимся в темноте, чтоб не жечь керосин, рассказывать друг другу разные романы и повести.
А за стеной война: сапожник бьёт жену, а у нас на душе так тихо, так чудно, так хорошо.
И мы ложимся и лишь только закрываем глаза, как видим во сне, что снова попали на Сахалин, будто нас опять заковали в кандалы.
Мы орём вплоть до утра, адскими воплями будя друг друга: предлог для поцелуев!
И так изо дня в день!
Ужели это тихое «счастье в уголке» не тянет тебя к себе, как магнит, моя дорогая?
О, не мучь меня, не томи, — отвечай, ради всего для тебя дорогого, отвечай: хочешь ли быть моей, идти со мной в «уголок»?
Так писал я.
Ответа на письмо ещё не получено.
Вероятно, читает.
Что мне ответит невеста, не знаю.
Вероятно то же, что ответили бы и вы.
Милостивые государыни!
Вас, конечно, интересует происхождение вашего друга.
Лучшего друга!
С которым вы расстаётесь так редко.
Который обнимает вашу талью одинаково плотно…
И которому даже ваш муж не может запретить этого!
Словом, вы, вероятно, интересуетесь происхождением корсета.
Историки пишут на этот счёт разное.
А потому их не стоит читать.
Мало ли глупостей написано в истории?
Правда сохранилась в наш век только в старых легендах, — и её-то я хочу рассказать вам.
Храбрый рыцарь Рауль, прозванный «Синей Бородой», очень любил женщин.
Из этого я заключаю, что он был, наверное, более храбр, чем умён.
И, может быть, по этой причине пользовался небольшим успехом у женщин,
Стоило славному рыцарю уехать на год в какой-нибудь поход, как по возвращении он обязательно находил прибавление к семейству.
В детской стояла маленькая кроватка с гербом предков Рауля, а в ней лежал маленький пискун, похожий как две капли воды… или на пажа, или на оруженосца.
Это происходило не в наши времена, а потому Рауля это сердило.
Для подобных случаев он вырабатывал себе такое обыкновение.
Новорождённого приказывал записать в пажи, супругу отравить, а сам немедля женился на другой.
Отдохнув дома, он ехал в поход, и через год повторялась точка в точку та же история.
Таким образом, по прошествии нескольких лет, Рауль фон-Синяя Борода мог быть уверенным, что он будет иметь всех пажей и оруженосцев в двух копиях, а его алхимик Пополани, занимавшийся отравлением жён, доложил рыцарю, что в фамильном склепе больше нет свободных мест.
Тогда Рауль фон-Синяя Борода пришёл к заключению, что женщинам не следует верить.
Заключение жестокое, но нельзя сказать, чтобы скороспелое.
Рыцарь Рауль фон-Синяя Борода ничего не решал так, «с кондачка».
Придя к такому заключению, Рауль отправился в фамильный склеп и в этом грустном месте предался своей горести, один на один с гробницами покойных жён, чтоб пажи и оруженосцы не смеялись, что он оплакивает их любовниц.
— О Розалинда! — рыдал он, обращаясь к одной гробнице. — Я ли тебя не любил? Я ли не подарил тебе отличные чётки из крупных изумрудов? Чтоб достать те изумруды, я разрушил замок барона фон-Габенихтса, упокой Господь его душу, и переколотил всех: и его и его вассалов, чтоб их пёс побрал! Я считал тебя такою богомольною, а ты…
— Ты, Леонора! — плакал он над другой гробницей. — Ты так любила лошадей. Разве плоха была шестёрка белых без отметин арабских коней? Чтоб достать их, я объехал полсвета! Сжёг сорок сарацинских городов, двести деревень, трупы валялись по дороге так, что ни пройти ни проехать! А ты, что ты делала, пока я бился с сарацинами? Была ты бела и без отметин, как те лошади, которых я вёл тебе в подарок? Нет.
— Ты, Изора, прекраснейшая из жён! Не подарил ли я тебе и чёток Розалинды, и лошадей Леоноры, и драгоценное ожерелье, сорванное мною с чалмы султана, и ещё массу драгоценных подарков? А ты — чем ты отплатила мне за всё это? Променять рыцаря на оруженосца! Где была твоя голова?
— А ты… имени твоего я не припомню… А на гробнице прочитать, — здесь темно, да я и неграмотен. Но ты была хорошенькой женщиной, клянусь твоим прахом. Твои губки были как вишни, щёчки как розы, волосы как золото. И всё это — и вишни, и розы, и золото — отдать кому же? Пажу! Который даже и толка-то в вишнях, как следует, не понимает!
Так плакал славный рыцарь Рауль фон-Синяя Борода по горячо любимым жёнам, и когда оплакал последнюю гробницу, вынул меч и дал торжественную клятву честного рыцаря никогда больше не верить женщинам и вперёд принимать свои меры.
Довольно!
Он вышел из склепа совсем другим.
— Собираться в дорогу! — крикнул он через неделю после того, как женился на хорошенькой Алисе, — Да собирайтесь все! Все до одного! Пажи, оруженосцы, — все!
— А кто же будет защищать нашу знатную госпожу, если на замок вдруг сделают нападенье?
— Для этого останутся только хромые, слепые, горбатые оруженосцы, и то не моложе пятидесяти лет! Знаем мы, собаки, как вы заботитесь о вашей госпоже, когда меня дома нет! Этот способ забот мне не нравится! Так-то.
— Алиса, — обратился он к жене, — наша верная супруга! Ни шагу не переступать через ворота замка! А вы, старые псы, смотрите в оба за нашей верной супругой! И чтоб сюда не переступал ногой ни один мужчина. Женской прислуги тебе оставлено довольно, а насчёт пажей… Нет, шалишь, мой верный друг!
Сказал, дал шпоры коню и был таков со всею свитой.
Прошёл год.
Рыцарь Рауль фон-Синяя Борода возвращается из блестящего похода, везёт подарки верной жене.
Дома всё благополучно.
— Все ли выполнила мои приказы? — спрашивает Рауль.
— Все! — отвечает Алиса.
— Молодцом! Видишь, можно прожить и с одной женской прислугой. Пажи, это — глупость! Эге… да ты себе новенькую горничную завела… Мила! Как тебя зовут, моя красавица?
— Бертраном, г. рыцарь! — крикнула во всё горло оторопевшая «горничная».
— Пополани! — только с грустью позвал Рауль фон-Синяя Борода.
Два дня он чинил суд и расправу, вешая по стенам хромых, горбатых и слепых оруженосцев.
— Как же вы, старые псы, пропустили его?
— Кто ж её, господин, кроме барыни-покойницы, знал, что она женщина. Прошёл в замок в женском платье, — да и всё!
Два дня длилась расправа, а на третий Рауль фон-Синяя Борода праздновал новую свадьбу.
От дурных привычек люди отвыкают с трудом!
— Но теперь-то я знаю, что делать!
И рыцарь Рауль фон-Синяя Борода не раньше уехал из дома, чем готова была высокая башня.
— Сиди здесь, мой друг, до тех пор, пока я не вернусь! Припасов запасено в башне довольно, а прислуги не нужно. Без прислуги обойдёшься!
И Рауль фон-Синяя Борода собственными руками замуровал дверь, ведущую в башню.
Год прошёл — и Рауль возвращается из похода.
Оглядел дверь, — цела.
«Теперь-то душа моя спокойна!» думает Рауль, и принялся ломать дверь.
Как вдруг из окна показалась мужская голова.
— Ты чего здесь чужие двери ломаешь? Вот постой, вернётся рыцарь Рауль фон-Синяя Борода, он тебе покажет, как к его жене двери ломать.
Рауль глазам не поверил:
— Да ты-то как сюда попал, если дверь замурована?
— А по стене влез.
— Да кто ж ты такой, что по гладким стенам лазать можешь?
— Я-то? Я — трубадур. Иду по полю, вижу башня, окно открыто, и в окне прекрасная дама. Я ей песни начал сочинять и петь, а она, пока я песни сочинял, мне лестницу плела! Вот и всё. А этот дурак Рауль фон…
Жену было поручено «обработать» Пополани, а трубадура рыцарь «обработал» сам…
— Ну, теперь-то я её в землю упрячу! — решил Рауль фон-Синяя Борода, женясь как только кончился у него траур, — через два дня.
— В земле сидя, не надуешь!
Вырыл в лесу пещеру, отделал её как замок настоящий, — кровать, туалетный столик поставил, — всё.
— В соседних пещерах найдёшь всё: припасы, масло для светильника. Воздух есть, — для воздуха я тебе отверстие в земле оставил и железную трубочку сделал, чтобы не завалилось. Сиди и жди меня, а главное — не скучай!
Сказал, завалил вход в пещеру и приказал всем пажам и оруженосцам три раза по этому месту проехать, чтоб и следов никаких не осталось.
Потом хорошенько запомнил место:
— Ещё потом и сам не найдёшь!
И уехал.
Прошёл год.
Летит назад, с нетерпением отрывает вход, входит и… чуть на месте не умер.
Жена кушанье готовит, а какой-то мужик ей дрова рубит.
Хозяйство завела!
— Ты как здесь? — крикнул Рауль таким голосом, что даже земля со стен посыпалась.
Мужик — бух в ноги.
— Не гневайтесь, добрый господин! Я, бедный дровосек, выкорчёвывал пни. Рыл, рыл землю, как вдруг возьми и провались. Сперва испугался даже, а потом вот госпожу увидал. Я бедный дровосек.
— Это ничего, что ты дровосек, — всякий труд почтенен. Но только вот зачем у вас в соседней пещере ребёнок пищит, — этого я никак не пойму!
Опять Пополани досталась работа.
Дровосека живым закопали.
— Чтоб ему вперёд наука была! — Как решил Рауль фон-Синяя Борода.
«Наваждение какое-то! Ничего с ними не поделаешь! — думал Рауль, снова стоя под венцом. — Разве вот что попробовать»
Снарядили ладьи, — и Рауль фон-Синяя Борода отвёз молодую жену на необитаемый остров, в море.
— Сиди здесь, гуляй, сколько хочешь, и жди!
«Ну, теперь-то, моя душа спокойна, наконец!»
Так думал Рауль и, вместо одного года, провоевал целых три.
Возвращается, едет на остров, и первым долгом навстречу ему мальчик.
Умненький такой мальчик, лет двух, а уж говорит.
— Дяденька, — спрашивает, — ты не рыцарь Рауль фон-Синяя Борода, о котором мама говорила?
— Он самый! А ты кто такой?
— Я тут с папой и мамой живу. Папа теперь с охоты пришёл, отдыхает, а мама мою сестрёнку качает.
Словно буря ворвался Рауль фон-Синяя Борода в скромную хижину.
— Ты кто такой? — крикнул он на мужчину, развалившегося на ковре.
— Не убивайте меня, сострадательный барин! Я несчастный мореплаватель. Наш корабль потерпел крушение близ этих берегов. Весь экипаж погиб, — я один, измученный, обессиленный, доплыл до острова. Видит Бог, я ничего дурного не хотел сделать вам, я только жизнь свою спасал!
— Гм! — сказал Рауль фон-Синяя Борода, — Пополани! Оруженосцы! Верёвку!
В страшном гневе вернулся Рауль фон-Синяя Борода в свой замок!
В гневе и в горе:
— Нигде! Ни в воздухе, на неприступной башне, ни в земле, ни на воде…
Три дня он предавался этим безрадостным мыслям, а на четвёртый приказал позвать к себе Пополани.
Приказал очень серьёзно:
— Подать мне сюда этого учёного бездельника, — я раскрою его учёную голову!
Так что все сразу поняли, что дело серьёзное.
Пополани явился ни жив ни мёртв.
— Ты что ж это, учёная шельма! — крикнул рыцарь. — Тебе мало моих великих милостей? Мало того, что я, по неизречённому великодушию своему, позволяю жить в моём замке человеку, который ученее меня, и терпеливо сношу такую дерзость? Мало, собака? Так вот что я тебе скажу. Ты хоть и учёный человек, а дурак! Вот сейчас, вот этим самым мечом — видишь? — я раскрою тебе голову и посмотрю, что за дрянь там понапихана! Ты что ж это? Ты что делаешь? Только умеешь отравлять моих жён? Я по твоей милости сколько раз вдовцом был?! А чтобы предохранить своего рыцаря от позора и измены, этого ты не можешь? Чтобы завтра же было найдено средство против измены! Слышишь! Работай своей учёной головой, пока ещё есть время. Завтра же она разлетится пополам, как ореховая скорлупа! Пшёл!
Прошёл день, — Пополани явился к рыцарю ещё бледнее, чем прежде.
— Ну! — встретил его рыцарь.
— О, господин, я рылся в книгах, доискивался ответа среди звёзд, вызывал духов…
— Ну?
— Нигде нет средства для охранения верности.
Рыцарь взялся за меч.
— Постой, благородный рыцарь! Испытай последнее средство.
— Ну?
— Если женщину предоставить самой себе, она наверное сочинит себе какую-нибудь пакость. В замке прошёл радостный слух, что ты хочешь жениться на Булотте.
— Женюсь и на ней!
— Скажи ей после свадьбы, что тебе в ней что-нибудь не нравится. Посмотрим, что выйдет!
— Ладно!
Сказано — сделано.
— Что же мне в ней не нравится? — потихоньку спрашивал рыцарь у Пополани на свадебном пиру.
— Да хоть стан. У неё талья полновата!
— Так я тебе очень нравлюсь? — кокетливо спрашивала Булотта, когда они остались одни.
— Талья немножко полновата! — мрачно буркнул рыцарь.
Булотта так рассердилась, что немедленно выгнала рыцаря из своей комнаты, а для Пополани было приказано приготовить верёвку.
— Погоди! — едва умолил на коленях Пополани Рауля фон-Синюю Бороду.
Три дня плакала Булотта, а на четвёртый послала за слесарем.
— За слесарем послала! — подозрительно заметил рыцарь.
— Ничего! Значит, что-нибудь выдумала!
— Едем в поход!
— Ох, смотри ты у меня! Кажется, придётся мне накормить моих борзых учёными мозгами! — сказал рыцарь, однако решил ещё повременить и поехал в поход.
Проходит год.
Возвращается рыцарь из похода, а навстречу ему выбегает Булотта.
Талья как у осы.
— Милый, — говорит, — видишь, какая у меня талья.
— В тальи-то ты похудела! — мрачно буркнул рыцарь. — Ну, а вот где же ребёнок?
— Какой ребёнок?
— «Какой»! Твой. Не мой, конечно!
— Опомнись, рыцарь! Никакого ребёнка нет.
— Странно! Сколько лет живу, а этакого чуда не видывал! Кажется, и пажи и оруженосцы были дома.
— До них ли мне было? Во-первых, зачем они мне? В твоём отсутствии меня целыми днями обнимал вот этот корсет. Так жмёт, что и об оруженосцах думать забудешь.
— А по вечерам?
— За день так нажмёт, что вечером, как снимешь, заснёшь словно убитая.
— Пополани! Ты хоть и учёный дурак, а умный человек! — крикнул рыцарь, соскакивая с коня.
Так был изобретён корсет, охранявший супружескую верность.
Впрочем, с тех пор корсеты стали делать пошире.
Замечено, однако, что пока жена в корсете, у мужа никогда не чешется лоб.
Нас собралась небольшая компания.
Исключительно мужчин, — и потому мы говорили исключительно о женщинах.
В них отрицалось, разумеется, всё: способность любить, ненавидеть как следует, просто чувствовать.
Даже, кажется, существование самой души.
Но ведь должно же быть хоть что-нибудь у этих существ, у которых нет ничего?!
— У них есть дурные привычки.
— И странности.
— Только!
X. рассказал о странной мании у его жены к страусовым перьям.
У неё их миллион, но она не может видеть хорошего страусового пера без того, чтобы его не купить.
— Вы не поверите, сколько их у нас! Когда я вижу эту коллекцию, я хохочу до слёз. Мне кажется что все страусы в Африке ходят кургузыми. Их всех ощипали, для моей жены.
Жена г. Y. страдает манией, менее разорительной.
У неё страсть к шпилькам.
— Не то, чтобы к «шпилькам», которыми женщины любят угощать добрых приятельниц, — это было бы понятно! А к самым обыкновенным металлическим шпилькам.
Ими завалены все столики, все этажерки, ящики комодов, даже ящики письменного стола г. Y.
— Я думаю, что какой-нибудь английский фабрикант прямо существует на наш счёт. Мы его содержим!
Г. Y., действительно, весь свой век «сидел как на шпильках».
Берёт бумаги, — из самого важного «дела» вываливается пачка шпилек.
Предлагает приятелю сигару, — тот покатывается со смеху: в ящике вперемежку с сигарами лежат пачки шпилек.
— Это прямо мания.
Г-жа Y. теряет их сотнями и покупает десятками тысяч.
— А вот у моей жены ещё более странная мания! — восклицает г. Z. — Вообразите себе, что у неё страсть… к крючкам для ботинок!
Неправда ли, странно?
У каждой женщины есть один, два, ну, самое большее три крючка для застёгивания ботинок.
Ведь у женщин в конце концов всё-таки только две ноги!
А вот у моей жены… нет, да вы не поверите, сколько у неё крючков.
Она не может выйти из дому без того, чтобы не зайти и не приобрести себе нового крючка для ботинок.
— Да, да, это настоящая мания!
Болезнь, если хотите.
Я думаю, что это последствие первого ребёнка.
Знаете, с женщинами это бывает.
У них являются психические странности.
Нет, нет! Не говорите! Тот, кто знает женщин так, как я, тот не ошибается!
Раньше я этого не замечал.
Но на второй год замужества у неё, как только она уйдёт из дома, при возвращении обязательно окажется новый крючок для ботинок.
Сначала она очень конфузилась, когда я поднимал с пола крючок, если она случайно теряла его во время переодеванья.
Я понимаю! Ей стыдно было признаться в своей смешной мании.
Но потом привыкла.
Когда она возвращается, я обыкновенно спрашиваю:
— Ну, душечка, покажи мне твой новый крючок для ботинок!
И она преспокойно достаёт из кармана новый крючок.
Если она возвращается без меня, то я — нарочно, для смеха — спрашиваю потом горничную:
— В каком платье барыня выходила сегодня из дома?
И обязательно нахожу в кармане новый крючок.
Ха-ха-ха!
Не правда ли, забавно?
А вы знаете, какой сюрприз я сделал ей в этом году в день рождения?
Я подарил ей пятьдесят крючков для ботинок.
Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!
Не считая этих пятидесяти, у нас 216 крючков.
В полтора года 216 крючков. Как вам это понравится?
— Это, конечно, очень забавно! — заметил, вставая, г. M. — Но мне кажется что нам пора и расходиться!
Все нашли то же самое.
Мы вышли первыми, я и г. W.
Он, видимо, был дурно настроен после болтовни.
— Эти ослы… я говорю о мужьях… Эти ослы стоят того, чтоб их вешали на крючках для ботинок их жён.
— Почему так?
— Эта г-жа Z. — удивительно рассеянная особа, надо ей отдать полную справедливость! Для каждого свидания приходится покупать новый крючок, чтоб застёгивать ботинки. И каждый раз она по рассеянности кладёт этот крючок в карман.
Г. W. сделал жест, полный негодования.
— Я, чёрт возьми, подарил ей таким образом 112 крючков! Но хотел бы я знать, откуда взялись остальные сто четыре?
— Мой друг, вас обманывают, — чуть было не воскликнул я, — потому что и я ей «подарил» таким же образом 76 крючков.
Но в эту минуту нас догнал г. Z.
Он всё ещё был в отличном настроении.
— Нет, как вам нравится эта мания моей жены? Сегодня я ушёл сюда. Жена ушла куда-то к знакомым. Но по дороге она, наверное, зайдёт в магазин… хотите держать пари, что она принесёт с собой новый крючок? Ха-ха-ха! В конце концов, я, кажется, открою магазин крючков для ботинок.
— В конце концов, ты, кажется, откроешь магазин роговых изделий! — проворчал г. W., но так, что, кроме меня, никто этого не слыхал.
Да! У женщин бывают странности.
Какая женщина откажет себе в удовольствии подвергнуть унижению счастливую соперницу? В особенности, если эта соперница ещё и приятельница! Анна Ивановна, молодая женщина, только что овдовевшая, подала связку писем совсем уничтоженной Марье Петровне.
— Вот. Я нашла их в бумагах покойника.
Марья Петровна взяла письма дрожащими руками.
— Я не знаю, что мне думать о вас… Вы или очень злы, или очень великодушны.
— Не то и не другое. Я просто удивлена.
По губам Анны Ивановны пробежала презрительная гримаска.
— Я прочла ваши страстные излияния… Вот никогда не думала, что покойный Николай Николаевич мог внушать такую пылкую страсть!
Её письма читали! Марья Петровна чувствовала себя так, как будто её публично раздели.
— Вы можете меня презирать или ненавидеть, но я любила вашего мужа. Я горячо, я безумно его любила. Да его и нельзя было не любить! Его…
— Моего Николая Николаевича? Вот не подозревала!
— Он был так мил, всегда любезен, трогательно предупредителен, весел.
— Николай?
— Так остроумен. Умел так говорить, заставлял так смеяться. Часы с ним летели так незаметно!
— Открытия, которые делаются после его смерти! Этот увалень, этот лежебока, этот бука, от которого трудно было добиться слова! Человек с тёплой водой вместо крови!
— Ах, нет! нет! Не говорите! Он так любил, он так умел любить! В нём было столько огня. Он опьянял своею страстью. И он, — он умел заставлять забывать обо всём в мире!..
— Вы… вы, кажется, говорите о Василии Степановиче?
— О моём муже?!
— Ну, да! Вы даёте характеристику вашего мужа, и характеристику превосходную… под которой я готова подписаться обеими руками.
— Вы?!
Они смотрели друг на друга теми взглядами, которыми смотрят одна на другую женщины, полные взаимной ненависти, взглядами, полными настоящих рентгеновских лучей, проникающими в самую душу и читающими там, как в открытой книге:
— Вы?! Вы?!
— Мы квит. Есть справедливость на свете! Да, да! В то время, как вы, быть может, посмеивались надо мной с Николаем Николаевичем, я — это уж наверное! — хохотала над вами с вашим мужем.
— Вы? В это делали… с ним?
— Уж не хотите ли вы спросить: по какому праву? По тому же самому, по которому вы обменивались вот такими письмами с моим мужем. По праву приятельницы жены!
— Нет, нет… Но променять такого мужа, как покойный Коля… виновата, я хотела сказать, как покойный…
— Ничего, ничего! Продолжайте! Я не вижу причин, почему мне было не променять его на Васю.
— На этого облома, на этого мужика, на этого ненавистника женщин?
— Я этого не замечала. Я не могу пожаловаться ни на недостаток любезности ни на недостаток живости.
— На этого тюфяка?
— О, нет! Он умеет быть очень весёлым, когда хочет! Со мной он всегда этого хочет.
— На эту рыбу!!!
— О, нет, вы ошибаетесь!
— На этого отжившего человека?
— Вы ошибаетесь, повторяю вам, ma chere.
— Но я его жена!
— Позвольте и мне его немножко знать! Со мной он никогда не был таким. Всё это можно скорее сказать про моего покойного мужа!
— Не называйте его имени рядом с Василием Степановичем! Коля!.. Можно ли забыть его ласки!
— К сожалению, я не могу воскликнуть этого, — я, его жена! Как не можете того же сказать про Василия Степановича вы, его жена.
И они протянули друг другу руки, как протягивают два человека, поражённые одним и тем же несчастием.
— О, о своих мужьях приходится узнавать от других.
— Это чудовища!
— Всё несчастье состоит в том, что они женаты на своих жёнах. Тогда как им следовало бы быть женатыми на чужих!
— Да… но, может быть, и нам следовало бы выходить за чужих мужей!
И они поцеловались, эти две вдовы.
— Это великолепно, что Отелло задушил Дездемону!
Я с удивлением взглянул на мою хорошенькую соседку по креслу.
— Что-о-о-с?!
— Я нахожу превосходным, великолепным, неподражаемым, что всё кончилось так благополучно.
— Бла-го-по-луч-но?!
— Как нельзя более. В трагедиях всё благополучие состоит в том, что герои в пятом акте умирают. Бог знает, в какую бы пошлость превратилась их семейная жизнь, если б этого не случилось! В жизни всё, что не трагедия — комедия! Средины не существует. И вместо возвышенной трагедии мы имели бы, быть может, самую обыкновенную комедию…
Чёрт возьми, это мысль!
Вообще удачные мысли родятся только у женщин.
Доказательство налицо.
Женщинам пришла самая удачная мысль в свете: выходить замуж.
Тогда как мужчинам принадлежит самая неудачная: топиться.
Однако, слова хорошенькой соседки не дают мне покоя!
Что, если бы с Отелло, с Гамлетом не случилось трагедии и всё кончилось «благополучно»?!
Яго не клеветал. Отелло не задушил Дездемоны, а следовательно и не зарезался. Он преспокойно губернаторствует на острове Крите. Дездемона, в качестве губернаторши, устраивает приёмы.
Сцена представляет спальную Дездемоны. Ночь. Отелло на цыпочках входит и гасит свечу. Он желает быть незамеченным: известно, что чёрного мавра в темноте разглядеть никак невозможно. Отелло снимает саблю и проч., взбирается по лесенке на постель, но задевает Дездемону.
Дездемона (вскакивая, будто просыпаясь). Кто здесь?
Отелло (шепотом). Это я, душечка! Я! Твой Отелльчик!
Дездемона. Зажгите свечу! В темноте невидно вашего чёрного лица. Я должна с вами поговорить!
Отелло. Но, душечка…
Дездемона. Без разговоров! Зажгите свечу, говорят вам!
Отелло. Изволь, душечка! Напрасно ты только сердишься! Это нехорошо для твоего цвета лица.
Дездемона. Он ещё смеет говорить о цвете лица! Посмотрели бы на себя, какой у вас цвет лица! Как только что вычищенный сапог!
Отелло (слегка обидевшись). Но, душечка, у тебя же были глаза, когда ты выходила замуж.
Дездемона. Мы все слепы, пока девушки. Мы прозреваем, когда выходим замуж. К сожалению, это достаётся нам слишком дорогой ценой. Ценой лучшего, что мы имеем!.. Где вы были до сих пор? Извольте отвечать!
Отелло. Но, душечка, ты не должна же забывать, что я всё-таки губернатор острова Крита. Дела…
Дездемона. Скажите, какой усердный служака. Губернаторские дела по ночам. Я думаю, пили критское вино в обществе каких-нибудь…
Отелло. Но, душечка…
Дездемона. Молчите! Вы низкий, вы гадкий, вы чёрный человек!
Отелло. Я чёрный человек?
Дездемона. Да-с, вы-с! Не беспокойтесь, я знаю все ваши шашни! Я знаю, как вы ухаживали когда-то за madame Яго! Мне Яго всё рассказывал!
Отелло. Но Яго же известный клеветник!
Дездемона. Все чёрные — низкие люди, кроме вас. Вы один белы как снег! И я могла увлечься этой ваксой, этим сапогом, этим трубочистом! Прав был папаша, когда говорил, что вы меня околдовали, опоили. И за всё, за всё — какая же награда? Чёрная неблагодарность?!!! Впрочем, чего же и ждать от негра?
Отелло. M-meОтелло, вы забываетесь! Я не негр, я мавр!
Дездемона. Всё равно, вы сажа! и для этой-то сажи я всем пожертвовала! Ему принесла в жертву молодость, красоту, положение в свете, родство, для него бросила прекрасную, весёлую Венецию и должна прозябать на каком-то острове Крите! Променять положение в свете на положение среди моря!
Отелло. Но вы не должны забывать, что, благодаря мне, вы теперь губернаторша!
Дездемона. Большая честь! Когда я могла быть m-me Родриго, венецианской патрицианкой! Потрудитесь сию же минуту говорить, где вы были? (Наступая на него.) Где вы были?
Отелло (утирая платком катящийся с него градом пот). Мамочка, я…
Дездемона. Платок, чей платок?! Чей, я вас спрашиваю, платок?! Платок с женской меткой? Чей платок!
Отелло (окончательно растерявшись). Мамочка…
Дездемона. О, крррови мне, крррови! Я его за муки полюбила, а он меня надувает… Платок! чей платок?
Отелло. Мам…
Дездемона. Так вот же вам! (Размахивается и даёт Отелло такую безешку, что у него из носа показывается кровь, даже из шкафа раздаётся «ой».)
Отелло (подскакивая к шкафу). А, здесь кто-то крикнул!
Дездемона. Не отворяйте шкаф, вы перемнёте мои платья!
Отелло. Нет, врёте, сударыня! У вас, правда, «кричащие» платья! Вы любите наряжаться! Но всё-таки «ой» платья кричать не могут! (Отворяет шкаф, оттуда выходит Кассио и становится на вытяжку.)
Отелло. Кассио?!
Кассио. Так точно.
Отелло. Здесь, и в этот час! Так, значит, прав был Яго, когда намекал… А я-то, чёрный дуралей, ему не верил. Потрудитесь сказать, милостивый государь, как вы очутились ночью в шкафу моей жены?!
Кассио. Я шёл к вам по делу…
Отелло. Ночью по делу!..
Кассио. По делу, не терпящему отлагательства! Ведь вы же занимаетесь делами по ночам? Только что сами изволили говорить.
Дездемона. Да, сам только что говорил!
Отелло. А вы уж и подслушали?
Кассио. Нечаянно. Я пришёл по делу и решил подождать вас. А чтоб вы чего-нибудь не подумали, застав меня здесь, спрятался в шкаф.
Отелло. Гм… И вы, значит, всё слышали?
Кассио. Всё…
Отелло. И… и… аплодисмент?
Кассио. И аплодисмент!
Отелло. Гм… Как это нехорошо прятаться по чужим шкафам. Но в чём же, скажите, состоит ваше неотложное дело?
Кассио. Я хотел просить у вас место старшего лейтенанта!
Отелло. Гм… да… вот что… И это неотложно?
Кассио. Да, я хотел бы уж проснуться старшим лейтенантом.
Отелло. Хорошо… Просыпайтесь!.. Я согласен… Я назначаю вас старшим лейтенантом!
Кассио. Покорнейше благодарю! Спокойной ночи, m-me Дездемона! Спокойной ночи, г. Отелло! (Идет к двери.). ….
Отелло (останавливая его). Но то, что здесь произошло, между нами.
Кассио (поднимая руку). Клянусь!
Отелло. И аплодисмент?
Кассио (ударяя себя в груд). Могила! (Уходит.)
Занавес
Но ещё печальнее кончился бы
Гамлет не придал никакого значения явлению тени, обратился к придворному медику, принял kali bromati, нервы успокоились, и тень больше не появлялась. Он женился на Офелии. Прошло три года.
Сцена изображает апартаменты Гамлета. Гамлет сидит и читает. Входит Офелия.
Офелия. Опять за чтением! Скажи, пожалуйста, что это ты вечно читаешь?
Гамлет. Слова, слова, слова!
Офелия. Ужасно глупый ответ! (Пожимает плечами.) Думаешь, что остроумно? Нисколько! Я пришла к тебе, чтоб попросить денег на новое платье.
Гамлет. Вы наряжаетесь! Бог дал вам одно лицо, вы делаете себе другое!
Офелия. Довольно-с! Оставьте ваши рацеи про себя! Вы только и делаете, что ходите да всем рацеи читаете! Всему Эльсинору надоели! До чего доходите! Когда некому рацеи читать, сами с собой разговариваете! Вчера ещё вас видели в галерее, вы ходили, руками размахивали, сами с собой что-то говорили! Стыд! Ведь вас принимают за сумасшедшего!
Гамлет. Я размышлял над вопросом: для души великой что лучше, что благороднее: быть или не быть?
Офелия. Глупый вопрос! Вечно вы размышляете! Даже противно! Ничего не делает, только размышляет! Тряпка какая-то, а не человек!
Гамлет (качая головой). И я любил тебя, Офелия.
Офелия. И напрасно делали!
Гамлет. Любил, как сорок тысяч братьев любить не могут!
Офелия (вздыхая). Я, слава Богу, знаю эту вашу братскую любовь! Тогда зачем же вы женились бы, если любите братской любовью! Правду мне говорил мой папенька…
Гамлет. Этот старый дурак мне надоел. Льстивый, низкопоклонник, лезет с глупыми разговорами!
Офелия. Потрудитесь не оскорблять моего папеньку, Он почтенный старик, его все при дворе уважают. Даже ваш дядя король, который в тысячу раз поумнее вас…
Гамлет. Король умнее меня! Какою слепотою глаза твои покрыло небо?.,
Офелия. Да-с! Поумнее! Он вот король, а вы с носом остались и в принцах состоите! Я не позволю вам оскорблять моего папеньку! Он для меня всё на свете! У меня нет маменьки.
Гамлет. Да-с, слава Богу, хоть тёщей вы меня не подарили! Этого только и недоставало! Зато тестюшка… «Низкопоклонник-тесть».
Офелия. Ещё раз вам говорю, не смейте оскорблять моего отца! Помните, что за него есть кому вступиться. Лаэрт, мой брат…
Гамлет. Сорванец, мот, по уши в долгах, ваш братец вот у меня где сидит, сударыня! Человек, который только и делает, что тянет деньги с сестры. А я должен платить за кутежи брата своей жены!
Офелия. Он ведёт себя соответственно своему званию и положению! Хоть бы у него поучились, как вести себя. А то ведь стыд, срам, позор! Принц Дании, который проводит своё время в компании актёров! Ставит любительские спектакли! Устроил во дворце какую-то школу драматического искусства.
Гамлет. Я люблю искусство!
Офелия. Так и подносите букеты, венки, корзины, браслеты, а не режиссируйте в любительских спектаклях! Недостаёт, чтоб вы ещё залезли в суфлёрскую будку! Да это ли ещё! С кем знакомство свёл! С могильщиками! Шатается по ночам по кладбищам, носит оттуда какие-то кости!
Гамлет. Это был череп Йорика!
Офелия. Вы сами шут гороховый! Вы не умеете вести себя в приличном обществе! Хоть бы взяли пример с Розенкранца или Гильденштерна!
Гамлет. Розенкранц! Гильденштерн! Ваши «адъютанты». Я знаю, сударыня, что вы изволите делать им глазки. Придворные куклы, умеющие только кланяться да шаркать ногами!
Офелия. Да, они умеют вести себя в обществе! Я вас предупреждаю. Если вы ещё раз позволите себе остроту, в роде той, какую вы сказали тогда на спектакле: «Позвольте прилечь у ваших ног»…
Гамлет. Я тогда был ещё женихом!
Офелия. Тем хуже! Я вас предупреждаю, будет плохо! Вы привыкли там, будучи студентом, отпускать шуточки гризеткам. Здесь другое общество! Потрудитесь быть поприличнее, сидеть на своём месте, а не валяться на полу, как вы это обыкновенно делаете!
Гамлет. Я не иду на спектакль!
Офелия. Нет-с, пойдёте! Вы своим поведением огорчаете королеву, вашу матушку, беспокоите вашего дядю, отравляете жизнь моему отцу, заставляете краснеть моего брата! Вы посмешище для Розенкранца, Гильденштерна, для Озрика! Вас даже последний могильщик — и тот считает сумасшедшим! Вы будете на спектакле и на балу, который даёт король в Валентинов день по случаю прибытия Фортинбраса. Вы должны быть и вести себя вполне прилично, чтоб рассеять эти слухи. Вы будете на балу короля…
Гамлет (пожимая плечами). Что я Гекубе, и что Гекуба мне!
Офелия. Вам не о Гекубе говорят, а о короле. Вы обязаны быть!
Гамлет. Спектакль! Бал! Пиры в Эльсиноре! «От похорон осталось много блюд»…
Офелия. Можете философствовать, сколько вам угодно, но потрудитесь выдать мне деньги на платье. Я не хочу всю жизнь щеголять в беленьком платьице! Это вы, если вам угодно, можете ходить постоянно весь в чёрном, как факельщик! А я не желаю! Деньги на платье и на цветы! Вы знаете, я люблю цветы. Деньги!
Гамлет (доставая бумажник). О, женщины, ничтожество вам имя!
Офелия (беря деньги). И вы ещё смеете говорить о женщинах! Когда вы сам баба! Баба! Баба! Баба! (Уходит.)
Гамлет. Здесь, в Дании, поневоле выучишься пить! (Увидав входящего Горацио.) Есть много вещей на свете, друг Горацио, которых не следовало бы делать умным людям. Например, жениться. Не так ли?
Горацио. Вы совершенно правы, принц!
Гамлет. Он думает играть на моей душе, как на рояле. Выпьем с горя, Горацио!
Горацио. Выпьем, принц!
Занавес
Чёрт возьми, моя хорошенькая соседка была, пожалуй, права, когда сказала, что самое лучшее в трагедиях — это то, что герои вовремя умирают!
Женщинам иногда приходят в голову очень умные вещи.
Иногда!
Я шёл по опушке Хаджибейского парка. Как вдруг из куста вылетел молодой человек.
Я даже вздрогнул:
— Бешеный!
Без шляпы. Костюм в клочьях. Зрачки глаз расширены от ужаса. Мокрые волосы прилипли ко лбу.
И прямо мне в ноги:
— Ради Бога!.. За мной гонятся!.. Я кинусь в эти кусты, — не выдавайте меня!.. Они!!!
И молодой человек ринулся в кусты.
Что такое? Что случилось? Что человек наделал?
Убил кого-нибудь? Зарезал?
Может быть, просто украл, — нынче у молодых людей это в моде.
По парку шёл треск.
Вправо от меня слышался лёгкий треск, словно летела какая-нибудь легконогая серна.
Полевее слышался треск посолиднее, словно прыгала тигрица.
И, наконец, прямо кусты трещали так, словно валил медведь.
Треск слышался всё ближе и ближе. Послышалось тяжёлое, прерывистое дыхание, какое-то сопение…
Может быть, и на самом деле медведь?..
Я оглянулся на всякий случай, — близко ли дерево?
— У-лю-лю! — раздался отчаянный вопль; кусты раздвинулись, — и я остолбенел.
Из кустов показался Иван Иванович, милейший Иван Иванович, добрейший Иван Иванович, почтенный отец семейства, — но в каком виде!
Лицо налилось кровью, в глазах ярость, волосы дыбом, и прямо ко мне.
— Подлеца видел?
— Какого подлеца?
— Подлец тут пробежал. Не видал?
— Да почему же, Иван Иванович, отличить человека, подлец он или нет? Нынче это трудно…
— Не видал, значит? Ну, да всё равно. Он от меня не уйдёт, не уйдёт, негодяй!
Иван Иванович погрозил кулаком:
— Благословлю!.. Благословлю анафему!..
И он так кричал «благословлю», словно хотел оторвать голову:
— Благословлю!.. Не убежишь! Нет, ты только вообрази, какова шельма: из-под благословения вырвался… Ну, да, брат, ладно! От меня не уйдёшь! У меня это всё правильно устроено: облава! Я, брат, охотник. На медведей ходил! У меня сторожа подкуплены. Куда ни побеги, — на сторожа наткнёшься. Весь парк оцеплен. А по кустам жена и дети пущены. Сынишка Петька на велосипеде рыщет. Дочь бегает, жена. Как только увидят, сейчас на меня гнать начнут и «у-лю-лю!» кричать. Хорошо бы гончими его, ракалию, потравить. Ну, да за неимением гончих своим семейством обойдёмся. Жене прямо сказано: увидишь, мёртвой хваткой за шею бери и вали. А отбиваться начнёт, — за ноги кусай, чтоб бегать не мог. А я тем временем подойду и благословлю.
— Да что с тобой, Иван Иванович? От жары это у тебя, что ли? С чего это ты таким неподходящим делом вздумал заняться! Анафем благословлять?!
— А что ж с ними делать, как не благословлять? Благословлю, — и кончено. Нет, ты себе представить не можешь, до чего подлый нынче молодой человек пошёл! Ты ему всякое удовольствие, угощаешь, окрошку для него делаешь, а он в благодарность хоть бы на твоей дочери женился. Хоть бы из вежливости! Окрошку ест, и даже по две тарелки, а как до свадьбы дошло, — «не расположен», говорит. К одной окрошке расположение и чувствует. Ты только представь себе. Приезжает на лиман молодой человек. Ну, я, натурально, сейчас через кухарку узнал. У меня ведь все чужие кухарки на жалованье. Как где показался молодой человек, сейчас обязана бежать и извещать. А уж я прихожу и знакомлюсь.
— Как, к незнакомому приходишь?
— А мне плевать, что он незнакомый. Познакомлюсь! Прихожу — вижу, молодой человек. «Ногой, — говорит, — страдаю». Мы в нём участие приняли, дочь даже за него замуж выдать хотели. А он, на-ко! Через перила!
— Как так? Через перила?!
— Очень просто. Сидим это мы перед обедом на террасе. Жена окрошку приготовляет. Она какую-то особенную делает, горчицы в неё много кладёт, — словом, от этой окрошки человек в некотором роде чувств лишается: сам не понимает, что говорит, что делает. Я поодаль сижу, чтоб молодым людям не мешать. А Олечка с ним, с анафемой, около перил об окрошке говорит. «Вы, — спрашивает, — Семён Иванович, окрошку любите?» — «Люблю, — говорит, — особенно с раковыми шейками! Раковые шейки — это восторг, что такое! Что может быть лучше шейки?» Кажется, объяснение прямое? Чего ж ещё ждать? Я к ним: «Я, говорю, вас, Семён Иванович, понял! Берите Олечку, целуйте её шейку, сколько вам угодно»… И только что хотел благословить, а он, подлец, ногу через перила — и в кусты. Мы и погнали!
В эту минуту где-то вдали послышался отчаянный вопль:
— Иван Иванович! Сюда! Держу!.,
— Жена вцепилась!
И Иван Иванович шарахнулся в кусты.
— Держи!.. За ноги кусай!.. Я сейчас!.. За ноги… За ноги…
Голос Ивана Ивановича слышался всё ближе и ближе к тому месту, откуда раздавались вопли.
— Скорее! — вопил женский голос. — Рвётся!
— За ноги кусай, за ноги!.. Олечка, Петька! У-лю-лю! К матери на помощь! — раздавался голос Ивана Ивановича. Вот он, вот я!..
Но в эту минуту раздался страшный, отчаянный крик — и всё смолкло.
Я стоял ни жив ни мёртв. Что за драма разыгралась в чаще? Убили?
Снова затрещали кусты — и на дорогу вывалился Иван Иванович.
Именно, вывалился, а не вышел. Истомлённый, измученный:
— Вырвался!.. И ведь как, подлец, ухитрился. Жена ему в икры зубами вцепилась. Сын его два раза велосипедом переехал. Дочь за волосы держала. Думал: «благословлю». Нет! Увидал меня, анафема, словно калёным железом кто его прижёг. Ведь раздавленный, а как кинулся! У дочери в руках даже волос клок остался. А всё Петька, каналья, виноват! Не умеет с женихами обращаться. Разве по жениху на велосипеде нужно ездить? Сел бы ему на голову, — и всё тут. Вот как с женихом нужно!
Иван Иванович присел на скамейку.
— Не поверишь, брат, как трудно нынче жениха отыскать!
— Да, может, насчёт женихов вы очень разборчивы?
— Мы?! Да нынче, брат, лакеев с большей разборчивостью берут, чем женихов. Это прежде было: чтоб жених не курил, в карты не играл. А нынче просто; одно от него, от идола, только и требуется: женись! И того не хочет!
— Что ж это они?
— А вот поди, спроси у них, у идолов. Вот какие они нынче молодые люди пошли! Никак не благословишь… Да я тебе вот что ещё скажу…
Но Ивану Ивановичу не удалось договорить.
К нам летела горничная:
— Барин! Барин! Домой скорее бегите! К вам кухарка с соседской дачи пришла!
Иван Иванович вскочил как встрёпанный.
— Прощай, брат, некогда… Новый появился… Благословлять побегу! Может быть, и удастся…
Мы встретились с Иваном Ивановичем недели через две на бульваре.
Он шёл, понурив голову, изнемогая от жары.
— Иван Иванович! Что это тебя в такую жару в город принесло?
— По делам был. В управе, потом в справочную контору…
— Ужели жениха чрез контору искал?
— Его самого. У меня, брат, хитрая механика теперь подстроена. С членом управы с одним познакомился. Обещался для меня в управе место столоначальника попридержать. Ты знаешь, это выгодно. Так вот по справочным конторам и хожу: нет ли какого-нибудь молодого человека без определённых занятий? Я ему место в управе, а он в благодарность чтобы на дочери женился. И ему хорошо, и мне выгодно: управский столоначальник — это, брат, по нынешним временам жених — слава Тебе, Господи! Конечно, это не скотобойщик, но всё-таки…
— Ну, и что ж?
— И на это не идут. Место, — говорит, — возьму с удовольствием, а к женитьбе расположенья. не чувствую! По газетным объявлениям ходил. Какой-то молодой человек 100 рублей предлагает, чтоб место ему доставить. «Вот вам, говорю, и без ста рублей и жена и место. И сто целковых целы останутся и жену ещё получите!» Да он, дурак, оказывается, уж женат. Детей семеро. Конечно, жену можно бы и отравить, у меня порошок такой есть, а детей по приютам…
— Иван Иванович!!!
— Да что ты мне «Иван Иванович!» «Иван Иванович!» Я сорок пять лет Иван Иванович! Была бы у тебя дочь на возрасте, — посмотрел бы я, что бы ты запел,
Зашли тут же на бульваре позавтракать.
Иван Иванович рыбу съел, но над котлетой задумался.
— Ты что ж, Иван Иванович, не ешь?
— Постой, — мне в голову одна мысль пришла.
— Что ещё?
— А знаешь ли, мне этот лакедрон очень нравится!
— Кто такой?
— Лакей, что нам подаёт! Приличный такой, почтительный! В Одессе немного и молодых людей таких найдёшь. Очень-очень приличен!
— Иван Иванович, да неужели же ты…
— Что ж тут такого необыкновенного? Что лакей? Так что ж, небольшое приданое дам, — сами ресторан откроем, жена по кулинарной части, окрошку будет делать, я по винной кое-что смыслю. Право, сейчас ему предложение сделаю!
Но подошёл кто-то из знакомых, и Ивану Ивановичу помешали.
— В другой раз, — решил он, — а теперь к себе на лиман поеду. Да что ты к нам никогда не заедешь? Заехал бы, окрошки поел. Ты хоть и женатый человек, а всё-таки заезжай, поешь!
Я собрался к Ивану Ивановичу как-то на неделе.
Подъезжаю, — слышу вопли.
«Батюшки, думаю, должно быть, Иван Иванович кого-нибудь благословляет».
Хотел было повернуть назад, как вдруг с дачи вылетает в растерзанном виде жена Ивана Ивановича.
— Спасите! — кричит. — Изверг меня уродовать хочет!
— Как так уродовать?
— А вот спросите у него, он на даче с хирургическими инструментами возится.
Вхожу.
— Иван Иванович, что ты тут за зверства. делаешь?
— Никаких, — говорит, — зверств; просто хотел. жене на носу оспу привить.
— Это ещё зачем? У неё не привита разве?
— Привита, и даже два раза, — этой зимой ещё прививала. А я хотел на носу — для спокойствия.
— Иван Иванович, опомнись, выкупайся, воды выпей, что ли…
— Да что ты меня за сумасшедшего принимаешь, что ли? Я, брат, знаю, что делаю! Это я для женихов.
— Для каких женихов?
— Для Олечкиных. Отыщешь для Олечки жениха, а он за мамашей ухаживает. Ведь нынче молодёжь какая! А будет нос в оспе, — небось, не станет ухаживать. Вот я и хотел…
— Иван Иванович!
— Да что ты ко мне пристал: «Иван Иванович!» Ты вот меня поздравь лучше! Подлеца поймал.
— Какого подлеца?
— А вот, за которым тогда по парку гонялся. Не миновал моих рук. — Благословлю!
— Как же это тебе удалось?
— А очень просто. Объявил всем сторожам, будто он у меня пятьсот рублей украл, и сто рублей награды обещал тому, кто приведёт.
— Иван Иванович, да ведь это клевета!
— Уж это там что бы то ни было! А только поймали и привели.
— Да ведь за это под суд можно!
— Вот, вот! И он меня из погреба судом пугает.
— Как из погреба?
— В погреб я его посадил. Запер и ключ у себя держу. Кормлю селёдкой, а пить не даю. Пока идти под благословение не согласится.
— Да ведь это истязание!
— Я и сам знаю, что истязание! А он согласись жениться, — вот и истязание кончится. Надо же их, наконец, заставлять жениться.
— Ох, Иван Иванович, попадёшь ты на каторгу!
— Не попаду, — согласится, Я на своём поставлю: благословлю. Долго не продержится. Он и теперь уж — в чём душа держится! Хочешь, пойдём, посмотрим!
Смотреть я не пошёл, но расчёты Ивана Ивановича сбылись.
Через два дня я получил пригласительный билет:
«Иван Иванович и Матрёна Карповна Фунтиковы имеют честь покорнейше просить вас пожаловать на благословение их дочери Ольги с коллежским регистратором Семёном Ивановичем Скриповым, имеющее быть в субботу, 20 июля, во дворе дачи Фунтиковых».
Я отправился.
Зрелище, которое мне представилось, было поистине изумительно.
Посреди двора два дворника держали за руки и за ноги распростёртого на земле «жениха», а Иван Иванович стоял над ним, плакал от умиления и говорил:
— Дети мои, благословляю вас, будьте счастливы!
В тот же вечер я встретил Ивана Ивановича в Гранд-Отеле.
Он был выпивши:
— Дочку замуж выдаю! Жениха нашёл!
И даже хвастает:
— А уж как её любит!!!